Был солнечный день в Токио — такой, когда цветущие вишни кажутся нежно-розовыми и бело-розовыми облаками, обнявшими город.
К нам в гостиницу зашел Хейшун и предложил поехать в Асакуса Парк, где отдыхает простой народ и где находится знаменитый буддийский храм Асакуса Каннон.
...К буддийскому храму ведет улица Накамисе: два ряда набитых всяческой пестротой лавок и лавчонок тянутся вдоль широкого шоссе, над которыми нависают ветки сакуры, настоящие и искусственные.
На первый взгляд улица Накамисе ничем не отличается от многих других улиц японской столицы. Она также производит впечатление передвижной, случайно раскинутой ярмарки. Кажется, что владелец каждой лавки поставил перед собой задачу немедленно, сегодня, сейчас распродать все свое добро. Торговцы переставляют и перебирают свое пестрое хозяйство. Товары свисают с прилавков, некоторые даже вытолкнуты за пределы лавчонок и буквально лезут в руки к предполагаемому покупателю. Ко многим товарам прикреплены листы бумаги с выведенными на них большими цифрами, которые словно хотят доказать каждому прохожему, что владельцы «магазинов» готовы торговать даже себе в убыток!
Но у магазинов, расположенных на улице Накамисе, есть одна характерная особенность: здесь торгуют главным образом сувенирами.
Сначала я недоумевала: зачем Хейшун привел меня сюда, в пеструю ярмарочную сутолоку?! Разве не лучше было бы пойти в музей, в картинную галерею?!
Но вот я стала рассматривать тесно заставленные полки крохотной лавчонки и залюбовалась изящными, любовно вырезанными из дерева, отлитыми из бронзы, вылепленными из глины статуэтками, куклами.
Передо мной на полках стояли маленькие позолоченные бродячие сказочники и разносчики тофу. Я узнала, что тофу — питательная соевая масса шоколадного цвета. Ее разносят в ведрах, и она более или менее заменяет простому японскому люду молоко. Я узнала также, что бродячие сказочники и разносчики тофу не только существовали много лет назад. Они и сейчас то и дело появляются в японской столице, а особенно в деревнях.
Продавец показал мне трех стеклянных обезьянок. Они были крохотной копией известной резьбы по дереву, которая украшает стену так называемых «Священных конюшен» на территории храма Тосиогу в нескольких часах езды от Токио. Продавец не только показал мне обезьянок, он рассказал, а Хейшун перевел, что храм Тосиогу является мавзолеем Сиогуна — генерала Токугава, который считается основателем города Токио. Храм Тосиогу строили восемьсот тридцать тысяч рабочих, трудившихся пятнадцать месяцев, с января 1635 года по март 1636 года. Тогда же была сделана резьба по дереву — три обезьянки, которые должны были напоминать людям о древней японской пословице: «Не гляди на зло, не высказывай зла, не выслушивай зла». Поэтому одна обезьянка закрывает себе глаза, другая — рот, третья — уши.
В лавке сувениров стояли десятки японских деревянных кукол разных размеров, похожих на кегли. На нескольких одинаковых деревянных фигурках-кеглях было что-то написано иероглифами. Хейшун перевел:
Смотрю на руки я свои.
Работали, работали,
А жизнь не стала легче.
Так не в библиотеке, не в книжном магазине, а в лавке сувениров услышала я стихи Исикава Такубоку. Деревянная фигурка изображала его, прославленного японского поэта, умершего в 1912 году.
Продавец прочел нам по памяти еще одно стихотворение Исикава Такубоку:
В тот день, когда я голодал,
Так добра была морда собаки,
что в лицо мне глядела,
Голодная, тонким виляя хвостом!
Звучали стихи, и забывалась пестрая ярмарочная сутолока улицы Накамисе. Вернее, эта пестрая улица представала перед нами как бы в новом свете.
Хозяин лавки был не просто продавцом сувениров, безделушек, мелочей. Его скромная торговля не давала ему ни богатства, ни даже мечты о богатстве. Но какую-то грустную радость крохотная торговля все-таки приносила японцу: он охотно рассказывал людям о великих поэтах и музыкантах, народных сказочниках и древних храмах Японии, а не о Японии солдатских «хаки» и военных баз!
В лавке сувениров я вспомнила музыкальное обозрение, которое мы видели накануне в токийском мюзик-холле. Обозрение состояло из нескольких сценок. Одна называлась «Волшебный лес» и показалась нам сначала похожей на японскую сказку.
На фоне занавеса вставала гигантская багровая фигура чародея. За ним открывалась чаща дремучего леса. Мы видели коричневато-стальные, осыпанные землей корни, глубокие складки древней коры. Лес оживал. Затанцевали диковинные грибы. Выбежали мохнатые обезьяны, ветвеобразные, похожие на деревья. Показалась бледная, светло-голубая луна, напоминавшая нам лицо спящего Будды, которое мы видели в музее. Лес испугал двух заблудившихся в нем японских ребятишек. Каждый шаг ребят вызывал к жизни какое-нибудь новое чудо или чудище. Чудесами страшного леса управлял спрятавшийся под гигантскими корнями чародей. Но оказалось, что против него есть средство — букет волшебных цветов, похожий на яркий факел. Этот факел принес детям их друг — ночная бабочка. Она взмахнула факелом, и открылась дорога из лесной чащи к светлому дворцу... До этого места в сценке «Волшебный лес» чувствовалось дыхание народной сказки. Но, попав во дворец, дети неожиданно оказались как бы на экране американского кино. Безвкусно одетая королева запела крикливую американскую песенку, а окружающие ее фрейлины начали исполнять что-то очень похожее на модный американский танец.
А в следующей сценке, которая называлась «Век автоматизма», от японской народной сказки вообще не осталось и следа. Из машины-автомата вылезли два американских солдата и целый отряд девушек в военных шинелях и начали танцевать.
Мы смотрели на такое американское вмешательство в японский театр и думали: «Куда девалась японская сказка? Куда девалось настоящее национальное искусство Японии?»
Я вспомнила об этом в лавке сувениров потому, что здесь я снова встретила настоящее искусство и людей, любящих его.
Низко над лавкой нависала пышная розовая ветка сакуры. Были заметны узкие полоски серебряной бумаги, поблескивающие меж цветов. Я уже знала, что по древнему обычаю японцы ежегодно украшают цветущие вишневые деревья серебряными «страничками», на которых иероглифами написаны стихи любимых поэтов — классических и современных, или даже просто самими жителями Токио сложенные стихи.
Как часто я не могла поговорить откровенно с посетителями той или иной чайной или кофейной. А тут, в Асакуса Парке, возле лавок, торгующих сувенирами, город вдруг сам заговорил со мной, стал высказывать свои думы, тревоги, мечты.
Хейшун наклонил еще ниже розовую ветку сакуры и перевел мне стихотворение, написанное на одной из серебряных «страничек»:
Чужих меж нами нет!
Мы все друг другу братья
Под вишнями в цвету.
— Это стихотворение японского крестьянского поэта девятнадцатого века Исса, — сказал Хейшун.
Потом он нашел среди цветов еще одно стихотворение Исикава Такубоку:
Пятилетний ребенок
Услыхал и запомнил такие слова:
«Революция» и «Рабочий»!
Мне казалось, что я попала в сказочную страну. Деревья шелестели стихами, «цитировали» стихи... Но стихи сами возвращали нас к действительности, далеко не всегда похожей на сказку.
На одной из серебряных страничек было написано стихотворение «Увольняют» Аокура Гэггай:
Нажмут печатью слегка
На тонкий листок бумаги...
А раздавят, как червяка!
Сколько еще таких горьких, искренних признаний можно было, наверно, найти меж чудесных весенних цветов!
...Улица Накамисе поднимается в гору, как бы упираясь в скалу стального цвета, которая постепенно по мере приближения к ней становится высокой серой кровлей храма Асакуса Каннон. Перед входом в храм, шагах в двадцати от ведущих в него ступеней, стоит нечто вроде громадного подсвечника: десятки тонких, свитых из бумаги пахучих «свечей» тлеют на укрепленной под деревянным навесом широкой подставке. Люди протягивают руки к пахучему дыму, «очищаясь» перед входом в храм. Потом они полощут рты водой, вяло вытекающей из водопроводной трубы. Судя по ее внешнему виду, кажется, что это водопроводная труба была подведена к храму Асакуса Каннон в те давние-давние времена, когда водопровода еще не существовало.
Очистив руки и рты, японцы поднимаются по ступеням храма, и бесконечный ливень монет падает в колоссальную «копилку» — длинный и широкий ящик, установленный здесь. За «копилкой» алтарь храма, яркий и нарядный, чем-то похожий на великолепное кимоно. Статую Будды, блестящую, как новенький самовар, окружают массивные золотые лотосы. Словно бледные луны, мягко светятся овальные фонари. У алтаря — буддийский священнослужитель в лиловом кимоно. И все это видно как бы в легкой дымке. Тонкая проволочная решетка наподобие громадной металлической вуали отгораживает алтарь от посетителей. Только за особую плату можно пройти за решетку, вплотную приблизиться к алтарю.
Японцы молятся. Они поднимаются по ступеням буддийского храма, бросают монеты в «копилку», хлопают в ладоши и на мгновение склоняют бледные, как будто уснувшие лица на молитвенно сложенные руки. Постояв недолго перед алтарем, задернутым металлической вуалью, японцы спускаются со ступеней буддийского храма на улицу Накамисе.
О чем молятся эти люди? О том, чтобы не было безработицы? О том, чтобы жизнь стала дешевле?
Мне вспомнились строчки из стихотворения Исикава Такубоку:
Работали, работали,
А жизнь не стала легче.
Когда мы уже выходили из Асакуса Парка, я спохватилась, что так и не купила себе ни одного сувенира. А возвращаться назад уже было поздно — нас ждали в гостинице.
— У меня есть для вас сувенир, — сказал Хейшун и протянул мне серебряную ленточку — серебряную «страничку».
Я не знаю, можно ли, по японским обычаям, срывать стихи с цветущей вишни, но Хейшун сделал это, и я очень благодарна ему.
На моем сувенире было написано:
Идешь в туманной мгле,
И вдруг на горной тропке
Сквозь дождь — вишневый цвет!
...Есть в Токио, среди его шумных и немых контрастов, в гуще его пестрых улиц, тихие строения, будто появившиеся из фантастической сказки. Легкие чистые стены кажутся нарисованными кистью мастера-художника. К фасаду дома с японским изяществом протягивает свои ветви гибкая сосна. Слышно, как журчит вода. Наверно, где-то за стенами здания сад с миниатюрным озером или, может быть, даже водопад. В таком Доме поэзии жил известный японский профессор Macao Ионекава, знаток классической русской и советской литературы.
Я не раз наблюдала, что японцы улыбаются одними губами, что улыбка часто не отражается в их глазах. У профессора тоже были неулыбающиеся темные глаза — глаза его родины. Однако улыбка его имела одну особенность — она была заразительна. Она отражалась не в глазах профессора, а на лицах окружающих его людей.
Мы сняли туфли и вошли в кабинет хозяина дома, потом надели другие туфли и вышли в сад.
— Настоящий японский сад, — с легкой улыбкой сказал по-русски профессор. — Вот водопад, речка, горная тропинка...
И мы увидели «водопад» — не более мощный, чем струя воды, выливающаяся из стакана, «речку», которую могла перейти вброд курица. Что касается горной тропинки, то действительно извилистая, светлая, каменистая тропинка соединяла чайную комнату, пристроенную к основному зданию, с деревянной беседкой в саду.
Мы прошли в беседку и, по японскому обычаю, молча посидели там, ожидая гонга — сигнала к началу чайной церемонии. Я смотрела на крохотный зеленый мирок передо мной, на этот «настоящий японский сад» и вспоминала слова из сокровищницы японской народной мудрости: «Посмотри с изнанки на то, что ты хочешь понять, и ты узнаешь правду. Ты познаешь смерть через настоящую жизнь. Ты познаешь молчание, слушая пение».
Может быть, происхождение крохотных «настоящих японских садов» в этой стране так же объясняется стремлением людей познать большой мир природы через малое.
— Гонга у нас в доме нет, — сказал профессор. — Звонок, к сожалению, испортился. Я попросил, чтобы нас просто позвали. И вот нас уже приглашают в чайную комнату.
В чайную комнату мы не вошли через дверь — мы, как это полагается по японскому обычаю, проникли туда, согнувшись в три погибели, через отверстие вроде форточки. Только форточка эта была частью не окна, а стены, и находилась у самого пола.
Чайная церемония, так же как и мастерство составлять букеты из живых цветов, причисляется в Японии к изящным искусствам, изучается в школах. Издавна считалось: хорошо воспитанная японская девушка должна хорошо знать чайную церемонию.
Каждое движение всех участников чайной церемонии должно быть рассчитано, имеет свое значение. И, как мне сказали, в чайную комнату трудно проникнуть именно потому, что, согласно японскому обычаю, человек должен уметь преодолевать препятствия, если он хочет наслаждаться красотой!
Впрочем, вначале я не увидела никакой особенной красоты в очень скромной — вернее, просто пустой — комнатенке, застланной светлыми бамбуковыми ковриками — татами. Посреди комнаты находился теплый, дымящийся, как бы вдавленный в пол квадрат. На нем стоял сосуд, похожий на опрокинутый маленький колокол. На стенке сосуда висела деревянная ложка, вернее ковшик, укрепленный на длинной палочке. Возле вдавленного в пол дымящегося квадрата лежали предметы, необходимые для чайной церемонии: пиала, черная лакированная коробочка, в которой хранится чай, медная полоскательница, керамический сосуд для холодной воды и кисточка, напоминающая кисточку для бритья. Назначение кисточки было для меня полной загадкой, и я уже собиралась обратиться за разъяснением к профессору, но не рискнула — так торжествен и серьезен был хозяин дома. И правильно сделала. Во время чайной церемонии, как я узнала позднее, разговаривать надо как можно меньше.
Появились две женщины в таких кимоно, о которых хотелось сказать «цветущие» или «ароматные», — так, как говорят о букетах живых цветов. Женщины появились и... Но дальнейшее будет ясней, если я расскажу вам сначала одну японскую историю.
Некий уважаемый гражданин ожидал гостей к чайной церемонии и велел сыну прибрать дорожку в саду, ведущую в чайную комнату. Сын чисто подмел дорожку, полил ее, но отец сказал: «Никуда не годится!» И заставил сына еще раз позаботиться о красоте и порядке в саду. Сын еще раз подмел дорожку и еще раз полил ее и был очень доволен своей работой, потому что на дорожке в самом деле не было ни одного ни сухого, ни зеленого листочка. Но отец взглянул и снова сказал: «Никуда не годится! Нет ни чистоты, ни красоты!» Сказав это, он тряхнул осенний клен, и сухие листья посыпались на дорожку. Они окружили каменные плиты золотой каймой так, что сразу стала видна свежесть и чистота камней и красота самих листьев.
Когда женщины в «цветущих» кимоно вошли в чайную комнату, сразу стала заметна ее строгая, простая красота!
Кстати, я тут же узнала назначение кисточки. Говорят, что в японском доме нужно только терпение: он сам постепенно откроет вам все свои тайны! Кисточкой, о которой идет речь, оказывается, сбивают чай до такой степени, что он поднимается над пиалой наподобие сбитых сливок зеленого цвета.
Двигаясь словно в ритмичном танце, женщины поднесли пиалу со взбитым чаем профессору. Он выпил чай и произнес: «Ойси» (вкусно). Пиалу ополоснули и поднесли чай мне. И я тоже выпила зеленый чай, горечь которого тонула в чудесном аромате, и сказала: «Ойси».
Так гости, все поочередно, пили чай, произносили «ойси» и любовались пиалой.
Затем мы перешли из чайной комнаты в основное здание, в кабинет профессора.
Профессор играл для нас старинные песни на кото — тринадцатиструнном инструменте, похожем на большую опрокинутую лодку. Жена профессора, гибкая, как веточка сакуры, играла на трехструнном сямисен — музыкальном инструменте, несколько напоминающем балалайку.
Как хороша японская музыка! Звуки падают, как хрустальные капли светлого весеннего дождя: упала — растаяла, упала — растаяла. Но дождь так и не пошел: его разогнал ветер. В японской музыке слышен легкий звон дождя, течение ручья, шелест ветра в листве... Падали и таяли хрустальные капли. Звучала народная песня «Черные волосы», созданная еще двести лет назад, и мелодия «Рокудан», написанная композиторам Яцухаси, родоначальником музыки «Кото», триста лег назад...
Так в атмосфере музыки и своеобразной красоты чайной церемонии запомнился мне дом профессора и он сам...
Встреча с известным художником Тайсю Канеко показалась мне особенно удивительной, потому что она произошла неожиданно, в магазине.
...«Маруноцуи билдинг» — универсальный магазин, или, вернее, Дворец торговли в Токио, немного напоминает наш московский ГУМ. Справа и слева вдоль широких светлых коридоров-аллей тянутся ряды лавок, похожие на роскошно организованные выставки различных товаров — как самых дешевых, так и самых дорогих. И вот я увидела, что посреди одной из «аллей», посреди пестрой бойкой торговли за небольшим рабочим столом сидит пожилой человек в черном кимоно. На столе — вазочки с кистями, банки, темные плитки, краски и стопка готовых рисунков. Оказалось, что пожилой человек в черном кимоно — известный японский художник Тайсю Канеко. Над его рабочим столом, установленным в универсальном магазине, висит плакат, объясняющий, что Тайсю Канеко может нарисовать вам в течение двадцати минут любую картинку по вашему заказу и это будет стоить вам всего двести пятьдесят иен.
Можно ли купить что-либо другое красивое за такую ничтожную сумму?! Я стала перебирать стопку готовых рисунков. На покрытых японской рисовой бумагой и обведенных золотой каемкой листах картона, размером восемь на девять дюймов каждый, были нарисованы хорошенькие красно-золотые рыбки, щеночек, самурай, птички, бамбук, серебристо-белые и розовые ветки сакуры. Мне понравились эти рисунки. Я увидела в них те «тающие» линии, те «уплывающие» образы, с которыми уже немного познакомилась, посетив музеи. Но японцы и японки, заполняющие светлую «аллею» магазина, толпящиеся в лавках-выставках, не обращали внимания ни на художника, ни на его работу.
Мне подумалось, что рядовые покупатели в Токио, вероятно, гораздо бо́льшие знатоки живописи, чем я, и, может быть, считают рисунки Тайсю Канеко старомодными или еще по каким-либо причинам не заслуживающими внимания. Впрочем, могло быть и так, что токономы у большинства граждан Токио были уже давно заполнены или денег на то, чтобы покупать новые картины, не хватало.
— Нарисуйте, пожалуйста, что вы видите перед собой, когда произносят «Япония», — попросила я.
Художнику перевели мою просьбу, но он и на родном языке не сразу понял, что я от него хочу.
— Откуда вы? — спросил он.
— Из Москвы.
— Вы хотите увидеть настоящую Японию?
— Да.
Я попросила господина Тайсю Канеко не торопиться: у меня есть время, а техника японской живописи трудна и искусство трудно уложить в регламент.
— Я привык... Двадцати минут достаточно для наброска, — ответил он.
И вот на листе, обведенном золотой каймой, появилась — нет, не рыбка, не птичка, не ветка сакуры — появилась темная крыша бедной хаты. И черная, как будто бы сожженная земля вокруг. И не красавица Фудзияма, знаменитый вулкан Японии, а серенькая горка, похожая на могильный холмик. И наконец, — легкое розовое облачко сакуры вдали... Не знаю, сколько прошло времени: двадцать минут или, может быть, час? Художник рисовал. Под его кистью на бумаге возникала настоящая Япония, не пестрая и нарядная, какой ее видишь при первом знакомстве. Не праздничная ярмарка, не гигантский базар, а страна, страдающая от многих бед.
Когда рисунок был закончен, я подняла голову и не сразу поняла, что случилось: рабочий стол художника окружала внимательная немая толпа: строгие лица, блестящие, неулыбающиеся глаза.
Много разных людей, пришедших в большой универсальный магазин, смотрели на рисунок, забыв и о необходимости хозяйственных покупок, и об обязательности вежливых улыбок.
Люди молчали. Это было молчание взаимопонимания, молчание митинга, когда все уже высказано и наступает несколько мгновений тишины перед единогласно принимаемым решением.
Рабочий стол художника сейчас окружала тоже настоящая Япония.
Теперь, когда меня спрашивают, полюбила ли я японский народ, я, пожалуй, чаще всего вспоминаю универсальный магазин «Маруноцуи», художника Тайсю Канеко и людей, знающих цену настоящей живописи и настоящей жизни.
Испытанное женское лекарство от одиночества — немедленно влюбиться — отпадало: слишком жарко! Испытанное журналистское лекарство от всех бед — немедленно работать — отпадало: слишком жарко!
Отпадали, кажется, все другие лекарства от одиночества: съесть что-нибудь вкусное, пойти в кино, почитать, лечь спать... Отпадали, потому что было жарко. Чудовищно жарко, несмотря на то, что солнце уже садилось. И несмотря на то, что несколько минут тому назад прошел дождь. Впрочем, разве это был дождь? Нет, видимо, какая-то серьезная уборка происходила где-то наверху — например, мытье полов на всех планетах Солнечной системы. И внезапно перенакаленные подпорки надломились, и на Бомбей обрушились гигантские массы воды.
Белоснежные улицы — большинство жителей Бомбея носят белую одежду — стали черными: все прохожие раскрыли большие хмурые зонты; вероятно, очень прочные зонты, потому что их не ломала сумасшедшая вода.
Потом почти мгновенно на блистающем небе затянулись все его трещины и надломы. Солнце стало садиться.
И было по-прежнему чудовищно жарко. Надо мной на максимальной скорости крутился пропеллер — ввинченный в потолок громадный фен. С густым жужжанием он растирал и размешивал зной так, словно сбивал гоголь-моголь. Я прошла расстояние в четыре метра от стола до окна, в котором умещались широкая длинная набережная, море, массивные, построенные из желтоватого камня «Ворота в Индию», похожие на древнюю гробницу. Ощущение такого сходства было у меня, как говорится, заданное: я знала, что «Ворота» — не будущее Индии, а ее прошлое. Они были возведены в 1911 году, по случаю приезда английского короля Георга V и королевы Мери. Они должны были символизировать подавляющую мощь Британской империи. Однако уже через десять лет, когда Бомбей посетил принц Уэльский, многотысячная толпа «приветствовала» его криками: «Гоу! Гоу! Гоу хоум!» — «Убирайся! Убирайся! Убирайся домой!» А в 1947 году, через те же «Ворота в Индию» по желтоватым ступеням, спускающимся к причалу, английские войска отправились обратно в Англию...
Солнце садилось, исступленно сверкая. И был странным этот жаркий влажный закат, — словно солнце не заходило, чтоб наутро снова появиться на небе, а сгорало дотла, исчезало навек. Может быть, лишь черная обугленная головешка останется вскоре от этой исступленной яркости...
Мне казалось, будто с городом в эту минуту что-то случилось. Что-то вроде перемещения органов чувств: звуки замерли, как бы пристально всматриваясь в беспокойные, напряженные краски, а запахи заорали, завопили, заголосили. Гигантский «хор» влажных, насыщенных ливнем запахов висел на пылающей арене заката.
Пахло бензином городского центра и навозом окраин; пахло жасмином и морскими водорослями; французскими духами, рабочим по́том и горчичным маслом; плодами манго, соком кокосовых орехов, корицей, мятой, миндалем. Пахло терпким чадом жаровен городской бедноты и едким дымом горящих под открытым небом бурых костров кремаций. Пахло тленом — наверно, от «башен молчания», где стервятники за несколько часов оставляют от привезенных туда умерших горожан лишь небольшие кучки обклеванных дочиста белых костей... У Бомбея совершенно особенный, странный, тревожный запах.
...О чем бы подумать веселом? Знаю, о чем. Чудно устроены люди! Одним природа дает абсолютный слух музыканта. Другим — острый глаз художника. Третьим — чуткие пальцы хирурга. А иных наделит так, что ну совершенно никакого таланта из этого дара природы не извлечешь!
Попробуйте создать что-либо выдающееся на основе поразительного, исключительного обоняния. Ну да, к сожалению, не обаяния, а именно обоняния!
По запахам я помню города и события.
В Индию я летела через Европу.
Стокгольм пах бриллиантином и сосной (голова чиновника, штемпелевавшего паспорта транзитных пассажиров, была густо напомажена, а здание аэропорта вымыто, очевидно, хвойной эссенцией); Женева пахла всеми сортами шоколада; Рим — розами, кофе и церковными восковыми свечами...
— Мэмсаб смотрит на закат?
Я вздрогнула и уставилась на худого пожилого человека, с лицом и руками цвета густой тени, в белой одежде, босого. Он оказался дежурным по этажу, вошел в комнату бесшумно, хорошо говорил по-английски и называл меня «мэмсаб», то есть «мэмсагиба» — так как, я думала, уже не называют теперь граждане Индии европейских женщин.
...Наверное, еще не раз, слыша суждения о таинственной и непонятной Индии, о загадочной душе индийского народа, буду я вспоминать эту свою первую запись о разговоре с жителем Индии — дежурным по этажу лучшей гостиницы Бомбея «Тадж Махал».
Сколько раз я смеялась — открыто и в душе — над некоторыми нашими туристами, приезжающими в какую, либо страну на десять-двенадцать дней и потом расписывающими свои встречи с местным населением. Таким туристам всегда удивительно везет: шофер такси, лифтер или официант в гостинице немедленно начинают произносить длинные речи о преимуществах социалистической системы перед капиталистической, о тяжком наследии колониализма, об агрессивной политике американских монополий.
Смеялась я, смеялась, а первая моя записанная в дневник встреча в Индии оказалась с дежурным по этажу! Вышколенный за годы обслуживания иностранцев вечерний силуэт в белой одежде позволял себе слова и движения лишь в пределах своих обязанностей. Помимо них, его интересовал, кажется, только закат. Уже раза три индиец взглянул в сторону заходящего солнца. И я никак не могла подобрать для себя определение этого взгляда: удовольствие? Нет, кажется, нет. Неудовольствие? Более похоже, но не то. Благоговение? Еще более похоже, но все же не то. И вдруг я поняла: страх! Сквозь вышколенность и лощеность слуги одного из лучших отелей одной из самых солнечных стран мира проглядывала, как мне показалась, благоговейная боязнь заходящего солнца.
— Что здесь означает такой яркий закат? Завтра будет ветер или дождь?
Дежурный понял меня по-своему. Он произнес (и на этот раз его английский можно было бы назвать только смутным):
— Шива отвращает от людей свой светлый лик созидателя и закрывает все своим темным ликом разрушителя...
Взглянув еще раз в сторону заката, дежурный вышел.
Лишь впоследствии, в течение трех лет жизни в Индии, я постепенно поняла, что Шива и другие боги — а их множество в этой стране, — по существу, лишь тени, за которыми: засуха, муссоны, затмение, землетрясения, проказа, чума, оспа, тиф... Индия — страна обжигающего солнца и выжженного, опустошенного — без единого облачка — неба, страна неистовых громовых раскатов и муссонов, похожих на потопы. Индия — страна, кишащая жизнью, где самый принцип жизни порой становится угрожающим, злобным и разрушающим, страна, наполненная змеями, хищниками, жадной саранчой. Индия перенаселена и перенасыщена плотью, жаждущей существовать, но сплошь и рядом не борющейся за свое существование, — так, словно она, живая плоть природы, убеждена: будучи уничтожена, она немедленно возродится — либо в чреве земли, размякшей и раздобревшей от муссонов, либо в воздухе, густом и жирном от испарений... Только впоследствии я поняла, что индустриализация имеет для Индии не только экономическое, политическое, но и психологическое значение: сам создавая силы, покоряющие природу, человек преодолевает свой страх перед ней!..
Солнце висело уже совсем низко над блещущей кромкой моря. Коснулось его и стремительно соскользнуло во тьму, увлекая туда за собой море, набережную с длинной каймой белых зданий, выровненных как но линейке, «Ворота в Индию», весь город. Словно опустился быстрый темный занавес. И когда он тут же поднялся — потому что зажглось вечернее освещение, — перед моими глазами был совсем другой Бомбей: кричали торговцы, требовали подаяния — «бакшиш» — нищие, сигналили машины, сияло знаменитое «жемчужное ожерелье» — огни домов Бомбея, который граждане Индии называют самым европейским городом своей родины. И лишь запахи, хотя и чуть-чуть усмиренные сумерками, все же обрушивались на меня, ошарашивали, озадачивали.
Я легла спать без ужина, всю ночь я продиралась на реактивном самолете сквозь гоголь-моголь, пахнущий корицей и коровьим навозом, а под утро, в полусне, догадалась — как устроить, чтобы в моем номере пахло только морем. Только Черным морем, на берегах которого — Сочи, Гагра и Сухуми. Или Московским морем. Любым морем, в конце концов!
После почти бессонной ночи я чуть свет пошла на рыбный базар — не потому, что, согласно рекомендациям справочников и гидов, базар этот — одна из главных достопримечательностей Бомбея, — а за покупкой.
Накануне товарищи из нашего консульства показывали мне Бомбей. Мы заехали в аквариум, который тоже одна из достопримечательностей города. Среди десятков фантастических созданий мне особенно запомнились рыба-индюк и рыбка-кошелек. В самом деле, плавает перед вами брошенный плашмя на воду небольшой черно-желтый кошелек, у которого вместо замочка — свиное рыльце! А рыба-индюк похожа на затейливую архитектурную деталь, сорвавшуюся в море с башенки какого-нибудь восточного дворца. Украшение это ожило, оно взмахивает легкими полукружиями радуги, которые прилажены к нему вместо крыльев. Радужное создание хочет улететь, взмыть под облака, но тщетно. И в его пристальном взоре — печальная ледяная мудрость.
Я шла на знаменитый рыбный базар с твердым решением купить немного хладнокровной синей морской глубины с ее чистым ароматом и с какой-нибудь прохладной рыбиной, которая смотрела бы на меня мудрыми глазами.
Большой, украшенный колоннадой зал рыбного базара оказался похожим еще больше, чем аквариум, на подводное царство. Вода стекала с широких каменных парапетов и с водруженных на парапеты .деревянных коричневых скамеек. Каменные колонны отражались в воде, заливавшей пол, как в штилевом море. Для полного сходства с подводным царством не хватало лишь ракушек и морских водорослей на колоннах и на полу. В больших корзинах извивались и подпрыгивали те самые произведения океана, которые я видела накануне в аквариуме. Их ежедневно проглатывает город. Он не только глядит в морскую даль, он одновременно как бы впитывает в себя море. Рыбы здесь — и в корзинах, и на скамейках, и на парапетах, и на полу. Среди груд живых, влажных, свирепо бьющихся чешуйчатых тел сидели на корточках торговки. Они меня поразили больше, чем окружающие их рыбины, рыбешки, крабы, лангусты, раки, рачки.
Торговки рыбой были совсем не похожи на индийских женщин, которых я до этого видела, о которых слышала или читала. До сих пор в моем представлении дочь Индии была прелестной ожившей статуэткой, закутанной в сари. Что такое сари, я знала: рулон легкой материи длиной в несколько метров, конец которой перебрасывается через плечо. Я представляла себе, что индийская женщина в обществе посторонних либо молчит — гордо или застенчиво, либо так же гордо или застенчиво поет и танцует...
Торговля на рынке только что началась, народу было мало. Стоя в преддверии «подводного царства», я успела разглядеть, что по сравнению с закутанными в сари индийскими женщинами торговки рыбой скорее раздеты, чем одеты. Концы их оранжевых, лиловых, зеленых, красных, синих сари — самое яркое из всего, что я до сих пор видела в Бомбее, — небрежно спадают с плеч, подолы подоткнуты выше колен. На руках, на шеях и в волосах у женщин — множество украшений, похожих на диковинные ракушки и водоросли. И сами они похожи на русалок.
Я еще не успела как следует разглядеть их, когда ликующий вопль, что-то вроде боевого клича, раздался в ближайшем ко мне ряду «русалок» и был подхвачен десятками голосов. Торговки энергично кивали мне, подмигивали, улыбались, протягивали мне рыб и рыбин, крабов и лангустов. И непрерывно радостно восклицали что-то.
Я еще не знала, что рыбный базар всегда приветствует с энтузиазмом своих ранних покупателей, как бы закладывающих фундамент удачи на целый день.
Радушная встреча торговок рыбой меня восхитила. Я улыбалась и раскланивалась с гостеприимными незнакомками-«русалками». Они махали мне своим товаром так, что у рыб, казалось, вот-вот оторвутся головы. «Русалки» явно обладали темпераментом футболистов, играющих решающую встречу в сезоне.
В одной из ближайших ко мне корзин я увидела то, что мне было надо: рыбу-индюка с полукружьями плавников, подобных прохладным радугам, и с мудрыми ледяными глазами. У седовласой владелицы корзины глаза блистали огненным азартом, и в жилах ее текла, как видно, совсем не рыбья кровь. Весело подбрасывая рыбу-индюка в воздух, женщина кричала пронзительно, как чайка. В седых волосах ее торчали ракушки, по рукам скользили браслеты.
— Скажите, пожалуйста, сколько стоит эта красивая рыбка? — спросила я по-английски, поскольку еще не знала ни одного из многих языков Индии.
В ответ раздался пронзительный возглас:
— Сиксти! (Шестьдесят!)
— Сикстин? (Шестнадцать?)
— Сиксти!
— Простите, пожалуйста, шестьдесят пайсов? — снова переспросила я, быстренько сообразив, что в индийской рупии — 100 пайсов, что у меня с собой 20 рупий, что завтрак в ресторане, включающий блюдо отличной свежей жареной рыбы, стоит примерно 15 рупий и что, стало быть, цена, запрошенная с меня, вполне приемлема.
— Рупий! Шестьдесят рупий! — завопила «русалка».
— Но это же невозможно! Вы, наверно, шутите! — пролепетала я.
— Шестьдесят рупий! — заорали дуэтом седовласая женщина и ее черноволосая соседка.
Я подумала, что на рыбном базаре Бомбея, наверно, вообще нет старости: у обеих женщин брови были кокетливо подкрашены, а глаза подведены, и у обеих были одинаково луженые глотки!
— Но у меня просто нет с собой таких денег!
Оказалось, что мое признание обладало волшебной силой. Оно превратило радушных «русалок» в гусынь.
— Гоу, гоу, гоу! — загорланила седая владелица рыбы-индюка. Ее азартно поддерживали остальные:
— Гоу, гоу, гоу!..
По-английски это означало: «Уходи! Уходи! Уходи!»
Я так и сделала.
Женщина в белом сари, прелестная ожившая статуэтка, оказавшаяся вместе со мной у выхода из «подводного царства», мягко сказала:
— Они просто балуются. Вы англичанка? Нет? Они приняли вас за англичанку или американку. Они рассчитывали на хороший улов. Они высматривают новичка покупателя так же, как их мужья выслеживают рыбу...
«Русалки» мне понравились, несмотря на мою «ссору» с ними. И понравились еще больше, когда я узнала, что они, представительницы рыбачьих поселений, имеют право считать себя подлинными хозяйками города.
Мне рассказывали позднее знакомые индийские журналисты, что археологические раскопки в районе Бомбея доказали: еще в каменном веке здесь селились пришедшие с юга Индии рыбаки и охотники. Они почитали богиню Мумба Ай. Ее храмы — самые старые из всех существующих в Бомбее, и она же является до сих пор главным божеством городских рыбачьих окраин.
Один из семи островков, на которых были разбросаны древние рыбачьи поселения, носил в ту пору имя богини Мумба Ай. Португальцы, захватившие эту часть Индии в XVI веке, произносили «Мумба Ай» как «Бомбаим». Англичане, захватившие Индию, переделали название Бомбаим в Бомбей.
На фоне трагической истории Бомбея, изрезанной, искромсанной и выжженной битвами племен, возвышениями и исчезновениями династий, нашествиями чужеземцев, заговорами и предательствами победителей и побежденных, таким удивительно живучим выглядит имя богини рыбаков, лишь несколько измененное в названии города!
Рыбачья община Бомбея — одна из самых сплоченных в Индии. В течение долгих лет господства чужеземцев рыбаки дружно отстаивали свои интересы, противились любому постороннему вмешательству в жизнь их общины.
Из поколения в поколение передаются здесь обычаи и обряды, традиции смелости и отваги, традиции мужественной борьбы с природой.
...Почему не взглянуть на длинную историю борьбы индийского народа за свою страну, за ее свободу и независимость сквозь задорную сценку на рыбном базаре?! «Русалки» с темпераментом футболистов кричали покупательнице, разговаривавшей с ними по-английски: «Гоу! Гоу! Гоу!..» Как же великолепно, наверно, орал и шипел Бомбей на английских солдат, убиравшихся восвояси в 1947 году через «Ворота в Индию»!
Представляю себе тогдашнее «Гоу! Гоу! Гоу!».
Председатель агентства Франс Пресс в Дели индиец Кришна Кумар сказал мне:
— Вам непременно надо посмотреть «Бель роз»!
«Бель роз» по-французски прекрасная роза.
Я представила себе большой, яркий, тяжелый от влаги и зноя цветок.
Вскоре меня пригласили в одну из деревень района Фаридабад. Там встретило нас смешение эпох. Желтовато-белые, как громадные статуэтки из слоновой кости, коровы; собаки, почему-то похожие на кошек... Крохотный бассейн — каменное корытце, куда собиралась вода из колодца, прежде чем питать поля сахарного тростника вокруг фермы... А в домике из красных кирпичей, крытом сухими стеблями тростника, оказался отличный радиоприемник и мощная лампа-рефлектор, которую потом вынесли под открытое небо.
Домик и все поля вокруг принадлежали богатому шестидесятипятилетнему фермеру, пенджабцу по рождению Лакхи Сингху. На ферме работала вся его семья: жена, два сына и семидесятипятилетний отчим. А во время уборки сахарного тростника семья нанимала еще нескольких работников.
Лакхи Сингх спросил у меня, есть ли в СССР такие хозяйства, как его ферма. И покачал головой — жест, означающий у индийцев согласие или одобрение, — услышав, что есть хозяйства значительно большие. Лакхи Сингх поинтересовался, как у нас проводится уборка урожая, какие новые сельскохозяйственные машины появились на полях нашей страны. Я рассказывала, и слушал уже не только Лакхи Сингх, но и вся его большая семья. Подсев к нам, люди мерно качали головами.
Сначала спрашивали меня мужчины, потом почти совершенно те же самые вопросы начали задавать женщины. Жена индийского журналиста, с которой я приехала в деревню, тихо объяснила мне, в чем дело: согласно традиции, ужинать должны были в первую очередь мужчины и мы, гости из города, а затем уже женщины, хозяйничавшие здесь. Расспрашивать гостей, проявляя любознательность и любопытство, откровенно разглядывать гостей не считается зазорным в современной индийской деревне. Но до сих пор считается крайней невежливостью проявить нетерпеливое желание поесть. Женщины из семьи Лакхи Сингха задавали мне вопросы из соображений утонченной вежливости: дабы никому не пришло в голову, что они хотят поскорей накормить других и поесть сами!
Нас угощали жирными лепешками и сладкими блинами. Лакхи Сингх и другие мужчины то и дело отрыгивали. Так, согласно обычаю, они хвалили хозяек за богатое угощение.
Как нередко случается в любом уголке земли, когда собираются вместе доброжелательно относящиеся друг к другу люди, кто-то запел.
Песня звучала пронзительно, звуки громоздились друг на друга то ритмично, порой напоминая западные мелодии, то превращаясь в сплошной хаос звучаний, в некий музыкальный лабиринт, где непривычный слушатель терял какую бы то ни было путеводную нить.
Казалось, поет не один человек, а щебечут, звенят, куражатся, заливаются трелями, издают предостерегающие крики стаи голосистых птиц.
Лакхи Сингх и его родичи слушали певца восхищенно, полуоткрыв рты... Песня замерла на полутоне.
Мне объяснили, что она повествовала о двадцатидвухлетнем народном герое Бхагат Сингхе. Английский полицейский Саундерс зверски расправился с вожаком народно-освободительного движения Пенджаба, человеком преклонных лет Лаланджапатом. Бхагат Сингх и два его товарища решили отомстить англичанину — они убили Саундерса. Бхагат Сингх был заточен в тюрьму и приговорен к смерти. Отец юноши пытался добиться помилования сына. Бхагат Сингх написал из тюрьмы:
«Отец, мои убеждения — бо́льшая ценность, чем моя жизнь!»
Молодой герой по приказу английских властей был повешен...
Потом мне рассказали, как в 1919 году в Амритсаре на площади Джалиан-Вала Баг стихийно начался политический митинг. По приказу английского генерала Дайера были расстреляны все собравшиеся. Не пощадили даже детей.
— Теперь история Индии изменилась, — заключил старый крестьянин свой рассказ.
...Тут, в деревне, я увидела «прекрасную розу», о которой впервые услышала в Клубе журналистов.
— Я должен вам кое-что показать, — сказал хозяин фермы.
Он повел меня к темным строениям. Вечерело. Днем на землю опрокинулся обычный для этой поры года ливень — почва под ногами была набухшей. Я поскользнулась и чуть не натолкнулась на что-то большое, металлическое.
— Осторожней! — на ломаном английском языке сказал хозяин фермы. — Это «Белла Росса».
Не «Бель роз», а «Белла Росса»! Здесь стоял наш трактор! Хозяин зажег слабо моргающий фонарик. Корпус трактора украшало фабричное клеймо «Беларусь» МТЗ. 45 л. с».
Огонек фонарика, задорно подмигивая, освещал трактор, который — это сразу было видно — работал тут, как говорят, не за страх, а за совесть. И Лакхи Сингх похлопал трактор, как хлопают доброго жеребца.
— Десять миль в час! — почти с восторгом сказал индийский крестьянин. — А скоро купим новый, который еще лучше и тоже ваш!
Стоявший перед нами здорово потрудившийся трактор заметно отличался от своих более современных и новеньких, блестящих родичей, которые сходят сейчас с конвейеров советских заводов. Но он олицетворял собой такую ясную, такую ощутимую связь между нашей страной и Индией! Он показался мне и вправду прекрасной розой района Фаридабад.
Позднее мы снова сидели на широких низких лежанках под деревом ним-три, веточки которого служат крестьянам Индии зубными щетками. Днем оно почти непроницаемо для солнечных лучей.
Вдруг запел старик — еще более пронзительно, чем предыдущий певец. Оказалось, что старик пел о любви. Кто-то прочел стихи Фаиза Ахмада Фаиза о том, что только независимый человек счастлив. Потом один из гостей — крестьянин — прочитал строчки, которые мне перевели:
Короли, генералы, вожди приходят и уходят.
А народ остается!
Он вечно идет
Вдаль по широкой дороге...
В двухместном купе экспресса «Дели — Калькутта», кроме меня, оказалась женщина в дорогом сари. По красному шелку, лежащему мягкими складками, вился золотой узор. За окном еще мелькали тесные, пыльные и жаркие рабочие пригороды громадной Калькутты. Я стояла у окна. На отличном английском языке женщина в красном сказала:
— Если хотите, можете сесть на свое место. И, если хотите, можете заговорить со мной.
— Спасибо! — машинально ответила я, прежде чем успела удивиться несколько странной форме вежливости попутчицы: сесть на свое место я, очевидно, могла и без ее разрешения.
— Я предполагала, что вы стесняетесь, догадавшись, кто я. Когда я прихожу куда-нибудь, люди приветствуют меня. Они не адресуют свои приветствия женам бизнесменов, хотя те очень стараются быть похожими на нас! — с гордостью и горечью сказала женщина в красном.
— Простите, но я до сих пор не догадалась, кто вы.
Моя попутчица была очень молода. У нее были крупные черты лица, нежный девический голос и мягкие, изящные движения. Кажется, она приняла как должное то, что я разглядывала ее. Возможно, она просто привыкла к тому, что ею любуются.
— Моя каста воинов чтит Бхавани — богиню храбрости и победы. В моих жилах течет королевская кровь. Я — принцесса Шеба из Джайпура, штата Раджастан, — сказала женщина.
— Вы едете в Дели... в командировку? — спросила я, хотя слова «в командировку» мало подходили к титулу принцессы.
Но, видимо, у молодой особы королевской крови были свои тайны. Принцесса ответила очень неопределенно:
— Я обязательно должна быть в Дели не позднее чем через три дня!
Слуг принцессы Шебы, старика и старуху, ехавших в другом вагоне, я увидела на первой же остановке поезда. Они не осмелились приблизиться к своей госпоже, стояли, низко склонившись, в коридорчике, на пороге нашего купе.
— Мне ничего не нужно. Отдыхайте! — сказала принцесса на отличном английском. И я догадалась, что этот язык чужой страны она, женщина королевской крови, знает лучше, чем язык своей родины. — Мои слуги — муж и жена, — объяснила принцесса. — Они стали супругами в день свадьбы моей матери. По обычаю тех лет, мой отец привел в этот день в дом моей матери своих слуг, и они вступили в брак с ее служанками... — И с той горечью, с какой она говорила о женах бизнесменов, принцесса добавила: — Теперь уже нет такого обычая!
О вековых индийских обычаях принцесса Шеба рассказывала охотно.
В Индии женщина «должна быть одета с макушки головы до пят». Однако в разных штатах женщины совершенно по-разному украшают себя.
Принцесса рассказала также, что Джайпур, ее родной город, нечто вроде большой мастерской. Целые кастовые группы из поколения в поколение занимаются там традиционными ремеслами. Мастера резьбы по слоновой кости и мрамору входят, как правило, в касту камаратов — строительных рабочих. Есть касты ювелиров, кожевников, браслетчиков, столяров. Если ремесленник меняет профессию, со временем может измениться и его кастовая принадлежность.
— Но это бывает очень редко! — заметила принцесса.
То есть, очевидно, если, например, неприкасаемый сапожник становится кожевником, он по-прежнему остается неприкасаемым. Человек из касты прачек может перестать заниматься профессиональной стиркой белья, но он все равно считается принадлежащим к касте прачек!
На смуглой руке моей попутчицы блистал яркий браслет.
— Сделан в Джайпуре! — гордо сказала принцесса.
Браслет был не из золота, не из платины, а... из дешевого сплава металла, отделанный зеркальными и цветными стеклами. Оказывается, браслет в Джайпуре считается символом счастья. Невеста не выйдет замуж без того, чтобы не надеть на себя ярко-красные браслеты. А надев, никогда не расстается с ними.
— Но если женщина стала вдовой, она обязана разбить браслеты, она не смеет никогда больше надевать их, как и другие украшения! — И принцесса рассказала мне, что, согласно древне-индийскому обычаю, лишь та женщина считается счастливой, которой доведется умереть раньше мужа. — Даже встретиться со вдовой на улице — дурная примета! — мягко сказала принцесса и вздохнула: — Наша страна разделена разными обычаями!
В Дели принцессу Шебу скрыли от меня еще несколько ее слуг, появившихся на перроне, и очень пожилой господин.
— Мой муж! — тихо сказала мне принцесса, увидев его из окна вагона.
Я вспомнила ее слова, что женщина будет считаться счастливой лишь в том случае, если умрет раньше мужа.
Нет, принцессе Шебе не было смысла ратовать за сохранение старых предрассудков!
Через три дня я еще раз увидела красное шелковое сари моей попутчицы.
В многотысячной массе народа, встречавшего советскую делегацию, в толпе, провозглашавшей ликующие приветствия, журналисты оглянулись на неожиданный возглас на английском языке. И тогда в пестрой тесной толпе и очень нарядно и очень скромно одетых людей я увидела Шебу. Может быть, поэтому ей нужно было быть в Дели к определенному сроку!
...В индийской мифологии — множество богов и богинь, среди них Сарасвати — богиня наук. Учительницу начальной школы в Дели, жену моего приятеля — индийского журналиста, которая согласилась давать мне уроки языка хинди, я называла в шутку Сарасвати. Я не могла понять — что мне так знакомо в ней? Ее лицо: яркие черные глаза, легкая полуулыбка, ямочки на тугих смуглых щеках? Или, может быть, плавность движений, ее статная, очень прямая фигура в голубоватом сари с оранжевой каймой?
— Вы такая же энергичная, как ваш муж?
— Увидите...
Усмешка стала более отчетливой, и я поняла, почему мне казалось, что я уже встречалась с этой женщиной. Мне знакома была ее улыбка: я видела точь-в-точь такую же в Париже, в Лувре, на лице Джоконды. Улыбку, о которой в течение нескольких веков не перестают спорить авторы статей, рефератов и книг о Леонардо да Винчи. Улыбку, которую искусствоведы, художники, поэты разных стран называют таинственной.
Сарасвати казалась мне олицетворением девственной непосредственности самой индийской природы.
Она приходила ко мне не менее чем на полчаса позднее назначенного времени и с улыбкой объясняла, что еще ни разу в жизни не являлась вовремя никуда, даже на вокзал.
Но, слава богу, ей везло: поезда, на которые она опаздывала, тоже опаздывали...
— В Индии очень много неточности! — улыбалась Сарасвати.
Первая же продолжительная беседа с новой учительницей поставила меня в тупик. Мне хотелось познакомиться с бытом индийской семьи, и я спросила учительницу, можно ли как-нибудь на днях заглянуть к ней домой.
— О, пожалуйста!.. Когда?
— Ну конечно, когда вам будет удобно!
— О, пожалуйста, в любой день!
— Отлично! Тогда давайте завтра!
— О, пожалуйста, завтра!
— В котором часу?
— О, пожалуйста, в любое время!
— Но все-таки, когда вам удобней? Ведь я же не знаю.
Сарасвати улыбнулась, и мне показалось, что завтра с раннего утра она будет ожидать моего прихода.
— Я приду часов в одиннадцать утра.
— Я хочу завтра поехать навестить родственников! — сказала Сарасвати.
Я недоумевала. Может быть, Сарасвати не понимает по-английски?
Нет, моя учительница говорила по-английски хорошо. И вскоре я все поняла, и меня перестала удивлять подобная вежливость других моих индийских собеседников: в этих любезно-невесомых репликах проявляются, по-моему, маленькие индивидуальные восстания граждан огромной страны против навязанного им чужого языка. Говоря по-английски, индийцы попросту не ценят и не хотят ценить слово, не взвешивают его.
Ну, что ж! Тем более мне надо изучать хинди!
В серьезности моих намерений Сарасвати убедилась только тогда, когда я категорически отвергла ее предложение заниматься по «Разговорнику».
— Но ведь здесь указано, что по «Разговорнику» можно выучить хинди за три недели! — с улыбкой сказала Сарасвати, вручая мне небольшую серую книжку.
Я взяла «Разговорник», стала читать... Ну и разговорчики!
«Хамара хукм суно» — «Повинуйся моим приказаниям».
«Джо хам кахта хей вох каро» — «Делай то, что я тебе говорю».
«Хам уско саза карега» — «Я его оштрафую».
«Хумко капре пехнао» — «Одень меня».
«Хамаре капре утаро» — «Раздень меня».
«Box бевакуф хей» — «Он дурак».
«Уско пханси ки саза хоги» — «Он будет повешен».
«Хам бара бахадур хей» — «Я очень храбрый».
«Лондон саб-се барахей» — «Лондон — самый большой из всех городов».
«Мери бандук лао» — «Принеси мое ружье».
«Хам эк суфед» — «Я хочу белую кошку».
«Хам эк шер ка шикар карна чахта хей» — «Я хочу убить тигра».
«Хамне эк дикан кираце пар ли хей» — «Я арендовал лавку».
«Ап их маусам пасанд — карте хаин» — «Вам нравится эта погода?»
Я не имела намерений ни убивать тигров, ни держать белых кошек, ни арендовать лавок, ни тем более штрафовать или вешать местных жителей, обзывая их дураками... Все, что касалось погоды, могло пригодиться, но в целом «Разговорник» мне не подошел.
Учительница заставляла меня разрисовывать тетрадку за тетрадкой изящной вязью, которая и является алфавитом хинди. Как самая настоящая богиня, она требовала полного повиновения, и я не удивлялась, что школа, в которой преподавала моя Сарасвати, числилась в Нью-Дели одной из лучших.
Видимо, для того чтобы максимально уплотнить мое пребывание в Индии, Сарасвати решила попутно расширить мои представления об истории и экономике ее родины. В порядке практики мне предлагалось, например, перевести с английского на хинди, что раньше, когда Индия была английской колонией, процент грамотности в некоторых штатах был ничтожный, а сейчас он увеличился в десять раз или что Советский Союз является одним из крупнейших покупателей продукции молодой индийской промышленности...
Многое из того, что она рассказывала, абсолютно не укладывалось в мой перевод. Трудности перевода как бы отображали в очень уменьшенных масштабах историческую картину. Некоторые новые понятия с трудом входят в рамки древнего языка. То же самое, как мне казалось, происходит и в окружающей жизни: преодолевая сопротивление, что называется, со скрипом, входит новое — металлургические и машиностроительные заводы, академии, научно-исследовательские институты, сельскохозяйственные общины — в рамки экономического уклада страны, завоевавшей свою независимость сравнительно недавно.
Не раз, когда при всем моем усердии мне никак не удавалось высказаться на хинди ни о продукции Бхилаи — знаменитого символа русско-индийской дружбы, — ни о только что построенном в Нью-Дели многоэтажном доме, я разражалась тирадой по-русски:
— Я мечтаю выучить хинди! Но до этого еще ехать и ехать! Ужасно трудно! Может быть, лучше урду? Я еще в Москве слышала, что здесь многие говорят на урду!
В таких случаях богиня Сарасвати глядела на меня яркими внимательными глазами и вздыхала со своей обычной улыбкой Джоконды:
— Ваш язык тоже очень трудный!
— А вы хоть немного говорите по-русски?
— Нет, ни слова!
Впрочем, Сарасвати тут же «перехватывала инициативу» и начинала расспрашивать меня:
— А в каких домах живут люди в Москве? А у вас сыновья или дочки?
— Почти в таких же домах... Дочки! — отвечала я по-русски, забыв об уроке.
Однажды Сарасвати пришла ко мне со своим мужем.
— Хочу продемонстрировать ему ваши успехи! — сказала она.
Но, право, демонстрировать пока было еще нечего. Я читала и писала на хинди, наверно, не лучше самого неуспевающего первоклассника в школе Сарасвати, а говорила только с подсказками. Однако экзаменатор поставил мне четверку и заявил:
— Я был бы рад, если моя жена могла бы хоть несколько слов произнести по-русски так, как вы на хинди!
В этот момент я заметила, что не узнаю мою учительницу: ее полуулыбка Джоконды исчезла. Сарасвати улыбалась широкой, совсем не таинственной, а задорной и торжествующей улыбкой. И потом она сказала по-русски, правда не безупречно с точки зрения грамматики, но именно по-русски:
— Я здесь ужасно трудно мечтаю ехать и ехать в Москве. Хинди, урду в Москве почти в таких же домах говорят многие дочки!
Не сразу узнала я свои собственные слова, старательно подобранные ею из моих огорченных замечаний и восклицаний: «Я мечтаю выучить хинди. Но до этого еще ехать и ехать! Ужасно трудно! Может быть, лучше урду? Я еще в Москве слышала, что здесь многие говорят на урду!»
Все было ясно: Сарасвати полностью использовала этот случайно доставшийся ей небогатый словарный запас и, как настоящая богиня, превратила уныние в оптимизм.
Я не знаю, что означает улыбка Джоконды. Но что означает улыбка Сарасвати, думаю, что разгадала: она означает скрытую в душе человека способность совершать чудеса — большие и маленькие!
Я поехала на юг поездом. И пожалела об этом. Спрашиваю у проводника:
— Когда будем в Мадрасе? Он не знает.
— А есть кто-нибудь, кто знает?
— Нет, никто в этом поезде не знает. Где-то впереди наводнением смыло мост, наш поезд пошел не обычным маршрутом, а широко в обход. Вместо двух с лишним дней будем ехать четыре дня, а то и больше.
За окном почти совсем подмосковный пейзаж в хмуром дожде. Только здесь горы видны вдали. Но они так занавешены дождем, что сами кажутся тучами.
Проводник вошел сияющий:
— Хорошая повесть для вас: Бхилаи! Едем через штат Мадхья Прадеш. Бхилаи здесь. Улицы. Школы. Клубы. Большой завод. Есть хорошая работа для всех.
— Видно из окна?
— Нет. Не видно... Но все равно!..
Ей-богу, мы, журналисты, правы, говоря о Бхилаи возвышенно. Может быть, простой народ — такие люди, как этот проводник, — не называет завод родоначальником новой индустриальной Индии, но он знает: с именем Бхилаи связано что-то хорошее, принесенное советскими людьми в Индию.
И хотя земля испокон веков считалась наиболее ценным сокровищем штата Мадхья Прадеш, хотя здесь черные, как бархат, почвы, рисовые поля, зеленые массивы джунглей, очень многие в Индии понимают, что земля всей страны как бы заколдована. Заколдована серпами, мотыгами, примитивными плугами, не позволяющими ей показать свою силу. Нужны современные сельскохозяйственные орудия, детища современной индустрии.
Земля заперта на замок «скупыми рыцарями» прошлого. Там, где стоит сейчас Бхилаи, еще совсем недавно была красноватая, обожженная солнцем пустыня. Она оказалась богатой высококачественной железной рудой, углем, известняком, марганцовой рудой...
...Ух! Проезжаем какую-то гигантскую реку. Я случайно посмотрела в окно — писала статью до этого — и ахнула: показалось, что поезд повис над бурлящим океаном кофейного цвета. Как будто фантастический кофейник опрокинулся на землю, а разлившийся кофе продолжает бурлить, кипеть. Снова вошел проводник. Спрашиваю:
— Что за река?
— Обыкновенная. В Индии много рек. Эта называется Годаври.
В Мадрасе был праздник — день рождения Ганеша, бога-слона.
На улице, под пестрыми бумажными зонтами и зонтиками, на лотках и прямо на тротуарах восседали в позах профессоров задумчивые гипсовые, каменные, глиняные и деревянные слоны. Они были окрашены в розовый, голубой, золотистый, серебристый цвета. Их роскошные хоботы, уши, лапы-руки и лапы-ноги были увиты гирляндами жасмина и роз. Рядом сидели продавцы, удовлетворенно поглядывая на сотворенных ими богов.
Торговцы цветами еще продолжали трудиться: трое суток длится празднование дня рождения Ганеша, гирлянды нужны все время! А когда на четвертый день богов повезут к Бенгальскому заливу и пустят по морским волнам, — тачки, тележки, коляски и сами боги опять-таки должны быть увиты цветами!
Женщины, мужчины и дети сидели возле своих лачуг и неуловимо быстрыми движениями ловких пальцев плели пышные ароматные гирлянды из роз и жасмина.
— Вы удачно приехали в Мадрас. Вы увидите самое главное! — сказал администратор гостиницы и, даже не спрашивая моего согласия, заказал мне машину на пять часов утра для поездки в храм Майлапур на окраине Мадраса.
Обычаи другой страны надо уважать. Встав, что называется, ни свет, ни заря, поехала в Майлапур.
Ко входу в храм попадаешь, пройдя под арку, похожую на пирамиду из сотен скульптур. Скульптуры чернобровых, черноглазых, смуглых и розовощеких красавцев и красавиц теснятся ярусами, вплоть до самой верхушки пирамиды. Побывав в Мадрасе не один раз, я все же так и не узнала — боги они или нет?
Разрисованная скульптура Ганеша помещена над входом в невысокий, небольшой на вид храм. По обе стороны от бога — две гипсовые человеческие фигуры с раздутыми животами, по краям крыши храма — гипсовые мыши, убегающие от бога-слона.
Вокруг толпятся молящиеся.
Многие обнажены до пояса, у одних лоб измазан густой белой жидкостью, у других три узкие полоски нарисованы поперек лба. Несколько человек с барабанами, похожими на большие зеленые кабачки. У многих медные колокольчики в руках.
Резко звенят колокольчики, гулко стучат барабаны. В такт музыке кто-то подпрыгивает, кто-то похлопывает себя по щекам, кто-то легонько кончиками пальцев постукивает себя по голове. Такое впечатление, что все эти движения непроизвольны и выражают богатство ритмов, заложенных в человеке, но подавленных повседневными заботами.
Храм, украшенный изображением Ганеша, лишь кажется небольшим. У него два входа. Один, обращенный к пирамидальной арке, узкий, другой представляет собой обширную террасу. Вступать на нее имеют право лишь те, кто исповедует индуистскую религию.
По краям террасы — два колокола. Люди подходят к любому из них, раскачивают веревку, и каменный двор храма наполняется гудом, заглушающим резкий звон наручных колокольчиков.
На горячих плитах двора то и дело гибко распластываются молящиеся — женщины в сари, мужчины, обнаженные до пояса...
С богом Ганешем я решила обращаться по системе Станиславского, дополненной мною самой. Чтобы чувствовать себя естественно и непринужденно в чужой стране, надо постараться поближе подойди к народу, войти в атмосферу окружающей жизни...
Словом, как все жители Мадраса, я в день рождения бога Ганеша купила статуэтку — сидящего на лотосе слона.
Заплатила довольно дорого — пять рупий, — потому что мне понравилась большая статуэтка. Слон сидел под зонтиком у самого края тротуара и держал себя с достоинством, как и подобает богу: не предлагался, не навязывался. И у него были умные, чуть-чуть лукавые, оценивающие и усталые глаза. Только не синие, какими в моем представлении должны быть глаза бога, а темные.
Продавец объяснил мне, что в течение трех дней Ганеша надо кормить виноградом и бананами. Оказывается, он не любит ни яблок, ни груш, ни мандаринов.
Привезла я Ганеша в гостиницу, посадила на маленький плетеный топчан, укрепила над ним пестрый зонтик и стала писать, поглядывая на бога-слона, которым, право, можно залюбоваться!
Он — небесно-голубого цвета, у него четыре небесно-голубые лапы, а уши — светло-сиреневые внутри. На голове — золотая цепь, продернутая под хобот.
В лапах-руках — дополнительные клыки, белые, с поперечными красно-серыми полосами; на лапах-ногах — массивные золотистые браслеты.
Ганеш — босой, в ярко-желтых штанах. Под правым коленом у него примостился темно-коричневый красноглазый мышонок...
Колонизаторы, разорявшие Индию, распространяли о ней множество небылиц. Пытались доказывать, что индийцы сами повинны в своей нищете: индийцы, мол, любят молиться и веселиться, а работать не любят.
Но именно индийцы и поразили меня пристальным, жаждущим любой работы взглядом, умелыми руками, тянущимися к работе, поразили своим удивительным мастерством...
Наверно, по женской привычке я подошла к зеркалу, В нем я увидела почти рядом со своей физиономией — пыльной и потной после долгой жаркой дороги в машине — другое женское лицо. Я оглянулась и успела заметить, что худенькая женщина в тусклом сари исчезла в противоположном углу странной комнаты, в которой я находилась. Комнаты, похожей на зал древнего заброшенного замка. Стены здесь были сводчатые, сложенные из больших каменных плит. Кроме зеркала, прикрепленного на крюке, вколоченном в щель между плитами, в комнате висела крохотная электрическая лампочка на шнуре и выстиранное тряпье — на веревке, протянутой между двумя деревянными шестами. Шнур и веревка казались разбухшими от жары и влаги.
Я стояла, ожидая возвращения Ганпат Лала, который ушел за карманным фонариком, убедившись, что я спотыкаюсь в его владениях буквально на каждом шагу.
Ганпат Лалу принадлежали и этот старый дом, и придорожная чайная, ставшая нашим первым привалом на пути из Дели в южные штаты Индии. Мы, то есть индиец-шофер и я, всего полчаса назад познакомились с Ганпат Лалом, но он уже успел объяснить, что его чайная стоит на хорошей дороге, должна бы давать доход, да нет удачи! Четыре-пять рупий прибыли в день, а налог — большой и семья — большая. Свои дети, да еще родственники...
И действительно, в этот час, когда уже спала жара, закончился вечерний цикл работ, и по обочинам дорог Северной Индии люди, наслаждаясь глотками чая, неторопливо судачили, в чайной Ганпат Лала было необъяснимо пусто. Только один посетитель — европеец — сидел за пустым каменным столиком, куря сигару. Его машину американской марки мы заметили еще раньше, подъезжая сюда.
В темном овале входа показалась светлая полоска, прыгающая по косой и кривой каменистой тропке. Это Ганпат Лал возвращался с карманным фонариком.
— Здесь была женщина. Очень красивая. Она почему-то убежала. Это ваша жена?
Торопливый ответ прозвучал раздраженно:
— Нет, нет. Совсем не жена. Не жена. Вдова. У меня племянник умер недавно.
Луч фонарика разыскивающе запрыгал по тряпью на веревке, по каменным плитам стен, на миг стер тусклое бельмо со старого зеркала. Ганпат Лал сказал:
— Во всяком случае сейчас тут уже никого нет.
Из комнаты с зеркалом мы вышли во двор, посреди которого росло дерево — огромное, сильное, делавшее дом Ганпат Лала еще больше похожим на заколдованный замок. Деревья проросли сквозь стены замка — совсем как в «Спящей красавице» на сцене Большого театра.
Пройдя через двор, мы оказались в длинном узком каменном коридоре, где находилась каморка, которую Ганпат Лал с уважением называл ванной комнатой. В ней на потолке торчал душевой колпак, похожий на заржавевший гвоздь, а из стены высовывался кран. Ни из душа, ни из крана нельзя было выдавить ни капли, но хозяин просунул мне ведро воды в дверь, и она закрылась с таким железным раскатистым грохотом, будто в каморку вместе со мной заперли тропическую грозу.
Я повесила ведро на мертвый кран и жадно стала кидать на себя пригоршнями изумительные лепешки прохлады. И вдруг чуть не закричала от неожиданности: железно загрохотала каморка, в дверную щель просунулась смуглая женская рука с полотенцем. Женская рука без единого кольца или перстня, без единого браслета. Ничего на руке — так необычно для Индии. «Вдова!» — подумала я и тут же вспомнила чью-то фразу: «Раньше в Индии вдовы сжигали себя на кострах кремации своих мужей».
Сейчас эта страшная традиция стала исключительным событием. Но мне однажды довелось приблизиться, так сказать, к самой крайней грани, отделяющей Прошлое от Настоящего.
...В Калькутте я была как-то раз на месте кремации, на берегу реки Хугли, дочери Ганга, как ее называют. Горели три костра. Черный пряный смрад застилал широкую рыжую реку. К одному костру тихо подошла женщина в темном сари и как бы слилась с густой дымной струей. Местные жители, стоявшие вокруг, не шевельнулись. Мой спутник, московский кинооператор, рванулся :к задымленной женщине. Он чуть не выронил кинокамеру, и, по-моему, эта кинокамера спасла женщину в темном, вдову. Людская стена дрогнула, несколько человек мгновенно оттащили женщину от костра. Кто-то, истолковав испуганный порыв моего спутника как профессиональный азарт кинооператора, с упреком заметил:
«Она хочет умереть не для кино». А кто-то другой сказал: «Пусть живет, если судьба того захотела. Это раньше вдовы сжигали себя на кострах своих мужей».
Но вдова по-прежнему, как того требуют вековые традиции, навсегда остается заклейменной несчастьем. Внешне это выглядит по-разному: в одних штатах вдова должна обрить голову, в других — навсегда забыть о том, что существуют зеркала, праздничные трапезы и традиционные — на любую цену — женские украшения: браслеты и браслетки, кольца и колечки, бусы и бусики...
«Надо будет сказать Мадану, что в семье Ганпат Лала случилось несчастье», — подумала я. Дело в том, что в товарищеских отношениях, сложившихся между мной и шофером корреспондентского пункта Маданом Моханом за два года работы «на колесах» — в Дели и Тривандруме, в Калькутте и Бомбее, в Патне и Бангалуре — установились неписаные правила: например, обязательный обмен информацией. Новость, пустяковая для одного из нас, могла оказаться важной для другого. Однажды шофер не сообщил мне об изменении на полчаса графика прибытия самолета из Москвы.
— Не все ли равно, прилетает самолет на полчаса раньше или на полчаса позже?
— Мне важно было встретить друзей из Москвы!
— Вы же их встретили потом!
В другой раз, в Бомбее, в английском ресторане, нам неожиданно заменили куриные котлеты на говяжьи. Заменили и ладно — велика важность, подумала я. Но когда эта «новость» случайно дошла до Мадана Мохана, он воспринял ее как трагедию: «Я съел мясо матери-коровы! Это — большой грех!»
Может быть, согласно каким-либо верованиям или традициям Мадан не мог ни ночевать, ни ужинать в «чайной», у владельца которой в семье жила женщина, заклейменная несчастьем, вдова?..
Потом мы неторопливо ужинали. Мне не хотелось уезжать отсюда. Под навесом из сплетенных веток было прохладно.
— А господин уже поужинал? — спросила я о хозяине машины американской марки у Ганпат Лала.
— Уехал, — отрезал он.
— Господин ничего не ел, — сказал Мадан с тем едва уловимым презрением, с каким нередко говорят индийцы об иностранцах, не привыкших к обжигающе-острой индийской пище. И, выдерживая наш неписаный «закон» об обмене информацией, Мадан добавил: — Он просил меня помыть машину. Я помыл. Он заплатил хорошо. Он — представитель иностранной чайной компании. Потом я хорошо мыл нашу машину. А он поместил большой сверток в свою и уехал...
Что-то задело меня в этой фразе — может быть, просто потому, что Мадан далеко не безупречно говорил по-английски. Было жарко, и я не стала разбираться в этом «что-то».
— Уехал? Ну и ладно... — лениво сказала я. Очень славно было отдыхать в пустой чайной, где по плетеной стенке шуршала вода. — У Ганпат Лала в доме есть вдова...
— Вдова?!
Мадан встрепенулся так, словно прямо на него плеснули ледяную струю. И тут же сказал, что нам следует выбираться отсюда как можно скорее. Мы так и сделали: в пути нет смысла спорить с шофером о беспочвенности предрассудков.
По дороге на юг мы столько раз ели пронизанный перцем рис и пили черный чай, столько раз сидели под полотняными, плетенными из веток или каменными навесами, что я забыла чайную Ганпат Лала.
Как хороши краски южной Индии! Лилово-зеленые горы, нежно-голубое небо с ослепительно белыми облаками. Оранжевые пески и ясно-зеленые поля риса. Пышные, пламенно-яркие кусты и деревья, тяжелые от обильных ливней и густого медового зноя. И стройные темно-бронзовые женщины в синих и красных сари, несущие корзины на головах...
В Каликуте, войдя в гостиную единственного в городе крохотного английского отеля — в бархатный зеркальный и позолоченный прошлый век, — я увидела странно-знакомое, красивое, худенькое женское лицо. Странно-знакомое потому, что я была уверена: никогда я не видела эту женщину! И в то же время я где-то видела ее. Во сне, что ли? Нет, конечно! В кино? Нет... Ну да, конечно, в зеркале! В доме Ганпат Лала! И тут же, что называется «задним числом», я поняла, почему меня задела фраза, произнесенная однажды шофером Маданом.
«Поместил большой сверток в свою машину и уехал», — сказал он о владельце английской машины, который, так же как и мы, останавливался в чайной Ганпат Лала, а сейчас сидел напротив меня здесь, в каликутском отеле. Ну конечно же, этим «свертком» была закутанная с головы до пят в сари и покрывала молоденькая вдова. И, откровенно говоря, разве можно было строго судить эту женщину? Она не хотела быть клейменной несчастьем. Она по-своему смело попыталась вырваться из-под проклятия Судьбы.
Я улыбнулась вдове, которая оказалась моей соседкой по столу. Но она или не узнала меня, или не хотела узнавать. Она спокойно, с улыбкой, казавшейся удачно нарисованной на ее неподвижном лице, молчала в продолжение всего ужина. На ее руках тускло поблескивали дешевенькие браслетки.
— Я привез ее из Северной Индии. Ее зовут Рену. Она умеет читать и писать. Может быть, сможет работать секретарем, — сказал представитель чайной компании.
В крохотном старом отеле в Каликуте соблюдались незыблемые английские порядки: в конце ужина дамы — в данном случае Рену и я — вышли в соседнюю комнату, опять-таки в зеркально-позолоченный прошлый век, а мужчины — хозяин отеля и представитель чайной плантации — остались за столом, закурили.
Мы были одни, и я хотела снова ободряюще улыбнуться вдове, но меня поразило выражение ее лица. Женщина буквально исступленно, гневно, отчаянно разглядывала себя в трюмо.
— Где? Где это проклятие? В моих глазах? Нет, они такие же, как у всех! На лбу? Нет, на нем — только морщины, хотя я еще молода!.. Что вы так смотрите на меня? Ведь, говорят, в вашей стране вдова не приносит несчастья? — яростно зашептала мне Рену.
— По-моему, от самого человека зависит, принесет ли он людям счастье или несчастье, — сказал я.
Прошло несколько дней, но я больше не видела Рену — возможно, после своей неожиданной вспышки ярости и обиды вдова с удвоенной застенчивостью пряталась от какого бы то ни было общества.
Накануне моего отъезда из Каликута Рену зашла ко мне в комнату.
— Я не спрашиваю вас, куда и когда вы едете, — сказала молодая женщина, глядя на меня в упор. Меня чуть-чуть озадачило такое подчеркнутое пренебрежение к моему маршруту.
— Нам предстоит довольно трудный путь через горы, и мы хотим выехать пораньше, — сказала я.
— А я не спрашиваю! — упрямо повторила Рену.
— Но почему же вы так настойчиво не спрашиваете?
— Потому, что мой начальник интересуется вами!
От неожиданности я чуть не села прямо в раскрытый чемодан.
— Господи, какая ерунда! Мы даже двух слов не сказали друг другу.
Рену смотрела на меня со странным выражением сожаления и превосходства.
— Конечно, он интересуется вами. И вообще всеми журналистами, которые разъезжают по Южной Индии. Он обязан интересоваться. Он — иностранец. У него такая работа. Он просил меня узнать, куда вы едете дальше и когда...
Я наконец уразумела круг интересов так называемого представителя чайной компании.
В самом деле, я просто столкнулась с одним из звеньев разветвленной мощной сети специальных торговых фирм, о которой уже немало написано статей и книг. Задача агентов, работающих в этой системе, — разузнавать об еще не запатентованных производственных секретах и ограждать «свои» фирмы от такой же «любознательности» конкурентов.
И хотя никакого отношения к чайным плантациям я не имела, профессиональный долг заставил представителя чайной компании проявить интерес и ко мне.
— Но почему вы мне рассказываете об этом? Ведь вы работаете у него секретарем? — откровенно спросила я Рену. И, все так же глядя на меня в упор, вдова гордо сказала:
— Я считаю, что в вашей стране думают правильно: от самого человека зависит, приносит ли он людям счастье или несчастье!
Когда путешествуешь на машине, испытываешь острое чувство запоминания. Щупальца фар вырывают из мрака слагаемые окружающего нас мира.
И потом встает в памяти не вся долгая дорога с ее сменой пейзажей и событий, а внезапно озаренный электрическим лучом могучий ствол дерева, профиль человека во встречной машине, водопад, похожий на взрыв...
...Обезьяны неторопливо удаляются от мчащейся по дороге машины. Удаляются, презрительно оглядываясь, так, словно не желают посвящать людей в свои высокие дела — дела и обычаи потомков и родственников одного из главных богов Индии — Ханумана, бога-обезьяны.
...Еще одна стая обезьян разразилась визгливой тарабарщиной, и тут же подхватила эту тарабарщину стая попугайчиков.
Зеленый птичий вихрь срывается с дерева и оседает на городскую клумбу.
Даже в индийскую столицу вносят священные обезьяны и не священные попугаи дыхание непокорной природы, спорящей с продуманной симметрией планировки.
Я жила в Индии «без пристанища». Меняла города, привалы, маршруты.
Индийская столица, где был, так сказать, прописан корреспондентский пункт, была для меня, по существу, тоже привалом, а не местом постоянного жительства.
...Раннее утро в Нью-Дели. Улицы белоснежны: их заполняет масса велосипедистов, одетых в белое. Люди едут на работу. Ни трамваев, ни автобусов здесь нет.
Американская машина — низкая, изящно скользящая, как бы в ореоле лака и ярких восклицательных знаков новейшей рекламы — затормозила, огибая клумбу. Впереди машины оказалась группа велосипедистов да еще запряженная волами повозка.
В Старом Дели в такую кашу замешивается еще и трамвайчик, похожий на пишущую машинку, которую облепили сразу человек двадцать. Люди видны. Стрекотание слышно. А происходит какое-нибудь движение или нет, понять нельзя.
...С удивительным мастерством лавируя между велосипедистами, по улице Сундар Нагар промчался в белом тюрбане мотоциклист. За его спиной, удерживаясь как чайка на порыве ветра, прилепилась женщина в серебристом сари. Она устремлена вперед — стройная, легкая, с гибкими смуглыми руками, обхватившими плечи мотоциклиста...
Многие люди, маршруты и привалы подробно запомнились. А иные эпизоды и встречи — полуденные или полуночные, калейдоскопически перемешанные — остались в памяти, будто выхваченные из мглы лучами фар.
...Развалины древнего храма Любви в Дели. Продираемся к храму через самые настоящие джунгли — колючие, цепкие, хлещущие злыми ветками. Добрались все-таки до развалин, которые оказались на первый взгляд похожими на недостроенный амбар. По каменным ступеням, таким крутым, словно они были предназначены для длинноногих птиц, поднялись на обширную плоскую кровлю. Может быть, потому, что мы попали сюда звездной ночью, храм показался мне каменным изображением луны, укрепленным на ступенчатом основании: слабо-золотистая округлая плоскость с тенями, о которых неизвестно — что они такое?
Вокруг нас были зеленоватые, золотистые и голубоватые ночные огни Дели. Трудно было сказать, где кончаются огни Дели и начинаются звезды.
С нами был Константин Симонов, задержавшийся в Дели пролетом в Японию. Уговорили его читать стихи. Читал разные. Совсем давние, литинститутские, и новые.
На другой день я спросила у кого-то из иностранных журналистов: видел ли он замечательные развалины на пути к аэропорту «Палам»?
— Храм Любви? Туда же невозможно добраться! Одни колючки! — сказал журналист.
...Южная Индия. Недавно проехали деревню Десан, на берегу реки Перияр. За поворотом дороги увидела слона. У него были пятнистые выщербленные уши, небольшие клыки.
— Не слон, а слониха. Зовут ее Дамодарен, — сказал поводырь.
Я стала фотографировать Дамодарен. Она неторопливо повернулась ко мне спиной. Я зашла с другой стороны.
— С ней никогда не делали этого, — сказал поводырь, указывая на фотоаппарат. — Она еще девочка. Стесняется.
Я подошла к застенчивой слонихе поближе. «Девочка» Дамодарен махнула мощным хоботом, но, на мое счастье, под хобот попала не менее мощная пышная ветка и отвлекла ее внимание. Дамодарен наклонила строптивую ветку, а с нею и все дерево к дороге и стала хоботом сбивать сочную листву.
— Дамодарен вообще скромная, — почтительно глядя на слониху, сказал поводырь.
...Ночь. Прямо по середине дороги по направлению к нам движутся крупные огненные точки. Неистовый фосфорический блеск. Тигры? Львы? Леопарды? Дикие кошки?
— Коровы, — говорит Мадан.
Он вежливо, как при встрече с мимо идущей машиной, убавил слепящий свет фар. Потом остановил машину у обочины шоссе, чтобы дать стаду пройти.
Коровы — одна за другой — возникали перед нами, как на экране цветного кино. Белоснежные и ужасно костлявые. У всех рога окрашены в зеленый цвет, лишь у той, которая шла впереди, рога малиновые. Эта возглавлявшая стадо корова была такая же костлявая, как все остальные, с такими же раскосыми, фосфорически блестящими, как у всех остальных, глазами. Но костлявость ее и неистовый блеск глаз были заметнее, чем у других: она шла впереди, одиноко вела стадо. Выражение ее морды и раскосых глаз было ироническое: «До чего я дожила!»
...Обычно пальмы поражают своей балетной подтянутостью. Всегда кажется, что в них что-то от искусства. Здесь, в Южной Индии, они стоят в таких непринужденных позах, что даже не замечаешь их стройности. Причем стоят, что называется, по колено в воде. Еще не вошла в русло «закипевшая» во время недавних дождей и перелившаяся через край река. Вода — оранжевая. Кроны пальм — ярко-зеленые. На пригорке — хижины из высушенных пальмовых листьев. Человек вползает в такую хижину через небольшое отверстие, словно в печь. Печь из пальмовых листьев. Видимо, состоятельность владельца хижины определяется высотой входа. Есть здесь такие жилища, в которые человек входит, почти не нагибая головы. Все хижины — без окон. И все они похожи то ли на серые промокшие стога, то ли на отяжелевшие от ливня солдатские палатки, то ли... Ну да, эти хижины без окон больше всего похожи на... окна. Затянутые хмурой маскировкой слепые окна военных лет. Окна, за которыми таится голодная,терпеливая и цепкая жизнь!
Узкая дорога размыта. Машина едва-едва пробирается по ней... Возле колодца женщина с открытой грудью, в грязном сари, подоткнутом до пояса, чистит медный кувшин. Она начищает и начищает его, словно в этом деле — весь смысл ее жизни.
И кувшин уже так начищен, что его блеск режет глаза, кажется нестерпимым на фоне хмурых жилищ. Кажется, еще немного — и расплавится медный кувшин!
Женщина вылила воду из стоящего рядом ведра в кувшин и легким, изящным движением подняла кувшин на голову. Теперь она стоит прямо перед нами. Блистающее выпуклое медное солнце — на седых волосах. Девичья выпуклая бронзовая грудь. Темное лицо, иссеченное морщинами, с глубокими, глядящими в упор черными глазами. По фигуре эта женщина юная. По лицу, древнему и мудрому, она, может быть, современница индийского императора Ашоки! Мало ли какие встречи могут случаться в Индии, в стране, о которой говорят, что она живет одновременно и в прошлом, и в настоящем, и в будущем!
...Каждый, кто хоть раз вел машину ночью, знает, что свет фар можно переключать. Можно расстелить перед машиной прямоугольный коврик света и можно проложить бог весть куда длинный луч, дотянуться им до самой дальней мглы, внезапно осветить дальние дорожные тени, давние полузабытые встречи.
...Были весенние сумерки 1946 года. В Москве в большом номере гостиницы несколько человек подавленно молчали.
— Что случилось? — спросила я с порога.
— Еще неизвестно, точно ли это... — тихо сказал кто-то по-английски.
Я запомнила, что лондонская медсестра сидела прямо на ковре, устилавшем пол, журналист из «Комсомольской правды» стоял возле окна, а адвокат Джон Плэттс-Миллс — в ту пору член английского парламента от лейбористов — склонился над радиоприемником.
— В журналистских кругах США ходят упорные слухи о том, что американцы накапливают запасы атомных бомб, — сказал Джон Плэттс-Миллс.
Я запомнила пролетевший по лицам прямоугольник света от хлопнувшей двери, резкий взмах шторы, неистово-зеленый глазок радиоприемника. Так запоминаешь детали, выходя из кабины самолета на незнакомом аэродроме, переступая границу известного...
Среди наших гостей были разные люди: помимо адвоката и медсестры — докер, священник, машинистка.
Мы были молоды, и все мы — наши зарубежные друзья и советские журналисты — были влюблены друг в друга на всю жизнь. В этом нас убеждали окна, сбросившие маскировку, пышные кусты сирени напротив Большого театра и отличная погода... И вдруг — «упорные слухи» о накапливании бомб!
Мы заговорили вполголоса о том, что же будет со всеми нами, со всеми людьми на земле, если американцы действительно накапливают атомные бомбы? Кто знает, чем грозят систематические испытания бомб? Может быть, возникнут чудовищные пожары? Может быть, ядовитые фантастические ветры окутают землю?
А потом, наверно, потому, что небо за окнами пахло сиренью, дурные слухи стали казаться не такими уж страшными. И мы придумали тайну, своего рода заговор. Он заключался в том, что мы не дадим какой-то там заокеанской подлой штуковине испортить нам хорошее настроение. Нет, мы сами отравим существование этой чертовой бомбе — будем презирать ее, унижать, освистывать, преграждать ей дорогу, наступать на ее паршивый хвост — словом, жизни ей не дадим!
— Итак, война бомбе?
— Война бомбе!
И если мы когда-нибудь встретимся — так мы решили, — то подытожим наши победы!..
Интересно, где теперь адвокат Джон Плэттс-Миллс, преподаватель Гарри Ри и все те, кто были с ними тогда, в Москве? Осуществляют ли они наш «заговор»?.. А сама я — что делаю для большего взаимопонимания людей, то есть, иначе говоря, для мира?
Я могла бы ответить, что я посылаю в «Труд» статьи и очерки о жизни Индии!
Но писать о миролюбивом индийском народе, о том, что сделали агрессоры-колонизаторы с Индией, — это еще очень мало для того, чтобы чувствовать себя подлинно борющейся за мир. Писать об агрессивной политике США, о том, что именно Соединенные Штаты первые стали испытывать и первые применили атомную бомбу, — это тоже мало.
Я буду борцом за мир — в своей профессии журналиста-международника и в своей сфере поэзии, — когда перестану сознательно, а еще чаще бессознательно подбирать сначала, так сказать, соответствующую современной моде раму, а потом в эту раму врисовывать картину. Перестану корежить и подрезать картину, когда она не влезает в раму.
Почему, если на каком-нибудь конгрессе человек, по чистому недоразумению приехавший представлять Советский Союз, мямлит нудно и бестолково, не разругать его в газете хлестко и убедительно? Кто нам мешает писать так?! Абсолютно никто не мешает! Что мешает? Культ личности! Причем своей собственной: вдруг написанное не понравится кому-нибудь и что-нибудь случится с моей драгоценной персоной!
Журналисту надо откровенно говорить то, что он думает. И поэту.
Мы хотим мира.
Неужели не заставит наконец вздрогнуть легкомысленных и беспечных, не образумит безумцев трагедия Хиросимы и Нагасаки, статистика — страшные по своей обнаженной откровенности цифры ежесекундного разрастания на земле лейкемии, предостережения ученых, циничные заявления недобитых фашистов?!
Неужели вся торжествующая музыка земли — ликование Чайковского, широкое дыхание пальм, голоса классиков мировой литературы — не смогут заставить умолкнуть лицемерную игру в слова?!
— Мы живем в эпоху разоблачения самых сложных иллюзий и утверждения самых простых истин! — сказал мне один американец в Мадрасе.
Ну что ж, он прав. Многие действительные истины утверждены и утверждаются, многие иллюзии улетучились и улетучиваются на пути борьбы за мир и прогресс, пройденном миллионами людей после окончания второй мировой войны.
Среди исчезающих иллюзий есть давние, вошедшие, что называется, в плоть и кровь человечества.
Люди — смешные. В каждом из нас живет иллюзия безопасности. Затаенная убежденность, что пуля попадет в идущего рядом! Однако если уж рассуждать о затаенной вере в пули, разящие лишь шагающих рядом, то будет уместно только прошедшее время: в атомной войне нет пуль и нет иллюзии личной удачи, нет выигрыша неуязвимости по лотерейному билету. Атомная война способна ворваться в любое тихое, уединенное человеческое жилье, в любую хижину из пальмовых листьев, в любой земной уголок волшебной красоты и захлестнуть тебя смертельной петлей радиации, забиться человеку в глаза и в уши, встать пылающим куском поперек горла:
«Ты хотел атомной войны? Жри ее, давись ею!»
«Но я не хотел атомной войны!»
И вот она, еще одна разоблаченная иллюзия нашей эпохи: не хотеть войны, только не хотеть войны — сейчас мало!
Древний император Ашока был буддистом, приверженцем религии, утверждающей, что жизнь якобы слагается из четырех вечных фундаментальных «благородных истин» — истины боли, истины причины боли, истины прекращения боли и истины пути, ведущего к прекращению боли.
Уже в те времена император Ашока сумел воплотить туманные «истины» буддизма в достаточно конкретный приказ об отказе от войн, являющийся первым из известных до сих пор памятников антивоенной литературы.
...Фигура женщины с девической грудью, с изрезанным морщинами лицом и начищенным до солнечного блеска кувшином на голове свидетельствует не только о наличии истины житейских бед, но и о существовании истины красоты.
...Неужели человек, умеющий превращать медь в сияющее солнце, превратит землю в атомный гриб?!
...Лицо гигантского гранитного изваяния вдруг изменилось: исчезла усмешка, уже готовая было появиться на губах, спокойные брови нахмурились.
— Разве это не чудо! Объяснить его вам? Хорошо. Но подождите немного. Вы увидите еще много чудес, — тихо произнес индиец на языке хинди.
В глубокой каменной тишине слова прозвучали как выкрик и вызвали странное эхо, похожее то ли на приглушенный хохот, то ли на шумные вздохи. Казалось, что на слова о чуде откликалась скрытая в недрах гранитных скал давняя жизнь. Откликалась и призывала взглянуть на нее поближе, убедиться, что древнее искусство обладает своими не превзойденными до сих пор вершинами. И казалось символичным, что на пути сюда, так сказать в глубь веков, мы долго взбирались вверх по крутым ступеням, выдолбленным в отвесной скале.
Был очень жаркий день. Как часто, рассказывая об Индии, говоришь: «Было очень жарко» или «Была гроза, лил ливень...»
Что значит «очень жарко» в этом районе Центральной Индии, удаленном от омывающего страну океана?
Все оранжево-бурое вокруг: и русло речки, исчезающей в это время года, и лесистый склон горы, похожий на фоне желтовато-серого безоблачного неба на отлично высушенный гербарий. Воздух — оранжевый, весомый, обжигающий, как расплавленная бронза. Кокосовые орехи, сложенные под навесом в крохотной закусочной, которая примостилась у подножия скалы, — зеленые солнца: горячи так, что не дотронешься! Раскаленные камни обжигают ноги сквозь плотные подошвы местных сандалет.
На пути сюда, под древние своды скал, босой индиец-гид говорил по-английски. Здесь же, видимо, английский язык был неуместен. Мы находились во II веке до начала нашей эры, когда в Индии уже существовала почти трех-тысячелетняя цивилизация, уже выросли превосходно спланированные и снабженные водопроводной сетью города, порты и верфи, уже научились индийцы изготовлять кирпич и парфюмерию, ковры и мебель...
Индия тогда еще не была захвачена завоевателями, оставившими впоследствии босым, голодным и раздетым ее многомиллионный народ. На территорию Индии еще не проникла рожденная в Лондоне и быстро обросшая английскими штыками торговая Ост-Индская компания. А в лесах Великобритании тогда различные первобытные племена еще, говоря попросту, только что спрыгнули с деревьев.
Кстати, в XVIII веке, в годы хозяйничанья на территории Индии воинственной Ост-Индской компании, член английского парламента заявил:
«Поля больше не обрабатываются. Огромные площади уже поросли кустарником. Земледельцев Индии грабят, ремесленников притесняют. Голод без конца повторяется, население вымирает».
...Аджанта — 29 храмов и монастырей — вырубалась в сплошных гранитных скалах в течение девяти столетий, начиная со II века до нашей эры. Огромные пещеры украшены скульптурами и живописью. В гранитных, идеально выровненных плитах пола каждой пещеры видны углубления — палитры древних живописцев.
В годы захвата Индии различными завоевателями, включая самых настойчивых ее колонизаторов — англичан, пещеры были завалены. Их обнаружили случайно. Однажды в жаркий июньский день охотник увидел вдали, на желтом фоне скалы, темный овал, похожий на вход в пещеру, и стал рассказывать об этом. Потом начались раскопки. И вот в недрах гор зазвучало живое эхо давних веков.
Индиец-гид, показывающий мне чудеса, созданные великим, вдохновенным трудом его далеких предков, говорит что-то о буддийских монахах. Можно представить себе, что древние проповедники буддизма — борьбы против «мирских соблазнов», проповедники сурового, аскетического образа жизни — оставляли свои семьи, блуждали по стране и вынуждены были искать крова в те месяцы, когда в Индии льют тропические дожди. Пещеры стали превращаться в укрытия, а потом — в монастырские гостиницы и монастыри.
Можно представить так историю Аджанты. И все же не верится, что отрешенные от жизни монахи — творцы изумительной, проникнутой всеми радостями и горестями живописи и скульптуры.
Впрочем, гид, кажется, и сам не очень-то верит в такое происхождение Аджанты. Мы входим в пещеру № 16 (они все пронумерованы сейчас, как ценнейшие реликвии). Индиец говорит, указывая на колонны — человеческие фигуры, поддерживающие каменные своды:
— Посмотрите, вот человек один держит на плечах этот груз. Он не улыбается. Ему трудно. А вот здесь мужчина и женщина. Какие они веселые!
Любящая пара высечена из розового гранита. Тела мужчины и женщины слиты. И на лицах обоих — полуулыбки, как начало зари. Вспоминаешь великого французского скульптора Родена, жившего и творившего спустя много столетий после появления на индийской земле замечательных произведений Аджанты. Одно из двух: либо древние скульпторы Индии не были монахами, либо древние индийские монахи ценили не только духовную любовь!
А вот два буйвола, затеявшие драку. И снова думаешь: либо не монах создавал эту скульптуру, либо у монаха была душа тореадора!
Нет, не верится, что художники были отшельниками. В их произведениях — многообразие жизни, свойственное народному творчеству, радость и горе, печаль и задор, а порой веселое озорство, очень далекое от строгой и смиренной святости.
Само по себе мастерство древних художников и скульпторов поразительно: липа святых и царей обращаются к вам, «следят» за вами, где бы вы ни находились в зале-пещере. Этот эффект живописи — глаза как бы живые, движущиеся — занимает немалое место в различных справочниках и в объяснениях гидов европейских музеев. Но вот, оказывается, художники Азии, жившие до начала нашей эры, отлично владели знаменитым эффектом!
Легко, как бы играя своим мастерством, художники, имена которых исчезли из памяти людей, оставили вечные, изящные, жизнерадостные произведения.
В одной из пещер на потолке изображен громадный обруч и в нем — гуси. Каждый гусь — особенный, у каждого — своя поза. И кажется, что все эти гуси, поворачивая шеи, следят за вами, куда бы вы ни шагнули здесь. А в другой пещере — Будда в тысяче поз: на одной стене пятьсот его изображений и на противоположной стене — пятьсот. И чувствуется хлесткое, веселое озорство художников, рисовавших, видимо, с одинаковым увлечением и гусей и святых.
На расстоянии примерно двухсот километров от Аджанты находится Эллора — другой замечательный памятник древнеиндийского искусства. Здесь также вырубленные в скале пещеры, но помимо них здесь гигантский дворец, высеченный из гранитной скалы.
Входишь под свод пещеры № 10 и вдруг — ах! — да, именно это «ах» вырывается, наверное, у каждого, кто вступает сюда. Три-четыре шага под низким сводом — и скалы как бы расступаются, и вы оказываетесь на территории сказочного царства, некоей каменной династии, в фантастическом мире гранита, ставшего художественными образами.
Восемьдесят метров длины, пятьдесят ширины, сорок высоты — таков этот храм или, скорее, дворец. Здесь — башни, галереи, мостики, гигантские слоны, подпирающие площадки, большие статуи и маленькие, похожие на карликов гранитные изображения. Вот бог Шива танцует. А вот злой демон пытается опрокинуть скалу, на которой сидят Шива и его жена Парвати. На лице богини — обыкновенная земная тревога, а бог усмехается, как сильный мужчина, знающий, что скала устоит.
Двести километров от Эллоры до Аджанты, но я снова вернулась к первому увиденному мной чуду — к статуе Будды. И снова гид, отступая в противоположные углы пещеры, направлял свет электрического фонаря на высеченное из гранита лицо. От перемещения света и тени выражение лица как бы менялось. Древние скульпторы умели использовать эффекты освещения — пусть не электрического, а просто пламя горящих факелов.
Гид подсвечивает статую Будды из трех положений: стоя прямо перед ней, заходя справа и слева. Несколько шагов вправо — и спокойные губы Будды надломлены иронической усмешкой. Даже не только ироническая эта усмешка — она горькая. Несколько шагов влево — и линия подбородка и щек стала жесткой. Глаза опущены устало, но они вот-вот взглянут на тебя с иронией...
Рабиндранат Тагор незадолго до своей смерти написал:
«Ну какую Индию оставят они после себя, какую вопиющую нищету? Когда поток веков господства Англии наконец высохнет, сколько грязи и тины останется в его русле?»
Великий писатель, поэт и художник Индии, впрочем, понимал, что не только грязь и тина останется — останется искусство, которое даже колонизаторы не сумели уничтожить, искусство древней страны — страны великого прошлого и великого будущего.
Непогода заставила меня переночевать в городке Шив Пури.
Тяжелые, как чугунные колонны, деревья гнулись под стремительным песчаным смерчем, уже знакомым мне по Дели.
Снова бушевала сухая неистовая гроза. А на рассвете Шив Пури оказался прохладным, тихим, вымытым. И первым звуком, нарушившим тихую глубокую тишину, был шорох веника — так, словно кто-то спокойно и аккуратно выметал из города обломки грозы. Потом раздался неровный медленный стук колес — это запряженные волами крестьянские телеги потянулись в поле, напоминая о том, что Индия до сих пор все еще в основном аграрная страна. Потом зазвучала песня — громкая и заунывно-протяжная, словно человек с раннего утра просил у кого-то помощи и поддержки. Название городка — Шив Пури — означает в переводе «местожительство бога Шивы». Гостиница, в которой я переночевала, помещается во дворе храма, а позади нее — фабрика горчичного масла. Храм, открывающийся взору с узкой каменной веранды, которая опоясывает отель, — совсем простенький. Два рыжих глиняных кувшина укреплены на четырехногом железном стояке. Под ними, на широком камне, лежат ароматно дымящиеся влажные цветы; в них, оказывается, «зарыта» сандаловая свечка. В двух шагах от этого цветочно-глиняно-железного «алтаря» висит небольшой медный колокол, укрепленный на узкой железной балке. Вот и весь «храм». Подошел к «алтарю» полуобнаженный индиец, благоговейно взглянул на глиняные кувшины, поклонился им, сложив руки на груди... Так яркое воображение обездоленного, обокраденного колониализмом народа, воображение, жаждущее пищи — мечты, способно превращать глину в божество.
Когда индиец вышел из храма, я заговорила с ним и узнала, что зовут его Лату, он — рабочий фабрики горчичного масла, которая принадлежит молодому предпринимателю Баджрангдасу Гоялу. Мы зашли на фабрику.
Все предприятие умещалось в большом закопченном сарае, где стояли два двигателя, три маслобойные установки, два котла. Гоял объяснил, что его фабрика выпускает в месяц 41 тысячу фунтов масла и 60 тысяч фунтов горчичных лепешек, что дает владельцу 5 тысяч рупий чистой прибыли.
— Раньше в этом районе была английская фабрика. Но, оказывается, индийцы сами умеют делать горчичное масло! — сказал Баджрангдас Гоял. И видимо, для того, чтобы подчеркнуть шутливо-иронический характер своего замечания, он добавил: — В ближайшем будущем индийцы докажут, что они умеют делать многое!
— Что сейчас самое главное для Индии?
— Делать все своими руками!
И наивно было бы ожидать от молодого фабриканта более четкой формулировки. Общеизвестно, что колонизаторы в течение двух веков упорно препятствовали развитию индийской промышленности, особенно тяжелой.
Джавахарлал Неру писал в своей книге «Открытие Индии»:
«Это был классический образец современной колониальной экономики — Индия превратилась в аграрную колонию индустриальной Англии, поставлявшую сырье и обеспечивавшую рынок сбыта для английских промышленных товаров».
Статистические данные свидетельствуют о том, что зарубежные монополии продолжают вести отчаянную борьбу за сохранение своих позиций в индийской экономике. Сплошь и рядом те или другие нужные стране машины лишь монтируются, собираются в Индии, а части, детали завозятся из-за рубежа иностранными монополиями. В словах «делать все своими руками», горячо произнесенных Баджрангдасом Гоялом, заключалось пусть не отчетливое, по уже существующее у него понимание необходимости создания самостоятельной национальной экономики для осуществления подлинной независимости Индии. Попозже, по приглашению рабочих Лату и Джоши, я побывала в так называемом клубе Разума, организованном в Шив Пури неким Раджендранатхом Джингрой.
«Клуб» размещался под открытым небом, на пустыре, устланном потертыми циновками.
— В Индии до сих пор многие рабочие не умеют ни читать, ни писать. Но очень мало таких рабочих, которые не умеют мыслить. Здесь, в нашем клубе, мы собираемся каждое воскресенье в восемь часов вечера и размышляем о том, например, существуют ли боги, как добился Советский Союз возможности посылать людей в космос, как сохранить мир на земле, в чем смысл и значение жизни.
Так же, как многие мои индийские друзья, Раджендранатх Джингра рассказывал мне монотонно-ритмично о том, что в Индии когда-то существовали тысячи богов и что большинство из них до сих пор почитаются.
Существовали и существуют боги удачи, наживы, войны, любви. А сейчас становятся все сильней боги — труда, мира, дружбы...
Беседуя с Раджендранатхом Джингрой, невозможно было не почувствовать — сколько дела в Индии этим новым «богам»!
Видимо, им нужно было бы прежде всего освободить сознание индийского народа от тех идеологических наслоений, которые в течение столетий вносились колонизаторами в древнюю философию Индии, искажая эту философию, корежа ее, превращая ее в силу, парализующую народные стремления, народные действия.
Вот более или менее точно записанные мною высказывания Раджендранатха Джингры:
— Добро и зло, по существу, одно и то же, ибо то и другое — проявление высшей силы... Если она проявляется в чьем-то злом поступке, она в этот момент не отсутствует в другом, добром поступке... Представьте себе, что земля наша — огромная чаша, наполненная молоком, которое подогревается и закипает. Пенка на поверхности может нравиться или не нравиться, ее можно считать злом или добром, но одно бесспорно: она — часть молока! Если вы снимете ее, она все равно появится при дальнейшем нагревании!
— При помощи такой «философии» колонизаторы поснимали немало пенки здесь! — вырвалось у меня.
Видимо не слыша, Раджендранатх Джингра басовито, ритмично жужжал:
— Что же касается значения жизни, то так же, как значение природы расцветать, смысл жизни страны — полное раскрытие, использование ее возможностей!.. Что же касается колониализма, — тем же тоном продолжал Раджендранатх Джингра, — то благодаря его злодеяниям яснее видно добро вашей страны!
— Важно то, что ООН обязана выполнять принятую ею Декларацию независимости! — сказала я, пытаясь вытащить своего собеседника из опутывающей его паутины неясных формулировок.
— Декларацию независимости невозможно было бы принять, если бы ваша страна не боролась против угнетения! — сказал Раджендранатх, выбираясь из паутины.
— Конечно! — с гордостью согласилась я.
— Ее также невозможно было бы принять, если бы вообще не существовало угнетения! — закончил Раджендранатх Джингра, снова проваливаясь в свою паутину.
Да! Новым «богам» еще немало дела в Индии!..
Я глядела на скромную обстановку хижины, где я находилась, — жилище организатора клуба Разума. Стол, скамейки, книги, деревянные рожки вешалок... Наверно, участники клуба иногда собирались и здесь...
Сейчас на двух рожках висели гирлянды цветов, облепленные осами. Индийские осы — крупные, с длинными желтыми ногами, которые болтаются в воздухе, как нитки, когда оса летит.
Не только гирлянды цветов, но и пустые деревянные рожки были облеплены осами.
— Они не понимают! — сказал господин Раджендранатх. — Им все равно!.. В Индии ни птицы, ни летучие мыши, ни насекомые не умеют отличить веревку или деревянный рожок от ветки или стебля. Им все равно — джунгли это или человеческое жилье!
Разные люди — молодой индийский фабрикант и организатор клуба Разума! Но если вдуматься в их слова, услышишь у обоих одно: упрямо выбивающееся из-под мусорных наслоений стремление к независимости, мечту о подлинной независимости своей страны!
В сумерки в клубе Разума собрались его постоянные посетители — в чистых праздничных одеяниях.
Клуб был окружен ароматом цветов — они были в густых черных волосах женщин, цветочные гирлянды лежали на скамьях. И на меня, гостью, по обычаю надели несколько цветочных гирлянд.
Что-то сказочное было в оранжевых сумерках, в аромате цветов, в легких пестрых сари. Оранжевые сумерки подсказывали сравнения, связывали прошлое с настоящим и будущим.
Неистовая гроза, бушевавшая накануне, казалась мне похожей на бой за свободу, а рассвет — он был зарей нового, введением в большой и горячий день.
Я закончила корреспонденцию в «Труд» на рассвете и тут же отправилась дальше по своему обычному вольному маршруту узнавания страны.
— Мадрас — очень скрытный город! — говорил господин Мурти, заведующий местным отделением индийской информационной службы. Мне нравилось, как он помогал мне знакомиться с его родным городом: давал совет не только куда поехать или пойти, но и в какое время дня. Так, например, знаменитый пляж Марин Бич обязательно нужно было посмотреть рано утром и поздно вечером, а кроме того, хорошо бы и в полдень.
На заре Марин Бич — гигантская геометрическая задача: на золотую прямую песчаного берега опирается синяя окружность горизонта, над которой поднимается сияющий сегмент солнца. На берегу молча стоят молящиеся. В Индии — особенно на юге страны — люди умеют молиться морю и солнцу, пальме, цветам жасмина или лотоса. Неподвижные фигурки в белых одеяниях на золотом берегу, сосредоточенно взирающие на восход солнца, кажутся учениками, озадаченными трудностью геометрического учебника Вселенной.
— Вот видите, какой скрытный Мадрас! Вы могли бы не догадаться побывать на Марин Бич утром и не увидели бы самого главного: как мы любим солнце и море! Но теперь самое главное для вас — посмотреть Марин Бич днем и вечером! — говорил господин Мурти.
Я уже заметила, что, как только я увижу какую-либо «самую главную», «самую важную» достопримечательность Мадраса, у господина Мурти оказывается припасенной для меня другая, не менее главная и важная.
Марин Бич в полдень — раскаленная палитра художника. Краски расплавлены. Кажется, что сливается синее и золотое, зеленое и алое. Сквозь насыщенный влагой и розоватый от накала зной, как сквозь гигантскую промокашку, проступает Прошлое: серые очертания Георгиевского форта с его громадным каменным изваянием — английский корабль, выходящий в море (Георгиевский форт был когда-то первым опорным пунктом англичан в Индии). И облик будущего вырисовывается в густом зное: отвесные полуденные лучи солнца прямо указывают на знаменитую скульптуру известного индийского ваятеля Роя Чоудри «Победа труда», установленную на берегу Бенгальского залива. Скульптор изобразил рабочих, поглощенных простой, но тяжелой задачей — сдвинуть с места гигантскую глыбу земли... Лица людей искажены от непомерного усилия, мускулы напряжены. Но в запечатленном скульптором движении рабочих чувствуется размах, порыв, победа над косностью.
Вечером Марин Бич — народный праздник. Кажется, что весь город пришел сюда отдохнуть от дневного зноя. Моря не видно: оно лишь угадывается по свежему, острому запаху. Вместо иллюминации на берегу вспыхивают то и дело крохотные факелы торговцев. Так в какой-то степени нарушается постановление правительства штата Мадрас, не разрешающее застраивать Марин Бич ни жилыми домами, ни лавками и магазинами, чтобы не портить красоту берега. Исключение сделано лишь для строгих, спокойных зданий правительственных учреждений.
Впрочем, то, что происходит возле крохотных факелов на Марин Бич, совсем не похоже на торговый ералаш и азарт, который можно наблюдать в любом уголке Индии, в том числе на Маунт Род — главной улице Мадраса.
Нет, вечером на Марин Бич торговцы не горланят, не навязывают вам своих товаров. Зачем навязывать? Неужели вы сможете равнодушно пройти мимо этих диковинных сокровищ? Мимо этих фантастически-причудливых ракушек, которые жители городских предместий умудрились выхватить прямо из белой пасти прибоя?! Неужели вы не остолбенеете от восторга перед горками разноцветных камушков, перед клешнями крабов и раскрашенными усиками редких моллюсков! А статуэтки! Кто может пройти мимо изысканно разрисованных всеми цветами радуги статуэток из мелких и крупных ракушек? Они хрупкие? Да, конечно! Между прочим, мрамор тоже не очень-то прочный материал! А какая здесь изобретательность: две ракушки, склеенные вместе — голова; еще одна ракушка — головной убор; несколько пестрых мелких ракушек, нанизанных на нитку, — гирлянда из роз и жасмина, наброшенная по индийскому обычаю на шею именитого гостя. Итак, зачем навязывать покупателям эти роскошные товары? Почему не подождать совершенно невозмутимо того момента — он, конечно, должен наступить в конце концов, — когда потрясенный покупатель начнет умолять продать ему за любую цену этого слепленного из ракушек слона или человека?
Продавцы перебрасываются между собой короткими фразами на местном наречии, в котором очень много «р» и мало гласных. Здесь оно напоминает рокот прибоя, подступающего к берегу...
— А если бы вы побывали на Марин Бич только утром, вы не увидели бы самого главного: как талантливы простые индийские труженики — рыбаки и крестьяне из окрестных деревень. Ведь это они приносят свои изделия сюда. А теперь самое главное для вас — посмотреть... — говорил господин Мурти.
Дней до отъезда из города у меня оставалось все меньше и меньше, а «самых главных» достопримечательностей Мадраса становилось все больше и больше. Я полюбила город и, как это бывает, когда полюбишь всерьез — человека или город, все равно, — уже без подсказок господина Мурти зачисляла в «самое главное» черточки, мелочи, пустяки, иной раз забавные, иной раз самые обыденные. Признаюсь, что даже национальное лакомство Южной Индии — желтый, густой и ароматный «бадам кхир» — растолченный миндаль, смешанный с сахаром и заваренный на молоке, — стало казаться мне одной из самых главных достопримечательностей Мадраса.
Почти накануне моего отъезда господин Мурти сказал:
— Сегодня я свободен и отвезу вас на своей машине посмотреть «Центр индустрии».
— Самое главное в Мадрасе?
— Да, пожалуй, самое главное.
Оказалось, что «Центр индустрии» — это одноэтажные строения, внешне напоминающие подмосковные туристские базы. Только окружены эти золотистые дома и домики не соснами, елями и березами, а пальмами и густыми кустами, щедро усыпанными громадными малиновыми, желтыми, белыми и синими цветами.
Представитель администрации «Центра», господин Чети, пригласил нас в один из домиков, и я поняла, что попала на маленький, неплохо оборудованный стекольный завод. В одном из его крохотных цехов перед верстаком сидел двадцатилетний стеклодув, лучший здешний мастер Парамасиван. Рядом с ним стоял пожилой индиец — ученик молодого, как мне объяснили. На широком верстаке была подвижно закреплена маленькая газовая горелка и лежала груда стеклянных трубок, странно напоминающих здесь, в жаркой Южной Индии, солидные голубые зимние сосульки.
Парамасиван берет стеклянные трубки, небольшими щипцами подвигает ближе к себе горелку, и «сосульки» постепенно превращаются в... статуэтку из ракушек, очень похожую на те, которые я видела на Марин Бич.
— Рыбак склеивает ракушки, нанизывает их на нитку, а мы берем эту модель и превращаем случайную удачу талантливого бедняка в народное ремесло! — сказал мне господин Мурти.
В соседних домах мы увидели сделанные из стекла и фарфора тележки, запряженные быками, пальмы и баньяны, фигурки заклинателей змей и слонов. Господин Мурти напомнил мне, что Индия всегда славилась своими изделиями из слоновой кости, сандалового дерева, верблюжьей кости и рогов буйвола и что правительство Индии сейчас стремится развить талант народа, его древнее высокое мастерство, расширить масштабы народных художественных ремесел; используются не только испытанные материалы, но также стекло и фарфор.
— Обратите внимание, как светло в цехах и какая чистота! — с гордостью сказал представитель администрации господин Чети и предложил нам посмотреть жилые дома рабочих. Вот тогда-то мы и увидели женщину, которую я с тех пор мысленно называю Лакшми, хотя в действительности ее зовут Шанбхагам.
Женщина эта, похожая на статуэтку, вырезанную из сучка эбенового дерева, стояла на пороге крошечного коттеджа, окруженная тремя девочками, такими худенькими и миниатюрными, что угадать их возраст было трудно.
— Грейс Камалан — десять лет, Вайолет Мери — восемь, а Роуз Мари — три года, — прошептала мать. Девочки на все наши нелепые вопросы, которые задаются взрослыми в подобных случаях: «Ну, скажи, как тебя зовут? Ну, скажи, сколько тебе лет?» — вообще молчали.
— Они совсем недавно переехали в этот коттедж! — объяснил застенчивость матери и детей господин Мурти.
Глава семейства, Ратнам, всего четыре месяца назад стал работать в «Центре индустрии». До этого он с женой и детьми жил в деревне, в хижине, состоящей из четырех бамбуковых опорок и пальмового навеса.
— Самое главное — дом госпожи Шанбхагам Ратнам! — подсказал господин Мурти.
Домик семьи Ратнам свидетельствовал прежде всего о том, что обитатели его не привыкли к такому жилью. Комнатка в шесть квадратных метров, видимо, казалась слишком просторной им, привыкшим умещаться под пальмовым навесом. Все несложное имущество семьи — несколько циновок, матерчатая сумка, из которой высовывалась книжка и узелок с какой-то тканью — было аккуратно сложено в одном углу, так что остальная часть комнатушки оставалась совершенно пустой.
— Наша комната! — сказала женщина. Оказалось, что у нее был звонкий и уверенный голос.
— Ванная! — произнесла хозяйка дома, проскользнув мимо нас в еще более крошечное помещение, где из стены торчал водопроводный кран, а под ним стояла большая лохань.
— Кухня! — торжественно сказала хозяйка дома. Здесь в глаза мне прежде всего бросились два начищенных до блеска медных кувшина и медное блюдо, похожее на утреннее солнце на Марин Бич.
К домику прилегали узенькие грядки огородика, на которых выращивались земляные орехи и похожее на горох съедобное растение — далл.
Потом мы вернулись в первую комнату, и госпожа Ратнам сказала:
— Теперь вы видели наш дом и наше хозяйство!
Совершенно отчетливо в голосе хозяйки дома звучала такая же гордость, как и в словах представителя администрации, господина Чети, когда он предлагал нам обратить внимание на то, как светло и безупречно чисто в цехах «Центра».
Госпожа Ратнам выжидательно смотрела на нас. Наверно, она впервые принимала гостей издалека, принимала в самом настоящем доме, где был даже водопроводный кран! Госпожа Ратнам ожидала оценки. Большеглазые Грейс, Вайолет и Роуз дружелюбно разглядывали меня. На их смуглых ручонках болтались металлические браслетки, на крылышках их ноздрей блестели аккуратно наклеенные крохотные металлические звездочки.
— Госпожа Ратнам любит, чтобы все было аккуратно и красиво! — похвалила я. Кажется, моя оценка удовлетворила хозяйку дома. Она кинула какую-то быструю фразу господину Мурти, и тот перевел мне, что, поскольку я так хорошо разбираюсь в красоте, мне будет показана, правда, еще не законченная, но все-таки самая красивая вещь в этом доме. И госпожа Ратнам достала из матерчатой сумки и развернула передо мной простой кусок мешковины с вышитым по нему узором. Я взглянула и ахнула.
Откуда могло появиться в таком скромном жилище это смелое и тонкое сочетание красок? Этот цветовой простор, с восходами и закатами, густыми нахмуренными бровями грозовых туч, с пальмами, похожими на фантастических птиц?!
Я смотрела на вышивку и почти не слушала объяснений господина Мурти, что не так важен этот вышитый коврик сам по себе, что иной раз коврики считаются мещанством, а здесь совсем не в этом дело, здесь важно опять-таки развитие народных талантов, к которому стремится индийское правительство.
— Видите ли, это, конечно, не гигант — Бхилаи, который мы построили с дружеской помощью вашей страны. Здесь мы хотели создать и, как нам кажется, создали еще, правда, маленький, но образцовый городок промышленности, где есть столовая для рабочих, санитарные пункты и многое другое и где женщина может стать действительно Лакшми, то есть богиней богатства домашнего очага! — сказал господин Мурти.
— Пожалуй, лучше сказать — богиней красоты домашнего очага! — искренне воскликнула я.
Представитель администрации, господин Чети, привыкший подходить ко всему с производственной точки зрения, обстоятельно объяснил мне, что такие коврики вышивают, наверно, все жены двух тысяч рабочих «Центра индустрии»:
— Рабочий получает здесь не меньше трех-четырех рупий в день. Ярд простой мешковины стоит пятьдесят пайсов, а, как вы знаете, в рупии — сто пайсов. Два ярда шесть футов мешковины нужно на коврик да ниток на двенадцать-тринадцать рупий... Себестоимость коврика не более двадцати рупий! А на самом деле эта красота стоит несравненно больше! — заметил господин Мурти.
...Лакшми умела создавать красоту. В ней жила красота ее великого народа, красота, которую не смогло уничтожить многолетнее господство колониализма. И это было самое главное, о чем мне напомнил Мадрас.
Пять часов ехали от Шив Пури к Индору почти по раскаленной сковороде. Выжженная солнцем земля и редкие окаймляющие дорогу деревья. Не доезжая до Индора, увидели слева от дороги красивый парк и узнали, что это поместье магараджи, имя которого — Кришна Рао.
Охранник в защитного цвета форме и в беретке немедленно вскинул ружье, лишь только машина остановилась у главного входа.
После длительных объяснений некто, видимо более солидный по званию, чем охранник, предложил написать господину магарадже письмо.
Я написала, что хотела бы побеседовать с его высочеством магараджей и выпить стакан воды.
Мою записку отнесли куда-то и взамен принесли на подносе четыре стакана — два просто с водой, два с лимонадом, — а также устное разрешение пойти принять душ. Все это было передано сдержанно, безукоризненно вежливо.
Потом меня провели в небольшую полутемную комнату, чем-то похожую на монастырскую келью, может быть тем, что дверь из нее выходила на сводчатую, как бы состоявшую из длинного ряда ниш веранду. За верандой хлестал дождь, внезапно поливший. Своды веранды и шуршание дождя, напоминавшие шелест сотен ряс, — все это невольно ассоциировалось с церковью, с монастырем.
В просвет веранды, в потоках воды, были видны гуси, яростно щиплющие траву и не обращающие внимания на непогоду. Посредине двора — неработающий фонтан и подальше за фонтаном — высокая каменная стена, которая отделяла этот внутренний дворик от большого парка, уже виденного нами раньше. Возле каменной стены стояла большая клетка с кроликами.
Дождь лил долго, и магараджа долго не появлялся. Потом он пришел: в белой легкой рубашке, в светлых брюках, похожий на конторщика. Беседу с ним я не успела тогда записать...
...Очень часто я, как, наверно, многие другие люди, пыталась представить себе — как случится, где я буду, с кем буду разговаривать, что буду делать в ту минуту, когда узнаю, что гражданин СССР полетел в космос. То, что первый путешественник в космос будет гражданином Советского Союза, представлялось мне совершенно бесспорным, так же, как, наверно, всему миру... И вот сегодня это произошло.
Мы переночевали в городе Дулия, в Доме для приезжих, где было сравнительно чисто, но, кроме чистоты, не было буквально ничего.
Да и сказать «переночевали» — значит выразиться очень условно. Спать было невозможно, даже в состоянии той смертельной усталости, в какой мы доехали до Дулии.
Всю ночь дом скрежетал и громыхал, как телега на разбитой булыжной дороге: хлопали от ветра плохо закрепленные ставни, грохотали расставляемые для кого-то раскладные лежаки, взвизгивали двери, которые шарахало сквозняком.
Утром, когда мы садились в машину, чтобы ехать дальше, застенчивый старик индиец пробормотал что-то и протянул мне газету.
Шофер Мадан уныло перевел (он всегда говорит умирающим голосом, пока не выпьет чаю):
— Этот парень предлагает вам газету, потому что там что-то важное.
Я взяла «Таймс оф Индия», и сразу бросилось в глаза: «Мэн спэйс флайт бай Рашиа рипортед» («Россия сообщает о полете человека в космос»).
У каждого из нас, наверно, в течение жизни вырабатываются, так сказать, автоматические проявления радости — точно так же, как, допустим, шофер автоматически включает третью скорость, как только машина нормально «легла на курс». Словом, у меня автоматически «включилась третья скорость»: я затанцевала и закричала что-то, еще не сообразив, что именно.
Принимая во внимание, что я как будто еще ни разу не плясала вокруг машины, Мадан мог бы заметить: «Ит из май ферст чанс», но он выбрал другую фразу.
— Эз ю лайк! — сказал Мадан по-прежнему уныло.
— Что там «Эз ю лайк»! Ди мэн ин спэйс! Наша страна сент хим! — закричала я по-русски и по-английски.
И тут впервые за все время совместной работы в корреспондентском пункте «Труда» я услышала от моего молчаливого шофера удивительную фразу, своего рода комплимент, оценку, относившуюся не ко мне лично, а ко всем нам, советским людям.
— Я уже давно знал, что ваша страна пошлет человека в космос, — сказал Мадан по-английски, необыкновенно для него длинно.
— Почему?
— Потому что ваша страна может сделать все, что захочет!.. У вас — новые боги!..
Сообщение в газетах сразу отодвинуло назад все только что казавшееся таким интересным и важным — чудеса Аджанты и Эллоры, а не только магараджу!
Сообщение это было самым большим чудом и в то же время самой реальной реальностью! Оно сразу заставило так ужасно заскучать по Москве, так остро почувствовать, что Москва — подлинная столица нашей планеты!
Девчонки мои, наверно, сейчас пристают к моему мужу Александру Лацису, чтобы он рассказал подробности полета, поскольку всегда считалось и считается, что он «все знает». И мой муж важно сообщает, как всегда, очень интересные вещи, но, как всегда, те самые, которые любой из нас мог сам разыскать в газетах!
...Однако надо записать, о чем я беседовала накануне с магараджей.
В том настроении, в котором я ожидала тогда во дворце встречи с потомком древних династий, — в настроении экскурсанта, отправившегося в прошлое Индии, мне вообще не стоило встречаться с магараджей: я должна была разочароваться и разочаровалась.
«Его высочество» показался мне похожим на конторщика! Правда, на исключительно вежливого, начитанного, толкового, но все же конторщика! Без тени какой бы то ни было романтики!
У «его высочества» были зоркие, проницательные, оценивающие и осматривающие посетителя глаза делового человека. Не крупного дельца, могущего позволить себе чуть-чуть небрежный юмор и понимание юмора, могущего позволить себе «роскошь» инициативы в разговоре — нет! У моего собеседника глаза были зоркие и в то же время готовые к предупредительности. Так и казалось, что он сейчас произнесет в ответ на какое-нибудь мое замечание: «Ес, плиз» — фразу, такую характерную для продавцов солидных индийских магазинов.
Магараджа явно выглядел конторщиком, который хотел бы стать крупным бизнесменом, не служить в магазине, а быть владельцем магазина!
Однако несмотря на полное отсутствие экзотики в облике «его высочества», магараджа Кришна Рао мне... понравился! Это был умный человек со здравым подходом к вещам.
Мы разговаривали в небольшой комнате, сплошь увешанной портретами «всех прежних правителей Диваса», как сообщил мне магараджа. Портретами и головами убитых тигров. И если бы чудом во время нашей беседы воскресли те и другие — прежние правители штата и тигры, — между ними было бы гораздо меньше разницы, чем между похожим на скромного бизнесмена потомком магараджей и его предками.
Магараджа говорил — правда, не умея найти точные политические термины и формулировки, — о насущной необходимости для Индии добиться полной экономической независимости и о том, что нужно неустанно бороться против империалистических монополий, пытающихся подчинить себе индийскую экономику.
Магараджа говорил о том, что нужно поддерживать политику нейтралитета, говорил также, что необходимо ликвидировать феодальные пережитки в стране!
Магараджа, потомок феодалов, говорил об этом!
Да, конечно, мой неожиданный знакомый внешне — в белой рубашке и в светлых брюках, с острыми, проницательными и в то же время предупредительными глазами — был гораздо более похож на конторщика, чем на экзотически-романтического князя. Но, наверно, поэтому, несмотря на издавна «висящий» на образе конторщика «ярлык» незначительности и неинтересности, магараджа показался мне в конце беседы очень интересной фигурой современной Индии — страны, опрокидывающей многие давно устоявшиеся представления как в политической, общественной жизни, так и в быту. Лишь от одной фразы моего собеседника повеяло «ветерком» прошлого с его ароматом ленивых без большой заботы о прибыли поместий, с его охотами, гордыми дворцами... Уже когда мы прощались, магараджа произнес:
— Взгляните вон туда, — он указал на зеленую поляну вдали. — Видите — там белые лани?
— Козы? — переспросила я, не расслышав.
— Не козы. (Впервые за все время беседы в голосе магараджи зазвучал металл.) Не козы, а лани! Белые лани, которых больше в Индии вы нигде не увидите. Они вымерли. Мой отец обладал двумя — поймал на охоте. У меня сейчас одиннадцать. Взгляните на них! Это то, что вам стоит запомнить от посещения моего дворца!
Я была не согласна с магараджей и откровенно сказала ему об этом. Кажется, сказала примерно тем же тоном, каким была произнесена его фраза: «Не козы, а лани!»
— Не лани, а вы сами, господин Кришна Рао, — самое интересное, что может остаться в памяти от посещения вашего дворца!
...Подумать только: первый человек полетел в космос!
Советский человек!
Ослепительно светлое здание главного почтамта в Нью-Дели, сверкающая золотая песчаная площадка перед ним, сверкающая стайка велосипедов у стены, белозубый мальчишка-газетчик в безукоризненно белой рубашке... Впрочем, очень может быть, что здание на самом деле серое, с облупленной известкой, что песок густо замешен на копоти и пыли, велосипеды — обшарпанные, а рубашка на газетчике — далеко не безукоризненной чистоты. Просто зной, потрясающий зной, предельно обостряет и усиливает светлые тона. И кажется, что даже небо — белозубое, хохочущее.
Девятилетний газетчик Рамеш — мой приятель. Родители его работают на почте: отец — грузчиком, мать — уборщицей. У Рамеша много братьев и сестер, но он, по словам его матери, самый бедовый: «Он понимает, что надо зарабатывать деньги, помогать семье». В самом деле, Рамеш может ловко обмахнуть пыль с машины, пока человек, приехавший на почту, занят у окошка. А когда вы освободились, спеть или станцевать для вас что-нибудь. Моя дружба с предприимчивым газетчиком началась с его песенки:
— Мальчик, маленький мальчик, что у тебя в руке?
— Я держу на ладони солнце!
— А что у тебя в блестящих глазах?
— Говорят, что у меня в глазах солнце!
— А правда ли, что у тебя в сердце — желание получить большой бакшиш?
— Нет, я не хочу бакшиш. Я хочу заработать целое царство руками, в которых — солнце!
За исполненную песенку Рамеш принял от меня небольшую денежную сумму, видимо считая, что сумма эта не может быть классифицирована как бакшиш, иначе говоря, как подаяние. Рамеш не хотел попрошайничать, он хотел работать.
— Что я еще могу сделать, чтобы получить от вас снова несколько пайсов?
— Я всегда буду покупать у тебя газеты, но смотри, чтобы были только хорошие новости из Москвы!
Рамеш отнесся к этой просьбе совершенно серьезно, по-деловому:
— Какие хорошие новости? Что начался дождь и холодно или что кончился дождь и жарко?
Я выбрала ясную жаркую погоду. С тех пор — будь то в июле или в феврале — Рамеш встречал меня возле почты, горланя, как ошалелый галчонок:
— В Москве очень хорошие новости! Кончился дождь и очень жарко!
Накануне моего отъезда из Индии я получила от своего приятеля подарок. Рамеш не кинулся, как обычно, вприпрыжку к моей машине, а приблизился медленно, подчеркивая важность того, что должно было произойти. Пачки газет у Рамеша не было, и руки он держал за спиной. Он объявил, что придумал новую песню, сам придумал специально для меня. Он спел:
— Москва, Москва, что у тебя в руке?
— Я держу на ладони солнце!
— А что у тебя в блестящих глазах, Москва?
— Говорят, что у меня в глазах — солнце!
Я поняла, что означают мальчишечьи стиснутые за спиной руки, и не пыталась расценивать дружбу на деньги. Я поставила вопрос иначе:
— Что прислать тебе в подарок из Москвы?
Оказалось, что Рамеш предусмотрел и такой вариант. Он попросил.
— Пожалуйста, пришлите мне фарфоровый сервиз!
Фарфоровый сервиз? Почему именно сервиз? В Нью-Дели ничуть не меньше фарфора, чем в Москве. И вообще, разве не было у босоногого и, откровенно говоря, порядком-таки оборванного мальчика более насущных потребностей? Сам Рамеш не мог объяснить секрета своей необыкновенной, как мне казалось, просьбы. Он твердо повторил:
— Сервиз. Красивый. Чашки. Блюдца. Большой кувшин для молока. Большая посуда для сахара!..
...Недавно в Москве гостил знакомый мне индийский писатель. Я попросила его захватить с собой на родину, правда, не сервиз, а несколько чашек для Рамеша.
— Вы, наверно, знаете его. Помните, вы были со мной на почте, отправляли свой рассказ в «Труд», а мальчик-газетчик кричал, что в Москве очень жарко! Не могу только понять, зачем мальчишке нужен фарфоровый сервиз? — точно так же, как год назад, весело удивилась я.
— Рамеш, наверно, старательно продумал все. Он считал себя не вправе просить подарки для отца, матери, братишек и сестренок. А в сервизе — много предметов.
...И снова я мысленно вижу ослепительное здание главного почтамта в Нью-Дели, золотистый песок. Снова слышу песенку:
— Москва, Москва, что у тебя в руке?
— Я держу на ладони солнце!
— А что у тебя в блестящих глазах, Москва?
— Говорят, что у меня в глазах — солнце!
...Жители Бенареса верят, что их древний город является вторым, после Рима, старейшим городом на земле. Они верят также, что Бенарес — святой город. Впрочем, он нищ и грязен, как многие другие доведенные колонизаторами до упадка индийские города. Но есть в нем и своеобразное очарование — некая гордость от принадлежности к старейшему и святейшему рангу. Нищета здесь как бы горделиво считает, что она — особенная нищета, причастная к святости, к подвижничеству — словом, не подавляющая дух нищета, а, так сказать, нищета богов!
Вот женщина в белом тряпье сидит перед лоточком на корточках и медлительно — так, словно духота ночи сковывает ее движения, — обмахивается веером. У женщины странное выражение важности, сосредоточенности и спокойствия на лице.
В Бенаресе я впервые в жизни увидела знаменитую реку Ганг, «Мать Гангу, священную реку Индии», как называют ее тут. Мы спускались по склону холма, утыканного большими бамбуковыми зонтами. Пот лил с нас градом — буквально так, словно кто-то непрерывно поливал нас горячей соленой водой. Никогда раньше я не думала, что ночь может быть такой жаркой. Казалось, луна — большая и красная — печет, как солнце. Холм, по склону которого мы спускались, был скользкий — словно земля тоже исходила потом. Вокруг горели бесчисленные светильники торговцев, разложивших прямо на земле свой «святой» товар.
Великая река оказалась желтовато-глинистого цвета, с тяжелыми волнами. В ней совершали омовение люди, верящие, что священные воды Ганга исцелят их. Какой-то индиец объяснил мне, что Бенарес считается святейшим городом не только потому, что здесь Ганг, но и потому, что здесь — полторы тысячи храмов. В любой из храмов попадаешь, лишь пройдя торговые ряды — пестрые, чадящие светильниками, зазывающие покупателей, обещающие нечто необыкновенное и даже кажущееся роскошным на первый взгляд. Постепенно проходы между лавками темнеют, становятся строже, но по-прежнему блестят медью, серебром, золотом. «Настоящее серебро! Настоящее золото!» — гордо говорят жители Бенареса. И вот уже совсем узкие проходы и — очень похожий на торговый галдеж — вой и визг храмов. «В Бенаресе торговля ведет к богу!» — такой «лозунг» мог быть написан тут.
Лишь один берег Ганга застроен, на другом — только пастбища и огороды, так как существует поверье, что тот, кто построит себе жилище на том берегу, посте смерти превратится в осла. Кстати, очень много осликов стоит на пестрых и горланящих торговых улочках и улицах Бенареса. Стоят ослы, понурив головы, так, словно размышляют: зачем они в давние времена построили свои жилища не на том, где положено, месте? И похожи эти ослы на большие глиняные игрушки, размякшие от жары.
Да, «Новым богам» Индии еще много дела в деревнях и городах страны, где новое настойчиво борется со старым. Где крестьянин еще царапает землю мотыгой и где уже высятся корпуса Бхилаи и создан атомный реактор.
«При ярком солнце яснее видны тени», — говорит индийская пословица...
...Мадан и я ведем машину поочередно, по четыре часа каждый. Я сказала, что в наших долгих путешествиях, когда мы за рулем с семи часов утра до десяти вечера, Мадан должен считать меня своим напарником-шофером.
— Эз ю лайк! (Как хотите!) — откликнулся он.
И Мадану и мне нравился установленный порядок. Мы не очень уставали, хотя я впервые в жизни поняла, что профессия шофера — тяжелейшая. Срастаешься с машиной. Как будто все тело железное, напряженное и горячее от бега. Как будто рвешься к ленточке финиша, а она все время отодвигается...
Поочередная работа нравилась мне и моему шоферу еще и потому, что рождалось чувство товарищества, жить без которого нормальный человек, по-моему, не может.
Сейчас мы поменялись местами. Мадан ведет машину, дотягивается длинным белесым лучом до дальней мглы. Что вспоминает Мадам? Или он просто вглядывается во тьму, ни о чем не думая? Какие два совсем различных человека оказались рядом, в одной машине, работают в дороге одинаково: два шофера-напарника!
— Знаете, о чем я думала? — сказала я. — Неужели будет атомная война?.. Как велик человек! И как легко его убить!..
Я просто думала вслух и ожидала, что в ответ услышу от Мадана его: «Хау кэн ай тел ю?» («Что я могу вам сказать?») Но чужая, мало известная мне судьба вдруг приоткрылась.
— Я — индус, но я из Пакистана, — произнес мой шофер.
Не знаю, известно ли таким жертвам кашмирской проблемы, как Мадан, ее существо: правительство Пакистана, ссылаясь на мусульманское большинство населения Кашмира, не только отказывается возвратить оккупированную его часть, но и претендует на всю территорию кашмирского народа. Правительство Индии, учитывая традиционные связи штата с Индией, считает, что Кашмир — неотъемлемая часть Индийской республики.
Представители американской и английской прессы предпочитали не упоминать о том, что США и Англия считают стратегически очень важной территорию Пакистана, своего союзника по военным агрессивным пактам.
Проблема Кашмира, которой с 1947 года занимается Совет Безопасности ООН, выдвигаемая западными державами и Пакистаном, идея плебисцита в Кашмире — все это показалось мне чем-то инородным, посторонним по отношению к судьбе Мадана, которая предстала передо мной из его рассказа.
Мадан был сыном состоятельного фермера.
— Нашу лошадь звали Моти — Бусинка...
В тот день, когда на территорию штата Кашмир вторглись пакистанские войска, провозглашая, что мусульмане не могут мирно жить рядом с индусами, юноша-индус Мадан кинулся в дом к мусульманской девушке Нуре, чтобы вдвоем убежать из деревни. Они и ускакали вместе на Бусинке. Вслед им гремели выстрелы. При переправе через реку Чинам лошадь ранило. Все-таки Бусинка вынесла всадников в какую-то безопасную деревушку — за черту оккупации пакистанских войск. Там Нуру и Мадана положили в больницу. Вскоре Нура умерла.
Мадан рассказывал без эмоций, как о чем-то очень далеком, случившемся в другой стране, с другими людьми.
...Переночевали в Доме для приезжих, где мне отвели большую чистую комнату с деревянным столом без скатерти, деревянной постелью без белья и покрытым коростой зонтиком душа, под которым стояли три ведра с чудесной прозрачной ледяной водой. День был жаркий. Вечер жаркий и влажный. А ночь наступила горячая, знойная и ветреная.
Мы — на юге Индии.
Мадан сказал мне, что он будет ночевать в комнате, где уже остановились несколько сикхов.
Я встала на заре и залюбовалась ярко-синим морем в обрамлении пальмовых крон.
Когда на веранду вышли остальные, я заметила, что у всех, кроме Мадана, за ночь разболелись зубы. Щеки у всех были перевязаны так, что концы белого платка сходились у каждого на макушке головы.
— Подумайте, какой ужас! — сказала я. — Впрочем, у меня у самой немного болели ночью зубы. Это, наверно, от ветра!
И я ободряюще улыбнулась.
Индийцы посмотрели на меня недоуменно. Один без улыбки спросил:
— Какие зубы?
Я все с той же ободряющей улыбкой указала на его повязку. Тогда он все так же, без тени улыбки, произнес:
— Это не зубы. Мы прессуем бороды!
Ведь уже два года живу в Индии и забыла, что сикхи прессуют бороды! Получилось прямо как в детстве: пока не стукнешься лбом, не запомнишь, что степа именно стена!
Я извинилась и объяснила, что все еще не знаю многих индийских обычаев. И улыбалась я не потому, что не уважаю обычаев народа, а... просто так. Мне было неловко. Действительно, глупая привычка — улыбаться при встрече с чем-нибудь неожиданным!
— Откуда вы? — спросил сикх.
Я объяснила.
— Гагарин! — воскликнул сикх. — А мы из Пенджаба... Тут, в южной Индии, редко встретишь советских людей. Англичан и американцев много. У них — плантации, фабрики, банки... Приезжайте к нам в Пенджаб. Недалеко от Дели...
От этого своего собеседника-сикха я узнала то, Что, кажется, уже слышала раньше, но не успела записать и запомнить: сикхи, одна из народностей Индии, постоянно носят на головах тюрбаны, похожие на прочно закрепленные чалмы, никогда не стригут волос, носят на руках железные браслеты. Все это призвано обозначать, что сикхи храбры и сильны как львы и что у них железная хватка.
...Бенгальский залив. Он называется заливом, но у него темперамент океана. Я совершенно спокойно пошла навстречу сравнительно невысокой волне. Когда я поняла, что она собой представляет, было уже поздно. Невысокая волна приближалась, негромко, но злобно рыча. Она приближалась набычившись, как будто выставив вперед упрямый стальной лоб со свисающими буйными прядями мощной гривы, Негромко рыча, волна бухнула меня стальным лбом, опрокинула, перевернула сто раз, злобно протащила по жесткому, острому песчаному дну и ушла вперед на берег, раздраженно расшвыривая по пути ракушки и камни. Я попыталась еще раз договориться с океаном, именовавшимся здесь заливом, но получила еще один увесистый пинок и все прочее. Поплелась с купанья избитая. Была моя очередь вести машину. Еле-еле сняла ее с ручного тормоза. Мадан вопросительно взглянул на меня. Не желая вмешивать товарища по работе в мои личные отношения с океаном, я сказала:
— Отлично освежилась. Через четыре часа, если все еще будем ехать по берегу, еще раз выкупаюсь!
— Эз ю лайк!
...По утренней набережной города Каликут рывками движется высоко нагруженная бревнами телега. Два полуобнаженных индийца — лишь повязка на бедрах и повязка на голове, — напряженно выгибаясь, тянут телегу, двое толкают ее сзади. Каждый рывок телеги вперед сопровождается гулким и хрипящим — словно рушится дом — стоном людей.
Потом пробежал мимо еще один полуобнаженный человек, везущий какого-то маленького, белесого, с огромным портфелем. Вид у седока был будничный. Он сидел удобно. Для него привычное дело — пользоваться в своих служебных поездках дешевым человеческим транспортом. А человеческое существо, везущее седока с портфелем, стонало на бегу... Человеческое существо, русский собрат которого покоряет космос!..
...Несколько слонов вышли из зарослей, пересекая нам путь. Мы остановились. Владелец зверей объяснил, что слоны возвращаются с работы на дневной перерыв.
— Переносили цепные породы деревьев, которые — важный вид экспорта Южной Индии.
Мадан, уже проявивший сдержанный интерес к моему фотографированию, — как я потом узнала, он с детства мечтает о фотоаппарате, — сказал что-то владельцу зверей. Тот выслушал, склонив голову набок и глядя вверх, словно старался уразуметь птичий щебет. В этих местах Южной Индии говорят на языке малаялам, хинди понимают плохо. В конце концов владелец слонов медленно улыбнулся и выговорил по-английски:
— Вот эту зовут Лакшми. Ей тридцать лет. Вот эту зовут Перимала. Ей сорок лет. Вот он — Басурадж, сын Перималы. Два года. Меня зовут Джамадар Пакру. Шестьдесят лет.
От Джамадара Пакру я узнала также, что у слонихи за всю ее жизнь может быть лишь один детеныш. Лакшми еще бездетная. Перимала была очень ленивая, до тех пор, пока у нее не появился слоненок. Теперь Перимала работает отлично, гораздо лучше Лакшми, хотя та моложе. Перимала перетаскивает стволы деревьев двенадцати футов длиной и трех футов в диаметре.
— Она очень старается, потому что учит Басураджа, как надо работать! — сказал Джамадар Пакру.
...«Установила отношения» с Бенгальским заливом, выработав несколько твердых правил: ни в коем случае не убегать от волны, какой бы страшной она ни казалась; если вздумаешь убегать, волна все равно догонит и свалит. Идти навстречу волне, и тогда она не свалит, а поднимет, что само по себе громадное удовольствие! Не пытаться устоять на месте, зарываясь в песок, так как волна все равно свалит. И ни в коем случае не пугаться, какая бы громадная волна ни надвигалась!..
...Взбираемся на гору, как по виткам гигантского штопора. Ночь. Туман. На каждом повороте коротенький луч фар упирается в громадные черные буквы на желтоватом фоне камней. Скалы «разговаривают» с путешественниками откровенно и прямо:
«Бэд корнер. Просид слоу. Харри киллз...» — «Скверный поворот. Продвигайся медленно. Скорость убивает...», «Будь осторожен. Жизнь, которую ты спасаешь, скорее всего твоя собственная!», «Беспечные водители встречают смерть на дороге».
В конце концов мы выбрались на плоскость, но из-за тумана не знали, во-первых, действительно ли кончился подъем или это — горная площадка; во-вторых, — утро сейчас или все еще ночь? Впереди метнулись неистово блистающие зеленые огни.
— Коровы! — сказала я. — Ну конечно, коровы!
— Хау кэн ай тел ю? — неуверенно произнес Мадан и еще более неуверенно: — Эз ю лайк!
Мадан достал из-под сиденья увесистую металлическую клюку и стал непрерывно сигналить. Неистовые зеленые огни исчезли. Разговаривать я не решалась. Для укрепления бодрости духа я вспоминала, как индийцы любят зверей.
Еще когда-то в Бомбее я зашла в аптеку «Том сан Энд Тейлор», увидела зубной порошок с английским названием «Колгейт» и спросила почти машинально:
— Это индийское или английское производство?
Продавец аптеки понял вопрос как-то по-своему: то ли ему показалось, что я сомневаюсь в способности индийской промышленности вырабатывать зубной порошок, то ли что мне не нравится индийский зубной порошок. Словом, уже после того, как я купила индийский одеколон и индийскую пудру, продавец попросил разрешения задать мне вопрос.
— Пожалуйста.
— Почему вы, американка (или, может быть, вы — англичанка?), относитесь с предубеждением к Индии?
С этого вопроса начался разговор, который просто невозможно себе представить в аптеке любой другой страны, разговор, который, по-моему, не может случиться ни в каком американском или европейском магазине.
Продавец неторопливо, обстоятельно стал рассказывать мне о... душе своего народа. О том, что индийский народ кровно и неразрывно связан с природой; индийцы относятся к животным как старшие братья к младшим братьям; индиец, как бы он ни был беден, начиная есть, сначала даст кусок животному...
Все еще было неизвестно, что вокруг нас: утро, которого мы ожидали, чтобы двинуться дальше, или ночь. Мой «напарник» пришел в состояние своей обычной высокомерной отчужденности от окружающего мира и дремал. Я зажгла карманный фонарик и стала листать не читанные в пути газеты. На первых полосах — сообщения о полете Гагарина, на последних — заметки все про тигров да про львов. Газета «Таймс оф Индия» рассказывала об удачах известного индийского летчика-любителя и страстного охотника Ади С. П. Вадия:
«...Однажды охота окончилась трагически для его компаньона, на которого бросился смертельно раненный тигр. В другой раз два тигра-самца дрались из-за тигрицы (как похоже на мужчин!). Причем более сильный убил более слабого. Удивительно то, что победивший начал пожирать умерщвленного им соперника. Ади убил тигра. Что сделала тигрица? Убежала (как похоже на женщин!)...»
Потом на глаза мне стали попадаться сообщения, напоминающие безоговорочную откровенность дорожных надписей на скалах:
«Реки выходят из берегов, в ближайшие дни движение останется парализованным», «Наводнение в Кашмире», «Страшные ливни в Гуджерате»...
Ей-богу, нашему московскому «Бюро погоды» следует поучиться у индийцев. У нас люди, «заведующие» погодой, высказываются в газетах и по радио чрезвычайно дипломатично:
«Переменная облачность, временами дожди».
В Индии предсказатели погоды обходятся, как видно, без дипломатии:
«Густой, как гороховый суп, туман, рассеется лишь к полудню...»
— Поедемте! — сказала я Мадану. — Не ожидать же до полудня. Тем более что опять могут появиться... коровы!
Вместо «Эз ю лайк» («Как хотите») Мадан сказал выразительно:
— Ит уоз май ферст чанс! («Это было со мной впервые!»)
...Пальмы, как царевны-лебеди, куст, словно костер, темно-розовые лилии, белые лотосы. И точно так же остро запомнившийся пруд, скорее большая лужа, пахнувшая гнилью, тленом, — прекрасная, изумительная лужа!
Это было уже на обратном пути. Мы проехали три высохших колодца. Мне казалось, что меня всю облепили горчичниками. Я вела машину: это было гораздо легче, чем, ничего не делая, просто терпеть горчичники, въедавшиеся в тело. До сих пор я с благодарностью вспоминаю, что мой напарник, когда мы выпили всю запасенную воду, достал из глубин багажника еще какую-то «аварийную» флягу я предложил мне выпить все, что там было, — несколько глотков сока кокосового ореха. Сок нагрелся в багажнике почти до температуры кипения.
Вода была адски необходима — и для нас и для машины. Воды не было.
И вдруг — нет, это не мираж! — пруд! Торчат рогатые морды: буйволы залезли по уши в воду. Женщины стирают сари. Какой-то мальчонка присел на корточки и мочится в пруд.
Я пошла к пруду, все еще не веря, что это вода, настоящая вода! Вошла по щиколотку, легла, чтобы все тело чувствовало воду и чтобы вода вливалась прямо в рот. Какое это было блаженство — вода!
Потом, счастливая, я сидела в машине, застеленной мокрыми простынями, и никак не могла заставить себя испугаться дизентерии, брюшного тифа или еще каких-нибудь неминуемых болезней, которых в Индии много и о которых меня предупреждали самые разные люди:
— Обливайте фрукты кипятком и марганцовкой, прежде чем съесть! Ни в коем случае не пейте сырой воды!
Я не заболела и с того жаркого дня пила в Индии воду изо всех прудов, рек и колодцев, которые встречались на пути.
Я думаю, что каждому хочется совершить в своей жизни хотя бы одно чудо. Пусть небольшое — такое, какое совершила жена господина Сабервала, составив из случайно подобранных ею русских слов целую фразу.
Иногда человек очень старается совершить чудо, но ничего не получается. А иногда чудо возьмет да случится совершенно неожиданно.
Мы возвращались в Дели из двухмесячного путешествия по стране. В Агру, город, находившийся на расстоянии 124 миль от Дели, мы приехали в 10 часов вечера.
Мадан по дороге заболел, последние два-три дня он почти не вел машину.
Во всех книгах о знаменитых памятниках архитектуры, во всех путеводителях по Индии описывается Тадж Махал — мавзолей, построенный в семнадцатом столетии одним из Великих Моголов, Шах-Джеханом, в память своей жены. Тадж Махал называют «мечтой, воплощенной в мраморе», «поэмой мрамора и драгоценных камней»; называют монументом, созданным по чертежам титанов тонкими пальцами ювелиров. Говорят, что, если не увидишь Тадж Махал в мареве солнечного дня и в голубизне лунной ночи — значит, ты ничего не видел в Индии.
О степени моей усталости можно судить по тому, что я отложила осмотр Тадж Махала на утро, хотя ночь была изумительная — золотая и голубая.
Мы подъехали прямо к гостинице. Она была темна. Мы нашли конторку регистрации посетителей. Она была пуста. Не может быть, чтобы все уже спали! В подобных гостиницах для европейцев в Индии свет гасят не раньше часу ночи. За конторкой регистрации посетителей вдруг выросла белая фигура.
— Гостиница не будет работать три дня по случаю смерти ее владельца!
— Не скажете ли, как проехать в другие гостиницы?
— Мест нигде нет. А если бы и были, гостиницы все равно не работали бы по случаю нашего праздника!
Он так и сказал: не «траура», а «праздника». Наверно, оговорился. Как бы то ни было, в его голосе и манерах чувствовалась твердая решимость не загружать себя никакими процедурами прописки новых постояльцев.
Мадан, ожидая меня в машине, дремал.
— В Агре негде ночевать. Мы поедем в Дели!
— Эз ю лайк! — высокомерно сказал Мадан во сне или, может быть, в бреду. У него была, по-моему, высокая температура. Потом он открыл глаза и произнес: — Сейчас ехать в Дели абсолютно невозможно!
— Что значит «невозможно»? Вы больны или нет?!
— Болен! — неохотно признался Мадан.
Я объяснила своему напарнику, что он может лечь на заднее сиденье и спать.
Буквально через минуту он уже спал.
А я вела машину и пела песни. Ни слуха, ни голоса у меня нет. Я не решаюсь петь даже на вечеринках, когда каждому важен только тот факт, что он сам поет, и нет никакого дела до других. Но тут, от Агры до Дели, я пела. «Здравствуй, милая картошка», «Дан приказ ему на запад», «До тебя мне дойти не легко, а до смерти четыре шага», «Я люблю тебя, жизнь»...
Потом я пела Окуджаву: «Леньку Королева», «Синий троллейбус», «Вы слышите, грохочут сапоги»...
Когда спела все песни, какие знала, а до Дели было еще далеко, я стала петь так: «Ерунда, что невозможно. Нет невозможного. Все можно сделать, если захочешь. Я все могу сделать, если захочу. Каждый человек может сделать чудо. Я могу сделать чудо».
Так мы вернулись в Дели.
В ашрам Ауробиндо — знаменитую обитель йогов в южном индийском городе Пондишерри — я добиралась на современной легковой машине, но как бы из глубины веков. Дорога была проложена сквозь величие и торжественность баньянов — мощных, отполированных ливнями, солнцем. Временем... Баньяны, похожие на старинные крепости. Баньяны, похожие на сказочные персонажи. Или вот, например, баньян, похожий на слона со слонихой и слоненком. Каждая ветка баньяна — одновременно его корень, который сверху опускается в почву, уходит внутрь земли и вновь, поднимается, тянется ввысь. Набирает величие, торжественность. Деревья пронумерованы. Государство охраняет их.
Мои разговор со стариком водителем по имени Магомед начался с того, что он старательно склеил английскую фразу. Она звучала примерно так:
— В той стране, откуда вы, как называют меня?
— «Товарищ Магомед», — ответила я и попыталась в нескольких фразах передать жизненный эпизод, трогательный, на мой взгляд, и забавный:
— Я была в другой стране, где тоже жарко и красиво. Люди там поняли, что «товарищ» — хорошее слово. Они стали называть этим словом все, что красиво.
Видимо, эпизод показался шоферу вполне естественным. Старик произнес:
— Конечно, хорошее слово — для хорошего, а не для плохого... Товарищ дерево! — старательно сказал он, указывая на баньян, напоминавший дворцовую колоннаду.
Дорога пошла сквозь большую пальмовую рощу. Деревья поражали своей балетной стройностью.
— Товарищ пальма! — сказал шофер, произнеся на своем странном английском языке слово «пальма» так, что оно звучало почти как «Уланова».
Беседа наша стала оживленной. Красавица «товарищ гора» виднелась вдали, над ней сияло голубое «товарищ небо». Нам навстречу шли и бежали ярко-зеленые «товарищи рисовые поля», сари — лиловые, оранжевые, синие и красные, выгоревшие на солнце.
Мы проезжали мимо хижин, под низко нахлобученными на них кровлями из сухих пальмовых листьев; на одной из хижин я заметила грубую вывеску с надписью по-английски: «Гостиница «Де-люкс». (Может быть, местный юмор?..) Нам навстречу неторопливо двигались белые худые волы, запряженные в телеги, напоминающие глубокие деревянные люльки.
В некоторых было столько женщин, ребятишек, вообще всякого люда, что, казалось, возница умудрился втиснуть в «люльку» всю деревню! На рогах у волов блестели металлические наконечники, перевитые яркими бутонами и пышно распустившимися цветами. Возницы восседали сразу же за хвостами волов, сохраняя такую серьезность и сосредоточенность, будто не волами управляли, а сложнейшими агрегатами...
Жаркая Южная Индия, с ее непривычным говором и магически потрясающей природой, улыбалась мне милым, знакомым словом «товарищ», которое с уважением произносил старик шофер.
Мы остановились в местечке Тиропорур, которое, как сказал товарищ Магомед, было когда-то большим городом. Здешнему храму бога Вишну, похожему на ювелирно обработанную скалу, шестьсот лет. От храма веяло вековой тишиной, хотя он курлыкал голубями, примостившимися в его ювелирной отделке. Красное, потускневшее от времени каменное изваяние павлина в открытой каменной клетке стояло напротив храма. Чуть поодаль, в небольшой пещере, виднелось изваяние самого Вишну, обернутое мокрым полотенцем. На голове у бога был венок из живых цветов.
— Красивый бог Вишну! — сказала я уже в пути.
Водитель долго молчал. Наконец старательно слепил продуманную фразу:
— Украшают его люди, заботятся. Значит, приучает к хорошему. Значит, товарищ красивый бог Вишну!
Проехали мимо геометрически строгого прямоугольника — озера, когда-то, наверно, кристально-чистого, а сейчас затянутого тиной. Каменные ступени спускаются к воде с четырех сторон озера. Посреди него — «Место ожидания прихода богов», изящная, как статуэтка, каменная часовня, до сих пор сохранившая свежую белизну.
Проехали мимо храма на горе, куда, согласно народной легенде, каждое утро прилетают два священных белых орла из Бенареса.
Дорога привела нас в Махаталипурам, городок, который семьсот лет назад был крупным торговым портом. Древний солидный маяк кажется хрупким среди скал, похожих на повернувшихся спинами к дороге мощных слонов.
Мне говорили в Мадрасе, что Махаталипурам — место паломничества туристов, что здесь сохранились пещерные храмы, украшенные знаменитой «одушевленной», хиндуистской скульптурой; столь велико искусство древних мастеров, что скульптурные образы кажутся живыми людьми. Наиболее правдоподобно говорили мне, «совсем как в жизни», изображена битва между демоном — буйволом и Дургой — богиней, противоборствующей злу.
А действительность превзошла все ожидания и все описания туристских справочников — незабываемы великие произведения древних индийских скульпторов!
...Стройная, несколько наклоненная, как бы устремленная вперед женская фигура на рычащем льве — богиня Дурга. В напряженно вытянутой руке стрела. Другая рука, сжатая в кулак, откинута назад. Особенно запоминается лицо Дурги, озаренное вдохновением праведной битвы. Перед богиней Дургой — вооруженный кувалдой человек с головой буйвола. На противоположной стене пещерного храма изображен поверженный гигант. Он связан по рукам и ногам, но кажется, что колоссальным усилием воли он сейчас разорвет путы. Удивительно удалось древнему мастеру передать душевное волевое усилие, отраженное в грозной игре мускулатуры.
— В наш век, пожалуй, лишь в ашраме Ауробиндо можно найти высокую гармонию души и тела! — изысканно пояснил гид-хранитель пещерных храмов.
— Замечательный скульптор! — воскликнула я.
— Товарищ скульптор! — подтвердил водитель. Ему нравилась так хорошо наладившаяся беседа. Она продолжалась и в окрестностях Пондишерри, и в самом городе. Только здесь она приняла другой характер.
Шофер Магомед оказался родом из Пондишерри и помнил город еще в ту пору, когда он был колониальным владением Франции.
— При французах так тоже было! — сказал шофер, указывая на убогие навесы из пальмовых листьев и скудную утварь под ними, — Это «Черный город». Так называли его французы. Сами они жили в центре, в «Белом городе».
Под пальмовыми навесами горели электрические лампочки, кое-где звучало радио.
— Так раньше не было! — сказал товарищ Магомед.
Потянулись ряды новых жилых коттеджей, над которыми блистала неоновая надпись по-английски: «Фабричный городок».
— Так раньше не было! — сказал товарищ Магомед.
Теперь наша беседа состояла в основном из двух фраз: «Тогда так тоже было» и «Так раньше не было!». Причем вторая фраза повторялась чаще, чем первая. «Так раньше не было» — это относилось к громкоговорителям, установленным в пальмовых хижинах, к электрическим лампочкам, к «Рабочему центру благоустройства», как гласила вывеска над небольшим желтеньким коттеджем.
— Пожалуйста, взгляните внимательно! — настойчиво предложил мне товарищ Магомед. В голосе старика звучала откровенная гордость, словно он был полным хозяином здесь.
К нам вышла молодая женщина с большими спокойными глазами и широкой спокойной улыбкой. Она говорила по-английски, была учительницей по кройке и шитью в «Рабочем центре благоустройства» и была давней соседкой товарища Магомеда.
— Да, это место, где сейчас находится «Центр благоустройства», раньше называлось «Черным городом», — подтвердила учительница. Она рассказала, что здесь, в районе расположения текстильных фабрик, была при французах забастовка, охватившая всех рабочих. Они бастовали, протестуя против колониальных условий труда. Текстильщики Пондишерри работали тогда по двенадцати часов в день, получая — мужчины 15 рупий, а женщины 10 рупий в месяц, да, именно в месяц! Горсть риса — основного продукта питания в здешних местах — стоила почти полрупии. Колонизаторы французы, много раз в борьбе за господство в Индии заявлявшие, что «французский колониализм лучше английского», расстреливали безоружных забастовщиков.
— Так было! — сказал товарищ Магомед.
Учительница рассказала, что в «Центре благоустройства» есть библиотека, но книг пока мало. Помимо кружка кройки и шитья, есть кружки рукоделия, заботы о ребенке, кулинарии и общей гигиены.
— Садакхи, то есть обитатели ашрама Ауробиндо приходят, помогают нам консультациями, — объясняла она и добавила почти благоговейно: — У них, по словам очевидцев, все гармонично и очень чисто!
Возле «Центра благоустройства» меня потянул за руку индийский мальчуган лет девяти, похожий на задорного галчонка, взъерошенного от своих галчоночьих забот. Вслушавшись в его быстрый местный говор, я поняла, что он хотел показать нам достопримечательности окраины — площадку для детских игр и крохотный, совсем недавно сооруженный бассейн для плавания. Выяснилось, что «галчонка» зовут Анатолий (на юге Индии много христианских имен). В произношении мальчика его имя звучало почти без гласных: Антлий!
— Товарищ Анатолий, — сказал старик шофер.
Мальчуган очень старался быть настоящим гидом и всем своим крохотным существом — блестящими глазами, белозубой улыбкой, закинутой вихрастой головой — задорно утверждал, что он работает, зарабатывает на свое галчоночье существование не попрошайничеством, а достойным трудом! Закончив свое бойкое щебетание, Антлий заявил твердо: «Что-нибудь!» Мы посадили его в машину, повезли в местный «ресторан» — крохотную веранду под пальмовым навесом, напоили чаем с молоком и сладкими рисовыми лепешками. На прощание я вручила ему пачку московского печенья; будучи почти совсем голышом, Антлий не мог спрятать подарок «за пазуху», а бережно держал его перед собой обеими руками, как некое произведение искусства...
После громкоговорителей под пальмовыми навесами молчаливые каменные дома бывшего «Белого города» кажутся вымершими.
До «Нового Дома для гостей Ашрама» мы добрались поздно вечером. Унылый чиновник с потертой европейской внешностью сонно переспросил мой возраст, имя, фамилию, записал эти сведения в новую, кажется, еще пахнущую типографской краской «Книгу регистрации приезжих» и предложил показать предназначенную мне комнату.
— А где будет поселен водитель? — поинтересовалась я.
— Потом! — неопределенно буркнул чиновник.
Предложенная мне комната оказалась темной, грязной, с рухлядью вместо мебели, с тошнотворным запахом затхлости.
— Неужели я попала действительно в гостиницу, принадлежащую ашраму Ауробиндо? — недоверчиво спросила я своего провожатого.
— Теперь действительно, — ответствовал он, откровенно зевая и почесываясь.
— Не поняла вас.
— Теперь гостиница принадлежит ашраму.
— А раньше кому принадлежала?
— Раньше мне!
Ответ прозвучал вызывающе — так, словно бывший владелец демонстративно подчеркнул нынешнее, в отличие от того как было «раньше», отсутствие порядка в гостинице.
Мы вернулись к засаленной конторке с новенькой «Книгой для регистрации приезжих». Я сказала, что заплачу за свою комнату и за комнату водителя.
— Почему вы беспокоитесь о водителе? — зевнув, удивился бывший владелец. Кажется, совершенно искренно удивился.
— Потому что он такой же человек, как вы... Ему так же хочется спать.
Бывший владелец молча смотрел на меня, и, пока смотрел, облик его заметно изменился: как бы вернулась утраченная высокомерная элегантность. Он снисходительно объяснил:
— Ваш водитель совсем не такой же человек, как я. Он — темнокожий слуга, а я — француз. Пондишерри не упал настолько низко, чтобы пускать темнокожих в европейские гостиницы.
Мне показалось, что слова «европейца» рассекли вымерший «Белый город», как удар бича.
— Господин Магомед! — сказала я. — Мы с вами отдохнем часок в каком-нибудь баре и поедем обратно в Мадрас.
Шофера, кажется, удивило не столько мое решение отправиться сегодня же ночью в обратный путь, как то, что я назвала его «господином». Он, по-видимому, сначала подумал, что мое обращение относится не к нему, и неуверенно оглянулся — кому адресованы мои слова?
— Я говорю вам, господин Магомед! — повторила я. И вдруг увидела, что на бывшего владельца смотрит готовая вот-вот расхохотаться прелестная женщина в косынке до бровей. Громадные глаза ее уже смеются вовсю, да, конечно, смеются — над нелепыми в человеческом обществе претензиями на расовое, национальное превосходство, над ограниченностью собственничества, над духовным убожеством мещанства... С фотографии смотрит... Я подошла поближе, проверяя первое впечатление. Женщина оказалась совсем не молодой, но именно прелестной — иначе не назовешь.
— Чей это портрет? — спросила я бывшего владельца.
Он процедил сквозь зубы:
— Глава ашрама. Мать.
— Надеюсь, что она меня примет. У меня есть рекомендательное письмо к секретарям ашрама.
О весьма солидном письме, данном мне в Дели, я чуть не забыла, наверно, потому, что в прошлых веках, сквозь которые лежал мой путь сюда, не было еще таких деталей современной цивилизации, как справки с места работы, утвержденные характеристики и т. д. и т. п.
Слова «рекомендательное письмо» произвели магическое действие на бывшего владельца: он предоставил ночлег водителю, который потом так или иначе должен был ехать разыскивать своих родственников.
Мою просьбу о встрече с Матерью я утром передала, вместе с рекомендательным письмом, в секретариат ашрама. Встреча была назначена на завтра, на 10 часов 45 минут утра. «Десятиминутная встреча» — так мне сообщили. И порядком припугнули: может получиться гораздо более короткая встреча, даже двухминутная, если я не понравлюсь Матери! Причем — настораживали меня в секретариате ашрама — Мать сразу же увидит, что у меня в душе, что за плечами и что в будущем; Мать сразу же разгадает, зачем я приехала в ашрам, хороший я человек или плохой.
Что же она увидит во мне? То, что я — коммунистка? Это, наверно, совершенно ясно не только прозорливому взгляду! Но понравится ли Матери русская коммунистка?.. Поймала я себя на том, что хочу понравиться ей, рассуждаю мысленно, как держаться с ней? Как одеться для визита? В чем вообще мои сильные стороны? В чем слабые? Чем вообще я нравлюсь людям и чем не нравлюсь?
Припоминая разные случаи, пришла к неожиданному выводу: сильные и слабые стороны одни и те же! Нравлюсь и не нравлюсь людям по одним и тем же причинам! Я откровенна и непосредственна. Одним это нравится, другим — нет! Значит, ничего не поделаешь: буду такая, какая есть... Платье надену нарядное, но обойдусь без косметики.
А поскольку я не способна, взглянув на человека, сразу же разгадать, какой он и что у него в душе, пойду-ка — решила я — в библиотеку ашрама, почитаю об его истории и о Матери.
Библиотека оказалась просторной, светлой и довольно богатой. Две тысячи книг, включая советскую литературу. Тридцать пять периодических изданий из разных стран мира. Кроме общей библиотеки, есть специальная — только по физическому воспитанию, «по совершенствованию своего тела», как сказал молодой садакх, помогавший мне выбрать нужную литературу. Немного застенчиво он выразил пожелание получать в порядке обмена наш журнал «Физкультура и спорт», «о котором здесь очень хорошая слава».
Итак, идя к Матери, я знала:
Шри Ауробиндо, именем которого назван ашрам, большой индийский поэт и ученый, был в годы английского колониального владычества активным революционером в Калькутте. Англичане отдали приказ об аресте Ауробиндо и усиленно разыскивали его. Ауробиндо бежал из Калькутты в Пондишерри, где действовали законы Франции — английской соперницы за колониальное господство. Здесь английские власти ничего не могли сделать с борцом за независимость Индии от Великобритании.
В Пондишерри, на берегу Бенгальского залива, Ауробиндо основал обитель йогов, сначала небольшую, с целью развития и пропаганды его учения, которое он назвал «синтезом йоги, или учением о человеческом совершенствовании».
Мать приехала в Пондишерри и поселилась в ашраме еще при жизни шри Ауробиндо, в 1940 году. Она француженка но происхождению, но жила в Японии, где от видных японских ученых узнала об Ауробиндо и о созданном им ашраме. Рассказывают, что шри Ауробиндо называл Мать «воплощением динамики Вселенной». В работах Ауробиндо есть утверждение, что вся Вселенная — сочетание статики и динамики; себя ученый считал статической силой.
Один из садакхов-секретарей ашрама подтвердил мне, что Мать действительно исключительно энергична. «Без ее энергии, — сказал садакх, — не было бы ашрама и даже шри Ауробиндо был бы забыт или почти забыт... Представьте себе, — добавил он, — Мать до сих пор играет в теннис, хотя ей уже 82 года!»
Только что вернулась к себе в гостиницу после беседы с Матерью, которая продолжалась не десять, а пятьдесят пять минут. Это были минуты интенсивного счастливого общения с замечательным, выдающимся человеком! С женщиной, лишенной отпечатка возраста, старости. За все время нашей встречи я ни разу не вспомнила, что моей собеседнице восемьдесят два года.
У нее громадные смеющиеся глаза, которые в жизни еще лучше, чем на фотографии; тонкие руки с розовым маникюром на красивых пальцах; маленькая изящная ножка в индийской сандалетке естественно виднелась из-под длинного узкого серебристого платья. Волосы Матери цвета темного серебра были гладко зачесаны назад.
В большой комнате много цветов и — чего я не ожидала — много вещей, можно даже сказать, что комната загромождена вещами. Позже я узнала: сувениры из разных стран, присланные Матери как знакомыми, так и совсем незнакомыми людьми. И наполнена комната не запахом осенней прели, часто присущим жилью стариков, а запахом моря и пальмовых рощ, подступающих к самому дому. Ароматом Юга.
Шкуры львов и тигров вокруг. Звери, пасти которых яростно оскалены, казались все же укрощенными благодаря мудрости матери.
Войдя в комнату, я замерла на пороге. Не только потому, что меня поразила красота сидящей передо мной женщины и окружающая ее обстановка. Было еще нечто, самое главное: выражение лица Матери, как бы его озаренность вдохновением праведной битвы!.. Да, мне показалось, что я вижу устремленную перед богиню Дургу на рычащем льве, богиню, противоборствующую злу.
Наверно, заметив мое смущение, Мать вполне современно протянула мне уверенную сильную руку теннисистки; мы обменялись рукопожатием — почти спортивным. И в самом деле, как мне и было обещано в секретариате ашрама, Мать угадала, что у меня в душе.
— Вы, наверно, ехали сюда через Махаталипурам, — сказала она, — и видели в пещерном храме изумительное произведение древнего скульптора — богиню Дургу, сражавшуюся против демона-буйвола. Но знаете ли вы, что в этом произведении отражена основа учения йогов?
— Не знаю. И больше того, не имею представления, как сформулировать ее, эту основу! — призналась я.
— «Сформулировать», — с легкой иронией повторила Мать. — Не кажется ли вам, что люди двадцатого века несколько злоупотребляют в общении друг с другом холодными официальными словами? Ну ладно, попробую все-таки сформулировать для вас: базис, основа учения йогов, — внутренняя уравновешенность, то есть гармония. В противовес дерганности. Она, внутренняя уравновешенность, гармония, не исключает, а, скорее, наоборот, предполагает страстную борьбу за достойную цель. Но человек должен отдаваться этой борьбе вследствие духовного подъема, то есть радостно, а не в результате отчаяния или безрассудства; должен отдаваться борьбе страстно, всем своим существом, то есть гармонично!.. Эту полную, гармоничную поглощенность счастьем борьбы за высокую цель отразил древний скульптор в своем великом произведении — битва богини Дурги с демоном-буйволом.
Стараясь быть абсолютно искренней и правдивой, я сказала, что мне очень близок и понятен тезис о необходимости вести борьбу радостно, даже весело, с удовольствием. Но иногда просто-напросто устаешь, начинает казаться, что справедливости добиться невозможно, что, согласно русской пословице, «лбом стену не прошибешь!».
Мать рассмеялась; смех ее звучал удивительно молодо, будто в комнату, уже отчетливо согретую почти полуденным солнцем, влетел освежающий ветер.
— Вы, кажется, забыли, что в Советском Союзе есть другое популярное выражение: «В здоровом теле — здоровый дух!» — сказала Мать. — Если, ведя борьбу, человек перестает радоваться, устает, значит, тело его перестало быть здоровым. Я когда-то посвятила много времени размышлению о человеческой радости, — продолжала Мать, — о способности человека испытывать радость, о влиянии радостных эмоций на самочувствие человека. Писала об этом. Ну, прежде всего, надо научиться радоваться каждой минуте жизни, не откладывать радость на «потом». Надо научиться заставлять себя улыбаться, и это станет привычкой, то есть улыбка, сначала искусственно вызываемая, будет обратно действовать на человеческий организм и научит его рождать естественную улыбку!
— Вы так уверенно говорите о человеческом теле, потому что придаете физическому воспитанию не меньше значения, чем духовному? — спросила я.
— Конечно! Около тысячи садакхов из тысячи двухсот обитателей ашрама ежедневно занимаются физкультурой, хотя их никто не принуждает к этому, занятия добровольные. Среди занимающихся есть семидесятилетние люди и еще более старшего возраста... Каждый человек, стремящийся к совершенству, должен хорошо знать свое тело, свой организм. Надо найти время для знакомства с самим собой... Человек не должен думать о болезнях, которые могут приключиться с ним, — продолжала моя собеседница. — Он должен постоянно сохранять такую жизнерадостность, словно с его телом вообще не может приключиться ничего плохого!
— Запас жизнерадостности и вообще энергии не безграничен! — заметила я, вспомнив убогие навесы из пальмовых листьев, бывшего владельца гостиницы, оскорбившего товарища Магомеда, многое другое.
— Представьте себе тяжело больную женщину-мать, — начала моя собеседница, глядя на меня так, словно хотела настойчивым взглядом вложить образное представление в мое сознание, — очень тяжело больную, почти умирающую. И вдруг она видит, что ее ребенок подошел к горящей керосинке и сейчас опрокинет огонь на себя. Что сделает женщина?
— Вскочит с постели, кинется к ребенку! — воскликнула я.
— Конечно, — кивнула головой Мать. — И этот простой пример доказывает, каким колоссальным запасом внутренней энергии обладает человек, как способен он, в случае крайней необходимости, переключить эту энергию в мускульное, физическое действие!
Не знаю, по какой ассоциации — может быть, знойный полдень и зеленая гуща деревьев за окном подсказали ее, — я мысленно увидела жаркую уборочную страду там, дома, за тридевять земель отсюда, героический труд наших хлеборобов. Подумала примерно так: «Острая необходимость убрать хлеб в срок тоже, наверно, заставляет людей переключать запас внутренней энергии в действие и выполнять, казалось бы, непосильную работу!»
Как и в первые минуты нашей встречи, Мать словно бы угадала, что у меня в душе. Она сказала вдохновенно:
— Труд должен быть одним из наслаждений жизни, одной из главных радостей человека, который должен работать, выражая всего себя в труде, наслаждаясь трудом, удовлетворяя свои духовные запросы в процессе труда! Так должен трудиться каждый для всех, и все, трудясь так же, дадут этому каждому все, что ему нужно в жизни!
Я поинтересовалась, как складываются рабочие дни моей собеседницы?
В секретариате ашрама мне говорили, что «в последнее время она полностью отстранилась от активной деятельности». Оказалось однако, что по отношению к Матери выражение «полностью отстранилась» имеет не совсем обычное значение!
Мать ежедневно в шесть утра появляется на балконе своего двухэтажного коттеджа под кронами тропических деревьев и обращается к садакхам-йогам с кратким приветствием; ежедневно в три часа сорок пять минут она проводит совещание с руководителями всех учреждений ашрама. Мать много пишет и читает, мысленно беседует с выдающимися деятелями нашей планеты.
— Какие ваши любимые занятия? — спросила я.
— Подготовка к изданию и переизданию работ шри Ауробиндо. Размышления. Классификация цветов... Я классифицировала и дала обозначения 647 цветам.
Легко и свободно Мать поднялась и провела меня в соседнюю комнату, где в просторном полумраке видны были большой письменный стол, шкафы с книгами, широкая постель. Комната дышала свежестью, чистотой и казалась жилой.
— Здесь жил шри Ауробиндо. Все осталось так, как было при нем! — сказала Мать. — Я хочу проводить вас одним из его излюбленных рассуждений. — И, прикрыв глаза рукой, она произнесла, по-видимому, цитируя:
«Человек, такой, какой он сейчас, — не высший продукт эволюции и цивилизации. В современном человеке еще нет гармонии, и в рядовом человеческом существе интеллект, так же, как интуиция, недостаточно развиты. Но человек может быть лучше и должен быть лучше! Эволюция человека может быть и должна быть ускорена им самим... А подлинно прочный мир можно достичь лишь усовершенствованием человеческой натуры».
Прощаясь, Мать пообещала мне свое покровительство:
— Когда вам будет очень трудно, вспомните обо мне, позовите меня, и я вам помогу, несмотря на расстояние!
Живу в ашраме. Посещаю его библиотеки, конторы, клубы, спортивные площадки, изумительный бассейн для плавания, теннисные корты, мастерские, сады... Бываю на физкультурных и спортивных занятиях, на литературно-музыкальных вечерах. И с каждым днем все более убеждаюсь, что обитель йогов — почти государство, похожее на Ватикан, но гораздо большее по масштабам.
Несколько раз меня приглашали — и я с благодарностью принимала приглашения — позавтракать или пообедать в знаменитом «Голконде», где живут постоянно обитатели ашрама.
«Голконд» — огромное здание, созданное талантом и фантазией архитектора Реймонда, с применением новейших методов строительной техники. Здесь, например, стены особой конструкции: их каменные плиты легко поднимаются, либо делая здание совершенно прозрачным, либо полностью закрывая его от солнечных лучей.
В комнатах и залах «Голконда» — исключительная чистота, буквально до блеска; тишина, как бы до кристальной высоты, стимулирующая спокойное размышление; на стенах картины, изображающие цветы и пейзажи; густой тропический сад за окнами. И вегетарианское меню в столовой.
Например, сегодня за обедом у меня была тарелка вегетарианского супа, чашка простокваши (она полагается ежедневно, к завтраку, обеду и ужину), немного риса, политого лимонным соком (лимоны лежат на громадном блюде), горсть сахара, щепотка соли, одни банан, один огурец, чашка воды.
В столовой — самообслуживание. Новичку покажут, куда надо отнести грязную посуду (кружки опустить в один бассейн, тарелки — в другой; ложки, вилки и ножи — в третий). Покажут ведра, в которые надо выбросить остатки пищи. Объяснят, что здесь, и до еды, и после, каждый подходит к длинному ряду умывальников, чистит зубы, полощет нос и рот, моет руки.
Еще до моей встречи с Матерью я знала, что жизнь в ашраме регулируется не очень сложными, но нерушимыми правилами. Они изложены на хинди, по-английски, по-французски и по-немецки в листовке, которую я получила в первые же минуты пребывания здесь:
«Каждый обитатель ашрама должен посвящать ежедневно по меньшей мере одну треть своего времени общественно полезной работе... Ограничений и запретов в ашраме очень мало, так что каждый может наслаждаться свободой, необходимой для его развития и совершенствования; однако имеющиеся немногие запреты надлежит безусловно строго соблюдать, а именно: 1) занятия политикой; 2) курение; 3) употребление спиртных напитков и 4) сексуальные развлечения».
Таковы «писаные законы». Однако, кроме нескольких зафиксированных правил и определенного уклада быта, есть правила, которые не записаны ни в листовках, ни на плакатах, а усваиваются из повседневной жизни. В нее, в повседневность, они вносятся личным примером старших садакхов, прямыми и метафорическими высказываниями Матери, рекомендованной литературой. Например, некоторые неписаные правила в отношении еды:
Не жадничать, есть столько, сколько необходимо для утоления голода, но не для перенасыщения!
Есть с хорошим настроением; важнее не ч т о есть, а к а к есть!
Не разговаривать во время еды.
Много неписаных правил связано с задачей совершенствования тела. Руководитель физического воспитания в ашраме, господин Амбу, научил меня нескольким, как он выразился, «простым и наиболее результативным асанам» (то есть оздоровительным позам). Но господин Амбу предупредил, что прежде чем я начну практиковать показанные мне асаны, я должна хорошо усвоить несколько правил, например:
Всегда — не только занимаясь физическими упражнениями — вдыхать меньше, выдыхать больше.
Дышать, не напрягая ни груди, ни брюшного пресса. Всегда следить за тем, чтобы осанка была правильной, так как правильная осанка способствует установлению правильного дыхания.
Господин Амбу рекомендует очень простое упражнение для приобретения правильной осанки: положить на голову маленькую подушечку, на нее две книги и походить так, стараясь, чтобы груз не упал.
— Сила йоги, — сказал мне господин Амбу, — в том, что она многое почерпнула из житейской мудрости народа. Индийская женщина стройна даже в глубокой старости, благодаря тому, что с детства она носит на голове кувшины с водой.
...Накануне отъезда из ашрама Ауробиндо я узнала еще одно неписаное правило, самое важное.
Вместе с двумя молодыми садакхами я зашла в открытый, щедро увитый цветами буфет, где было очень приятно отдохнуть, поговорить. Взглянув на часы, я поняла, что могу опоздать к началу физкультурных занятий, которые мне хотелось посмотреть. Стала торопливо глотать чай. А молодой человек, который должен был проводить занятия, явно не торопился. Однако он выпил стакан чая раньше меня и успел просмотреть еще какие-то свои записи — все очень спокойно, пока я спешила. Глядя на нас, второй юноша, двадцатипятилетний бенгалец Манодж, сказал с улыбкой:
— Мы, обитатели ашрама, уже усвоили, что торопливость, нервозная спешка мешает быстроте!
Позже вечером мы с Маноджем шли по берегу моря, продолжая начатый за чаем разговор о современном темпе жизни. Манодж рассказывал, что, познакомившись с американцами, приезжающими в ашрам, он понял: человек не должен оказываться во власти темпа, как нередко получается в США. Человек должен быть хозяином темпа. Это особенно важно в наше время, когда бешеные сверхскорости могут буквально задергать людей.
Волны ритмично ложились одна за другой почти у наших ног. Манодж предложил остановиться на минуту, взглянуть на море.
— Куда там останавливаться! У меня еще пропасть работы, а завтра уезжаю! — воскликнула я.
Однако молодой садакх оказался настойчивым. Мы сели на скамейку. Теперь волны катились нам навстречу, а луна, тихая, светлая, стояла над нами.
— Сегодня ваша ракета достигла луны! — сказал Манодж.
И хотя его слова напоминали о невообразимых, почти недоступных человеческому сознанию скоростях, здесь, перед громадным морем и маленькой светлой луной наверху, отдыхая в просторе и тишине набережной, спокойно вдыхая, вбирая в себя этот простор и тишину, я почувствовала себя хозяйкой луны, куда долетела наша ракета. Моя ракета.
Итак, я узнала еще одно неписаное правило ашрама: надо уметь находить время, чтобы остановиться и почувствовать простор планеты, простор Вселенной!