Камил сидел на диване, болтал ногами и наблюдал, как мать мечется по квартире и собирает вещи.
— Мам! — позвал он. По своему несовершеннолетию он не понимал, что попытка отвлечь женщину от укладки чемоданов равносильна попытке отнять у голодного тигра кусок мяса. Конечно, не столь опасная, но абсолютно бесполезная.
— Мам! — снова позвал он.
Реакция нулевая.
— Мам, ты слышишь? Меня в замок пустят?
— Отстань, ради бога… — сдавленно выдохнула мать.
Нажав коленом на крышку чемодана, она проявляла недюжинную силу, пытаясь его закрыть. Или раздавить. Если посмотреть со стороны, то, пожалуй, точнее было второе.
— Пустят… — процедила она. — И меня пустят, всех пустят…
Замки, наконец, щелкнули, зафиксировав чемодан в бегемотоподобном состоянии. Мать сдула с потного лба челку.
— Билеты у нас уже куплены, — сказала она, — так что не беспокойся, в вагон мы сядем, и никуда я без тебя не уеду.
— Вагон? — Камил опешил. — Причем тут вагон? Да нет, мам, я тебя не о поезде спрашиваю! Даже смешно, будто я маленький, чтобы такое спрашивать! — Он соскочил с дивана и сунул ей под нос открытку. — Я про замок! Вот посмотри… Видишь? Меня туда пустят?
— Замок? — она отрешенно скользнула взглядом по открытке. — Ах, Козинский замок… — Больше она ничего не сказала, потому что ее глаза уже нацелились в следующую жертву — желтую кожаную сумку.
— Так, мам… — вновь заканючил Камил.
— Пустят, пустят… — отмахнулась мать. Сумка начала полнеть необъятным кожаным брюхом. — Костюмчик теплый, тебе на вечер, там ночи холодные, село… Куда это тебя пустят?!
— Да в Козинский же замок! И не бери ты этот костюм — не замерзну! Лучше меч мой возьми.
— Ну уж нет! Я твоими войнушками по горло сыта! Деревяшку себе и там выстругаешь!
Сумка жалобно заскрипела, поглощая злополучный костюм. Затем последовали свитер, джемпер, пара рубашек, блузка, юбка, две кофточки, шерстяное платье…
— Мама, — заворожено спросил Камил, как обычно делал в таких случаях папа, — мы что, на Северный полюс едем, да?
— Не мешай! — рассердилась мать. — Лучше займись-ка своим делом! — Она начинала нервничать, потому что желтая сумка уже превратилась в округлого упитанного монстра, а рядом высилась груда еще не упакованных вещей.
Камил немного подумал, какое у него может быть сейчас свое личное дело, и снова осторожно спросил: — Мам, так меня все-таки пустят в Козинский замок или нет?
— О, господи! — простонала она, и это в равной степени относилось как к сыну, так и к желтому чудовищу, начинающему проявлять признаки несварения желудка. — Пустят!!! Я-сама-тебя-туда-выпру-в-три-шеи-только-отстань-ты-сейчас-от-меня!
Камил затих, примостился на диване и положил на колени открытку. Козинский замок был чисто славянским, без знаменитой западноевропейской мрачности — угрюмых неприступных стен и высоких сторожевых башен. Приземистая низкая стена из серо-рыжего сланца, а за ней немного сумрачные постройки — вот и все сооружение. Стась, наверное, скажет: «Подумаешь, замок! Разве это замок?» А сам будет отчаянно завидовать. А потом смирится и, открыв рот, будет слушать его, Камила, рассказы. Об отважных рыцарях, защитниках крепости, о дерзких набегах алчных и кровожадных крестоносцев… Ну и, естественно, его, Камила, похождениях.
К тете Аге они приехали в полдень. От станции до поселка пришлось тащиться пешком, что-то около двух километров. Было воскресенье, и о попутной машине нечего было и мечтать. К концу первых ста метров мать отобрала у Камила меч и, в доходчивой форме объяснив, что такому лоботрясу давно пора перестать играть в рыцарей-разбойников, сломала меч и забросила обломки в придорожные кусты, а в руки сыну всучила кое-что из многочисленных авосек, сумок и чемоданов. Вдобавок в сердцах сорвала с его головы газетную треуголку и отправила ее вслед за мечом.
Когда они ввалились на веранду к тете Аге, на матери, от жары и непомерной тяжести навешанных на нее сумок и чемоданов, не было лица, и тетя Ага, в ужасе всплеснув руками, бросилась вперед, чтобы успеть подхватить тело сестры. Охая и причитая, она усадила сестру на лавку за чисто выскобленный стол и принялась отпаивать холодным компотом.
— Что же это ты, а? — причитала она, а сестра сидела белокаменной зачарованной статуей, поглощала компот и не думала розоветь.
— Вечно ты нагрузишься как верблюд и тянешь на себе все… Куда это годится?! Палки на тебя нет, мужика хорошего, чтобы дурь раз выбил — и навсегда! Тетя Ага вошла в раж и даже показала (в воздухе, правда), как это нужно сделать.
— А то — муж… Разве у тебя муж? Вот приедет, я ему мозги прополощу!
Камил на минуту оторвался от кружки компота и представил, как тетя Ага полощет папины мозги. Папа, значит, такой худой и длинный, стоит перед тетей на всех четырех, лицо у него жалкое и постное, а тетя Ага, грозная и разъяренная, что-то месит внутри его головы обеими руками, а затем вытаскивает оттуда эти самые мокрые и белые, как выстиранное белье, мозги и, играя своими фантастическими мускулами, начинает их выкручивать. Ему стало жаль папу.
— У папы дома дела, — авторитетно заявил он. — Он, может быть, вообще не приедет.
— А ты сиди, умник! Тебя не спрашивают! — огрызнулась тетя Ага. — Дела. Много ты понимаешь… Дела! Знаем мы эти дела!
Но тайфун миновал, и тетя Ага уже только ворчала. Ее многочисленные подбородки перестали яростно трепыхаться и вновь уложились аккуратными ступеньками, лишь изредка вздрагивая. Мама наконец-то порозовела, облегченно вздохнула, будто переварила проглоченный аршин, и устало облокотилась на стол. — Что же это ты? — пожурила ее тетя Ага. — Прямо как девчонка. — Она махнула рукой. — Себя не жалеешь. А вон у тебя малец-то какой!
Камил допил компот и встал из-за стола.
— Спасибо, теть Ага.
— На здоровье, малыш, — кивнула она и, встав с лавки, принялась разбирать узлы.
Камил выскользнул в дверь, но затем просунул на веранду голову и шепотом позвал:
— Теть Ага, тетя Ага! — Чего тебе? Он поманил тетку пальцем за дверь. Она посмотрела на сестру, но та сидела, уставившись в пространство отрешенным взглядом, и не замечала маневров сына. Тетя Ага оставила узлы, разогнула спину и вышла на крыльцо. — Что тебе, Камил? — с внезапной теплотой спросила она.
Камил нерешительно переминался с ноги на ногу.
— Что, племянничек? Туалет? Вот тут, за углом…
— Да нет, теть Ага, мне не то, — смутился Камил и осторожно прикрыл дверь. — Вы мне, пожалуйста, расскажите, как пройти в Козинский замок, — попросил он свистящим шепотом. — Только так, чтоб мама не слышала… Хорошо?
Спрашивая, Камил не питал никаких надежд — сейчас получит затрещину — ишь, куда захотел, в замок! Посиди-ка дома! Но тетя Ага вдруг расплылась в улыбке, широкой и добродушной, и он увидел, что никакая она не строгая, как показалось вначале, а очень даже добрая и веселая. Она тоже покосилась на дверь и заговорщицки подмигнула ему — при этом большая мохнатая родинка, прилипшая к левому уху, задрожала как пиратская серьга.
— Это проще простого, — сказала она. — Главное в тебе самом. Чтобы не было в тебе страха, чтобы ты ничего не боялся. Ты не боишься?
— А чего?
— А всего, мой милый рыцарь, — многозначительно улыбнулась тетя Ага. — Видишь ли, замок охраняют вооруженные до зубов отпетые разбойники, и нет им числа… Может быть, ты сегодня не пойдешь?
Камил осуждающе посмотрел на свою тетку. Она быстро спрятала улыбку.
— Сейчас нет разбойников, теть Ага, — обиженно сказал он. За кого она его принимает? — Сейчас разбойниками пугают только маленьких детей, а они водились когда-то давным-давно, когда и рыцари, и сейчас их нет. А вы что, не знаете?
Тетя Ага поперхнулась. Тетя Ага одернула себя. Тетя Ага откашлялась.
— Нет, почему же… Впрочем, может быть. Все может быть. Ладно, если тебя ничем не испугаешь… — Она обняла его за плечи и повернула лицом к улице. — Пойдешь сюда, прямо до магазинчика. Видишь? А за магазинчиком есть тропинка — она и приведет тебя через рощу просто к самому замку. Понятно?
— Угу. И все?
— И все.
— Ясно! — Камил сбежал с крыльца и выскочил за калитку. — Спасибо! — крикнул он уже с улицы.
Тетя Ага только улыбнулась и вернулась на веранду.
Сестра уже пришла в себя, встала из-за стола и начала распаковывать чемоданы.
— Куда это он ноги вломил? — спросила она. — Если ты его в магазин за чем-нибудь послала, я ведь слышала…
— Ой, что ты прямо, — отмахнулась тетя Ага. — У меня к вашему приезду все давно припасено. Кроме того, я прекрасно знаю, что в твоих узлах и чемоданах есть все, что надо и не надо! — Тогда куда же это он? — Куда, куда! Он у тебя дома, наверное, только этим и бредил. Спрашивается, куда может побежать мальчишка в нашем селе? В Козинский замок!
Мать выпрямилась и всплеснула руками.
— Слушай, голова садовая, ты чем-нибудь думала?!
— А что? Что ты волнуешься?
— Она… — Мать задохнулась от возмущения. — Она еще спрашивает! Там же развалины!
Тетя Ага снова досадливо отмахнулась. — Ради бога, не смеши. Сама в детстве все развалины облазила — с тобой что-нибудь случилось? Да и какие там развалины! Одно название. При царе Горохе, может быть, и были развалины, да уж давно все в землю ушли, да травой заросли. Кусок стены только из земли и торчит. Развалины… Тоже мне сказала! Вон у меня погреб за сараем провалился — так это развалины! Магазинчик находился на краю села, у редковатой рощи, собственно и не рощи, а ее преддверия — зарослей кустов желтой акации. У крыльца магазинчика стоял хлебный фургон, и рассерженный небритый дядька в белом мятом халате не первой свежести с натуральной злостью вытаскивал из машины лотки с теплым хлебом и швырял их в приемное окошко. Пекарней пахло на всю улицу. Камил приостановился, но вид у дядьки был до того взлохмаченный и злой, что попросить у него ну хоть кусочек, хоть горбушку, не отважился. Постоял, зачарованно глядя в раскрытое чрево хлебного фургона, источавшее теплый сытный запах, вздохнул — что поделаешь! — и побежал дальше, вокруг магазинчика.
За углом он вспугнул табунок сварливых гусей, устроившихся здесь на лежбище, выскочил на задворки… И застыл, уткнувшись в плотную стену кустов. Тропы, такой, какой он представлял себе — хорошо утоптанной, широкой, а может быть, даже и не тропы, а целой дороги, ведущей к замку, не было. Сзади угрожающе шипели гуси, но он не обращал на них внимания. Неужели тетя Ага обманула? Обида горьким комком стала подступать к горлу, но тут за штанину ущипнул гусь, и он прозрел. — Болван! — заорал он на гусака, и тот, мощно работая лопатками и жирной задницей, умчался в лопухи. Какая может быть дорога, если сейчас на дворе средневековье, вокруг так и рыщут псы-рыцари, все вынюхивают, выспрашивают, разыскивают и предают огню! Ох, голова-недотепа! Он испуганно закрыл рот обеими руками, сел на траву и прислушался. К замку может вести только хорошо замаскированная тропа, известная лишь посвященным!
Камил внимательно всмотрелся в выщипанный гусями лужок и среди обглоданных калачиков и истерзанных лопухов увидел чуть приметную ложбинку. Вот она — тропа!
Из посуровевшего, сразу ставшего мрачным, леса он услышал глухое бряцанье доспехов, хриплый шепот, храп коней, приглушенный топот обвязанных тишь-травой копыт. «А ты не боишься?» — вспомнились слова тети Аги. Нет! И Камил смело шагнул вперед.
И тотчас, откуда-то издалека, из самой глубины рощи, донесся манящий зов серебряной трубы.
Все же тетя Ага была права, и Камил напрасно так беспечно отнесся к ее предупреждению. Не успел он пройти по роще и двадцати метров, как из-за кустов бесшумно вынырнули разбойники и окружили его плотным кольцом, выставив перед собой длинные мечи.
— Не двигаться! — услышал он сзади грозный окрик и обернулся. Из-за акаций, бряцая картонными латами, вышел рыцарь.
— Кто ты, откуда и куда держишь путь, чужеземец? — хрипя, чтоб было погрозней, вопрошал он. Левой рукой, словно прикрывая глаза от солнца, он придерживал ниспадающее забрало. Камил настороженно оглядел ощетинившийся остриями мечей круг разбойников. — Чего это вы вырядились как на маскараде?
— Здесь спрашиваем мы! — оборвал его рыцарь, и мечи угрожающе сдвинулись. — Ну, отвечай! Имя! — Камил. — Что ты здесь делаешь?
— Да чего вы ко мне привязались? — возмутился наконец Камил. — Какое вам дело, что я здесь делаю? Гуляю я! Дышу свежим воздухом!
По лицу рыцаря расплылась довольная улыбка.
— Ты нагло лжешь, чужеземец! Твои стопы направляются в Козинский замок!
— Ну и что? Можно подумать, ты его закупил!
Рыцарь буйно, подражая смеху отпетых разбойников, захохотал.
— Ага! — гаркнул он. — Лазутчик! А тебе известно, что всех шпионов, пытающихся пробраться в замок, мы вздергиваем на сук за ноги? — Х-ха! — нестройными голосами рявкнули разбойники, стараясь прокричать как можно более хрипло.
Камил скорчил пренебрежительную мину.
— Где ты остановился, чужеземец? — уже более мирным тоном спросил рыцарь. — Случайно не в таверне Мамы-Разбойничихи?
Камил не понял.
— Чего?
— Я спрашиваю, к кому ты приехал?
— К тете Аге… А что?
Рыцарь снисходительно улыбнулся.
— А то, — сказал он и наконец отпустил забрало. Оно упало на грудь, закрыло тонкую мальчишескую шею, и он стал больше похож на космонавта, чем на рыцаря. — Друзья Мамы-Разбойничихи — наши друзья, — сказал он и стал стягивать с руки огромную, с раструбом, перчатку мотоциклиста. — Нам тетка Ага говорила, что ты должен приехать.
— Ну и что? — предубежденно насупился Камил. — Поэтому и решили напасть?
У него почему-то появилась уверенность, что сейчас будет драка. Как при встрече с компанией Праты-шклявого из соседнего переулка — Прата тоже всегда начинал с панибратства.
— Ты в Козинский замок идешь? — снова спросил рыцарь. — Хочешь, пойдем вместе?
Камил бросил настороженный взгляд по сторонам. Кольцо разбойников по-прежнему щетинилось частоколом мечей.
— Обойдусь как-нибудь без картонной свиты! — язвительно заявил он. Драться, так драться! Рыцарь отпрянул.
— Да? — ошарашено спросил он.
— Да!
Драка Камилу казалась неминуемой. Он пригнулся, озираясь по сторонам и выбирая, где можно легче всего прорвать кольцо. Но местные разбойники оказались людьми воспитанными и чтящими законы суровых мужчин средневековья.
— Ха! — грозно сказал рыцарь в картонных латах и движением руки остановил ребят, готовых броситься на Камила. — Сэр бросает нам перчатку! Напрасно! Йон-воевода и его латники не дерутся с безоружными! — Он отступил в тень, за куст желтой акации, и презрительно бросил: — Дорогу «Его светлости» в Козинский замок! Разбойники опустили мечи, расступились, давая проход, но тут же подскочили сзади: — Иди, иди! Еще оглядывается! — стали толкать в спину, улюлюкать…
— Советую больше не попадаться на глаза людям Йона-воеводы, а то они вздернут «Его светлость» на первом же суку! — прокричал вслед картонный рыцарь. Камил шагал по роще не разбирая дороги. В душе бушевала буря. Тропинку он давно потерял и шел напрямик, быстро петляя между покрученными стволами деревьев, которые, словно живые, так и норовили ткнуть сучком в глаз.
— Ну, погоди, ты только погоди, дай встретиться с тобой один на один! — зло шептали губы. — Я из тебя такое сделаю… Отбивную сделаю! Ты у меня будешь размазывать сопли по всему лицу и слезно молить прощения! Дылда картонная! Он выскочил из рощи на огромную поляну и остановился. Обида, жгучая ярость на картонного рыцаря вдруг куда-то исчезли, растаяли — перед ним, чуть в низине, стоял Козинский замок. У Камила сладко подкосились колени, сжалось сердце. Вот он ты какой!
Замок предстал перед его глазами угрюмой мрачной громадой, хотя на самом деле это было маленькое приземистое сооружение с полагающейся ему крепостной стеной, вросшей в землю, и ветхими деревянными воротами. Но этого «хотя» Камил не видел — перед ним стоял замок, настоящий замок, предел его мечты, в котором, конечно же, живут доблестные рыцари, их прекрасные дамы сердца… пир идет горой, дым — коромыслом… А откуда-то с запада тучей надвигается рать черная, рать злобная, сметающая все на своем пути грозная рать. И будет бой, смертельный бой… И он, Камил, будет, конечно, в первых рядах защитников крепости, будет драться как лев, как герой, и принесет победу!
Тут Камил поумерил пыл, ибо понял, что немного зарвался. О таких приключениях можно будет рассказать только Стасю, да и тот, наверное, засмеет. Он вздохнул, запрятал видения рыцарских побед во чистом поле брани в самый глухой и потаенный уголок сознания, законсервировав их от откровений со Стасем, и начал спускаться по косогору к замку. Ворота замка были закрыты, но стучаться он не стал. А вдруг прогонят, тогда к замку вообще не подступишься! Лучше пока хоть одним глазком глянуть, что там делается, а потом можно и попроситься в ворота. Стена вокруг замка была не очень высокая — метра два, где выше, где ниже, — и у ее подножья высился полукруглый скат наносной земли, кое-где кустящийся побегами желтой акации. Камил побрел вдоль стены, огибая заросли, и они вдруг разошлись в стороны, расступились, и он увидел у серой, здесь почему-то низкой, стены вытоптанный пятачок земли, будто оттуда, со двора замка, каждый день в определенный час — может быть утром, может быть вечером — выпрыгивали по одному доблестные рыцари и разбегались в разные стороны, совершая свой ежедневный моцион для поддержания воинского духа, силы, ловкости, своей рыцарской доблести. Камил огляделся, затем подошел к перелазу и вскарабкался наверх. За стеной был маленький, серый, пыльный и грязный дворик, заточенный в сланцевый желто-искристый камень. Рядом, у стены, высился навес, сколоченный из ошкуренных деревянных жердей. Слышно было, как под ним похрапывают кони, переступая с ноги на ногу и звеня сбруей; оттуда тянуло теплым духом хлева, конского навоза.
— Ух, ты, — выдохнул Камил, вытаращив глаза. — Совсем как по-настоящему! Он лег на живот, чтобы было удобнее рассматривать замок, но тут из-под того самого навеса, где стояли кони, к нему на грудь метнулась мохнатая тень и вцепилась в ворот рубашки. Камил увидел прямо перед глазами грязное, перекошенное от ярости лицо мальчишки — именно грязное, а не просто перепачканное — и это его страшно поразило; но тут же почувствовал, что под тяжестью мальчишки начинает сползать в глубокую яму двора. Они кубарем скатились на булыжник, разлетелись в стороны, и Камил даже не успел приподняться, как на него снова насел мальчишка. — Га-ад! — сквозь зубы злобно прошипел мальчишка и со всей силы ударил его кулаком по голове. — Ты у меня сейчас солому жрать будешь, шпион мерзкий! — Он начал месить Камила кулаками.
— Так ты… — Камил задохнулся от негодования. — Драться… — Он вывернулся, схватил нападающего за ногу, дернул и очутился сверху. — Бить… меня… по голове…
Мальчишка рванулся, Камил уткнулся носом в свалявшуюся шерсть его безрукавки, и они, сплетясь в тесный клубок, покатились по двору. Кони испуганно шарахнулись в сторону, насколько позволяли уздечки, привязанные к коновязи, и, возбужденно фыркая, косились на дерущихся.
— На, гад, получи! Шпион!.. Лазутчик… Собака-крестоносец!.. У-ух, ты… а-а… Собака… Так ты драться? Да?.. По лицу, да? У-у… В нос… Я тебе скулу сверну!
Они возились на земле, тыкали друг друга кулаками, локтями, пинали ногами, и вокруг них витало туманное облако пыли.
— Со…ух! Собака! Шпион… Дурак… У-у, гад!..
Камил все же оказался сильнее, очутился сверху и прижал противника к земле. — Сдаешься? Мальчишка тяжело сопел. — Пусти… — прохрипел он и вдруг, извернувшись, вцепился зубами в руку Камила.
Камил вскрикнул и отдернул руку.
— Ты… Ты что, бешеный? — Губы Камила обиженно запрыгали. Для острастки он заехал противнику по затылку и тут увидел, что из прокушенной ладони сочится кровь. Он оттолкнул мальчишку и, встав на ноги, прислонился к деревянной стойке навеса.
— Дурак зубастый, — всхлипнул он и вытер ноющую ладонь о рубашку. Мальчишка приподнялся, словно чего-то не понимая, затем вскочил на ноги и, пригнувшись, растопырив руки, застыл напротив. Было в нем что-то страшное: яростные, совсем не мальчишеские глаза, по-звериному ощеренный рот, длинные, черные, блестящие волосы, спадающие на глаза… И одежда. Странная одежда — штаны, какие-то рыже-грязные, плотные, неизвестно из чего, и мохнатая, шерстью наружу, безрукавка, надетая на голое тело.
Камилу стало не по себе.
— Чего уставился?! — крикнул он в лицо мальчишке и выпростал вперед прокушенную руку. — На, посмотри на свою работу!
— Ну, все, — медленно, растягивая слова, протянул мальчишка, даже не посмотрев на вытянутую руку. — Незваным пришел — здесь тебе и зарытым быть! Как собаке. Молись своему Христу!
Он выхватил из-за спины кинжал и метнул его в Камила.
Камил вздрогнул. Жгуче запекло в левом боку. Медленно, с ужасным предчувствием, он опустил глаза и увидел, что в стойке, между рукой и грудью, торчит кинжал. Его замутило.
— Ты… Т-ты ч-что… Т-того? — заикаясь, спросил он.
Не глядя, он выдернул кинжал и почувствовал, как под рубашкой побежал теплый ручеек. Его еще сильнее замутило, он отбросил кинжал в сторону и медленно сполз по стойке на выбитую копытами подстилку из соломы.
Обычно после полудня, часам к двум, когда воздух густел от невозможной жары, Йон-воевода со своими латниками перекочевывал из рощи на веранду «таверны Мамы-Разьбойничихи», где все от пуза пили холодно-терпкий, из погреба, компот. Но сегодня, после злополучного случая с Камилом (тетка Ага еще неделю назад просила, чтобы племянника, по приезду в село, Йон принял в свою ватагу, за что обещала устроить пир-сабантуй с горами пирогов и реками компота), идти в «таверну» не хотелось. Было совестно. Поэтому все разбрелись по лужайке и расселись под деревьями в тени. Йон внешне сохранил полное спокойствие. Он, конечно, чувствовал на себе косые взгляды ребят — мол, устроил театральное представление, — но старался не подавать виду. Глупо, в общем-то, получилось, но что он теперь мог поделать? И все же кое-что, чтобы хоть как-то попытаться наладить отношения с Камилом, Йон-воевода предпринял. Направил вслед за Камилом Стригу с отрядом лазутчиков, чтобы они проследили, куда Камил направится, что будет делать в роще, и, когда будет возвращаться, вовремя предупредили отряд. Может тогда просьба тетки Аги как-нибудь и утрясется… Нарочный от Стриги вынырнул из кустов неожиданно быстро. — Ну, что? — почувствовав неладное, встревожено спросил Йон.
Нарочный шумно передохнул и начал старательно косить глазами в сторону.
— Понимаешь, Йон, мы шли за ним до самого замка…
— Понимаю! — раздраженно заорал Йон. — Все понимаю! Упустили?! Шляпы! — Он оттолкнул нарочного и, вскочив на ноги, прокричал: — Подъем! Кончай привал!
— Живле, — сказал кто-то глухим голосом, затем послышалось журчание воды, и на лоб легло что-то мокрое и холодное.
Камил открыл глаза. В помещении был сгущенный, сырой, пахнущий плесенью и грибами, полумрак. Он тяжело давил на Камила мокрым грязным покрывалом, пропахшим попоной.
— Вот уж и гляделками лупает, — пробурчал все тот же голос, и Камил увидел, как над ним наклонилось чье-то лицо, заросшее рыжей, неопрятной бородой до самых глаз. От испуга сердце екнуло, и он, резко отклонившись в сторону, сел. В голове зашумело, перед глазами поплыли круги. Откуда-то из-за изголовья топчана, на котором сел Камил, появилась женщина в длинном до пят, домотканом платье. Она мягко обняла Камила за плечи и, приговаривая: — Ну, что ты, что ты… Что ты? Тебе лежать сейчас надо. Что скажешь-то? — попыталась его уложить.
Камил прилег, и ему сразу стало лучше, только что-то сдавливало грудь, да неприятно зудело в боку. Он скосил глаза и увидел, что рубашка на нем расстегнута нараспашку, причем некоторые пуговицы вырваны с мясом, а грудь стянута серым куском материи. Он сразу вспомнил Козинский замок, лохматого мальчишку-звереныша, злополучный кинжал в его руке, и снова вскочил на топчане. — Эч, прыгает, — усмехнулся бородач и схватил его за плечо корявой узловатой рукой. — Прыткий! Кто таков?
Камил испуганно огляделся.
— Камил, — сдавленно сказал он осипшим голосом.
В комнате было сумеречно, как в подвале, даже противоположных стен не видно. Свет пробивался сквозь маленькое окошко, затянутое чем-то белым и полупрозрачным, как полиэтилен. Собственно, окно не пропускало свет, а само светилось, бледнело только для самого себя — как гнилушка в сырую, но теплую осеннюю ночь. — Ками-ил, — протянул бородач. — Имя-то какое-то чудное. И одет по-чудному. — Он выпрямился на табурете, наклонил голову и из-под бровей опек Камила взглядом. — С псами-рыцарями пришел? Али как?
Камил заморгал. Он ничего, ровным счетом ничегошеньки, не понял из этой тарабарщины.
— Ну, чего лупаешь на меня? Отвечай!
— Дядь, не трясите меня, — протянул Камил. — Что я вам сделал? — Что он сделал! — хмыкнул бородач, но плечо отпустил. Он обернулся и сказал куда-то в темноту:
— Слышь, Борта, он спрашивает, что сделал!
Из полумрака вынырнуло лицо того самого мальчишки в лохматой безрукавке. Губы мальчишки растягивала злорадная ухмылка.
— Может, он из князей каких, — робко сказала женщина. — Сукня на нем-то вон какая тонкая… — Да лазутчик он! — яростью опек Камила мальчишка. — Я его сразу, собаку, раскусил, как он только на стену влез!
— Никакой я не лазутчик! — крикнул Камил. — Сами вы тут… Какие-то… — Он хотел дать более точное определение, но сдержался.
— Не лазутчик, говоришь? — бородач пошевелил огромными кустистыми бровями. — Ну-ну. Щас поглядим. У нас есть верное средство. — Он слез с табурета и стал вдруг меньше ростом — таким маленьким квадратным бородачом, великовозрастным гномом, сильно скособоченным на левую сторону. Когда он сделал первый шаг в темноту комнаты, Камил понял откуда эта кособокость — бородач был сильно хром. Бородач что-то долго искал в темноте по всем углам, потом, очевидно, найдя, выпрямился и, сильно припадая на изуродованную ногу, вернулся назад. В правой руке он сжимал какой-то серый, почти черный сучок.
— Нашел, — удовлетворенно буркнул он и стал взгромождаться на табурет. — Узнаешь? — спросил он, усевшись, и сунул в лицо Камилу сучок.
Это был погнутый крест черного железа с выбитым на нем изображением худого голого человека с козлиной бородкой и выпирающими ребрами.
— Нет, — сказал Камил, — это не мое. Я его вообще никогда не видел.
— Не видел, — хмыкнул бородач. — Не твой, говоришь. А раз не видел, не твое, так плюнь на него.
— Чего? — Камил удивленно заморгал глазами.
— Плюнь, плюнь, — ехидно подзадорил бородач. — Ну, чего же ты?
Камил вытаращился на него. И взрослый вроде бы дядька, а такое предлагает… Да мама только за один плевок себе под ноги, тихонько, исподтишка, не говоря уже о «смачном цыке» сквозь щербатые зубы, гордости шепелявого Стася, все губы бы поотбивала! Шутит он, что ли?
Камил оглянулся по сторонам, словно ища подтверждения своему заключению, но увидел только злорадную ухмылку лохматого мальчишки. И тогда Камила охватила злость. Что он злорадничает, что ему надо? Что им вообще от меня надо?! И он плюнул на крест.
Бородач вздрогнул, и ехидная искорка в его глазах исчезла. Он что-то невнятно выдавил горлом, затем откашлялся и, уже на этот раз недоверчиво, попросил: — А ну, еще… а? Камил плюнул снова и на этот раз вместо креста попал дядьке на кулак. Ну, вот, подумал он и сжался. Сперва просил, просил… А сейчас ударит по губам как мама.
Но дядька почему-то не ударил. Удивленно оглядел кулак, затем вытер его об колено и, кряхтя, начал слезать с табурета.
— И откуда-то ты родом? — спросил он уже совсем миролюбиво.
Краем глаза Камил заметил, что лицо у мальчишки вытянулось, и он ошарашено моргает глазами.
— Я вообще в городе живу, — сказал Камил, — а в село мы с мамой приехали к тете Аге. — В село, — как-то тоскливо вздохнул бородач и, повернувшись, зашаркал к дверям. — Где оно теперь, это село. Сожгли все. — В дверях он приостановился и устало сказал: — Никакой он не лазутчик. Ошибся ты, Борта. На крест он плюнул, а на этот счет у них строго — ересь. Да и говорит он по-нашему. Правда, чудно как-то, на верхнегорский говор похоже, но по-нашему. Да и мал он для лазутчика-то.
— Я же говорила, — облегченно выдохнула женщина. Она подошла к Камилу и ласково погладила его по голове.
— Больно?
Лохматый мальчишка начал бочком пробираться к дверям, но женщина увидела маневр и схватила его за безрукавку.
— Куда? Изверг! — Она отвесила ему оплеуху. — Натворил беды, а теперь в кусты?!
Мальчишка насуплено молчал, ухо у него начало багроветь.
— Что стоишь? — женщина легонько подтолкнула его к Камилу.
Мальчишка шмыгнул носом, но все-таки подошел. — Ты, это… — сказал он и начал ковырять пол пяткой. — Я думал, ты из псов Христа… — Он еще немного поковырял пол, затем поднял на Камила глаза и сказал: — Меня Бортишком зовут. Через полчаса Камил с Бортишком облазили весь замок от винного погреба, сырого и холодного, заставленного сорокаведерными бочками из мореного дуба, до душного и пыльного чердака, пропахшего солнцем, пылью и ягодами, сушившимися здесь на глиняном полу. За это время Камил узнал, что хромого бородача зовут Порту, и он долго и безуспешно пытался правильно вымолвить это имя, что в молодости Порту был славным воином и отчаянным рубакой, но в неравной стычке с разбойниками был ранен в ногу, и из-за увечья пришлось оставить ратное дело, и он стал конюхом в замке. Ласковую женщину звали Марженка, и, когда Камил узнал, что она мать Бортишка, то очень удивился — как это можно свою мать называть Марженка, а не просто мама, тем более, что это имя больше подходит для какой-нибудь сопливой девчонки, которую можно, а иногда просто-таки и нужно, потягать за косы, но вовсе не для взрослой женщины. Отец же Бортишка, воевода Козин, достославный и храбрый, три дня тому собрал дружину и по зову князя двинулся на защиту исконно своих земель от вторжения Крестова воинства. И с тех пор от него ни слуху, ни духу, ни гонца, ни весточки. Марженка изнервничалась вся, тихонько плачет по ночам. Порту тоже ходит хмурый, только то и делает, что скребет и чистит оставшихся лошадей, а они от него уже начинают отбрыкиваться и коситься, словно он с них шкуру снимает…
Марженка накормила их мясным обедом без хлеба, ложек и вилок. Камил сначала стеснялся при взрослых брать куски руками, но попросить вилку так и не отважился и, глядя на Бортишка, который уписывал мясо за обе грязные щеки, так что жир стекал по подбородку, тоже решился. Марженка сидела напротив и смотрела на них ласковыми и грустными глазами. Когда они кончили есть, Бортишек размазал грязь по подбородку, а затем вытер жирные руки о волосы. Камил в знак солидарности вытер руки о штаны. Странно, но Марженка по этому поводу ничего не сказала.
Потом они играли во дворе, снова лазали в погреб и на чердак за сушеными ягодами, путались под ногами у Марженки, хлопотавшей по хозяйству, торчали на конюшне. Наконец, когда они в очередной раз спустились с чердака с полными горстями сушки, Камил почувствовал, что у него начинает болеть голова, и тогда он вспомнил о маме. Солнце было уже низко, и он стал прощаться.
Бортишек подвел его к перелазу и на прощанье высыпал свои ягоды ему за пазуху.
— Маме передашь, — серьезно сказал он.
Камилу стало смешно. Мама — и вдруг будет лакомиться черными пропыленными ягодами. Да она все у него отберет и выбросит, если, конечно, он их ей покажет. Она же никогда не поймет, какие они вкусные!
— Только ты ей не говори, где взял, — продолжал Бортишек. — Ты вообще никому не говори, где был и где находится наш замок.
— Угу, — кивнул Камил.
Они постояли, помолчали немного.
— Ты еще приходи к нам. Поиграем…
— Угу. Приду, — снова кивнул Камил и, рассовав по карманам зажатую в кулаках сушку, вскарабкался на стену.
— Так ты никому не скажешь? — вдогонку ему повторил вопрос Бортишек.
Камил обернулся.
— Нет. Даю слово.
Бортишек заулыбался.
— Хорошо, мы тебе верим, — сказал он.
Камил улыбнулся в ответ.
— До свиданья! — подмигнул он и спрыгнул со стены на ту сторону.
Два часа потратил Йон-воевода со своими латниками на поиски Камила среди развалин Козинского замка, но так ничего и не обнаружил. Камил как в воду канул.
— Вот тут он на стену влез, — ныл под боком Стрига. — А потом… Потом…
— Следить нужно было тогда, а не потом! — раздраженно оборвал Йон.
Половине ребят уже порядком надоели бесплодные поиски, и они начали рассаживаться в тени кустов. Йон посмотрел на них, махнул рукой и тоже сел у стены.
— Может, он подземный ход нашел, — неуверенно пробормотал Стрига. — Тот самый… Шел и провалился туда, а?
Йон пренебрежительно хмыкнул.
— Мы здесь каждый камешек знаем, — сказал он, — можно сказать, назубок. А он только приехал, так прямо сразу…
Он не успел окончить — на стену с той стороны вскочил Камил и, что-то крикнув кому-то позади себя, спрыгнул чуть ли ему на голову.
— Приве-ет! — присвистнул кто-то, и все начали медленно подниматься.
«Неужели он и в самом деле нашел подземный ход?» — ошарашено подумал Йон. Все мысли о примирении, которые еще совсем недавно теснились в голове, моментально улетучились.
Камил явно не ожидал этой встречи и растерянно застыл на месте. Круг разбойников постепенно сужался. Наконец Камил стряхнул с себя оцепенение и оглянулся. Отступать было некуда — сзади, у стены, стоял Йон-воевода.
— Разрешите «Его светлость» спросить, — сказал Йон, — где они были?
Можно было, конечно, ответить, ведь знают же они, что в замке живут, да и прыгнул он им на головы со стены. Но слишком уж свежи были в памяти Камила воспоминания об их первой встрече. И Камил насуплено промолчал.
Разбойники продолжали неумолимо сдвигаться.
— Ну, так что? — прозвучало уже почти угрожающе.
— Все на одного? — процедил сквозь зубы Камил. — Давайте!
Разбойники остановились и переглянулись. Затем Йон сказал: — Бросьте ему меч. Стрига — брось. Я сам с ним буду драться, — и подумал: — «Вот, пожалуй, и выход. Сейчас я этого городского хлюпика разделаю под орех — и это будет самый лучший путь к примирению».
Стрига бросил деревянный меч под ноги Камилу, он нагнулся и почувствовал, как к голове прилила кровь и зашумело в ушах. Он немного подождал, пока слабость пройдет, затем поднял меч и распрямился. Все разошлись в стороны, образовав овальную площадку.
— Начнем, пожалуй, — сказал Йон-воевода и, надвинув на глаза забрало, пошел на Камила.
«Что ж, дылда картонная, давай, подеремся», — зло подумал Камил и поднял меч.
После первых же ударов Камил понял, что, может быть, Йон и был среди своих лучшим бойцом, но о технике боя имел смутное представление. Стась в таких случаях только пренебрежительно шмыгал носом и примерно наказывал наглеца. Конечно, Камил не мог сравниться со Стасем во владении мечом, но если бы не рана, при каждом ударе отзывающаяся тянущей болью, он бы давно покончил с сельским задавакой. Наконец он изловчился, встречным ударом остановил меч противника и сразу же, провернув свой меч, выбил, даже скорее не выбил, а выдернул оружие из рук Йона. Тот даже ничего не успел понять.
— С вашим владением мечом… — ехидно начал Камил, но закончить не успел. Толпа мальчишек, уязвленная проигрышем своего кумира, толкнула его в спину, бросила на землю и подмяла под себя.
Камил осторожно проскользнул на веранду. Было уже темно, но света еще не зажигали, и он надеялся незаметно пробраться в комнату, чтобы успеть переодеться. Он как раз пересекал гостиную и уже готов был нырнуть в спальню, но тут под ногами предательски скрипнула половица, и в проеме двери выросла мамина тень.
— Где ты был? — грозно спросила она.
Камил съежился.
— Гулял…
— Он, видите ли, гулял! Я тут жду его, вся извелась, где он, что с ним, а он гулял! А ну, иди сюда!
Камил правым боком, чтобы не было видно поцарапанной щеки и разорванной рубашки, пододвинулся к ней. Но мать щелкнула выключателем, и в комнате вспыхнул свет.
— Ну-ка, ну-ка… — мать взяла его за плечи и повернула лицом к себе. — Дрался? — Она влепила ему оплеуху.
Камил только шмыгнул носом.
— Вот что, мой милый! — яростно сопя, сказала мать. — Пока ты не вымоешься как следует, обеда… Ужина ты не получишь!
Она начала раздраженно стаскивать с него рубашку и тут увидела повязку на груди.
— А это еще что? — голос изменил ей, стал непомерно строгим, чужим, и она непослушными, дрожащими руками попыталась снять повязку. Это никак не удавалось, и тогда она вцепилась в нее и разодрала.
— Мама! — от боли крикнул Камил и осекся.
Мать стала бледной, как мел, а глаза — как две черные круглые дырки.
— Боже… Камил… милый… мальчик мой… Боже, да что же это такое, а? — Она вдруг зашаталась и встала перед ним на колени.
Камил похолодел. Животный ужас сковал его ледяной коркой, ему внезапно стало страшно-страшно, как не было даже в замке.
— Мама, мамочка! Ты не волнуйся, так вышло… Я тебе все сейчас расскажу… Мама!
— Ага! Ага! — не слушая Камила, позвала мать. Ей стало плохо, но она пересилила себя, поднялась и, шатаясь, бросилась в комнату к сестре.
«Что же теперь будет, — со страхом подумал Камил. — Ну что же теперь будет?!»
— Мама!
— Я им, всем твоим разбойникам, головы оторву! — кричала мать за дверью. — Я им…
Затем вмешался голос тети Аги:
— Обожди, успокойся, обожди, не кричи. Что с тобой, что такое?
Мать разрыдалась.
— Ба… бандиты…
— Да что случилось?
Дверь с шумом распахнулась, и появилась мать, в слезах, лицо красными пятнами, и встревоженная тетя Ага.
— Вот, посмотри! — сорванным голосом сказала мать.
— Мама…
— Молчи! — вдруг страшно закричала мать. — Я тебе всю задницу исполосую, чтоб не знал куда сесть!
— Ну-ну, погоди, не кричи, зачем же так, — тетя Ага захлопотала вокруг Камила. Она осмотрела рану, концом бинта вытерла сочащуюся сукровицу и успокаивающе произнесла: — Да тут уж ничего страшного и нет.
— Ничего страшного! Я им сделаю страшное! — срывалась на крик мать. — Всех родителей под суд отдам! Вырастили бандитов!
— Мама, мам… Он нечаянно, он не знал, не хотел… Он думал, я шпион, крестоносец…
— Я ему дам крестоносцев! — не унималась мать. — Я ему покажу! Игрушку нашли!
— Кто это? — тихо спросила тетя Ага.
— Бортишек…
— Я немедленно иду туда! — схватилась мать. — Я пойду… Я им устрою!
У Камила защемило в сердце.
— Мама! Мам, не надо! Нельзя туда. Я обещал… У него отец сейчас на войне… — Камил осекся. Выдал. Я же их всех сейчас выдал! Что же я наделал — я ведь им клялся! КЛЯЛСЯ! И выдал.
— Какая война? Какая сейчас война?! Я им сама войну устрою! Я им побоище устрою!
— Обожди ты, — тихо сказала тетя Ага, внимательно смотря на Камила. — Нет у нас в селе никакого Бортишка. Да и имя какое-то чудное. Имя — не имя, не кличка.
— Так ты еще и врать? — мать замахнулась на Камила, но тетя Ага ее удержала. — Матери — врать? Ты у меня шагу из дому не ступишь, пока отец не приедет!
— Успокойся, — тетя Ага налила стакан компота и начала отпаивать сестру. Зубы стучали о стекло, и мать, перехватив стакан, стала, обливаясь и дрожа, пить.
— Я ему… Я ему…
— Ну-ну, — успокаивающе поддакнула тетя Ага и, наклонившись к Камилу, сказала: — Иди на кухню — умойся. Да осторожней, рану не мочи. — Она легонько подтолкнула его в сторону кухни и добавила: — Я потом приду, дам поесть.
— Я ему дам! — всхлипнула мать. — Я его накормлю…
— Ну-ну, — тетя Ага похлопала мать по руке и, снова обернувшись к Камилу, сказала: — Иди.
Камил угрюмо кивнул и, зажав под мышкой грязную, разорванную рубашку, ушел на кухню. Есть ему совсем не хотелось.
Мать сдержала слово, и следующие два дня Камил шагу не мог ступить из дому. На следующее утро, только он попытался вынырнуть из-за стола на улицу, не спросясь, будто ничего и не случилось, мать поймала его за шиворот и, сопроводив возглас: «Ты куда?» — совсем не скупым подзатыльником, загнала в спальню, где и заперла на ключ. Вначале он попытался проситься, но мать была неприступна, как крепостная стена в первые дни осады, потом он перешел на обиженное всхлипывание, но это тоже ни капельки не помогло, и тогда он надулся и замолчал, не отвечая ни на какие вопросы.
Под вечер пошел дождь и лил всю ночь и весь следующий день. Это был какой-то праздник, и мама, смягчившись, разрешила ему выйти к телевизору, но Камил отказался. Мать с тетей Агой месили тесто на яблочный пирог, говорили о папе, о папиной работе, о папином начальнике, о ценах в городе, о моде, о соседях, о том, что дождь — это хорошо, в огороде все растет как на дрожжах… Негромко, вполсилы, ни для кого гудел телевизор, а Камил, насупясь, сидел в спальне на подоконнике и сумрачно глядел на серый, весь в лужах, двор, по которому уныло бродили нахохленные, мокрые куры. Как там в замке?
Он представил себе большую залу, где они с Бортишком ели, длинный деревянный стол, вкопанный в земляной пол, два масляных светильника с золотыми огоньками… На своем любимом табурете сидит Порту и чинит конскую сбрую, прокалывая дырки большим и острым, как жало, шилом. Брови при этом ползают по его лбу, будто две большие мохнатые гусеницы, а борода топорщится и шевелится, как клок соломы на ветру. В углу Марженка что-то споро стряпает, изредка она замирает и подолом вытирает глаза — словно от дыма. А Бортишек поминутно выскакивает во двор и выглядывает из-под навеса на разверзшиеся хляби. Когда же кончится дождь?
Камил вздохнул. Ему было не по себе, от нехорошего предчувствия ныло сердце. Только бы в замке ничего не случилось, и никто не подумал, что он предатель. Хоть мама с теткой Агой близкие ему, самые близкие люди, но ведь он обещал молчать! А он… Он… Когда Камил вспоминал позавчерашнее, у него начинало першить в горле.
Ночью дождь перестал, но небо так и осталось заволочено тучами, и под утро они излились на землю сильным летним ливнем. Однако часам к десяти тучи разбежались в стороны грязными мокрыми тряпками, и показалось небо. Чистое, только что вымытое, и вовсе не голубое, а синее, глубоко синее, что от его синевы дух захватывало, и страшно холодное.
Мама с тетей Агой готовили на кухне завтрак, и Камил, воспользовавшись этим, проскользнул на крыльцо. Было холодно и слякотно — не мешало бы обуться, — но тут сзади послышались мамины шаги, и Камил, уже не раздумывая, кубарем скатился с крыльца.
Мамин возглас: «Куда?» — застал его в тот момент, когда он перемахивал через забор. Потом, уже на улице, он дал себе удовольствие выслушать лишь тираду: «Ну, погоди! Только вернись!» — и скрылся в первый же переулок.
Когда он вбежал в рощу, с деревьев на него обрушился целый водопад, но это вовсе не сделало его осторожней. Он продолжал бежать, и с каждым шагом сердце его все сильнее сжималось в предчувствии неясной беды, страшной и неотвратимой. На ноги налипли лапти грязи, она комками срывалась с пяток и ляпала по спине, словно подгоняя. Он уже не чувствовал холода, хотя был насквозь мокрый и грязный по уши — им владела только одна мысль, одно желание. Только бы в замке все было хорошо, только бы там ничего не случилось, только бы…
Камил выскочил на поляну и остановился. Сердце больно сжалось, так что невозможно стало дышать. Вместо Козинского замка мокрым черным пепелищем громоздились развалины.
Не веря своим глазам, он оглядел развалины, а затем медленно, на негнущихся ногах, начал спускаться вниз. Он почти подошел к перелазу, как услышал звяканье сбруи и похрапывание коней. Вначале Камил не поверил своим ушам, как только что не поверил глазам, прислушался, но тут какая-то лошадь заржала, не оставив никаких сомнений, и он, стремглав подскочив к стене, буквально взлетел на нее.
К обгоревшему столбу, который раньше поддерживал навес из жердей, были привязаны три лошади, но с первого взгляда было понятно, что они чужие. Вороные, блестящие, как из железа; крупы закрывали широкие белые попоны, а у одной был такой же белый нагрудник. И седла необычные и странные — с высокими раздвоенными луками.
Камил в надежде огляделся, но не увидел ни одной живой души. Дворик был захламлен битым сланцевым кирпичом, давно погасшими головешками и притрушен пеплом. И было здесь необычно сухо, словно дождь шел только по другую сторону стены.
Осторожно, чтобы не наколоть босые ноги, он спустился во двор и снова огляделся. Затем подошел к обвалившемуся углу замка и, по-прежнему не веря себе, не желая себе верить, прикоснулся к камню пальцами. К мокрым ладоням пристала сажа.
— Бортишек, — тихонько позвал Камил, но никто ему не ответил. Даже эхо. И тогда он понял, что никогда не отзовутся на его зов ни Бортишек, ни Марженка, ни Порту.
Сзади послышался шум, кто-то пьяно рассмеялся, и Камил, обернувшись, увидел, как из полуразрушенного погреба вылезли трое здоровенных дядек с окладистыми растрепанными бородами и в железных доспехах. Они увидели Камила и остановились. Затем один из них, рыжебородый, начал что-то гортанно говорить, посматривая на Камила, но двое других только отмахнулись и потянули его к лошадям. Рыжебородому это не понравилось, он вырвался, и тогда его товарищи, махнув на него рукой, пошли седлать лошадей.
Рыжебородый постоял немного напротив Камила, пошатался, словно обдумывая что-то, затем, покопавшись за пазухой, вытащил темный сухарь и, протянув Камилу, стал подзывать его как бездомную собаку.
— У-тю-тю-тю!
Камил высоко поднял брови, но с места не сдвинулся. Пьяница Шико со второго этажа тоже иногда пытался угостить конфетами, но он их никогда не брал.
— У-тю-тю-тю-тю! — сложив губы трубочкой, повторил рыжебородый и, шагнув вперед, споткнулся о груду тряпья. Он еле удержался на ногах, чертыхнулся и пнул тряпье ногой.
Тряпье как-то странно дернулось, из-под него высунулся карикатурно стоптанный сапог и Камил, охватив взглядом всю груду в целом, вдруг с ужасом осознал, что никакое это вовсе не тряпье, а Порту, хромой конюх Порту, только вот такой вот, тряпичный и неживой… На мгновенье глаза его застлала пелена, но она сразу же спала слезами злости и праведного гнева.
— Гад! — закричал он рыжебородому. — Га-а-ад!
Камил схватил булыжник и запустил ему в лоб. Рыжебородый взревел, пошатнулся и, выронив сухарь, схватился за голову. Корчась от боли, он размазал кровь по лицу и бороде. Наконец, оторвав руки от лица и увидев на них кровь, он разъяренно двинулся на Камила.
Камил снова бросил в него камень, но на этот раз попал в панцирь, и булыжник с глухим стуком отскочил в сторону, не причинив рыжебородому никакого вреда. Он хотел бросить еще, нагнулся в поисках булыжника, но тут заметил, что рыжебородый продвинулся к нему почти вплотную. Бежать было некуда, рыжебородый везде успел бы перехватить его, и тогда Камил, повернувшись к нему спиной, быстро юркнул вверх по развалинам.
Почувствовав, что добыча ускользает, рыжебородый недовольно зарычал и попытался было, сопя, последовать за Камилом, однако оступился и загремел доспехами по каменному крошеву. Вдобавок, Камил обрушил на него сверху увесистый обломок стены.
Казалось, рыжебородый уже не встанет. Но он все же выкарабкался из-под груды камней и долгим мутным взглядом из-под рассеченного лба уставился на Камила. Дружки его, сидя на конях, ржали во все горло, тыкали в Камила пальцами, науськивая какими-то выкриками, вроде: «Ату! Ату его!» — но рыжебородый лишь молча сплюнул себе под ноги и пошел прочь.
Камил подождал, пока он подойдет к лошади, и, выбрав булыжник поувесистей, спустился вслед за ним. «Это тебе напоследок», — сцепив зубы, подумал он.
Рыжебородый долго возился у седла и вдруг, с необычайной прытью выхватив из чехла арбалет, повернулся к Камилу. Камил уже занес руку, но бросить камень так и не успел. Что-то свистнуло в воздухе, ударило его в горло и швырнуло на землю. Последним, что он услышал, был довольный хохот рыжебородого, вскочившего в седло, и удаляющийся топот копыт.
На этот раз Йон-воевода не доверил слежку за Камилом Стриге и сам пошел с отрядом следопытов. Стрига шел сбоку, обиженно косился, сопел, но молчал. Да и говорить-то в разведке не полагалось.
Идти по следам Камила после двухдневного дождя было не трудно и, единственное, чего следовало опасаться, что Камил заметит их раньше, чем они его. Подходя к развалинам, Йон приказал удвоить бдительность, но Камила они так и не обнаружили. Впрочем, следы вели прямо в замок, к перелазу, и обратно не возвращались. Очевидно, он был еще там, если только не ушел другой дорогой.
Они осторожно подобрались к перелазу и прислушались. Из-за стены донесся звук лопнувшей струны, кто-то сдавленно крикнул, а кто-то, уже другой, оглушительно захохотал. Йон встревожено переглянулся со Стригой, и они, не сговариваясь, бросились к стене.
Развалины замка были завалены невесть откуда взявшимися головешками и пеплом. Здесь было необычно сухо и теплее, чем по ту сторону стены, и сильно пахло гарью.
Камила они увидели сразу. Он лежал на спине, широко раскинув руки, а из горла торчала короткая и толстая стрела. Пыль, поднятая кем-то у коновязи, медленно садилась на мощеный булыжником дворик, а откуда-то издали, из пустого зева настежь распахнутых обугленных ворот, доносился удаляющийся топот копыт.
Йон пересилил себя и шагнул к Камилу. Камил лежал неподвижно, и вокруг его головы медленно растекалась лужа крови. Стрига, стоявший сзади, вдруг застонал, позеленел и опустился на корточки. Йон оглянулся на него, сглотнул слюну и боязливо притронулся к Камилу.
И тотчас словно что-то сдвинулось вокруг, исчезли головешки, пепел, обломки сланцевого камня… Только стена осталась стоять, да еще появились лужи.
Камил пошевелился, приподнялся и сел. Никого не узнавая, он окинул ребят пустым взглядом, затем осторожно провел рукой по шее и посмотрел на нее. Рука была мокрая и грязная, и больше ничего на ней не было.
— Ты… Ты чего? — выдавил Йон и почувствовал, как мурашки начинают бегать по телу. Не отрываясь, он смотрел на то место, где только что была лужа крови. Ни крови, ни стрелы в горле Камила не было.
Камил наконец осмысленно посмотрел на ребят. Минуту он молчал, затем у него задрожали губы. Тогда он подтянул под себя ноги, обхватил их руками и, так ничего и не сказав, уткнулся носом в колени и горько-горько заплакал…
Когда катер омохов, отчаянно тормозя покореженными дюзами, упал посреди леса, асклепи лежал на верхнем суку огромной сикойи. Жмурясь от полуденного солнца, он умиротворенно мурлыкал на всю округу. Боль ломаемых катером деревьев заставила его сжаться в комок; он ощетинился и зашипел.
Два катера — имперский торпедоносец омохов и минный заградитель хомов — встретились в пустоте средь неподвижных звезд. И завертелись звезды, и пустота наполнилась всполохами залпов орудий, шрапнелью веерных аннигиляционных зарядов, спиралями инверсионных следов торпед, оставляемых в пустоте продуктами горения химического топлива, а невидимые гравитационные удары заставили и без того бешеную карусель звезд вздрагивать и мигать от коробящейся метрики пространства. Бой закончился так же внезапно, как и начался. Получив пробоину в корме и расстреляв почти весь боезапас, катер омохов проломил метрику пространства и через топологический туннель выпал в атмосферу неизвестной планеты. После него в космосе осталась лишь голографическая копия, которую тут же в прах разнесли мины катера хомов.
Натипак с трудом отстегнул ремни противоперегрузочного кресла, дотянулся до тумблера и отключил истошно верещавший зуммер. Аварийное освещение заливало рубку управления багровым потусторонним светом, от чего чудовищный разгром в ней выглядел окончательным и полным: осколки взорвавшихся экранов кровавым хрусталем засыпали все помещение, за сорванными панелями в переплетениях коммуникационных систем искрили закороченные провода, из-за решетки вентиляционной шахты медленно выползал черный дым, а лопнувший радиатор кондиционера плевался хлопьями снежного пара. Соседнее кресло было завалено обломками внутренней обшивки, поверх которых покоилась погнутая хромированная стойка, вырванная взрывом из вентиляционной шахты. Под обломками, запрокинув голову на изголовье кресла, неподвижно сидел Толип. Даже в красном свете аварийного освещения его лицо было неестественно бледным.
Натипак вытер кровь с подбородка и включил интерком.
— Машинное, как дела? — спросил он.
— Отлетались… — глухо отозвался Кинахем.
— Орудийное, доложите обстановку!
— Осталась одна торпеда и два веерных заряда. Лазерная защита вышла из строя.
— Рубка связи?
Молчание.
Смахнув рукавом с пульта стеклянное крошево, Натипак отыскал на панели целый экран и подключил к нему систему внешнего обозрения. К его удивлению экран засветился, и видоискатель, пройдясь по панораме несуразно буйного леса планеты, показал корму катера с пробоиной на месте рубки связи.
«Значит, нас осталось четверо, — спокойно констатировал Натипак. — Четверо, если жив Толип».
Натипак был боевым офицером до мозга костей. Война с хомами, начатая еще до его рождения, сделала из него жестокого рационального исполнителя. Торпедоносец, которым он командовал, стал для него боевой единицей, команда — включая и его самого — пушечным мясом. Не колеблясь, он посылал солдат на смерть и шел в бой сам. Единственным смыслом жизни для него стало уничтожение хомов. И отступал он только тогда, когда такой возможности у него не было. Как в последнем бою.
Но бой еще не кончился — Натипак это прекрасно понимал. Уходя с поля боя, катер столь жестко проломил метрику пространства, что хомы без особого труда могли определить место пролома и вычислить направление топологического туннеля. Поэтому Натипак, проверив действующие системы торпедоносца, накрыл его маскировочным полем, а в трех километрах к северу создал в лесу фантом катера. Затем приказал орудийному отсеку обеспечить наблюдение за небом и только тогда встал с кресла и подошел к Толипу.
Глазницы Толипа смотрели в потолок воронками, полными крови. Резким движением Натипак сбросил с Толипа засыпавший его хлам. Толип застонал.
«Жив, — отстранено подумал Натипак. — На его месте я лучше бы умер».
Разорвав санпакет, он приложил тампоны к глазницам Толипа и туго прибинтовал их. Но вколоть морфий не успел — завыла сирена боевой тревоги.
Отшвырнув шприц, Натипак бросился к экрану. Минный заградитель хомов застыл в зените, окруженный радужной оболочкой лазерной защиты.
— Не стрелять! — прошипел Натипак в интерком.
И тогда ударил минный заградитель хомов. Огненный луч скользнул от него к горизонту, и там, где Натипак создал фантом торпедоносца, вспух раскаленный шар плазмы.
Натипак впился взглядом в экран. У него был один шанс уцелеть и победить. Один — на миллион. И упускать его Натипак не собирался.
Катер хомов опустился ниже, затем зашел со стороны солнца и стал приближаться к месту своего лазерного удара. Чтобы определить, действительно ли он уничтожил торпедоносец омохов, или же атаковал фантом, ему предстояло на секунду отключить поле защиты. Это мгновение и было шансом Натипака.
И он его не упустил. Звериным чутьем хищника, затаившегося в засаде, Натипак предугадал начало торможения минного заградителя хомов и отдал приказ об атаке.
Дуплет веерных зарядов достиг минного заградителя как раз в момент снятия защитного поля, и броня катера брызнула в стороны перьями подбитой птицы. А затем в борт минного заградителя врезалась торпеда, и очередной взрыв потряс Дикий Лес планеты.
Больше всех не повезло Радисту. Его катапульту заклинило, и тело Радиста, аннигилировав вместе с катером, нуклонным паром вознеслось в стратосферу.
Вторым по невезению оказался Механик. Лишь мгновение промедлил он с катапультированием, и плазма взрыва запекла его в спасательной капсуле, как утку в глине. Но его обгоревший труп достиг земли.
Третьим в списке невезучих шел Капитан. Его капсулу выстрелило вертикально вниз, она врезалась в ствол дерева и раскололась. И Капитан, ломая ветви, канул с огромной высоты в сумрак Дикого Леса. С пробитой головой и переломанными ногами. Но остался жив.
Стрелок и Пилот приземлились нормально.
…И привиделись ему заболоченные джунгли в дельте Насси на Душной Малаге, с рыжим едким туманом, разъедающим кислородные маски, с бурлящими топями, изрыгающими этот туман, с огромными деревьями, ломающиеся с оглушительным треском от топота ногокрыла, с диким хохотом аррианской совы. Привиделись гнезда ногокрыла, сплетенные из живых, смрадно дышащих спитар, облепленных анабиозной глиной, и сами птенцы, желтые и пушистые, скулящие и царапающиеся. Привычным движением он скручивал их длинные мохнатые шеи, обрывал крылья, пух и поедал птенцов прямо у гнезда, не отходя, не потроша, просто сырыми. Он ел их, не насыщался, и снова искал светящиеся гнезда в гнилых, булькающих болотах, а где-то совсем рядом стонал и метался, круша деревья, обездоленный, убитый горем ногокрыл, а за сетью лиан, за дымкой слоистого, шевелящегося тумана, прятались, смотрели на него жуткими зрачками пульсаторов благовоспитанные егеря из «Лиги защиты возможно разумных животных»…
Капитан очнулся и увидел, что лежит ничком, уткнувшись лицом в ворох влажной, гниющей листвы. В юности, пока его не призвали в республиканские легионы, он действительно браконьерствовал в проклятых парных болотах Душной Малаги и загребал валюту лопатой — взбесившиеся с жиру нувориши Республиканского Союза платили несусветные деньги за тушку свежего, молочного птенца ногокрыла, чтобы отведать экзотического блюда, дарующего по поверью здоровье и долголетие. Но все это давно прошло, кануло в Лету, после того дня — Судного дня! - когда им все же не повезло, и они нарвались на засаду. В лицо полыхнула раскаленная молния интегратора, и Траппер, старый Траппер, его напарник, с черной, обугленной дырой посреди лба плюхнулся в желтую зловонную жижу. И она, удовлетворенно чавкнув, заурчала… Егеря потом долго искали тело, слышно было, как они тяжело бухают сапогами где-то рядом, у самого схрона, глухо переговариваются, матерятся, а он, затаив дыхание, зажав клапан респиратора, чтобы тот не хрипел, лежал, зарывшись в гниющий ил, скрючившись между корягами, и старался не обращать внимания на точивших кожу пиявкочервей…
Превозмогая слабость, Капитан с трудом перевернулся на бок. Боль в сломанных ногах на мгновение помутила рассудок, но сознания он не потерял. В сумраке леса царили глухая тишина и мертвая неподвижность. Сладким дурманом тлена кружила голову прелая листва; влажные испарения почвы, конденсируясь где-то вверху под пологом леса, срывались на лицо мелкими, почти неощутимыми, теплыми каплями безвкусных слез. Сумрак съел глубину леса, и Капитан видел только фиолетовую мглу, да ближайший ствол огромного дерева, хищной пятерней заскорузлых корней впившегося в почву. Статичность мглы, густой вязкий воздух и монотонный, почти неслышный шорох капели предсмертной тоской гипнотизировали Капитана. Взгляд его остекленел, и он отрешенно стал ждать смерти.
И она пришла. Пришла в виде четкого пятна чернильной могильной тьмы, сконденсировавшейся на корнях дерева Дикой Тварью Дикого Леса. И настолько Тварь была черна, что было непонятно, то ли она повернула голову к Капитану, то ли просто открыла глаза, и два желтых немигающих зрачка уставились на пришельца.
Но именно этот недобрый взгляд заставил медленно сочащуюся из тела жизнь встрепенуться, и Капитан очнулся от безразличного оцепенения. И страстно захотел жить. И рука его потянулась к поясу.
— Мыр-р! — грозно предупредила Дикая Тварь, заметив движение Капитана, и бездонной тьмой стала разрастаться, выгибая спину.
Но Капитан уже дотянулся до излучателя, и вспышка огня ударила в пятно тьмы, поедающее его желтыми глазами.
По звуку выстрела Пилот и Стрелок отыскали Капитана.
Капитан лежал на ворохе прелых листьев и бредил.
Он был черным и лоснящимся. Он был бос и лыс. Он был ловок и смел. Он был татуированным охотником племени Прячущихся из темных лесов патанагонойской Маракайбы. И у него была жена, такая же сухопарая и темнокожая, такая же лысая и голая, такая же татуированная. Каждый год, каждое весеннее половодье она рожала ему ребенка, черного и лысого, но еще не татуированного; но каждый раз, как они не прятались, где они не скрывались, Черный Жрец находил их, а татуировка на младенце еще не успевала проявиться, и Жрец забирал его, плачущего, хнычущего, орущего, отрывал от разбухших сосков матери, чтобы принести в жертву Счастья и Благоденствия бездонной зубастой расщелине, изрыгающей клубы ядовитой смерди. Каждый год, каждое весеннее половодье они уходили за топкие зловонные болота, забирались на крону Верхнего Леса, обрубив за собой лианы, окружив себя тройным кольцом ям-ловушек с ядовитыми колючками на дне и стенах… Но Черный Жрец везде проходил, везде проникал, и стоило им только облегченно перевести дух, как он возникал рядом с ними, из ничего, черным столбом дыма, пепла и забирал ребенка. Каждый год, каждое весеннее половодье… А он все старел, все хирел, горбился, становился все немощнее, сгибался, татуировка на нем вытиралась все больше, исчезала, становилась все незаметнее, уж и лысина начинала мшиться… И не было у него наследников…
Пилот со Стрелком соорудили из жердей носилки и перенесли Капитана на поляну Дикого Леса, выжженную взрывом минного заградителя. Катер аннигилировал не весь, и среди его обломков, разбросанных по поляне, отыскалось покореженное колченогое кресло, на которое и усадили Капитана, подставив под кресло для равновесия осколок брони. Стрелок наложил на ноги Капитана шины, а Пилот перебинтовал ему голову и вколол инъекцию тонизатора.
И Капитан очнулся.
Он увидел Пилота и Стрелка. Он увидел выжженную поляну посреди химерического леса, заваленную пеплом и обломками минного заградителя. Он вспомнил гибель катера, мгновенно оценил обстановку и принял решение. Капитан минного заградителя хомов был не меньшим фанатиком войны, чем Натипак имперского торпедоносца омохов. Поэтому решение у него было одно — найти катер омохов и уничтожить его команду.
Ледяным тоном Капитан отдал приказ. Пилот и Стрелок вытянулись перед ним в струнку, козырнули и исчезли в лесу. Словно андроиды, которым ввели программу действий.
А Капитан остался ждать, глядя неподвижным взглядом на тропу, прорубленную Пилотом в стене обступившего его Дикого Леса.
Но ждал он недолго. Не успел затихнуть звук удаляющихся ударов мачете, как по тропе концентрическими кругами заплясали искры, обрубленные ветви сами собой поднялись в воздух и приросли на свои места. А на границе пепла и леса сконденсировалось пятно черной мглы и открыло желтые глаза.
На этот раз Капитан не потерял самообладания. Он ждал.
И тогда Дикая Тварь сама пошла на него из Дикого Леса. Шаг — и искры посыпались с ее вздыбленной шерсти. Шаг — и искры пали на пути Дикой Твари. Шаг — и пепел с осколками, окропленные искрами, поглотила почва. Шаг — и из почвы проклюнулись зеленые ростки.
И Капитан не выдержал.
— Что тебе надо, Дикая Тварь из Дикого Леса? — спросил он.
— Мыр-р… — сказала Дикая Тварь и сделала очередной шаг.
«Кто ты? — услышал Капитан. — Почему ты здесь?»
— Я — воин, — сказал Капитан. — Я пришел сюда убить своих врагов.
— Мыр-р… — сказала Дикая Тварь, приближаясь еще на шаг.
«Кто такие враги? — услышал Капитан. — Зачем ты их убиваешь?»
— Враги — это те, кто стоит на моем пути, — сказал Капитан. — И я убиваю их затем, чтобы самому не быть убитым.
— Мыр-р… — сказала Дикая Тварь, следующим шагом сокращая расстояние между ними.
«Все живое должно жить, — услышал Капитан. — Зачем ты убиваешь мой лес?»
— Твой лес мешает мне убить моих врагов, — сцепив зубы сказал Капитан. — А все, что мне мешает, я убиваю!
— Мыр-р… — сказала Дикая Тварь, и очередной ее шаг заставил почву поглотить осколок кормового стабилизатора минного заградителя.
«Разве мы враги?» — услышал Капитан.
— Ты хитрая, Дикая Тварь из Дикого Леса, — процедил Капитан. — Но я хитрее. Не заговаривай мне зубы. Уйди. Если ты сделаешь еще шаг, я убью тебя.
— Мыр-р… — сказала Дикая Тварь, и от ее шага из почвы выстрелил зеленый росток с алым бутоном.
«Я несу мир», — услышал Капитан.
И тогда Капитан поднял излучатель и второй раз убил Дикую Тварь из Дикого Леса.
Система слежения торпедоносца была нарушена при аварийном приземлении, и Натипак не заметил спасательных капсул среди разлетающихся осколков гибнущего минного заградителя хомов. Поэтому, привыкший, что подобное поражение противника в пространстве есть окончательное и полное, Натипак не учел сложившихся условий и не выставил караул. Беспрекословная вера в свой военный талант сыграла с ним злую шутку.
Эйфория победы быстро улетучилась, когда Натипак обследовал состояние торпедоносца. Если некоторые из коммуникационных систем еще работали, то двигательные установки вышли из строя полностью. Помощи ждать было неоткуда, так как внепространственный передатчик был разрушен попаданием мины хомов в рубку связи. Оставалась лишь слабая надежда, что удастся починить гравитационный стартовый двигатель и на нем довести катер в открытом пространстве до ближайшей базы. Но прежде, чем приступить к ремонту гравитационного двигателя, необходимо было залатать все пробоины. Поэтому Натипак вместе с Колертсом и Кинахемом приступили к работе сразу же после уничтожения минного заградителя хомов. И мысли не допуская, что кто-то из хомов мог остаться в живых.
Гулкие удары кибера, подгонявшего листы брони к обшивке торпедоносца, послужили хорошим ориентиром для Пилота и Стрелка. Они прекратили прокладывать себе путь мачете и стали осторожно пробираться на звук сквозь глухую чащу. Серебристые комбинезоны, рассчитанные на быстрое обнаружение терпящих бедствие в открытом космосе, демаскировали их, но в Диком Лесу некому было обращать на них внимание. В том числе и занятым работой омохам.
Подобравшись почти к самому торпедоносцу омохов, Пилот и Стрелок залегли за густым кустом. Почти час они наблюдали, как трое омохов латали пробоину в корме торпедоносца, пока из обрывков доносившихся разговоров не выяснили, что из команды в живых осталось четверо, но четвертый, тяжелораненый, находится где-то на катере. Тогда они распределили омохов между собой. Стрелок взял на себя Натипака и Кинахема, а Пилоту достался Колертс. Такое распределение оказалось фатальной ошибкой. Пилот, не ахти какой стрелок, на мгновение опоздал с выстрелом, и натренированный до автоматизма Колертс, уже падая с пробитой грудью, ответил точной очередью в куст, где его гаснущее сознание в последний момент уловило предательский блеск комбинезонов хомов.
Толип очнулся от выстрелов в Диком Лесу, эхом прокатившимся по коридорам катера. Голова разламывалась от нестерпимой боли, кровь в висках стучала набатным колоколом. Толип застонал, охватил голову руками и ощутил под пальцами тугую повязку. В одно мгновение он вспомнил бой с минным заградителем хомов в пространстве, вспомнил бегство торпедоносца через топологический туннель, аварийную посадку на планету и брызнувшие в лицо осколки экранов. И только тут понял, что ничего не видит. Толип попытался моргнуть, но у него ничего не получилось. Тогда он провел рукой по повязке на глазах, и его пальцы стали липкими.
— Натипак! — позвал он. — Натипак!!!
— …типак! пак… пак… — ответило эхо пустых коридоров торпедоносца.
— Что со мной?! — в истерике закричал Толип. — Есть здесь кто-нибудь?!
В этот раз эхо не ответило, и Толип понял, что он не один. Появился в рубке еще кто-то. Чужой. Жуткий. Как тьма в глазах.
— Кто здесь? — севшим голосом спросил Толип, леденея сердцем.
И тогда беспредельная глухая тьма, окружавшая Толипа, открыла два желтых горящих глаза и, прыгнув на него, проглотила его душу.
Толип сорвал с головы повязку, равнодушным взглядом обвел разгромленную рубку, встал с кресла и выбрался из торпедоносца.
Склоняющееся к горизонту солнце косым, остывающим взглядом смотрело на Дикий Лес; деревья распрямляли листву, поворачивали к солнцу вершины, подставляясь под его скупую, предзакатную ласку. Высоченные сикойи по-королевски снисходительно раздвигали свои ветви, позволяя остывающим лучам достигнуть среднего яруса Дикого Леса, где в хаотическом переплетении ветвей и лиан простирался бесконечный лиственный полог. А в самом низу, в преддверие ночи, готовились ко сну хвощи, опуская к земле длинные стебли; сжимались мхи, консервируя в себе до утра крохи уловленного тепла; из-под корней деревьев начинала бурно пузыриться ведущая ночной образ жизни розовая одноклеточная плесень, чтобы утром, при первых признаках света, рассыпаться пылью спор.
Дикий Лес пел вечернюю песню жизни, в которую диссонансом вторгался стон сломанных, изувеченных аварийной посадкой торпедоносца деревьев.
Этот стон вызвал у Толипа горестный вздох. Он спустился по трапу на землю, присел и коснулся сломанной ветки турпалии с поникшими листьями и увядшими цветами. Легким пухом с кончиков пальцев сорвались блеклые искры, пали на ветку, и она распрямилась, место перелома вздулось кольцом клеевого нароста, листья расправились, цветы ожили, налились соком и раскрылись хрустальными, удивленными жизни чашами. Вздох облегчения вырвался у турпалии.
И тогда Толип встал и пошел вокруг торпедоносца, как Сеятель разбрасывая по сторонам искры жизни. Раненые деревья оживали, регенерировали, наполняя душу Толипа светлым счастьем излечения, а мертвые — тихо поглощались почвой, щемящей тоской утраты обволакивая сердце. Жизнь и смерть — основы основ всего сущего — проходили через Толипа; и разум его ликовал, и разум его скорбел, и сущность бога Дикого Леса непомерным бременем давила на плечи. И понял Толип, почему боги всех времен и народов столь строги и столь бесстрастны. Забота о живых и скорбь по ушедшим переполняли их и не оставляли места другим чувствам.
И Толип шел, щедро и беспристрастно даря жизнь, и лес за его спиной вставал зеленой стеной, и стихали стоны, и все больше и больше голосов вливалось в торжественную вечернюю песнь Дикого Леса, посвященную прощанию с солнцем. Лишь громада торпедоносца молчала хмуро и мертво. Путь Толипа был грустен, но светел: он знал, что жизнь имеет свой конец, и что каждое дерево рано или поздно умрет, но если оно умрет своей, не наглой смертью, то на его месте вырастет новое, молодое; и пока будет так — Дикий Лес вечен.
Он шел в строгом обличье бога Дикого Леса, воскрешая и хороня, пока не наткнулся на три чуждых лесу трупа. Проснулась тогда память Толипа, и узнал он своих товарищей: Натипака, Колертса и Кинахема. И понял он, что не воскресить их, потому как древо омохов далеко, среди звезд, а они оторваны от своего древа навсегда. Но и будь древо омохов здесь, среди Дикого Леса, не удалось бы свершить таинство дарения жизни, ибо древо омохов гнилое и бесплодное. И Толип сделал единственное, что смог — похоронил трупы по-омоховски, в земле, в братской могиле, и насыпал на могиле холм. А в изголовье посадил росток вечной сикойи.
Когда остывшее солнце устало коснулось ладони горизонта, последнее сломанное дерево выпрямилось сращенным стволом и включилось в хор прощальной песни Дикого Леса. И только громада торпедоносца молчала, внося диссонанс в гармонию жизни.
Скорбно склонив голову, Толип попросил почву поглотить неживое чужое создание, земля заколебалась, торпедоносец дрогнул и стал погружаться в землю. Лишь тогда застонал торпедоносец усталым мертвым металлом, а из-за куста ему ответил чужой живой стон.
Толип посмотрел на куст, и куст послушно раздвинул ветви. И увидел Толип двух лежащих хомов: Пилота, убитого наповал, и Стрелка, смертельно раненного в живот, но еще дышащего.
Толип подошел, нагнулся над Стрелком, и Стрелок, почувствовав чье-то присутствие, открыл глаза.
— Мир тебе, — сказал Толип и протянул хому руку.
Но Стрелок, верный присяге и воинскому долгу хомов, увидев над собой склоненного врага с угольно-черной Дикой Тварью на плече, разрядил в них всю обойму излучателя.
И клочья тьмы пали на Стрелка.
До позднего вечера прождал Капитан возвращения Пилота и Стрелка. Но, когда солнце стало садиться, перенапряжение нервов, потеря крови и боль ран отключили его сознание.
Он сидел в катапультированном из подбитой спасательной шлюпки кресле посреди пустыни. И не было в пустыне больше никого и ничего, кроме песка и ночи.
Ночь выдалась тихая, ярко-звездная. Горизонт, близкий и ровный, трепыхался зарницами, мягкими и легкими. Было тепло по-весеннему; изредка по небу рассыпающейся чертой скользил метеор.
В полночь, когда небо стало темней, звезды — ярче, резче, а зарницы — больше и злее, потянул холодный ветер. И тогда из пустыни постепенно вырастающей фигурой пришел Мудрец. Он шел от самого горизонта, шел неторопливой, шаркающей походкой, подойдя, остановился у самого кресла, внимательно посмотрел на Капитана, а затем степенно опустился на песок. Мудрец был очень старый, морщинистый, с куцей редкой бородкой, в заношенном звездчатом халате и такой же, островерхим колпаком, чалме звездочета. Его сухое, темное лицо, похожее на старый засохший сморчок, разверзлось провалом рта, и он прошамкал:
— Ты помнишь свой последний сон?
Капитан хотел ответить, но не смог — превратился в безмолвную сидячую статую.
— Помнишь… — кивнул Мудрец. — Ты пришелец здесь, — проговорил он и замолчал. Затем продолжил: — Пришелец, а не хозяин… Ты — Чужой. И не только для нас… Ты свой только самому себе.
Мудрец замолчал и теперь уже надолго. Думал, перебирал тяжелые старческие мысли.
— Послушай, — наконец сказал он. — Ты помнишь свой последний сон? Помнишь… Послушай, если бы все это было на самом деле: ты был бы охотником, смелым и ловким, сильным, жил бы с любимой женой в родном, кормящем тебя лесу, и каждый год жена рожала бы тебе ребенка, твоего наследника, твоего сына, Твое Дитя!.. А Черный Жрец… Чтобы ты с ним сделал? Чтобы ты сделал со Жрецом? Вот если бы все так было, чтобы ты с ним сделал?
Мудрец вздохнул. Опустил голову.
— Тяжело. Ты — Чужой. Ты свой только самому себе.
Небо расчерчивали метеоры: на квадраты, на черные бездонные треугольники, равнобедренные, косые и кривобокие.
Больше старик ничего не сказал. И лишь перед самым рассветом прошептал:
— Так чтобы ты с ним сделал?
Капитан очнулся.
Две луны невидящими бельмами глаз равнодушно пялились с неба. Глухая тишина Дикого Леса давила на сознание кошмаром ирреального сна, и Капитан застыл в прострации, и не мог пошевелиться, словно сон еще продолжался. Болела голова, разрывалась грудь, не насыщавшаяся теплой ватой сгустившегося воздуха. И глаз Капитан закрыть не мог, загипнотизированный бельмами лун. Левое бельмо было меньше правого, с теневой щербиной, и от этого казалось, что Дикий Зверь космоса, нависший над Диким Лесом планеты, сильно косит.
«Так умирают», — понял Капитан.
«Так умирают», — подтвердил Дикий Зверь с неба.
«Так умирают», — придавила его черная вата воздуха.
«Так умирают», — хрустнул веткой Дикий Лес.
И тогда из темноты на поляну вышел серебристый призрак с Дикой Тварью Дикого Леса на плече. Дикая Тварь была беспросветно черна, как и ее собрат космоса. Клок тьмы на плече призрака. Но глаза ее горели живым огнем. Огнем пекла выжигали они душу Капитана.
— Капитан, — сказал серебристый призрак загробным голосом Стрелка, — я вернулся. Но я вернулся другим.
«Я вернулся мертвым», — услышал Капитан.
— Я больше никогда не буду воевать, — продолжал Стрелок. — Я больше никогда не буду убивать.
«Я больше никогда не буду жить», — слышал Капитан.
— Можно ли назвать войну жизнью? — говорил Стрелок. — Мы жили смертью.
«Смерть», — услышал Капитан только последнее слово.
— Удел Человека — мир, — продолжал Стрелок. — Меня научили понимать мир и жизнь. И я научу этому вас.
«Я научу тебя смерти», — понял Капитан.
«Не-ет!» — диким зверем хомов закричало все естество Капитана, но рта он раскрыть не смог. И тогда дуновение смерти достигло сердца Капитана, и оно дрогнуло.
— Не бойтесь, Капитан. Мир прекрасен, — сказал Стрелок, протянул вперед руку и заглянул в душу Капитана желтыми глазами Дикой Твари.
И тогда сердце Капитана остановилось. И гипнотическое наваждение двух лун покинуло мертвое тело, и голова Капитана упала на грудь, и посмертной судорогой сжались кулаки.
И рука трупа нажала на спуск излучателя, и полыхнула молния.
Когда асклепи ожил в четвертый раз, вставало солнце. Перед ним лежало два мертвых тела странных созданий, пришедших с неба и сеявших смерть. Так и не понял их асклепи. Не понял, что ими двигало. Не понял, почему жажда смерти для них была важнее жажды жизни. И почему они отделяли свою жизнь и смерть от чужой жизни и смерти. Анализ их психологии требовал долгих размышлений, но времени на это у асклепи не было. Ему предстояло убрать следы смерти, оставленные пришельцами на планете. А потом его ждала ежедневная тяжелая работа: дарить жизнь и помогать жить всем — от огромной сикойи до одноклеточной пузырчатой плесени. Ибо все хотело жить — на то и Дикий Лес.
И асклепи принялся за работу.
Каштана привел на корабль Владик Лялин буквально за день до отлета. Нашел в лесу — Каштан стоял под деревом и в нерешительности переминался на шести лапах. При приближении Владика он вдруг упал на землю, втянул в панцирь лапы и стал похож на огромный, около полуметра в диаметре, не облущенный каштан.
— Какие мы пугливые, — присел перед ним на корточки Владик. Он осторожно потрогал острые колючки панциря. — Мы всех так боимся?
Каштан не шевелился.
— Любопытный ты зверь, — сказал Владик, — я бы с удовольствием взял тебя в нашу коллекцию, но при мне, к сожалению, нет контейнера, и боюсь, что пока схожу за ним на корабль, ты меня ждать не будешь. Впрочем, — он достал из кармана кольцо-пеленг и нацепил его на одну из колючек Каштана, — надеюсь, ты не быстро бегаешь?
Зверь приподнялся на лапах.
— Бегаешь? — переспросил он голосом Владика, чуть приоткрыв разрез рта.
Владик улыбнулся и встал на ноги.
— Ну вот, между нами и установилось взаимопонимание. Может быть, ты сам пойдешь со мной?
— Пойдешь со мной, — возразил зверь.
— Да ну? — хмыкнул Владик и на секунду представил себе, что было бы, если бы они на самом деле поменялись местами.
— Будь умницей и подожди меня здесь, — попросил Владик.
— Здесь, — согласился зверь.
— Тогда до скорого!
Владик на прощанье махнул Каштану рукой и быстро зашагал из леса к кораблю.
— До скорого, — сказал Каштан и, встав с земли, засеменил за ним.
Так они и вошли на корабль — впереди Владик, а за ним зверь, шлепая лапами по пластиковому полу. Из вольера с пересмешницей навстречу выскочила Леночка Лукашова.
— Ой! — всплеснула она руками. — Кого это ты еще привел?
— Я? Привел?! — Владик повернулся и удивленно округлил глаза. — Ленок, ты гля, что это за чудо в чемодане?
— Перестань дурачиться! — отмахнулась Леночка. — А метку кто ему нацепил?
— Да, — сокрушенно вздохнул Владик и цокнул языком. — Это, пожалуй, мое упущение.
Он нагнулся и снял с колючки кольцо-пеленг.
— Упущение, — горестно подтвердил Каштан.
— Ага, так вы к тому же сговорились!
— Сговорились…
— Кстати, Владлен Аркадиевич, — Леночка уперла руки в бока, — вы не могли бы сказать, кто обучает пересмешницу анекдотам?
Владик заморгал и соорудил на лице удивленную мину.
— Анекдотам? — заинтересовался Каштан.
— Именно! Между прочим, она рассказывает их одним, очень знакомым голосом.
— Знаешь, Ленок, — сразу же заторопился Владик, — у меня, кажется, кислород на исходе… Кстати, куда определить это чудо?
Леночка молча указала на соседний вольер.
— Прошу вас, — гостеприимно распахнул Владик прозрачные дверцы. И хотя Каштан безропотно повиновался, Владик, чтобы раззадорить Леночку, легонько поддал ему в створках двери ногой.
— Ты что, разве можно так?! — возмутилась Леночка.
— Разве можно так? — обиделся Каштан.
— Да ты подумай, Ленок, может быть, для него это самое лучшее, прекраснейшее дружеское приветствие!
— Дружеское приветствие… — с сомнением пробормотал Каштан из вольера.
На следующий день, сразу же после старта корабля с Раймонды, Леночка направилась в отсек, где размещался зверинец. Нужно было проверить самочувствие зверей после старта, накормить их и прибрать в вольерах. Да и, признаться, работать со зверьми Раймонды, прекрасными имитаторами человеческого голоса, доставляло Леночке удовольствие.
В переходном тамбуре она надела кислородную маску, проверила запас кислорода и вошла в отсек. Возле самых дверей ее ждал Каштан.
— Здравствуй! — удивилась Леночка.
— Здравствуй! — поздоровался Каштан.
— Выбрался из вольера? — погрозила ему пальцем Леночка. — Наверное, хочешь есть?
— Есть? — в свою очередь удивился Каштан.
— Проказник! Так-таки и не хочешь есть? Хорошо, идем.
— Идем, — с готовностью согласился Каштан.
Они прошли в оранжерею, но тут дело застопорилось. Чего только не предлагала Леночка Каштану, он от всего отказывался. Синтетическое мясо он тоже есть не стал. Леночка забеспокоилась.
— Что же ты ничего не ешь, а? Ничего не нравится? И что мне с тобой делать в таком случае? — Леночка присела перед ним на корточки. — Может быть, сам скажешь, чем тебя кормить?
Каштан виновато переступил с ноги на ногу.
— Не знаешь? И я вот не знаю. — Она встала. — Ладно, идем сначала накормим зверей, а потом уже решим что-нибудь и с тобой.
— Идем, — согласился Каштан.
Леночка вздрогнула и покосилась на зверя. Этот ответ Каштана мало походил на передразнивание.
— Ты что, умеешь разговаривать?
— Разговаривать? — несказанно удивился Каштан.
— Хорошо, идем, раз уж ты предлагаешь, — улыбнулась Леночка и легонько похлопала его по колючему панцирю.
Вначале они зашли к драконспшу, бывшему не в ладах с фонетикой и коверкающему слова на шипящий манер.
— Здравствуй, — сказала ему Леночка. — Как мы себя чувствуем? Нормально?
— Шташтуй, — прошипел драконспш, но дальше продолжать Леночкину тираду не стал и занялся предложенным ему обедом.
Каштан в вольер не вошел и топтался у самого входа, мешая снующим туда-сюда кибердворникам. Когда в вольере было прибрано, Леночка закрыла двери, оставив драконспша наедине с обедом, и они, пошли дальше. Следующим у них был кудахтающий квохч, затем поющая занзура и, наконец, они зашли в вольер к пересмешнице, огромной жабоподобной образине. Ума в ней не было ни на грамм, но запоминала она буквально все и имела обыкновение выдавать словно записанные на магнитофон тирады на следующий день.
— Здравствуй, — поздоровалась с ней Леночка. — Чем сегодня нас порадует многоуважаемый Владлен Аркадиевич?
— Значит так, — сказала пересмешница голосом Владика. — Заходит один в ресторан и заказывает себе обед. Кибер-официант идет, значит, в подсобку и приносит ему…
Леночка знала этот анекдот с бородой и в другой раз, не сегодня, обязательно прослушала хотя бы из уважения к ходячему магнитофону. Но сейчас ее мысли были заняты другим — чем же все-таки кормить Каштана?
Пересмешница кончила рассказывать анекдот, немного помолчала, фальшиво посвистела как Владик и продолжила:
— А вот еще. У одного магараджи был слон…
— До свиданья, — сказала Леночка пересмешнице, выпустила из вольера кибердворника и закрыла двери.
На обход вольеров Леночка потратила около двух часов. Все звери чувствовали себя нормально, никто не отказался от еды и теперь единственной проблемой оставался Каштан. Но здесь Леночка уже ничего не могла придумать. Разве что поговорить с капитаном…
Леночка прошла через весь зверинец к переходному тамбуру и остановилась. Каштан неотступно семенил за ней.
— Со мной хочешь, Каштанчик? — спросила она.
— Идем, — сказал Каштан, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
— Тебе туда нельзя, — ласково сказала Леночка. — Уж поверь, я бы тебя с удовольствием взяла с собой. Но там для тебя плохая атмосфера.
— Плохая атмосфера? — с сомнением в голосе проговорил Каштан. — Идем.
Леночка улыбнулась, покачала головой и закрыла за собой дверь. В последний момент ей показалось, что в узких прорезях глаз зверя застыла обида.
Леночка связалась с рубкой корабля прямо из коридора.
— Марк Петрович, — позвала она капитана.
— Да, — капитан повернул голову к экрану. — Что там у вас, Лукашова?
— Марк Петрович, Каштанчик ничего не ест.
— Кто такой Каштанчик? — наморщил лоб капитан.
— Это тот шипастый чемодан, которого я вчера привел, — подсказал из угла рубки Владик.
— Не ест, значит, не хочет, — буркнул, не оборачиваясь, Никита Шустов. Он был занят прокладкой курса корабля, и ему мешали.
— Хорошо, Лукашова, — сказал капитан. — Идите в рубку, что-нибудь придумаем.
Но придумать они ничего не смогли. Каштан не ел целую неделю, но, тем не менее, чувствовал себя прекрасно, чего, правда, нельзя было сказать об экипаже корабля. Владик где-то вычитал, что на Земле один паук не ел целых семнадцать лет, и пытался этим успокоить Пеночку. Но она только с сомнением качала головой.
— Каштанчик не паук, — возражала она. — И ты знаешь, Владик, он порой так точно угадывает ответы на вопросы, что оторопь берет. Будет жалко, если мы не довезем его до Земли…
На что Владик только загадочно хмыкнул, и со следующего дня пересмешница стала угощать Леночку анекдотами о псевдоразумных.
Развязка наступила на восьмой день. Не успела Леночка войти в отсек зверинца, как Каштан бросился к ней и чуть не сбил с ног. Леночка еле удержалась на ногах и быстро захлопнула за собой дверь тамбура.
— Что с тобой, Каштанчик? — с тревогой спросила она.
— Плохая атмосфера, — прохрипел зверь и снова бросился на дверь. — Идем!
— Ну что ты, миленький, успокойся, — пыталась увещевать его Леночка, но это не помогало. Каштан продолжал твердить «идем!» и прыгать на дверь.
И тогда Леночка решила, что большого вреда не будет, если она впустит Каштана в корабль. Пусть попробует кислорода, и тогда уж наверняка не захочет высовывать свой любопытный нос из отсека зверинца. И, конечно, вовсе не потому, что нос у него отсутствует.
К ее удивлению кислород никак не подействовал на Каштана. Он вовсе не собирался метаться по коридору и бросаться на дверь тамбура уже с другой стороны. С минуту он стоял, словно в нерешительности переминаясь с ноги на ногу, и вдруг его панцирь лопнул пополам, как скорлупа настоящего каштана, и свалился на пол. Пеночка вскрикнула. Из скорлупы выскочил блестящий коричневый шестиног с огромными белесыми глазами и принялся весело прыгать вокруг Леночки.
— Атмосфера! — радостно возвестил он. — Плохая не атмосфера!
У Леночки подкосились ноги, и она схватилась рукой за стенку. Из разломившегося панциря выглядывали какие-то разноцветные трубочки и металлические застежки.
«Мамочка, — растерянно подумала она. — Да что же это такое?» На непослушных ногах Леночка аккуратно обошла странную скорлупу и, добравшись до переговорного устройства, связалась с рубкой.
— Марк Петрович, — позвала она дрожащим голосом, не отрывая взгляда, от скорлупы, — Каштан-то наш… разумный!
— Так… — протянул занятый чем-то своим капитан. — Каштан разумный… Хорошо… Что? Что за чушь, Лукашова? — Капитан прокашлялся. — Извините, Елена Павловна. Вы, наверное, переутомились?
— Скорее всего, наслушалась россказней пересмешницы о псевдоразумных, — хмыкнул Владик.
— Лукашова, — назидательно сказал капитан, — на Раймонде нет никаких признаков цивилизации. А для своих розыгрышей вы могли бы выбрать кого-нибудь помоложе.
— Да нет же! — закричала Леночка. — Никакой Каштан не раймондец! Он сейчас в коридоре, дышит нашим воздухом и… — у Леночки перехватило дыхание, — и здесь лежит его скафандр…
— Что?!
В рубке случилось маленькое столпотворение, которое могут создать три человека в обширной комнате только при большом желании, и тотчас же их всех будто ветром сдуло с экрана. Через мгновение они вихрем ворвались в коридор, чуть не сбив с ног Каштана, но он вовремя успел отпрыгнуть к стене.
— Да… — протянул Владик и, присев, осторожно потрогал какую-то металлическую бляху в скорлупе. — Неужели? Вот тебе и чудо в чемодане…
И тогда сзади к нему подскочил Каштан и прямо-таки мастерски, как футболист, пнул его левой задней лапой.
— Дружеское приветствие! — радостно провозгласил он голосом Владика.
И это было самым веским аргументом.
Днем.
И ночью.
В пятидесятиградусную жару и в шторм, когда соленая пыль прибоя повисает над тропой, протоптанной им в прибрежных скалах, не спеша и не останавливаясь, шагал он вокруг острова.
Два часа — круг.
Восемь километров — круг.
А круг — десять тысяч шагов.
Его тяжелые остроносые полусапожки с самонарастающей металлической подошвой мерно крушили попадавшиеся на пути консервные банки из стекла, пластмассы и жести. Из стеклянных с хрустом выпрыгивали маринованные огурцы, громко взрывались пластмассовые банки с пивом и лимонадом, а из жестянок, ржавых и новеньких, тоненькими струйками брызгали томатный сок и прованское масло.
Часто на его пути попадалась жестяная банка с желтой наклейкой, и тогда где-то в подсознании неясно шевелилась мысль: «Ананасы?! Почему я до сих пор не ел ананасов?!» Но он наступал на банку и, хлюпая раздавленными дольками, шел дальше.
Два часа — круг.
Восемь километров — круг.
А круг — десять тысяч шагов.
Барт лежал ничком на широкой скалистой площадке, теплой и шершавой. Всей поверхностью своей кожи он чувствовал, как улетучивается пропитавшая его насквозь морская вода и утихает зуд в царапинках и ранках; впервые за семь дней он по-настоящему обсыхал и от удовольствия постанывал.
Барт поднял голову.
Прямо перед ним, шагах в четырех, на самом краю гранитной площадки стояла банка персикового сока. Самая обыкновенная литровая банка, жестяная, с синей этикеткой. Персики и бокал с желто-рыжим густым соком были нарисованы на этой этикетке. Барт привстал и на четвереньках подполз к банке. Он уже протянул руку, но тут чья-то тень пронеслась над ним, и нога, обутая в остроносые полусапожки, вышибла банку из-под рук Барта.
Банка ударилась об один уступ, второй… На третьем брызнула соком и покатилась дальше, становясь все меньше и меньше. Барт в оцепенении проводил ее медленным взглядом и только потом повернул голову. Над ним, широко расставив ноги, стоял какой-то человек. Если не считать полусапожек и тряпки вокруг бедер, совсем голый. «Абориген», — понял Барт.
— Зачем ты это сделал? — спросил Барт.
Туземец не пошевельнулся. Смуглая кожа его отливала каким-то металлическим блеском; глаза смотрели в одну точку стеклянно и тускло, а на его животе — едва заметный овал туго натянутой кожи — Барт заметил очертания эволюционного ящика.
«Симбиот!» — вздрогнул Барт и непроизвольно отодвинулся в сторону. Ему стало дурно, будто он увидел протез на голом изуродованном теле. «Форма, — подумал Барт, — форма… Единственное, что в тебе осталось от человека. Да еще тень…»
— Что ты здесь делаешь, на острове? — снова спросил Барт.
— Охраняю продукцию Объединенной консервной корпорации, — равнодушно ответил симбиот и указал куда-то вниз, в котловину.
Барт тоже заглянул вниз. То, что он вначале принял за рябь в глазах, оказалось огромной фантастической грудой консервных банок. Барт, несомненно, пробирался по этой груде вверх, на скалы, но тогда он брел подальше от вдребезги разбитой лодки, от океана; соленой медузой плескались в его животе эти семь дней безумия и жажды; тогда Барт видел только круги, расплывающиеся перед глазами… Но теперь…
На скалах и в котловине, среди камней и на камнях, и рядом, в двух шагах от него, прямо на гранитной площадке, лежали банки, разбитые, раздавленные, ржавые, целые, блестящие. А над всем этим сине-зеленой метелью кружили миллиарды мух. Здесь они жирели на лучших консервах мира.
Сухим жестким языком Барт облизал губы.
— Послушай, — сказал он симбиоту и замолчал. «Бесполезно все это», — защемило сердце. — Послушай! Я возьму одну банку сока, только одну?
Симбиот молчал.
— Я заплачу, — продолжал Барт. — Хорошо заплачу!
Барт лгал. В карманах не было ничего, кроме чудом уцелевшего перочинного ножа.
Робот не реагировал. Он неподвижно стоял, подставив солнцу блестящую спину Подзаряжался.
Барт знал — производство симбиотов из людей запрещено повсеместно сотнями конвенций и федеральными законами; здесь, на острове, эти конвенции и законы нарушены дерзко и навсегда. Ему стало страшно: умереть от жажды и голода здесь, среди такого изобилия…
Барт вздрогнул и посмотрел на симбиота. Мерной дробью забила кровь в висках, руки Барта дрожали.
— Ты один здесь, на острове? — спросил Барт как можно спокойнее.
— Да.
Отлегло. «Не спеши!» — приказал себе Барт, но тело его била нервная лихорадка.
Барт сорвался с места и бросился к целой консервной банке, стоявшей на краю гранитной площадки. Симбиот успел раньше: молнией метнулся к обрыву и ударом ноги вышиб ее из рук Барта. Ударил мастерски, видно, в бытность свою человеком отлично играл в футбол. Носком полусапожка он поддел банку так, что она закрутилась вокруг оси, а сам резко остановился на самой кромке обрыва. И тогда Барт совсем несильно, чтобы не свалиться самому, толкнул его в спину. Симбиот дернулся, попытался вновь обрести равновесие, но все же не удержался и, как-то странно сложившись, покатился в пропасть.
Барт отвернулся и, схватив первую попавшуюся банку, воткнул в нее свой перочинный нож.
Это были консервированные яблоки, залитые терпким и вязким сиропом. Барт пил его жадно, не замечая рваных краев банки, порезал губы, но продолжал глотать, придерживая выпадающие яблоки ладонью. Отбросил банку и сразу же почувствовал неутоленную жажду. В углу на солнцепеке увидел треугольную пластиковую пирамидку с пивом.
Пиво было ледяным, и Барт пил медленно, глоток за глотком.
Над морем, далеко-далеко, показалась прыгающая в мареве горячего воздуха точка, постепенно разрастаясь в транспортный контейнер. Вот уже видны черный фюзеляж и ярко-оранжевые буквы: «Объединенная консервная корпорация».
Контейнер-автомат завис над котловиной, с треском разломился и вывалил из своего чрева груду консервных банок. Консервная корпорация ликвидировала излишки продуктов. Контейнер развернулся и полетел назад.
Барт помахал рукой. Так, на всякий случай. Покричал вслед. Безрезультатно.
От симбиота остались только исковерканное туловище да две ноги, торчащие над валуном, Барт подошел поближе, стащил с симбиота полусапожки, обулся и присел на валун.
— Что-то слишком легко далась мне победа, — сказал он. — Слишком легко…
От живота робота отпочковалась совершенно неповрежденная призма эволюционного ящика. Барт нагнулся и поднял ее; она была нетяжелой, будто из дерева, и теплой.
«Усыпили или напоили, — размышлял Барт. — А может быть, оглушили… Хотя зачем же? Ненароком можно повредить голову… Тогда напоили. Потом… Потом ткнули в живот этот ящик, он сразу присасывается, и пожалуйста — через полтора часа готовый робот. Запрограммированный, узкоспециализированный. Симбиоз машины и человека. Дешево и надежно. И пошла ко всем чертям Парижская конвенция, а на электрический стул наплевать…»
Барт вздохнул, осмотрелся. Круг черных, с красноватым отливом базальтовых скал. Почти как каньон в Нью-Мексико, только совсем нет растительности. Зато кругом полным-полно консервных банок с отменными яствами на любой вкус.
Вот о чем думал Барт за несколько секунд до того, как эволюционный ящик, влекомый биополем, намертво присосался к его животу…
Днем.
И ночью.
В пятидесятиградусную жару и в шторм, когда соленая пыль прибоя повисает над тропой, не спеша и не останавливаясь, шагал он вокруг острова.
Два часа — круг.
Восемь километров — круг.
А круг — десять тысяч шагов.
Хряпнул я, значит, полбанки сухого, но не полегчало. Сижу. Думать не думаю. Нечем. Говорят, клин клином вышибают, а «сухарь» — разве это клин? Я вчера в себя такой клин сивухи засадил, что «сухарь» против него спичка ломаная. Да и не лезет он в нутро, стал в желудке комом и стоит, назад просится. Тоска смертная.
Тут он и появился. Зелененький, как и положено, рожки маленькие, ножки копытцами. Короче, все чин-чинарем, только морда плоская, безглазая, без рыла свиного. Даже симпатичный такой. Сидит на моем рукаве, ножками дрыгает, да ручкой мне машет.
«Ну, — думаю, — все, парень. Сейчас и баба в белом появится». И так это аккуратненько его ногтем щ-щелк! и сразу же вторые полбанки хрясь! Эффект тот же. Он опять на рукаве сидит.
— Ты, — говорит, — не делай так больше. У меня, — говорит, — от этого голова болит, все кругом идет, а сам двоиться начинаю.
Гляжу, и правда, двое их сидят. Да так это подрагивают, то сходятся в одного, то расходятся. Как в телевизоре.
Чо делать?
«Спокойно, — говорю себе, — спокойно. Раз уж появился, не избавишься. Наслышаны. Посему не мельтеши, принимай все как есть».
— А баба где? — спрашиваю.
— Какая баба?
— А в белом. Горячка которая.
— Да нет, — говорит, — однополые мы.
Действительно, про чертей слышал; про чертенят, а вот про черт… чертух, или, как там, чертовок, не приходилось. Впрочем, чертовок знаю, но это уже из другой оперы.
— Так чо делать будем? — спрашиваю. — Пить будешь?
— Нет, — говорит, — мы не пьем. Мы эфиром питаемся.
Что ж, тоже дело. Знал я одного такого. Пристроился я как-то в парке на лавочке с чекушкой, стаканчиком, газетку расстелил, сырок плавленый почистил (это еще до перестройки было!), короче, культурненько так. Люблю культурненько. Подходит этот. Ногами шаркает, еле передвигает, а сам на стакан смотрит. Как кролик на удава, глаз отвести не может. Я ему: «Кыш, мол, самому мало!», а он меняй успокаивает: «Да не, — говорит, — у меня с собою есть, мне бы стаканчик токо». Ну дал я ему стакан. Жалко, что ли? Душа-то родственная… А он достает из кармана пузырек медицинский, с белым сургучем который, и полстакана эфира хрясь! Сырком моим занюхал и говорит: «Дурак ты, дурак! Химии не знаешь! Ты сейчас водки хряпнешь, а через два часа головка вава, а похмелиться не на чо. А я за копейку газировки трах! вода в желудок бух! а там с эфиром шпок! — гидролиз называется. До спирта. И мне опять же хорошо».
— Нет, — говорю зелененькому. — Эфир не буду. Алкаш я чистый, чем и горжусь.
Пробовал я как-то «Кармен» — духи которая, — баловство. Ни те удовольствия, ни расслабления — дурь и боль головная. И унитаз после меня неделю благоухал. Соседка (в коммуналке живу) месяц ко мне приставала, где я французский освежитель воздуха достал. «Ах, и я такой же хочу!»
— Ну что вы, — говорит зелененький этот. — Я вам эфир вкушать не предлагаю. У нас метаболизм разный. А прилетел я к вам контакт устанавливать.
«Метаболизм — желудок, значит, — думаю. — Чай наслышаны, тоже не ботфортом консоме хлебам».
— А чо это — контакт? — спрашиваю.
— Тут он и понес. У меня аж крыша поехала. Что. мол прилетел он к нам из другой галактики, что мы, мол, представители двух цивилизаций, братья по разуму, и, значит, без контакта нам ну никак нельзя. Ручками все машет, ножками сучит, и все куда-то на стол показывает — вот, мол, и корабль мой, межгалактический, на котором я сюда добирался.
Гляжу, и впрямь, среди моих общепитовских тарелок, что в столовой позаимствовал, стоит еще одна. Металлическая, и чистотой неестественной блестит — ни тебе хвоста селедочного, ни окурка. Но мелковата. Похоже, как от сервиза дорогого, что в музеях выставляют.
— И как же, — спрашиваю, — этот контакт делается?
— А просто очень, — говорит зелененький. — Мое сознание накладывается на ваше, а ваше — на мое. Вам передастся все достояние нашей цивилизаций, а мне — вашей. Только согласие ваше требуется.
— Нет, — говорю, — сейчас не могу. Сознание мое сейчас тяжелое. А поправить нечем. Закрыто еще все.
— А чем вы его поправляете? — спрашивает.
— А вот, — достаю из-под стола тару. — Там на дне капли три осталось.
Засуетился тут он, на стол соскочил, вокруг тары обежал, да и говорит: — Так за этим дело не станет. Пожалуйста!
Гляжу, и впрямь, уже не тара передо мной стоит, а пузырь полный, только что не запечатанный.
Понюхал — вроде оно. Плеснул в банку на дно, ввел осторожненько в организм — ей богу, оно!
— Ну, — говорю, — тогда сейчас приступим. Наливаю банку по самые края, выдыхаю на него, да как гаркну:
— Контакт!
И хрясь банку в себя.
— Контакт! — кричит он.
И тут меня словно по голове шибануло. Звездочки в глазах заплясали, галактики завращались, а я сам будто на корабле космическом их бороздю. Да только быстро все это сгинуло. Глядь, опять я в конуре своей. И лежит он, зелененький, передо мной на столе, ручки-ножки раскинувши, и не движется.
— Ты чо? — спрашиваю и осторожненько так его ногтем трогаю. А он что резиновый. И парок от него зеленоватенький такой, светящийся, поднимается. И тельце сморщивается, будто испаряется. Пока я пузырь опорожнил, так он совсем исчез. Нечисть, одним словом.
Но тарелка осталась. Я ее потом под пепельницу приспособил. Классная получилась! Как окурок в ней раздавишь, так по ободку огоньки разноцветные и заиграют. У меня ее потом кореш мой, Гарька, за полпузыря выдурил. Выдурить-то выдурил, а пузырь заныкал. Я ему потом в пивной морду начистил.
И все бы ничего, но как нарежусь в дрыбодан, то снится мне по ночам рубка корабля космического, звезды, да миры разные. Просыпаюсь я тогда, и если есть что, так ввожу в себя и успокаиваюсь. А нет, так сижу до утра, глаз не смыкаю, потому как спать боязно. Трезвые они там все, в мирах своих светлых.
«…И ступил я на землю обетованную.
И принес на нее гордыню и скверну.
И люди приняли их за благо.
…И поведал я им, что есть грех.
И подивились люди, и стали грешить.
И возрадовались.
…И тогда открыл я им тайну покаяния.
И с тех пор они стали грешить и каяться.
А имя мое прокляли.»
День выдался знойный, как и предупреждал акве Беструде. Нюх на погоду у него поразительный. Рубашка у Колори намокла от пота, но он старался не отставать от отца. Брюка — растение капризное, требующее ежедневного ухода. Отец работал вроде бы не торопясь: подпушивал мотыкой землю у корня, срезал слабые листья, спелую брюку аккуратно вынимал из гнезда, укладывал ее на междурядье, а в гнездо бросал два-три семени и присыпал землей. Но неспешные на первый взгляд движения отца были настолько размеренными и экономными, что Колори едва успевал относить к дороге спелую брюку и срезанные листья.
В полдень отец распрямил спину, посмотрел на солнце в зените и подмигнул сыну.
— Запарился?
— Немного, — честно признался Колори, смахивая пот с лица. Рубашку он давно снял и повесил сушиться на кол возле дороги.
— Пойдем, переберем листья.
Отец взял мотыку и направился к дороге. На его обветренном морщинистом лице не выступило ни капли испарины.
Перебирать листья после работы в поле было одно удовольствие. Они быстро разложили их на деревянные поддоны: свежие, сочные — на салат; подсохшие, срезанные у корня — на корм скоту; вялые, пожелтевшие — на зимнюю закваску. Когда они полностью рассортировали листья на три аккуратных стожка, на дороге показалась арба Пастролаги. Умел отец точно распределить работу, чтобы успеть к его приезду.
Пастролаги сидел на передке арбы и привычно причмокивал губами, подгоняя айреда. Толстый, неповоротливый айред тянул арбу с видом мученика, смотря на мир унылыми фасеточными глазами. Маленькие жвала беспрерывно двигались, ложнозубы, словно пальцами, месили густую, тягучую слюну, капающую и-зо рта.
Пастролаги спрыгнул с арбы, обменялся с отцом рукопожатием, а затем протянул руку и Колори. Как равному.
— Ты гляди, Нокуме, какой у тебя помощник! — сказал он. — Скоро отца по росту обгонит.
Колори за весну сильно вытянулся и был выше своих сверстников.
— А мой оболтус ничем не хочет заниматься, — в сердцах махнул рукой Пастролаги. — Работа отца ему не нравится. Шастает дни и ночи напролет по Деревне, как малолетка. Шалтай-болтай какой-то.
Нокуме улыбнулся.
— Ты себя вспомни, Пастролаги, — сказал он. — Где тебя только не носило в его годы?
Пастролаги смущенно хмыкнул. В молодости он перепробовал много работ, но ни на одной подолгу не задерживался. Побывал он и в Городе, затем исколесил полстраны, некоторое время отирался в поселениях аквов на Побережье, но нигде не смог найти себе дело по душе. И только к тридцати годам, когда юношеское убеждение о собственной исключительности несколько пообтерлось, он остепенился, вернулся в родную Деревню и сменил своего отца на работе возчика.
— Да ладно тебе, — отмахнулся Пастролаги, но на лице у него играла улыбка. Чтоб он ни говорил, а в глубине души был доволен тем, что сын пошел в него неусидчивостью и неугомонностью.
Колори подошел к айреду и почесал ему холку. Айред заурчал от удовольствия, вытягивая из панциря длинную шею. В его огромных фасеточных глазах отражались тысячи маленьких Колори.
— Кушать хочешь? — тихо спросил Колори.
Урчание усилилось. Теплокровное насекомое есть хотело всегда.
Колори протянул ему несколько желтых листьев. Ложнозубы бережно подхватили подношение, жвала мерно задвигались, перетирая пищу.
— Эй, сынок! — окликнул Пастролаги. — Не перекорми животное! Обленивеет, до Города не доеду.
Действительно, айред за раз мог съесть столько, сколько весил сам, но тогда дня три к нему можно было не подходить. Заставить двигаться сытое животное было невозможно.
Колори отошел от айреда и стал помогать взрослым. Втроем они загрузили арбу спелой брюкой, а наверх втащили поддон с листьями для салата. Листья прикрыли мешковиной, чтобы не привяли по дороге в Город.
— Перекусим? — предложил отец. Обед с Пастролаги после загрузки арбы был чем-то вроде ритуала.
Они сели на обочине, нарезали ломтями спелую брюку и принялись есть, заворачивая ломти в листья и запивая соком незрелой брюки. В детстве Колори измучил мать вопросами: «А почему в зеленой брюке сок, а в спелой творог? А вяленая брюка, как мясо?» Мать отвечала: «Сок — потому, что брюка зеленая. Творог — потому, что спелая. А похожа на мясо — потому, что вяленая.» А как еще можно ответить на такие вопросы?
— Слушай, Колори, — неожиданно сказал Пастролаги, — зайди вечерком к Малькаве и попроси, чтобы он сшил тебе новые штаны.
— Зачем? — удивился Колори, оглядывая свои, с многочисленными кармашками. — Эти еще хороши.
— Сделай человеку приятное, — поддержал Пастролаги отец. — А то он, как пошил весной Данути свадебное платье, так и сидит теперь без дела. Больно смотреть, как человек мается.
— Ладно, — нехотя согласился Колори, хотя знал, что Малькаве никогда не пошьет лучше, чем в Городе. Но что поделаешь, если на работу в Городе Малькаве не прошел по конкурсу, а страсть к шитью одежды у него осталась.
— Когда обратно? — спросил отец у Пастролаге.
— Как всегда.
— Поезжай этой же дорогой. Я почищу поле от старых листьев — к твоему возвращению на арбу наберется. Будем загружать бродильный чан.
— А не рано?
— Самое время. Лето в разгаре.
Пастролаги согласно кивнул, затем встал, пожал на прощание руки Нокуме и Колори, взобрался на арбу и прицокнул языком. Айред посмотрел на Колори грустным взглядом, утробно уркнул и неспешно тронулся в путь.
— Отдыхай, сынок, — проговорил отец, провожая арбу взглядом. — Сходи на речку, искупайся.
— А ты?
— А я еще поработаю, — усмехнулся отец. — Иди-иди, на твой век работы хватит.
— Спасибо, — поблагодарил Колори. Он снял с кола рубашку и пошел через поле, между обработанными рядами брюки. В конце поля он оглянулся. Отец стоял, оперевшись о мотыку, и смотрел ему вслед. Колори помахал рукой, но отец не ответил. Солнце слепило ему глаза.
Во рву, окружавшем поле, черным хитиновым бисером блестели спящие стреши. Ночью они чистили брюку от личинок бабочки-брюковницы, поскольку заговор Огородника, отпугивавший от поля всех насекомых и грызунов, на брюковницу не действовал. За оказываемую стрешами помощь отец на зиму сооружал им теплую землянку, выстилая ее сухим мхом. В землянке стреши впадали в спячку, чтобы по весне проснуться и дать новое потомство.
Осторожно, чтобы в ров не осыпалась земля и не потревожила сон стрешей, Колори перепрыгнул ров и вошел в лес. Предверие леса кишело насекомыми, привлеченными ароматом брюкового поля, но заговор Огородника не пускал их за ров. Прыжок Колори вспугнул мурашкоеда, лакомившегося насекомыми, и всполошенное животное с визгом бросилось прочь.
Колори наловил скакунцов, завязал их в платок и побыстрее углубился в лес, так как штаны по колено облепили полчища кусучих козяк. Выйдя на тропинку, он выломал ветку и сбил ею козяк, которые уже стали протыкать хоботками ткань и больно жалить тело.
Тропинка привела Колори к речной заводи, где он с удовольствием искупался. Купался он долго и шумно, распугивая сидящих на кромке берега и греющихся на солнце глазастиков. Продрогнув, он выбрался на берег, обсох, оделся и только тогда пошел вдоль реки к огромному старому дубарю, свесившему над водой ветви. Здесь, прислоненные к корявому стволу дубаря, стояли две удочки, а на суку у воды висело ведро. Колори размотал удочку подлиннее, снял поплавок и, достав из платка скакунца, насадил его на крючок. Спрятавшись за пень, он забросил удочку через кочку растущего из воды остролиста. Верхоглот ни за что не возьмет наживку, если будешь сидеть на берегу у него на виду. Но, то ли полуденное время было неподходящим для лова, то ли своим купанием Колори распугал всю рыбу, верхоглот не клевал. Скакунцы, потрепыхавшись по глади воды, замирали, и приходилось менять наживку. На мертвого скакунца верхоглот не реагировал. Наконец седьмой скакунец вдруг канул в воду в маленьком водовороте. и Колори подсек. Удилище согнулось, завибрировало в руках, но тут же легко распрямилось. На крючке осталась лишь нижняя слабая губа верхоглота. Колори переменил место лова и вновь забросил удочку. Здесь клюнуло резко и сразу, но на этот раз Колори подсек осторожно и долго изматывал верхоглота, водя его по заводи, прежде чем вытащил на пологий берег.
— Вот ты где! — раздался за спиной возглас, когда Колори опускал рыбу в ведро с водой.
Колори обернулся. На тропинке стояла Ириси, соседская девчонка. Она была младше на два года, Колори ей очень нравился, и она преследовала его буквально по пятам.
— Привет, хвостик, — буркнул Колори. — Выследила?
— А мне твой отец сказал, что ты на речке, — нимало не обидевшись на «хвостика», выпалила Ириси. — Ты уже искупался?
— Да.
— Давай еще!
Она скинула платье и осталась нагишом.
— Э ты мне всю рыбу распутаешь! — остановил ее Колори.
— А ты что, рыбу ловишь? — Ириси подошла к ведру и заглянула. — Ого, какая большая! Это бубырина, да?
— Это верхоглот. — снисходительно пояснил Колори. Бубырина больше двух ладоней не бывает.
— Слушай, а давай вместе рыбу ловить! Ты меня научишь?
— Куда же от тебя денешься, — ехидно заметил Колори. — Только оденься. Взрослая ведь девчонка, а все нагишом норовишь.
Ириси подняла на него большие глаза.
— А я тебе голой не нравлюсь? — спросила она с неожиданным откровением.
Колори смутился. Иногда вопросы Ириси ставили его в тупик.
— Саприче нравишься, — пробормотал он, отворачиваясь.
— Бр-р… — передернула плечами Ириси и стала натягивать платье. — У него взгляд липкий…
Пяти минут хватило Колори, чтобы понять, что Ириси никогда в жизни не научиться ловить верхоглота. Он махнул рукой, поцепил на удочки поплавки и сказал, что ловить они будут бубырину.
— О, бубырина! — запрыгала на месте Ириси. — Я знаю, как ловить бубырину!
Конечно, ничего она не знала. Видела только, как малыши с пристани у Деревни ловят.
На скакунцов бубырина не клевала, и Колори, развязав платок, выпустил оставшихся насекомых в траву. Затем нашел трухлявый пень, содрал с него кору и из-под нее набрал в платок жирных, неповоротливых черваков. Показав, как цеплять наживку и забрасывать удочку, он усадил Ириси на берегу, а сам отошел метров на пять по течению и тоже забросил удочку.
Слабое течение сносило поплавок Ириси, она ерзала вроде бы на месте, перезабрасывая удочку, но на самом деле ерзанье ее было целенаправленным, и скоро она уже сидела рядом с Колори. Только здесь она успокоилась.
— Не клюет, — сказала она, оправдываясь, когда Колори бросил на нее недовольный взгляд.
— Рыбу ловят молча, — назидательно проговорил Колори.
Ириси глубоко вздохнула. Что-что, а поговорить она любила.
Рыбья мелочь надоедливо подергивала наживку, не в силах заглотить, пока, наконец, не нашлась рыбешка со ртом чуть побольше, и Колори извлек из воды маленькую, с палец, бубырину.
— С почином! — жарко прошептала на ухо Ириси.
Колори усмехнулся, отцепил рыбку и бросил ее в реку.
— Ты что? — искренне возмутилась Ириси. — Такая рыба!
— За «такую» рыбу мне акве Беструде шею намылит, — хмуро бросил Колори. — Пусть растет.
И тут поплавок Ириси ушел под воду.
— Ой, клюет! — испугалась она. — А что делать?
— Подсекай!
Ириси подсекла так, что удилище согнулось дугой, а затем, распрямившись, со свистом рассекло воздух. Но, странное дело, большая, с ладонь, бубырина сорвалась с крючка не в воду, а шлепнулась на берег.
Колори рассмеялся.
— Новичкам везет, — сказал он, ловя трепыхающуюся в траве рыбу.
— Ого какая! — восхитилась Ириси. Глаза ее возбужденно блестели. Определенно, рыбалка пришлась ей по вкусу. Она лихорадочно нацепила на крючок червака и забросила удочку.
И пошло-поехало… Клевало у нее постоянно, и нелогично, до безобразия. Ириси уже не сидела, а стояла; забрасывала удочку нахлестом, подсекала со свистом, но крупные бубырины одна за другой шлепались на берег.
— Ну… ну давай же, клюй… — возбужденно причитала она. — Оп-ля! Еще одна!
— Да тише ты, — пытался урезонить ее Колори. — И не рви так удилище, соскочит с крючка.
— Не учи меня! Завидуешь, что у тебя не клюет?
У Колори действительно не клевало. Несколько раз он передвигал поплавок, изменяя глубину удочки, но это не помогало.
Наконец, сумасшедший клев у Ириси утихомирился, она немного успокоилась, присела, но глаз с поплавка не сводила. При каждом вздрагивании поплавка она хватала удилище и с трудом сдерживала себя, чтобы не рвануть его вверх.
— Что же ты… — канючила она, уговаривая рыбу. Чего не клюешь? Клюй… Я тебе такого червака поцепила… Жирного!
Колори снисходительно улыбался. Рыбалка (именно как ловля рыбы) потеряла для него интерес, превратившись в увлекательный спектакль.
Сзади из кустов послышался осторожный шорох. Потом еще. Чуть слышно зашелестели раздвигаемые ветки.
— Слышишь? — тихо спросил Колори.
— Что?
Все внимание Ириси занимал неподвижный поплавок.
Колори кивнул головой в сторону кустов. Ириси оглянулась и прислушалась. Шорох в кустах повторился.
— Кто это?
— Паця на водопой пришла, — нарочито небрежно сказал Колори.
Паця была безобидным пугливым животным, но из-за огромных клыков, которыми она выкапывала коренья, все девчонки ее боялись.
— Ах ты! — всполошилась Ириси, схватила лежавший в траве сук и запустила его в кусты. — Иди отсюда!
— Ой! — донеслось из кустов, и на тропинку выбрался Саприче, сын Пастролаге. Одногодок Ириси, он бегал за ней с таким же постоянством, с каким Ириси искала общества Колори.
— Чего бросаетесь? — обиженно сказал он, потирая огромную шишку на лбу.
— А ты не подглядывай! — рассерженно выпалила Ириси. — Ишь, занятие нашел!
— Я не подглядывал. Я вас хотел попугать…
— В следующий раз не захочешь!
Саприче примостился на кромке берега, зачерпнул ладонью воду и смочил лоб.
— Да, — сочувственно сказал Колори, — шишак у тебя знатный. Саприче засопел.
— А вы что тут делаете? Рыбу ловите? — Он заглянул в ведро. — А, бубырина…
Саприче пренебрежительно скривился.
— Ты и такую не поймаешь! — возмущенно отрезала Ириси.
— Ну и пусть, — неожиданно легко согласился Саприче. — Зато у меня вот что есть!
Он извлек из кармана квадратик плотной бумаги.
Колори взглянул и обомлел. Квадратик был небольшим окошком в странный мир: мир крошечного зелено-синего моря с микроскопическими барашками волн, накатывающихся на ослепительно желтый пустой берег, и пронзительно голубого чистого неба. На волнах покачивался игрушечный кораблик с диковинными четырехугольными парусами.
— Что это? — изумленно спросил он.
— Земля. Родная планета пришельцев, — пояснил Саприче.
Пришельцы со звезд прилетели еще весной в огромной металлической птице, поселились в Городе, и о них ходили всевозможные слухи, один фантастичнее другого. Пастролаги, часто встречавший их в Городе, рассказывал, что ничем от людей они не отличаются, кроме одежды, но зато ездят на самоходных, как в сказках, повозках, и много у них разных непонятных вещей, с помощью которых они творят чудеса. Были у них говорящие пуговицы, ящики, с двигающимися, как на картонке, картинками, металлические палки и сучья, извергающие огонь и невидимые в полете кусочки металла… Сами пришельцы были добрыми и любознательными. Они показывали все, что имели, и интересовались всем, что видели. Они прекрасно рисовали, причем настолько быстро, что стоило только кому-нибудь пожелать иметь свой портрет, как он тут же его получал. Колори и верил, и не верил этим рассказам, но картинка Саприче превзошла все слухи. Действительно, лучше раз увидеть, чем сто раз услышать.
Колори бережно взял картонку. Была она плоская чуть толще обыкновенной бумаги, но изображение на ней казалось объемным и живым. Колори показалось, что он слышит шум накатывающихся на песок волн. Он осторожно прикоснулся к картинке пальцем, с замиранием сердца ожидая, что палец окунется в зелено-синюю воду чужого океана, но наткнулся на гладкую поверхность обыкновенной бумаги.
— Слушай, а чем она пахнет? — спросил он, принюхивась.
— Их море так пахнет.
— Да… — только и проговорил Колори. — Это они тебе дали?
Неделю назад Саприче хвастался, что поедет в Город и обязательно повидает пришельцев. И, действительно, его не было в Деревне целую неделю.
— Ага, — сказал Саприче. — Их старший. Его Капитаном называют. Они скоро улетают, но обязательно вернутся. Им понравилась наша брюка, и они хотят с нами дружить. И, как это, тор… торг… ну, меняться. Мы будем давать им брюку, а они нам свои чудесные вещи.
Колори недоуменно выкатил на Саприче глаза.
— Как это — меняться? Если им нужна брюка, то мы дадим столько, сколько им нужно.
— Ну… У них так не принято. Если кто-то из них берет какую-то вещь, то он обязательно должен дать что-то взамен. Капитан говорил, что и у нас так, только мы настолько к этому привыкли, что не замечаем. Деревня дает Городу брюку, рыбу, волокно, а взамен получает одежду, обувь, бумагу, железные мотыки…
Глаза Колори совсем округлились. Внезапно он рассмеялся.
— Во дает твой Капитан! Это что ж, выходит, если у меня случится неурожай брюки, то я буду ходить без штанов? Чушь ты несешь, Саприче!
— Чушь, чушь! — подхватила смех Колори Ириси.
— Я не знаю, — насупился Саприче. — Капитан так говорит. Обычай у них такой.
— Глупый обычай! — выпалила Ириси.
— Чужие обычаи нужно уважать, — словно оправдываясь, пробурчал Саприче.
Колори только пожал плечами.
— Но я еще не сказал самого главного, — напыжившись, произнес Саприче. — Пришельцы хотят взять на Землю двадцать детей, чтобы они там научились обращаться с их чудесными вещами. И я дал Капитану свое согласие.
— Ух ты! — невольно вырвалось у Ириси.
— А ты… — Саприче смотрел на нее во все глаза. — Ты полетишь со мной?
Ириси поперхнулась и захлопала ресницами. Она растерянно посмотрела на Колори и внезапно покраснела.
— Колори, а ты полетишь?
Колори представил, как он стоит на желтом песке, на босые ноги накатываются пенистые волны чужеземного океана, а из-за горизонта к нему приближается корабль со странными квадратными парусами. Ему захотелось полететь на Землю. Но затем он вспомнил рукопожатие Пастролаги сегодня в поле, испытанное при этом ощущение равенства с ним — будто он вдруг стал взрослым человеком, трезво оценивающим свои поступки — и понял, что детские мечты должны оставаться мечтами.
— Нет, — сказал он. — Мое место здесь. — Он усмехнулся. — Кто же будет выращивать для пришельцев так понравившуюся им брюку?
— Больно она им нужна! — скривился Саприче. — Капитан сказал, что они взяли семена и будут выращивать брюку у себя на Земле.
Но в тоне Саприче явственно проскользнуло облегчение, что Колори отказывается.
Глаза Ириси потухли, она огорченно отвернулась и стала смотреть на реку. Ей очень хотелось побывать на Земле.
— Тогда и я не полечу… — тихо проговорила она. — Эй! — вдруг воскликнула она. — Клюет!
Колори оглянулся и не увидел своего поплавка. Он схватил удилище, подсек и ощутил сильный рывок. Удилище согнулось, леса натянулась, как струна, спокойная вода забурлила. Из воды взметнулся громадный хвост и с силой ударил по поверхности, подняв тучу брызг.
Щучара! Видно, пока они болтали, наживку заглотила мелкая бубырина, а уже на нее, как на живца, клюнул хищник.
«Только бы лесу не перекусила!» — пронеслось в голове у Колори. Вспенивая воду, сильная рыба бороздила заводь из одного конца в другой, и Колори стоило больших трудов сдерживать ее, водя по заводи, чтобы она не ушла в камыши и, запутав там лесу, не сошла с крючка.
Азарт ловли крупной добычи захватил всех. Ириси бегала по берегу и кричала: — Тащи! Да тащи ты ее!!! — а Саприче, подкатив штаны, полез в воду, чтобы руками подхватить щучару. В рыбалке он, как и каждый мальчишка, разбирался и понимал, что без подсака щучару на берег не вытащишь.
Кончилось все тем, что Саприче подхватил-таки измотанную, уставшую рыбу, но не удержался на ногах и полетел в воду. Однако рыбу не выпустил. Вылез он на берег весь в тине, держа бьющуюся щучару под жабры.
Естественно, что после такой удачи рыбу больше никто не ловил. Стирали одежду Саприче, со смехом вспоминая, как он грохнулся в воду, затем купались, играя в реке в догонялки. Саприче все норовил, поймав Ириси, притопить ее. Вначале она только визжала и смеялась, но, наглотавшись воды, рассердилась и, обозвав Саприче дураком, выбралась на берег.
Озябнув в воде, Ириси стояла на берегу, раскинув руки и запрокинув лицо к солнцу, но, поймав на себе взгляд Саприче, густо покраснела и быстро напялила платье на мокрое тело.
— Дурак! — снова выкрикнула она. — И не смотри на меня так!
— Как?
— А вот так! Все равно я выйду замуж не за тебя, а за Колори!
Лицо Саприче перекосилось. Он стремглав выскочил из воды, быстро собрал развешенную по кустам одежду и шагнул к Ириси.
— Дура! — гаркнул он ей в лицо и голышом, с узлом мокрой одежды подмышкой, вломился в кусты. И долго еще из лесу доносился треск веток.
Колори медленно вышел из воды. Ощущал он себя сверхнеловко. Как-то мать в разговоре с отцом обронила, что девочки раньше ребят начинают задумываться о семье. Видно мать была права.
После своей вспышки Ириси была сама кротость. Она молча, потупив взгляд, помогла собрать снасти, поставила удочки под дубарь и даже попыталась взяться за дужку ведра с другой стороны, чтобы вместе с Колори нести улов.
— Не надо. Я сам, — стесненно пробормотал Колори. Тогда она притронулась к его локтю и, не поднимая глаз, тихо спросила:
— Колори, когда я вырасту, ты возьмешь меня в жены?
Колори промолчал. Но внутри у него все перевернулось.
— Я тебя очень прошу, Колори, — голос Ириси задрожал, — возьми меня замуж…
— Посмотрим, — хрипло выдавил Колори, но локоть не убрал.
Так они и пошли по узкой тропинке: он — впереди, неся в правой руке ведро с пойманной рыбой, а она — чуть сзади и сбоку, осторожно, едва касаясь, держась за локоть его свободной руки. И как ни тяжело было ведро, он ни разу не переменил руку.
К пристани они подошли, когда солнце уже садилось. Акве Беструде лежал на деревянном настиле, греясь в лучах заходящего солнца, и что-то тихонько напевал, пришлепывая по доскам передними ластами. Его крупное грузное тело блестело черным глянцем. Любил акве Беструде вечерние часы, когда солнце не палило и не высушивало его нежную кожу.
— Вечер добрый, — поздоровался Колори.
Акве Беструде повернул к ним острую, приспособленную для жизни в воде, голову.
— Здравствуйте, — сказала Ириси.
— А, рыбаки! Добрый вечер, — прошелестел акве Беструде. Если бы его застывшее лицо обладало мимикой, то он непременно бы улыбнулся, настолько трогательно и комично выглядела эта пара.
— Я уже думал, — сказал он Колори, — что ты сегодня рыбу не ловил. Колори поставил ведро на настил.
— Принимайте улов.
— Неплохо, — заглянув в ведро, сказал акве Беструде. — Только я обоз в Город отправил с час назад. Опоздал ты немного.
— Что же делать? — растерялся Колори.
— Что делать? Сейчас посмотрим. — Акве Беструде перебрал передней ластой рыбу в ведре. — Так, разнорыбица… Бубырина, щучара, верхоглот… Все ясно.
Он свесился с настила к реке, что-то зашептал, пару раз шлепнул по воде ластой и вдруг выхватил из реки средних размеров узколоба.
— Вот, теперь полный набор для ухи, бросая рыбу в ведро. — Несите домой.
— Спасибо, — поблагодарил Колори.
— Не за что. Отцу привет передай. Попроси, чтобы он при случае мне ведро брюкового жмыха занес. В Северной затоке нерест карпеля закончился. Через неделю мальки появятся, подкормить надо.
— Хорошо, акве Беструде, передам. До свиданья.
— До свиданья. Ведро пусть твоя пигалица мне поутру занесет. Я его на прежнее место повешу. Как всегда. Ты завтра ловить будешь?
— Обязательно.
— Я не пигалица! — вдруг выпалила Ириси.
— Извини, — проговорил акве Беструде бесцветным голосом. — Тогда — невеста.
По его лишенному интонаций голосу трудно было определить, шутит он, или говорит серьезно.
Ириси не нашлась, что ответить.
Мать Ириси рыбе обрадовалась.
— Зови маму, — сказала она Колори. — Будем уху вместе готовить.
Но тут Колори вспомнил об обещании, данном Пастролаги.
— Ой, тетя Нереги, извините! У меня еще дела. Пусть Ириси позовет. И он побежал к Малькаве.
Малькаве встретил неожиданного заказчика с распростертыми объятиями. Он усадил Колори за стол, и они долго и обстоятельно перебирали эскизы всевозможных штанов самого фантастического покроя, придуманных Малькаве. Но Колори вежливо отклонил их один за другим. В таких штанах можно было разве что красоваться на карнавале. В конце концов сошлись на самых обычных, почти таких же, как на Колори, только Малькаве отстоял право на оригинальность в расположении карманов.
— Эх, — сокрушался он, — ничего молодежь в моде не понимает…
Колори убрал с левого края поля всю брюку и начал сгребать ботву, чуть тронутую первыми заморозками, когда на дороге показался огромный автомобиль. Пару раз Колори видел автомобили землян, но те были маленькими, не больше айреда, юркими и обтекаемыми, как жуки-плавунчики. Этот же, большой, длинный, похожий на громадный короб, утробно урчал и медленно, неуклюже полз по узкой ухабистой дороге, с трудом помещаясь в колею.
Возле куч брюки автомобиль остановился. Из водительской кабины по лесенке спустился человек и зашагал к Колори по убранному полю. Был он в земном блестящем комбинезоне, но голубоватого оттенка волосы выдавали в нем местного жителя.
— Привет, Колори! — поздоровался он, подходя, и Колори узнал Саприче.
За пять лет отсутствия в Деревне Саприче сильно изменился. Вытянулся, раздался в плечах, лишь лицо попрежнему осталось по-детски розовым. Но в глазах появился холодный блеск. Как у землян.
— Здорово, Саприче!
Они крепко пожали друг другу руки
— Ну, как тебе Земля?
— Отлично!
— Надолго к нам? — улыбнулся Колори. — Или, как отец, опять куда подашься?
— Я вернулся навсегда. Вот, — Саприче показал на машину, — буду вместо отца возчиком.
Колори прицокнул языком.
— Это ты хорошо придумал, — одобрительно кивнул он, внимательно осматривая машину.
Саприче показал ему, как открываются задние двери фургона, как действует автоматический подъемник.
— Да тут арбы четыре поместится! — с уважением проговорил Колори, заглядывая внутрь.
— Шесть, — снисходительно поправил Саприче.
— Ну да?
— Точно.
— И повезет?
— Еще как! А это, смотри, холодильные установки, чтобы груз не портился.
— Для брюки они ни к чему. Если она в скорлупе, то год храниться может.
— Для брюки — да, а для рыбы? В этом фургоне я могу теперь рыбу и днем в Город возить, и она не испортится. Так что пришел конец ночным рыбьим обозам.
— Здорово! У них на Земле все грузы так перевозят или пришельцы сделали фургон специально для нас?
— Как же, для нас, — криво усмехнулся Саприче. — Держи карман шире!
Колори с подозрением посмотрел на него.
— А зачем я должен держать карман раскрытым?
Саприче рассмеялся.
— Это такая земная поговорка, — объяснил он, но смысл поговорки растолковывать не стал. — Все грузы на Земле перевозятся либо в таких машинах, либо в подобных. По дорогам, по воде, по воздуху… Но обо всем в двух словах не расскажешь. Вот работы в поле закончатся, расскажу. И покажу. Всей Деревне покажу. А у вас как?
— А что у нас? — пожал плечами Колори. — Жизнь течет… — Он понурил голову. — Год назад отца похоронил…
— Знаю, — сочувственно кивнул Саприче. — Огневка…
Редко-редко Деревню посещала странная болезнь: все тело заболевшего внезапно покрывалось красными пятнами — кожа горела, словно обожженная. От страшной боли человек терял сознание и мог умереть, если болезнь вовремя не заговорить. Знахарь без труда снимал ее, но в тот день Нокуме работал в поле один, и, когда у него случился приступ огневки, некому было помочь и позвать знахаря.
— Простить себе не могу, — глухо сказал Колори, — что в тот день меня с ним не было.
Саприче положил ему руку на плечо.
— Извини, но, похоже, тебя смерть отца ничему не научила. Почему один в поле работаешь?
— Все так работают, — безразлично отмахнулся Колори. — Сам знаешь, огневка редко бывает.
Саприче достал из кармана маленький блестящий баллончик.
— Этипирофаг, — сказал он. — Патентованное земное лекарство от огневки. Смотри, как им пользоваться. — Он надавил на головку баллончика, и из него вырвалось облачко аэрозоля. — Распылишь лекарство по коже, и огневку как рукой снимет.
— Спасибо. — Колори повертел в руках баллончик, попробовал, как он действует. — Отцу бы тогда такой…
— Говорят, ты женился? — спросил Саприче.
— Да. На Ириси, помнишь?
— Поздравляю. — Саприче как-то поскучнел и быстро переменил тему разговора. — Поработаем?
Вдвоем они быстро загрузили в фургон самую большую кучу брюки, и Саприче перешел к следующей.
— Все, — остановил его Колори. — Это не для Города. Это в амбар на зиму.
— А это куда? — кивнул Саприче на третью кучу.
— А это — на семена. В следующем году садить ведь что-то надо, — усмехнулся Колори. Сейчас Саприче напоминал ему ребенка, не знающего элементарных вещей.
Саприче окинул взглядом поле и оставшиеся кучи собранной брюки.
— И сколько же здесь для Города?
— Да две трети поля будет. Урожай в этом году хороший.
— Всего две трети? — изумился Саприче. — А остальное — в амбар? Тебе же за зиму столько не съесть!
— Слушай, Саприче, ты прямо, как маленький. Я кормлю двенадцать домов.
Саприче недоуменно пожал плечами.
— Не понимаю. Зачем кормить дармоедов?
— Кого? — не понял Колори.
— Это я так, — стушевался Саприче. — Земная идиома… Слушай, Колори, пришельцам очень нужна наша брюка. Они дают за нее хорошие… гм… вещи. Вот, мне автомобиль дали в рассрочку. То-есть, под будущие поставки. Оказывается, брюка благотворно влияет на организмы землян. Клетки омолаживаются.
— Ну да? А зачем им так много? Ты же когда-то говорил, что они у себя на Земле собирались ее выращивать?
— И выращивают, — скривился Саприче. — Только у них то ли почва не та, то ли что другое, но там она не дает того эффекта, что выращенная у нас.
— Договорись в Городе, — подсказал Колори. — Я им отправляю гораздо больше, чем нужно на зиму. Лишнее тебе отдадут.
— Мы так и делаем. Но этого мало.
Колори задумался.
— Хорошо. Когда уберу поле и загружу амбар излишки отдам тебе.
— Договорились! — повеселел Саприче.
— Пообедаем? — предложил Колори.
— Подожди минутку. — Саприче заглянул под фургон, пощелкал ногтем по какой-то круглой штучке со стрелкой под стеклом. Стрелка от щелчков чуть дрогнула.
— Три с половиной тонны… — задумчиво проговорил Саприче. Он достал из кармана небольшой плоский приборчик с кнопочками и темным узким окошком и принялся быстро тыкать в кнопки пальцем. В темном окошке стали перемигиваться маленькие красные значки.
— Так… — бормотал Саприче. — Три с половиной тонны по цене… Плюс погрузка пополам… Минус транспортные расходы… Минус баллончик этипирофага… Итого — семьдесят две единицы.
— Что это? — спросил Колори, указывая на прибор.
— Калькулятор. Машинка такая, для подсчетов.
Саприче спрятал калькулятор в карман и вытащил пачку разноцветных бумажек, часть из которых, отсчитав, протянул Колори.
— Держи.
Колори взял бумажки и стал их с интересом рассматривать. Бумажки были желтые, зеленые, синие и красные. На всех был одинаковый рисунок, изображавший спелую брюку, только надписи разные. На желтых — одна национальная единица, на зеленых — три национальные единицы, ни синих — пять, на красных — десять.
— А это что?
— Это деньги.
— Что?
— Понимаешь, земляне хотят провести у нас социальный эксперимент. Всем, кто им помогает, они дают эти бумажки, чтобы потом знать, кого благодарить за помощь. Они очень любят счет и не любят оставаться в долгу.
Колори ничего не понял. Какая еще благодарность за помощь? Ведь стыдно помогать не от чистого сердца, а за что то! Он посмотрел в лицо Саприче и наткнулся на взгляд холодных земных глаз.
— Ладно. Пусть будет так… — пробормотал он. — Слушай, а здесь есть одинаковые! Забери назад. Мне хватит четырех разных цветов.
Саприче рассмеялся.
— Спрячь. Пригодятся все.
Колори сконфуженно сунул бумажки в карман штанов.
— Так что, пообедаем? — вновь предложил он.
— Спасибо, не могу, — отказался Саприче и полез по лесенке в кабину водителя. — Я ведь за пятерых возчиков работаю — надо объехать еще четыре поля. До вечера!
Дверца кабины захлопнулась, фургон заурчал и тронулся с места. Из маленькой трубки возле заднего колеса поползли клубы сизого, едко пахнущего дыма. Фургон покатил по дороге, а дым, стелящийся за ним, стал медленно сползать в канаву со стрешами. Стреши недовольно загудели, зашевелились и начали выбираться из канавы.
«Нехорошо это, — подумал Колори. — Нельзя стрешей будить среди дня. Не выспятся — будут ночью плохо охотиться на брюковницу. Надо попросить Саприче заткнуть трубу…»
Вечером, возвращаясь из Города, Саприче заехал за Колори. Они загрузили в фургон брюку и ботву и поехали в Деревню. На просьбу Колори заткнуть чадящую трубу, Саприче расхохотался.
— Это все равно, что заклеить тебе рот и нос, — объяснил он. — Фургон задохнется. Да и ничего страшного с твоими букашками не сделается. Подумаешь, недоспят часок — осенью брюковницы мало.
Но Колори расстроился. Жаль ему было стрешей.
Они выгрузили брюку в амбар, а ботву — в силосную яму. После работы Саприче вновь посчитал что-то на калькуляторе и забрал у Колори двенадцать национальных единиц.
— За доставку и разгрузку брюки тебе домой, — пояснил он. — Привыкай.
И, как не звала его Ириси поужинать вместе с ними, Саприче не остался. Его фургон ждали еще на четырех полях.
Всю уборочную страду Саприче трудился как заведенный. Не в ущерб доставки брюки в Город он ухитрился несколько раз съездить в Лесничество и привести в Деревню с десяток штабелей строительного леса. И на деревенском сходе по случаю праздника окончания сбора урожая попросил помочь ему построить дом.
Дом строили по чертежам Саприче, и, хотя строили всей общиной, на это ушло три дня. Дом получился огромный и несуразный, без окон, как амбар, но раз в пять больше и выше. «Лабаз» — назвал его Саприче. По окончании работ Саприче поблагодарил общину и раздал всем участвовавшим в строительстве разноцветные бумажки. А на следующий день в Деревню прибыли шесть таких же, как у Саприче. фургонов, и из них до поздней ночи выгружали в лабаз какие-то большие картонные коробки.
А еще через неделю Саприче открыл маленькие двери с торца лабаза и стал созывать людей, обещая показать Землю.
Внутри лабаз перегораживала капитальная стена с небольшой дверью, за которой, очевидно, были складированы те самые таинственные картонные коробки. Вдоль стены шла стойка, с разложеными на ней разнообразными вещами: местными, всем знакомыми одеждой, обувью, посудой. крестьянским инвентарем, и пестрыми земными, зачастую неизвестного назначения. В углу стояло пять столиков и десятка два стульев, а на стене напротив висело большое прямоугольное матовое зеркало. За вход Саприче брал со всех по одной желтой бумажке. Когда все желающие вошли в лабаз, зеркало засветилось и стало показывать Землю.
Пока шел фильм, как называл демонстрацию Земли Саприче, его племянник обносил всех желающих стаканами с разноцветными диковинными напитками. За стакан он брал три желтых бумажки, либо одну зеленую.
Колори и Ириси понравился рыжий напиток оранж, а вот коричневую колу они лишь пригубили. Вкус у нее был резкий, и пахла она почти также, как газы фургона.
Фильм оставил странное чувство восторга и непонимания. Восторга от огромных, достигающих небес домов землян, их машин, автострад, самолетов, ракет, кораблей, рельсовых дорог. Но скученность людей в земных городах, напоминавших мурашевники, вызывала недоумение и растерянность.
После фильма Колори и Ириси немного задержались. Саприче показал некоторые земные вещи, объяснил их назначение. Ириси приглянулось ожерелье из прозрачных граненых камешков, и тогда Саприче подарил его ей. Но Колори, увидев на ожерелье бирку с надписью «20 нац. единиц», отдал Саприче две красные бумажки.
— Это мой подарок, — попытался отказаться Саприче.
— Но так ты нарушаешь чистоту эксперимента землян, — возразил Колори. — Из-за этой малости его результаты могут оказаться неверными.
Брови Саприче поползли на лоб. Он явно не ожидал от Колори такой образованности. А Колори, подхватив Ириси под руку, ушел домой, очень довольный собой.
…Этим же вечером Ириси призналась ему, что ждет ребенка.
Уборка в поле закончилась, Деревня замерла, готовясь к зиме, и потянулись унылые длинные дни. Несколько раз Колори с Ириси сходили в лабаз, но там теперь показывали странные игровые фильмы либо с чудовищами, пожиравшими непременно голых девиц, либо с непонятно почему дерущимися между собой мужчинами. А когда в последнем фильме они увидели страшную, отвратительно натуралистическую сцену изнасилования, Ириси стало плохо, и Колори вывел ее на воздух.
Обеспокоенный Саприче выскочил за ними.
Колори усадил Ириси на крыльцо, а Саприче протянул ей стакан холодной воды.
— Выпей, — предложил он.
Ириси с трудом отхлебнула. Лицо ее начало розоветь.
— Неужели у землян так принято? — спросил Колори у Саприче. — Если они так живут, то это страшный мир.
— Нет, они так не живут, — отрицательно покачал головой Саприче. — Все ужасы, которые вы видели на экране, называются на Земле преступлениями. И люди, совершившие преступления, наказываются.
— Тогда почему нам показывают эту гнусь, если она под запретом? — переведя дух, тихо спросила Ириси.
— Видишь ли, — с умным видом стал объяснять Саприче, — на Земле установили, что для ускорения прогресса человеку необходима эмоциональная встряска. Посмотрев такой фильм, человек ужасается, накопленные однообразными буднями отрицательные эмоции разряжаются, и человек работает с большей отдачей и воодушевлением. Поэтому у них такой высокий уровень благосостояния. И, хотя наши планеты — ровесники, посмотри, как далеко они ушли вперед, как высока у них технология производств, в то время как здесь твой Колори до сих пор колупает землю мотыкой.
Колори с сомнением покачал головой. Не был он уверен, что высокий уровень технологий и возможность летать на другие планеты стоят человеческих жизней.
Ириси стало лучше, они попрощались с Саприче и пошли домой.
Больше на фильмы они не ходили. И почти все взрослые в Деревне перестали посещать лабаз. Зато от детворы отбоя не было. Правда, их больше привлекали шипучие соки и сладкое заснеженное молоко. Фильмы же они смотрели между делом, но на улице теперь появились новые игры: в пиратов, разбойников, ковбоев, космических первопроходцев, рейнджеров…
Как-то после обеда к Колори заглянул Малькаве. Привечая гостя, Ириси поставила на стол кувшин брюковки, и они опробовали отстоянный сок нового урожая.
— Сладковат, — заметил Колори.
— Да нет, ничего, — возразил Малькаве. — Молодой просто. Состарится, порезче будет.
Они поговорили об урожае, о погоде, а затем Малькаве пожаловался, что Атолике заказал ему костюм, а он не может достать материала. Все заказы в Город теперь идут через Саприче, а он выдает их только за разноцветные бумажки. А у Малькаве они уже кончились — те немногие, которые он получил от Саприче, когда помогал строить лабаз, он давно отдал в том же лабазе за пару сеансов и несколько стаканов сока. Малькаве съездил в Город, но оказалось, что и там сейчас все товары выдаются только в обмен на национальные единицы.
Видя искреннее огорчение Малькаве, Колори посочувствовал ему и отдал все полученные за брюку цветные бумажки.
— Это все мне? — недоверчиво спросил Малькаве.
— Тебе, тебе.
— А что ты хочешь взамен?
Колори недоуменно уставился на Малькаве. Затем рассмеялся.
— Да ты что, Малькаве! Это эксперимент землян, а не мой и не твой. Пусть они живут, как хотят, а мы будем жить своей жизнью.
— Вот спасибо! — обрадовался Малькаве. — Ты меня просто выручил. Если нужно будет что пошить — заходи. Обслужу в первую очередь.
Колори со смехом выпроводил ошалевшего от счастья гостя. На душе у него было хорошо и спокойно.
Недели через две теща зазвала его к себе домой и стала давать наставления, как будущему отцу.
— Ребенку нужна колыбелька, — говорила она, — пеленки, матрасик, подушка, одеяльце. Подушку, матрасик и одеяльце я уже подготовила, а вот пеленки и колыбельку ты должен заказать в Городе. Я видела у Саприче в лабазе хорошую колыбельку на колесиках — коляска называется. Красная такая, в ней ребенка можно на улице выгуливать. Понадобятся игрушки. Но это потом, после рождения ребенка, заранее игрушки не заказывают… Потом нужна будет лохань, купать ребенка, но это тоже после рождения. Потом…
Теща еще с полчаса перечисляла разные «потом», так что, когда Колори вышел от нее, голова у него шла кругом от свалившихся забот.
В лабазе произошли изменения. Угол, где показывали фильмы, отгородили стеной с небольшой дверью, на которой было написано: «кинозал». На стуле возле двери со скучающим видом сидел племянник Саприче и что-то жевал. Из-за стены временами доносились душераздирающие крики, глухие удары, рев чудовищ. Чуть слышно гнусаво бубнил голос переводчика.
При виде Колори Саприче, стоявший за стойкой, расплылся в улыбке.
— Привет! — воскликнул он. — А почему без Ириси?
— Да так… — смущенно улыбнулся Колори.
— Фильмы смотреть будешь, или купить что пришел?
— Что?
— Ну… Из товаров что-то нужно?
— Да, кое-что… — окончательно сконфузился Колори. — Ребенка мы ждем… Знахарь сказал: девочка будет.
Щека Саприче дернулась.
— Поздравляю, — глухо буркнул он. — Это дело нужно отметить.
Он извлек из-под стойки пузатую бутылку, плеснул из нее в два стакана немного коричневатой прозрачной жидкости.
— За первенца! — Саприче стукнул своим стаканом о стакан Колори и залпом выпил.
Колори понюхал. Жидкость пахла остро и непривычно. Он отхлебнул и закашлялся. Жидкость обожгла горло.
— Что это?! — отплевываясь, просипел он. На глазах выступили слезы.
— Запей. — Саприче плеснул в стакан оранжа.
Колори осушил стакан. Немного полегчало, хотя горло продолжало саднить.
— Это виски. На Земле его пьют, когда отмечают радостные события.
— Гадость какая!
— Это ты напрасно. Привыкнуть надо.
Колори почувствовал в желудке приятное тепло, которое стало быстро распространяться по всему телу. В голове зашумело.
К стойке бочком, настороженно косясь на Колори, приблизился мальчуган лет семи-восьми с большой тяжелой сумкой.
— Что тебе? — спросил Саприче.
Малец вновь опасливо стрельнул глазами на Колори и молча протянул сумку Саприче.
«Жумире, младший сын Фротисе», — узнал Колори.
— Обожди минуту, — кивнул Саприче Колори, взял у Жумире сумку, открыл ее и выложил на стойку три больших брюки.
— Все? — спросил он, возвращая сумку.
Малец коротко кивнул, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
— Ну, парень, здесь только на билет хватит!
Жумире быстро закивал. Такая цена его устраивала. Саприче протянул ему желтую бумажку, и мальчуган, стремглав подскочив к скучающему билетеру, сунул ему бумажку и скрылся за дверью.
— Слушай, — оторопев от догадки, сказал Колори, — а ведь он взял брюку дома без спроса…
В его голове просто не укладывалось, что можно что-то взять без разрешения.
— Меня это не интересует, — поморщился Саприче, пряча брюку под стойку.
— Но…
— Меня это не интересует! — раздраженно, с нажимом, повторил Саприче. — Я здесь воспитанием детей не занимаюсь. У него есть родители, вот пусть они за ним и следят.
Колори недоуменно уставился на Саприче.
— Так что, — словно не замечая его взгляда, проговорил Саприче, — ты брать что-нибудь будешь?
Колори прочистил першащее горло.
— Буду… — выдавил он.
— Что?
— Мне бы колыбель и с десяток пеленок..
— Колыбелей нет. Коляска подойдет? — Саприче указал в угол, где, блестя металлом ручек и красной натянутой кожей, стояла коляска на колесах. Такая, как описывала теща.
— Да.
Саприче быстро защелкал клавишами калькулятора.
— С тебя сто двадцать единиц.
— Но… у меня нет.
— Как — нет? — изумился Саприче. — Ты же за брюку от меня около тысячи получил!
Колори покраснел.
— Да вот, нет…
— Я тебя предупреждал, — вздохнул Саприче, — чтобы ты не выбрасывал. А просто так я ничего дать не могу. Сам понимаешь, что эксперимент должен быть чистым.
Колори сник. Саприче уел его его же словами. Он потоптался на месте.
— А если за брюку? — внезапно спросил он, вспомнив, каким образом Жумире попал в кинозал.
— За брюку можно, — согласился Саприче. Он поднял глаза к потолку, пошевелил губами, подсчитывая цену. — Значит, так: за десяток пеленок — два мешка брюки, за коляску — двадцать.
Колори оторопел. Двумя мешками брюки его семья кормилась целый месяц. А на зиму он оставил брюки в обрез, отдав излишки упросившему его Саприче. Он покачал головой и в полной растерянности пошел к двери.
— Как знаешь, — сказал ему в спину Саприче. Колори спустился с крыльца лабаза, и тут на его плечо опустилась чья-то рука. Он обернулся. Перед ним стоял Воличи, брюковод с соседней улицы.
— Здравствуй, Колори.
Колори кивнул.
— Извини, я тут слышал твой разговор с Саприче… Вот, возьми. — Воличи протянул ему красную бумажку. — Это все, что у меня осталось. Детям на киношку берег…
Колори посмотрел на протянутую бумажку и покачал головой.
— Нет, спасибо. Это ведь тоже детям…
Он отвернулся и пошел прочь.
— Колори! — догнал его Воличи. — Слушай, тут пару недель назад Малькаве брал три рулона материи. В том числе и рулон фланели — из нее хорошие пеленки получаются. Зайди к нему.
Колори воспрянул духом.
— Спасибо, — поблагодарил он Воличи и с легким сердцем направился к Малькаве.
Малькаве встретил его настороженно, а, когда узнал о цели визита, совсем потух.
— Ты знаешь, — сказал он, старательно отводя глаза в сторону, — я все твои деньги потратил на костюм Атолике. Вот если ты купишь у Саприче фланель, то я тебе бесплатно и нарежу пеленок, и подошью края…
Колори опешил. У него язык не повернулся сказать Малькаве, что из трех рулонов ткани, которые тот приобрел у Саприче, можно пошить не один десяток костюмов.
— Извини, — сумел лишь выдавить он и ушел.
Возле калитки своего дома Колори долго стоял, не решаясь войти. Что скажет Ириси?
Наконец, в сердцах махнув рукой, он прошел вокруг дома в амбар, набрал два мешка брюки и погрузил на тачку. Пеленки будут. А колыбель он выдолбит из бревна сам. Такую же, в какой его качала мать. А нехватку брюки он восполнит рыбой — акве Беструде в беде не оставит.
— «…Состоятся первые в истории Брюки выборы президента, — говорил хорошо поставленный голос диктора. — На этот пост претендуют: лидер национальной партии, доктор права, господин Штрибути; глава межрегионального банка, известный финансист, господин…»
«Вот нашу планету и окрестили, — равнодушно подумал Колори. — Брюка. Кажется, точно так же в свое время на Земле окрестили целый континент Америкой, не спрашивая мнения местных жителей…»
Он открыл холодильник. Надрезанный пакет молока сиротливо стоял на верхней полке. Это для Стинти.
— «…По прогнозам экономистов, — продолжал диктор, — неурожай брюки в этом году приведет к жесткому лимитированию продуктов питания. Галактический валютный фонд предложил выделить займ в размере тридцати миллиардов долларов при условии продолжения на Брюке демократических реформ…»
«Где достать деньги?» — думал Колори. Пять лет назад, когда только ввели деньги, Саприче стал продавать свои товары в долг. И не пришлось тогда Колори долбить колыбель из бревна. Обрадованная таким поворотом Ириси в рассрочку приобрела коляску, распашонки, кучу разнообразных земных игрушек, а также холодильник и радиоприемник. Хорошо телевизор не взяла, потому что за все это Колори с трудом расплатился за четыре года. Но тогда были хорошие урожаи… В этом же году из-за глупой, случайной смерти Огородника под колесами автомобиля, некому было заговорить поле, и на него нахлынули полчища насекомых и грызунов. Возле леса посевы вчистую потравила паця, а закончила разорение брюковница, поскольку стреши ушли из канавы в лес, так как сточные воды из построенного в имении Саприче фармацевтического заводика по переработке брюки в патентованный биостимулятор для землян прорвали трубу и просочились на поля.
— «…Созданное министерство финансов объявило введении налогов на землю и недвижимость. Размеры налоговых ставок публикуются в печати…»
— Что смотришь? — раздраженно спросила Ириси. Ничего в холодильнике нет!
Колори захлопнул дверцу.
— А мясо айреда уже кончилось? — спросил он.
На прошлой неделе свояк заколол последнего айреда, и немного мяса перепало Колори.
— Вчера доели! — сорвалась на крик Ириси. — Ты работу нашел?!
Стинти проснулась в кроватке и заплакала.
— Тише вы, — шикнула свекровь и бросилась за ширму успокаивать ребенка.
Колори устало опустился на стул.
— Нет. Саприче закрыл завод. Сырья нет.
Ириси заплакала.
— Завтра поеду в Город, — словно оправдываясь, пробормотал Колори. — Может, там что найду…
— «…Беспорядки в поселениях аквов на Побережье достигли небывалого размаха. При разгрузке сейнера компании «Фиш» толпа голодных аквов разграбила весь улов. Зачинщики беспорядков настаивают на упорядочении лова рыбы, так как ее бесконтрольный отлов компанией приводит к хищническому уничтожению косяков тульца — основной пищи аквов на Побережье…»
Колори выключил радиоприемник.
— Сколько у нас брюки? — спросил он.
— До Нового года не дотянем… — всхлипнула Ириси.
— Может, продать ее Саприче — брюка сейчас в цене, — и накупить продуктов?
— Каких?! — взорвалась Ириси. — Из гуманитарной помощи Земли? Да твоей выручки на банку оранжа не хватит!
Колори встал.
— Схожу к акве Беструде, — сказал он. — Он всегда нам рыбой помогал…
На улице лил холодный нескончаемый дождь поздней осени. Колори зажег керосиновый фонарь, закутался в плащ и шагнул в темноту. Оскальзываясь на раскисшей земле, он добрался до пристани и постучал в дверь хатки акве Беструде. Никто ему не ответил. Тогда он толкнул дверь и вошел.
Акве Беструде лежал на полу возле открытого колодца в реку и стонал.
— Акве Беструде, что с тобой?
Акве трепыхнул ластами и приподнял голову.
— Кто это? А, это ты, Колори… Хорошо, что зашел. Помоги мне. Колори поставил фонарь на пол.
— Там, в углу, есть горшок с коллоидом и пластырь. Принеси мне, а то я не доползу.
Колори нашел горшок с коллоидом, скатку рыбьего пластыря и подошел к акве Беструде. И только тогда увидел в задней ласте акве рваную сквозную рану.
— Где это ты так?
— А… — выдохнул акве Беструде. — Наложи на рану коллоида и залепи пластырем. Сам видишь, я не смогу.
Колори промыл рану, обработал ее коллоидом и аккуратно заклеил пластырем с двух сторон.
— Хрящи не задеты?
— Нет.
— Еще повезло… Понимаешь, мало того, что Саприче своими стоками рыбу в реке травит, так еще браконьеры объявились. Плыву я сегодня в Северную затоку, вижу, лодка какая-то из тумана у берега выходит. Не наша. С мотором. Я ничего и подумать не успел — посреди реки как шара-ахнет! Столб воды-метров на пять… Хорошо, голова над водой была, а то бы всплыл кверху брюхом. Но помяло меня здорово. До сих пор еле шевелюсь. Когда пришел в себя, вижу, а эти, с лодки, всплывшую рыбу подсаками собирают. Я, дурак, нет, чтобы поднырнуть и перевернуть лодку, как закричу в запале: — «Что же вы, паразиты, делаете?!» Тут в меня и пальнули. Еле ушел.
— Да… — пробормотал Колори. — Совсем люди озверели.
— У тебя дело ко мне? — вдруг спросил акве Беструде.
— Нет, — смутился Колори. — Просто так, проведать зашел.
— Не ври. Ночью, просто так? Знаю, что урожай брюки не удался. Голодно сейчас в Деревне… Погоди, сейчас попробую.
Акве Беструде с трудом повернулся на бок, склонился над водой и зашлепал ластами по ее поверхности. Несколько минут он ждал, затем со стоном откинулся назад.
— Нет, не получается, — тяжело дыша, сказал он. — Рыба напугана. Извини.
— Что уж там, — махнул рукой Колори.
— У двери в ведре есть немного рыбы, — проговорил акве Беструде. — Возьми.
Колори заглянул в ведро. На дне трепыхались три карпаля.
— Спасибо, но они тебе сейчас нужнее, — отказался он и переставил ведро поближе к акве Беструде, чтобы он смог дотянуться. — Сам-то есть что будешь?
— Да уж как-нибудь…
— Завтра Ириси тебе брюковой похлебки принесет. Горячей. Может, знахаря позвать?
— Ни к чему. Не больно он в нас, аквах, разбирается. Дня три отлежусь, и будет все в порядке.
— Выздоравливай, — стал прощаться Колори.
— Спасибо. Спасибо, что зашел. Ириси привет. А Стинти скажи, чтобы летом приходила. Я ее по реке на себе покатаю.
Рано утром Колори уехал в Город, но работы там не нашел. Своих безработных в Городе было хоть пруд пруди. Усталый, задерганный, голодный он вернулся домой мрачнее тучи.
Ириси молча — и так видно, чем закончилась поездка — поставила перед ним тарелку с горячей брюковой похлебкой. Колори съел ложку, другую.
— Акве Беструде отнесла похлебки? — спросил он.
— Еще чего? Ему целую бочку надо! А у меня ребенок голодный!
Колори одарил жену злым взглядом, но ничего не сказал. Встал, укутал горячий котел с похлебкой одеялом и вышел с ним из дома.
Ириси заплакала.
На следующий день Колори проверил силки, расставленные в лесу. Ему повезло. В проволочную петлю попался самец паци. Колори добил полузадушенное животное и приволок тушу домой. Неделю они, давясь, ели жирное вонючее мясо, экономя брюку. Стинти капризничала, прося брюковой каши, и Ириси, тайком от Колори, готовила ей кашу в маленькой мисочке.
В последнее время Колори и Ириси почти не разговаривали. Колори весь день пропадал либо в лесу, либо на речке. В силки больше ничего не попадалось, а случавшийся скудный улов он, не заходя домой, относил акве Беструде. Ириси тоже где-то пропадала весь день, изредка принося Стинти то пакет молока, то баночку сока в экзотической упаковке. На вопросы свекрови она вначале отвечала, что взяла в долг у Саприче, но последнее время все больше отмалчивалась. Мать, чувствуя неладное в семье сына, только вздыхала.
В тот злополучный день Колори опять пошел в лес. Силки были пусты, а тросик одного силка, в который, судя по следам, попался мурашкоед, был перекушен кусачками. Нашелся в Деревне новый хозяин его силкам. В сети же, неумело сплетенные Колори под руководством акве Беструде, попались лишь две большие щучары.
Под нудным надоедливым дождем Колори просидел на берегу до позднего вечера и поймал на удочку с десяток мелких бубырин. Сложив свой не ахти какой улов на дно ведра, Колори зашел к акве Беструде.
Акве Беструде уже поправился и сегодня в первый раз плавал в реке. Они поговорили немного, акве Беструде добавил к улову Колори двух карпалей, и Колори, продрогший, но довольный, заспешил домой.
На пороге его встретила мать.
— Принимай, мать, улов! — радостно сказал он, ставя на пол ведро с рыбой и стаскивая с себя плащ. Он подул на озябшие руки и сел за стол.
— А где Ириси?
Мать молча поставила на стол похлебку.
Колори принялся жадно хлебать горячую пищу. Мать села напротив и положила на стол натруженные руки.
— Сынок…
— А Стинти где? — перебил ее Колори. — Что за мода пошла — таскать с собой ребенка, когда спать пора!
— Сынок… — тихо повторила мать, глядя ему в глаза.
Наконец Колори почувствовал неладное. Он отложил ложку.
— Что случилось? — хрипло выдавил он.
Мать тяжело вздохнула.
— Ушла от тебя Ириси…
— Это-то я вижу… — Колори поперхнулся. Как ушла?
Мать тихо заплакала.
— Совсем, сынок.
Колори тупо уставился в тарелку.
— А Стинти?
— И дочку с собой забрала…
Колори машинально взял ложку, зачерпнул похлебку, но проглотить не смог.
— Почему?
Мать не ответила.
Колори встал и в растерянности зашагал по комнате из угла в угол. «Почему, почему она ушла?!» — вертелось в голове. Он вскинул к лицу руку, увидел в ней ложку и раздраженно швырнул ее на стол.
— Почему?! — гаркнул он.
Мать вздрогнула.
— Не знаю, сынок… — всхлипнула она. — Пришла сегодня днем откуда-то, одела Стинти и ушла с ней. Сказала: пусть простит, если сможет…
«К родителям ушла?! — пронеслось в голове. — Но почему?» Он схватил плащ и выскочил на улицу.
— Сынок… — прошелестел ему вслед встревоженный голос матери.
В соседнем доме светилось окошко.
«Дома…» — облегченно подумал Колори, накинул плащ на голову и, прошагав к соседскому подворью, распахнул дверь.
Мать Ириси, старая тетка Нереги, сидела на большой кровати, на которой, разметавшись на подушках, спала Стинти.
— Тс-с! — приложила она палец к губам, увидев Колори. — Только что уснула.
Нереги встала, задернула занавеску над кроватью и подошла к столу.
— Садись, Колори
Колори сел.
— Где Ириси? — шепотом спросил он.
Нереги внимательно посмотрела на него.
— Ириси будет жить не здесь, — спокойно сказала она.
— А где? — растерялся Колори.
— Она ушла от тебя к Саприче.
Словно кто ударил Колори. Все смешалось у него в голове. «Почему?!» — хотелось крикнуть. Совершенно растерянный, он обвел взглядом комнату и только сейчас увидел, что в доме Нереги произошли разительные перемены. Появились холодильник, телевизор, микроволновая плита. На столе, очевидно не поместившись в холодильник, стояли разнообразные банки с цветными наклейками из гуманитарной земной помощи.
— П-понятно, — заикаясь выдавил он и встал.
Нереги промолчала.
Уже возле дверей Колори обернулся и с надеждой спросил:
— Я хоть к дочке приходить могу?
— Приходи.
Колори долго стоял во дворе под проливным дождем, бездумно вперившись в темноту. Когда сырой холод пробрал до костей, он посмотрел на свой дом, но дом показался ему покинутым и чужим, и тогда он шагнул в темноту.
Ноги сами привели его к бару, выстроенному Саприче два года назад рядом с лабазом. Колори нерешительно потоптался у дверей, затем вошел.
В одном углу бара по видео крутили эротический фильм, в другом приглушенно играла музыка. Колори взобрался на высокий табурет у стойки. Усатый краснолицый бармен, оторвал взгляд от телевизора и спросил:
— За деньги, или в долг?
— В долг.
— В долг велено не отпускать.
Спиной Колори почувствовал, как возле двери лениво зашевелился вышибала. Колори слез с табурета, но уйти не успел.
— Налей ему, — услышал он из-за стойки.
В дверях подсобки стоял Саприче.
Желваки заиграли на скулах Колори. Но стакан, налитый барменом, он взял. Саприче вышел в зал, подхватил Колори под локоть и увлек его в угол.
— Как я понимаю, — проговорил он, усаживаясь за столик и жестом предлагая сесть Колори, — нам предстоит мужской разговор.
Колори молча сел. Вот уж кого он не хотел сейчас видеть, так это Саприче. И, тем более, говорить с ним.
Бармен принес стакан Саприче, тот взял его, отхлебнул, поставил на стол.
— Я понимаю, что у тебя нет оснований относиться ко мне хорошо, — сказал он. — Но решаем здесь не мы: ни ты, ни я. Ириси так решила.
Колори молча смотрел на него, как на пустое место. Он держал стакан обеими руками, но так и не пригубил его.
— Хочешь, я дам тебе совет? — спросил Саприче.
Он вновь отхлебнул из своего стакана и, не дождавшись ответа, сказал:
— Мужчина обязан содержать семью. Если он этого делать не может, то, рано или поздно, семья распадется.
Колори молчал. В голове вертелось: «Почему же твой и мой отцы могли содержать семьи? Почему десять лет назад, никто не думал об «умении» содержать семью? Почему раньше семьи распадались только из-за угасшей любви, а сейчас — из-за отсутствия денег? Почему раньше не было безработных, бездомных и голодных? Почему раньше никто не вырывал кусок изо рта другого? Почему?!» Но он ничего не сказал Саприче.
— Мой тебе совет, — сказал Саприче. — Найди себе настоящее дело. Свое. Как у меня.
«У меня было свое дело, — подумал Колори. Дело моего отца, дело моего деда, дело моей Деревни. А ты все это погубил». Но он и этого не сказал Саприче.
Он посмотрел на свои руки и увидел в них полный стакан виски. Подношение Саприче. Милостыню. И тогда он плеснул эту милостыню в лицо Саприче.
Вышибала бросился к Колори, но Саприче жестом остановил его. Затем аккуратно промокнул лицо салфеткой.
— Ты ничего не понял, — криво усмехаясь, спокойно проговорил он. — Думаешь, что брюковое поле — это твое дело? Ошибаешься! Свое дело — это когда над тобой никого, кроме бога, и ничего, кроме налогов, нет. А я всегда был над тобой. И сейчас тоже.
Он махнул рукой вышибале.
— Проветри-ка этого холопа.
Вышибала схватил Колори за шиворот, протащил через весь зал и выпихнул в двери. Колори кубарем скатился с крыльца и упал в грязь.
«Вот так он нас всех… Всю Деревню… Город… Всю планету… Лицом в грязь! — Колори поднялся. — Так нам и надо, добреньким! Даже насекомых от полей мы только отпугивали, а паразитов нужно уничтожать. Давить!»
Не разбирая дороги, по лужам, он решительно зашагал домой, открыл сарай, взял канистру керосина и вернулся.
— С тебя все началось… — приговаривал он, обливая из канистры стены лабаза. — И я с тебя начну…
Он отбросил пустую канистру и только тогда пожалел. что в запале израсходовал весь керосин на лабаз и ничего не оставил ни на бар, ни на огромный трехэтажный особняк, выстроенный Саприче этим летом.
— Ладно, — пробормотал он, чиркая спичкой, — и до них доберемся. Главное — начать.
В оставленной стрешами землянке было тепло и сухо. Старый Нокуме старался для стрешей на совесть, и не его вина, и не вина Колори, что стреши покинули землянку и перекочевали в лес — подальше от Деревни, от зловонных стоков фармацевтического завода, подальше от дорог с их бензиновой гарью. И как ни зазывал стрешей Колори, на поле они не вернулись и в землянку зимовать не пришли.
Колори и Диркоши лежали на мху и слушали радио. В углу, в обнимку с автоматом, храпел Пастролаги. Не интересовали его новости, да и стар он уже был, все больше в сон тянуло, особенно после еды. А поели они час назад впервые за последние сутки.
— «…После потопления аквами эскадренного миноносца «Святой громовержец» и ответной акции федеральных войск — уничтожения поселения аквов близ Холодной Лагуны, в Океанической войне наступило временное затишье. Вместе с тем, по поступившим из конфиденциальных источников сведениям, аква готовят широкомасштабную операцию против правительственного флота. В гавани Калуши арестован шлюп с нелегальным грузом, состоящим более чем из двухсот торпед, которые сепаратисты собирались переправить аквам. По результатам предварительного расследования стало известно, что в продаже вооружения сепаратистам замешана одна из посреднических фирм концерна «Норд технолоджи». Это уже не первый случай, когда концерн уличен в неблаговидных сделках. Послушайте по этому поводу комментарий нашего политического обозревателя…»
Диркоши крутнул настройку.
— «…разбит наголову. Федеральные войска прочесывают окрестности, однако поиски остатков банды сепаратистов затруднены сложным рельефом местности и начавшейся метелью. Вы слушали краткий обзор новостей на сегодня. А сейчас на нашей волне музыкальная программа «Рок-отпад»!»
— Это о нас, — буркнул Диркоши и вновь завращал верньер.
Федеральные войска искали их группу. Но до того, как их обнаружат, они должны были закончить свое дело.
— «…вызывает недоумение вывод антропологической экспедиции о причислении вида аквов к разумным существам. Лет сто назад на Земле долгое время муссировался вопрос о разумности дельфинов. Однако такое предположение было в конце концов отвергнуто. Многие животные обладают достаточно развитым мозгом, способны находить нетривиальные решения в сложных ситуациях; многие пользуются вспомогательными предметами — палками, камнями, — как орудиями для добывания пищи; образуют сообщества в виде стай, стад; сооружают себе жилища — норы, гнезда. Умение сооружать жилища относится, кстати, и к аквам, строящим хатки, которые весьма напоминают собой хатки земных бобров. Но говорить о разумности таких животных преждевременно. Основным проявлением разума является то, что разумное существо постоянно совершенствует орудия труда, улучшает свои жилищные условия, расширяет ареал в экологической нише. Присуще ли это аквам? Однозначный ответ — нет. Ссылка же на то, что аквы помогают аборигенам при ловле рыбы, просто несерьезна. Издревле на Земле человек использовал вьючных и тягловых животных на различных работах, Однако никому в голову не пришло назвать, скажем, осла или верблюда разумным существом. Что же касается якобы имеющейся у аквов высоко развитой разговорной речи, с помощью которой они общаются с аборигенами, то и этот факт не выдерживает критики. Известно, что многие животные обладают более сложным голосовым аппаратом, чем человек, и способны к воспроизведению звуков в широчайшем, недоступном человеку, диапазоне. Это относится и к певчим птицам, и к тем же дельфинам. Тем не менее, это не является свидетельством превосходства их интеллекта над человеческим. По-моему, о наличии интеллекта у таких животных говорить вообще неправомерно. Сосуществование же аборигенов и аквов легко описывается факультативным симбиозом, основанным на комменсализме, то есть, проще сказать, сотрапезничестве, и похоже на отношения человека и одомашненных декоративных животных — собак, кошек. Как мне представляется, досужий вымысел о разумности аквов исходит от активистов лиги защиты животных, встревоженных тем, что по последним зоотомическим данным, полученным на основе препарирования трупов аквов, подкожный жир этих животных по своим свойствам похож на знаменитый спермацет земных кашалотов. Как известно, спермацет используется в виде основы для приготовления высококачественных кремов и мазей в парфюмерии. И такое предположение Лига защиты животных выдвигает в связи с получившим одобрение проектом о промышленной добыче аквов». В передаче «Из научных сфер» вы слушали мнение профессора биологии, ведущего специалиста по ластоногим животным Дальневосточного университета Джереми Иванова. А теперь — реклама…»
— Сволочи! — процедил Диркоши. — Завтра они найдут в наших печенках драгоценные для них ферменты, и тогда уже нас объявят неразумными животными…
Диркоши был биологом из Города. Только не того Города, который был расположен возле Деревни Колори, а Города близ Побережья в полутора тысячах километрах отсюда. Земляне никак не могли понять, почему все промышленные поселения на планете называются одинаково — Городами, а сельскохозяйственные — Деревнями. Не обладали они сенсорным восприятием, при котором аборигену сразу становилось понятным, о каких именно Городе или Деревне идет речь.
— Тихо! — насторожился Диркоши и выключил радиоприемник. — Кто-то идет…
Возле землянки послышался характерный скрип снега. Колори задул свечу и подтянул к себе автомат. Скрипнула дверца лаза, и в землянку посыпались хлопья снега.
— Свои, — донесся до них голос Бентаге.
Он протиснулся в узкий лаз и закрыл за собой дверцу. Колори чиркнул спичкой, вновь зажигая свечу.
— Как там? — спросил Диркоши.
— Нормально. Войск в Деревне нет, а полицейских всех забрали на прочесывание леса. Саприче у себя в имении. Во дворе двое охранников, а еще пятеро телохранителей в доме. Но те будут спать, когда мы придем. Собирайтесь.
— Пастролаги будить? — спросил Колори. — Может, не стоит его брать? Сын ведь…
— Я иду, — сказал Пастролаги из своего угла. Он заворочался, хрустя пустой скорлупой яиц стрешей, и встал. — Это мое дело.
Метель поутихла, но снег продолжал валить огромными хлопьями.
— Успеть бы вернуться по снегопаду, чтобы следов не было, — пробормотал Диркоши, пристегивая лыжи.
— Может, отложим на другой раз? — предложил Бентаге.
— Другого раза не будет, — жестко отрезал Диркоши.
— Завтра-послезавтра федеральные войска прочешут и этот район, и нам не уйти.
От ограды у имения Саприче отделилась тень.
— Долго же вы собирались… — пробормотала она голосом Чапари. — Мы здесь совсем закоцубли от холода.
— Где Пашеке?
— Здесь, — донеслось от ограды.
— Охрана ходит?
— Нет. Сидят в сторожке, чай пьют, гады.
— Начинаем. Пашеке, Бентаге — в сторожку. Только чтоб тихо.
Пашеке и Бентаге пролезли под оградой и растворились в ночи. Затем их тени мелькнули на фоне освещенного окна сторожки и вновь исчезли. Минут через пять от сторожки послышался тихий посвист.
— Пошли, — сказал Диркоши.
Возле сторожки стоял Пашеке и держал в руках кружку.
— На, погрейся, — протянул он кружку Чапари.
— О, хорошо! — прошептал тот, с жадностью, обжигаясь, прихлебывая кипяток. Видно промерз он здорово.
Колори сунулся было в сторожку, но Пашеке преградил ему путь.
— Не ходи. Не надо.
В дверном проеме появился Бентаге.
— Ну, что? — спросил Диркоши.
— Комната телохранителей первая сразу от входа. Спальня Саприче на втором этаже — третья комната в правом крыле.
Массивные двери особняка были заперты на ключ, но Чапари справился с замком в два счета и пропустил в особняк Бентаге и Пашеке.
Вначале было тихо, затем в доме что-то тяжело упало, и на крыльце показался Пашеке.
— Порядок, — кивнул он.
— Все пятеро? — переспросил Диркоши.
— Все.
— Почему шум?
— Не всегда бывает гладко, — нервно хмыкнул Пашеке.
Они вошли в дом и, подсвечивая фонариком, прошли по коридору в холл. И тут на лестнице послышались шаги. Диркоши погасил фонарь, и все рассредоточились вдоль стен. Из-за поворота лестничного пролета появилась фигура в пижаме с керосиновой лампой в руках.
— Что за шум? — спросил голос Саприче.
И тогда Диркоши включил свет в холле.
— Гости у тебя, — насмешливо сказал он, направив автомат на Сарпиче. — Встречай.
Лампа выпала из рук Саприче и разбилась. Керосин расплескался по ковровой дорожке.
— Что же ты, — хмыкнул Диркоши, — электричество провел, денег — хоть печь растапливай, а сам — с керосинкой? Под простолюдина подделываешься? Так и до пожара недалеко.
Бледный, как мел, Саприче медленно спустился в холл и остановился напротив Диркоши.
— Чего ждете? — спросил он неожиданно спокойным голосом. — Стреляйте.
— Это мы всегда успеем.
— Деньги нужны? — презрительно спросил Саприче. — Или покуражиться хотите — ждете, чтобы я на коленях вымаливал жизнь?
Лицо Диркоши окаменело.
— Это ты напрасно, Саприче, начет денег. — Он поднял автомат. — Мы не бандиты.
— Не-ет!!!
По лестнице стремглав сбежала женщина в пеньюаре и, бросившись на грудь Саприче, заслонила его от автомата. Сердце Колори болезненно сжалось — он узнал Ириси.
— Не убивайте его! — зарыдала Ириси.
Сарпиче погладил ее по голове, затем отстранил от себя.
— Не унижайся, Ириси, — сказал он и поцеловал ее в лоб. — Прощай.
— Нет! Нет! Не-ет!!! — забилась она в истерике.
— Уведите ее, — попросил Саприче, и лицо его перекосилось. — Только… не трогайте.
— Мы с женщинами не воюем, — сказал Диркоши и кивнул Бентаге.
Бентаге сгреб кричащую Ириси в охапку и, как она не сопротивлялась, унес из холла и запер в одной из комнат.
— Я знаю, что сейчас вы убьете меня, — сказал Саприче. — Одно хочу сказать перед смертью — совесть моя чиста. Все, что мною нажито — нажито честно. Ни одного человека я не обманул ни на грош. И не моя вина, что вы все стали бедными, а я — богатым.
— Ты все сказал? — спросил Диркоши.
— Все. — Саприче окинул взглядом нежданных гостей и вдруг узнал Колори. — Просьба есть одна, — усмехнулся он.
— Говори.
— Пусть ваш приговор приведет в исполнение Колори.
Холодный пот прошиб Колори. Автомат в руках стал чугунным, руки одеревенели, в висках застучала кровь. В ушах до сих пор стоял крик Ириси, и он внезапно понял, что ошибался, вовсе не деньги привели в этот дом его жену. И потому не сможет он нажать на курок.
За спиной шумно задышал Пастролаги и вдруг, со стоном оттолкнув Колори, шагнул вперед.
— Нет, сынок, — тяжело роняя слова, проговорил он, — это сделаю я.
— Отец?! — Саприче растерялся. — Ты с ними, отец?!
— Да, сынок.
— Но… почему?!!
— Потому, что ты прав, сынок. Ты действительно никого не обсчитывал и торговал честно. Но это земная честность. Ты продавал и перепродавал чужой труд, а сам за всю жизнь не вырастил ни одной брюки, не сложил ни одной песни. И по нашей честности и совести, а не по законам твоей Земли, ты прожил пустую, никчемную жизнь. Поэтому и все это, — Пастролаги обвел стволом автомата холл, — принадлежит не тебе.
— Ты не прав отец. Это законы не Земли, а любого цивилизованного общества.
Пастролаги покачал головой.
— Если эти законы заставляют людей, бывших некогда одним народом, брать в руки оружие и убивать друг друга — я не принимаю такой цивилизации. И мне особенно больно, что установлению этих законов способствовал ты. Мой сын. Ты принес в наш мир, не знавший войн и распрей, заразную болезнь — жить не ради других, а ради себя. И поэтому ты ответственнен за то, что люди сейчас умирают от холода и голода, погибают в братоубийственных войнах. И ты ответственнен за смерть аквов, из которых сейчас делают мази для умягчения кожи земных девиц.
— Я не признаю твоих обвинений, отец, — спокойно проговорил Саприче. — Руки даны человеку для работы, а не для того, чтобы он держал в них оружие. А голова — чтобы думать, как эту работу сделать лучше и быстрее, а не завидовать. Я работал и руками, и головой. И не моя вина, что кто-то предпочел взять в руки оружие.
— Время нас рассудит, — сказал Пастролаги и нажал на спуск автомата.
Диким криком зашлась в запертой комнате Ириси.
Диркоши перешагнул через труп и бросил зажженную спичку в керосиновое пятно. Огонь ленивыми языками заскакал по ступенькам.
— Уходим.
Как в тумане Колори вышел в коридор и открыл дверь, за которой билась в истерике Ириси. Ириси выскочила в холл и, упав на тело Саприче, заголосила.
— Уходим! — крикнул Диркоши, схватил Колори за плечи и выпихнул во двор.
Уходили они гуськом по проторенной лыжне, ведущей через поля к лесу. Пастролаги еле шел, тяжело дыша и держась рукой за сердце, часто останавливался и оглядывался на разгорающийся пожар.
— Идите, идите… — шептал он. — Я вас догоню… в лесу…
Они находились как раз посреди поля, когда из-за ближайшего холма послышался рокот приближающегося вертолета. Видно из Деревни по телефону кто-то сообщил в Город о стрельбе в имении Саприче и пожаре.
— Быстрее! — закричал Диркоши.
Но дойти до леса они не успели. Вертолет вынырнул из-за холма и осветил их прожектором.
— Всем рассыпаться в стороны!
Колори бросился влево, но тут загрохотал пулемет, что-то ударило его в предплечье и он, теряя равновесие от толчка, упал лицом в снег.
Поезд прибыл в Сапричебург поздним вечером. Аккуратно заправив пустой рукав в правый карман лагерной куртки, Колори с замиранием сердца ступил на землю родной Деревни.
«Вот я и дома», — с горечью подумал он.
Деревни не было. Перед ним стоял чужой город. Земной. С запахом паровозной гари, с химическим привкусом фармацевтического завода.
На привокзальной площади к нему привязался чумазый мальчишка в рваной телогрейке и шапке-ушанке с оборванным ухом.
— Дядь, дай денежку! Кушать хочется! — канючил он.
Колори пошарил по карманам, извлек последнюю десятку и протянул мальчишке.
Мальчишка схватил десятку, глянул на нее и вдруг, скомкав, со злостью швырнул в лицо Колори.
— Ты чо даешь, морда однорукая?! — заорал он. — Засунь свои национальные единицы в задницу! Доллары давай!
Колори опешил. Затем, грустно улыбнувшись, повернулся и пошел прочь.
— У, вошь лагерная! — крикнул вслед мальчишка, увидев на его спине нарисованную белую мишень. — Тебя нам только в городе не хватало! Еще один лишний рот добавился!
Комок грязи шлепнулся в спину, но Колори не обернулся. В лагере приходилось переносить худшее.
Он прошел мимо одинаковых, как бараки, домов, пытаясь среди них разглядеть хоть что-то знакомое, но ничего не узнал. Шел Колори по улице Саприче, мимо частного пансиона имени Саприче, мимо церкви святого мученика Саприче и вышел на площадь, на которой стоял памятник Сарпиче. Бронзовый Саприче стоял на мраморном постаменте и смотрел в бесконечную даль. Одной рукой он опирался о мотыку, другой протягивал миру бронзовую брюку.
«Я принес вам цивилизацию» — гласила надпись на постаменте.
И только тут Колори узнал место, где он очутился. Когда-то здесь стояло имение Саприче. Уже отсюда, с трудом ориентируясь среди незнакомых домов, он пошел к своему дому.
Его дома не было. Дом Нереги сохранился, а вот на месте его дома стояли мусорные баки. Тяжело ступая, Колори подошел к бакам и тупо уставился на них. Затем медленно стащил с головы фуражку.
В доме Нереги хлопнула дверь, оттуда вышла пожилая женщина с мусорным ведром. Опасливо косясь на Колори, она высыпала ведро в крайний бак, повернулась, и тут Колори, в неверном свете тусклой лампочки на столбе, узнал ее.
— Ириси… — невольно вырвалось у него.
Ириси остановилась и вгляделась в его лицо.
— Колори… — со страхом выдавила она.
Они застыли друг против друга, и у каждого в памяти воскресло их прошлое. Такое общее, и такое разное.
— Значит, вернулся… — наконец как-то устало сказала Ириси.
— Значит, вернулся.
— Сбежал, или срок кончился?
— Отпустили под надзор полиции.
— Дом-то твой снесли…
— Что с матерью?
— А тебе т у д а не сообщали? Умерла. Уж лет десять будет.
В общем, ничего другого Колори и не ожидал. Писем от матери не было.
— А Стинти?
— Живет… — каким-то неопределенным тоном, исключающим последующие вопросы, ответила Ириси.
Они молча постояли друг напротив друга.
— Давно выпустили?
— Вчера.
И снова молчание.
— Ну, я пошел, — наконец сказал Колори и повернулся.
— Куда? — тихо спросила Ириси.
Он пожал плечами.
— Заходи уж к нам, — предложила она.
Колори застыл в нерешительности, подумал, затем кивнул.
— Спасибо, — пробормотал он и последовал за Ириси.
Когда-то единственную большую комнату дома Нереги перегородили двумя стенками, а оставшееся пространство теперь было то ли прихожей, то ли кухней между двумя комнатами. Здесь стояли старенький холодильник, плита и маленький столик.
— Садись, — предложила Ириси. — Есть хочешь?
— Да.
Ириси достала из холодильника тарелку с тушеными овощами и поставила перед Колори.
«Постарела», — подумал Колори, глядя на мелкую сеть морщинок на лице Ириси.
— Значит, ты теперь здесь живешь? — спросил он.
— Значит, здесь.
— А как же… — Колори хотел спросить о наследстве Саприче, но вовремя остановился. Не его это дело.
Но Ириси поняла. Она усмехнулась.
— А у Саприче много родственников. Племянника его помнишь? Вот он все и отсудил. Мы ведь с Саприче не были зарегистрированы, как муж и жена.
Дверь одной из комнат широко распахнулась, и на пороге появилась полногрудая огненно-рыжая девица в одних трусиках.
— Кто здесь у тебя? — нимало не смущаясь своего вида, спросила она. Темные соски обнаженных грудей вызывающе уставились на Колори.
Ириси с непонятной неловкостью переводила взгляд с девицы на Колори.
— Это Колори, — наконец тихо сказала она. — Твой отец, Стинти.
Стинти смерила отца холодным взглядом. Ничего не отразилось в ее глазах.
— Папаша… — протянула она. — Знаешь что, папаша, катись-ка ты отсюда в задницу!
И с треском захлопнула дверь.
Колори окаменел. Нет, не такой он видел свою встречу с дочерью.
Ириси села за стол напротив.
— Ешь, — просто сказала она, будто ничего не произошло.
Колори заставил себя взять вилку.
В это время дверь в другую комнату тихонько приоткрылась, и в образовавшуюся щель выглянуло маленькое личико.
— А ты чего? — строго спросила Ириси. — А ну, марш спать!
Дверь затворилась.
Кусок застрял в горле Колори. Он с трудом проглотил его и хрипло спросил:
— Внук?
— Да.
— Сколько ему?
— Два года.
— А зовут как?
Ириси отвела глаза.
— Саприче.
Такого удара Колори не ожидал. Он растерянно отложил вилку.
— Спасибо… — пробормотал он. Но получилось, будто поблагодарил не за еду.
Ириси все поняла.
— Я постелю тебе здесь, на полу, — сказала она.
Она вынесла матрас, раскатала на полу у холодильника, а в головах, извинившись за отсутствие подушки, пристроила туго свернутый ватник.
Колори лег, укрывшись курткой, как в лагере, и Ириси погасила свет.
Немного позже он услышал, как Ириси из своей комнаты прошла к Стинти. Что она там говорила дочери, он не слышал, но вот голос Стинти долетал весьма отчетливо.
— Ты что, с ума сошла? Я здесь клиентов принимаю, кормлю вас, можно сказать, своим телом, а он будет на кухне валяться и распугивать клиентов? Насрать мне, что он мой отец! Если ты такая сердобольная, забирай его к себе!
Затем он слышал, как Ириси, вернувшись в свою комнату, баюкала внука и рассказывала ему сказку.
— Посадил дед брюку. Выросла брюка большая-пребольшая. Стал ее дед из земли тащить. Тянет-потянет, вытащить не может…
— Баба, а что такое брюка?
— Ну… Это овощ такой. Рос он у нас когда-то. Вкусный очень. Как морковка. Ты ведь морковку любишь?
— Люблю, — не очень уверенно ответил внук.
И тут Колори впервые в своей жизни заплакал. Ничего общего с земной морковкой брюка не имела.
Глубокой ночью, когда все в доме уснули, Колори встал и ушел из этого дома. Из чужого дома, от чужой жены, от чужой дочери, от чужого внука.
Ноги сами привели его на пристань. Удивительно, но пристань сохранилась, ее даже кто-то подновил, перестелив доски, хотя ни одной лодки к ней пришвартовано не было — ниже по течению, метрах в пятистах, светился огнями бетонный причал.
Колори сел на доски и свесил ноги к воде. С реки тянуло сыростью, запахом гнили, стоками химфармзавода, керосином. Загадили реку основательно. У ног что-то всплеснулось, и Колори удивился — неужели в такой реке еще сохранилась рыба?
Он сидел, невидяще вперившись в темноту, и пытался вспомнить свою жизнь до прихода цивилизации. Пытался и не мог. И не заметил, как из воды у края пристани медленно-медленно всплыла огромная туша и также медленно, осторожно прогибая под собой доски, взобралась на настил.
— Колори? — спросил чей-то голос, и Колори чуть не слетел в воду от неожиданности.
Он вгляделся в бесформенную массу, словно ниоткуда появившуюся на пристани.
— Акве Беструде? — осторожно, не веря себе, спросил он.
В ответ раздался бесцветный, лишенный интонаций, смех.
— Акве Беструде! — Колори вскочил с места, бросился к акве и обнял мокрое тело одной рукой. — Жив! Вот уж кого не думал встретить!
— Эй! — вскрикнул акве Беструде, и Колори почувствовал, как кожа акве содрогнулась от боли от его прикосновения. — Осторожнее!
— Что это? — спросил Колори, ощутив под ладонью какие-то бугристые наросты на некогда гладкой, скользкой коже акве.
— Дерматиты. От стоков фармацевтического завода.
Они сели на краю пристани, и Колори, все же не удержавшись, осторожно, как когда-то в детстве, положил руку на загривок акве Беструде и прижался к нему.
— Я вижу, тебя жизнь тоже потрепала, — сказал акве Беструде. — Руку где потерял?
— Да тут, недалеко. Помнишь, имение Саприче сожгли? И его…
— Помню.
— А как ты живешь? Ведь вас, аквов, вроде…
— Да вот так и живу. Днем прячусь, а ночью… Некоторые старики помогают. Вот, настил перестелили. Ириси тоже помогает… Как у тебя дома?
— Никак, — сухо ответил Колори. — Нет у меня дома.
Акве Беструде понимающе помолчал.
— А давай, ко мне перебирайся, — внезапно предложил он. — У меня тут под настилом тайная хатка есть. Тесноватая, правда… Но зато в Северной затоке я себе отличное жилище соорудил! Там можно и печку на зиму приспособить. И рыба там сохранилась — вода почище, — сам развожу. Правда, много выбраковывать приходится, но на двоих хватит…
Акве Беструде положил тяжелую ласту на плечо Колори.
…Так они и просидели, в обнимку, человек и акве, до самого утра, неспешно беседуя, вспоминая. Пока над рекой не разгорелся холодный, пахнущий болотом, медикаментами и отработанной соляркой, чужой рассвет.
Лысый, громадного роста толстяк навзничь лежал на цементном полу широко раскинув руки. На его животе восседал красномордый верзила и; мертвой хваткой сжав горло толстяка, методично стучал его головой об пол. Толстяк хрипел, екал при каждом ударе, но концы не отдавал.
— Э! — Я похлопал по плечу верзилы. — Прикурить не найдется?
— Чего?
Верзила недоуменно повернул ко мне голову. От его распаленной от натуги физиономии вполне можно было прикурить, если бы не градом катившиеся по щекам капли пота.
— Спички, говорю, есть? Я показал верзиле незажженную сигарету. Верзила оставил свое занятие и растерянно похлопал себя по карманам.
— Не, я ж не курю! — наконец сообразил он. — И тебе не советую. Здоровье дороже. Возьми лучше это.
Он протянул мне грязный одноразовый шприц и пару ампул.
— Здесь, парень, — криво усмехнулся я, — мы с тобой расходимся во взглядах и увлечениях. Толстяк на полу зашевелился, заперхал.
— Погоди, — прохрипел он, зашарил по карманам и достал зажигалку. — На.
Я щелкнул зажигалкой, прикурил. Зажигалка была золотой «ронсон». Лимонов на десять потянет.
— Спасибочки. Как я понимаю, — обратился я к толстяку, — она тебе уже не понадобится?
— Отдай, — строго сказал толстяк. — Это вещественное доказательство. Я вернул зажигалку.
— Может, помочь?
— Не мешлй, — буркнул толстяк и вновь раскинул на полу руки. Верзила тут же вцепился ему в горло.
Вот, всегда так. Я окинул взглядом помещение. Обшарпанный конторский стол, колченогий стул, да развороченный автогеном сейф, до отказа забитый пачками сторублевок образда шестьдесят первого года. И все.
Похоже на заводскую кассу социалистического реализма.
Переступив через дергающиеся ноги толстяка я выглянул в окно на божий свет. Божего света не было. Был светящийся туман.
Пора сматываться. Опять мне не повезло. И почему тогда так любили непременно сторублевки? Макулатура. Но сколько экспрессии из-за нее!
Я нарисовал грифелем на стене дверь, открыл ее и шагнул в светящийся туман.
Угр сидел посреди пещеры у огромного кострища и поигрывал в руках бивнем мамонта. Вдоль стен пещеры настороженно затаились соплеменники и смотрели на вождя во все глаза.
— Ры… гх… ам-м? — сказал Угр.
«Так кого мы будем сегодня есть?» — понял я.
За каменной глыбой, закрывавшей вход в пещеру, вселенским потопом бесновалась гроза. Оттуда же доносился рев пещерного льва, в пароксизме голода раскачивавшего глыбу. Ни на грозу, ни на льва никто не обращал внимания.
Я понял, что попал на первое в истории человечества заседание Верховного Совета. В стране во всю бушует экологическая катастрофа, национальные распри достигли своего апогея, мяса нет, посевы смыло водой, но многомудрые вожди спокойно и уверенно в тиши пещеры решают продовольственную программу.
— Гм… р-р-р? — повысил голос Угр.
«Какие будут предложения?» — перевел я. Одним из чересчур сообразительных троглодитов осторожно коснулся моей руки.
— M-м! — восхищенно сказал он.
«Пухленький!»
Другой не в меру умненький предок уже более грубо схватил меня за ногу.
— Угум-м… — подтвердил он. «Жирненький!»
— Ho-Ho! — Я вырвался и на всякий случай отступил вглубь пещеры. — Меня еще нет. Погодите с сотню тыщ лет!
— Гр-р Бхар трам-пам! — рявкнул Угр. — Трам-тара-рам!
Во, завернул! «Депутат Бхар, не отклоняйтесь от регламента! Говорите по существу вопроса и не надейтесь на иностранные инвестиции, иначе я лишу вас слова!»
На мгновение в пещере повисла тягостная тишина.
Затем из левого угла донеслось осторожное:
— Ба…
Чуть погодя фразу продолжили из правого:
— Бу…
И уже нестройный хор хриплых голосов обеих фракций закончил:
— Бы-ы!
— Грм-м?.. — с сомнением протянул Угр.
«На голодный желудок?»
— Ам! — неожиданно подвел итог дискуссии беззубый старик.
Я тихонько ретировался вглубь пещеры. Здесь тоже делать было нечего. И когда я только научусь ориентироваться?
Пока высокое собрание решало, какую из женщин они будут сегодня «ам», я нарисовал на стене пещеры люк со штурвалом и наборным замком. Не знаю, так ли выглядят бронированные двери в форте Нокс, но я очень на это надеялся.
Но попал я в рубку космического корабля. Корабль стоял на неизвестной планете, и в рубке никого не было. Сквозь огромный иллюминатор из простого стекла открывался вид на равнину, поросшую голубой травой. С ослепительно желтого неба сияли три солнца; зеленое, черное и рентгеновское. Когда фиолетовые облака закрывали черное, на равнине становилось светлее. В высокой густой траве, маясь мукой мученской, бродили несуразные животные о семнадцати ногах и огромных головах на тонюсеньких шеях. Пасти животных щерились такими чудовищными зубами, что становилось непонятно, как сквозь них проходит пища. По траве от животных расходилось по три тени: светлая — от черного, обыкновенная — от зеленого, угольная — от рентгеновского. Судя по последней, животные состояли сплошь из свинца. В общем, жить при такой конституции не полагалось. Просто язык не поворачивался назвать их божьими созданиями. Но они жили. И даже питались. Как я понял, исключительно космонавтами, потому что ни друг на друга, ни на сочную голубую траву они не обращали внимания. Зато на космонавтов, шествовавших по равнине походным строем, они нападали с исключительной методичностью, не давая тем перевести дух.
Что же здесь делали космонавты, было загадкой. То ли они прибыли на планету, как научная экспедиция, изучающая инопланетную фауну, то ли в качестве простых заготовителей мяса, решающих в будущем наболевшую еще со времен Угра продовольственную программу Земли. Вероятнее второе, так как крушили они бластерами нападавших животных с редким остервенением.
Рубка космического корабля — это, конечно, не форт Нокс с золотым запасом Америки, — но поживиться здесь можно. Я пошарил по ящикам под пультом управления, но все они оказались пустыми. Лишь аптечка была доверху забита таблетками антирада. Прилагавшаяся инструкция, гласила, что «одна таблетка в течение минуты снимает все последствия радиационного облучения». Я покосился на рентгеновское солнце и на всякий случай проглотил одну. И чуть не подавился. Горькой таблетка оказалась до невозможности. Через минуту кожа по всему телу стала нестерпимо зудеть, но зато моя тень от рентгеновского солнца приобрела угольный свет.
Почесываясь, я бросил в рюкзак пригоршню таблеток и вышел из рубки. Каюты на корабле, трюм и даже машинный зал отсутствовали — их заменяла огромная кают-компания. По креслам и диванчикам вдоль стен были в беспорядке разбросаны скафандры, бластеры, одежда и личные вещи космонавтов. На огромном столе посреди кают-компании высилась аккуратная пирамидка из кубиков желеобразной синтет-пищи. А за столом в окаменевших позах героев космоса сидели Он и Она.
— Я открыл, что именно непарноногость местных животных ответственна за их агрессивность! — вещал Он как с амвона, глядя орлиным взором в бесконечную даль.
— Утверждение профессора Замбрози о якобы генетическом перерождении стопоходящих членов животных, приведшем к возникновению семнадцатой ноги, в корне неверно! — восторженно вторила Она, не отрывая от Него глаз, полных всепоглощающей неземной любви.
«Ага, — понял я, — корабль прибыл на планету из нашего далекого и светлого коммунистического будущего». Я был полностью согласен с Его открытием — награди меня кто-нибудь семнадцатью ногами, и я был бы не в меру агрессивен.
Вид пирамидки из синтет-пищи вызвал в моем желудке бурчание, подобное рыку Угра. Но здесь следовало быть осторожным — по идеальной форме пирамидки можно было предположить, что к синтет-пище никто не притрагивался с самого старта с Земли. Истинно богоподобны наши потомки, если питаются весь космический перелет светом звезд! Но на хрена они тогда кромсают на бифштексы бедных животных!
К счастью, инструкция прилагалась и к синтет-пище. Согласно ей, один кубик содержал энергетический эквивалент обыкновенной пищи, потребляемой человеком за месяц. Здесь следовало задуматься: а не получу ли я несварение желудка, приняв за раз весь свой месячный рацион? И все же, голод не тетка. Поэтому, пока Он и Она продолжали во всю клеймить печатными словами профессора Замбрози и его соратников, ставящих палки в колеса «прогрессу общечеловеческой мысли», я рискнул попробовать кубик синтет-пищи. Изобретал ее видно кто-то из сподвижников профессора Замбрози, так как на вкус оказалась гадостью необыкновенной. Но голод сняла. Поэтому я на всякий случай бросил в рюкзак десятка два кубиков. Черт меня знает куда меня занесет нелегкая!
Под запальчивые речи, распекавшие в пух и прах ретроградов будущей коммунистической научной мысли, я попытался примерить скафандр, но влезть в него не смог. Не с моими габаритами. Вот если бы я годика два-три попитался синтет-шищей…
Оставив скафандр в покое, я взял бластер, повертел в руках громоздкую, страшно неудобную конструкцию, но опробовать не осмелился. Еще снесу полкорабля. Бросив бластер в рюкзак, я скосил глаза на присутствующих — как-то они отнесутся к моим действиям? А никак. Дуэт продолжал выводить выспренные рулады космической оперы. То ли они меня в своем песно-певческом угаре просто не замечали, то ли бластеры на их Земле были по цене зубочисток. Что тут скажешь — коммунизм!
Я еще немного пошарил по кают-компании, но ничего подходящего для себя не нашел. Эту экспедицию не интересовали ни золото, ни бриллианты, ни клады погибших цивилизаций. Подавай им разгадку непарноно-гости — и баста! Живут же люди…
Я вздохнул, отодвинул от стены диванчик и нарисовал на ней дверь родной квартиры.
На сей раз я попал по назначению. В чем-чем, а в этом, слава богу наловчился. Но каждый раз вид разводов плесени на отслоившихся, бесцветных от старости обоях моей прихожей заставлял сердце радостно трепыхаться. Я — дома! Хотя, если подумать, чему радоваться?
Посреди комнаты прямо на покоробившихся, застекленевших плитках линолеума скукожившись спал Старикашка.
— Эй, Старичок! — весело гаркнул я. — Я те жрать принес!
Старикашка закряхтел, просыпаясь, повернулся ко мне и открыл глаза. Его лицо покрывала сеть странных морщин, словно Создатель, лепя ему голову, сел покурить, и, пока он курил, по свежей глине основательно потопталась любопытная ворона. И как божий ОТК пропустил сей брак?
— Будьте добры, — замогильным голосом простонал Старикашка, — верните мне грифель!
Морщины на его лице зашевелились, будто ворона, став невидимой, продолжала топтаться по коже.
Я бросил рюкзак на пол и сел на два кирпича, составлявшие весь интерьер моей квартиры.
— Смени репертуар, — привычно отмахнулся я, достал из рюкзака кубик синтет-пищи и протянул его Старикашке.
— Жри, пока дают.
Старикашка взял кубик, понюхал, лизнул, поморщился, но кубик сховал.
— Пища явно не звягинцевская, — рассудительно сказал он. Любил он вставлять в свою речь непонятные эпитеты. Поднаторел там, в задверном мире.
— Космическая, — объяснил я, усердно расчесывая ногтями грудь.
— Я ж и говорю… — буркнул Старикашка и тут уставился на мою грудь. Неприятным таким, изучающим взглядом.
— Чего зеньки выкатил? — спрашиваю.
Он перевел взгляд на мои руки. Я тоже посмотрел. Кожа на руках покрылась мелкими зеленоватыми чешуйками. И чесалась нестерпимо.
— Что, и морда такая? — спросил я.
— Угу. Похоже на аллергию панаско.
— Этого мне еще не хватало! — Я пулей метнулся в ванную комнату и стал рассматривать себя в осколке мутного зеркала. Из его туманной глубины на меня перепуганно смотрела физиономия сорокалетнего субъекта с всклокоченной желто-соломенной бородой. Лоб, щеки, нос и уши субъекта шелушились зеленоватой чешуей. Е-пэ-рэ-сэ-тз! Не хватало, чтобы у меня после антирада отросло семнадцать ног!
Я поскреб бороду, и на пол посыпалась зеленоватая перхоть. Представляю себе, что будет, если я в таком виде покажусь на улице!
На дне ржавой ванны сохранилось пальца на два воды, которую я натаскал дырявым ведром из пруда в прошлом месяце. Старикашка, конечно, и не думал наносить еще. Живет иждивенцем, паразит! Вытурю из квартиры! Впрочем, спасибо и на том, что эту воду не допил.
Мыла, естественно, не было — последний обмылок, который я спер в какой-то коммуналке задверного мира, я недели три назад сменял на поллитру сивухи. Сивуху давно оприходовал, а пустую бутылку махнул на четыре целые спички. Из них осталась одна, да и та горелая — уши почистить, или в зубах поковыряться. Само собой, что колупать ею зеленую чешую было не с руки. Зато ногти у меня отросли знатные. Вот ими, ополаскиваясь водой, я с горем пополам с матом и соскреб чешую с лица и кистей рук. На большее мата не хватило.
С багровой, будто натертой кирпичом, мордой я вернулся в комнату и застал Старикашку за неприглядным занятием. Он копошился в моем рюкзаке и как раз доставал бластер.
— Э, папаша! — гаркнул я. — Своим поведением вы подаете нехороший пример молодежи!
И отобрал у него бластер. Старикашка неожиданно густо покраснел. В который раз я убедился, что стыда в его совести бездна. На его месте я бы давно грохнул меня посреди ночи одним из двух кирпичей и, ничтожесумняшеся, забрал свой грифель. Ан, нет: «Будьте-так-добры-извольте-пожалуйста-вернуть…» Тьфу, слизняк!
— Ваша молодежь, — сконфуженно пробормотал он, — даст мне сто очков вперед…
— Что отнюдь не оправдывает ваши действия, — парировал я.
— Извините… — вконец потух Старикашка.
Да, выпусти на улицу такого морального чистоплюя — съедят. Вначале в переносном, а затем и в буквальном смыслах.
Я подбросил бластер в руке и решил, что его пора испытать. Зашел в туалет и пальнул в унитаз. Грохота не было. Была сиреневая вспышка, после которой в унитазе появилась аккуратная дыра. Дыра, похоже, вела к центру Земли, и из нее почему-то тянуло пироксилином. Неплохой способ дезинтеграции дерьма, тем более, что воды в доме не было уже лет десять. То ли на втором этаже, то ли у центра Земли кто-то истошно завопил, и я вовремя отпрянул от унитаза, потому что снизу загрохотала автоматная очередь. Ишь, нервный какой попался?
Прожогом вылетев из туалета я с уважением осмотрел бластер. Как из него стрелять, было понятно. А вот чем он стрелял — не совсем. Какое-либо зарядное устройство — если я правильно понимаю принцип действия бластеров — отсутствовало напрочь. Впрочем, это меня не особенно волновало. Главное, что теперь с оружием на улице можно было чувствовать себя спокойнее.
Я возвратился в комнату. Старикашка вновь свернулся калачиком на линолеуме и мирно посапывал. Спать он был горазд. Я выложил из рюкзака на подоконник питательные кубики, а таблетки антирада рассовал по карманам. Можно продать как аспирин, больно упаковка схожа. В рюкзаке остались каминные часы, которые я спер в каком-то замке. Чего-чего, а каминных часов в задверном мире было навалом. Хотя шли из них немногие. Эти — шли. Иначе, на фига бы я пер сквозь все двери на своем горбу пятнадцать килограммов?
Отрезав кусок веревки от шнуровки рюкзака, я кое-как приторочил им бластер себе под мышку. Куртка на боку вздулась, но кого это сейчас волнует?
— До вечера, папаша, — бросил я сопящему Старикашке. — Может, что поприличнее жрать принесу.
На улице за мной увязался какой-то хмырь. Шел он на приличном расстоянии, но пас явно меня. Уж недели две, как я заметил, что меня пасут. Но не трогают. Вернее, попробовали раз — как раз две недели назад. Встретили меня трое хмырей в подворотне и так это ласково посоветовали вывернуть рюкзак. Ну, я и вывернул. У меня там головачевский ТФ-нультаймер лежал. Он как об землю грохнулся, так они и застыли с открытыми хлебалами. До сих пор в подворотне стоят и хлебала не закрывают. Вот с тех пор я и заметил, что меня пасут. Ну и хрен с ними, пусть пасут! На их хрен у меня есть еще пара головачевских ТФ-нультаймеров и бластер.
На рынке я расположился между занюханной бабой, торгующей петуховской мутней, и замухрышечным мужичком, выложившим на земле аккуратный рядок чадовичных брайдеров. Здесь же стояла импозантная клетка с нахохлившимся на жердочке ново-зеленским дроздом.
— Почем брайдеры? — подскочила к замухрышечному мужичку нафуфыренная, вся из себя телка. Мужичок ответить не успел.
— Трасцендентность энтропийного фактора не соответствует калорийности сублимата, — хрипло изрек ново-зеленекий дрозд.
Телка округлила глаза и испарилась.
— Удавлю! — плаксиво простонал мужичок. Ново-зеленский дрозд лишь покосился на него, и мужичок затравленно втянул голову в плечи.
— Под игрока — с семака, — назидательно изрекла птица. — А ты — шестерка!
Не успел я выставить на землю свои каминные часы, как возле них нарисовался деловой кент.
— Идут? — спросил он.
— Уши мой по утрам, — отрезал я, и Кент нагнулся к часам, прислушался.
— Идут, — констатировал он. — Беру. Он подхватил часы под мышку и неторопливо зашагал прочь.
— Э! — Крикнул я ему в спину. — Глянь-ка сюда! И распахнул полу куртки.
Кент оглянулся и уделался. Вся деловитость из него вышла.
— П-премного извиняюсь, — дрожа хлебальником выдавил он, поставил часы на место и растворился.
Вальяжной походкой к часам подкатил пасший меня хмырь.
— На что махнем? — предложил он.
Я окинул его взглядом. Одет добротно. Не мое отрепье, но и не вопящие шмотки расфуфыренной телки, ошалевшей от дурных денег. Солидная фирма за меня взялась.
— Гони стеганое одеяло и лады!
— Одеяло? — Хмырь выпучил глаза.
— Стеганое, — подсказал я.
По его морде читалось, что такого обмена он не ожидал. Импортные шмотки, видеотехника — это пожалуйста. По нему видно. А вот наше ватное одеяло…
— А десять лимонов не устроят? — предложил он. Часы хмырь почему-то хотел непременно.
— На фига они мне? Гони десять тысяч купюрами не более червонца и считай, что мы поладили. Хмырь обалдел.
— Ты чо, сдурел? — взревел он. — Я те не марроканские лимоны сую, а российские миллионы! Считать умеешь? Разницу между миллионом и тысячью усекаешь? Да счас буханка хлеба пол-лимона тянет!
— Как знаешь, — передернул я плечами. — Мое дело — предложить.
— Да где ж я тебе столько макулатуры достану! Да еще червонцами?
— Слушай, — начал вскипать уже я, — ты мне надоел.
И сделал вид, что собираюсь расстегивать куртку. Хмыря сдуло ветром. Знает, стервец, что у меня там!
Замухрышечный мужичок заискивающе подергал мена за рукав.
— Часы на дрозда не махнешь? — с безнадегой в голосе предложил он. — С клеткой отдам…
Ново-зеленский дрозд насмешливо покосился на мужичка.
— А зачем? — спросил я.
— Да ты чо? Это ж ново-зеленский дрозд! Говорить умеет… И умный, гад!
— Так что мне, суп из него варить, что ли?
— Не советую! — взъерепенился дрозд. — Суп из гадов ядовит. Несварение желудка гарантирую.
— Так ты еще некачественный товар предлагаешь? — с издевкой подначил я мужичка.
— Удавлю, падла! — бессильно заплакал мужичок. Видно засела птица у него в печенках покрепче цирроза.
Сквозь толпу ко мне протиснулся давешний хмырь с объемистым полиэтиленовым пакетом.
— Бери, — протянул он мне пакет.
В пакете было запечатано верблюжье одеяло с иранской лейбой. Новяк. Явно из гуманитарной помощи.
Я глянул на хмыря. Пот по его морде катился градом. Ишь, как приспичило!
«А ведь ты, хмырь, из старой государственной мафии», — внезапно понял я, сопоставив скорость с которой он обернулся, с качеством принесенного одеяла.
— Мне бы ватное, стеганое… — недовольно скривился я, щупая одеяло. Хмыря перекосило.
— Да ты чо, мужик! — завопил он. — Стеганых счас днем с огнем не сыщешь! Вся вата на «тампаксы» идет!
Хмырь наткнулся на мой непреклонный взгляд, заткнулся и зашарил по карманам.
— На, подавись!
Он бросил на пакет ворох смятых червонцев, пятерок и трояков.
— Тыща сверху. Можешь не считать. Все мусорники облазил. Я пересчитал.
— Девятьсот девяносто восемь, — спокойно сказал я и уставился на хмыря нехорошим взглядом.
У хмыря перехватило горло. Он беззвучно захлопал хлебалом, будто его вот-вот должна хватить кондрашка. Прединфарктным движением он сорвал с руки «сейку» лимонов на пятьдесят и швырнул мне.
— Теперь хватит? — прохрепел он как из реанимации.
— Курева добавь, — небрежно предложил я.
От хмыря пошел пар. Как в гипнотическом трансе он бросил мне начатую пачку «салема» и по собственной инициативе от щедрот души добавил мальборовскую зажигалку.
— А мутни петуховской вам не надо? — впряглась с боку занюханная бабка.
Хмырь перевел на нее безумный взгляд и его затрясло.
— Ладно, — смилостивился я. — По рукам, кореш, пока я не передумал.
Хмырь схватил в охапку каминные часы и бросился наутек.
— Держи! — заорал ново-зеленский дрозд. — Держи вор-р-ра!!!
— Хорошая птица, — похвалил я и воткнул между прутьями клетки таблетку антирада. Дрозд сховал таблетку за милую душу. Наш человек.
Небрежно рассовав по карманам деньги и упаковав одеяло в рюкзак, я с достоинством закурил «салем». Неплохо поторговал. Только нафига хмырю прямо позарез нужны мои часы? Можно подумать, что от них зависит его жизнь.
— Пока, собрат по разуму, — кивнул я ново-зеленскому дрозду и неспешно двинулся по рынку.
— Пакеда, дядя! — хрипло бросила мне в спину птица.
Зажигалку я махнул на банку китайской тушонки и буханку хлеба. Затем задумчиво постоял возле небритого мужика в заскорузлой робе, торгующего ржавой пухлой воблой. Вспомнились золотые деньки, когда чуть ли не на каждом углу можно было попить бочкового пива.
Превратно истолковав мою задумчивость, мужик приосанился и заорал:
— А кому воблу! Воблу вяленую! По дешевке! Налетай! Поллимона штука!
Он схватил одну воблу за хвост и хряснул ею о прилавок. Из пасти воблы вылетело с десяток опарышей.
— Ап-петитная! Ар-роматная! Сама в рот просится!
— Мужик, почем зря наживку разбрасываешь, — остудил я его.
— Игорь Викторович? — сказал мне кто-то в ухо, — пивка не желаете?
Я оглянулся. Сбоку от меня стоял гладко выбритый парень, весь в «варенке», со спортивной сумкой через плечо. Он радушно улыбался, но в глубине его глаз засело, что-то такое, что роднило его с пасшим меня хмырем. Хмыреныш, одним словом. Поймав мой взгляд, он приоткрыл сумку, доверху набитую металлическими банками дойчляндовского пива.
— Почем?
— Что — почем? — почти искренне изумился хмыре-ныш. — Для вас, Игорь Викторович, на шару!
Давненько меня не величали по имени-отчеству. И пивом за так не потчевали. Я внимательно посмотрел в глаза хмыренышу. Голубые, заискивающие.
— Ну-ка, свистни, — предложил я. Хмыреныш растерялся.
— Что?
— Свистни говорю! — свирепо приказал я и состроил зверскую морду.
Морда оказала действие. Хмыреныш послушно сложил губы гузкой и свистнул.
— Порядок, — оттаял я. — Наливай.
— Минутку, — попросился хмыреныш, подскочил к продавцу воблой и, не торгуясь, приобрел пару рыбцов.
— Идемте, — предложил он.
Я не двинулся с места.
Хмыреныш сделал пару шагов и оглянулся.
— Что же вы, Игорь Викторович?
— Куда?
По морде хмыреныша мелькнула мимолетная тень.
— Игорь Викторович, ну не здесь же, — понял он меня. — Хоть в трамвайчике посидим.
Трамвайчик стоял возле самого входа на рынок. Без колес, обшарпанный, с выбитыми стеклами и остатками пластиковых сидений. Когда-то здесь была трамвайная ветка. С отключением электричества рельсы разобрали, колеса сняли. Говорят, за бугром наш металл здорово идет — тонна за банку пива. А короб трамвая остался. По-моему, специально для таких случаев, как этот.
В хвосте вагончика сидели трое бомжей и квасили самогон.
— Брысь! — мимоходом оповестил их о своем появлении хмыреныш, и бомжи испарились.
Хмыреныш поклал на сиденье воблу, поставил с десяток банок пива.
— Угощайтесь.
Я сел, вскрыл банку пива, но, поймав на себе внимательный взгляд хмыреныша, протянул банку ему.
— Отхлебни.
— Да что вы, Игорь Викторович! — попробовал возмутится хмыреныш, но пиво отхлебнул.
— Достаточно, — мрачно кивнул я, залпом опорожнил надпитую банку и протянул руку за второй.
Только тогда хмыреныш сел и тоже откупорил банку.
— Игорь Викторович, а свистеть вы меня зачем заставляли? — спросил он, как я понимаю, для завязки разговора.
— Проверял, не педик ли ты. Говорят, они свистеть не умеют.
Хмыреныш конфузливо захихикал.
— Воблой угощайтесь, — предложил он, а сам достал коробку козинцов, открыл и так это аккуратно отправил один козинец за щеку.
— Сам эту воблу жри, — мрачно буркнул я, запустил в коробку пятерню и бросил горсть козинцов себе в рот. Козинцы с пивом хороши! Правда, некоторые утверждают, что с Коньяком, но где он, тот коньяк? Стал такой же мифической жидкостью, что и амброзия…
— Откуда меня знаешь? — спросил я между четвертой и пятой банками. На дурняк пиво шло неслабо.
— Читал ваши рассказы.
Вот те на! Я уж сам забыл, что когда-то пописывал и даже печатался. Когда бумага была. А сейчас и под воблу подстелить нечего…
— А я думаю, что пивом угощаешь? Понравилась моя писанина, что ли?
— Ага. А «Про зайчишек» ваше класс!
Я стрельнул в него глазами. А мог бы и из бластера.
Но я добрый, особенно под хмельком. Была у меня повестушка с таким названием. Но об этом названии знали только я и мой редактор. Да еще, наверное, в КГБ.
Им тогда по рангу положено было все знать, особенно о бумагомараках. По каким-то политическим мотивам мое название было отклонено, и, не притерпев более ни одного изменения в тексте, повестушка увидела свет под другим. Так что знать ее первое название хмыреныш не мог. Разве что имел отношение к почившему в бозе КГБ.
— Ладно. — Я смял пальцами девятую банку. — Пива я попил. Спасибо. Что нужно? Хмыреныш заерзал.
— Да что нужно… Пивом вот просто хотел угостить, известного писателя…
В животе у меня забурчало. То ли от наглой лести то ли пиво вступило противоречение с месячным эквивалентом синтет-пищи.
— Тогда пакеда, — махнул я рукой и встал. Хмыреныш засуетился. Просто так расставаться со мной явно не входило в его планы.
— Игорь Викторович, — заныл он у меня за спиной, — а у вас ничего нового не написано? Почитать не дадите? Я резко повернулся. Лясы точить с хмыренышем было не с руки — пиво окончательно рассорилось во мне с синтет-пищей.
— Написано, написано! — гаркнул я ему в рожу.
— И накакано! Вот тебе мое чтиво!
Я выдернул из-под мышки бластер и саданул из него в сумку хмыреныша. Полсумки как языком слизнуло.
— Что вам, хмырям, от меня надо?! — Я направил дуло бластера в лоб хмыреныша, и его морду будто кто враз оштукатурил. — Чо меня пасете? Чо каминные часы скупаете, будто оглашенные?!
— Так они… — затрясся хмыреныш, — ходят…
— На то и часы! Дерьмом не торгую! — взбеленился я и сделал вид, что собираюсь пальнуть. Хмыреныш обделался.
— Так… — механизмом в них… нет…
Ели-пали! У меня даже в животе на мгновение бурчать перестало. Кажется, там установилось шаткое временное перемирие.
— Пшел вон! — гаркнул я, чувствую, что военные действия во мне вот-вот возобновятся.
И, пока хмыреныш во все лопатки улепетывал в сторону рынка, я галопом помчался к ближайшим развалинам.
Когда я просветленный и внутренне удовлетворенный вновь выбрался на улицу, то враз остолбенел. К развалинам приближалось пяток хмырей. Чапали они чуть ли не на цыпочках, рассыпавшись цепью, с пукалками наизготовку.
Мать их хмыриную! Я метнулся назад в развалины, и тотчас над головой, кроша штукатурку, прошлась автоматная очередь. Пугают, гады! Живьем хотят взять! Я наугад пальнул из бластера, но хмыри попались крутые, и их пукалки затявкали с методичностью отбойных молотков, заставив меня метнуться вглубь развалин. Чья-то тень шастнула от меня в сторону и исчезла под остатками лестничного пролета. Е-пэ-рэ-сэ-тэ! Живут они здесь. Совсем забыл, что развалины просто-таки кишат зомбирками! Днем они тихие, беззлобные, тише воды, ниже травы. Бродят себе по развалинам, как привидения, и шарахаются от любого звука. Зато ночью расходятся до без удержу, горланят блатные песни и пьют все, что течет — от изопропилового спирта, до сырой крови.
На всякий случай я миновал вход в подвал и, крадучись, стал пробираться по лабиринту первого этажа.
— Браток, — позвал меня свистящий шепот из полумрака какой-то ниши. — Браток, помоги…
Я заглянул в нишу. На полу, скорчившись на штукатурочном крошеве, лежал зомбирка. Пальцами обеих рук он перебирал свои кишки, вывалившиеся из развороченного живота. Не повезло бедняге. Рикошет.
— Браток, помоги, — с надеждой прошептал зомбирка. — Пристрели…
— Да что уж там… — сочувственно пробормотал я, пальнул в него из бластера и пошел дальше.
— Спасибо, браток… — донеслось мне вслед.
К моему огорчению развалины оказались небольшими: пройдя еще шагов десять, я увидел пустые проемы окон, в которые просматривалась параллельная улица и еще одна группа хмырей. Обложили!
— Игорь Викторович! — мегафонным громом разнеслось по развалинам, так что штукатурка посыпалась похлеще, чем от автоматных очередей, а в подвале пере-пуганно заметались зомбирки. — Сдавайтесь! Жизнь гарантируем!
«А вот вам, — хмыкнул я, — выкусите! Хрен вам меня поймать!»
И нарисовал на стене дверь.
Попал я в осенний городской сквер. Чистенький такой, ухоженный, с лавочками, урнами и усатым дворником в аккуратном фартуке с бляхой. Я плюхнулся на скамейку, взгромоздил рядом рюкзак, бросил на него фурагу и вытер пот. Взмок я, что мышь.
Дворник покосился на меня, но ничего не сказал, продолжая размеренно сметать метлой опавшие листья.
Сижу я, дух перевожу. Воздух в скверике свежий, чистый (не загаженный. Солнышко греет, сквозь листву Деревьев дома просматриваются. Серые такие, четырехэтажные, однотипные, но аккуратные. Ни тебе развалин, ни прочей рухляди. Хорошо мне стало, покойно.
Тут из кустов выныривает молодой парень в ковбойке, сверхузких клетчатых брюках с манжетами и остроносых, как корабли, туфлях и чапает в мою сторону такой это вихляющей походкой. Чапает, вихляет, а сам пялится на меня во все гляделки.
— Что, — спрашиваю, — прожектора вылупил?
Он как засмущается — что мой Старикашка. Покраснел, глазки потупил, и так это бочком ко мне приближается. И куда это меня занесло, что молодежь здесь такая хлипкая. У нас бы мне сразу по хлебалу за такие слова заехали.
— Вы извините, дедуля, — говорит он и бросает мне в фурагу горсть медяков, — что мало. Студент я. Но на обед в нашей столовке вам хватит…
Тут он окончательно конфузится и хиляет дальше. А я сижу обалдело и слова не вымолвлю. Как пришиб меня кто-то. До деда я вроде бы еще не дорос, а милостыню мне вообще в первый раз подавали. Попробуй у нас сесть на улицу и просить милостыню — считай, что ты кандидат номер один на обед мальчикам-каннибаль-чикам. Пока я оклемался, студента и след простыл.
Не стал я ерепениться, да материться, а взял медяки и пересчитал. Тридцать семь копеек. Батюшки светы, и куда ж меня занесло, если за эти гроши можно в столовой пообедать?
И тут на столбе зачихал, заперхал репродуктор.
— Московское время: пятнад…сов. Передает…едние извес… Сегод…дцать…сентября тыс… шестьдесят пер…ода. Тружен… Ставрополья рапорто… о досроч… урож… в закрома Род…
«Вах!!! — взвился я. — Вот он мой Клондайк, Палестина моя, почище форта Нокс!» Был я здесь уже раз, в мечте моей золотой!
Я чуть не бросился бегом через кусты в первый попавшийся магазин, но вовремя взял себя в руки. Нельзя повторять свой первый визит сюда, когда я в гастрономе попытался расплатиться за колбасу российской тысячерублевкой. Еле ушел — квартала два за мной чесал мент в синей шинели и верещал свистком, как недорезанный.
Трясущимися от нетерпения руками я перебрал все мелкие купюры, которые достались от хмыря. Эсэсэсэровских набралось шестьсот тридцать две. Для того и требовал их с хмыря, в светлой своей надежде. Живем, парниша!
И вот только тогда я и рванул в город.
Ребята, вы видели витрину гастронома шестьдесят первого года? Унылая, безвкусно оформленная, пыльная… Да? Да! Но в ней стояли двухметровые пирамиды банок сгущенного молока!
А в гастрономе пусто. Я имею в виду людей. Раз, два и — пшик! Зато на прилавках, на витринах за прилавками… Глаза разбегаются.
Стал я в очередь в колбасный отдел. Вторым. Бабка впереди.
— Сто пятьдесят одесской мне, — просит бабка.
Продавщица режет, взвешивает.
— Сто семьдесят, — говорит продавщица.
— Много, дочка, — возражает старуха.
Продавщица отрезает от колбасы, оказывается меньше. Кладет довесок.
— Нет, дочка, ты мне от этого куска довесок не клади, — привередничает старуха. — Вот от этого. Продавщица молча соглашается. Я медленно закипаю.
— И семьдесят масла.
— Какого: вологодского, шоколадного? — переспрашивает продавщица.
— Вологодского.
Взвешивает. Семьдесят граммов! Ели-пали, они что, с ума здесь посходили по семьдесят граммов брать?!
Тут бабка заспорила, что ее обсчитали на две копейки, и я не выдержал.
— На, бабуля, — сунул ей червонец, — и катись отсюда. Очередь не задерживай!
Бабуля как с цепи сорвалась. Мол, не нужны ей чужие червонцы, а за свои кровные две копейки, потом зятя заработанные, она насмерть стоять будет. Потому, как не потерпит она, чтобы ее, советского человека, обвешивали и обсчитывали. Не затем революцию делали! А если всякие проходимцы, вроде меня, будут вмешиваться и червонцы свои грязные совать, то она и до народного контроля дойдет и милицию вызовет.
В общем, потух я, вспомнив мента, который за мной чесал в прошлое посещение социалистического рая, и убрал свою десятку. А продавщица стала перевешивать, весы регулировать, да бумагу для равновеса перекладывать.
И права ведь бабка оказалась! Обманула таки ее продавщица. На копейку, стерва!
Забрала бабка копейку и, негодуя на весь магазин, пошла писать в книгу жалоб. Продавщица вся красная, в слезах, бросилась за ней, уговаривать ее, да где там!
Я чуть не взвился — а кто меня обслуживать будет? — как за прилавок становится другая продавщица и спрашивает:
— Что вам?
Перевожу дух и говорю так это вежливенько:
— Пять — московской летней и две — охотничьих, сосисок.
— Пять чего? — переспрашивает она, и глаза ее округляются. — Килограммов?
— Нет, — отвечаю, — палок. А сосисок — две связки. Тут продавщица роняет нож.
— Вы серьезно?! — с каким-то непонятным страхом спрашивает она.
«Уж не по талонам ли здесь?» — мелькает мысль, но я ее отгоняю.
— Куда уж… — нагло бурчу я и взгромождаю на прилавок, рюкзак. Чувствую, как внимание продавцов других отделов переключается с бабки на меня.
Дрожащими руками продавщица начинает обрезать с палок колбасы веревки и хвосты.
— Да не дергайся, — успокаиваю ее, — вешай так.
— Не положено, — заикается она и с опаской поглядывает на меня. Читаю в ее глазах, что я либо из народного контроля, либо из желтого дома. По моему виду скорее последнее.
— Дедуля, — окликает меня смешливая продавщица из молочного отдела, — а зубки есть? Колбаска-то выдержанная, каменная. Помягче бы взял.
— А какая варенка есть? — спрашиваю.
— Вареная? — переспрашивает моя продавщица из колбасного. — Отдельная, любительская, маточная, докторская…
— Хорошо. Взвесишь один. Докторской.
— Килограмм?
— Батон.
Продавщица тянется за варенкой, в надежде, что сумасшедший забыл о копченой колбасе, но я ее останавливаю.
— После того, — говорю, — как отпустишь то, что я заказал.
В общем, взвесила она мне все. Продавцы из соседних отделов поперевешивались через прилавки, глядят на меня во все глаза, перешушукиваются.
— А окорок, — спрашиваю, — сырокопченый?
— Сырокопченый.
— Взвесь.
— Весь? — кажется начинает меня понимать продавщица.
— Весь.
В соседних отделах стали прыскать в кулаки. «Ничо-ничо, — думаю себе, — погляжу на вас через сорок лет, как вы засмеетесь». Особенно та, смешливая, из молочного отдела. Уж больно она на бабку, торговавшую сегодня на рынке петуховской мутней, похожа.
Разновесов у продавщицы не хватало, и она сбегала к мяснику.
В общем, набил я в рюкзак килограммов тридцать. Аж на восемьдесят шесть рублей двадцать одну копейку. Бросил девять червонцев и пошел к молочному отделу.
— А сдачу?! — чуть не взвилась продавщица.
Хотел сказать: «Тебе на чай», — но, увидел ее лицо, понял — в морду швырнет. Пришлось вернуться и забрать все до копейки.
— Сыру, — сказал я в молочном. — Швейцарского.
— Круг? — хихикает продавщица.
— Круг.
Пришлось и этой сбегать к мяснику.
Купил еще здесь по пять банок сгущенки: просто сгущенки, сгущенки с квфе и сгущенки с какао. Подумал и приобрел, поллитровую банку сметаны. Хотел тут же выпить, но она, зараза, застыла в банке так, что пальцем еле провернул. Во, гады, жили! И чего им не хватало?
В винном глаза разбежались, но я их собрал вместе и взял три батла «Столичной». По три ноль семь. Взял бы еще винишка марочного, но в рюкзаке уже места не было. Впрочем, проходя мимо кондитерского, вспомнил о клапане и карманах рюкзака и заполнил их развесным шоколадом. Дорогим, зараза! По шесть шестьдесят за кэгэ.
Провожаемый глазами всего коллектива магазина, борющегося за звание ударника социалистического труда, я вышел из гастронома, сел на ступеньки и умял полбуханки ситного, выменянного у меня на рынке за зажигалку, банку сметаны за восемьдесят четыре копейки и полбатона докторской. Не знаю, то ли пиво хмыреныша вышибло из меня все калории синтет-пищи, то ли изобретатель наврал, но колбаса пошла за милую душу. Вообще-то хотелось копченки, но я здраво рассудил, что вначале нужно сожрать то, что может испортится. Умял бы еще, да под «Столичную», которую чуть было не распечатал, но тут увидел чапающего по улице мента и быстро ретировался.
В соседний универмаг.
Вот уж где я разгулялся! Купил себе майку, трусы (пять лет не одевал ни того, ни другого), десять пар носков (сколько можно на босу ногу ходить), две байковые рубахи, костюм в полоску, туфли на микропоре, габардиновый плащ, клетчатое кашне и, в довершение всего, шляпу. И все это удовольствие за сто шестьдесят три рэ ноль семь коп.
Переоделся в примерочной, глянул на себя в зеркало и выпал в осадок. Борода нечесана, лохматая, на голове копна замусоленных волос — не зря меня здесь все дедом кличут.
Одним словом, поплелся я после универмага в парикмахерскую. Всего пару часов здесь, а достал меня вид людей, таких опрятных, ухоженных. Захотелось и мне быть похожим на них.
Зашел я в салон, грохнул рюкзак на пол рядом с креслом, сел. Подходит парикмахер и, вытаращив глаза, смотрит на меня.
— Что делать будем? — спрашивает.
— Педикюр, — ехидничаю.
У него и челюсть отпала. Не знает, что это. Едрена феня, никакой цивилизации!
— А что можешь предложить? — спрашиваю.
— Постричь, побрить, подеколонить… Жалко мне бороду стало, но вспомнил хмырей и решился.
— И то, и другое, и третье.
— Стричься как будем: бокс, полубокс, полька?
— А это как?
Парикмахер опять глаза выпучил.
— Под бокс — это, как я, — говорит. Глянул на него. От макушки до лба латка волос коротким ежиком, а все остальное — под нулевку.
— А полубокс — это только на макушку, или на лбу? — спрашиваю.
Парикмахер совсем чумеет.
— Это, — говорит, — как вашего соседа.
Смотрю, рядом клиента стригут. Под нулевку идет лишь у шеи, над ушами и виски. В общем, как под горшок, только покороче. Черт ее поймет, эту моду! Для меня всегда половина была в два раза меньше целого, а тут наоборот.
— Давай, как соседа, — говорю.
Взял он ножницы, резанул пару раз, и тут же их уронил.
— Это что? — спрашивает со страхом. 426 Гляжу, а из моих волос перхоть зеленая сыпется.
— А дерматит, — спокойно так отвечаю. — Не боись, не заразный. На нервной почве.
— Может, вы бы сначала домой сходили, да голову помыли? — предлагает он шепотом.
— А в тайге мой дом, — леплю ему лепуху, — экспедиция называется. Утром оттуда, а вечером опять туда.
И так это культурненько сую ему в карман халата червонец. Покраснел он, что рак вареный, и глазками по салону забегал — не видел ли кто? Что мой Старикашка — стеснительный такой брадобрей попался. Но от червонца не отказался. Во, когда она гниль наша перестроечная начиналась!
Короче, постриг он меня, побрил, даже перхоть полотенцем обмахнул, но после руки брезгливо вымыл. Затем взбрызнул меня «шипром» и вручил квитанцию. Стрижка — тридцать две коп, бритье — десять, одеколон — десять. Смехота, да и только! Были же цены, ядрёна вошь!
Покрасовался я на себя в зеркале, враз помолодевшего — теперь никто дедом не назовет, — взвалил на плечи рюкзак и дошел.
Иду я по улице, по сторонам гляжу. На дома, на прохожих. Чистенько все вокруг, дома такие аккуратненькие, люди все опрятные, приветливые, со светлыми лицами. И нет в них того привычного для меня опасливого ожидания в глазах, что вот-вот из-за угла в них из автомата пальнут. И стало мне так непривычно, муторно, что волком выть захотелось. И выпить — ну просто до упора.
Но в скверике не отважился. Как постригся, так словно во мне что-то перевернулось, стеснительность какая-то несвойственная появилась.
Зашел я в столовую, взял солянку, бефстроганов с пюре, два компота. Прав студент оказался, лишь на копейку превысил его медяки. Но это, понятно, за счет второго компота. Сел за стол. За столом парень сидит, молочную вермишель наворачивает. Видно, тоже студент: На столе в вазочке цветочки, салфетки в стаканчике.
Посмотрел я на все на это, горько вздохнул и стакан компота одним махом опорожнил. Затем достал батл «Столицы» и парню предлагаю:
— Будешь?
Он аж подпрыгнул.
— Что вы, что вы, нет, — залепетал. — У меня свидание сегодня…
— Тогда извини, — говорю, — а мне надо.
Сбиваю сургуч белый с горлышка, откупориваю бутылку и наливаю стакан. Сам не знаю, как у меня «извини» вырвалось. Вроде и не существовало для меня этого слова.
Студентик быстро дохлебал свой супчик молочный и исчез. Тоже мне, ухажер! Я в его годы только под хмельком к девкам и бегал — в наше время девки трезвых не привечали. Трезвый — значит, больной. И что у них за воспитание здесь? А еще, говорят, «оттепель»…
Хрипнул я стаканяру и закашлялся. Не привык я к стакану. Последние годы и в глаза стаканов не видел, даже воду из бутылки пью. А тут, вишь ли, с комфортом захотелось!
Поболтал ложкой солянку, подивился, что в ней и мясо есть, и маслины (в столовой-то), но есть не стал, хотя горячего года три не видел. Глаза бы ели, да и желудок мой безразмерный все бы принял, но вот душа не позволила. Гадко на душе почему-то стало, и больно — до крику. И почему это мне вот так вот, как этому студентику с его молочным супиком, жить не довелось?
Дёрнул я второй стакан, но не полегчало. И хмель не берет. Только еще горше и тоскливей на душе стало. Эх, остаться бы здесь навсегда! На завод какой-нибудь устроиться, телку найти, чтобы она детей мне нарожала… Да жить-поживать… Нет, никаких детей. Знаю, что они сейчас у меня дома вытворяют мамашу с папашей обушком по голове, да в котел. Кушать-то хотца! Нет, жить надо только в шестьдесят первом, чтобы не видеть, как мы в пропасть катимся… Да, но куда сунешься с моей ксивой? Паспортный режим здесь злой. В гостиницу не поселят, а то еще и упекут в места отдаленные, как империалистического шпиона. Можно, конечно, в Сибирь куда рвануть, да бичом там жить все легче, чем у нас. Но кто поручится, что за соседним домом не висит бесплотный туман, и что в этом мире есть Сибирь? Старикашка объяснял, что задверных миров бесконечное множество: реальных и ирреальных. Реальных — это тех, которые существуют сами по себе, по своим законам. Ирреальных выдуманных чьим-то воображением. Причем и те и другие существуют абсолютно равноправно, ибо по теории вероятности их существование в бесконечном множестве допустимо в равной степени. Но, странное дело, в ирреальный мир при этом попасть гораздо проще, потому как все Задвере — как неизвестная компьютерная программа со свободным выбором файлов, где файлы на реальные миры не обозначены, так как о них никто не знает, а ирреальные миры имеют личные имена, поскольку в реальном мире существуют на бумаге. Естественно, что грифель практически всегда и выбирает именные файлы — они легче раскрываются, и я попадаю то в триллер, то в детектив, то в фантастику, то в сермяжную прозу…
Допил я остатки водки и вышел из столовой. Над домами светило солнце, по тротуару неспеша шли прохожие, по дороге шаркали шинами допотопные автомобили. Город приглашал к себе, убаюкивал своей спокойной размеренной жизнью, предлагал остаться здесь навсегда.
И я решился. Пошел на вокзал, купил билет до станции Букачача где-то в Сибири и сел ждать поезда. Была не была! Либо я въеду в бесплотный туман и растворюсь в нем навсегда, либо доберусь до этой самой неизвестной мне Букачачи и заживу нормальной человеческой жизнью.
И пока я сидел на скамейке в зале ожидания, душа моя оттаивала, и ледяная скорлупа, казалось, навсегда сковавшая ее, трескалась и рушилась, дробясь на бесчисленные осколки кривого зеркала Снежной Королевы. И было больно, и было горько, и впервые мое лицо стало мокрым. И тогда зашевелился в моей душе червячок совестливости, понял я, что не могу остаться здесь навсегда и жить спокойно. Потому, как остается в моей квартире Старикашка, человек не от мира моего, которого я бросаю на произвол судьбы. Который мне, фактически, жизнь спас…
Я тогда совсем доходил — продал все, что можно, — и голодал вторую неделю. Ослаб — ни украсть чего, ни ограбить кого уже был неспособен. Лежал себе на полу в углу комнаты и, смирившись с судьбой, тихонько ждал своего конца. На улицу не выходил — как-то не хотелось кончить жизнь суповым набором в котле мальчиков-каннибальчиков. Они, как биологические санитары, таких доходяг и приканчивают.
В общем, лежу я, дохожу, как вдруг вижу, выходит из стены Старикашка, оглядывается вокруг, на меня, как на пустое место, смотрит и так это недовольно причмокивает губами. Затем подходит к окну и на улицу выглядывает.
— Похоже, — бурчит вслух для себя, — на реальный мир эпохи упадка социализма. Опять не то. Тут он вновь переводит взгляд на меня.
— А может, и ошибаюсь, — продолжает бурчать. — Судя по тому, как этот персонаж спокойно встречает голодную смерть, мир то ирреальный…
Разочарованно вновь подходит к стене, рисует на ней грифелем дверь и открывает ее.
Ну, когда он из стены появился и бурчать начал, я принимал все как должное. Думал, глюки на почве голода начались. Даже интересно так это стало. Но когда он дверь нарисовал, открыл ее, а там светящийся туман заклубился, не выдержали мои нервы, сорвался я. Заорал дурным голосом, бросился на Старикашку, с ног сбил и грифель отобрал. А когда в себя пришел и понял, что не галлюцинация все это, допросил Старикашку. Он, по простоте своей душевной за обещание грифель ему вернуть, и рассказал мне о мирах задверных. Фиг я ему грифель вернул. Ну, вернул бы ему грифель, ушел бы он, а мне что, опять с голоду подыхать? Так и остался он у меня жить, а я стал по задверным мирам шастать, себя, да его кормить…
В общем вспомнил я все это, сидя в зале ожидания мечты моей светлой, и засвербела у меня совесть. Выматерился я мерзко на червячка своего совестливого, билет порвал и повел себя, как под конвоем, в общественный туалет. Дверцу кабинки за собой запер, еще раз премерзейше выругался и, когда полегчало, нарисовал в простенке дверь родной квартиры.
Захожу я к себе домой и остолбеневаю. Сидит на полу мой Старикашка, в угол забившись, и трясется весь. А на подоконнике примостились два троглодита и так это степенно поглощают кубики синтет-пищи.
— Ням-ням, — говорит один другому.
«Добрая еда», — перевожу я.
— M-м… — отвечает другой.
«Но маловато!»
И тут я узнаю во втором триглодите депутата Бхара.
— Уведите их!!! — бросается ко мне Старикашка.
— Они же каннибалы!
«Какие еще каннибалы? — ошарашенно думаю я.
— Смирные такие ребята-троглодитята. Ишь, как культурненько кушают. Не видал ты, Старикашка, наших мальчишек-каннибальчишек». Но тут вспоминаю, как депутат Бхар мою ногу в пещере щупал, и с уважением обращаю внимание на вздувшиеся бугры мышц троглодитов. Да, пожалуй, они покруче наших биологических санитаров будут.
— Куда увести? — глупо спрашиваю.
— Туда, откуда они пришли!
— А как они сюда попали?
— Да по глупости вашей! Вы ведь двери за собой не закрываете!
Я непонимающе моргаю. А Старикашка начинает объяснять, что, пройдя двери, надо их с обратной стороны другим концом грифеля стереть. Закрыть, то есть. Иначе за тобой в открытые двери может кто угодно последовать.
Тем временем троглодиты кубики прикончили и стали принюхиваться, и на нас плотоядно поглядывать.
— Ням? — спрашивает меня депутат Бхар.
«Кушать есть?» — перевожу я и с облегчением понимаю, что не к нам они приглядываются, а к рюкзаку принюхиваются.
— Есть, — говорю я. Достаю из рюкзака окорок сырокопченый и показываю. — Только здесь его ням-ням табу. Вернемся в пещеру, отдам.
Посмотрели они друг на друга, потом опять на меня и согласно закивали. Нет, нормальные ребята. Послушные и, главное, все понимают.
Объяснил мне Старикашка, как назад войти через невидимые с этой стороны двери, и стал я пробовать. Ох, и трудное это дело оказывается! Нужно себе мир тот представить, из какого пришел, и только тогда двери толкать. Два раза я на своей лестничной клетке оказывался, пока не догадался дверь на ключ закрыть и так пробовать. Попал я, наконец, в кают-компанию космического корабля. А троглодиты — никак. Воображение слабовато. Пришлось из кают-компании им окорок в квартиру высовывать и, как кто уцепится, к себе перетаскивать. Пока перетаскивал, они полокорока отглодали, потому как они меня чаще из-за дверей за окорок вытаскивали, чем я их.
В конце-таки концов перетащил. В кают-компании по-прежнему. Он и Она сидят, дифирамбы семнадцатой ноге поют и на нас внимания, естественно, не обращают. Ну, мои троглодитики и разбрелись по кают-компании. Все щупают, нюхают, на зуб пробуют. Зря я их похвалил, что послушные. Что дети малые. И ведь видно, что не первый раз они здесь: пирамидку синтет-пищи как корова языком слизала, все вещи на полу разбросаны, на прикладах многих бластеров следы зубов. В рубку корабля я троглодитов окороком еще заманил, а дальше застопорило. Застыли они перед иллюминатором и глаз не могут оторвать от зрелища охоты за семнадцатиногими. Ухают, подпрыгивают, пальцами тычут. Кино и только! Часа три я их уговаривал, окорок весь скормил, а они — никак. Пока я на пульте управления не нашел кнопку затемнения иллюминатора. Но и потом взмок весь, когда из рубки за кость обглоданную от окорока их в пещеру затаскивал.
В общем, справился я с этим, пот со лба вытер, вернулся в рубку и дверь в» пещеру, как научил Старикашка, за собой стер. А затем уж через кают-компанию мимо дуэта, тянущего бесконечные рулады, вернулся домой.
Захожу в прихожую и чувствую, что в квартире опять неладно. Небось граф какой вторгся, каминные часы свои требовать.
Вхожу в комнату. Лежит мой Старикашка у стеночки, веревкой весь перевязанный, да с кляпом во рту. А на кирпичах вокруг рюкзака сидят давешние хмырь с хмыренышем. Пиво дойчляндовское сосут и охотничьи сосиски мои трескают. Надо понимать, вместо графа с часами каминными явились.
— А это что за хрен с бугра? — спрашивает хмырь.
Не узнает меня, значит, бритого, да в шляпе, да в габардиновом плаще. Зато хмыреныш враз признал. Оштукатурился весь и по карманам зашарил. Что значит, глаз молодой.
Распахиваю я тогда плащик свой габардиновый и бластер вытаскиваю. Тут и хмырь меня признал — челюсть отвалил.
— Засиделись вы, ребята, что-то, — говорю я. — Пив-бар закрывается.
«А чего это, действительно, все день и день?» — как бы параллельно думаю я.
Тут как раз за окном темнеть стало.
— Да-да… — залепетал хмыреныш. — Извините. Пойдем мы…
Похоже, у него при моем появлении крыша поехала.
Ай, нехорошо! — цокаю языком. — А платить кто будет? Он, что ли? — киваю на Старикашку.
— Сейчас, сейчас… — вновь зашарил по карманам хмыреныш.
Нет, точно шарики за ролики у него заскочили.
— Стоп, — говорю. — Это уже мои заботы.
Ставлю их мордами к стенке и обшариваю. И чего у них только нет! Четыре пукалчи — по паре на брата — и все разных систем, три гранаты, наручники, баллончики газовые, кастеты, ножи. Ну, и капусты лимонов на сто. Вываливаю все на пол.
— Пивбар у нас дорогой, — говорю, — можно сказать, для привилегированных. Сами понимаете…
Достаю у хмыреныша последнюю пачку капусты. Гляжу на пол. Приличная сумма получилась.
— Да, хорошо посидели, — говорю. — Зато весело, правда? И будет что вспомнить. А теперь можно и по домам — улюлю, баиньки.
Они было направляются к двери, но я их останавливаю. Знаю я их хмыриную натуру. Небось на лестничной клетке еще пара хмырей ошивается, меня поджидает — иначе, чего бы здесь эти так спокойненько пиво, цедили?
— Парадное у нас закрыто, так что прошу сюда. И распахиваю окно.
— Третий этаж… — балдеет хмырь.
— Ныряй. Тут не глубоко, — предлагаю ему дулом бластера.
Хмырь, кряхтя, влезает на подоконник и сигает вниз. Слышится глухой удар. Жаль, что там земля, а не мостовая.
— Должок с меня за пиво, — говорю хмыренышу и сую ему в карман пятак. — Это тебе на трамвай.
И выпроваживаю его вслед за хмырем. Затем закрываю окно и развязываю Старикашку. Сердце у него колотится, глаза на лоб вылезли, сам дрожит весь и сказать ничего не может. Вскрываю ему банку пива, хмыриным ножом нарезаю хлеб и докторскую колбасу.
Выпил он пива, поел. Вижу, лицо розовеет, в глазах живой блеск появляется.
— Оклемался? — спрашиваю.
Кивает головой. Не совсем видно, да размусоливать с ним некогда. Того и гляди, хмыри снова появятся, но уже не вдвоем, а десятком целым, как возле рынка.
— Домой тебе пора, — говорю ему, — в свою реальность.
Он еще быстрее кивает.
— А вы мне грифель вернете? — с надеждой спрашивает.
— Нет, — отрезаю я. — Ты моей рукой дверь в свой мир нарисуешь — и дуй.
— Не могу я без грифеля вернуться, — лепечет Старикаш и чуть не плачет. — Мне его сдать нужно…
— А нашим мальчикам-каннибальчикам на стол в виде жаркого попасть не хочешь? — вкрадчиво спрашиваю я. — Или с хмырями еще раз повстречаться? Они ведь в следующий раз покруче себя вести будут.
— Нет! — трясется он.
— Тогда давай, рисуй.
Задумался он. И так ему блин, и так. Вижу, выбирает, какой же блин лучше. Уже прогресс — раньше он об этом и говорить не хотел. Видно, хорошо его хмыри прижали!
Подумал он, вздохнул горестно и голову понурил.
— А вы за мной следом не пойдете? — спрашивает.
«Уломал-таки!» — радостно думаю я и тут уже сам задумываюсь.
Чистенький мир, видно, у него. Может, получше мечты моей золотой шестьдесят первого года.
— Не хочешь? — спрашиваю.
Краснеет он, глазки прячет и головой отрицательно мотает.
— Слово даю, — обещаю я, — что двери за тобой сотру.
Поверил он мне. Всегда он мне верит. Аж противно. Ведь ни разу я слово свое не сдержал.
Но и он не дурак оказался. Дверь моей рукой нарисовал, но с наборным замком.
— Может, отдадите все-таки грифель? — спрашивает он на прощание.
— Нет. Я ведь тоже жить хочу.
— Тогда, пожалуйста, отвернитесь, — просит он, а сам опять конфузливо краснеет, что девица нецелованная. Стыдно ему, что шифр тайком за чужой спиной набирать будет.
Пожимаю плечами и отворачиваюсь.
Старикашка замком застрекотал, набирая нужное слово, а затем дверь вдруг хлопнула, но стрекотание осталось.
— Уже? — спрашиваю.
Молчание.
Оборачиваюсь и вижу, что Старикашка исчез, а буквы в замке крутятся, слово заветное шифруя. Вот те раз! Ни «прощай», ни какого другого последнего слова Старикашка мне не сказал.
Горько мне стало. И обидно. Столько вместе прожили, а он ушел и не попрощался. Первый раз я ему дал искреннее обещание, и первый раз он мне не поверил.
Проклятый червячок совестливости вновь зашевелился в душе, подтолкнул меня к стене. Но я пересилил себя и, повернув голову, посмотрел в окно. За стеклом клубился туман. … И я стер дверь в Старикашкин мир. Сдержал слово.
«Какой туман? Почему туман? Откуда?! — забилась мысль, отслоившаяся от моего сознания.
Я подошел к окну и выглянул. Ясный осенний вечер. Привычный вид развалин обветшалой многоэтажки напротив, внизу — загаженная мусором пустынная асфальтовая улица с мощенными потрескавшимися бетонными плитами тротуара.
«Стоп! — взорвалась отслоившаяся мысль. — Какие еще мощеные тротуары? Под окнами ведь все Перекопано было!»
Я подошел к окну и выглянул. Ясный осенний вечер. Привычный вид развалин обветшалой многоэтажки напротив, а под окном — старые брустверы окопов, остав-1внные в агонии городской службой канализации лет десять назад. А вот и следы падения тел хмыря с хмыренышем.
«Так вот в чем дело! — ожило во мне второе, параллельное сознание. — Вот почему все время был день, а стоило мне засомневаться, как пали сумерки! Вот почему туман за окном». Тут бы мне встряхнуться, да заорать благим матом, но тело и первое сознание не слушаются, поступают по своему.
Сел я на кирпич, на рюкзак посмотрел. Пожрать, что ли? Полез за сыром и наткнулся на пакет с одеялом. Тьфу ты, черт! Я ведь ему, Старикашке, выменивал, чтобы он на голом полу не простудился…
«Значит, прав был Старикашка, когда обозвал меня персонажем, — закипел я. — Значит, и мой мир ирреален…»
Я словно раздвоился: продолжал жить в своем мире, двигаться, думать, но одновременно жило и второе, параллельное сознание, анализируя мои мысли и поступки.
«Значит, сидит где-то в своем реальном мире Автор, щелкает клавишами машинки, и каждый удар по клавишам дергает ниточки, к которым привязана марионетка Игорь Викторович. Вот почему так трудно было повернуть голову, чтобы увидеть за окном светящийся туман. И вот почему моя жизнь столь динамична и насыщена, будто по нотам расписана!»
Есть расхотелось. Я встал, бесцельно прошелся по комнате… и застыл на месте.
«Парень! — вдруг подумал я. — Ты ведь свободен! Путь в твои Палестины, рай социалистический, открыт. Старикашку-то ты спровадил!»
На радостях я пнул рюкзак ногой и бросился было к входным дверям, чтобы сразу уйти в задверный мир, но рассудительность одержала верх. Негоже такому харчу пропадать. Да и одеяло там пригодится. Тем более, что эсэсэсэровской капусты у меня почти не осталось.
Я быстренько загрузил в рюкзак трофейное хмыриное пиво, взвалил его на плечи и только тогда направился к двери. У двери я долго приводил возбужденные мысли в порядок, вызывая в памяти кабинку общественного сортира на железнодорожном вокзале. Наконец настроился и протянул руку, чтобы толкнуть дверь. Только бы в кабинке никого не оказалось! А, впрочем, плевать!
«Так тебя Автор и отпустит!» — съехидничало параллельное сознание.
Но прикоснуться к двери не успел. Она сама открылась. Точнее, упала на меня, выломанная из стены вместе с филенкой. И, пока я барахтался под дверью, в лицо мне ударила струя аэрозоля из газового баллончика.
Кто-то наотмашь вмазал мне по морде, а затем сунул под нос пузырек с аммиаком. Я замотал головой, открыл глаза и блеванул на приводившего меня в чувство хмыря.
— Мать твою! — заорал хмырь, отпрыгивая.
Голова трещала, как на следующий день после полуведра самогона, в ушах шипело, глаза застилал туман. Кто-то опять сунул мне под нос пузырек с аммиаком.
— Убери, а то и тебя облюю! — заорал я.
— Дайте ему водки, — сказали из тумана.
Перед лицом возник стакан. Я схватил его обеими руками и опрокинул в себя. Передернуло меня, как от трехсот восьмидесяти вольт. Но полегчало. В ушах перестало шипеть, головная боль начала утихать, в глазах прояснилось.
И увидел я, что сижу, скрючившись, на стуле посреди большой комнаты, сплошь коврами увешанной и устеленной. Передо мной стоит стол громадный, весь резной, в завитушках с позолотой, а на нем — часы каминные, бластер и всякий хлам из моих карманов. И грифель заветный там тоже валяется. А за столом сидит хмырище необъятных размеров и смотрит на меня исподлобья.
— Очухался? — лениво разлепляет он губы и сует в них сигару. Пальцы у него, что сардельки вареные, и все в перстнях. И костюмчик на нем с нуля, как от Кардена.
Сел я поудобнее, огляделся. За моей спиной пяток хмырей стоит, один платком с себя мою блевотину счищает.
«Да, влип, — думаю. — Отсюда не смоешься — это тебе не в развалинах. Таки-достали они меня…»
— Костюмчик-то синтетисеский? — спрашиваю хмыря облеванного.
— Ну? — рычит он.
— Тогда пятна останутся, — злорадствую. — У меня кислотность повышенная…
— Бум-м! — звенит в ухе, и я слетаю от затрещины на пол. Один из хмырей подхватывает меня и снова усаживает на стул.
— Ты, парниша, мне говори, — лениво цедит слова хмырище и выпускает на меня облако дыма. — Мне свои сказки сказывай…
— Какие сказки? — изумляюсь я.
— Бум-м! — звенит в другом ухе, и меня сновь водружают на стул.
«Так, пожалуй, и мозги вышибить могут», — думаю себе.
— Все скажу, — соглашаюсь вслух. — Только велите по ушам не бить. А то звенит сильно — вопросов не слышно.
— Так-то лучше, парниша, — кривит губы хмырище. — Я так понимаю, что ты не знаешь, почему часы идут без механизма, а бластер стреляет без заряда?
— Не знаю, — соглашаюсь я и на всякий случай втягиваю голову в плечи. Но оплеухи не следует.
— Знаю, парниша, что не знаешь, — благостно кивает хмырище. — Но где ты эти вещи взял, надеюсь, помнишь?
Задумываюсь я. На кого они работают: на государственную машину, или на себя? Что им врать-то?
— Бу-бум! — в обеих ушах. Подпрыгиваю на стуле, но не падаю, так как оплеухи с двух сторон уравновешивают друг друга.
«Ну, Автор! — ожило параллельное сознание. — Ну, погоди!
— Помню, помню! — кричу.
— Так поведай нам, парниша! — радушно разводит руками хмырище. — Мы внемлем тебе.
— Понимаю, что деваться некуда. Изувечат, а все равно узнают. Если уж и прикончат, так хоть мучить не будут. И потом, что я, Родину продаю? Да и можно ли назвать мой мир Родиной?
И я начинаю обстоятельно выкладывать хмырище все до копеечки. Выкладываю, а сам гадаю и никак не вшурупаю: частная у них хмыриная лавочка, или правительственная? Логово вроде бы частное. Да и замашки мафиозные… Или наоборот?
— Все? — спрашивает хмырище с ухмылкой, когда я заканчиваю. И вижу я, что верит он мне.
— Все.
— Тр-рах! — летят искры из глаз и я опрокидываюсь вместе со стулом.
«А не один хрен тебе, на кого они работают?» — проносится в голове.
— А Старикашка, значит, ушел в свой мир и грифель унес, — говорит хмырище, когда меня поднимают и ставят на место вместе со стулом. — Так, парниша?
— Нет! — ору я. — Грифель-то вон, на столе перед вами лежит!
Изумляется тут хмырище неподдельно. Взглядом окидывает хлам мой карманный, что ему на стол вывернули, и извлекает из него грифель.
— Этот?
— Ага.
Разглядывает его хмырище, щупает со всех сторон, острие пальцем пробует — не оружие ли? Затем по бумаге черту проводит.
— Так в чем дело, парниша? — говорит мне с усмешечкой. — Нарисуй нам двери в копи царя Соломона.
И бросает мне грифель. Чувствую, как тут же мне под ребра пукалки упираются — вдруг грифель стреляет чем-нибудь. Нет, частники все-таки. Госсектор так себя не ведет.
Оглядываюсь я.
— Стену хоть оголите, — говорю, — не на коврах же рисовать.
— Хмырище только бровью повел, как один из хмырей к стене подскочил и ковер с нее сорвал.
Подхожу к стене и начинаю двери рисовать. Крепкие, дубовые, двухстворчатые. Хмырище рядом стоит. А я рисую и думаю, как Сусанин, куда же мне их завести, чтобы самому живым выйти?
— Копи царя Соломона не обещаю, — говорю. — Это не от меня зависит. Как повезет.
Вру, конечно. Раньше, действительно, наобум ходил. Да Старикашка надоумил, как попасть туда, куда хочешь, когда объяснял, как троглодитов назад в пещеру вернуть…
Все, придумал! Хоть вы, хмыри, и частники вроде, но жилка государственной муштры в вас хорошо сидит. Ишь вышколенные какие — самая дорога вам в страну Сильной Личности. Под его знамена, так сказать.
— Готово, — говорю.
Хмырище недоверчиво ухмыляется.
— Готово, говоришь? Так открывай!
Но сам на всякий случай меня под руку хапает.
«Ну, — думаю, — только бы получилось!»
Берусь я за ручку и открываю. За дверьми туман белый клубится.
Морда хмырищи вытянулась, рука, как клещи, в предплечье вцепилась.
— Не соврал… — цедит.
А глаза у него, что бельма белые. Не зря, значит, над хмырями хмырь. Только головой мотнул, как ему в руку кто-то мой бластер сунул.
— Пошли… — хрипит он и вместе со мной в туман шагает.
Зал — огромный. Пол — паркетный. Окна — высокие, стрельчатые. Светло. Безукоризненно чисто. В глубине зала — стол двухтумбовый. За ним — лик знакомый. Во френче. Волосы набок зализаны, усы мушкой. В руке трубка раскуренная. Вождь.
Видит он нас, и глаза что буравчики делаются. И начинает он медленно, грозно вставать.
Оглядываюсь назад. На хмырищу и на хмырей, что за нами в дверь пролезли. Узнали они вождя. Стоят оцепеневши, все оштукатуренные. У хмырищи рука сама собой разжимается, и бластер на пол падает.
Так я выхожу вперед и говорю:
— Адольф Виссарионович, с просьбой мы к вам. Разброд у нас в стране полный. Может, вы порядок наведете? Я вам и дверь нарисую…
Гляжу, застыли все, как в немой сцене. Ну, хмыри, понятно, обалдели, но и вождь застыл в полусогнутом виде с буравчиками глаз своих. Будто прострел у него — никак распрямиться не может. И сам я, чувствую, окаменел с дурацкой улыбкой на лице. Одним словом, картина «Не ждали». «Ага, — думаю, — Автор повесть закончил, точку поставил. Небось спину от пишущей машинки распрямляет, да довольно потягивается. Шампанское сейчас раскупоривать будем, да свою писанину полировать начнет».
С трудом выдираюсь из полотна авторской картины, поднимаю с пола бластер. Затем подхожу к стене и рисую дверь. Представляю, как автор в своем кабинете смакует шампанское и любовно перечитывает последние строчки. «Ай да молодец, Автор! Ай да шельмец — какой мир гадкий сотворил!»
Я те покажу молодца-шельмеца!
Заканчиваю рисовать и так это аккуратно, костяшками пальцев, стучу.
— Да-да? — слышу изумленный возглас. Тогда я беру бластер на изготовку, распахиваю дверь и шагаю в белесый туман.
В последнее время Кирилл стал плохо спать. Вечером, когда их привозили из Головомойки, когда голова раскалывалась, разламывалась, разваливалась от сверлящей мозг боли, он, с трудом пересиливая тошноту, выхлебывал бачок слизистой похлебки, шатаясь от усталости, выстаивал вечернюю поверку, затем добирался до барака, валился на свое место и мгновенно засыпал. Но уже под утро, еще затемно, собственно, еще ночью, он просыпался и до самого подъема, неподвижно, без сна, лежа на поросших грубой древошерстью нарах, мечтал о куреве. Он перебирал в уме все марки сигарет, которые ему доводилось курить: от легких болгарских, ароматизированных и витаминизированных, с традиционным фильтром, до контрабандных турецких с голубым табаком, с кашлем затягивался деревенским самосадом-горлодером и даже опускался в самую глубь воспоминаний, в детство, когда они вдвоем с дружком Вихулой забирались в дальние уголки виноградников и тайком от всех, а главным образом прячась от сторожа — деда Хрона, курили сухие виноградные листья. Сейчас бы он курил любые — дубовые, кленовые, любой лиственный эрзац, но здесь, в лагере, не росло ничего, кроме деревьев-бараков, а о листьях редкого местного лесочка, начинавшегося сразу же за усатой оградой, можно было только мечтать.
Он перевернулся на другой бок — раздразнил себя, даже засосало под ложечкой — и, уставившись в сереющую предрассветную мглу, постарался не думать, забыть, выбросить из головы все о сигаретах, папиросах, сигарах, трубках, мундштуках, самокрутках, листовом и нарезном табаке, заядлых и посредственных курильщиках… вплоть до последней затяжки, последнего глотка крепкого сизого табачного дыма. Энтони никогда не курил, в его время не курили — он здесь давно, девять лет, «старичок», старожил местный, можно сказать, обычно в лагере больше семи лет никто не протягивает;
Нанон забыла, что такое курить… и Портиш тоже, а Михась, как сам говорил, так вообще не брал в рот этой отравы, и Лара не пробовала… Ну а пины, так те совсем не знают, что это такое, даже не нюхали табаку… Да и откуда им знать, что это такое?! Да и сам ты, Кирилл, давно перегорел, перетерпел, забыл о нем и вдруг — на тебе! — вспомнил, всплыло в памяти, засосало, разбередило душу… Он застонал и судорожно вцепился в деревянную шерсть нар. Боже, не думать, только не думать, выдавить из себя, пересилить!.. Клещами впивается и сосет, сосет, накатывается тошным клубком темноты, началом сумасшествия, «пляской святого Витта»… Когда всех в очередной раз привезут из Головомойки и все вылезут из драйгера как люди, как пины, живые, пусть шатаясь от ноющей пустоты в голове, с прочищенными, опустошенными мозгами, ты, лично ты — Кирилл Надев! — с выпученными, налитыми кровью глазами грянешься с борта на твердый, серый, со скрипящей, как тальк, пылью плац и начнешь по g нему кататься, судорожно извиваясь, завязываясь в узлы, и выть, выть по-звериному сквозь бешеную пену, хлопьями летящую изо рта… А все будут молча стоять вокруг тебя неподвижным скорбным кругом: худые, изможденные, с потухшими пустыми глазами — небритые серые мужчины, ссохшиеся корявые женщины и пучеглазые пины. И никто не поможет тебе, не схватит, не скрутит, не надает пощечин — очнись! — потому что это бесполезно, ни к чему, уже пробовали… А затем подоспеет смерж, эта падаль, этот слизняк, полупрозрачная манная каша, разгонит всех и направит на тебя леденящее душу жерло василиска. И только тогда ты наконец замрешь — навсегда! — закостенеешь скрюченной статуей, монументом боли — вечным проклятием смержам, лагерю. Головомойке…
Сигнал подъема, болью взрываясь в голове, сорвал его с нар, швырнул на пол еще дурного, всего в холодном поту и погнал на плац. С верхнего яруса нар, постанывая и всхлипывая, сыпались пины, с нижнего, крича от боли и отчаянно кляня все на свете, вскакивали люди, и все вместе бурлящей толпой муравейника выносились из барака.
Уже рассвело. Рыжий холодный туман, ночью окутывавший лагерь, последней дымкой уползал сквозь усатую ограду в лес. Деревья-бараки, выращенные правильными рядами на территории лагеря, резко очерчивались мокрыми и черными от росы боками.
Все выстраивались в две шеренги — люди, пины — лицом друг к другу, согласно номерам: четный — пин, нечетный — человек. Стояли молча, зябко ежась, переминаясь с ноги на ногу. Большинство тоскливо смотрело, как последние клочки гумана беспрепятственно просачиваются сквозь ограду.
Поверка началась с восемнадцатого, углового барака. Учетчик-смерж неторопливо полз между шеренгами, часто останавливался, дрожа мутным белесым холодцом, затем снова катился дальше. Он распустил восемнадцатый барак, семнадцатый, шестнадцатый зачем-то оставил стоять, пятнадцатый тоже отпустил и, наконец, подобрался к четырнадцатому, крайнему на этой линии.
«Слякоть ты вонючая, — кипятился Кирилл. — Ползешь, выбираешь, оцениваешь… А мы стой и не шевелись, вытянись в струнку и молчи, как в рот воды… Жди, пока ты сосчитаешь и соизволишь распустить всех, а то еще и оставишь стоять, как шестнадцатый барак».
Смерж медленно продефилировал вдоль строя, подкатил к Портишу и остановился. Портиш вытянулся как новобранец, затаил дыхание — ну, чего встал, чего тебе от меня надо? — а смерж тихонько подрагивал, под прозрачной оболочкой варилась манная каша, набухала и, наконец, лопнула воздушным пузырем. Портиш судорожно вздохнул, из глаз покатились слезы. Он еще сильнее вытянулся и застыл. Смерж удовлетворенно заурчал, как пустым желудком, и покатился дальше. По шеренге распространилась слезоточивая вонь.
«Ах ты, дрянь! Клозет, сортир ходячий! — сцепил зубы Кирилл. — Ничего, придет время, мы с тобой за все, за все посчитаемся! Дай только случай!»
Смерж дополз до конца строя и остановился. Затем собрался в шар, и по его поверхности кольцами заструились радужные бензиновые разводы. Строй пошатнулся, словно от удара взрывной волны, кое-кто застонал. В головы ударила тупая, ноющая боль, и тотчас по лагерю далеким эхом прокатился низкий, без всяких интонаций, Голос.
— Четырнадцатый барак. Тридцать седьмого нет. Где? Где?
В строю зашевелились, приглушенно заговорили.
— Тридцать седьмой… Нечет. Нечетный. Человек. Кого нет? Кого? Лариша… Кого? Лариша нет! Куда его черти унесли? Стоять теперь часа три, как шестнадцатому, еще и жрать не дадут… Голову откручу, сволочи!
Голос назвал наобум несколько нечетных номеров, и они бросились искать. Собственно, все было ясно. Искать Лариша было бесполезно. Его не было. Его просто уже не могло быть. Никто не мог сопротивляться зову утренней поверки. По крайней мере из живых.
Болван, молодой, зелень буйная, тоже мне, нашел выход. Всего полгода в лагере, а уже умнее всех — вот, мол, я какой, не вы все, не вам всем чета, не хлюпик какой-нибудь… Вы тут как хотите, сгнивайте заживо, сушите себе мозги в Головомойке, хлебайте грибную слизистую бурду, вытягивайтесь строем перед смержами, пусть они высасывают ваш разум, ваши мысли… А я не могу так. Не хочу. Не желаю! Я… пошел. И бац себя самодельной бритвой по венам. Или по горлу. Или как-нибудь еще… Только ты, болван, поросль зеленая, не уйдешь ты так ни от кого, никто так еще не уходил, ни один. А пробовали… Но пока в тебе есть искра сознания, пока хоть что-то можно высосать из твоей головы, пока ты способен читать и думать и не осталась от тебя только пустая безмозглая шелуха, не отпустят тебя смержи просто так, за здорово живешь, ни в какую не отпустят! Восстановят как миленького, как новенького, будто мать родила, без царапинки, без заусеницы, свеженького, как огурчик… И запрут в Головомойку суток на двое для профилактики. И выйдешь ты оттуда как шелковый, тише воды ниже травы, высосанный, выпотрошенный, уже не человек, а ошметки человеческие. Полуидиот. Как Копье, как Васин. И уже не захочешь себе резать ни вены, ни горло…
Лариша нашли за бараком. Бенц и Энтони вынули его из петли и, подхватив под мышки, поволокли между шеренгами. Они неуклюже семенили, шли не в ногу, и распухшая багрово-синяя голова Лариша раскачивалась из стороны в сторону на вытянувшейся шее, поочередно кивая то пину, то человеку.
Подкатил малый белый драйгер, и Лариша взгромоздили на верхнюю платформу. Водитель-смерж повертелся в седле, развернул драйгер и неторопливо тронул его на Слепую дорогу. Машина медленно поползла по земле, переваливаясь на ухабах, и труп Лариша заерзал по платформе, качая остающимся большими плоскими ступнями ног.
«Вот и все», — тоскливо подумал Кирилл. Драйгер подкатил к воротам, приостановившись, подождал, пока они распахнутся, и, с места резко увеличив скорость, погнал по дороге к Головомойке, подняв тучи пыли. Тело Лариша запрыгало по платформе, как большая тряпичная кукла, и в лагерь донеслось гулкое грохотанье листового железа. Вот и все… Драйгер въехал в рощу и скрылся с глаз. Тарахтенье мотора и грохот железа стали глуше и на тон ниже. Кирилл прикрыл глаза. Прощай…
Кто-то толкнул его в бок, он вздрогнул от неожиданности и обернулся. Рядом стоял Портиш и внимательно, чуть снизу из-под мохнатых бровей смотрел на него.
— Чего надо? — окрысился Кирилл.
Портиш удивленно выпучил свои и без того навыкате глаза, задержался взглядом на лице Кирилла, затем увел глаза в сторону.
— Чего, чего… Стоишь, как истукан, — сказал он. — И глаза закрыл. Уж я чо подумал…
Кирилл хотел огрызнуться, но тут увидел, что на плацу стоят только они вдвоем. Он растерянно огляделся. Не было даже шестнадцатого барака, оставленного смержем за какую-то провинность. И четырнадцатого барака тоже не было… Под землю они провалились, что ли? Он посмотрел на Портиша.
— Где все? — хрипло спросил он.
Портиш подозрительно покосился на Кирилла.
— Что — где?
— Ну все. Лагерь где весь?
Портиш наконец понял.
— Спал ты, что ли? — Он зло сплюнул в пыль. — Отпустил учетчик всех. Как подарочек преподнес…
Он ожесточенно заскреб свою буйную бороду, затем, собрав ее в кулак, немилосердно дернул и, охнув, удовлетворенно зашипел. То ли от боли, то ли от удовольствия.
— Все равно ж гад припомнит нам этот подарочек! Не на плацу, так в Головомойке или в самом бараке…
Портиш опек Кирилла взглядом, словно это он был учетчиком-смержем, и вдруг заорал:
— Ну, чего стоишь, блястки выпялил?! Идем! Скоро жрать давать будут…
Кирилл тоскливо посмотрел в сторону ворот. Провалы в памяти — это плохо. Первый предвестник «пляски святого Витта»… Со Слепой дороги, издалека, уже только чуть слышно долетало буханье стальных листов платформы. Значит, никто тебя, кроме меня, не провожал: Никто. Все разбежались… Он тяжело вздохнул и зашагал вслед за сильно косолапящим Портишем. Хоть бы меня в свое время кто-нибудь вот так же проводил взглядом…
Солнце поднялось над лесом и стало слегка припекать. Последние клочки тумана исчезли, высохли намоченные росой стены деревьев-бараков, их окна и двери начали постепенно зарастать, чтобы вечером, когда все вернутся из Головомойки, вновь открыться и принять в вонючее логово на жесткие насесты нар усталые, измученные тела.
За бараком, на странном, словно обрезки белоснежного пенопласта, мхе сидело несколько человек и пинов. Безрадостное это было зрелище. Унылое. Пины забились в куцую тень барака и о чем-то приглушенно пересвистывались. Люди же понуро молчали. Кто сидел на корточках, кто полулежал, облокотясь на руку. Словно ждали чего-то. Спрашивается, чего можно ждать? Разве что утреннюю баланду…
На Портиша с Кириллом никто не обратил внимания, только Пыхчик бросил косой взгляд, когда разбитые всмятку ботинки Кирилла остановились возле его лица.
— Ну? — сказал Кирилл.
Пыхчик молча подвинулся.
Кирилл поднагреб мха под стену барака и сел. Портиш опустился рядом на колени, пошарил у себя за пазухой и достал тряпичный сверток.
— Сыграем? — предложил он, заглядывая в глаза Кириллу. В тряпице затарахтели костяные фишки.
Кирилл отрицательно покачал головой, прислонился спиной к стене барака и прикрыл глаза.
— Ну, во! А чо я тебя звал?
Кирилл только пожал плечами. Хотелось прилечь и подремать, но вытянуться было негде — с правой стороны лежал Пыхчик, а слева сидели Михась с Ларой. Лара уткнулась Михасю в плечо, в ветхую куртку и плакала. Он успокаивающе гладил ее по спине.
— Ребеночка хочу, — всхлипывала она. — Слышишь, хочу! Маленького, кричащего… Я родить хочу!
Кирилл поморщился. Опять завела! По три раза на дню… Портиш фыркнул.
— Бабе что надо? — рассудительно произнес он. — Бабе мужика крепкого надо.
Лара встрепенулась и впилась в Портиша опухшими от слез глазами.
— Ты, пенек кривоногий! — с ненавистью крикнула она ему в лицо. — Это кто — ты мужик крепкий?!
Она вскочила на ноги, Михась хотел ее удержать, но она его оттолкнула.
— Мужики! — крикнула она. — Знаю я всех вас! Все вы одинаковы!
Михась поднялся, взял ее за плечи.
— Да пусти ты меня! — она снова попыталась отпихнуть его. — Глаза б мои вас не видели! Мужики! Тоже мне!.. Вам что надо? — Она наклонилась над Портишем. — Вам только одно и надо — и довольно! Тьфу на вас!
Плевок застрял у Портиша в бороде, глаза у него налились кровью, он вскочил.
— Ты что, баба, сдурела?!.
Может, он и ударил бы, но тут из-за барака вынырнула сухопарая фигура Льоша в пестрой, переливающейся всеми Цветами радуги неснашиваемой куртке, смотревшейся в сравнении с тряпьем остальных лагерников откровенно вызывающе и являющейся не только отличительной приметой Льоша, по которой его узнавали издалека, но также и предметом зависти большинства. Льош мгновенно оценил обстановку и положил руку на плечо Портиша.
— Докатились, — сдержанно сказал он. — Уже бросаемся друг на друга, как звери…
Он сильнее надавил на плечо Портиша.
— Сядь.
— А я что, — забубнил Портиш и поспешно опустился на землю. — Я ведь ничего… Она все. Сказать, право, нельзя…
Лара снова уткнулась в плечо Михасю и, давясь слезами, что-то пытаясь сказать хрипящим, сорванным голосом, зарыдала.
— Ну что ты, что ты, — принялся утешать ее Михась, одной рукой гладя по волосам, а другой легонько похлопывая по спине.
Льош отстранил Михася, взял лицо Лары в ладони и стал массировать ей виски. Через мгновение спазм отпустил ее горло, руки безвольно, плетьми, повисли вдоль тела — она теперь только еле слышно всхлипывала, а затем и вовсе затихла.
— Вот и все, — пробурчал Портиш. — А шуму-то, шуму…
Корявыми пальцами он принялся как гребенкой вычесывать плевок из бороды.
— Да, шуму действительно многовато, — вздохнул Льош и передал Лару в руки Михасю.
— Посиди с ней немного, пока успокоится.
— А то, что она хочет ребенка, — проговорил он уже Портишу, — даже здесь, в этих условиях, не смешно и не предрассудительно. Произвести на свет нового человека никогда не было смешно. И родить его — не только высшее и прекраснейшее предназначение женщины, но и огромнейшее счастье.
— Особенно здесь, — желчно подхватил Кирилл. — Смержам на потеху…
Льош грустно посмотрел на Кирилла.
— Ты прекрасно понимаешь, что я имел в виду, — тихо, глядя в глаза Кириллу, сказал он. Затем перешагнул через вытянутые ноги Пыхчика и направился к пинам.
Пины прекратили пересвист и выжидательно повернули к нему головы.
— Привет честной компании! — шутливо поздоровался Льош и присел рядом с пинами на корточки. Ослиные уши пинов доброжелательно зашевелились. — Здравствуй, Василек, — персонально поздоровался Льош с крайним из пинов и что-то быстро просвистел ему.
Пин внимательно склонил голову и вдруг, подпрыгнув, вскочил на короткие десятисантиметровые лапки и закачался на них. Льош выжидательно замолчал.
— Не знаю, — наконец сказал Василек патефонно-хриплым писклявым голосом. Будто и не он сказал, а старую заезженную пластинку поставили на большую скорость.. — Я думаю, что следует посоветоваться с Энтони…
Кирилл устало закрыл глаза. Хотелось спать и страшно хотелось курить. Опять какаято авантюра… С тех пор как Льош появился в лагере, какие-то месяца четыре, собственно, вечно он о чем-то шушукается то с пинами, Ио с Энтони, разрабатывая немыслимые планы побега, будто и не зная, что за все существование лагеря, сколько помнят «старички», не было ни одного. Ни одного побега. А он… Прыткий больно. Впрочем, посмотрим, во что это выльется на этот раз.
Кирилл поудобнее примостился, чтобы полулежа, прислонившись к стене барака, можно было вздремнуть. Пока Голос не позвал обедать и не приказал строиться для отправки в Головомойку. Слева Лара вновь затянула свои всхлипывания и причитания, и он недовольно поморщился. Хоть бы кто-нибудь объяснил ей, что не виноват из нас никто, что она родить не может. На Земле были мы все люди как люди, даже некоторые семейные были, с детьми… А почему в лагере никто не рожает, так ты лучше у смержей спроси — им виднее.
Кирилл немного вздремнул, но тут опять ночной кошмар толкнул его в голову, и гдето внутри засосало, засвербело… Он заворочался и открыл глаза. Спросонья, подавно забытой привычке, толкнул соседа в бок и попросил:
— Дай закурить.
И увидел перед собой вытянувшееся, поросшее редкими волосами, грязное лицо Пыхчика. Глаза Пыхчика округлились, он начал медленно, не отводя взгляда, отодвигаться.
— Чего? — бабьим дискантом протянул он. Кирилл встряхнулся и как следует протер глаза. Наконец-таки проснулся.
— Да нет, ничего, — хрипло успокоил он. — Это я так… Приснилось черт знает что. Да не бойся ты, не буду я плясать «святого Витта», не зашибу! Пора бы давно усвоить, что пляшут только по возвращении из Головомойки. Закурить просто…
Пыхчик на всякий случай встал и пересел подальше.
— Тьфу, болван! — в сердцах сплюнул Кирилл и отвернулся.
На место Пыхчика сразу же кто-то грузно плюхнулся и тяжело засопел. В нос ударило кислым и затхлым, будто сел не человек, а шлепнулась груда гнилого тряпья. Кирилл недовольно скосил глаза и увидел Микчу, взмокшего, как после марафонского бега, и астматически всхлипывающего. От него несло так, будто он дневал и ночевал в хлеву, причем непременно в самом стойле.
— Как мать родила, так в последний раз и мыла, — поморщившись, пробормотал Кирилл. — Правильно я говорю?
Микчу непонимающе посмотрел на него и медленно моргнул. Затем, все так же тяжело дыша, вытер лицо лохмотьями своей рясы.
— Чего?
— Чего, чего… Заладили, то один, то второй. Весишь ты, спрашиваю, сколько? Чего!
Микчу замялся, плечом снял каплю пота, висевшую на ухе.
— Не помяну… Давне бьило какито-то. — Он внимательно посмотрел на Кирилла. — А чего?
— Воняет от тебя, монах, как от тонны…
— Чего?
— Дерьма, вот чего!
Микчу неуверенно заулыбался — он не понял. Да и откуда ему понять, жил-то небось в веке пятнадцатом-шестнадцатом, еще до метрической системы мер и весов.
— У тебя закурить есть?
— Розигришь, да? — недоверчиво спросил Микчу.
— А!.. Кой там розыгрыш. Курить хочу — сил нет. — Кирилл отчаянно потянулся, зевнул и сел. — Жрать бы скорее давали, что ли…
— Тебе прямо в Головомойку не терпится, — насмешливо проговорил кто-то над самым ухом. Кирилл недовольно поднял глаза и увидел перед собой Энтони. «Старичка» Энтони, седого старого негра, выуженного смержами с Земли бог знает какого года одним из первых (разумеется, из людей — пины тут были уже до них) и брошенного сюда, в этот лагерь, в эту дробилку человеческих душ, нечеловеческую круговерть. Он жил в лагере дольше всех, знал о нем больше всех, его одежда давно обветшала, износилась, истлела, и теперь на. нем было лишь только какое-то подобие набедренной повязки, но тем не менее он, в отличие от многих, не потерял себя, не ушел в себя, не закопался, как страус, в самом себе, а смог собрать, как-то организовать этот разноплеменный, выуженный смержами из разных веков Земли человеческий экстракт, и, можно сказать, что только благодаря ему, его уму, его инициативе, наконец, просто его природной доброте и человечности, чудом уцелевшим в столь нечеловеческих условиях, люди в лагере еще не потеряли способности быть людьми.
— Здравствуй, Кирилл, — поздоровался Энтони и сел на мох рядом с ним. Кирилл кивнул.
— Ты что-то в последнее время осунулся, даже здороваться перестал. Ночью как спишь?
Кирилл вздохнул и принялся растирать задубевшее от дремы лицо.
— А никак я не сплю, — пробурчал он. — Вечером вроде бы засну, а ночью, как кто толкнет — просыпаюсь, а в середке что-то сосет, сосет… Просто невмоготу. И курить страшно хочется, словно вчера бросил, а не черт знает когда.
Энтони помолчал, покивал головой.
— Это бывает, — успокаивающе сказал он. — Мне самому как-то целую неделю запах фиалок мерещился. В бараке — пахнет, в Головомойке сижу, читаю, так кажется, что все папирусные и пергаментные свитки нарочно пропитаны ароматическими маслами — до того разит. И не поймешь, то ли от запаха голова трещит, то ли от того, что из нее все высасывают… Представляешь, даже в сортире мне фиалками благоухало!
Энтони явно пытался поднять у Кирилла настроение, и Кирилл кисло улыбнулся.
Микчу пододвинулся поближе и стал просительно заглядывать в глаза то Энтони, то Кириллу. Он явно хотел что-то сказать.
— Ну? — сумрачно буркнул ему Кирилл.
— Чой-то я видел счас, а?! — смакуя, протянул Микчу трясущимися мясистыми губами. Чувствовалось, что его просто распирает от переполнявшей его новости.
— Лохань с водой и мылом, — неразборчиво буркнул Кирилл и, демонстративно сморщив нос, отпрянул от Микчу.
— Не, правда! — выдохнул Микчу и, еще больше подавшись вперед, доверительно зашептал: — Вы знайоте, чьому смержи распустили нас усех? А я вот знайу!..
Кирилл только хмыкнул и передернул плечами.
— Ха! — толстое лицо Микчу расплылось в самодовольной Улыбке. — Таме, у углу, иде смерды растят новине бьяраке, новинькие явились. Зеленавы таки, главы треуглавы, глазы — бусины, а за глазами уси тонки и усе бегайут. А первы лапы Длинны, много разов сломаны и усе како пилы с зубами!
Микчу говорил сочно, брызгая слюной, выкатив глаза — где не помогали бедный словарный запас и устрашающая интонация, пробел восполняли живописная мимика и жестикуляция.
— Ага, — умно кивая головой, подтвердил Кирилл. — А заглястцы жигурить димножил?
Микчу осекся, недоуменно захлопал жидкими ресницами.
— Чего?
— Жигурить, спрашиваю, димножил?
— Перестань, — осадил Кирилла Энтони. — Шуточки твои сейчас совсем ни к месту…
Было непонятно, почему Энтони вдруг разволновался, даже лицо посерело. Он приподнялся, повертел головой, увидел пеструю куртку Льоша и громко позвал. Льош попрежнему сидел на корточках среди пинов и оживленно пересвистывался с ними. Махнув Энтони рукой, чтобы немного подождал, Льош еще минуты две попересвистывался с пинами и только затем встал. Пины что-то дружно просвистели ему на прощание, он коротко кивнул и направился к Энтони.
— Здравствуй, Энтони, — поздоровался он, подходя. — Здравствуйте, Кирилл, Микчу…
— Уже виделись… — буркнул Кирилл, но руку подал. Льош поздоровался со всеми, и руку Микчу чуть задержал в своей.
— Послушай, Микчу, — проговорил он, — я, конечно, понимаю, что условия в лагере, мягко говоря, не способствуют образцовому поддержанию гигиены. Но я тебе уже говорил, и мне хотелось бы, чтобы ты понял: чем меньше ты обращаешь на себя внимания, тем больше ты забываешь, что ты человек, а чем больше ты это забываешь, тем ближе твой конец.
Микчу насупился и, выдернув руку из ладони Льоша, отвернулся к стене барака.
— Какой ты сердобольный, — фыркнул Кирилл. — Мне хотелось бы довести коекакие факты до некоторых рьяных поборников гигиены, — насмешливо заметил он. — Так вот, в средние века среди христиан, а в особенности монахов, довольно распространенным явлением был обычай давать различные обеты, как то: ношение власяницы, пудовых гирь, прикованных как к рукам, так и к ногам, бичевание… А также, в частности, и строгое несоблюдение личной гигиены. Вы не находите, Льош, что чужие убеждения нужно уважать? Льош пристально посмотрел в глаза Кириллу.
— До чего же ты меня невзлюбил, Кирилл, — сказал он. Обращения на «вы» он просто не принял. — Только я вот никак не могу понять, за что?
— За гигиену, — желчно ответил Кирилл.
Льош только пожал плечами и повернулся лицом к Энтони.
— Что ты хотел?
Энтони посмотрел на одного, на другого и покачал головой.
— Именно ссоры нам сейчас и не хватало, — вздохнул он. И, уже обращаясь непосредственно кЛьошу, сказал: — Смержи в лагерь новеньких привезли. Микчу видел.
Микчу снова пододвинулся к ним.
— Ага, — горячо выдохнул он. — Зеленавы таки, главы треуглавы…
— Я их тоже видел, — кивнул Льош. — Теперь, если верить пинам, нам предоставляется целый день отдыха. Ты меня для этого звал?
— Ну? — оживился Кирилл. — Так нас сегодня в Головомойку не повезут?
— По идее… — выдохнул Энтони и принялся нервно растирать руки, словно они у него замерзли.
— Так ты все знаешь? — спросил он Льоша. Льош кивнул головой.
— Ну и?..
Льош хмыкнул и пожал плечами.
— Вот именно, что сейчас все дело в «ну и…».
Он приподнялся и, повернувшись к пинам, позвал:
— Василек!
… Крайний из пинов повернул голову.
— Иди сюда, Василек.
Пин привскочил на лапках и быстро засеменил к ним, переваливаясь с боку на бок, совсем как настоящий антарктический пингвин, только рыжий и непомерно волосатый.
— Здравствуйте, — вежливо поздоровался пин патефонным голоском и плюхнулся на землю рядом с ними. Словно ноги его не держали.
— Послушай, Василек, — начал Льош, — ты мне говорил, что когда в лагерь прибыла первая партия людей, то пинов не возили в Головомойку. Так?
Длинные губы пина, свернутые в трубочку, казалось, вытянулись еще больше.
— Да.
— И что вы делали весь день?
— Мы? — Василек растерянно зашевелил ушами. — Ну… дили… подсматривали, что смержи делают с людьми…
— То есть были предоставлены сами себе?
— Как это?
— Вас не заставляли ничего делать?
Пин отрицательно замотал головой.
— Хорошо… Это хорошо. Спасибо, Василек, — кивнул Льош.
— Хорошо? Да это просто здорово, черт побери! — заорал Портиш и захлопал себя по ляжкам. Он дернул себя за бороду, привычно охнул и, вскочив на ноги, принялся отплясывать среди груды лежащих и сидящих тел какую-то немыслимую джигу.
— Нас сегодня не повезут в Головомойку! — орал он. Из-под ног у него вспугнутым зайцем выскочил Пыхчик и стремглав скрылся между бараками. Все встревоженно зашумели, испуганно подтягивали ноги, вскакивали — боясь, что Портиш отплясывает «пляску святого Витта».
Льош спокойно проводил его взглядом, затем спросил:
— Кто-нибудь умеет водить драйгер?
Кирилл оторвался от зрелища — Портиш произвел почти полное опустошение между бараками — и хмыкнул.
— Смержи умеют, — бросил он.
— А из нас?
— Что, опять какая-то авантюра? Ну, я. Водить, правда, не водил, права здесь не выдают, — Кирилл не удержался, чтобы не съязвить, — но месяца три присматривался, как это делается.
Он хотел добавить: «Когда был таким же деятельным, как ты» — но потом решил, что не стоит.
— Значит, ты сможешь завести драйгер и управлять им? — все тем же спокойным голосом спросил Льош.
— Все-таки авантюра… — устало выдохнул Кирилл и, откинувшись назад, снова прислонился спиной к бараку.
— Возможно, — согласился Льош. — Но любой представившийся шанс я упускать не собираюсь.
— Давай, давай…
— Что ты предлагаешь? — хриплым голосом спросил Энтони и прокашлялся. — Если это действительно шанс, то я за Кирилла ручаюсь. Он сделает все, что нужно. Сдохнет, но сделает.
Льош посмотрел на Энтони, на Кирилла.
— Что, убеждаешься, на самом ли деле сдохну? — съязвил Кирилл.
Льош покачал головой.
— С тобой не соскучишься, — усмехнулся он. — Но, может быть, это и к лучшему…
Он подтянул под себя ноги и сел по-турецки.
— Здесь, за бараком, — сказал он, — возле усатой ограды стоит драйгер. На платформе лежит партия василисков — утром привезли, очевидно, подзаряжали в Головомойке. Смержи еще не успели разобрать…
— Так прямо подходи и бери, — снова съязвил Кирилл.
— Помолчи! — оборвал его Энтони. — Пусть говорит.
— Все смержи сейчас, — продолжал Льош, — в другом конце лагеря возятся с новенькими…
— Ага! — радостно подтвердил Микчу. — Кругом стали, а зеленавы посеред, и все усами бегайут, лапами сучают!
— …А у драйгера остался только один смерж.
— Только один? — переспросил Кирилл.
— Да, один.
— В таком случае жедаю удачи. Хотя, впрочем, я тоже с тобой пойду. Постою в сторонке, посмотрю да посмеюсь в свое удовольствие. Давно я в лагере хорошо не смеялся!
Энтони вздохнул.
— Ты не обижайся, Льош, — сказал он, — но тут Кирилл прав. Не выйдет у тебя ничего. У смержей психоэкран. Метра на три ты еще подойдешь к нему, а дальше будешь топтаться на месте, как несмелый кавалер вокруг барышни…
Льош усмехнулся.
— Если только это все ваши возражения, то беспокоиться особо нечего. Я подойду. Дело в другом. Во времени. Слишком мало его, чтобы Голос не определил нас болевым ударом. И вот здесь уже все будет зависеть только от тебя, Кирилл, от твоих возможностей и сноровки. Три-четыре секунды мне потребуется на смержа; секунд пять — пока ты добежишь до драйгера; еще секунд пять-восемь — завести его и секунд пять — развернуть и направить на ограду. Итого: минимально-я подчеркиваю: минимально! — секунд двадцать. Думаю, что этого будет достаточно и нас не успеют опередить. Но на всякий случай всем остальным, чтобы меньше рисковать, придется прыгать в драйгер на ходу.
Кирилл отлепился от стенки барака.
— Не знаю, насколько все это продумано, — проговорил он, — но посчитано хорошо. Можно даже сказать, со знанием дела…
Он стер с лица язвительную усмешку.
— А теперь давай поговорим серьезно. На твои подсчеты и секунды мне, собственно говоря, наплевать. Я сделаю все, что смогу и на что способен, но меня интересует один вопрос: как ты справишься со смержем?
Льош широко улыбнулся.
— Пусть это пока останется моей маленькой профессиональной тайной.
Кирилл скривился, как от зубной боли.
— С авантюристами, пройдохами и проходимцами дел не имел и иметь не желаю! — отрезал он.
— Прекрати! — заорал вдруг Энтони. — Не будет он, видите ли! Будешь! Все будешь делать, что прикажут! Тоже мне, чистоплюй нашелся! Как баран на бойне, только когда на мясо тянут — сопротивляешься, а сделать что-нибудь до этого — мозги не варят! Пойми, это наш первый и, может, единственный шанс. Во всяком случае, для меня — уж в этом я уверен точно.
— Ладно, — сказал Льош. — Хватит.
Он встал и отряхнул брюки
— Пока мы тут болтаем, время идет.
Энтони неопределенно махнул рукой, но она так и застыла на полпути.
— Что, прямо так сразу и?.. — Он удивленно вскинул брови.
— А что ты предлагаешь? Сидеть здесь и вырабатывать обстоятельный план, чтобы он был без сучка без задоринки? Извини, но размусоливать некогда. Или сейчас, или…
Льош шагнул в сторону, но тут же остановился и обернулся к Кириллу.
— Идем, Кирилл, — сказал он. — Остальных попрошу не высовываться из-за бараков, пока я не покончу со смержем. Незачем его настораживать.
Кирилл нехотя поднялся, глянул на Энтони. Негр молча кивнул. И Кирилл побрел, огибая барак, вслед за Льошем. Из-за угла высунулся Пыхчик, столкнулся с ним нос к носу и, ойкнув, тотчас скрылся.
— Тьфу, черт! — сплюнул Кирилл. Что-то не лежала у него душа к затее Льоша, и хоть он в приметы не верил, не то что, например, Евлампий из шестнадцатого барака, который свое пребывание в лагере приписывал проявлению высшего провидения, божьего перста, десницы и черт знает чего там еще, но столкновение с Пыхчиком почему-то вызвало у него примерно такие же ощущения, какие у суеверного человека вызывает вид черной кошки, перебегающей дорогу, и это еще более утвердило Кирилла в бесполезности и бесперспективности очередной попытки побега.
— Стой здесь, — бросил через плечо Льош и зашагал к смержу.
Кирилл остановился. Смерж увидел их — тьфу ты! — видят они нас или просто чувствуют чье-то приближение, как слепые?! — радужные переливы в студнеобразном теле исчезли, смерж дернулся, словно медуза от прикосновения, и собрался в полусферу. С земли сквозь тело на глянцевую поверхность смержа медленно всплыл василиск.
Льош не дошел до смержа шага три — натолкнулся на психоэкран и застыл. Затем поднял руки в стороны, словно ощупывая невидимую преграду, и стал медленно топтаться на месте,
«Умник! — зло фыркнул Кирилл. — Это мы видели, и не раз! Тоже мне, укротитель смержей нашелся. Потопчись, потопчись, пройдоха, на потеху смержу… Они это любят!»
Смерж булькнул огромным пузырем и заурчал на все лады. Жерло василиска дрогнуло, поплыло в сторону и начало погружаться в тело смержа.
Кирилл злорадно хмыкнул, сплюнул на землю и хотел, было отвернуться и уйти, да так и застыл на месте. Прыжка Льоша он так и не увидел. Он даже не понял сразу, что произошло. Стоял Льош напротив смержа, топтался, раскинув руки, и вдруг, как-то сразу, очутился лежащим на смерже, обхватив его руками. Смерж глухо ухнул, но спружинить почему-то не смог, а неожиданно стал быстро оседать, расплываясь мелко булькающим газированным киселем.
— Давай! — сдавленно крикнул Льош. Кирилл зачем-то оглянулся. Из-за бараков выплеснулась толпа людей и пинов и устремилась к драйгеру.
— Чего стоишь? — орал на бегу Энтони.
Оцепенение наконец отпустило Кирилла. Как пелена с глаз пала. В три прыжка он достиг драйтера и, схватившись за борт, забросил свое тело в блюдце водителя. «Так! — лихорадочно стучало в голове. — Теперь…» Он обхватил руками край блюдца и со всей силы крутанул. Руки обожгло как крапивой, тело свело судорогой, но драйгер сразу же взревел на полных оборотах.
— Мой! — заорал Кирилл. — Мо-о-ой!!!
Он рванул на себя левый край блюдца, но драйгер дернулcя носом в сторону бараков, и он тотчас рванул правый, развернул драйгер по направлению к лесу и тогда уже всем телом налег на передний край. Драйгер страшно рыкнул, встал на дыбы и, подпрыгнув на развороченной земле, устремился к ограде. Ограда мгновенно ощетинились усами, и драйгер, влетев в живую сеть, надсадно заревел.
— Ну, давай, давай, давай! — умолял Кирилл машину, сцепивши зубы сквозь прокушенную губу, и с остервенением давил на край блюдца. — Еще! Еще немного!..
Но тут усы ограды нащупали его, оплели, и его тело забилось в конвульсиях.
Вначале появилась боль. Нудная, свербящая, она постепенно нарастала, толчками сгустившейся крови разливаясь по всему телу, разрывая его на части, крепла, ширилась… и вдруг оборвалась где-то на нестерпимой ноте. Он вынырнул из небытия, темень в глазах сменилась густой пеленой тумана, которую прорезали прыгающие, быстро разбегающиеся полосы, и наконец зрение окончательно восстановилось. Полосы оказались тонкими стволами деревьев, рассекаемых и подминаемых драйгером, затем лавиной прорвался звук, и сквозь рев машины и грохотанье платформы Льош услышал противный сырой скрип упругой древесины.
«Лес, — умиротворенно подумал он и прикрыл глаза. — Лес… Вот и свершилось». Он приподнялся на локтях и прислонился спиной к борту. И тотчас все мышцы отозвались ноющей болью отпустившей судороги.
«Да, — подумал он, — силен лагерь. Не ожидал, что рецепторы ограды обладают такой мощью болевого шока. Недооценил. Можно сказать, на авось пошел. Какие мы самоуверенные — Голос нам нипочем, а на пси-защиту смержей так вообще наплевать — мы ее просто так, голыми руками, да в бараний рог, ну а уж усатая ограда, так это совсем чепуха, фикция, туман, дым. Дым… Скрутило как котенка, да щупальцами-усами по самоуверенной физиономии. Просто счастье, что прорвались».
Драйгер заваливался то на один бок, то на другой, вздрагивал, натужно ревел, если на его пути вставало большое дерево, и от этого груда тел людей и пинов раскачивалась и подпрыгивала на платформе, как куча гигантских резиновых игрушек.
Через некоторое время из этой груды послышались стоны, то одно, то другое тело начинало биться в судорогах, люди и пины приходили в себя и отползали к бортам платформы.
Посередине обнажились закрепленные в штатив василиски. Прямо под бок Льошу приполз Пыхчик, он жалобно смотрел на него собачьими глазами и визгливо всхлипывал. («А этот как сюда попал? — недоуменно подумал Льош. — С перепугу, что ли?») Несколько поодаль лежала Лара. Судороги еще не отпустили ее, она билась, стонала, но тем не менее машинально натягивала на колени старенькую гимназическую юбку. Еще дальше, сцепившись между собой словно в борьбе не на жизнь, а на смерть, катались по платформе, рыча друг на друга, Портиш и Микчу; за ними совершенно неподвижно распластался Энтони; и, наконец, в самом углу платформы, судорожно, до побеления пальцев вцепившись в борта, сидел посеревший от боли Испанец из шестнадцатого барака и, выпучив глаза, не отрываясь смотрел, как его ноги в грубых сапогах явно армейского образца непроизвольно подергивались. Из пяти пинов, сидящих у противоположного борта, Льош узнал только двоих — Василька и Фьютика, — остальные, очевидно, были из других бараков.
Он перегнулся через. борт и увидел в блюдце драйгера скрюченного зацепеневшего Кирилла. Изо всех сил он вцепился в край блюдца и только мотал головой, увертываясь от веток. Льош хотел пододвинуться к нему поближе, схватился за борт, но тут же отдернул руки, словно опекшись крапивой. Кисти рук были красные, опухшие, в прозрачных пластиковых перчатках, стянувших руки в запястьях. Льош на мгновение оторопел: откуда перчатки? — но тут же понял, что это засохшая слизь смержа. Он попытался ее содрать, но слизь намертво приклеилась к коже и отрывалась с трудом и только маленькими кусочками. Тогда он на время оставил свое занятие, не обращая внимания на жжение, пододвинулся к Кириллу поближе и положил ему руку на плечо. Кирилл обернулся.
— Как ты тут? — озабоченно спросил Льош. Из-за рева драйгера Кирилл его не расслышал, но расплылся в улыбке и поднял кверху большой палец. Льош нагнулся пониже:
— Как себя чувствуешь?!
— Отлично! — прокричал ему в ухо Кирилл. — Теперь бы закурить — и полный порядок!
Льош хмыкнул, похлопал его по плечу и, отвернувшись, принялся сдирать с рук засохшую слизь смержа. «Интересно, сколько же мы провалялись без памяти на платформе? Или это слизь быстро засохла?»
Болевой шок, вызванный усатой оградой, наконец отпустил всех. Лара пододвинулась ближе к борту платформы, прислонилась к нему и вымученно улыбнулась.
— Вырвались… — тихо сказал она и обвела всех взглядом. — Господи, неужели мы вырвались?
Она тихонько засмеялась, а затем резко, словно ее прорвало, рассмеялась во весь голос.
— Эй, — встревоженно спросил Микчу и с опаской тронул ее за плечо. — Ты чего?
— Да вырвались мы! Вырвались из лагеря! — счастливо закричала она. — Понимаешь ты это, монах мой немытенький?!
Она схватила его руками за голову, притянула к себе и поцеловала в заросшую щеку.
— Ты эт чо? — буквально отпрыгнул от нее Микчу. Лара рассмеялась, но тут же ее лицо исказилось, она уронила руки и заплакала.
— И… и теперь я смогу иметь ребенка, — всхлипнула она.
— Тьфу ты, баба! — сплюнул Портиш, — Опять о своем затулдычила.
Льош улыбнулся и подсел к ней.
— Что же ты плачешь? — Он потрепал ее по щеке. — Все уже позади.
Лара всхлипнула, подняла на него глаза.
— Ведь правда же, что теперь я смогу иметь ребенка?
«Вероятно», — подумал Льош, но вслух сказал:
— Правда.
Лара несмело улыбнулась.
Льош подбадривающе погладил ее по волосам и повернулся лицом к пинам. Они сгрудились в кружок и, подпрыгивая вместе с платформой на ухабах, отчаянно размахивая коротенькими лапками и непомерно длинными ушами, оживленно пересвистывались.
— Помощь не требуется? — крикнул Льош, стараясь перекричать рев мотора, но они не услышали, и тогда он просвистел то же самое на сильбо пинов.
Галдеж оборвался, кружок распался, и пины молча, недоуменно уставились на Льоша огромными немигающими глазами.
— Нет, спасибо, — наконец прошепелявил Василек. — У нас все в порядке.
Лара вдруг прыснула.
— Василек, — давясь смехом, спросила она, — а ты кто: мужчина или женщина?
Пин непонимающе задергал носом, затем что-то коротко вопросительно просвистел пинам, но получил такие же короткие недоуменные ответы. Василек в нерешительности пожевал губами.
— Не знаю, Лара… Я не смогу, наверное, объяснить. У нас нет такого.
— Господи! — рассмеялась Лара. — У них нет такого! Ну, вот ты, сможешь родить маленького, ушастенького, пушистенького и губастенького, как ты сам, пина? Пинчика?
Казалось, и без того круглые огромные глаза пина еще больше округлились. Он чтото невнятно просипел, и Лара буквально зашлась смехом.
— Господи… — лепетала она сквозь спазмы смеха. — Господи, а сконфузился-то как! Да не стесняйся! Ну? Здесь все свои!
Василек смущенно дернулся, повернул голову к пинам, и между ними завязался оживленный пересвист. Свистели они быстро, кроме того, их сильно глушил рев двигателя, и Льош разбирал только обрывки фраз. «Что она…» «Кажется… наше воспроизводство…» «…нет таких слов…» «…постарайся…» «…о шестиричном древе семьи…» «…клан глухих…» «…грубые хвостачи…» «…надпочвенное сотрудничество…» Порой Льош улавливал целые фразы, но абсолютно не понимал их — очевидно, эти слова на сильбо пинов были глубоко специфичны и не имели аналогов в человеческом понимании. Впрочем, и слушал он их вполуха — его все сильнее и сильнее беспокоила неподвижная поза Энтони. Негр так и не пришел в себя и, по-прежнему распластавшись, лежал у бортика платформы.
Льош мельком глянул на Лару. Она подтянула под себя ноги, обхватила их руками и, уперев в колени подбородок, с любопытством наблюдала за пинами.
— Боюсь, что они не смогут объяснить тебе, каким образом размножаются, — сказал он. — Разреши-ка, я пролезу.
— Почему? — удивленно посмотрела на него Лара и посторонилась.
Льош, придерживаясь рукой за борт платформы, стал на коленях пробираться к Энтони.
— Потому что у них не половое размножение, — бросил он. — Для них это такая же чушь, как для нас, например, почкование.
Драйгер сильно качнуло, и Льош чуть было не упал на Энтони. Он выбросил вперед свободную руку, удержался, и его лицо оказалось напротив лица Энтони. И он понял, что помощь Энтони не нужна. Старый негр был мертв.
Лицо Энтони было спокойным, на нем застыла тихая Црастливая улыбка. Девять лет ты прожил в лагере. Дольше всех. Сколько ты мечтал о побеге… Все вынес, все перетерпел, только бы дожить, только бы вырваться… Другие не выдерживали, вешались, резали себе вены, сходили с ума, в нервно-мозговом истощении заходились на плацу в предсмертной «пляске святого Витта»… А ты пережил все, пережил всех, даже самого себя, жил только одним — мыслью, мечтой о побеге. В тебе не осталось ничего живого, не организм — пепел сухой, не человек — тень человеческая, но искра жизни в тебе тлела, и не гасла, и еще долго бы не угасла… Но ты уже отмерил свою меру жизни, твоя тяга к свободе. с течением лет, проведенных в лагере, постепенно свелась к одному — Побегу, и это стало целью твоей жизни, твоей путеводной звездой, самой твоей жизнью. И когда это свершилось, когда мечта стала явью, последняя искра, теплившаяся в истлевшем теле, угасла. И ты умер. Умер тихо и спокойно, как и подобает человеку и как никто еще не умирал в лагере, ибо в лагере не умирают, а гибнут. И мечта твоя сбылась, и был ты счастлив…
Новый сильный толчок бросил Льоша на борт, он ухватился за него и сел. Драйгер засыпало сухими листьями и обломками веток. Пины встревоженно защебетали, кто-то, кажется Портиш, злобно выругался, а Лара вновь весело засмеялась.
— Ну так что, пинчик, как же вы все-таки размножаетесь?
В бок Льошу ткнулся Пыхчик и застыл на четвереньках. Широко раскрытыми глазами он не отрываясь пялился на Энтони, затем медленно, совсем по-собачьи, на локтях, подполз к мертвому старику и протянул дрожащую пятерню к его лицу. Было видно, как он пытается заставить себя дотронуться до Энтони лихорадочно прыгающими пальцами, но пересилить себя так и не смог. Лицо Пыхчика, старческое, по-бабьи безволосое, вдруг перекосилось, разверзлось беззубым впалым ртом, и он, издав тихий, протяжный, жуткий вой, стал быстро пятиться на четвереньках. Возможно, он так бы и пятился до переднего бортика платформы и там бы затих, забившись в угол, но на его пути высился штатив с василисками. Со всего маху он ткнулся задом в острый край штатива, от неожиданности захлопнул рот и сел, ошарашенно оглядываясь. Взгляд его, тоскливый и жалкий, как у загнанного измученного зверя, запрыгал по платформе от человека к человеку, от пина к пину, но, не встретив ответного, который бы смог задержать его, остановить, остудить воспаленный мозг, вновь как магнитом притянулся к телу Энтони. Глаза его остекленели, челюсть отвисла.
Пыхчик панически боялся мертвецов. В лагере, когда после возвращения из Головомойки очередная жертва вдруг сваливалась с драйгера и начинала биться в конвульсиях, он стремглав слетал с платформы и, умчавшись в барак, забивался в угол на самый верхний ярус, откуда, сжавшись в комок, — дрожа и всхлипывая, не слезал до тех пор, пока Голос не возвещал о времени приема вечерней баланды. Он боялся мертвецов, боялся их вида, их присутствия, но надрайгере, в отличие от лагеря, спрятаться было негде, и вид мертвого заворожил Пыхчика, обволок животным ужасом, который настолько овладел им, что сломал на своем пути все заслоны, запеленал его мозг и окончательно поглотил Пыхчика со всеми его потрохами. И тогда он, движимый этим ужасом, желанием избавиться от мертвеца, вызвавшего этот ужас, освободиться от самого ужаса любым путем, завыл тонко и пронзительно, сорвался с места и, подскочив к телу Энтони, подхватил его и перебросил через борт.
— Ты что?! — вскочил Льош.
Пыхчик стоял перед ним, шатался, крупно дрожа всем телом. Затем силы оставили его, и он рухнул на колени.
— Кирилл, — крикнул Льош, — останови драйгер!
Рывком он отбросил Пыхчика в сторону и, не дожидаясь остановки машины, перепрыгнул через борт платформы. Распрямившиеся из-под драйгера ветки больно хлестнули по ногам, но он, не обратив на боль внимания, стал пробираться сквозь бурелом туда, где, застряв между ветвей, зависло тело Энтони.
Драйгер взревел и умолк, и оттуда донеслись невнятные выкрики. Льош добрался до Энтони, подхватил его под мышки и потащил тело к драйгеру. И тут с платформы драйгера послышался испуганный вскрик Лары и приглушенные удары. Льош остановился и повернул голову.
На краю платформы, широко расставив ноги и сжав кулаки, стоял Испанец. Лицо у него было злое и неподвижное, словно грубо вырезанное из дерева, смотрел он куда-то в сторону, в лес, и только узкий, словно прорезь, безгубый рот еле заметно шевелился, цедя какие-то слова.
Льош посмотрел по направлению взгляда Испанца и увидел в стороне от драйгера на редколесье согбенную фигуру Пыхчика. Он пробирался между покрученными тонкими деревьями, правой рукой прикрываясь от веток, а левой размазывая по лицу кровь, и часто оглядывался.
— Стой! — крикнул Льош.
Пыхчик оглянулся на него, что-то сдавленно крикнул и ал еще быстрее уходить в лес.
— Да остановите же вы его! — снова закричал Льош и, пыхтя от натуги, заспешил кдрайгеру.
На платформе никто не пошевелился. Все молча стояли и смотрели вслед уходящему Пыхчику.
Наконец Льош добрался до драйгера и опустил тело Энтони на землю. Пыхчик тем временем приблизился к свободной от кустарника и бурелома проплешине между деревьями, поросшей то ли мхом, то ли густой мелкой травой, бархатно-зеленой, как на старом земном болоте. В развилке между двумя деревьями в самом центре зеленого пятна виднелась белесая кочка. Льош прикинул расстояние от Пыхчика до этой странной кочки, и его охватила неясная тревога. Со стороны Пыхчика кочки видно не было — закрывали деревья.
— Стой! — закричал Льош. — Пыхчик, остановись! Пыхчик оглянулся и ступил на зеленую прогалину.
— Да стой же ты! Куда ты, дурень, ле…
Ноги Пыхчика подкосились, и он, широко раскинув руки, стал падать на мох, но, еще не коснувшись его подстилки, распался на куски и кровавым месивом разбрызнулся по лужайке. До слуха донесся резкий, шипящий звук, над останками Пыхчика поднялось легкое облачко пара, и вся поляна вдруг оказалась затянутой редкой серебряной паутиной, развешанной между деревьями сантиметрах в двадцати-тридцати над землей.
«Межмолекулярная деструкция», — машинально отметил Льош. Он повернулся к драйгеру. Все оцепенело смотрели на поляну, и только у Портиша под окладистой бородой беспрерывно дергался кадык.
Паутина вибрировала и звенела малиновым звоном, словно ее теребил лапой гигантский паук, а из ее центра, из той самой странной белесой точки, медленно, клубясь туманом, вспухал огромный молочно-белый шар с прозрачными прожилками. Наконец он окончательно оформился и двинулся в сторону останков Пыхчика. В малиновый звон вибрирующей паутины вмешались частые резкие звуки лопавшихся струн — длинные осевые нити, крепившие паутину к основанию деревьев, вытягивались и, достигнув предела натяжения, отрыва-лись от деревьев и исчезали в шаре.
А шар тотчас беззвучно выплевывал новые нити, которые с силой, так что тонкие деревья вздрагивали, впивались в комли стволов.
С драйгера осторожно спустился Микчу и стал рядом с Льошем;
— Чо эт, а? — шепотом спросил он, заглядывая в рот Льошу.
Льош промолчал. С трудом оторвавшись от жуткого зрелища, он только вздохнул.
— Смерж? — снова спросил Микчу.
— Нет, — буркнул Льош и неожиданно подумал, что белесый шар действительно очень похож на смержа. — Кажется, нет… Будем надеяться, что это местная форма жизни.
— Когда кажется, надо креститься, — сказал Кирилл. Он слез с блюдца драйгера и теперь косолапо, разминая затекшие ноги, пробирался к ним, держась за борт машины. — Почему ты так думаешь?
Льош вспыхнул и сцепил зубы. Выдержка впервые покинула его.
— Тебе по пунктам перечислить или как? — прищурившись, процедил он. Кирилл стушевался.
— Извини, — сказал он, отводя глаза в сторону. — Характер у меня такой, въедливый… В лагере я считал тебя просто беспочвенным прожектером…
— Мягко сказано, — сардонически усмехнулся Льош.
— Извини, — снова сказал Кирилл и посмотрел прямо в глаза Льошу. — Но все же, почему ты так думаешь? Если я правильно понял, ты хотел сказать, что смержи к этой планете не имеют никакого отношения?
— В том-то и дело, что имеют… — тяжело вздохнул Льош. — Но это не родина смержей — слишком уж велико различие между флорами леса и лагеря. Скорее всего здесь что-то вроде их базовой планеты.
— Для меня не имеет большого значения, где мы находимся. На планете смержей или еще где-то, — проговорил Кирилл. — Но умереть я предпочитаю на свободе, пусть даже так, как Пыхчик. Но не в лагере. А еще лучше — с василиском в руках.
Лара перевесилась через борт драйгера.
— А я вообще не собираюсь умирать, — тихо сказала она. «Что ж, правильно, — подумал Льош. — Многие, очень многие хотят вырваться из лагеря, чтобы жить. Просто жить. Бороться их нужно еще учить…»
Из-за бортика платформы высунулась голова Василька.
— Что будем делать дальше, Льош? — прошелестел он.
— Уходить в лес. Пешком. Драйгер пора бросать.
Никто не сказал ни слова. Льошу теперь верили безоговорочно. Беглецы стали осторожно спускаться с драйгера на землю. После тряски на железной платформе земля казалась:! мягкой и податливой. Отдрайгера никто не отходил — после гибели Пыхчика ощущение свободы, предоставленной лесом, сменилось боязливым предубеждением к диким зарослям.
Портиш остался на платформе и принялся подавать василиски. Испанец перебросил за ремень один василиск через плечо, крякнул от тяжести и взял еще один.
— Любопытно, — проговорил Кирилл, беря в руки оружие, — зачем у василисков сделаны приклады и, тем более, зачем смержам нужны на них ремни?
Он вопросительно посмотрел на Льоша, но тот промолчал, и тогда Кирилл, отойдя в сторону на свободную от бурелома прогалину, принялся долбить раструбом василиска твердую землю.
— Кирилл, что ты там делаешь? — удивленно спросила Лара.
— Могилу рою, — спокойно ответил он. — Надо же Энтони похоронить почеловечески…
Льоша словно ударило. Похоронить Энтони… А Пыхчик? Он подхватил василиск под мышку и зашагал к его останкам.
— Куда ты, Льош? — крикнула ему в спину Лара, но он не обернулся. И тогда кто-то, с треском ломая бурелом и отчаянно сопя, стал вслед за ним продираться сквозь заросли.
Льош не дошел шагов двадцать до места гибели Пыхчика — здесь уже все было затянуто звенящей паутиной, а над останками пучился медузой мутный белесый колпак, сквозь толщу которого были видны страшные кровавые куски, подпрыгивающие и дергающиеся, словно варящиеся в мутном желе.
«Все, что я для тебя могу», — сцепив зубы, подумал Льош и поднял раструб василиска. Он нажал на спуск, и малиновыи звон, источаемый паутиной, тотчас смолк. Медузообразныи комок мелко задрожал, а на его поверхности, в том самом месте, куда был направлен раструб василиска, образовалась небольшая воронка. И все. Льош повел василиском в сторону, воронка переместилась по поверхности белесого колпака, но и только.
— Diablo! — чертыхнулся рядом с ним Испанец, и Льош от неожиданности вздрогнул. Он слышал, что за ним кто-то продирался сквозь чащу, но что это, будет Испанец…
— Un momentito, amigo, — бросил Испанец Льошу и сорвал с плеча василиск. По белесому колпаку заструилась вторая воронка, затем, через некоторое время, третья.
Льош опустил василиск.
— Идем, — сказал он, глядя в сторону. — Мы ничего здесь не сделаем, только разрядим василиски.
Он посмотрел на Испанца, стоявшего широко расставив ноги и с трудом удерживающего на локтях два тяжеленных ствола, и положил руку ему на плечо.
— Идем.
Испанец что-то разъяренно прорычал в ответ сквозь сцепленные зубы и отрицательно помотал головой.
Льош вздохнул и, повернувшись, зашагал к драйгеру.
Могилу, неглубокую, сантиметров сорок, уже выкопали, а Портиш соорудил крест — две корявые палки, перевязанные какой-то лианой. Хоронили Энтони молча. Только когда Льош с Кириллом осторожно опускали тело Энтони в могилу, Лара тихо проговорила:
— Что же мы его так, голого… Хоть бы веток подстелить. Микчу, сопя, опустился перед могилой на колени, аккуратно сложил руки Энтони на животе и двумя пальцами закрыл ему глаза. Затем оторвал кусок полы от своей рясы и прикрыл им лицо.
Поставили крест и могилу стали осторожно засыпать землей, И в лесу'вырос могильный холмик. И была тишина. Неземная, без щебетания птиц, шелеста листвы, и даже паутина не звенела. И все стояли вокруг могилы, опустив руки, и молчали. И нечего было сказать. И тогда Микчу снова опустился на колени перед свежезасыпанной могилой, выудил откуда-то из-под рясы замусоленный молитвенник и раскрыл его.
— Domine exeudi vocem meam…[1] — сладким тягучим фимиамом повисла над могилой латинская речь. Казалось, слова не исчезают, а зримо, овеществляясь рукописной вязью, медленно плывут в воздухе, окутывая своей пеленой. Кирилл выпрямился, и взгляд его был устремлен куда-то далеко-далеко, сквозь чащу леса. Лара как-то сразу постарела, осунулась и стала похожа на монахиню в своей длинной гимназической юбке. Она стояла, потупив взор и сложив руки на уди, — наверное, молилась. Портиш сгорбился еще больше, исподлобья уставившись в могильный холм, и было видно, как под бородой у него по щекам ходят желваки. Испанец застыл у изголовья, широко расставив ноги в армейских сапогах и обеими руками опираясь на василиск. Как воин, прощающийся со своим соратником. Пины сгрудились чуть в стороне тесной группкой и молча смотрели на людей.
— Requiem aeternum… — плыло над могилой. — Dona eis Domine…[2]
«Я не знаю, кем ты был на Земле и в какомвеке ты жил, — склонив голову, думал Льош. — Но был ты человеком огромного интеллекта и человеколюбия. И не закрывала твой мозг пелена повиновения необъяснимому и сверхъестественному. Ты мог вникнуть в сущность происходящего и, если даже и не понял, что собой представляют смержи, чего они добиваются, заставляя сутками сидеть в Головомойке и читать подряд все манускрипты твоего времени, начиная с любовных записок, доносов, рецептов придворных знахарей и кончая жизнеописаниями фараонов и трактатами жрецов о сущности суть несуществующего, то ты понял главное: смержи не духи, и не боги, и не демоны. И ты не захотел так жить, просто влачить свое существование в лагере только ради того, чтобы существовать. И, самое главное, ты не захотел, чтобы так жили другие».
— Amen, — заключительным аккордом прокатилось над поляной, и Микчу, закрыв молитвенник, встал с колен. Льош поднял глаза. Все теперь смотрели на него. «Прощай, — вздохнул он. — Sit tibi terra levis…»[3]
— Пошли, — коротко бросил он и, закинув ремень василиска через плечо, зашагал в лес.
Он прошел метров двадцать чуть наискось от того направления, которое указывал нос драйгера, и оглянулся. Неровная цепочка людей и пинов вытянулась за ним.
— Всем идти гуськом только по моим следам! — крикнул он назад, продолжая идти. — Кирилл, будешь замыкающим.
Льош прошел еще немного и, не услышав ответа, остановился.
— Кирилл?
— Сейчас! — услышал он издалека голос Кирилла, и тотчас утробным рыком взревел драйгер и заворочался на месте огромным монстром, круша и ломая деревья.
— Стой! — во всю мощь своих легких заорал Льош. — Не сметь!
Он бросился сквозь чащу наперерез драйгеру. Драйгер развернулся на месте, натужно заревел, приседая на корму, и, подпрыгнув, ринулся в сторону поляны, затянутой звенящей паутиной. Льош увидел, как из седла выпрыгнул Кирилл и, чуть не попав под машину, откатился в кусты, а драйгер, сразу сбавив обороты, медленно вкатился в паутину. Под ним что-то зашипело, поднялся легкий пар, пахнувший жженым металлом, и драйгер стал проседать, словно в болоте. Когда он просел почти до платформы, откуда-то из-под седла стало медленно разгораться фиолетовое свечение. Паутина наконец не выдержала и, потрескивая, как сучья в костре, начала лопаться. Свечение разгоралось все сильнее, и Льош попятился, почувствовав его дурную теплоту.
— Уходить! — закричал он. — Быстро всем уходить отсюда!
Кирилл, прихрамывая, но довольный и улыбающийся, проковылял к нему.
— Как он, а? — спросил он, кивнув в сторону драйгера.
— Мальчишка! — процедил Льош, хотя, в общем-то, понимал его. Он повернулся и зашагал в голову колонны.
Уходили они быстро, насколько позволяли пины, семенившие в середине группы. Вначале Льош повел прямо, словно продолжая путь драйгера, но минут через пятнадцать свернул в сторону и заставил всех карабкаться на высокую и довольно крутую сопку, открывшуюся слева от них. И только перевалив через нее, он позволил себе снизить темп.
«Успели-таки», — облегченно подумал Льош.
И тут сзади что-то негромко ухнуло, и звук, гулким эхом прокатившись по Лесу, обогнул сопку с двух сторон. Цепочка людей и пинов остановилась, и все как по команде повернули головы. Редкие облака за сопкой окрасились в фиолетовый цвет.
«Ну, это нам уже не страшно…» — подумал Льош.
— Чего это там? — спросил Портиш, яростно теребя бороду. — Смержи?
Он вперился взглядом в Льоша. Льош отрицательно покачал головой.
— Драйгер взорвался.
— Чо? — переспросил Микчу в конце цепочки.
— Драйгер наш на небеса вознесся! — доходчиво объяснил Кирилл.
— А?
— Время дорого. Идемте. — Льош мотнул головой и зашагал вниз по склону.
Местность за сопкой была относительно ровной, но сильно заросшей колючим кустарником и хилыми тонкими деревьями с редкими кронами. Льош вел отряд по самой чащобе, далеко обходя небольшие, черные, мертвые с виду болотца и зеленые прогалины с белесыми кочками. Странно, но, кроме смержеподобного паука, никаких других существ, даже насекомых, в лесу не было, хотя отряд еще раз натолкнулся на поляну, где паук переваривал какую-то пищу. Судя по повадкам паука, устраивавшего засаду на прогалинах, а также жуткой мощи его ловчего оружия (несомненно, нити паутины обладали деструкционной способностью — ни один другой инструмент просто не смог бы с такой быстротой разрезать человека на части и тем более справиться с металлом драйгера), в лесу должны были водиться монстры с бронированными панцирями. Но если монстры и существовали, то, очевидно, в виде каких-то бестелесных тварей, поскольку, пробираясь по девственному бурелому леса, следов после себя не оставляли.
Отсутствие животного мира, каких-либо плодов на деревьях, ягод все больше тревожило Льоша. Свобода — это еще не все. Если они не найдут в лесу никакой пищи, то половина беглецов через неделю на коленях приползет в лагерь. Поэтому, идя по лесу, Льош то и дело обрывал листочки с деревьев и тер их о манжет куртки. Манжеты были устроены по принципу простейшего индикатора — это свойство придавалось им на случай экстремальных ситуаций в жизни космодесант-ника. По реакции нельзя было определить точный состав анализируемого вещества, но разбивку по группам: белкам, углеводам, алкалоидам — манжет давал прекрасную. Ни разу индикатор не засветился предупреждающей опалесценцией токсичности, но и обнадеживающей реакции достаточной калорийности не показал. Льош вынул из кармана стерженек высокотемпературного резака — единственное, что у него было в кармане куртки в момент катастрофы, — и стал по пути срезать веточки, кору и кусочки лиан. Результат был почти тот же — лишь одна лиана оказалась минимально, на самом пределе определения, калорийной, да и то только в том случае, если ее сварить. В чем только, спрашивается? Несмотря на показания индикатора, лес своим внешним видом — кустарником, деревьями с их стволами и листьями, лианами, дерном — очень напоминал земной, и как Льош ни старался провести параллель между растительностью леса и лагеря, ничего общего он не находил.
Конечно, трудно предположить, что где-то в естественном виде существуют деревьябараки — скорее всего эта биологическая форма была специально создана, — но в лесу Льош просто не смог обнаружить хотя бы приблизительных аналогов, из которых можно было бы вывести такую популяцию. Это касалось и усатой ограды, и лопухов Слепой дороги. Впрочем, еще в лагере Льош, анализируя деятельность смержей, пришел к выводу, что ничто: ни драйгеры с водительскими блюдцами, с первого взгляда казалось бы созданными специально только для смержей; ни василиски с ремнями, явно предназначенные для ношения через плечо; ни аппаратура в Головомойке — не могло быть продуктом цивилизации смержей. Все было заимствовано, причем настолько беспардонно, что не делалось ни малейшей попытки приспособить хоть что-нибудь специально для смержей. Даже водительские блюдца драйгеров были для них малы, мелки, с внешним наклоном, так что смержей иногда при сильной встряске на ухабах просто выбрасывало из блюдец, почему они и вели драйгеры задом наперед, не обращая внимания, а может, просто не видя, что освещают пройденный путь похожим на бампер прожектором в инфракрасном диапазоне.
Но краденые аппаратура и транспортные средства были лишь сопутствующими факторами, определяющими паразитическую сущность смержей. Такой вывод напрашивался сам собой из использования людей и пинов в Головомойке в качестве своеобразных ретрансляторов информации, накопленной каждой из цивилизаций. Причем, как все больше и больше убеждался Льош, смержей скорее интересовала не сама информация, а ее эмоциональная окраска. Как они получали ее от пинов, Льош не знал, точнее, еще не успел узнать, но как это делалось с людьми, прочувствовал на себе. Людей заставляли читать, и одновременно, по мере восприятия и осмысливания человеком прочитанного, смержи снимали с мозга эмоциональный фон. Операция была не из приятных. К концу такого двенадцатичасового сеанса выкачивания эмоций человек оказывался выжат как губка, голова раскалывалась от невыносимой боли, и, иногда, по возвращении в лагерь, после сонной дури Слепой дороги, нервная система человека не выдерживала, и он заходился в «пляске святого Витта»…
Единственное, в чем смержи, пожалуй, проявляли хоть какую-то осмысленную избирательность, так это в краже людей с Земли. Они выбирали полиглотов, хорошо знающих несколько языков, выдергивали их из разных эпох и доставляли сюда, в Головомойку, где в копиях находилась, наверное, вся письменная информация Земли, начиная с палеографических рисунков, клинописных табличек, узелкового письма и заканчивая книгами и кристаллофонными записями. Вряд ли смержи могли передвигаться во времени — люди появлялись в лагере в соответствии с хронологической последовательностью эпох, — скорее всего они каким-то образом «прессовали» время, поэтому в лагере, забываясь в кошмарных снах плечом к плечу на нарах в бараке, иногда оказывались люди, чью жизнь на Земле разделяло до трех тысяч лет. И все же была в краже людей одна странность. Смержи извлекали только погибших, причем погибших при пожарах, наводнениях, землетрясениях, извержениях вулканов, эпидемиях чумы и холеры — когда останки невозможно было обнаружить либо когда от трупов шарахались. Возможно, поэтому в лагере, особенно среди европейских средневековых книгочеев, и утвердилось мнение, что лагерь — это Чистилище. Но у Льоша было другое мнение. Смержи просто боялись. Боялись быть обнаруженными. И еще они боялись людей высокоразвитого общества. Иначе чем объяснить, что ранее люди появлялись в лагере чуть ли не каждый день, но теперь — вот уже четыре месяца — не добавилось ни одного человека. И Льош был последним.
Часа через два они вышли к узенькому мелкому ручейку с желтой пузырящейся водой. Льош остановил отряд беглецов, осторожно пробрался к ручью и попробовал воду: она оказалась теплой, газированной, — с сернисто-железистым привкусом, но пить ее было можно. И Льош решил устроить здесь короткий привал.
Все сидели молча, тесной группкой, устало прислонясь к покрученным, покрытым черными наростами деревьям, растущим по обе стороны ручья.
— Пожрать бы, — протянул Портиш и, в который раз нагнувшись над ручьем, стал пить воду, черпая ее пригоршнями. Железистая вода не утоляла жажду.
— «Nell mezzo del cammin di nostra vita mi ritrovai in una bosca oscura…»[4] — неожиданно продекламировала Лара. Она сидела, расслабленно откинувшись на пружинящие ветки, и затуманенным взглядом смотрела куда-то под кроны деревьев.
— Из чистилища да в ад, — раздраженно резюмировал Кирилл. Он нервно вскочил с земли и пошел от ручья в глубь леса.
— Ты куда? — спросил Льош, настороженно провожая его взглядом.
— Я сейчас.
Было слышно, как Кирилл бродит по бурелому недалеко от ручья, затем послышался треск сломанной ветки, и он вернулся назад, таща ее за собой. Усевшись на берегу, Кирилл принялся собирать с ветки сухие листья.
— У кого есть огниво? — мрачно спросил он. Портиш долго копался в карманах и наконец вытащил самодельное кресало. Льош протянул стерженек высокотемпературного резака, предварительно отрегулировав его на минимальную мощность.
— На кнопку нажми, — посоветовал он.
Кирилл нажал на кнопку, и из торца стерженька выпрыгнуло тонкое огненное жало. Кирилл одобрительно хмыкнул и вернул Портишу кресало.
— Эй, монах! — Он толкнул локтем задремавшего было Микчу.
Микчу привскочил и ошарашенно затряс головой.
— Э? Чево?
— Книгу свою гони!
Микчу отупело уставился на Кирилла, осмысливая требование, затем отчаянно замотал головой.
— Не! Не надобно!
— Ну?!
Микчу недоверчиво протянул молитвенник. Кирилл положил книгу на колени, открыл и безжалостно выдрал страницу.
— Э-э! — сдавленно закричал Микчу и попытался вырвать молитвенник из рук Кирилла.
— Не верещи! — оборвал его Кирилл, и, отпихнув Микчу, спрятал книгу себе за пазуху. Микчу обиженно засопел.
— Ничего, — съязвил Кирилл и принялся растирать сухие листья над вырванной страницей, — если еще раз сподобишься в Головомойку — другую сопрешь.
Льош поднял с земли сухой лист, размял между пальцами, подышал на него, понюхал, затем потер о манжет куртки. Ткань слабо зафлюоресцировала. Он поднял брови и удивленно хмыкнул. Полученный результат оказался обескураживающим.
— Что там еще? — Кирилл бросил недовольный взгляд на Льоша.
— Да так… Не советую тебе курить много этих листьев.
— Что так? Считаешь — крепкий табачок получится?
— Нет, — улыбнулся Льош. — Пронесет тебя просто здорово.
Лара конфузливо рассмеялась. Испанец непонимающе перевел взгляд с Кирилла на Льоша, на Лару и протянул руку к Кириллу.
— А не боишься, что и тебя пронесет? — пробурчал Кирилл, но лист бумаги разорвал пополам и дал половину Испанцу.
Они свернули по самокрутке, причем Испанец проделал это профессионально, и закурили. Сизый дым слоистым облачком повис над головами. Некоторое время все молчали, затем Портиш протиснулся поближе и завистливо спросил:
— Ну, как?
— Ничего, — сипло ответил Кирилл. — Дерет немного… С непривычки. Хочешь?
Он протянул самокрутку Портишу. Портиш жадно посмотрел на самокрутку, сглотнул слюну и, казалось, против воли отрицательно покачал головой. Пины, до сих пор молча сидевшие в сторонке, при первых клубах дыма зашевелились и принялись отрывисто пересвистываться. Наконец Василек подпрыгнул на своих лапках и, переваливаясь с боку на бок, неспешно подошел к Кириллу. Первое время он просто наблюдал, как Кирилл и Испанец затягиваются дымом, затем спросил:
— Что это вы делаете?
— Курим, пинчик, — ответил Кирилл и плутовато добавил: — Попробовать не хочешь?
Василек растерянно посмотрел на Кирилла, на Льоша, снова на Кирилла.
— Не знаю, — нерешительно прошелестел он.
— Попробуй. Ничего страшного в этом нет, — заверил Кирилл и сунул ему в рот самокрутку.
Пин вдохнул, поперхнулся дымом и отчаянно замахал руками. Но ручки у него были маленькие и не доставали до сильно вытянутого вперед рта, и тогда он попытался выплюнуть окурок. Однако бумага приклеилась к губе, и пин только еще больше наглотался дыма. Вконец отчаявшись избавиться от окурка, пин запрыгал, замотал головой, и окурок наконец вылетел изо рта, шлепнувшись рядом с Ларой на нарост на стволе дерева.
Все смеялись.
— Ты только не обижайся, Василек, — улыбаясь во весь рот, попросил прощения Кирилл и потрепал пина за шерсть на спине.
— Зачем же так… — смешно чихая, обиженно просипел пин.
Лара вдруг оборвала смех и стала принюхиваться, вертя головой.
— Пахнет… Вы чувствуете? — Она привстала с земли, и взгляд ее застыл на окурке, лежащем на наросте дерева. — Сыром пахнет…
— Угум-м… — поддакнул Микчу, усиленно, как паровик, сопя носом.
Портиш первым оценил ситуацию и вьюном, прямо по коленям Лары, пробрался к наросту, на котором лежал окурок. Рукавом он смел окурок с нароста и стал тщательно обнюхивать обожженное место.
— Ей-богу, сыром пахнет, — благоговейно заявил он.
— Стоп! — оборвал Льош поднявшийся было галдеж. Он отобрал у Кирилла резак, увеличил его мощность и аккуратно срезал ближайший к нему нарост. Нарост с шипением отделился от дерева, и в воздухе ощутимо запахло печеным сыром. Льош чиркнул срезом о манжет, посмотрел на проявившуюся реакцию, затем, осторожно лизнул и так же осторожно попробовал на зуб краешек нароста. Это действительно было похоже на старый засохший сыр.
«Вот так, — усмехнувшись, подумал он. — Не знаешь, где найдешь».
— Кажется, это можно есть, — сказал он.
Но наесться вдоволь Льош никому не дал. После стольких лет питания жидкой лагерной баландой он не знал, как будет действовать столь грубая пища. Поэтому, разрешив съесть каждому не более четвертушки нароста, он приказал набрать с собой их как можно больше (кто знает, повезет ли еще раз наткнуться на что-нибудь съедобное?), затем поднял отряд на ноги, и они снова двинулись в путь.
И снова они шли по странно тихому лесу, и снова огибали черные гнилые болота и манящие зеленью прогалины. Колючий кустарник рвал и без того ветхую одежду, царапал руки, лица, цеплялся за немилосердно оттягивающие плечи василиски, но Льош больше не делал привалов и продолжал упрямо вести отряд беглецов. Он рассчитывал вывести его к Слепой дороге и расположиться недалеко от нее. Чем ближе к ержам, тем меньше вероятность, что их именно там будут искать. Однако вскоре все выбились из сил, и Льош понял, о до цели их не доведет. Он уже принялся подыскивать место для привала, но тут прямо перед ними сквозь чащу леса вырисовалась большая желтая поляна.
Льош остановил отряд, а сам стал осторожно пробираться к ней. Поляна была огромной, чуть ли не с футбольное поле, почти круглой, и усыпана крупным желтым щебнем. Словно кто-то специально засыпал ее, а затем прошелся по щебню гигантским плугом, оставив огромные борозды. Почти в центре поляны высилось большое, толстое, засохшее дерево с раскидистой кроной — первое большое дерево, встреченное в лесу. Да и то — сухое.
Льош ступил на поляну и прошел по щебню несколько шагов. Щебень, нагретый солнцем, отдавал свое тепло, и здесь, после сырого воздуха леса и его полумрака, было непривычно сухо, тепло и светло. Льош позвал всех на поляну, и они прошли к засохшему дереву, где и расположились в одной из рытвин.
«Вот и готовый окоп…» — подумал Льош и прилег спиной к насыпи.
Невдалеке Портиш и Микчу приглушенно ссорились, настороженно косясь на него — они никак не могли поделить сырный нарост, Лара снова стала приставать к пинам с расспросами, а Кирилл, взяв у него резак, задымил с Испанцем самокрутками. Ссора между Портишем и Микчу постепенно стихла, Кирилл, докурив самокрутку, аккуратно затушил ее и ушел куда-то, а Льош все лежал на насыпи и думал, пытаясь заново, в который уже раз, осмыслить все происходящее здесь, на этой планете. И твердо решить, что же делать дальше. Жаль, конечно, что он оказался последним из землян, выуженным смержами, — чересчур слабое у него чувство ощущения психополей и сила сопротивления их воздействию — несомненно, у последующих поколений они будут сильнее. Но то, что землян больше здесь не будет, Льош понял давно. Слишком предусмотрительны смержи, слишком они боятся. И все же, несмотря на свою сверхтрусость, именно с ним, с Льошем, смержи просчитались. Падкость на информацию, наверное, пересилила их осторожность. Забыли, что пересыщение всегда ведет к несварению. И уж Льош теперь просто обязан стать той костью, которой смержи подавятся…
По насыпи спустился Кирилл и сел рядом с ним. В руках он держал обломок ветки и аккуратно обстругивал его резаком.
— Ну, и куда мы дальше? — спросил он.
— Туда, — Льош махнул рукой. — К Слепой дороге. Меньше вероятность, что именно возле нее нас будут искать.
Кирилл привстал и посмотрел в ту сторону, куда указал Льош.
— Ты уверен, что Слепая дорога именно там? — недоверчиво переспросил он.
— Уверен. Чувство ориентации меня никогда не подводило. Километров двадцать пять… — Льош прикрыл глаза и зашевелил губами, словно что-то подсчитывая. — Точнее, двадцать семь с хвостиком.
— Верю, — кивнул Кирилл. — Теперь я тебе верю.
Льош усмехнулся.
— Что это будет? — в свою очередь поинтересовался он, кивнув на обстругиваемую Кириллом палку.
— Трубка, — коротко ответил Кирилл и снова принялся за работу. — А почему бы нам не остановиться здесь? Место неплохое, обзор хороший, спрятаться есть где — рытвины, что твои окопы! Если погоня выйдет на нас, то здесь смержей встречать лучше, чем в лесу.
— Насчет окопов — это ты верно, — кивнул Льош. — Мысли у нас сходятся… А ты уверен, что драйгеры и василиски — это все, что есть у смержей?
Кирилл удивленно поднял брови.
— Вроде бы ничего другого я у них не замечал, — осторожно ответил он.
— Тогда ты, может быть, объяснишь мне, каким образом ты попал сюда? Не святым же духом?
Кирилл прекратил вырезать трубку и настороженно смотрел на Льоша.
— И вообще, откуда у тебя такая уверенность, что именно смержи будут организовывать за нами погоню? Что именно они являются нашими хозяевами? Потому что они нас охраняют и ты больше никого не видел? Но тогда, может быть, ты объяснишь, почему смержи тоже застывают на месте, когда в лагере звучит Голос?
— Черт его знает! — зло сплюнул Кирилл. — Задаешь ты задачи… В наше время встречу с другими цивилизациями представляли совсем по-другому. Они — такие же, как мы: цветы, объятия, обмен делегациями, достижениями и черт егo знает чем еще, но только непременно высокогуманным; гигантский скачок науки, техники, культуры… И вот оно — Братание!
— Ты из двадцатого века? — спросил вдруг Льош. — Где-то из середины?
— Да, — подтвердил Кирилл. — Год гибели — тысяча девятьсот шестидесятый. Сель… У нас в горах это часто бывает…
— Мечтали вы тогда, прости, однобоко. Но и понять вас было можно. Человеку всегда хотелось, чтобы его будущее было светлым, чистым и добрым. А о том, что могут быть не-гуманоидные цивилизации, или, как эта, паразитические…
— Я не совсем понимаю твою терминологию, — перебил Кирилл. — Да и мне — лично мне! — наплевать на то, как называть смержей или тех, кто стоит за ними. Пока у меня есть василиск, пока у меня есть руки, кулаки, зубы, я буду драться за свою свободу до последнего вздоха!
И тут внезапно все сместилось перед глазами Льоша. Он еще видел Кирилла, который продолжал что-то гневно выкрикивать, но уже не слышал его. Острое чувство близкой опасности охватило его, он почувствовал; что через мгновение сердце остановится и сознание померкнет. И еще он понял, как озарение на него нашло, что есть от этой опасности странный, нелогичный способ защиты, но им он воспользоваться не успеет…
Льош упал лицом прямо в щебень, но затем с трудом приподнял голову. И у него было уже другое лицо — набрякшее, посиневшее; тусклые глаза невидяще смотрели на Кирилла.
— Ку… кур… — прохрипел он, пытаясь протянуть к Кириллу ставшую чужой, непослушной руку.
Гигантская тень пронеслась над поляной, на мгновение закрыв солнце, и ушла за лес.
Кирилл вскочил на ноги. Огромный серебристый диск скользнул над лесом, накренился, вошел в вираж и снова стал разворачиваться для нового захода над поляной.
«Вот оно, — екнуло сердце. — Атака!»
Он бросился за василиском, но не удержался на крутой насыпи и съехал вниз, в рытвину. Да так и остался стоять на коленях.
В импровизированном окопе стояла непонятная, застывшая — без единого движения — тишина. Люди и пины, скорчившись, вперемешку лежали на дне рытвины там, где их застала тень серебристого диска. И только Испанец, согнувшись в три погибели, с василиском на изготовку напряженно следил за маневром диска над лесом.
«Что же это делается? — отрешенно подумал Кирилл. Его охватила апатия. — Значит, все насмарку… Наш побег, мытарства по лесу… Завтра — снова лагерь, Головомойка и все вернется на круги своя».
Казалось, все чувства оставили Кирилла, кроме зрения. С каким-то тупым безразличием он видел, как из окопа медленно, страшно медленно встает Испанец, с ощерившимся в беззвучном крике ртом, так же медленно, с василиском на-перевес, взбирается по откосу и бежит навстречу надвигающемуся из-за леса серебристому диску.
Замедлив скорость, диск проплывал над поляной, но вдруг, словно споткнувшись обо что-то невидимое в воздухе, накренился и устремился навстречу бегущему Испанцу. Они встретились метрах в десяти от окопа. Смяв выставленный вперед василиск, диск ударил Испанца в живот, и его тело, согнувшись пополам, скользнуло по ободу диска и тряпичной куклой отлетело в сторону. А диск, пролетев еще несколько метров, всей своей многотонной мощью вонзился в бруствер окопа. Волна щебня с грохотом обрушилась в рытвину.
Этот грохот вырвал Кирилла из состояния небытия. Точно пружиной вышвырнуло его из окопа, и он, до боли в пальцах давя на спуск василиска, бросился к диску.
— Гад! — орал Кирилл, судорожно притиснув приклад василиска к бедру и поливая диск невидимым огнем. — Гады! Братья по разуму! Я покажу вам братство! Я покажу вам контакт! Ага, шелушишься? Получай еще! На!
Серебристая поверхность диска сползала с него лоскутьями тонкой кожицы, открывая другую, бурую и пористую. Наконец, задняя часть диска, торчавшая над землей, дрогнула и грузно шлепнулась на щебень, согнув диск пополам.
Кирилл опустил василиск. Над поляной звенела тишина. Немилосердно палило солнце, и не было ни ветерка, ни малейшего движения, только пыль, поднятая падением диска, медленно оседала на щебень.
«Вот и все», — устало подумал Кирилл. Он взобрался на гребень рытвины и остановился. Он уже знал, что там увидит, но все равно содрогнулся.
На дне рытвины, полузасыпанные щебнем, покрытые желтой пылью, лежали трупы. И никого живого…
«Почему они все?.. Почему?! И почему я остался?»
Все лежали на дне, странно скрючившись, и только Льош лежал на откосе раскинув руки.
«Льош… Почему же и ты умер? Ты, на которого не действовали ни Голос, ни психоэкраны смержей; ты, который чувствовал опасность за милю, лечил только прикосновением рук; ты, который мог разобраться в любой вещи, лишь мельком взглянув на нее; который знал больше нас, больше всех нас, всех нас вместе взятых, человек нашего будущего, какими мы хотим стать и какими мы в конце концов будем, несмотря ни на что! И ты… Ты умер?!»
Кирилл спустился по откосу к Льошу, грузно, устало сел на щебень и закрыл глаза. «Так почему же ты все-таки умер, а я живу?» Он вспомнил последние минуты перед атакой диска: они сидят с Льошем и беседуют, и вдруг Льош падает, лицом в щебень, затем приподнимается, но уже не Льош, а другой какой-то человек, синий, опухший, не человек — слепок человеческий, и тянет к нему такую же синюю, набрякшую руку, и что-то хрипит. Что же он хотел? Перед глазами встала другая картина: он стоит на коленях на дне рва, все уже мертвы, лежат на щебне, скрючившись, и только Испанец напряженно, на корточках, весь собравшись перед прыжком, наблюдает за виражом диска, затем срывается с места и, с василиском наперевес, бежит навстречу диску, раздирая горло страшным атакующим воплем.
Кирилл вскочил на ноги. Курить, вот что просил Льош! Значит, не только слабительное было в сухих листьях…
Кирилл снова поднялся на гребень рытвины и увидел Испанца. Испанец лежал на боку сломанной пополам, одеревенелой статуей, правая рука, неестественно вывернутая за спину, продолжала сжимать искореженный василиск.
«А ты в это время спокойненько сидел на дне рытвины и только хлопал глазами», — стиснув зубы, укорил себя Кирилл. Он вспомнил, как они с Испанцем вышли из леса, сели здесь на щебне друг напротив друга и закурили. И как он, улыбнувшись Испанцу, поднял к виску зажатую в кулак руку и, подмигнув, сказал: «No pasaran!.. », но Испанец только скользнул по нему холодным взглядом, и тогда он, подумав, что Испанец там, на Земле, мог быть отнюдь не республиканцем, а, вполне возможно, фалангистом, тоже одарил его холодным взглядом и, встав, пошел вырезать себе трубку.
Кирилл приблизился к Испанцу, осторожно поднял окровавленное тело, взвалил на себя и понес в рытвину. Зря он его тогда так — Испанец был из соседнего барака, латиноамериканского, и, может быть, понятия не имел о гражданской войне в Испании. В Латинской Америке во все времена было достаточно своих проблем. Кирилл положил Испанца рядом с Ларой и, выпрямившись, окинул поле брани скорбным взглядом.
«Вот и вторые похороны за сегодняшний день, — подумал Кирилл. — Меня хоронить будет некому… Я не знаю, в каком точно веке жил каждый из вас и какие тогда существовали обряды погребения — в этой области истории я не больно-то силен, — но похороню я вас по-земному. В земле».
Он начал укладывать тела на дне рытвины, лицом вверх, складывая руки на груди. И тут подумал, что хоронить их в щебне — это, в общем-то, не совсем по-земному. Но большего для них он сделать не мог.
Он уложил людей, рядом с ними пинов и опустошенно опустился на щебень у изголовья пока еще открытой братской могилы. Один. Вот он и остался один. Он вдруг почувствовал, что боится их засыпать. Их соседство, пусть мертвых: лиц, рук, тел — создавало ирреальное, призрачное чувство, что он не одинок в этом чужом, ненавистном мире. Когда же он их засыплет…
Кирилл поднял голову и, переводя взгляд с одного на другого, стал прощаться. И вдруг заметил, что губы одного из пинов, сильно вытянутые вперед, чем-то похожие на раструб василиска, чуть заметно подрагивают. Благоговейный ужас захлестнул Кирилла — он оцепенел, волосы на голове зашевелились, лицо оросила холодная испарина. Мгновение он сидел, наблюдая за подергивающимся телом пина, затем бросился, буквально прыгнул к нему.
— Пин, пинчик, миленький, родненький! — кричал он, тормоша пина и чувствуя его слабое дыхание. — Ну приди же в себя, ну приди в себя, ну очнись, ну что же ты?!.
Пин тихо постанывал, еле слышно дышал, конвульсивно дергался, но в себя не приходил. Кирилл бросился к другим, к людям, к пинам, тоже попытался их тормошить, но их тела уже были холодны и тверды, и он понял, что все они уже мертвы, мертвы безвозвратно, кроме этого пина. И тогда Кирилл снова вернулся к нему и принялся теребить его, яростно и немилосердно.
— Ну вставай же ты! — бил его Кирилл по губам. — Вставай! Мать твою… Ва… Василек! — Кирилл узнал пина. — Василек, вставай! Ну, хватит тебе! Ну?
Но пин не приходил в себя. Кирилл, наконец, оставил тело в покое и обессиленно сел на гравий.
«Василек… Василек! Ведь он тоже курил с нами там, у Ручья!» — внезапно пронеслось в голове. Кирилл лихорадочно зашарил по карманам, вытащил трубку, непослушными прыгающими пальцами набил ее сухим листом, даже не растирая его, не шелуша, и принялся раскуривать, часто и глубоко затягиваясь. Трубка раскуривалась плохо, но затем зашипела, затрещала, у Кирилла даже закружилась голова, и тогда он сунул трубку в рот пину. Первая затяжка сразу оказала действие. Пин задергался, засучил лапками, открыл глаза, увернулся от трубки и с силой отпихнул от себя Кирилла.
Затем вскочил и, сильно покачиваясь, стал ошарашенно оглядываться. Кирилл схватил его в охапку, усадил рядом и, захлебываясь нервным восторгом, принялся щебетать ему что-то умильное и глупое и не мог остановиться.
Первое время Василек настороженно слушал его, пытаясь хоть что-нибудь понять в околесице Кирилла, но, так ничего и не уразумев, снова стал оглядываться. Наконец он освободился из объятий Кирилла и сипло спросил:
— Что с ними? Что здесь произошло?
Блаженная улыбка сползла с лица Кирилла.
— Погибли все, Василек… — тяжело роняя слова, еле выговорил он.
Василек вскочил, его затрясло, он не знал, что делать. В лихорадочном возбуждении пробежал вдоль тел, затем назад и с хриплым стоном снова сел на щебень. И застыл. Вид у него был взъерошенный и жалкий. Его трясло. Кирилл смотрел на него и ничего не мог сказать в утешение. У него не было слов.
Постепенно дрожь у пина стихла, и Кирилл услышал тихий тоскливый свист, словно заунывную песню далекого ветра. Василек пел прощальную песню и тихонько покачивался.
Кирилл опустил голову.
— Ничего, Василек, — процедил он сквозь зубы, — мы за них посчитаемся…
Свист оборвался, и пин, шатаясь, встал на ноги.
— Нет, — прошелестел пин, глядя куда-то в сторону. — Я не смогу. Ты прости меня, Кирилл…
Он повернулся и побрел прочь. По пути он споткнулся о василиск, нагнулся, подхватил его за ремень и поволок за собой по щебню.
Кирилл недоуменно уставился ему вслед. Пин уже почти добрался до леса, и только тогда Кирилл словно очнулся, и его охватила неудержимая яростная злоба.
— Ах ты, тварь! Предатель! Гнили же в лагере вместе!..
Он вскочил на ноги, в руках у него откуда-то очутился василиск, поднял ствол… и опустил его. Ярость схлынула так же внезапно, как и появилась.
«Что же это я? Как я смог поднять на него василиск? Ведь он же свой. Такой же, как я, как они… Как все в лагере…»
Кирилл понурил голову. Вольному — воля. И тут его мозг озарила яркая вспышка.
— Василек! — закричал он и, отбросив василиск в сторону, стремглав побежал за пином. — Василек, обожди!
Василек остановился и обернулся. Кирилл подбежал к нему и, запыхавшись, принялся судорожно рыться в карманах.
— Вот, на… это тебе… — Он совал пину в лапы сухие листья, затем вытащил трубку и тоже отдал. — Кури! Обязательно кури! Тогда смержи с тобой ничего сделать не смогут. А вот этим — прикуривай…
И он отдал пину высокотемпературный резак Льоша.
— А ты?
— А я… У Портиша есть кресало — я возьму. — Кирилл перевел дух. — А может быть, все-таки…
Пин отвернулся.
— Нет, — прошелестел он. — Я не смогу… Извини меня, Кирилл.
И побрел в лес. Кирилл постоял немного, вздохнул и зашагал назад.
Он собрал все василиски, перенес их в лес и спрятал, оставив себе один. Затем он взял у каждого все, что мог, все, что могло пригодиться. У Лары — две иголки, у Портиша — кресало, у Испанца — сапоги и остро отточенный, выправленный нож — очевидно, Испанец им брился, у Льоша — куртку. У Микчу же и у пинов ничего, кроме «сырных» наростов, не было, но он их взял тоже.
— Вы меня простите, — говорил он, засыпая могилу. — Я не мародер. Вы бы меня поняли…
Затем он долго стоял над могилой — простым холмом щебня — и не мог заставить себя уйти. Был бы у него в руках обыкновенный земной автомат — он разрядил бы его весь без остатка в небо с ненавистью и болью. А так… Даже нечего было положить на этот скорбный холм, а крестов на братских могилах не ставят…
Солнце уже садилось за лес, когда Кирилл, так ничего и не сказав над могилой, ушел с поляны. Ночевал он у еще одного ручья с такой же железистой, насыщенной углекислотой водой — идти ночью по лесу он не решился, опасаясь попасть в паучью ловушку. Спал он плохо, все боялся пропустить рассвет, а когда утро серым туманом поползло по лесу, быстро вскочил на ноги, ополоснул лицо, съел два «сырных» нароста, запил водой и пошел дальше, на ходу свертывая самокрутку.
На Слепую дорогу он наткнулся буквально через несколько шагов. Оказывается, он и ночевал-то невдалеке от нее, метрах в двадцати. Кирилл приблизился к обочине, выглянул на дорогу, затем выбросил окурок и затушил его сапогом. Рядом в траве лежал какой-то слизняк, коричневый, длинный и плоский. Кирилл тронул его носком сапога, но тот даже не пошевелился, и Кирилл отшвырнул его ногой в глубь леса. Слизняк вдруг ожил и, складываясь поперек, как гусеница, быстро пополз прочь.
«Ага, — хмыкнул Кирилл. — Теперь на меня Слепая дорога уже не действует». Но на всякий случай свернул еще одну самокрутку и, закурив, вышел на дорогу.
Вдоль Слепой дороги телеграфными столбами стояли стволы огромных лопухов, широченными листьями закрывая ее сверху. «Значит, вот в чем тут дело», — понял Кирилл и поднял василиск. Но тотчас передумал и опустил раструб. Не стоило пока выдавать смержам свое присутствие.
Он прошел немного по дороге, увидел на противоположной стороне густые заросли кустарника и забрался в них.
«Здесь я и буду ждать», — решил он, устраиваясь поудобнее. Он примостил василиск на развилку ветки и улегся.
Ждать пришлось долго. Глядя на встающее над лесом солнце, Кирилл минута за минутой прокручивал в голове лагерный распорядок: утреннюю поверку, затем час свободного времени, когда, сидя за бараками, можно было поболтать, побриться, постирать одежду или просто поспать; потом раздачу похлебки и, наконец, отправку в Головомойку.
Все это время он нервно курил одну самокрутку за другой, морщась от усиливающейся рези в желудке. Все-таки прав был Льош насчет этих самых листьев. Да и вообще он во всем был прав, что вначале просто-таки бесило Кирилла. И смержи жестоко просчитались, выудив Льоша с Земли, — недаром людей из более далекого будущего нет в лагере. Боятся их смержи, ох как боятся! Но и на Льоше они споткнулись. И пусть он погиб, пусть они сумели с ним в конце концов справиться, но он сделал свое дело. Теперь смержам на этой планете спокойно не будет! И он, Кирилл, об этом позаботится!
Издалека послышался рокот драйгеров, и Кирилл, отбросив в сторону окурок, прильнул к прикладу василиска. Теперь только не спешить, пропустить пару драйгеров…
Рокот нарастал, и вскоре Кирилл увидел колонну. Драйгеры шли на средней скорости, мерно переваливаясь на ухабах, поднимая легкое облако пыли. Кирилл уже хорошо различал передний драйгер и лагерников, сидящих как статуи на платформе. Некоторых он узнал: краснокожего Индуса из четвертого барака, Нанон, японку о-Суми, здесь же было несколько пинов и двое длинных зеленых насекомоподобных с огромными фасетчатыми глазами и длинными усами.
Первый драйгер прополз мимо, и Кирилл увидел наконец рулевое блюдце с растекшимся по нему смержем. Он поймал раструбом василиска смержа и стал напряженно следить за ним.
«Как только второй драйгер поравняется с кустами, — решил Кирилл, — и я увижу и второго смержа…»
Кусты на противоположной стороне дороги вдруг затрещали, и оттуда высунулось жерло василиска, а затем показалась голова Василька, со свисающей из рта дымящейся трубкой.
И тотчас смерж с переднего драйгера выпал из блюдца на дорогу, но не подпрыгнул, как бывало раньше, когда смержи выпадали из блюдец на ухабах, резиновым кулем с водой, а раскололся на куски, подобно ледяной глыбе. Драйгер развернулся и стал поперек дороги.
— Тогда мой — второй! — крикнул Кирилл и направил василиск в сторону другого драйгера.
И еще один смерж рассыпался по дороге ледяными осколками, а драйгер, не останавливаясь, врезался в борт первого, и на землю неживыми куклами посыпались тела лагерников.
— Это только начало, — процедил Кирилл и полоснул из василиска по широким листьям лопухов, нависающим над дорогой. Листья мгновенно скрутились, как от сильного жара, и Кирилл увидел, как лагерники зашевелились на земле, приходя в себя от сонной одури.
— Бегите в лес! — закричал Кирилл, выламываясь из кустов. Он схватил за шиворот какого-то пина, поднял с земли и подтолкнул к обочине. — Слышите?! Уходите в лес!
А сам с василиском в руках бросился к третьему драйгеру.
Робко, будто спросонья, запиликал электронный будильник. Какой дурак выставил время? Сил протянуть руку и выключить будильник не было. Пиликанье набрало обороты и перешло в отвратительное непрерывное верещание.
— Ларионов! — страдальчески воззвала из соседней комнаты Машка. Выключи будильник!
С закрытыми глазами я подвинулся на край кровати, наобум хлопнул ладонью по столу, но с первого раза не попал. Подвинулся ближе, наконец-то дотянулся до будильника, хлопнул по нему и в тот момент, когда зуммер отключился, свалился на пол.
Где же это я так вчера, а? Ах, да, раут… И дураком, выставившем на будильнике время, был я сам. Вспомнить бы — зачем?
— Чье тело упало? — вновь подала голос Машка. — Похоронную команду вызывать?
— Не дождешься! — простонал я, усаживаясь на полу. Голова раскалывалась, вспомнить, зачем вчера поставил будильник, не получалось. Куда я должен бежать? С кем встречаться? Зачем?
Тяжело поднявшись, я поволок ноги в ванную. Ни холодный, ни контрастный душ, не помогли — в памяти по-прежнему зиял провал. Пока чистил зубы и брился, услышал в прихожей приглушенный разговор. Неужели кто-то с утра пораньше напросился в гости, и ради этого я выставил будильник?
Выглянув из ванной комнаты, я увидел, что гость, явно не утренний, уже уходил. Щупленький чернявый парнишка в джинсовом костюмчике чмокнул Машку в щеку и выскользнул из квартиры. Машка закрыла за ним дверь, запахнула халатик и с независимым видом направилась в свою комнату.
— Слушай, — спросил я, — а почему ты не в школе?
Машка остановилась и одарила меня таким взглядом, будто перед ней не отец стоял, а, по крайней мере, призрак отца. Причем не родного, а отца Гамлета.
— Ларионов, ты хоть в окно выглядывал?
— А что?
— Лето на дворе. Июнь. У детей каникулы. Я вздохнул.
— А дети презервативами пользоваться умеют?
— Не наезжай, Ларионов! — отрезала Машка. — СПИДом я уже переболела!
Она скрылась в своей комнате и хлопнула дверью. Ну что с нее возьмешь, переходный возраст…
Я вернулся в спальню, оделся, затем вышел на кухню. На столе лежала записка, придавленная фломастером.
«Меня не будет пару дней. Захотите есть, сходите в кафе».
Сев к столу, я взял фломастер, перечеркнул «дней» и написал «ночей». В общем, та еще у меня семейка, впору удавиться. Жена на фирме с презентаций не вылезает, по нескольку суток дома не появляется, дочка вся в нее пошла. Ни по имени, ни отцом меня они не зовут… Да и остальные тоже… Только Ларионов. Ларионов — дома, Ларионов — на работе, Ларионов — у друзей. Лезть в петлю пока не хотелось, но на душе было тошно. И не только после вчерашнего раута. Послать бы все к чертовой матери…
Я достал диктофон, включил и пробормотал: «СПИДом я уже переболела…» Если фразу обкатать, хорошая острота может получиться. Работаю я на радио «FM-минус» в группе известного всей стране хохмача Фесенко, который анекдотами в эфире так и сыплет. Так вот, я один из тех, кто эти анекдоты сочиняет. Слышали остроту: «Тютелька в тютельку — секс лилипутов»? Это не Фесенко, это Ларионов написал. Тот самый Ларионов, имени которого никто не упоминает. Неизвестный Ларионов. Быть может, мне памятник когда-нибудь воздвигнут и назовут: «Памятник неизвестному Ларионову». Но, скорее всего, он будет стоять не на площади, или в парковой аллее, а на кладбище.
В кухне появилась Машка.
— Записку читал? — хмуро спросила она.
— Ну?
— Гони сто рублей, если не хочешь, чтобы дочь с голоду умерла.
— А что, в холодильнике пусто?
— Ларионов, ты что, с Луны свалился? — возмутилась Машка. — Загляни!
Я не стал заглядывать в холодильник, достал из бумажника сто рублей, отдал.
— Хоть бы кофе сварила… — попросил.
— Обобьешься, — отрезала Машка. — Тебе похмелиться надо, а не кофе пить.
Она спрятала деньги в карманчик халатика и ушла.
Я включил электрический чайник, нашел банку растворимого кофе. Кофе немного поднял тонус, но не помог вспомнить, зачем же я ставил будильник. Ладно, если я кому-то нужен, найдет меня по мобильному телефону.
Я закурил, и тут снова накатило, да так, что хоть взаправду вешайся. Права Машка, не кофе мне пить, а похмелиться надо. Прекрасно понимая, что в квартире нет ни капли спиртного, я не стал рыскать по шкафчикам на кухне, а прямиком направился к выходной двери.
Когда я спустился на лифте и вышел во двор, то понял, что опоздал. На свое счастье. В нашей стране ведь как — упал кирпич на голову, проломил череп, ты на всю жизнь калекой сделался, но зато остался жив. Вот тебе и счастье, другого у нас не бывает. Именно такое «счастье» меня во дворе и поджидало.
Двор был запружен милицейскими машинами, на детской площадке галдела толпа зевак, оттесненная туда нарядом омоновцев, а на крыльце соседнего подъезда, огороженного пластиковой лентой, двое судмедэкспертов возились у распростертого на ступеньках тела. Как понимаю, очередное покушение на депутата Хацимоева, живущего в соседнем подъезде. Или теперь уже жившего?
— …Да жив он, что ему сделается?! — вещал из толпы зевак зычный голос дворничихи, бабы Веры. — Третье покушение, а ему хоть бы хны!
— А кто же на ступеньках лежит?
— Женька Семигин, с шестого этажа. Он как раз в подъезд заходил, а Хацимоев выходил, когда киллер палить начал… Не повезло Женьке.
Мне, по всем раскладкам, «повезло». По-нашенски, по-российски. Выйди я из дому на полчаса раньше, глядишь, не Женькин труп на ступеньках лежал бы, а мой. Боюсь, надоест киллерам из автоматов по депутату мазать, завезут в подвал пару мешочков гексогена, чтоб, значит, наверняка… Вместе с известным депутатом Хацимоевым и неизвестный Ларионов в мир иной отправится… Но пока я жив, а случайная пуля другому досталась, следует радоваться, ибо иного счастья мне не дано.
Радоваться хотелось равно в такой же степени, как утром вешаться. А вот сбежать хотелось. Очень хотелось. От такой семьи, из такой страны, от такого «счастья»… Только на фиг я кому за рубежом нужен? Кому нужен «неизвестный Ларионов»? Там и известный Фесенко с нашими плоско-пошлыми остротами никому не нужен.
Присоединяться к зевакам я не собирался, поэтому бочком протиснулся сквозь толпу и, выйдя со двора, направился к кафе «Минутка».
— Привет, Паша… — промямлил бармену, усаживаясь у стойки. Паша глянул на меня и все понял.
— Привет, Ларионов, — сказал он. — Давно из могилы выбрался?
— Что, такой мертвый?
— Разве что трупных пятен не видно, — усмехнулся бармен, наливая в мерный стаканчик водку.
Как ни заторможено было сознание, но я среагировал. Достал диктофон, буркнул в него: «Трупные пятна — косметика». Если на трезвую голову обыграть, хорошая острота может получиться.
Паша поставил передо мной стопку водки и стакан с томатным соком.
— Оживай!
Я круто посолил томатный сок, отхлебнул, затем, вздрогнув, опрокинул в себя рюмку и тут же запил соком.
— Только не наблюй здесь, — сказал Паша, видя, как я монументом застыл на табурете. Если кто надумает-таки памятник «Неизвестному Ларионову» ставить, лучшей позы не придумать. Тютелька в тютельку.
С минуту организм на повышенных тонах дискутировал с проглоченной водкой, затем смирился, и меня отпустило. Я помахал перед лицом бармена указательным пальцем, бросил на стойку деньги и молча вышел. Отпустить-то отпустило, но говорить пока не мог.
На улице я пару раз глубоко вдохнул и наконец-то почувствовал себя более-менее сносно. Однако вспомнить, зачем вчера поставил будильник, все равно не смог. Ну и черт с ним. Приятное тепло разлилось по телу, но на душе по-прежнему было гадко. И я побрел куда глаза глядят.
Странное дело, когда я выпивши, ноги меня всегда приводят в тупичок какого-то переулка к летнему кафе в уютном скверике с небольшим фонтанчиком. Машины здесь не ездят, поэтому в кафе всегда тихо и даже в жаркий полдень прохладно под старыми раскидистыми тополями. Пару раз я пытался разыскать это кафе на трезвую голову, но ничего не получилось. Такое впечатление, что кафе и скверик находятся в параллельном мире, вход в который открывается исключительно для алкоголиков.
Водка сделала свое дело, я захотел есть. Сев за столик, заказал пару сарделек с тушеными грибами, бокал пива. Когда съел одну сардельку и выпил полбокала пива, по телу разлилась благость, семейные неурядицы и дискомфорт в душе отодвинулись на второй план. Лепота! Все-таки есть в жизни счастье.
Откинувшись на спинку пластикового кресла, я огляделся.
Грузный бородач за соседним столиком внимательно посмотрел на меня, хмыкнул и, прихватив с собой графинчик с водкой, пересел ко мне.
— Привет, Ларионов! — сказал он, выставляя на столик пластиковые стаканчики.
Я кивнул, хотя мог дать голову на отсечение, что с бородачом не знаком. Но то, что он знал меня, радовало. Оказывается, не такой уж Ларионов неизвестный.
— Жена гуляет напропалую, а ты, значит, сюда… — продолжал бородач, наливая в стаканчики водку. — Как там Фесенко говорит: пиво без водки деньги на ветер?
Приятное впечатление о бородаче мгновенно растаяло. Бывают люди, которые одной фразой могут надолго испортить настроение…
Он поднял стаканчик и посмотрел на меня. Глазки у него были маленькие, подслеповатые и хитрые. Я, не прикасаясь ко второму стаканчику, сказал в эти глазки:
— А пиво с водкой — харч на брюки. Твои.
На мгновение бородач застыл с оскорбленным недоумением на лице, затем схватил графинчик с водкой и молча ретировался за свой столик.
Я тяжело вздохнул и принялся дожевывать сардельку. Что за народ пошел, пары минут в блаженном состоянии побыть не дают. Как увидят, что у человека прекрасное настроение, так сразу норовят в душу нагадить.
Фразу о «харче на брюках» я записывать не стал. Тема стара, как мир, и основательно затаскана. Хотя, с другой стороны, острота о «смешном молоке после огурцов» прошла на «ура»…
Все еще пребывая в мрачном настроении, я отхлебнул пива, закурил и огляделся.
Бородач демонстративно уселся ко мне спиной и в одиночестве пил водку. Больше в кафе никого не было. В замшелом фонтанчике умиротворяюще плескалась вода, извергаясь изо рта золоченой рыбки, чирикали воробьи, в воздухе витали первые тополиные пушинки. Тишина и покой в скверике создавали впечатление, что я перенесся лет этак на пятьдесят назад, во времена застоя.
Взгляд скользнул по кустам, по видневшимся между деревьями домам и задержался на стеклянной витрине какого-то офиса, увешенной красочными плакатами морских побережий на закате, снежных горных склонов на рассвете, диких джунглей в полумраке и безбрежных пустынь в ослепительный полдень. Вероятно, туристическое бюро. Грустное очарование застойного времени мгновенно улетучилось. То ли фотограф не умел пользоваться светофильтрами, то ли необычная цветовая гамма пейзажей была специально подобрана для привлечения клиентов, но закат над морским побережьем был фиолетовым, рассвет над горами — зеленым, листва джунглей — синей, а пески пустынь сиреневыми. Я стал искать глазами название фирмы.
Названия я не обнаружил, зато рядом со стеклянными дверями увидел объявление: «Работа за рубежом». Ниже шел мелкий текст, который издалека было не разобрать.
Не знаю, что за дизайнер оформлял витрину, но он знал толк в своем деле, и меня заинтриговал. Работа за рубежом никак не вязалась с красочными пейзажами, к тому же у меня сложилось стойкое убеждение, что все фирмы, заключающие контракты с нашими гражданами на престижную работу за границей, на самом деле направляют женщин исключительно в бордели, а мужчин — на запчасти для трансплантации органов.
Любопытство пересилило предубеждения. Я допил пиво, загасил в пепельнице окурок, расплатился и неторопливо направился к витрине.
Текст под объявлением гласил:
«Предоставим работу за рубежом по наклонностям и увлечениям, независимо от пола и возраста. Высокая оплата гарантирована».
Обычная реклама бюро по найму, если не считать пункта насчет возраста, который может оказаться обычной «завлекалочкой», ведь старикам и старушкам всегда можно отказать под предлогом отсутствия вакансий.
Массы желающих выехать на работу за границу у дверей офиса не наблюдалось. Я тоже не собирался занимать очередь в несуществующей толпе. Развернулся, чтобы уйти, но неожиданно поймал на себе насмешливый взгляд бородача, все еще сидевшего за столиком кафе и продолжавшего в одиночку пить водку. Это разозлило меня до крайней степени. А что я, собственно, теряю, если зайду? Как говорится, спрос в нос не бьет — поговорю, расспрошу, может, что-нибудь любопытное услышу. Работа у меня такая — чужие фразы запоминать и до острот оттачивать.
И я вошел.
Офис бюро по найму оказался небольшой комнатой, стены и потолок которой были заклеены фотообоями. Прямо передо мной высилась каменная гряда с водопадом, слева простиралось морское побережье с белым песком и зеленым океаном, справа — безбрежная ковыльная степь, а над головой зияло бездонное звездное небо. Впечатляюще, но, как я уже говорил, все это хорошо смотрелось бы в бюро путешествий, а не в бюро по найму на работу.
У стены с изображением водопада стоял большой стол, за которым по всем канонам следовало находиться обворожительной блондинке с располагающей улыбкой, но вместо нее в кресле сидел невзрачный клерк в черном костюме, белой рубашке, при галстуке, с унылым выражением на лице. Невзрачный, это мягко сказано. Клерк был откровенным уродцем. Маленький, щупленький, с карикатурно уродливой головой и в очках с настолько толстыми линзами, что они казались глазами. Огромные оттопыренные уши, громадный рот с махоньким подбородком и унылый бесформенный нос придавали клерку сходство с кукольным Гурвинеком.
— Ттопрый ттень, — поздоровался он, растягивая в приветственной улыбке губы почти до ушей. — Присашифайтесь.
Он указал ручонкой на кресло напротив стола.
— Здравствуйте, — кивнул я, шагнул вперед и уселся в кресло.
— Интересуетесь раппотой са хранитсей? — спросил клерк.
Очки мигнули и посмотрели на меня добрым участливым взглядом. Акцент клерка был мягким, голос располагающим. И все же вид клерка действовал отталкивающе. Не знаю, о чем думали фундаторы фирмы, назначая на этот пост уродца, — быть может, хотели сыграть на контрасте с другими фирмами, — но если бы я действительно собирался на работу за границу, то меня бы уже здесь не было.
— Интересуюсь, — сказал я и тут же уточнил: — Пока только интересуюсь. Какую работу вы можете предложить?
— Люппую, ф соотфетстфии с фашими наклонностями.
— Я — литератор, — наобум ляпнул я, поскольку сам еще не определился, как называть свою профессию. Коллеги на радио шутили, что Ларионов — это тоже профессия, но непосвященный вряд ли поймет.
— Проститте, но фаша профессия нас не интересуетт, — покачал головой клерк. — Мы преттостафляем раппоту по наклонностям и уфлетшениям. Какое у фас хоппи?
— Хобби? — переспросил я.
— Тта, хоппи.
— Н-не знаю… — ошарашенно пожал я плечами. — Когда-то была рыбная ловля… А что? — Тут до меня наконец дошла курьезность ситуации. Что это еще за работа «по наклонностям и увлечениям»? И не успел клерк ответить, как я выдал: — А работы по предрасположенности у вас нет? У меня ярко выраженная предрасположенность к спиртному. Я бы, знаете, не отказался…
— Хе-хе, — сказал «Гурвинек». — Шуттите… Мы потпираем раппоту сохласно психотиппу кантитатов. Фи мошете и не потосрефать, што фам, например, польше потхотит толшность преситтента, тшем ассенисатора.
Здесь я не выдержал и откровенно расхохотался.
— А вы что, можете предложить мне должность президента?!
— А потшему нет? Только тля эттохо нато фаш психотипп опретелить. Тут я понял, что попался. Понял, кто такой бородач, предлагавший выпить водки с пивом, почему он с ехидством на меня смотрел, и что собой представляет странное бюро по найму. Сам работаю на радио в юмористической программе, приколы и розыгрыши мой хлеб — и надо же, попался на крючок к коллегам с телевидения! Ловко они придумали с фотообоями — за ними можно не одного оператора с десятком камер разместить, чтобы заснять лоха, возмечтавшего стать президентом банановой республики, а затем показать по телевидению. Ладно, постараюсь подыграть. Родственные, все-таки, души…
— А как мой психотип определить?
— Отшень просто. Тсетшас я фам оттепу эттот праслет, — «Гурвинек» взял со стола прозрачный браслет с двумя проводками, ведущими к компьютеру, — и мы опреттелим фаши фосмошности. Фи не фосрашаете?
— Бога ради! — Я состроил лучезарную улыбку, словно меня уговорили рекламировать зубную пасту, и протянул руку. — Будьте любезны!
«Гурвинек» нацепил браслет на мое запястье и повернулся к компьютеру. Что-то с его руками было не так, но что именно я понял только тогда, когда пальцы забегали по клавиатуре. У него было но шести пальцев на руках! Слышал я о подобных генетических отклонениях — шестипалость, полная волосатость лица, «волчьи» уши, хвостатость, — но воочию наблюдать не приходилось. Молодец, режиссер, такой типаж откопал!
— Т-так… — протянул «Гурвинек», глядя на экран. — Преситтентом, к сошалению, фам не пыть. Сохласно фашему психотиппу, моху претлошить три толшности — квасистером на Шаттанете, сайнесером на Фасанхе, и стерхайсером на Минейре.
Слыхом не слыхивал ни о таких профессиях, ни, тем более, странах. Однако уточнять не стал, чтобы не ломать чужую игру.
— А лифтером-банщиком в Гваделупе? Или чесальщиком в Гондурасе? осклабился я.
— Таких факансий не имеется, — не менее лучезарно улыбнулся в ответ клерк. По выражению глаз-очков было видно, что моей шутки он не понял. Я не стал объяснять, что лифтер в бане не перевозит кого-то с этажа на этаж, а лифчики расстегивает, ну, а чесальщик Гондураса — это и коню понятно. Как там у скабрезного Фесенко: «Все мы, чесальщики Гондураса и прилегающих частей тела…»
— Хорошо, — сказал я, продолжая подыгрывать коллегам с телевидения и прикидываясь заинтересованным. — Допустим, я сошашусь. На какое время рассчитан контракт?
— Тсейтшас посмотрим… — шестипалый «Гурвинек» вновь обернулся к экрану. — Снатшит так: квасистером на Шаттанеге — тва хотта, сайнесером на Фасанхе — оттин хотт, и стерхайсером на Минейре — оттин месятс.
— Н-да… Пожалуй, для начала я согласился бы месяц поработать этим, как его… стерхайсером. Для пробы, так сказать. А какова оплата?
В чем заключается работа стерхайсера, я интересоваться не стал — и так понятно, что все это несерьезно.
— Пять тысятш толлароф, — «Гурвинек» сделал вид, что извиняется, и развел руками. — Понимаю, што са такую рапотту мало, но у нас наклатные расхотты…
— А проезд туда-обратно? — настороженно спросил я, продолжая строить лоха.
— О! Тут не песпокойтесь! Фсе са стшет фирмы!
Изобразив на лице нерешительность, я в конце концов махнул рукой.
— Была не была! Согласен!
— Тохта, пошалуйста, саполните контракт.
Передо мной на стол лег листочек с условиями договора. В нем были указаны и моя новая должность, и страна пребывания, и срок действия контракта, и сумма оплаты из расчета за восьмичасовый рабочий день. Судя по тому, что листок был заготовлен заранее, а также очень малому количеству пунктов, уместившихся на одной странице, договору была грош цена.
— У меня с собой нет документов… — напомнил я «Гурвинеку», что сценарий должен все-таки быть более-менее правдоподобным.
— Этто не имеет снатшения, — отмахнулся он.
Тогда я пододвинул к себе контракт, достал ручку и склонился над столом.
Первая пустая строчка, которую я должен бы заполнить, начиналась словом «Имя». Я немного подумал и написал: «Ларионов». Строчку «Отчество» я заполнил без раздумий — «Ларионов», и когда настала очередь строчки «Фамилия», то совсем разошелся: «Ларионов Л. Ларионов». И только написав, вспомнил, откуда у меня такие ассоциации. «Луарвик Л. Луарвик»… Интересно, откуда это имя всплыло в голове?
Далее пошел текст о том, где мне предстоит работать, кем, сколько и за какие деньги. Затем были еще две пустые строчки: «Ваше любимое блюдо» и «Ваше нелюбимое блюдо».- Догадываясь, для какой хохмы включили эти пункты, я, не мудрствуя, написал в первой строчке: «Водка». Над второй строчкой задумался, но, вспомнив Луарвика Л. Луарвика, указал: «Лимоны в кожуре». Кто знает, тот поймет.
Внизу поставил дату и расписался.
— Оттлитшно, — сказал «Гурвинек», забирая контракт и пряча его в стол. — Ттеперь пройтите в этту тверь.
Он ткнул ручонкой в стену с фотообоями ковыльной степи. Незаметный прямоугольник в ней не сразу бросался в глаза.
— Сюда? — переспросил я клерка, указывая на прямоугольник.
— Тта, та! Толкайте!
Ожидая, что за дверью меня встретит гогочущая толпа киношников, я приложил ладонь к стене и нажал. Дверь распахнулась, меня всосало в образовавшийся проем, как в открытый космос.
То, что контракт на работу за рубежом оказался не розыгрышем коллег-киношников, я понял сразу и бесповоротно. И что собой представляет это «зарубежье» — тоже. Подозреваю, мои наниматели воздействовали на сознание, поэтому я не испытал психологического шока, а принял свой перенос к месту новой работы как нечто естественное и само собой разумеющееся.
Я стоял на крыльце небольшого домика в широкой, метров сто, долине между двумя параллельными грядами высоких отвесных скал. Домик прилепился к каменной стене одной гряды, вдоль противоположной неторопливо несла воды мелководная речка, а между речкой и мной простиралась кочковатая, серо-рыжая пустошь, кое-где поросшая чахлыми кустиками. Справа, метрах в пятидесяти, долину перекрывала угольно-черная гладкая стена явно искусственного происхождения, слева, также метрах в пятидесяти, будто по ровному обрезу начиналась идеально белая, как снег, равнина, с клубящимся над ней белесым туманом, а высоко над скалами светилось безоблачное зеленоватое небо. Именно светилось, потому что солнца на нем видно не было, и, судя по отсутствию теней не только в долине, но и на вершинах скал, его не было вообще.
Невеселое место работы, прямо скажу. Я вспомнил, как «Гурвинек» отводил в сторону глаза, когда говорил, что пять тысяч долларов за месяц работы стерхайсером, в общем, небольшая сумма, и неприятный холодок пробежал по спине. Это что ж мне за работу сосватали? Не на радиоактивных ли рудниках кайлом махать?!
Дощатая дверь за спиной была закрыта. Я, смутно подозревая, что в офис мне через нее уже не вернуться, все-таки попытался это сделать.
Мои опасения сбылись. За дверью оказалась маленькая комнатка с тахтой, небольшим столиком и голыми деревянными стенами. Справа в стене была еще одна дверь, которую я, шагнув через порог, сразу же и открыл. И обомлел. По сравнению со спартанской обстановкой в домике, ванная комната была оборудована основательно. Джакузи, душ, огромный умывальник, унитаз, биде, махровые халаты, полотенца, шампуни, бритвенные принадлежности, зубные щетки, кремы, лосьоны… По всем стенам — зеркала, зеркала, зеркала…
Машинально я открыл один кран, второй. Пошла холодная, затем горячая вода. Спрашивается, откуда здесь, в каньоне, канализация?
Что за работа мне здесь предстоит? Судя по оформлению ванной, киркой в каменоломнях махать, как представлялось поначалу, не придется. Кстати, а чем я буду питаться? Зубной пасты в ванной комнате было предостаточно, но иных субстанций, которые можно не только в рот положить, но и проглотить, в домике не наблюдалось. Быть может, пищу мне надлежит добывать самому?
В деревянной стене мигали врезанные заподлицо электронные часы, которые я сразу не заметил. Часы показывали тридцать пять минут двенадцатого. Я сверил время с наручными часами и удивился — они тоже показывали одиннадцать тридцать пять. Казалось, что в звездной «загранице» время должно быть иным. Странно, если на Земле существуют часовые пояса, то почему где-то в Галактике время московское?
Выйдя из домика, я приступил к осмотру окрестностей, первым делом направившись к черной стене, перегораживавшей каньон слева от домика. Издали она выглядела внушительной зеркально-черной перегородкой, доходившей до вершин скал, монолитной и незыблемой. Но когда я подошел и притронулся к ней, с виду плотная, стеклоподобная поверхность упруго поддалась под рукой. Я сильнее надавил ладонью, поверхность прогнулась, спружинила, как водяной матрац, и по стене, как по воде, побежали концентрические круги. Похоже, перегородка удерживала целое озеро воды, хотя речка, вытекавшая из-под черной стены, текла спокойно. Сначала я похлопал по стене — просто так, затем выбил ритм «Чижика-Пыжика», оборвав его после слов «…водку пил». Очень уж захотелось вернуться назад и выпить водки пусть не на Фонтанке, а в кафе у фонтанчика.
Волны простенькой мелодии степенно покатились по черной поверхности к скалам каньона, оставляя после себя ровную гладкую поверхность. Не успели они дойти до края, как на том самом месте, по которому я хлопал ладонью, начали самопроизвольно возникать новые волны, будто кто-то стучал в стену с обратной стороны. Причем, как показалось, этот кто-то продолжил нехитрый мотив «Чижика-Пыжика».
Меня передернуло. В отличие от Чижика-Пыжика водку я не пил, но в голове закружилось. Опасливо косясь на стену, я попятился к реке. Тем временем волновая мелодия «Чижика-Пыжика» сменилась безобразной абракадаброй, будто кто-то с той стороны в отчаянии молотил по стене руками и ногами. Если перегородка удерживала мегатонны воды, а я своими ударами по стене вызвал резонанс, то она могла в любой момент рухнуть, похоронив меня под толщей грязевого потока.
Минут пятнадцать я издали наблюдал за ходящей волнами стеной, пока, наконец, удары не стали реже, слабее. Стена уже не ходила ходуном, а подрагивала мелкой рябью. Повезло мне по всем канонам российского счастья.
Переведя дух, я подошел к реке. Река, как река, метров пятнадцати шириной, с мутноватой водой, пологим песчаным дном. Вроде бы она была мелкой, но определить, какова ее глубина у скал, было невозможно из-за мутных вод. Поток вытекал из-под черной перегородки и исчезал под белой равниной, словно вдоль ее обреза находилась бездна.
Не рискнув подойти к кромке воды (черт его знает, какие крокодилы здесь могут водиться!), я прошел по берегу к белой равнине, но ступить на нее не смог. Равнину с клубящимся над ней туманом отделяла невидимая пружинящая преграда, на ощупь очень похожая на черную перегородку. Никакой бездны, в которую бы падала река, здесь не было, вода просто исчезала у белой равнины точно так же, как вытекала из-под черной стены.
Я похлопал по прозрачной перегородке ладонью, наверное, по ней побежали такие же концентрические круги, как и по черной, но только невидимые глазу. Белесый туман за прозрачной перегородкой клубился большими клочьями, играя на свету тенями, создавалось неприятное впечатление, что в толще тумана кто-то перемещается, громадный и неуклюжий.
Итак, место моего пребывания оказалось замкнутой территорией, с двух сторон ограниченной отвесными скалами, еще с двух — странными перегородками. Сто на сто метров кочковатой земли. Гектар. А если учесть, что высота скал и черной перегородки также около ста метров, то я находился в замкнутом кубе, единственной незакрытой стороной которого было небо над головой.
Подойдя к рахитичному кустику, я внимательно рассмотрел его. Тоненькие веточки, мелкие зеленые листики… По внешнему виду вполне земное растение. Однако когда я попытался сорвать один листок, ничего не получилось. Твердый и скользкий на ощупь, он был словно сделан из пластмассы и никак не хотел отрываться. Похоже на бутафорию — как в аквариуме.
Я разозлился. Если меня завербовали сюда стерхайсером, так пусть ознакомят с должностными обязанностями! И чем меня собираются кормить? То, что чахлые кустики несъедобны, я уже выяснил, но ничего иного, пригодного в пищу, в замкнутом пространстве не было. Разве что крокодилы — но были большие сомнения, что они есть в мелководной речке. Вряд ли в мутных водах, появляющихся ниоткуда и исчезающих в никуда, кто-то может жить.
Дверь домика распахнулась. Взглянув на часы — ровно двенадцать, — я решительным шагом направился к нему. Надеюсь, прибыл непосредственный наниматель, который объяснит, чем я буду заниматься.
В домике никого не оказалось, зато на столике меня ждал обед. Тарелка супа, овощной салат, бефстроганов с гречкой, стакан апельсинового сока, несколько кусочков хлеба. Моего «любимого блюда», которое я записал в контракте, не было. Впрочем, «нелюбимого» тоже. На всякий случай я заглянул в ванную комнату, но там никого и ничего не оказалось. Ни нанимателей, ни водки с лимонами.
Есть не хотелось. Если я перед этим думал о еде, то исключительно из принципа. Однако от обеда не отказался — неизвестно, когда меня в очередной раз будут кормить и будут ли.
Покончив с обедом, я достал из кармана сигареты, хотел закурить, но неожиданно не обнаружил зажигалки. Порыскал по карманам и вспомнил, что оставил ее на столике в кафе у фонтана. Есть за мной такой грех — забывать где ни попадя авторучки и зажигалки. Но если в городе это вызывало мимолетную досаду, то сейчас отсутствие зажигалки выглядело катастрофой. Прикурить здесь было не у кого. Веселая перспектива… Я впервые подумал, что, сбежав из своего собственного мира, очутился не в лучшей ситуации. Возможно, и здесь тоже захочется удавиться.
Искать где-нибудь огонь было бессмысленно, поэтому я, чтобы хоть как-то отвлечься, лег на тахту и смежил веки. Не помогло. Курить хотелось просто зверски. Я открыл глаза и покосился на часы на стене. Без двадцати час. Взломать, что ли, стену, добраться до электропроводки и, закоротив контакты, попытаться прикурить от искры? Однако ломать стену было нечем, да и вряд ли в стене есть электропроводка. Такие часы работают от маломощных батареек…
Минут пятнадцать я мучился, ворочаясь на тахте, но думал только о куреве. Ровно в час часы тихонько пискнули, и не успел я подумать, что не собираюсь реагировать на будильник, как меня подбросило на тахте, и неведомая сила вытолкала из домика.
Дверь за спиной хлопнула, щелкнул замок, я очутился на крыльце в уже знакомом каньоне. Впрочем, не совсем так. Над головой, простираясь от одной гряды скал до другой, висела странная решетка с шестигранными ячейками, в каждой из которых поблескивали какие-то шарики, спиральки, усики, линзы и… и…
Челюсть у меня отпала, в ногах появилась слабость, не в силах оторвать взгляда от решетки над головой, я начал медленно сползать спиной по двери домика. Из шестигранных ячеек решетки на меня смотрели глаза. Серые и карие, черные и голубые, пучеглазые и запавшие, с круглыми, треугольными, звездчатыми, щелевид-ными зрачками, с веками и без них, фасеточные и на стебельках… Шарики-спиральки, линзы и прочее, тоже были глазами. Глазами, гляделками, баньками, моргалами, буркалами, зенками, шарами…
Я понял, в чем заключалась работа стерхайсера и почему «Гурвинек» извинялся за столь низкую цену контракта. Нелегко быть экспонатом, которого со всех сторон рассматривают жители Галактики. Зная наперед, ни за какие деньги бы не согласился. Разве что за миллион. Оставалось надеяться, что препарировать меня не будут.
Поднявшись на все еще ватных ногах, я первым делом попытался вернуться в домик. Но не смог. С виду хлипкая дверь даже не резонировала на мои толчки и удары кулаками, и создавалось впечатление, что я бьюсь о монолитную бетонную стену, на которой нарисована дощатая дверь. Не знаю, сколько бы я так бился, если бы в памяти не всплыло воспоминание, как дрожала от толчков извне черная перегородка каньона. Я замер, медленно повернул голову к черной стене, но она снова блистала ровной поверхностью незыблемого монолита. Выходит, не я один работал здесь стерхайсером, наверное, каньон тянулся до бесконечности, и для каждого стерхайсера был отдельный, огороженный со всех сторон участок. Вольер. Или вольера, кому как больше нравится. Честно сказать, мне не нравилось ни то, ни другое. Клетка.
До пяти часов я ходил по этой клетке, изредка пытаясь открыть дверь в домик, но ничего не получалось. Работодатели знали свое дело туго, и, хочешь не хочешь, приходилось отрабатывать контракт. Я показывал «гляделкам» язык, крутил кукиши, но никакой ответной реакции не наблюдалось. Разве что изредка замечал, как то в одной, то в другой ячейке один глаз заменялся на другой. Устал я безмерно — почти все время на ногах, поскольку сидеть на земле было неудобно, а лечь под пристальными взглядами обитателей Галактики я не отважился. Пару минут удавалось передохнуть сидя на ступеньках, но затем неведомая сила подбрасывала меня, и снова приходилось кружить по вольеру. К черной перегородке я благоразумно не приближался — похоже, обитатель соседнего вольера был не в себе, и я не хотел, чтобы он своим отчаянным стуком портил мне нервы. А вот у прозрачной перегородки иногда задерживался, пытаясь что-либо разглядеть в белесом клубящемся тумане. Не уверен, разглядел ли что-нибудь, или это была игра полутеней, но пару раз мне показалось, что клубы тумана собираются в бесформенную голову с пустыми круглыми глазницами и скорбно разверстым в безмолвном крике ртом. Да мало ли что может померещиться в тумане…
Ровно в пять часов ячеистая решетка с «гляделками» исчезла с неба, и дверь в домик отворилась. Я чуть не рухнул на землю от изнеможения. Кончился мой рабочий день. Как в армии после отбоя солдаты отсчитывают дни службы? День прошел — ну и… В общем, черт с ним.
Кое-как добравшись до домика, я махнул рукой на стоящий на столике ужин и прямиком направился в ванную комнату. Залез в джакузи и долго парился в ароматизированной травяными экстрактами воде, подпуская в нее углекислый газ. Это сняло усталость, и, хотя ощущение легкой обалделости все же осталось, захотелось есть. Но больше всего захотелось выпить. Стакан водки. Или даже два. И закурить…
На ужин мне подали селедку, отбивную с жареным картофелем, пирожное и яблочный сок. Что же касается «любимого блюда», то, как я понял, здесь его никто не собирался мне предоставлять. Как там «Гурвинек» сказал «Шуттите?»… Встреться мне этот шестипалый сейчас, я бы ему кое-что оторвал. Если, конечно, это у него есть.
Поужинав, я растянулся на тахте и неожиданно обнаружил в изголовье толстую книгу. Надо понимать, мне предлагалось развлечение в часы досуга. Нет, чтобы телевизор в стену вмонтировать, DVD-плейер к нему подключить, да стопку дисков предоставить…
Я глянул на обложку, рассвирепел и швырнул книгу в стену. «Робинзон Крузо»! Они что, издеваться вздумали?! Работодатели хреновы…
Вскочив с тахты, я бросился в ванную комнату и с полчаса безуспешно копался в шкафчиках, перебирая лосьоны, кремы, шампуни, экстракты, помазки, бритвы и прочую дребедень в поисках чего-нибудь, из чего можно извлечь огонь. Безуспешно. Слышал, что некоторые доморощенные умельцы из препаратов бытовой химии делают наркотики, и, возможно, смешав между собой какие-либо из порошков и жидкостей, можно было бы затем прикурить, но я не химик. Электричества в домике, чтобы закоротить проводку и вызвать искру, судя по всему, не было — и комната и ванная освещались дневным светом из окон.
Сев на крышку унитаза, я достал сигарету, понюхал и в полном отчаянии попытался пожевать табак. Говорят, в средние века его жевали… Пожевав кончик сигареты, я поморщился и сплюнул. Сомнительное удовольствие, определенно врут историки насчет жевательного табака.
Вернувшись в комнату, я ничком упал на тахту. Из окна лился равномерный зеленоватый свет, ничто не говорило о приближении сумерек, хотя настенные часы показывали девять часов вечера. Долго я отмокал в джакузи… Да бывают ли здесь утро, вечер, ночь, в конце концов? Неужели мне и спать при свете придется?!
В этот момент свет за окном погас, будто кто-то щелкнул выключателем, и наступила кромешная тьма.
Ровно в семь утра, с первым писком часов в стене, я сел на тахте. Глаза были закрыты, тело спало, сознание только выбиралось из сонной одури и не могло точно сказать, рефлекторно ли я уселся, или меня подняла с тахты неведомая сила. Именно в этот момент я вспомнил, зачем вчера выставил будильник. Идиотская ситуация! С раута я вернулся домой совсем никакой и по давно забытой привычке десятилетней давности, когда еще работал строго «от звонка до звонка», поставил будильник. Что только не взбредет в пьяную голову…
Разлепив глаза, я простонал. Нет, не привиделась мне во сне вербовка на «заграничную» работу. Зеленоватый свет лился в окно, освещая небольшую комнату с голыми стенами и столиком, на котором стоял завтрак.
От вида пищи меня замутило, я тяжело поднялся с тахты и поплелся в ванную. Организм страдал от отсутствия в крови алкоголя и никотина и мучил душу. Либо наоборот — душа страдала и выворачивала организм наизнанку.
Плеснув в лицо холодной воды, я открыл тюбик с зубной пастой и замер, глядя на себя в зеркало. Дичайшее зрелище. Оказывается, я мог переносить измену жены, распутство дочки, неуважение коллег, и даже то, что все меня называли только но фамилии — Ларионов… Но без водки и табака я жить не мог. Мне по-настоящему захотелось удавиться.
В голову некстати пришло стихотворение о Мойдодыре, я поднял руку с тюбиком зубной пасты и начал выводить на зеркале каракули:
Да здравствует мыло душистое
и веревка пушистая,
потолочный крючок
и напольный лючок!
Несмотря на драматичность ситуации, червячок редакторского чутья фыркнул во мне от «напольного лючка». Может, лучше «потолочный крюк и напольный люк»? С другой стороны, что такое «напольный»? «Люк в полу» понятно, а «напольный» — это как? На полу? Но в том-то и дело, что люк в пилу, а не на полу…
Я застонал. Разве в этом проблема? Ни «напольного лючка», ни люка в полу, ни потолочного крючка-крюка, ни даже пушистой веревки в домике не наблюдалось. Из всех компонентов суицида было только мыло душистое. Всех сортов, включая шампуни, чтобы экспонат не выглядел замухрышкой. Правда, были еще бритвенные лезвия и джакузи, но на вскрытие вен я никогда не решусь. Не выношу вида крови. Удавиться — это другое дело. Благороднее, что лу…
Все-таки я почистил зубы, побрился, умылся, затем оделся и сел завтракать, хотя кусок без спиртного не лез в горло. Часы показывали без пятнадцати восемь, я был уверен, что ровно в восемь, если сам не выйду в «вольер», меня вытолкнет из домика неведомая сила. Похоже, мои наниматели хорошо изучили трудовое законодательство на Земле — не напрасно в контракте был указан восьмичасовый рабочий день. Судя по вчерашнему, «работать» предстояло с восьми до двенадцати и с часу до пяти с перерывом на обед.
Допивая какао (даже в кофе мне было отказано!), я вспомнил вчерашние мытарства под пристальным наблюдением тысяч разнообразных «гляделок» и понял, что нужно сделать, чтобы облегчить муки бесцельного хождения по «вольеру». А вытащу-ка я из домика тахту! Будет на чем и посидеть, и полежать…
Не допив какао (до начала «работы» оставалось всего пять минут), я подхватился, быстренько отодвинул в сторону столик и, приподняв край тяжеленной тахты, поволок ее к двери. Успеть бы…
Однако когда я открыл дверь, то понял, что старался напрасно, — у кромки воды стоял шезлонг. У нанимателей имелось чувство сострадания.
Бросив на пороге тахту и не дожидаясь, пока меня насильно выдворят из домика, я вышел наружу, прошагал к речке и уселся в шезлонг. Как раз вовремя — дверь в домике захлопнулась, и над головой возникла ячеистая решетка с «гляделками».
Самым трудным испытанием оказались не «гляделки» — к ним я привык уже на второй день, а отсутствие спиртного и невозможность выкурить сигарету. Дня четыре меня ломало и корежило, как настоящего наркомана, а потому было глубоко наплевать, кто и зачем за мной наблюдает.
Первое утро в галактическом зоопарке оказалось сплошным кошмаром. От безделья в голову лезли кошмарные видения, к тому же наниматели периодически вытряхивали меня из шезлонга, чтобы я ходил туда-сюда пред светлыми очами зрителей. Покружив по территории «вольера» минут десять, я упорно возвращался к шезлонгу и вновь усаживался. Упрямство принесло-таки свои плоды — через день от меня отстали и перестали вытряхивать из шезлонга. И правильно — ведь не в цирк пригласили работать, а в зоопарк, где животных не дрессируют. Это, как говорится, за отдельную плату.
После обеда я захватил с собой книгу. И оказался прав. Как ни было тошно на душе без водки и сигарет, как ни коробило от прямых аналогий с героем Даниеля Дефо, чтение отвлекало от физиологического дискомфорта и психологического надрыва.
Первое время я опасался, что в вольер подпустят какую-то тварь о семнадцати ногах, с клешнями и ядовитым жалом на кончике хвоста, чтобы мы с ней сражались на потеху галактической публике. На мою оценку ситуации накладывались чисто земные стереотипы, навязанные низкопробной фантастикой, но обитатели Галактики оказались миролюбивыми существами, их не интересовали кровавые баталии. Никто не собирался превращать вольер в гладиаторскую арену, меня рассматривали исключительно как биологический вид Homo vulgaris. Как в зоопарке или паноптикуме. Причем, наверное, где-то по ту сторону моей клетки висело предупреждение: «Экспонаты клешнями не трогать!»
«Робинзона» я осилил за два дня, старательно загружая сознание перипетиями жизни человека давно минувшей эпохи, волею судеб оказавшегося в одиночестве на необитаемом острове. Чтение давалось с трудом: чтобы уловить смысл, я перечитывал абзацы по три- четыре раза, превозмогая дрожь в руках и жалобы организма на отсутствие в нем алкоголя и никотина. На третий день, когда наркотическая ломка организма пошла на убыль, а голова стала более-менее нормально соображать, я закончил чтение. Именно тогда у меня и зародилось подозрение, что «Робинзона» мне подсунули неспроста. Похоже, галактическое бюро по найму на работу недалеко ушло от аналогичных земных бюро, и мне предстояло пробыть здесь стерхайсером отнюдь не месяц, а как Робинзону, если не до глубокой старости, то до скончания жизни. Все они, работодатели, что на Земле, что в Галактике, одинаковы. Сулят золотые горы, а стоит подписать контракт, как обязательно обнаруживается пунктик, по которому выходит, что ты попал в кабалу. Например, их месяц может оказаться равным ста земным годам. Хоть бы Пятницу, желательно женского пола, предоставили…
К перспективе прожить здесь остаток жизни я отнесся весьма равнодушно — то ли в пищу подмешивали что-то успокаивающее, то ли сам я, думая по утрам о суи-циде, психологически был готов бросить суматошную жизнь к чертовой матери- и уйти в пустошь монахом-схимником. Будь что будет. В конце концов, на Земле я был «неизвестным Ларионовым», а здесь очень даже известным Ларионовым Л. Ларионовым — вон сколько глаз на меня с неба пялится…
На третий или четвертый день (из-за ломки организма сбился со счета), выйдя из домика после обеда с томом «Войны и мира» под мышкой, который мне подсунули вместо прочитанного «Робинзона», я обнаружил у шезлонга спиннинг. Нет, чтобы поставить бутылку к обеду, а еще лучше — Пятницу презентовать… И все же рыбная ловля казалась мне лучшим развлечением, чем чтение классики позапрошлого века. Не знаю, из каких соображений меня потчевали классической литературой: «Робинзон» еще понятно, но «Война и мир»?..
Я взял спиннинг, покрутил в руках. Нормальное удилище, небольшая блесна, тонкая леска. Спиннинг для рыбной ловли в реке, а не в океане, значит, крокодилов здесь быть не должно. Что ж, посмотрим…
Пододвинув шезлонг поближе к воде, я сел и забросил блесну. Все получилось как в сказке. Первый раз забросил — ничего, второй — ничего, а на третий — клюнуло. Нормально клюнуло, не по-крокодильи. Я подтащил рыбу поближе, поднял удилище и обомлел. На крючке трепыхалась самая настоящая золотая рыбка. Большая, с два кулака, и огромным хвостом. Того и гляди спросит: «Чего тебе надобно, старче?»
— Что мне с тобой делать? — вслух поинтересовался я. — Ни зажарить, ни сварить… Эврика! Я тебя засолю и повешу вялиться! Вдруг пиво выдадут. Желания ты вряд ли исполняешь…
— Не дури, Ларионов Л. Ларионов! — неожиданно сказала рыбка Машкиным голосом. — Размечтался! Не исполняю я желаний и на воблу не гожусь. К тому же калорий ты и так получаешь достаточно.
Она перехватила леску плавником, подтянулась, снялась с крючка и соскочила в реку. Только круги пошли по воде.
С минуту я сидел, окаменев как памятник «известному Ларионову Л. Ларионову», затем вскочил, сломал о колено спиннинг и забросил в реку. Хотел отправить следом «Войну и мир», но вовремя сдержался. Все-таки единственное развлечение…
Раздраженно оттащил шезлонг от воды, сел в него, раскрыл книгу, но читать не смог. В ушах все еще звучал Машкин голос: «Не дури, Ларионов!..» Неожиданно подумал, что возвращаться мне совсем не хочется. Что я забыл на Земле, кому там нужен? Дома меня в упор никто не замечает, на работе числюсь у Фесенко на побегушках, а исчезну — обо мне никто и не вспомнит. Не жизнь, а бесполезное мельтешение. Здесь же тихо, спокойно, никто не наезжает… Постель есть, еда в наличии… Что еще человеку надо? Разве что Пятницу женского пола под бочок… Подавляющее большинство на Земле так и живет, особенно в сельской местности: поел, в огороде покопался, поспал. Замкнутый круг жизни, замкнутый мир. У меня здесь почти так же — поел, книгу почитал, поспал. Полная уверенность, что так будет всегда, не надо заботиться о завтрашнем дне. И вешаться не надо.
Успокоившись, я уткнулся в книгу и читал до самого вечера. Что удивительно, но роман мне понравился, когда в пять часов с неба исчезли «гляделки», я еще полчаса сидел в шезлонге, пока не дочитал до конца. Не думал, что классические произведения могут так увлечь, раньше предпочитал исключительно фантастику.
На следующее утро, глядя на себя в зеркало, я обнаружил, что кожа на открытых участках тела загорела. Как это могло произойти, если небо целый день закрыто «гляделками»? Но раз можно загорать, чего стесняться… И одежда лучше сохранится…
Когда я появился на крыльце в одних трусах и с книгой под мышкой, «гляделки» в небесах замигали, меняясь в ячейках как в калейдоскопе. Либо в Галактике обожали стриптиз, либо понятия не имели об одежде. Войдя в образ, я поиграл дряблыми мышцами, изображая культуриста, затем помахал «гляделкам» ручкой и спустился по ступенькам крыльца, как с подиума. И увидел у стены домика лопату, лейку и ящик с зеленой рассадой.
Прочитали мои мысли, что ли, и решили предложить заняться огородничеством? Нашли дурака! Я скептически усмехнулся, прошел к шезлонгу, уселся и раскрыл книгу.
На этот раз мне выдали «Мастера и Маргариту». Менять удовольствие от чтения прекрасного произведения на сомнительное удовольствие копать грядки я не собирался, хотя читал роман уже раза три. Витас Забиров, редактор нашей программы на радио, утверждал, что «Мастера и Маргариту» можно использовать при обучении редакторов в качестве пособия по стилистическим ошибкам. Мне приходилось редактировать свои остроты, но я никогда не читал художественную прозу как редактор. Литература делилась для меня на две категории: «нравится» и «не нравится», вне зависимости от того, как она написана. Читал я быстро, словесные нелепицы, как и для большинства читателей, проскальзывали мимо сознания, ретушируемые собственным воображением. Сейчас же времени у меня оказалось предостаточно, торопиться было некуда, и я читал роман медленно, смакуя образы и сцены. К великому своему огорчению, я был вынужден согласиться с Витасом, поскольку то и дело натыкался на корявые фразы. В одном месте даже обнаружил строчку, содержащую сразу две стилистические ошибки. Когда Левий снял с креста Иешуа, он «…побежал на разъезжающихся в глиняной жиже ногах к другим столбам». Во-первых, в русском литературном языке не принято «бегать на ногах», а во-вторых, во время бега ноги разъезжаться не могут. Для того чтобы они разъезжались, будь то в глиняной жиже, на льду или еще где, обе ноги должны одновременно соприкасаться с поверхностью, а во время бега это исключено. Минут на пять я задумался, пытаясь построить фразу согласно законам никогда не преподававшейся в советских школах словесности, и кажется, мне удалось: «…побежал, оскальзываясь в глиняной жиже, к другим столбам». Хотя не уверен, что Булгаков согласился бы с моей правкой скорее всего, он написал бы по-другому.
Отложив книгу, я задумался над судьбой художественных произведений, и, в конце концов, был вынужден признать, что их значимость не зависит от стилистической чистоты текста. Будь так, самыми великими книгами являлись бы орфографические и толковые словари. Но сколько бы ни было в романе Булгакова корявых фраз, он был, есть и останется величайшим произведением русской литературы двадцатого века.
Выйдя из домика после обеда, я покосился на ящик с увядающей рассадой, поморщился, сел в шезлонг и раскрыл книгу. Однако текст не шел в голову. Промучившись полчаса, я встал и взялся за лопату. Хотелось дать отдых глазам, уставшим от постоянного чтения. В огородных культурах я не разбирался, но, по-моему, к овощам рассада не имела никакого отношения, поэтому я решил устроить нечто вроде цветника у домика.
Управился я ровно до пяти часов — вскопал землю, посадил рассаду, полил, раз десять бегая с лейкой к реке, и когда дверь в домик открылась, с гордым чувством выполненного долга направился в ванную комнату. Долго плескался в джакузи, затем поужинал, немного почитал и лег спать.
Впервые я спал без сновидений, без кошмаров, и мысли о суициде меня не посещали.
С тех пор моя жизнь приобрела размеренный ритм — с утра я пропалывал цветник, поливал, затем усаживался в шезлонг и читал. «Гляделки» надо мной вначале перестали перемигиваться, а затем в сплошной сети шестигранных ячеек начали появляться бреши открытого неба. Понятное дело, экзотический экспонат интересен только поначалу, со временем из разряда необычных он переходит в разряд тривиальных и ажиотаж вокруг него угасает. Много ли у нас людей посещают кунсткамеру? То-то и оно…
Падение рейтинга популярности меня не волновало. На Земле задевало, что был для всех безымянным Ларионовым, но здесь я жил своей жизнью, а обладатели «гляделок» — своей, наши интересы не пересекались. Если не представляешь, к чему может привести известность, то и выпендриваться не стоит. А то может получиться как с одним молдаванином, который обнаружил оригинальный полупрозрачный камень, направил его в Академию Наук и попросил, если окажется, что это неизвестный минерал, назвать его своей фамилией. Проанализировав образец, ученые из Академии Наук ответили, что камень является окаменелыми экскрементами динозавра, и попросили подтвердить согласие на присвоение минералу фамилии первооткрывателя. Молдаванин предпочел остаться неизвестным…
Оставив одежду в домике, я разбросал ее по тахте, вернувшись, обнаружил, что шмотки сложены аккуратной стопкой, а сверху лежит мелочь из карманов: деньги, ключи, мобильный телефон, диктофон. Вначале подумал, что одежду постирали, но когда принялся рассовывать по карманам бесполезные в этом мире вещи, то оказалось, что одежда новая. Такая же, как моя, но словно только что из магазина. Быть может, галактическая стирка сродни восстанавливающей? Нам до их технологий далеко…
Напрасно я решил, что вещи из моих карманов бесполезны — дня через три неожиданно зазвонил телефон. Трясущимися руками я извлек его из кармана, включил.
— Слушаю… — прохрипел в трубку.
— Алсуфьев?! — громогласно рявкнул из мобильника Фесенко, будто находился рядом. — Где ты шляешься, через пятнадцать минут мы должны быть в эфире!
— Это Ларионов…
— А… — разочарованно протянул Фесенко. — Извини. Ошибся.
И отключился.
Я с минуту сидел и тупо смотрел на пиликающий гудками отбоя мобильник. Оказывается, я в любую минуту мог связаться с кем угодно по телефону! Я чуть было не набрал номер Фесенко, чтобы объяснить ему, в какой ситуации очутился, но вовремя спохватился. Если начну говорить начистоту, меня примут за идиота.
«Кому же позвонить?! — лихорадочно билась мысль, но здравый смысл ее остудил: — А кто поверит?»
Затем пришла совсем уже трезвая мысль, что за все время, пока я здесь, мне никто не звонил. Точнее, один раз позвонили, да и то по ошибке. Выходит, я не только «неизвестный Ларионов», но и никому не нужный… А раз так, то и мне звонить некому.
Если в первый момент разговора по телефону меня охватила эйфория, что я не забыт, кому-то нужен, то к окончательному выводу я пришел со спокойной душой и абсолютно индифферентно. Земная жизнь осталась где-то далеко в прошлом, звонок оттуда хоть и пробудил воспоминания, но ностальгии я не испытал. Здесь было лучше, здесь я жил сам по себе, а там об меня каждый норовил вытереть ноги, как о половую тряпку.
Звонить я никому не стал, но мобильный телефон не выключил. Вдруг жена или дочь, обеспокоенные моим исчезновением, позвонят? Успокою, как смогу, все-таки человеческие чувства у меня остались. Хотя были большие сомнения, что родственники переживают.
Так и вышло — никто больше не звонил.
Тем временем я познакомился со своими соседями. Сосед за черной перегородкой, прозванный мной за глаза Чижиком-Пыжиком по первому контакту, оказался не в меру вспыльчивым и неуравновешенным. У него был прекрасный музыкальный слух — когда по утрам мы перестукивались, он идеально воспроизводил предлагаемые мной мелодии песен. Но когда он пытался научить меня своим мелодиям, то выходил из себя из-за того, что я неверно повторял его стук, и тогда черная стена напоминала собой вертикально повернутую поверхность озера во время бушующих стихий. Кажется, это были не мелодии, а нечто вроде азбуки Морзе, но я и земную-то азбуку Морзе не знал, что тут уж говорить о галактической.
Медлительный и флегматичный сосед с белой равнины нечасто показывался мне на глаза. Он оказался тем самым белесым туманом над равниной. Это я понял, когда несколько раз увидел его сотканную из тумана бесформенную голову с пустыми круглыми глазницами и провалом рта, вначале принятыми мной за игру теней. Если такая игра теней повторяется регулярно — это уже не случайность. Поначалу он меня не замечал — слишком разная у нас скорость восприятия действительности. Я для него был сплошным мельтешением, чем-то вроде вращающегося винта аэроплана. Однажды утром, заметив, что бесформенное лицо туманного соседа вплотную прилипло к прозрачной перегородке, я полчаса неподвижно простоял перед ней. С тех пор у нас вошло в привычку здороваться подобным образом. Утром, в одно и то же время, его лицо прилипало к прозрачной перегородке, а я полчаса неподвижно стоял напротив. Затем я уходил по своим делам, а лицо за перегородкой медленно таяло, чтобы вновь возникнуть следующим утром.
Жизнь вошла в однообразную статическую колею, но мне это нравилось. «Гляделок» над каньоном сильно поубавилось, теперь их, рассредоточенных по небу в разных местах, было не больше десятка. Ажиотаж вокруг моей персоны закончился, зеваки удовлетворили свое любопытство, остались одни специалисты по формам галактической жизни. Пусть их, меня не убудет.
В то утро я вышел из домика, поздоровался перестуком с одним соседом, постоял перед другим, полил разросшийся цветник с необычными фиолетовыми цветами, искупался в мелководной речке, затем сел в шезлонг и с наслаждением почитал Умберто Эко. Когда пришло время обеда, я оставил книгу в шезлонге и направился в домик. Открыл дверь, шагнул и…
И очутился в бюро по найму на работу за границей. Как есть, босиком, в одних трусах.
— Топрый тень! — расплылся в улыбке «Гурвинек», но его глаза за толстыми линзами очков смотрели на меня холодно и беспристрастно. Так же, как «гляделки» из шестигранных ячеек.
— Э… — протянул я, неловко переминаясь с ноги на ногу, и попытался открыть дверь позади себя.
Двери не было. Не было даже прямоугольника на гладкой стене, заклеенной фотообоями с изображением ковыльной степи.
— Конттракт саконтшился, — объяснил «Гурвинек» и указал на кресло напротив стола. — Прошу фас, присашивайтесь.
— Но… Но как же…
Я растерянно развел руками, намекая, что стою в одних трусах. Обратный переход оказался настолько неожиданным, что подействовал подобно электрошоку. В глазах рябило, сознание функционировало на грани, движения были дергаными, почти неподконтрольными.
— Не стоит песпокоиться, — заверил «Гурвинек». — Все претусмотрено. Фаша отешта стесь. Перите.
Он извлек из-под стола пластиковый кулек и протянул мне. С трудом соображая, где рукава у рубашки, а где штанины у джинсов, я оделся.
— Присашивайтесь, — повторился «Гурвинек». Я машинально сел в кресло.
— Осталось выполнить непольшие формальности. — Он положил передо мной листок бумаги и пачку долларов. — Фаша сарплата. Распишитесь.
Я расписался, сунул деньги в карман. Сознание пребывало в ступоре, слов не было.
— Фсехо фам ттопрохо, — кивнул «Гурвинек», спрятал расписку в стол и повернулся лицом к экрану компьютера.
Мне ничего не оставалось, как встать и выйти на улицу.
В переулке свирепствовал жаркий июльский полдень. Яркое солнце резало глаза, асфальт под ногами плавился, душный городской воздух ватой забивал легкие. На Минейре всегда была оптимальная температура и чистый воздух, но это я понял только сейчас. Механически, будто робот, я прошагал к скверику и сел за столик летнего кафе. Официант подал дежурное блюдо — сардельки с тушеными грибами, я вяло поковырялся вилкой, но еда показалась пресной и невкусной. То ли дело на Минейре… Откинувшись на спинку пластикового кресла, я уставился на золоченую рыбку в фонтанчике — чем-то она напоминала золотую рыбку, которую поймал в мутных водах речушки галактической заграницы.
Краем глаза я уловил, как кто-то подсаживается ко мне за столик.
— Привет, Ларионов!
Я повернул голову и увидел все того же бородача.
— Ну, и как тебе заграницы? — спросил он.
Я не ответил, молча глядя ему в глаза. Маленькие, подслеповатые, но не хитрые, как показалось месяц назад, глазки бородача бегали по моему лицу, словно в ожидании помощи. Мольба и надежда были в них. Он явно чего-то ждал от меня…
— М-да… — участливо протянул он. — Пришибло тебя изрядно. Водочки? Я подумал немного и кивнул. Мысли текли вяло, заторможенно. Снять психологический стресс, как при переносе с Земли на Минейру, было некому, лучшим средством прийти в себя оставалась водка.
Бородач радостно крякнул, наполнил пластиковые стаканчики.
— Не пьем, а лечимся! — поднял свой стаканчик и выпил. Я тоже выпил и с непривычки закашлялся.
— Запей!
Он налил мне минеральной воды, я послушно запил и принялся за сардельку. Охмелел почти сразу. Это сняло заторможенность, помогло раскрепоститься, но чувство нереальности происходящего не исчезло. Я словно раздвоился — один Ларионов сидел за столиком, закусывал, а второй наблюдал за ним со стороны.
— Сева, — наконец-то представился бородач и протянул руку через столик.
— Ларионов, — кивнул я, хотя мое «имя» ему было откуда-то известно, и пожал руку.
— Еще? — предложил он.
— Нет, спасибо. Отвык, — сказал второй Ларионов, который как бы наблюдал за первым, поглощающим сардельку.
— А я выпью, — тяжело вздохнул Сева, налил полный стаканчик, выпил залпом, шумно втянул носом воздух, но закусывать не стал. — Ну, и как тебе там показалось?
— Где — там? — Два Ларионова наконец совместились в одного, хмель, ударивший было в голову, пропал. — Ты кто — один из них?
— Если бы… — невесело усмехнулся он и отвел глаза в сторону. — Я такой же, как ты. Тоже побывал за границей.
— А от меня чего хочешь? — напрямую спросил я.
— От тебя? — удивился он. — Ничего я от тебя не хочу. Разве что посидеть вместе, поговорить, водки выпить. Знаешь, как опять туда хочется?
— Так в чем дело? Завербуйся снова. Бородач Сева удивленно посмотрел на меня.
— Ах, да, ты еще не в курсе… Вакансий для меня нет. Да ты обернись, посмотри.
Я обернулся и замер от изумления. Вместо красочной витрины бюро по найму на работу за границей я увидел пыльную витрину магазинчика скобяных товаров.
— Такие дела… — скорбно протянул Сева. — Водки налить?
— Нет. — Я отрицательно помотал головой. Защемило сердце, и на душе стало тоскливо. — Ничего не хочу. Пойду я…
— Понимаю, — кивнул он. — Иди. А я выпью.
Я молча встал и побрел домой. Вселенская апатия царила в душе, будто меня выпотрошили, и по улице передвигался не Ларионов, а его пустая оболочка.
Во дворе, по асфальту у соседнего подъезда, были рассыпаны цветы. «Кокнули-таки Хацимоева…» — вяло пронеслось в голове. Цветы были дорогими: розы и огромные гвоздики, — вряд ли кто иной в нашем доме мог расщедриться на столь пышные похороны. Реальность нашего мира настойчиво вторгалась в сознание, но я не хотел ее принимать. Какое мне дело до смерти депутата, перестрелок, вообще до чего бы то ни было?
Поднявшись на лифте к себе домой, я открыл дверь и увидел в коридоре белобрысого парнишку в одних трусах.
— Это что еще за явление? — вызывающе спросил он, недобро уставившись на меня. Из своей комнаты выглянула Машка и одарила меня недовольным взглядом.
— Это Ларионов, — буркнула она, схватила парнишку за руку и увлекла в комнату. Ни «здравствуй», ни «как дела?», ни «где ты пропадал?» Будто и не месяц не было меня дома, а на минуту вышел за хлебом.
Я прошел в свою комнату, не раздеваясь, рухнул на кровать и проспал весь день и всю ночь. Снился мне каньон, маленький домик, прилепившийся к скальной гряде, цветник у дома, спокойная речка… Ровно в семь утра, будто по будильнику, я вскочил, открыл глаза… И увидел, что нахожусь в постылой городской квартире. Радостное настроение, навеянное хорошим сном, улетучилось. Из открытого окна со двора доносились шорох метлы и громогласное возмущение дворничихи бабы Веры в адрес крутых мира сего, которые и после смерти «мусорют». Реальный земной мир нагло вторгался в сознание, мне было тошно.
Я встал, прошел в ванную комнату, машинально почистил зубы, побрился, умылся, а затем долго рассматривал себя в зеркало. Вновь вернулись мысли о суициде, мне хотелось повеситься. Как там я писал зубной пастой на зеркале: «Да здравствует мыло душистое и веревка пушистая…»? Я не стал повторяться — все равно никто не поймет. В лучшем случае обругают, что пасту перевел и зеркало загадил.
Естественно, завтрак на кухне меня не ждал и в холодильнике было пусто. На столе лежала записка:
«Меня не будет неделю. Будьте здоровы!»
Насчет здоровья жена правильно написала. Но как поправить душевное здоровье? Иного лекарства, кроме водки, я не знал.
Вскипятив воду в чайнике, я приготовил растворимый кофе и сел к столу. Топоча босыми ногами по полу, как слон, в кухню вошла заспанная, растрепанная Машка в плотно запахнутом халатике.
— Ларионов, — сказала она, — дай сотню!
Я молча полез в карман, достал сто долларов, протянул.
— О! — удивилась Машка. — Ларионов сегодня богатенький! — Она окинула меня подозрительным взглядом. — Когда успел загореть?
— На Бермудах отдыхал, — серьезно сказал я, глядя дочке в глаза.
Машка скривилась, снова окинула меня недоверчивым взглядом, фыркнула и удалилась в свою комнату. Не поверила. Год буду отсутствовать, никто не спохватится.
Два дня я не находил себе места, неприкаянно слоняясь по городу. Заглянул на радио — там ко мне отнеслись точно так же, как дома. Будто вчера заходил. Поговорил с Витасом, предложил обработать две заготовки, записанные на диктофон. Из «СПИДом я уже переболела» ничего не получилось, зато другую заготовку отшлифовали до антирекламы: «Припарка из солей Мертвого моря хорошо помогает от трупных пятен на вашем теле». Длинновато получилось, Фесенко скривился, но деньги заплатил.
На третий день я не выдержал, зашел в кафе «Минутка», заказал Паше стакан водки, выпил и направился на поиски летнего кафе у фонтанчика под старыми тополями, которое можно было найти, только приняв предварительно на грудь, словно оно находилось в параллельном мире. Как в Бермудах.
Кафе я нашел, но вот бюро по найму на работу за границей напротив не было. Был магазинчик скобяных товаров. Зато в кафе сидел бородач Сева, похоже, ставший завсегдатаем.
— Привет, Ларионов! — не вставая с места, он помахал рукой и жестом пригласил за столик. Я сел.
— Водку будешь?
— Буду.
Мы выпили, помолчали.
— Такие дела… — скорбно протянул Сева. — Еще?
— Еще.
Мы снова выпили.
— Тянет назад? — спросил он.
— Тянет… — признался я.
— М-да… Меня тоже. Я три раза там побывал…
Глаза Севы затянула поволока.
Я сочувственно вздохнул, и вдруг до меня дошло, что он сказал.
— Три раза? Слушай, как тебе это удалось?!
— Обыкновенно, — пожал плечами Сева. — Дал объявление в газету, что согласен на работу за рубежом, меня и вызвали.
— Да? — Я вскочил с места. — Бегу!
— Сядь! — поморщился Сева, хватая меня за рукав. — Не мельтеши. Объявление можно дать и по телефону — «Городской курьер» принимает бесплатные объявления. Беда только, что гарантии никакой. Я уже полтора месяца каждую неделю даю объявления, а толку? Нет вакансий…
— Но ты же пытаешься? — возразил я, усаживаясь.
— Пытаюсь…
— А мне почему запрещаешь? Давай номер телефона «Городского курьера»!
Я достал мобильник. Сева продиктовал, и я набрал номер.
— «Городской курьер»?
— Да.
— Бесплатные объявления принимаете?
— Диктуйте.
— Пишите:
«Согласен на работу стерхайсером на Минейре. Телефон: 58-02-87. Ларионов»
— Записали?
— Да. Это все?
— Все.
— Будет в вечернем номере, — сообщила приемщица и отключилась. Сева налил в пластиковые стаканчики водку.
— За удачу? — предложил он. В его больных глазах читалось, что удачи он желал прежде всего себе.
— За удачу!
Я поднял стаканчик и мысленно добавил: «Мою удачу!»
Напились мы до чертиков, я не помню, как попал домой. Но, как ни мучило ночью похмелье, проснулся ровно в семь, принял контрастный душ, оделся и сел на кухне пить кофе.
Снова на кухне появилась растрепанная Машка и повторила ставшую дежурной сцену с выцыганиванием денег. Я дал — отец, куда денешься? — но «спасибо», как всегда, не дождался.
Машка ушла к себе, из открытой форточки доносился зычный голос дворничихи бабы Веры, как всегда недовольной поведением жильцов, а я сидел, прихлебывал кофе, и мои мысли привычно крутились вокруг суицида. «Да здравствует мыло душистое и веревка пушистая…»
И в это время зазвонил мобильный телефон. Все еще находясь в минорном состоянии полной отрешенности от земной жизни, я достал телефон, поднес к уху.
— Ларионов, — сказал в трубку.
— Ттопрое утро, — поздоровались со мной. — Этто фы тавали опъявление, што сохласны на раппоту стерхайсера на Минейре?
У меня перехватило горло, в голове все смешалось.
— Т-та… — с трудом выдавил я, невольно подражая акценту «Гурвинека».
— К сошалению, факансий стерхайсера в настоясший момент нет. Мошем прет-лошить только раппоту сайнесером на Фасанхе…
— Согласен! — не дослушав, проорал я. — Согласе-е-ен!!!