Кто-то посмотрит – и не сблюет. Со мною, к несчастью, – наоборот. А кровь и дыханье? Они, поверьте, Способны внушить пристрастие к смерти.
Тела были обнаружены в 8.45 утра в среду, 18 сентября, мисс Эмили Уортон, шестидесятипятилетней старой девой из прихода Святого Матфея, что в лондонском районе Паддингтон, и Дарреном Уилксом, десяти лет от роду, ни к какому приходу, насколько ему известно, не принадлежащим и подобными вопросами не интересующимся. Эта несуразная пара покинула квартиру мисс Уортон в Краухерст-Гарденс незадолго до половины девятого, чтобы совершить пешую прогулку протяженностью полмили вдоль канала Гранд-Юнион до церкви Святого Матфея. Там мисс Уортон, как всегда по средам и пятницам, собиралась убрать увядшие цветы из вазы, стоявшей у подножия статуи Девы Марии, соскоблить воск и выбросить огарки свечей из медных подсвечников, стереть пыль со стульев, выставленных в приделе Богоматери всего в два ряда, – такого количества мест вполне хватало для немногочисленных прихожан, обычно посещавших в этот день утреннюю службу, – словом, приготовить все к двадцати минутам десятого, то есть к приходу отца Барнса.
Семью месяцами ранее, вот так же направляясь в церковь, чтобы исполнить эти свои обязанности, она впервые повстречалась с Дарреном. Тот в одиночестве играл – если можно назвать игрой бессмысленное швыряние пивных банок в воду – на дороге, тянущейся вдоль канала. Мисс Уортон остановилась и поздоровалась с ним. Вероятно, мальчика удивило, что его приветствовал взрослый человек, который не собирался ни делать ему замечание, ни подвергать допросу. Уставившись вначале на даму лишенным всякого выражения взглядом, в следующий миг, сам не зная почему, он вдруг увязался за ней – сначала плелся позади, потом стал описывать вокруг нее круги, как бездомный пес, и, наконец, засеменил рядом. Когда они достигли церкви Святого Матфея, мальчик последовал за ней внутрь так естественно, будто они с самого начала направлялись туда вместе.
Мисс Уортон сразу стало ясно, что он никогда прежде не бывал в церкви, но ни в тот день, ни когда-либо после она не выказала ни малейшего любопытства по поводу того, почему он пошел за ней. Ребенок с удовольствием шнырял повсюду, то вбегая в ризницу, то выбегая из нее и устремляясь в звонницу, пока дама занималась уборкой, критически наблюдал, как она расставляет шесть желтых нарциссов и веточки с листьями в вазе у ног Девы Марии, и с непосредственным детским равнодушием взирал на то, как она часто преклоняет колена, наверняка принимая эти внезапные «приседания» за очередное взрослое чудачество.
Но на следующей неделе она снова встретила его на дороге, и еще неделю спустя – тоже. После их третьего совместного визита в церковь он без приглашения сопроводил ее домой и разделил с ней трапезу, состоявшую из томатного супа и рыбных палочек. Эта трапеза наряду с ритуальными посещениями церкви скрепила странную молчаливую взаимозависимость, которая возникла между ними. К тому времени мисс Уортон со смешанным чувством благодарности и тревоги уже сознавала, что мальчик стал ей необходим. Во время их визитов к Святому Матфею он загадочным образом вмиг исчезал, как только первые прихожане начинали тонким ручейком стекаться в церковь: вот он здесь – и вот его уже нет. По окончании службы она снова находила его слоняющимся вдоль дороги; он присоединялся к ней так, словно они и не расставались. Мисс Уортон никогда не упоминала его имени в разговорах с отцом Барнсом или с кем бы то ни было из прихожан, как и он, насколько ей было известно, никогда не поминал ее в своем замкнутом детском мирке. Она и теперь знала о нем, его родителях, его жизни столь же мало, сколь и при первой встрече.
А встреча эта произошла, как уже было сказано, семью месяцами раньше, в середине февраля, холодным утром, когда живая изгородь, отделяющая прибрежную тропу от соседнего церковного владения, представляла собой спутанные заросли голых колючек; когда ветви ясеней были покрыты черными почками, еще такими тугими, что казалось невероятным, чтобы они когда-нибудь раскрылись и позеленели, а тонкие нагие ивовые плети, свисающие к воде, раскачиваясь, скашивали с ее поверхности невесомые птичьи перышки. Теперь же лето мягко перетекало в осень, и все вокруг становилось спелым и желто-коричневым. На миг закрыв глаза и загребая ногами вороха опавших листьев, мисс Уортон отчетливо ощутила поверх застойного запаха воды и сырой земли легкий пьянящий июньский аромат цветущей бузины. Именно этот летний аромат по утрам переносил ее в шропширские аллеи детства. Она страшилась прихода зимы и, проснувшись тем утром, с тревогой подумала, что уже чувствует ее дыхание в воздухе. Хотя дождя не было целую неделю, дорожку покрывала скользкая грязь, заглушавшая звук шагов. Они шли под кронами зловеще затихших деревьев. Смолкло даже металлическое верещание воробьев. Окаймлявшая канал насыпь справа от них все еще была покрыта буйной летней зеленью; в сочной траве утопали рваные автомобильные покрышки, выброшенные старые матрасы и гниющие лохмотья одежды, отяжелевшие ветви ив роняли длинные узкие листья на водную гладь, которая казалась слишком маслянистой и застойной, чтобы поглотить их.
Было без четверти девять. На подступах к церкви они вошли в низкий тоннель, куда была заключена часть канала. Даррен, которому этот отрезок пути нравился больше всего, издал радостный вопль и бросился вперед, с удовольствием провоцируя своими криками гулкое эхо и водя по кирпичной стене растопыренными, напоминавшими морские звезды ладошками. Мисс Уортон брела за скачущей фигуркой, со страхом ожидая момента, когда она вступит через арку в сырую, пахнущую рекой и пугающую своей замкнутостью темноту и услышит неестественно громкий плеск воды о камни парапета и размеренный звук капель, падающих с низкого потолка. Она ускорила шаг. Несколько минут спустя полумесяц в конце тоннеля расширился и снова вывел их на дневной свет, мальчик вернулся и, дрожа, опять зашагал рядом.
– Даррен, на улице так холодно, – сказала она, – не следовало ли тебе надеть зимнюю куртку?
Он ссутулил узкие плечики и покачал головой. Ее удивляло, как легко он бывал одет и как невосприимчив к холоду. Порой ей казалось, что ему даже нравилось жить в постоянном ознобе. Может быть, он считал немужественным кутаться в промозглое осеннее утро? А ведь ему так шла его зимняя куртка. Мисс Уортон даже испытала облегчение, когда он впервые появился в ней: куртка была ярко-синей в красную полосу, дорогой и явно новой – обнадеживающий знак, свидетельствовавший о том, что мать, которую мисс Уортон никогда не видела и о которой мальчик никогда не говорил, заботится о нем.
Итак, среда была днем дежурства – в этот день мисс Уортон меняла в церкви цветы. Вот и сейчас она несла с собой маленький букет красных роз в оберточной бумаге и еще один – из мелких белых хризантем. Стебли были мокрыми, влага пропитала ее шерстяные перчатки. Цветки оставались пока в бутонах, но один уже начал распускаться и невольно вызвал воспоминание о лете. Одновременно с этим воспоминанием вернулась и старая тревога. Даррен часто приходил на их церковные встречи с подарком – букетом цветов. По его словам, они были от его дяди Фрэнка, державшего киоск в Брикстоне. Но было ли это правдой? А в прошлую пятницу он принес ей к ужину копченую семгу, объяснив, что ее дал ему дядя Джо, у которого кафе на Килбурн-уэй. Но ломтики, такие влажные, такие нежные, были переложены вощеной бумагой, а белый лоток, на котором они лежали, очень уж напоминал те, на которые она безнадежно взирала в магазине «Маркс и Спенсер», – разве что этикетка была оторвана. Усевшись напротив, Даррен наблюдал, как она ела, но когда она попыталась угостить и его, скроил гримасу отвращения, продолжая, однако, смотреть на нее с сосредоточенным, почти сердитым, удовлетворением; так, подумалось ей, мать могла бы смотреть на выздоравливающего ребенка, поглощавшего свой первый после болезни кусок. Тем не менее она съела рыбу и, продолжая нёбом ощущать ее изысканный вкус, сочла, что было бы вопиющей неблагодарностью учинить ему допрос в такой момент. Конечно, она заметила, что мальчик делал ей подношения все чаще. Если принесет еще что-нибудь, придется с ним поговорить, решила мисс Уортон.
Внезапно Даррен издал громкий клич, бешено помчался вперед и, подпрыгнув, обеими руками ухватился за нависающий над дорогой сук, дрыгая тонкими ногами. Белые кроссовки на толстой подошве казались несообразно тяжелыми для таких костлявых ног. Парнишке были свойственны подобные приступы внезапной активности: он мог убежать вдруг вперед, спрятаться в кустах и выскочить на нее оттуда; одним махом перепрыгивал через широкие лужи; обшаривал траву в поисках пустых бутылок и жестяных банок и с отчаянной силой швырял их в воду. Мисс Уортон притворялась испуганной, когда он выпрыгивал на нее из засады, кричала, чтобы был осторожнее, когда он взбирался на дерево и, раскачиваясь на простертой над каналом ветке, касался воды ногами. Но на самом деле ей нравилось, когда он был веселым, потому что порой он впадал не то чтобы в уныние, а скорее, в какую-то летаргию. Вот и сейчас, наблюдая за тем, как он по-обезьяньи гримасничает, вцепившись руками в сук и неистово раскачиваясь на нем, глядя на обнажившуюся в зазоре между курткой и джинсами мерцающую клетку нежных детских ребер, она ощутила прилив любви, болезненный, как укол в сердце. И вместе с этой болью снова вернулась тревога. Когда он спрыгнул на землю, она спросила:
– Даррен, ты уверен, что твоя мама не возражает против того, чтобы ты помогал мне в церкви Святого Матфея?
– Не, все в порядке. Я ж говорил.
– Ты так часто приходишь ко мне. Мне-то это очень приятно, но ты точно знаешь, что мама ничего не имеет против?
– Слушайте, не парьтесь, я ж вам сказал: все в порядке.
– Но разве не было бы лучше, если бы я съездила к ней – просто познакомиться, чтобы она знала, с кем ты проводишь время?
– Она знает. А потом, ее все равно нету. Поехала навестить моего дядю Рона в Ромфорд.
Так, еще один дядя. Всех и не упомнить. И новый повод для волнений.
– А кто же за тобой присматривает, Даррен? Кто остался с тобой дома?
– Никто. Я буду ночевать у соседей, пока она не вернется. Да все в порядке.
– А как же сегодняшняя школа?
– Так я ж вам говорил: мне туда не надо. У нас каникулы, ага, каникулы! Я ж говорил!
Его голос начинал звенеть, становясь почти истерическим. Поскольку она молчала, он спрыгнул на землю, подошел к ней и сказал уже спокойнее:
– В Ноттинг-Хилле, ну, в том новом супермаркете, «Андрекс»[4] – по сорок девять монет за двойной рулон. Хотите, приволоку вам пару рулончиков?
Должно быть, он проводит немало времени в супермаркетах, делая покупки по поручению матери, подумала мисс Уортон; возможно, заходит туда по дороге домой из школы. Очень уж ловко он умеет находить, где можно купить повыгоднее, знает и сообщает ей о специальных предложениях, о более дешевых партиях товаров.
– Я постараюсь сама туда съездить, Даррен. Это действительно очень хорошая цена.
– Ага, вот и я говорю, что хорошая. Первый раз вижу, чтоб они стоили меньше пятидесяти.
На протяжении почти всего пути конечная цель оставалась в поле их зрения: парящий в небе позеленевший медный купол колокольни удивительной для здешних мест романской базилики, построенной Артуром Бломфилдом в 1870 году на берегу неторопливой городской водной артерии. Сэр Бломфилд поставил ее здесь с такой уверенностью, словно возводил на венецианском Гранд-канале. Впервые посетив церковь Святого Матфея девятью годами раньше, мисс Уортон решила, что сооружение заслуживает восхищения, поскольку это был теперь ее приходский храм, который воплощал то, что она называла преимуществами католичества. Мысли о его архитектуре она напрочь выкинула из головы вместе с ностальгией по нормандским аркам, резным запрестольным перегородкам и привычным староанглийским шпилям. Она решила, что со временем привыкнет и к этому, однако была все же слегка удивлена, увидев, что отец Барнс водит по храму группы посетителей – специалистов, интересующихся викторианской архитектурой, которые восторгаются балдахином, картинами прерафаэлитов, украшающими восемь панелей кафедры, устанавливают треноги, чтобы сфотографировать апсиду, и безо всякого духовного трепета (она-то была уверена, что даже экспертам следует понижать голос в храме) сравнивают церковь Святого Матфея с собором Торчелло, что неподалеку от Венеции, или с базиликой того же Бломфилда в оксфордском Иерихоне.
Храм возник перед ними, как всегда, с драматической внезапностью. Пройдя через турникет в ограждении канала, они свернули на гравийную дорожку, ведущую к южному крыльцу, тому, от двери которого у мисс Уортон был ключ. Дверь открывалась в проход перед малой ризницей, где она обычно вешала пальто. Оттуда имелся вход на кухню – там она мыла вазы и ставила в них свежие цветы. Подходя к крыльцу, мисс Уортон окинула взглядом небольшие цветники вдоль дорожки, которые садовники из местной паствы пытались культивировать на здешней неблагодарной почве не столько с успехом, сколько с оптимизмом.
– Взгляни, Даррен, как красиво. Первые георгины. А я не верила, что они расцветут. Нет, не рви! Они так чудесно здесь смотрятся. – Мальчик наклонился и уже было запустил руку в траву, но после ее слов выпрямился и сунул грязный кулак в карман.
– А разве они не пригодятся вам для БДМ?
– Для Богородицы Девы Марии у нас есть розы от твоего дяди!
«Нужно все-таки поговорить с ним, – в очередной раз подумала она. – Не пристало мне дарить Богородице ворованные цветы, если они действительно ворованные. А что, если это не так? Я оскорблю его подозрением, разрушу то, что сложилось между нами. Нет, не могу я его потерять. К тому же я ведь рискую сама заронить мысль о воровстве в его голову». На память пришли полузабытые выражения: «развращение невинного», «искушение грехом». «Нужно будет об этом подумать, – мысленно сказала она себе. – Но не сейчас, еще не сейчас».
Она нашарила в сумке ключ на деревянном колечке и попыталась вставить его в замочную скважину, но не смогла. Озадаченная, но пока не обеспокоенная, она взялась за дверную ручку – тяжелая дверь на массивных железных петлях открылась, она уже была отперта, и ключ торчал в замке изнутри. В коридоре было тихо и темно, дубовая дверь в малую ризницу, расположенная слева, плотно закрыта. Значит, отец Барнс, видимо, уже там. Но как странно, что он пришел раньше ее. И почему не включил свет в коридоре? Пока она нащупывала затянутой в перчатку рукой выключатель, Даррен вихрем пронесся мимо, направляясь к кованой железной решетке, отделявшей коридор от церковного нефа. Он любил по приходе просунуть через нее свои тонкие руки, дотянуться до ящика для пожертвований и подсвечника и зажечь свечу. Перед входом в церковь мисс Уортон обычно вручала ему десятипенсовик. Вот и сейчас она услышала тихое звяканье и понаблюдала, как он, воткнув свечку в гнездо, тянется к спичечному коробку, вставленному в медный держатель.
И именно тогда, в тот самый момент, она ощутила первый прилив беспокойства. Какое-то дурное предчувствие зародилось в ее подсознании; тревога и это смутное предчувствие, соединившись, породили страх. Едва уловимый запах, чужой, но пугающе знакомый; ощущение чьего-то недавнего присутствия, вероятная причина незапертой входной двери, темнота в коридоре… Внезапно она поняла, что произошло нечто ужасное, и инстинктивно крикнула:
– Даррен!
Он повернулся и, увидев ее лицо, мгновенно очутился рядом.
Мисс Уоррен сначала осторожно потянула, затем рывком распахнула дверь. Ее ослепил яркий свет: длинная флуоресцентная лампа, уродовавшая потолок, была включена, ее сияние поглощало слабый свет, проникавший из коридора. И мисс Уортон увидела самоё воплощение ужаса.
Их было двое, и она в первый же миг с полнейшей уверенностью осознала, что они мертвы. Комната была залита кровью. Двое мужчин, словно скот на бойне, лежали с перерезанными горлами в кровяных лужах. Она инстинктивно дернула Даррена и спрятала его за своей спиной, но было поздно: он уже все увидел. Мальчик не закричал, лишь издал отрывистый жалобный щенячий визг, но она почувствовала, как он дрожит, выволокла его в коридор, закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. Ее бил озноб, бешено колотившееся сердце, казалось, провалилось куда-то вниз и, горячее, огромное, больно билось в ребра, сотрясая ее хрупкое тело и грозя разорвать его на куски. Запах, казавшийся вначале едва уловимым и неопределенным, не более чем чужеродной примесью, витавшей в воздухе, выплеснулся в коридор миазмами смерти.
Мисс Уортон стояла, по-прежнему прислонившись спиной к двери, но ни надежная опора резного дуба, ни плотно закрытые глаза не могли стереть из памяти картину ужаса. Мысленным взором она видела неподвижные тела, освещенные ярко, словно на сцене, видела еще более отчетливо, чем в тот первый миг, когда они предстали перед ее расширенными от страха глазами. Одно тело, соскользнув с низкой узкой кровати, лежало справа от двери, незряче уставившись на нее, с открытым ртом, голова была почти отделена от туловища. Мисс Уортон видела рассеченные сосуды, слипшиеся от свернувшейся крови, как скукожившиеся трубы. Другое тело неуклюже, будто тряпичная кукла, сидело, прислоненное к дальней стене. Голова опущена на грудь, по которой растеклось огромное пятно крови, формой напоминавшее детский слюнявчик. Коричнево-синяя шерстяная шапка съехала набок, прикрыв правый глаз; левый смотрел на мисс Уортон, исполненный жуткого знания. Казалось, ничего человеческого не осталось в этих изуродованных телах, все вытекло вместе с кровью: жизнь, индивидуальность, достоинство. Они больше не были похожи на людей. И повсюду кровь. Мисс Уортон казалось, что она сама утопает в крови. Кровь стучала в ушах, булькала в горле, словно рвотная масса, пузырьками билась в ее опущенные веки. Картина смерти, которую она была не в силах прогнать, плавала перед ней в кровавом водовороте, то распадаясь, то складываясь вновь, но неизменно утопая в крови. Потом она услышала голос Даррена и почувствовала, что он тянет ее за рукав.
– Надо сваливать отсюдова, покуда легавые не заявились. Пошли! Мы ничего не видели, ничего! Нас тут не было.
Он взвизгивал от страха, вцепившись в ее руку. Его грязные ногти, острые, как зубы, сквозь тонкий твид больно впивались ей в кожу. Она осторожно разжала его пальцы и заговорила, сама удивившись спокойствию своего голоса:
– Вздор, Даррен. Разумеется, никто нас не заподозрит. А вот если мы убежим… это будет выглядеть подозрительно.
Она потащила его по коридору.
– Я останусь здесь, а ты беги за помощью. Нужно запереть дверь. Сюда никто не должен входить. Я подожду, а ты приведи отца Барнса. Знаешь, где находится дом священника? Угловая квартира в том здании на Харроу-роуд. Он знает, что делать. Он позвонит в полицию.
– Но вы не можете оставаться здесь одна. А если он еще тут, в церкви, наблюдает и ждет? Нам надо держаться вместе. Понимаете?
Властность детского голоса смутила ее.
– Нет, Даррен, это неправильно, нельзя оставлять их. Мы не можем оба уйти. Это было бы, ну… бессердечно, что ли, неправильно. Я должна остаться.
– Глупости. Вы ничего не можете сделать. Они же мертвые, окоченели уже. Вы же сами видели.
Он быстро провел ребром ладони по горлу, закатил глаза и захрипел. Звук получился до ужаса правдоподобным, словно кровь хлынула у него горлом.
– Не надо, Даррен, – закричала она, – пожалуйста, прекрати!
Он тут же принял смиренный вид, взял ее за руку и сказал уже спокойнее:
– Лучше пойдемте вместе к отцу Барнсу.
Она посмотрела на него жалобно, будто это она была ребенком.
– Ну, если ты так считаешь…
Воодушевленный, он снова почувствовал свое превосходство. Маленькое тельце даже приосанилось.
– Ага, считаю. Идемте со мной. – Мальчик был перевозбужден. Она догадывалась об этом по его срывавшемуся на дискант голосу, по блеску в глазах. Шок прошел, и стало ясно, что ребенок не слишком расстроен. Глупо с ее стороны полагать, будто она была обязана оградить его от жуткого зрелища. Приступ страха объяснялся, видимо, предстоящим приездом полиции, но и он прошел. «Воспитанный на вечно мелькающих перед глазами картинах насилия, мог ли Даррен отличить их от реальности?» – подумалось ей. Вероятно, в том, что, защищенный своей невинностью, он не в состоянии это сделать, было некое милосердие. Он обнял ее за плечи тонкой рукой и повел к выходу, а она оперлась на него, ощутив его острые кости.
Какой он добрый, подумала мисс Уортон, какой милый. Дорогое, дорогое дитя. Конечно, она поговорит с ним о цветах и о семге, но сейчас не время думать об этом, потом.
Они вышли на крыльцо. Свежий холодный воздух показался ей приятным, как морской бриз. Но когда они вместе с усилием затворили тяжелую дверь с декоративными железными петлями, она обнаружила, что не может вставить ключ в замок. У нее дрожали пальцы, как при спазме. Мальчик взял ключ и, не без труда дотянувшись до замочной скважины, вставил его. Тут-то ноги у мисс Уортон мягко подкосились, и она медленно, неуклюже, словно марионетка, осела на ступеньку. Он взглянул на нее:
– Вам плохо?
– Боюсь, я не смогу идти, Даррен. Мне скоро полегчает, но придется все же остаться здесь. А ты приведи отца Барнса. Поторопись! – Поскольку он все еще колебался, она добавила: – Убийца теперь уже не может находиться внутри. Когда мы пришли, дверь была не заперта. Он должен был уйти сразу после того, как… Он не стал бы торчать в церкви, ожидая, когда его схватят, не так ли?
Как странно, подумала она, что мой мозг способен здраво рассуждать, в то время как тело, похоже, совсем отказало.
В любом случае это было правдой: убийца не мог прятаться в церкви с ножом в руке. Разве только если его жертвы умерли совсем недавно. Но кровь не выглядела свежей… Или выглядела? У нее вдруг свело кишки. «О Боже, – взмолилась она, – не допусти этого сейчас! Я ведь ни за что не добегу до туалета, а если это случится здесь, под дверью, не перенесу позора, когда сюда явятся отец Барнс и полиция. Достаточно и того, что я валяюсь здесь, как куча старого тряпья».
– Поспеши, – сказала она. – Со мной ничего не случится. Только беги быстрее!
И мальчик побежал. Когда он скрылся из виду, мисс Уортон все еще сидела, стараясь побороть чудовищную тошноту. Она пыталась молиться, но слова странным образом путались у нее в голове. «Упокой, Господи, души праведников во имя Христа». Но может, они не были праведниками? Должна существовать молитва за упокой всех людей, всех убиенных по всему свету. Наверняка такая имеется. Нужно будет спросить у отца Барнса. Он, конечно, знает.
А потом нахлынул новый страх: куда она девала свой ключ? Она посмотрела на тот, что сжимала в руке. На нем висела тяжелая деревянная бирка, обожженная на конце, – это отец Барнс как-то оставил ключ слишком близко от газовой конфорки. Значит, это запасной ключ, тот, который хранился в доме священника и который они нашли в замке. Она отдала его Даррену, чтобы тот снова запер дверь. А где же ее собственный? Мисс Уортон принялась лихорадочно шарить в сумке, будто этот реальный ключ являлся жизненно важным ключом к разгадке тайны и его потеря грозила катастрофой. Она уже мысленно видела нескончаемую вереницу осуждающих глаз, лица полицейских, требующих от нее отчета, и усталое, удрученное лицо отца Барнса. Но скребущие по дну сумки пальцы в конце концов нащупали ключ, завалившийся за подкладку, и она достала его со вздохом облегчения. Должно быть, она автоматически убрала его, обнаружив, что дверь уже отперта. Но как странно, что она совершенно не помнила этого! Все, что случилось между их приходом и тем моментом, когда она отворила дверь малой ризницы, начисто стерлось из памяти.
Какая-то темная тень нависла над ней. Мисс Уортон подняла голову и увидела отца Барнса. Волна облегчения прокатилась по телу.
– Вы позвонили в полицию, святой отец? – спросила она.
– Еще нет. Я подумал, что мне следует сначала увидеть все собственными глазами; вдруг мальчик решил подшутить?
Значит, они прошли мимо нее, вошли в церковь, побывали в той жуткой комнате, а она, скрючившись на крыльце, даже не заметила их. Раздражение, как тошнота, подступило к горлу. Ей захотелось крикнуть: «Ну, теперь увидели?!» Раньше ей казалось, что стоит ему прийти – и все уладится. Ну не то чтобы уладится, но обретет хоть какой-то смысл. Где-то существуют нужные слова, и он их скажет. Но теперь, глядя на него, она понимала, что он не принес никакого успокоения. Она всматривалась в его лицо, некрасиво покрывшееся пятнами от утреннего холода, видела неопрятную щетину, два тонких волоска в уголках рта, почерневший след запекшейся в левой ноздре крови – видно, у него недавно было носовое кровотечение, – его все еще опухшие от сна глаза… Как глупо было полагать, что он придаст ей сил и сделает весь этот ужас по крайней мере терпимым. Он даже не знал, что делать. То же самое было когда-то с рождественским оформлением церкви. Миссис Ноукс всегда, еще со времен отца Коллинза, украшала кафедру. А потом Лилли Мор пришло в голову, что это несправедливо и что они должны оформлять кафедру и купель по очереди. Ему следовало тогда проявить твердость. Рождественская декорация всегда получалась у мисс Уортон уныло-однообразной. Сколько бы она ни думала, ничего, кроме гирлянд из остролиста и кричащих кроваво-красных цезальпиний, придумать не могла. Впрочем, не такие уж они и красные – скорее красновато-коричневые.
«Бедный отец Барнс, – подумала она; раздражение уступило место сентиментальности. – Он такой же неудачник, как и я». Она чувствовала, как дрожит стоящий рядом Даррен. Нужно, чтобы кто-нибудь отвез его домой. О Господи, как все это скажется на нем, на них обоих? Отец Барнс по-прежнему стоял возле нее, вертя в покрасневшей от холода руке ключ.
– Святой отец, – мягко сказала она, – мы должны вызвать полицию.
– Полицию. Конечно. Да, мы должны вызвать полицию. Я позвоню из дома, – согласился он, но продолжал в нерешительности топтаться на месте. И тогда мисс Уортон неожиданно спросила:
– Вы их знаете, святой отец?
– О да, да. Бродяга – это Харри Мак. Бедный Харри. Он иногда ночевал здесь, на крыльце.
Излишне было ей это сообщать. Она знала, что Харри любил ночевать на крыльце под открытым небом. В дни своего дежурства она убирала за ним крошки, бумажные пакеты, разнокалиберные бутылки, а порой кое-что и похуже. Ей следовало бы узнать его: эта шерстяная шапка, куртка… Но она не стала раздумывать над тем, почему не признала бродягу, а осторожно поинтересовалась:
– А тот, другой, святой отец? Его вы тоже узнали?
Он посмотрел на нее сверху вниз, и она увидела на его лице страх, замешательство, но более всего – своего рода изумление перед чудовищностью осложнений, которые ожидали впереди. Медленно, отведя взгляд, он произнес:
– Другой – это Пол Бероун. Сэр Пол Бероун. Он является – являлся – министром короны.
Покинув кабинет комиссара и вернувшись в свой собственный, коммандер[5] Адам Дэлглиш сразу же позвонил главному инспектору Джону Массингему. Абонент схватил трубку после первого же гудка, в дисциплинированно сдержанном голосе инспектора явно ощущалось нетерпение.
– Комиссар говорил с министерством внутренних дел, – сказал Дэлглиш. – Мы берем это дело, Джон. Новый отдел получит официальный статус в понедельник, так что мы опережаем события всего на каких-то шесть дней. А Пол Бероун формально все еще может считаться членом парламента от северо-восточного Хартфордшира. Он направил заявление канцлеру казначейства о сложении с себя полномочий парламентария, видимо, в субботу, но никто, судя по всему, точно не знает, откуда вести отсчет: от дня, когда заявление получено, или от дня, когда оно подписано канцлером. Так или иначе, все это носит сугубо академический характер. Мы в любом случае берем дело.
Процедурные подробности отставки парламентариев Массингема интересовали меньше всего; он спросил:
– Сэр, оперативники уверены, что тело принадлежит сэру Полу Бероуну?
– Одно из тел. Не забывай о бродяге. Да, оно принадлежит Бероуну. На месте найдены свидетельства, подтверждающие его личность, и приходский священник опознал его, он был с ним знаком – Бероун не впервые проводил ночь в ризнице церкви Святого Матфея.
– Странное место он выбрал для сна.
– Или для смерти. Ты говорил с инспектором Мискин?
С тех пор как они работали вместе, оба называли ее Кейт, но сейчас Дэлглиш предпочел оперировать званиями.
– Она сегодня выходная, но мне удалось застать ее дома, – ответил Массингем. – Я попросил Робинса собрать ее принадлежности, и мы договорились встретиться на месте. Других членов команды я тоже предупредил.
– Хорошо, Джон. Возьми «ровер», ладно? Жду тебя перед входом. Через четыре минуты.
Ему пришло в голову, что Массингем, быть может, не сильно огорчился бы, не застань он Кейт Мискин дома и не сумей связаться с ней каким бы то ни было другим способом. Новый отдел, или отряд, как его называли, был создан в СИ-1 для расследования тяжких преступлений, которые – по политическим или иным соображениям – требовали особо деликатного подхода. Дэлглишу было настолько самоочевидно, что отделу потребуется детектив-женщина, что он обратил всю свою энергию на поиски правильной кандидатуры, не задумываясь о том, насколько хорошо та впишется в команду, и отобрал двадцатисемилетнюю Кейт Мискин, ознакомившись с ее резюме, побеседовав с ней и убедившись, что она обладает теми качествами, которые он считал необходимыми. Их же он более всего ценил в детективе вообще: ум, смелость, ответственность за свои поступки и здравый смысл. Что еще она могла предъявить, предстояло увидеть со временем. Дэлглиш знал, что они с Массингемом прежде работали вместе: он был только что повышенным в звании дивизионным детективом, она – сержантом. Ходили слухи, что отношения между ними порой складывались весьма бурно. Но с тех пор Массингем научился сдерживать некоторые свои предубеждения, равно как и свой печально известный нрав. К тому же свежее, ломающее устоявшиеся традиции влияние и некоторое здоровое соперничество могли оказаться более полезными для дела, чем тайный, наподобие масонской ложи, мужской союз, который зачастую связывает команду, состоящую исключительно из офицеров-мужчин.
Дэлглиш принялся быстро, но методично очищать письменный стол, потом проверил свою «убойную сумку». Он дал Массингему четыре минуты и знал, что тот будет на месте вовремя. Сознательным усилием воли Дэлглиш уже перешел в ту реальность, где время отмерялось с предельной точностью, малейшим деталям уделялось внимание, граничащее с одержимостью, и все органы чувств – слух, обоняние, зрение – были в постоянной готовности уловить едва заметное подрагивание века или тончайший оттенок голоса. Он выезжал из этого кабинета на столько трупов, найденных в такой разной обстановке, на таких разных стадиях разложения – старых, молодых, жалких, ужасающих… Общим для них было лишь одно: все эти люди умерли насильственной смертью от чужой руки. Но нынешний случай был совершенно особым. Впервые в своей профессиональной жизни Дэлглиш знал жертву и испытывал к ней симпатию. Он сразу сказал себе, что бессмысленно рассуждать, какое отличие (если таковое вообще будет) привнесет этот факт в ход расследования. Однако теперь он не сомневался, что отличие существует.
«У него перерезано горло, – сообщил комиссар. – Вероятно, его собственной рукой. Но есть еще и второй труп, труп бродяги. Похоже, дело обещает быть неприятным по целому ряду причин».
Его реакция на эту новость оказалась отчасти предсказуемой, а отчасти более сложной и больше выбивающей из колеи, чем он мог предположить. Человек, естественно, испытывает шок при известии о неожиданной смерти любого, даже случайного, знакомого и не сразу может в нее поверить. Дэлглиш испытал бы не менее сильное потрясение, узнай он, что Бероун умер от коронаротромбоза или погиб в автокатастрофе. Но в данном случае за потрясением последовало ощущение личной причастности, возмущения, опустошенности, а потом – приступ печали, не настолько тяжелой, чтобы назвать ее горем, но гораздо более острой, чем просто сожаление. Глубина этого чувства удивила его самого, однако оказалась недостаточной, чтобы он мог сказать: «Я не могу взять это дело. Я слишком заинтересован, слишком пристрастен».
Ожидая лифт, он убедил себя, что его заинтересованность в этом деле ничуть не больше, чем была бы в любом другом. Бероун умер. Его, Дэлглиша, работа состоит в том, чтобы выяснить, как и почему. Пристрастность же имеет отношение к работе, к живым, а не к мертвым.
Едва он успел выйти через крутящуюся дверь, как «ровер» с Массингемом за рулем въехал на пандус. Садясь на переднее сиденье, Дэлглиш спросил:
– Дактилоскопист и фотограф едут?
– Да, сэр.
– А лаборанты?
– Они послали старшего биохимика. Она будет ждать нас на месте.
– Тебе удалось связаться с доктором Кинастоном?
– Нет, сэр, только с его экономкой. Доктор летал к дочери в Новую Англию. Он всегда навещает ее осенью. Его рейс ВА-214 в 19.25 уже приземлился в Хитроу, но доктор, вероятно, застрял на Западном шоссе.
– Продолжай звонить ему домой, пока не застанешь.
– Доктор Грили может приехать, сэр. У доктора Кинастона после долгого перелета будет нарушение суточного ритма.
– Мне нужен Кинастон, с нарушением суточного ритма или без оного.
– Этому трупу все только самое лучшее? – поинтересовался Массингем.
Что-то в его голосе – некий оттенок иронии или даже неуважения – вызвало у Дэлглиша раздражение. «Боже мой, – подумал он, – неужели я проявляю излишнюю чувствительность в отношении этой смерти, еще не увидев труп?» Он молча пристегнул ремень безопасности, и «ровер» плавно выехал на Бродвей – дорогу, которую менее двух недель назад он пересекал, направляясь на встречу с сэром Полом Бероуном.
Глядя прямо перед собой, лишь отчасти воспринимая мир за пределами замкнутого комфорта автомобиля, почти не замечая, как руки Массингема поглаживают руль, как почти беззвучно переключаются скорости, как мелькают огни светофоров, он сознательно позволил своим мыслям отрешиться от настоящего, от гадания о том, что ждало впереди, и стал мысленным усилием восстанавливать в памяти каждый миг той последней встречи с покойным, словно от того, насколько точно он сумеет это сделать, зависело нечто чрезвычайно важное.
Это случилось пятого сентября, он как раз собирался уходить со службы, чтобы отправиться в Брамсхиллский полицейский колледж, где начинал читать курс лекций для старшего командного состава, когда последовал звонок из приемной Бероуна. Его личный секретарь манеру говорить перенял у своего шефа. Сэр Пол будет весьма признателен, если коммандер Дэлглиш найдет несколько минут, чтобы повидаться с ним. Его устроило бы, если бы мистер Дэлглиш приехал прямо сейчас. Сэр Пол должен будет уехать на встречу со своими избирателями в палату[6] приблизительно через час.
Бероун нравился Дэлглишу, но условия встречи были для него неудобны. В Брамсхилле его ждали лишь после обеда, и он планировал использовать свободное время, чтобы по дороге на север Гэмпшира посетить шерборнскую церковь Святого Иоанна, а еще уинчфилдскую, пообедать в пабе близ Стратфилд-Сэй и прибыть в Брамсхилл так, чтобы успеть нанести обычный визит вежливости коменданту перед лекцией, начинавшейся в половине третьего. Ему подумалось, что он достиг уже того возраста, когда человек стремится к удовольствиям не так страстно, как в молодости, однако непомерно огорчается, если его планы срываются. В связи с созданием нового отдела в СИ-1 у него много времени ушло на утомительные и не всегда безоблачные предварительные переговоры, и теперь он с облегчением настроился на мирное созерцание в одиночестве алебастровых скульптур, витражей шестнадцатого века и внушающего благоговейный трепет убранства Уинчфилда. Впрочем, скорее всего встреча с Полом Бероуном не грозила отнять у него много времени, так что, возможно, его планы еще могли осуществиться. Он оставил дорожную сумку в кабинете, надел твидовое пальто, чтобы защититься от утреннего осеннего ветра, и отправился в министерство на метро, до станции «Сент-Джеймс».
Проходя через вертящуюся дверь, он в который раз подумал, насколько больше нравилось ему готическое великолепие старого здания Уайтхолла. Он знал, что оно бесило сотрудников, в нем было неудобно работать. В конце концов, его строили тогда, когда помещения отап-ливались угольными каминами, которые обслуживала целая армия прихлебателей, и когда горы рукописных документов, тщательно составленных легендарными министерскими чудаками, позволяли руководить событиями, контроль над которыми теперь требует трех отделов и пары младших секретарей в придачу. Это новое здание, безусловно, было шедевром в своем роде, но если архитектор ставил перед собой задачу воплотить идею сильной власти, смягченной гуманизмом, то Дэлглиш не был уверен, что он в этом преуспел. Здание больше подошло бы для международной корпорации, чем для гигантского государственного аппарата управления. Особенно недоставало Дэлглишу писанных маслом портретов, облагораживавших величественную парадную лестницу Уайтхолла. Его всегда занимало, как художники разного уровня таланта справлялись с задачей возвеличить заурядные и порой непривлекательные черты своих моделей, используя для этого чисто визуальный прием: облачая их в великолепные наряды и придавая пухлым лицам выражение сурового осознания собственной причастности к имперской власти. Хорошо хоть убрали фотопортрет принцессы-цесаревны, еще до недавнего времени украшавший главный вестибюль. Он куда больше подходил для витрины какого-нибудь парикмахерского салона в Уэст-Энде.
Его с улыбкой узнали на входе, однако тщательно проверили документ и попросили подождать сопровождающего, хотя ему не раз доводилось бывать в этом здании на разного рода совещаниях и он неплохо ориентировался в здешних коридорах власти. Теперь осталось совсем мало пожилых мужчин-сопровождающих из бывших, в последнее время стали нанимать женщин. Те «пасли» своих подопечных с приветливой материнской сноровкой, словно хотели внушить им, что помещение может выглядеть как тюрьма, но быть милосердным, как дом престарелых, и что они опекают посетителей исключительно ради их же пользы.
Наконец Дэлглиша препроводили в приемную. Парламент был еще на летних каникулах, поэтому здесь царила непривычная тишина. Одна пишущая машинка была накрыта чехлом, единственный клерк сверял какие-то документы без всякой спешки, которая обычно определяла стиль работы министерской приемной. Еще несколько недель назад атмосфера тут была совершенно иной. Дэлглиш не в первый раз подумал, что система, требующая от министров руководить своими департаментами, исполнять парламентские обязанности, а по выходным выслушивать жалобы избирателей, должно быть, рассчитана на то, чтобы важные решения принимались мужчинами и женщинами, уставшими до полного изнеможения. Она обеспечивала также их полную зависимость от вышестоящих должностных лиц. Сильные министры пока еще действовали самостоятельно; более слабые превратились в марионеток. Их это отнюдь не всегда расстраивало. Главы министерств искусно скрывали от своих кукол даже едва заметные подергивания за ниточки. Но Дэлглишу не нужен был собственный источник информации о министерских сплетнях, чтобы не сомневаться: Пол Бероун не имел ничего общего с этим вялым раболепием.
Он вышел из-за стола и протянул Дэлглишу руку, словно это было их первое знакомство. Лицо у министра было строгое, даже несколько печальное, но оно совершенно преображалось, когда он улыбался. Сейчас он улыбался.
– Простите, что попросил вас приехать, не предупредив заранее, – сказал он. – Рад, что мы успели застать вас на месте. Не то чтобы это было особенно важно, но, боюсь, может стать таковым.
Всякий раз, когда Дэлглиш видел Пола, он вспоминал портрет его предка, сэра Хьюго Бероуна, висевший в Национальной портретной галерее. Сэр Хьюго был ничем не примечателен, если не считать его страстной, хотя и бесполезной преданности королю. Его единственным заметным деянием было то, что он заказал Ван Дейку свой портрет. Но этого оказалось достаточно, чтобы обеспечить ему бессмертие, по крайней мере в истории живописи. Их фамильный замок в Гэмпшире давным-давно перешел в другие руки, состояние сильно сократилось, но удлиненное грустное лицо сэра Хьюго в обрамлении воротника из изысканных кружев продолжало взирать на посетителей галереи с надменной снисходительностью типичного джентльмена-роялиста семнадцатого века. Сходство с ним нынешнего баронета было почти неправдоподобным. То же удлиненное лицо с высокими скулами, конусом сходящее к острому подбородку, те же широко поставленные глаза с приспущенным левым веком, те же бледные руки с длинными пальцами, тот же неподвижный, но при этом чуть ироничный взгляд.
Письменный стол был почти пуст. Для заваленного работой человека это был единственный способ не сойти с ума: в каждый данный момент работать только над одним делом, полностью на нем сосредоточиться, решить его и отложить в сторону. Дело, владевшее вниманием министра в настоящий момент, скорее всего было относительно не важным, решил Дэлглиш, поскольку на столе лежало лишь короткое письмо на листке белой писчей бумаги формата кватро. Бероун вручил его Дэлглишу, тот прочел:
«Член парламента от северо-восточного Хартфордшира, несмотря на свои фашистские пристрастия, становится выдающимся либералом, когда дело доходит до прав женщин. Но женщинам, видимо, следует остерегаться; близость к этому элегантному баронету может оказаться смертельной. Тереза Нолан, ухаживавшая за его матерью и жившая в их доме, покончила с собой после аборта. И именно он знал, где следует искать тело. Обнаженный труп Дайаны Траверс, их служанки, был выловлен из воды в день рождения его жены, во время вечеринки на берегу Темзы, – вечеринки, на которой он должен был присутствовать. Один случай – частная трагедия, два – неудачное совпадение, три – похоже на промах».
– Отпечатано на пишущей машинке со сферическим роликом, – сказал Дэлглиш. – Их не так просто идентифицировать. Бумага – самая обычная, такую продают везде, она тоже мало чем поможет. У вас есть какие-нибудь соображения: кто мог это послать?
– Ни малейших. Человек моего положения привыкает к подобным оскорбительным или непристойным письмам – таково неизбежное осложнение нашей работы.
– Но это едва ли не обвинение в убийстве, – заметил Дэлглиш. – Если автора удастся вычислить, полагаю, ваш адвокат сочтет возможным возбудить судебное преследование.
– Да, наверное.
Кем бы ни был тот, кто написал это письмо, отметил про себя Дэлглиш, необразованным этого человека не назовешь. Правильная пунктуация, определенный ритм фразы… Он или она постарались организовать факты и вместить в лаконичный текст максимум относящейся к делу информации. Это сочинение, безусловно, уровнем повыше обычных грязных анонимных наветов и бредовых вымыслов, которые постоянно стекаются в министерский почтовый ящик, и тем опасно.
Возвращая письмо, он сказал:
– Это, разумеется, не оригинал, фотокопия. Господин министр, вы единственный получатель письма или вам это неизвестно?
– Оно было направлено в органы печати, по крайней мере в одну газету точно: в «Патерностер ревю». Там оно сегодня опубликовано. Я только что видел статью.
Он выдвинул ящик стола, достал газету и передал ее Дэлглишу. Восьмая страница была загнута. Газета с некоторых пор печатала серию материалов о младших членах правительства, теперь наступила очередь Бероуна. Начало статьи было ничуть не оригинальным, вполне безобидным – в нем излагались факты: коротко рассказывалось о предыдущей карьере Бероуна в качестве барристера, о его первой, неудачной, попытке баллотироваться в парламент, об успехе, одержанном им на выборах 1979 года, о его феноменальном взлете к младшему министерскому рангу, о предполагаемой близости к премьер-министерскому посту. Упоминалось о том, что он живет с матерью, леди Урсулой Бероун, и второй женой в одном из немногих сохранившихся домов, построенных сэром Джоном Соуном[7], имеет двадцатичетырехлетнюю дочь от первого брака (Сара Бероун), которая является политической активисткой левого толка и, по слухам, не поддерживает отношений с отцом. В неприятно-язвительном ключе излагались обстоятельства его второй женитьбы. Старший брат нынешнего баронета, майор сэр Хьюго Бероун, был убит в Северной Ирландии, и Пол Бероун женился на невесте брата, когда не минуло еще и пяти месяцев после автокатастрофы, в которой погибла его собственная жена. «Возможно, это естественно, что потерявшая жениха невеста и лишившийся жены муж нашли утешение друг в друге, хотя ни один человек, видевший красавицу Барбару, не взялся бы утверждать, что этот брак был всего лишь исполнением братского долга». Далее шел прогноз политического будущего Пола Бероуна, сделанный с известной проницательностью, но без малейшей доброжелательности. Однако в основном все это основывалось на кулуарных сплетнях.
Шип таился в последнем абзаце, и ошибиться насчет его происхождения было мудрено. «Он славится своей любовью к женщинам; несомненно, большинство из них находят его привлекательным. Но дамы, слишком приближающиеся к нему, оказываются на удивление несчастными. Его первая жена погибла в автомобильной катастрофе. За рулем был сам Пол Бероун. Молодая сиделка Тереза Нолан, ухаживавшая за его матерью, леди Урсулой Бероун, покончила с собой после аборта, и именно Бероун нашел ее тело. А месяц назад девушка, которая работала в его доме, Дайана Траверс, была найдена утонувшей неподалеку от того места, где проходила вечеринка по случаю дня рождения его жены, – вечеринка, на которой он тоже должен был присутствовать. Подобное невезение убийственно для политика, как дурной запах изо рта. Оно может перекочевать и в его политическую карьеру. Вероятно, именно гнилостный запах неудачи более, чем подозрение в том, что он сам не знает, чего хочет на самом деле, способен свести на нет прогноз, будто перед нами человек, вторым стоящий в очереди на пост премьер-министра консерватора».
– «Патерностер ревю» не выписывают в министерстве, – заметил Бероун. – А может быть, следовало. Если судить по этому выпуску, мы лишаем себя развлечения, а то и наставления. Я читаю его от случая к случаю в клубе, главным образом из-за литературных обозрений. Вы знаете что-нибудь об этой газете?
Мог бы спросить об этом в своем департаменте общественных связей, подумал Дэлглиш. Знаменательно, что, судя по всему, он предпочел этого не делать.
– Я знал когда-то Конрада Акройда, – ответил он. – Акройд – владелец и издатель «Патерностера». До него хозяевами газеты были его отец и дед. В те времена она печаталась в Сити. Акройд не получает прибыли от издания. Папа неплохо обеспечил его, сделав более традиционные вложения, но, полагаю, сейчас он разве что остается при своих. Время от времени он любит печатать сплетни, но его газета не какой-нибудь «Частный сыщик». Акройд не склонен к риску. Думаю, за всю историю существования газеты под его началом он ни разу не подверг себя опасности судебного преследования. Это делает ее, конечно, менее сенсационной и развлекательной, чем «Сыщик», разве что литературные и театральные обзоры в ней хороши. В них есть некая забавная извращенность. – Только «Патерностер», вспомнил он, мог охарактеризовать возвращение на сцену «Визита инспектора» Пристли как пьесу об очень надоедливой девушке, доставившей массу неприятностей уважаемому семейству, и добавил: – Факты, должно быть, изложены верно, он их обычно проверяет, но статья на удивление злобная для «Патерностера».
– О да, факты верны. – Бероун произнес это спокойно, почти печально, не сопроводив и, видимо, не собираясь сопровождать свое заявление какими бы то ни было разъяснениями.
Дэлглиш хотел было спросить: «Какие факты? Факты, изложенные в газете, или те, что содержатся в письме?» – но передумал. Пока это еще не было полицейским расследованием, а тем более делом, порученным ему. В настоящий, по крайней мере, момент инициатива должна исходить от Бероуна.
– Следствие по делу Терезы Нолан я помню, – сказал он. – А вот об этой утопленнице Дайане Траверс слышу впервые.
– О ней не писали в центральных газетах, – пояснил Бероун. – Только в местных – несколько строк о ходе расследования. И о моей жене там не упоминалось. Дайана Траверс не была приглашена на ее день рождения, но они в одно и то же время ужинали в ресторане «Черный лебедь», это в Кукхеме, на берегу реки. Власти, похоже, переняли девиз страховой компании: «Зачем делать драму из кризиса?»
Значит, что-то в прессу так или иначе все же просочилось, и Бероуну это известно. Девушка, работавшая в доме министра короны, утонула, и случилось это после ужина в ресторане, где устраивала вечеринку его жена. Независимо от того, присутствовал на вечеринке сам министр или нет, такое событие обычно получает отражение в общенациональных газетах, хотя бы в виде короткого сообщения.
– Каких действий вы от меня ожидаете, министр? – спросил Дэлглиш.
Бероун улыбнулся:
– Как ни странно, я и сам толком не знаю. Вероятно, чтобы вы держали руку на пульсе. Я не имею в виду лично вас.
Было бы смешно. Но если все перерастет в открытый скандал, полагаю, кто-то в конце концов вынужден будет этим заняться. Пока я лишь хотел ввести вас в курс дела.
Но именно этого и не сделал! Будь на месте Бероуна любой другой человек, Дэлглиш непременно указал бы ему на это, причем в весьма резкой форме. Тот факт, что он не испытывал искушения поступить подобным образом по отношению к Бероуну, показался ему занятным. «Конечно, существуют отчеты по обоим делам, и основные факты я могу узнать из официальных источников», – подумал он. Но в остальном, если дело дойдет до прямых обвинений, Бероуну все же придется раскрыть свои карты. И если такое случится, то станет ли это его, Дэлглиша, приватным делом или делом его нового отдела, будет зависеть от того, насколько громким окажется скандал, насколько основательными обвинения и в чем конкретно они будут состоять. Интересно, чего все же хочет от него Бероун – чтобы он нашел предполагаемого шантажиста или провел следствие по двойному убийству? Между тем, в той или иной форме, скандал, похоже, разразится непременно. Если письмо было послано в «Патерностер», то почти наверняка оно было отправлено и в другие газеты и журналы, в том числе, не исключено, и в общенациональные. Вероятно, там решили до поры до времени не открывать огонь, но это вовсе не значит, что письмо выброшено в корзину. Возможно, газетчики сочли разумным сначала посоветоваться со своими юристами. Так что пока самой мудрой тактикой было выжидать и наблюдать. Но от разговора с Конрадом Акройдом никакого вреда не будет. Акройд был одним из самых осведомленных лондонских сплетников. Полчаса, проведенные в элегантной и уютной гостиной его жены, обычно оказывались более продуктивными и куда более занятными, чем многочасовое корпение над официальными документами.
– Я встречаюсь с группой избирателей в палате, – сказал Бероун. – Они хотят, чтобы я показал им, где работает парламент. Если вы располагаете временем, может быть, проводите меня? – Вежливый вопрос, как обычно, подразумевал прямое распоряжение.
Но когда они вышли из здания, Бероун без всяких объяснений повернул налево и, спустившись по ступенькам, направился в Бедкейдж-уок. Значит, им предстояло идти к парламенту самым длинным путем, по краю Сент-Джеймсского парка. Интересно, подумал Дэлглиш, означает ли это, что есть вещи, которые его спутник хотел бы сообщить ему конфиденциально? Это, конечно, легче сделать вне стен кабинета. Этим девяти десяткам акров чарующей, хоть и несколько официальной красоты парка, пересеченного тропинками настолько удобно, что можно было подумать, будто они нарочно спланированы так, чтобы вести от одного центра власти к другому, наверняка доводилось слышать больше секретов, чем какому бы то ни было другому лондонскому уголку, подумалось Дэлглишу.
Но если Бероун и собирался поговорить с ним с глазу на глаз, его намерению не суждено было осуществиться. Не успели они пересечь Бедкейдж-уок, как их бодро окликнул рысью набежавший сзади Джером Мейплтон, румяный, с лоснящимся лицом, чуть запыхавшийся. Он был членом парламента от округа Южного Лондона – надежное местечко, которое он тем не менее почти никогда не покидал, словно опасаясь, что, отлучись он хотя бы на неделю, кто-нибудь обязательно покусится на его пост. Двадцать лет пребывания в парламенте не умерили его незаурядного трудового энтузиазма и трогательного, хотя и вполне уместного удивления тем, что он там на своем месте. Болтливый, сполна наделенный стадным инстинктом и непробиваемо толстокожий, он, будто намагниченный, прилеплялся к любой группе, если она оказывалась более многочисленной или влиятельной, чем та, к которой он принадлежал в данный момент. Закон и порядок составляли его основной интерес, поскольку они больше всего заботили его преуспевающих избирателей, принадлежащих к среднему классу и прячущихся за своими кодовыми замками и декоративными оконными решетками. Подстраиваясь под своих «слушателей поневоле», он сразу же пустился в разглагольствования о новом парламентском комитете, болтаясь между Бероуном и Дэлглишем, как суденышко на мелкой волне.
– Как же этот комитет называется – «Полицейская практика свободного общества: грядущее десятилетие»? Или «Полицейская практика в свободном обществе: грядущее десятилетие»? Кажется, вы потратили все первое заседание, решая, включать ли в название этот маленький предлог? Как это типично! Вы рассматриваете не только полицейскую практику, но и ее техническое обеспечение, не так ли? Не слишком ли обширную задачу вы себе поставили? Из-за этого в комитет вошло больше членов, чем принято считать эффективным, так ведь? Разве изначальная идея не сводилась к тому, чтобы еще раз взглянуть на применение научных и технических достижений в полицейской практике? Похоже, комитет расширил рамки своей компетенции.
– Трудность состоит в том, – заметил Дэлглиш, – что работу полиции трудно отделить от ее технического обеспечения, особенно когда дело касается практики.
– О, я знаю, знаю. И вполне учитываю это, мой дорогой коммандер. Взять, к примеру, это предложение отслеживать интенсивность движения на автомагистралях. Это, конечно, можно сделать. Вопрос в том, нужно ли. То же самое со слежкой. Разве можно изучать передовые научные методы в отрыве от этики их реального применения? Вот в чем вопрос-то, мой дорогой коммандер. И вы это знаете, мы все это знаем. А посему можем ли мы и дальше опираться на общепринятую доктрину, что решение вопроса о распределении ресурсов является прерогативой главного констебля?
– Надеюсь, вы не собираетесь высказать крамольную мысль, что нам следует иметь национальную полицию? – вставил Бероун. Он говорил без видимого интереса, его взгляд был устремлен вперед. Похоже, он думал: раз уж этот зануда вклинился в наш разговор, давайте подкинем ему предсказуемый сюжет и выслушаем его предсказуемое мнение.
– Нет, – охотно подхватил Мейплтон. – Но возможно, было бы лучше иметь таковую по доброй воле и осознанно, а не в явочном порядке. Де-юре, министр, а не де-факто. Что ж, вам будет чем заняться, коммандер; учитывая ваше участие в рабочей группе, скучно вам не покажется. – Он произнес это с легкой завистью. У Дэлглиша закралось подозрение, что Мейплтон сам хотел бы стать членом рабочей группы. – Полагаю, в этом и состоит привлекательность работы для такого человека, как вы, – добавил Мейплтон.
Интересно, для какого такого человека? – подумал Дэлглиш. Поэта, который больше не пишет стихи? Любовника, который техникой заменяет искреннюю привязанность? Полицейского, разочаровавшегося в полицейской службе? Вряд ли Мейплтон хотел его обидеть. Просто этот человек был столь же глух к языку, как и к людям.
– Никогда не задумывался о том, в чем состоит привлекательность моей работы, – ответил он. – Если не считать того, что она не скучная и оставляет возможность для личной жизни.
– В этой работе меньше лицемерия, чем в большинстве других, – с неожиданной горечью сказал Бероун. – От политика требуется выслушивать ложь, излагать ложь, закрывать глаза на ложь. Остается лишь надеяться, что мы в нее не поверим.
Не столько сами слова, сколько тон, каким они были произнесены, смутил Мейплтона. Но он решил отнестись к высказыванию Бероуна как к шутке и захихикал. Потом повернулся к Дэлглишу:
– Ну и каковы ваши ближайшие личные планы, коммандер? Помимо участия в рабочей группе, разумеется.
– Недельный курс лекций для старшего командного состава в Брамсхилле. Потом обратно сюда, организовывать новый отдел.
– О, вам предстоит много работы. Что будет, если я убью депутата от Западного Честерфилда как раз в тот момент, когда рабочая группа будет заседать? – Он снова засмеялся, на сей раз над собственной дерзкой шуткой.
– Надеюсь, вы поборете в себе искушение, сэр.
– Да, нужно постараться. Комитет – слишком серьезная вещь, чтобы старший полицейский чин отрывался от работы в нем. А кстати, к вопросу об убийствах. В сегодняшнем «Патерностер ревю» есть очень странный абзац о вас, Бероун. Не слишком дружественный, я бы сказал.
– Да, – коротко ответил Бероун. – Я видел.
Он ускорил шаг, так что Мейплтону, и так уже запыхавшемуся, пришлось выбирать: либо продолжать разговор, либо поспевать за своими спутниками. Когда они подошли к Казначейству, он, очевидно, решил, что приз не стоит дальнейших усилий, и, сделав прощальный жест, растворился в толпе на Парламент-сквер. Но если Бероун все еще хотел доверительно поговорить с Дэлглишем, у него на это уже не оставалось времени. На светофоре зажегся зеленый свет. Ни один пешеход, видя, что на Парламент-сквер зеленый свет горит для него, не стал бы колебаться ни секунды. Бероун удрученно взглянул на Дэлглиша, словно говоря: «Видите, даже светофор против меня», и быстро пошел через площадь. Дэлглиш смотрел, как он пересекает Бридж-стрит, отвечает на приветствие постового полицейского при входе и исчезает в Нью-Пэлис-Ярде. Встреча оказалась краткой и безрезультатной. Дэлглишу казалось, что Бероуна тайно мучает неприятность более серьезная, чем анонимные письма. Он развернулся и пошел по направлению к Скотленд-Ярду, убеждая себя в том, что если Бероун захочет поговорить с ним с глазу на глаз, то сам найдет для этого подходящее время.
Но время это так и не настало. Неделю спустя, возвращаясь из Брамсхилла, Дэлглиш включил радио в машине и услышал сообщение об уходе Бероуна в отставку с министерского поста. Подробностей было немного. Сам Бероун объяснил свое решение так: он почувствовал, что пора придать собственной жизни новый поворот. Письмо премьер-министра, опубликованное на следующий день в «Таймс», было вежливым, но кратким. Широкая британская публика, большинство представителей которой едва ли смогли назвать хотя бы трех членов кабинета нынешней или любой другой администрации, была озабочена погоней за солнцем, поскольку лето выдалось самым дождливым за несколько последних лет, и восприняла потерю младшего министра с полным равнодушием. В Лондоне парламентские сплетни, переживая скуку дурацкого летнего сезона, вяло теплились в ожидании скандала. Дэлглиш ждал вместе со всеми. Но теперь появилась вероятность того, что скандал не разразится. Отставка Бероуна продолжала оставаться загадкой.
Еще из Брамсхилла Дэлглиш затребовал отчеты о следствии по делу Терезы Нолан и Дайаны Траверс. На первый взгляд они не давали никакого повода к беспокойству. Тереза Нолан после прерывания беременности по медицинским показаниям в соответствии с заключением психиатра покончила с собой, оставив предсмертную записку деду с бабушкой, которые подтвердили, что записка написана ее рукой. Содержание записки ставило вне всяких сомнений добровольность ее ухода из жизни. А Дайана Траверс, выпив и съев лишнего, судя по всему, сама нырнула в Темзу, чтобы доплыть до своих приятелей, валявших дурака на плоскодонке посреди реки. У Дэлглиша осталось тревожное ощущение, что ни одно из дел не было столь простым, как это представлено в отчетах, однако достаточных доказательств того, что хотя бы в одном из двух случаев имело место убийство, разумеется, не нашлось. Он не знал, насколько глубоко ему позволено копать, а в свете отставки Бероуна стоит ли копать вообще, и решил пока ничего не предпринимать, предоставив Бероуну сделать первый шаг.
А теперь Бероун, спутник смерти, сам погиб то ли от собственной, то ли от чужой руки. Каким секретом он хотел поделиться во время той краткой прогулки до здания парламента, навечно останется тайной. Но если он и впрямь был убит, все секреты должны выйти наружу, о них будут рассказывать его мертвое тело, интимные подробности его жизни, его родные, его враги и друзья устами кто правдивыми, кто предательскими, кто дрожащими, кто с готовностью, а кто с неохотой. Убийство как ничто иное взламывает неприкосновенность частной жизни, а равно и многого другого. И Дэлглишу казалось насмешливой гримасой судьбы то, что именно он, человек, которому Бероун выказал готовность довериться, будет вынужден начать этот неумолимо-насильственный процесс.
Они почти доехали до церкви, когда он мысленно вернулся в реальное время. Массингем вел машину в непривычном для него молчании, словно чувствуя, что шеф будет благодарен ему за эту краткую тишину между «знать» и «видеть». А как ехать, ему спрашивать не требовалось. По своему обыкновению, он, прежде чем тронуться в путь, сверился с картой города. Они миновали Харроу-роуд и как раз поравнялись с комплексом зданий больницы Святой Марии, когда слева в поле зрения возникла колокольня церкви Святого Матфея. Ее поперечные каменные пояса, высокие арочные окна и медный купол напомнили Дэлглишу башенки, которые он трудолюбиво строил в детстве из кубиков: один шаткий кубик на другой, – пока все они с грохотом не рушились на пол детской. Была для него в этом здании такая же отчаянная неустойчивость, так что, глядя на него, ему даже хотелось инстинктивно пригнуться и отшатнуться в сторону.
Не произнеся ни слова, Массингем на следующем перекрестке повернул налево и стал приближаться к церкви по узкой дороге, с обеих сторон обрамленной рядами террасных домов. Все они были почти одинаковые: маленькие окошки наверху под крышей, узкие крылечки и квадратные эркеры, – но было очевидно, что здесь идет своя, особая, жизнь. Некоторые, немногие, дома еще несли на себе красноречивые свидетельства присутствия множества прошедших через них жильцов: неухоженные лужайки, отшелушившаяся краска, задернутые шторы. Но на смену этим домам уже приходили новые яркие «спичечные коробки» – мечта претендентов на социальное жилье: свежеокрашенные двери, фонари на низких столбиках, кое-где подвешенные цветочные горшки, асфальтированные пятачки для автомобиля в палисаднике перед домом. Высившееся в конце улицы огромное тело церкви с ее взмывающими ввысь почерневшими от копоти каменными стенами выглядело сколь неухоженным, столь и неуместным посреди этого бытового самодовольства.
Массивная северная дверь, не посрамившая бы и собор, была закрыта. Стоявшая рядом доска с въевшейся грязью сообщала имя и адрес приходского священника, а также расписание служб, но в остальном ничто не давало оснований предположить, что эту дверь когда-либо открывали. Они медленно проехали по узкой асфальтированной дорожке между южной стеной церкви и ограждением канала, по-прежнему не заметив никаких признаков жизни. Скорее всего слух об убийстве еще не успел распространиться. У южного входа были припаркованы лишь две машины. Одна, догадался Дэлглиш, принадлежала сержанту Робинсу, красный «метро» – Кейт Мискин. Его не удивило, что она прибыла раньше их. Не успел Массингем позвонить, как она уже открыла дверь. В проеме показалось ее красивое лицо в обрамлении светло-каштановых волос. В рубашке, слаксах и кожаной безрукавке она выглядела неофициально-элегантно, словно явилась сюда прямо с загородной прогулки.
– Вам привет от окружного инспектора, но ему пришлось вернуться в участок. У них убийство на Ройял-Оук. Он уехал, как только прибыли мы с сержантом Робинсом. Если он вам понадобится, его можно будет застать во второй половине дня. Тела здесь, сэр. Эту комнату называют малой ризницей.
Для Глина Моргана было типично ничего не трогать на месте преступления. Дэлглиш уважал Моргана как человека и сыщика, но был рад, что благодаря то ли служебным обязанностям, то ли такту, то ли тому и другому вместе он уехал. Дэлглиш испытал облегчение оттого, что не придется делать реверансы и умасливать опытного детектива, которому едва ли было приятно вторжение на его территорию коммандера из нового отдела СИ-1.
Кейт Мискин толкнула первую дверь слева и отступила в сторону, пропуская Дэлглиша и Массингема. Малая ризница была освещена ярко, как съемочная площадка. В свете флуоресцентной лампы невероятное зрелище – распростертое тело Бероуна с перерезанным горлом, запекшаяся кровь, бродяга, словно брошенная марионетка, прислоненный к стене, – в первый момент показалось нереальным и напомнило афишу фильма ужасов, слишком утрированную и натянутую, чтобы быть убедительной. Бросив на Бероуна беглый взгляд, Дэлглиш пошел по ковру к Харри Маку и присел рядом с ним на корточки.
– Свет горел, когда мисс Уортон нашла тело? – спросил он, не поворачивая головы.
– В проходе нет, сэр. А здесь, по ее словам, горел. Мальчик это подтверждает.
– Где они сейчас?
– В церкви, сэр. С ними отец Барнс.
– Джон, сходи к ним, пожалуйста. Скажи, что я поговорю с ними, как только освобожусь. И постарайся связаться с матерью мальчика. Нужно увезти его отсюда как можно скорее. Потом возвращайся сюда.
В смерти Харри выглядел таким же неприкаянным бродягой, каким был при жизни. Если бы не пятно крови на груди, можно было бы подумать, что он спит: раскинутые в стороны ноги, голова, упавшая на грудь, съехавшая на правый глаз шерстяная шапка. Дэлглиш просунул руку под его подбородок, осторожно приподнял голову и почувствовал, что она вот-вот отделится от туловища и скатится ему в ладони. Он увидел то, что ожидал увидеть: единственный глубокий разрез через все горло, скорее всего сделанный слева направо и рассекший все, от трахеи до позвоночника. Трупное окоченение уже наступило, кожа была ледяной и покрылась гусиными пупырышками – так бывает всегда, потому что после окоченения трупа выпрямляющие мышцы волосяных луковиц сокращаются. Какое бы стечение обстоятельств или потребность ни привели сюда Харри Мака, никакой тайны причина его смерти не составляла.
На нем были старые клетчатые брюки, свободно болтавшиеся и завязанные вокруг щиколоток веревками. Сверху, насколько можно было разглядеть под кровавым пятном, – полосатый вязаный пуловер, надетый поверх морской тельняшки. Вонючий клетчатый пиджак, задубевший от грязи, был расстегнут, левая пола откинута. Дэлглиш приподнял ее кончиками пальцев за самый край и увидел на ковре размазанное пятно крови сантиметра два длиной, расширяющееся с правого края. Склонившись пониже, он заметил бледное пятно примерно той же конфигурации на кармане пиджака, но ткань была слишком грязной, чтобы сказать наверняка. Однако значение пятна на ковре было достаточно ясным: капля-другая крови, должно быть, стекла из раны или с орудия убийства, перед тем как Харри упал, и размазалась, когда его тащили к стене. Но чьей крови? Если окажется, что крови Харри, это будет менее значимо для следствия. А если предположить, что это кровь Бероуна? Дэлглиш с нетерпением ждал появления эксперта-биолога, хотя и понимал, что тот не сможет дать ответ на месте. Образцы крови будут взяты у обеих жертв во время вскрытия, и результата анализа придется ждать не менее трех дней.
Дэлглиш не знал, что заставило его сначала подойти к трупу Харри Мака. Но теперь он осторожными шагами перешел по ковру к кровати и молча остановился, глядя вниз, на тело Бероуна. Даже в пятнадцатилетнем возрасте, стоя у постели умершей матери, он не ощущал позыва произнести мысленно, а тем более вслух, слово «прощай». Нельзя же разговаривать с тем, кого больше нет. Можно опошлить все, только не это, подумалось ему. Тело, застывшее в неуклюжей позе, начавшее уже – во всяком случае, его сверхчувствительный нос это уловил – источать легкий сладковато-гнилостный запах тления, тем не менее сохраняло неотъемлемое достоинство, потому что еще недавно было человеком. Но он знал – ему ли не знать! – как быстро эта иллюзорная человечность исчезнет без следа. Еще до того, как патологоанатом закончит свою работу на месте преступления – обмотает бинтами голову жертвы и наденет на ее руки пластиковые пакеты, – еще до того, как док Кинастон подступится к телу со своими скальпелями, труп превратится в вещественное доказательство, более важное, более громоздкое и гораздо труднее поддающееся сохранению, чем все прочие, и тем не менее всего лишь вещественное доказательство, снабженное биркой, задокументированное, лишенное чего бы то ни было человеческого, вызывающее только интерес, любопытство или отвращение. Но все это еще не сейчас. «Я знал этого человека, – подумал Дэлглиш, – не то чтобы хорошо, но знал. Он мне нравился. Конечно, он заслуживает большего с моей стороны, чем просто стоять и взирать на него равнодушным полицейским взглядом».
Бероун лежал головой в сторону двери под углом сорок пять градусов к кровати, упираясь в нее ногами. Левая рука откинута в сторону, правая вытянута вдоль тела. Постель была покрыта вязаным пледом, состоявшим из разноцветных квадратиков яркой шерсти. Похоже, падая, Бероун ухватился за него и наполовину стянул с кровати – скомканный край пледа прикрывал его правый бок. Открытая опасная бритва с облепленным кровавыми сгустками лезвием лежала поверх пледа, в нескольких дюймах от правой руки Бероуна. Удивительно, сколько деталей враз отпечаталось в мозгу Дэлглиша. Тонкий клинышек чего-то похожего на грязь застрял между каблуком и подошвой левой туфли; на желтовато-коричневом кашемировом свитере виднелось засохшее пятно крови; на полураскрытых губах запечатлелось нечто среднее между улыбкой и насмешкой; мертвые глаза по мере того, как он в них вглядывался, казалось, усыхали, проваливаясь все глубже в глазницы; левая рука с длинными тонкими пальцами была изящна, словно девичья; ладонь правой густо измазана кровью. Его поразило то, что во всей этой картине было нечто неправильное, и вскоре он понял, что именно: не мог Бероун одновременно сжимать в руке бритву и хвататься за плед при падении. Если он сначала выронил бритву, то почему она лежит поверх пледа и в такой нарочитой близости от его руки, будто выпала из разжавшихся пальцев? И почему ладонь так перепачкана кровью, как если бы кто-то взял и нарочно приложил ее к окровавленному горлу? Если бы Бероун сам орудовал бритвой, на руке, в которой он ее сжимал, было бы, конечно, гораздо меньше крови.
Он услышал какое-то движение у себя за спиной, обернулся и увидел, что инспектор Кейт Мискин смотрит не на труп, а на него. Она быстро отвела глаза, но он успел, к собственной неловкости, заметить ее взгляд, исполненный горестной, почти материнской, заботы, и резко сказал:
– Ну, инспектор?
– Вроде бы очевидно, сэр: убийство с последующим самоубийством, – отчеканила Кейт. – Классическая картина ран, нанесенных самому себе, – три надреза: два пробных, третий – глубокий, перерезавший трахею. Эталонный пример для учебника по судебной медицине, – добавила она.
– Увидеть очевидное нетрудно, – возразил Дэлглиш. – Но следует подумать, прежде чем поверить в очевидность. Я хочу, чтобы семью известили вы. Адрес такой: Камден-Хилл-сквер, шестьдесят два. Там жена и престарелая мать, леди Урсула Бероун, а также некто вроде домоправительницы. Подумайте, как это сделать наилучшим образом, проявите всю свою деликатность. И возьмите с собой полицейский наряд: когда новость распространится, их начнут одолевать расспросами, так что понадобится защита.
– Слушаюсь, сэр.
Она не выказала ни малейшего неудовольствия тем, что ее отсылают с места преступления, поскольку знала, что обязанность извещать родственников о смерти близкого человека является отнюдь не рутинной работой, и понимала, что выбор пал на нее не просто потому, что она была единственной женщиной в команде, а шеф считал это женским делом. Кейт умела сообщать подобные новости с тактом, осторожностью, даже с состраданием. Бог свидетель, за десять лет работы в полиции ей пришлось немало попрактиковаться в этом деле. Но в ее сострадании все же окажется доля предательства, ибо она станет наблюдать и прислушиваться даже в тот момент, когда будет произносить слова сочувствия, ведь едва заметно дрогнувшие ресницы, сжавшиеся руки, напрягшиеся мышцы лица, случайно вырвавшееся слово могут послужить знаком того, что для кого-то в доме на Камден-Хилл-сквер новость окажется вовсе не новостью.
Прежде чем сосредоточиться непосредственно на месте преступления, Дэлглиш всегда любил сначала бегло осмотреть окрестности, чтобы сориентироваться и, насколько возможно, представить себе обстановку, в которой совершилось убийство. Упражнение имело свою практическую ценность, но – и он это понимал – лишь относительную, оно удовлетворяло скорее психологическую потребность. Так в детстве он исследовал деревенскую церковь, сначала медленно обходя ее вокруг, благоговейно трепеща от предвкушения и возбуждения, и лишь потом открывал входную дверь и начинал планомерно приближаться к проникновению в главную тайну. Сейчас, на несколько минут, до прибытия фотографа, дактилоскописта и судмедэкспертов, место преступления осталось в его безраздельном распоряжении. Направляясь во внешний проход, он думал: интересно, улавливал ли Бероун в этом неподвижном воздухе, пропитанном легкими ароматами ладана, свечей и более густым англиканским запахом заплесневелых молитвенников, цветов и средств для чистки металла, обещание открытия, чувствовал ли, что декорации уже установлены, ощущал ли предвестие неизбежного и неотвратимого?
Ярко освещенный проход-коридор с выложенным коричневатой керамической плиткой полом и белыми стенами тянулся вдоль всей западной стены церкви. Малая ризница была первой комнатой по левую руку. Следующей, соединенной с ней внутренней дверью, была крохотная, футов десять на восемь, кухня. Далее шла узкая уборная со старомодным унитазом из расписного фарфора – сиденье красного дерева, ручка на цепочке, свисающая из бачка, приделанного под единственным окошком, расположенным у самого потолка. Последняя дверь была открыта, и за ней просматривалась высокая квадратная комната, почти наверняка расположенная под колокольней; эта комната, очевидно, служила одновременно и главной ризницей, и звонницей. С противоположной стороны проход отделяли от собственно церкви десять футов изящ-ной кованой железной решетки, через которую был виден весь неф вплоть до тускло мерцавшей пещерообразной апсиды и придела Богородицы справа. Через центральные врата решетки, украшенные сверху двумя фигурами трубящих ангелов, в церковь обычно вступали священник и хор певчих. Справа от врат к решетке был приделан запертый на висячий замок деревянный ящик. За ним на расстоянии вытянутой руки стоял ветвистый подсвечник, тоже из кованого железа, с подвешенным к нему на цепочке медным держателем для спичек и подносом, на котором лежало несколько маленьких свечек. Предположительно это было устроено для того, чтобы обеспечить возможность приходившим за какой-либо надобностью в ризницу зажечь свечу даже при закрытых вратах, ведущих в церковный неф. Судя по тому, что гнезда подсвечника были чистыми, этой возможностью редко пользовались, если пользовались вообще. В подсвечнике торчала, словно белый восковой палец, только одна свеча, да и ту никогда не зажигали. Из двух бронзовых люстр, свисавших с потолка церковного нефа, лился мягкий рассеянный свет, но по сравнению с ярко освещенным запрестольным проходом церковь выглядела тусклой и таинственной; фигуры тихо переговаривавшихся Массингема и сержанта, мисс Уортон и мальчика, терпеливо, как два карлика-горбуна, сидевших на низких стульях в уголке, который скорее всего был детским, казались такими отдаленными и бесплотными, как если бы они пребывали в ином временном измерении. Поймав взгляд Дэлглиша, Массингем направился к нему через неф.
Они вернулись в малую ризницу, и Дэлглиш, остановившись на пороге, натянул латексные перчатки. Его всегда удивляла собственная способность сосредоточить внимание исключительно на самом помещении, на мебели и предметах, в нем находящихся, даже до того, как тела упакуют и увезут, словно в своей неподвижной и молчаливой немощи трупы на время превращались в такие же артефакты, как и все остальное, – равно значимые для следствия вещественные ключи к разгадке, не более и не менее. Входя в комнату, он спиной почувствовал, что Массингем идет за ним, настороженный, тоже надевший перчатки, но неестественно для себя кроткий: он шагал за шефом неслышно, как только что принятый на работу врач-стажер, почтительно следующий за знаменитым профессором- консультантом. «Интересно, почему он ведет себя так, будто у меня личное горе и я нуждаюсь в деликатном обращении? – подумал Дэлглиш. – Это ведь всего лишь работа, такая же, как любая другая. Она обещает быть весьма трудной и без того, чтобы Джон и Кейт относились ко мне как к сверхвпечатлительному выздоравливающему».
Генри Джеймс, припомнилось ему, по поводу собственной близкой кончины выразился приблизительно следующим образом: «Итак, вот она наконец здесь, эта Важная Персона!» Если Бероун тоже думал о смерти в подобных выражениях, то он выбрал неподходящее место для встречи с важным визитером. Площадь комнаты не превышала двенадцати квадратных футов и была освещена флуоресцентной лампой, пересекавшей вдоль почти весь потолок. Дневной свет проникал сюда только через два высоко расположенных фигурных окна. Снаружи окна были затянуты защитной сеткой, напоминавшей проволочное ограждение курятника; скопившаяся на ней за многие десятилетия грязь превратила оконные панели в нечто вроде сотов из позеленевшей сажи. Мебель тоже выглядела так, будто ее годами постепенно собирали, стаскивая сюда предмет за предметом: кто-то, видимо, что-то дарил, что-то находили на свалке или выуживали из оказавшихся никому не нужными останков давно забытого благотворительного базара. Под окнами напротив входа стоял старинный дубовый письменный стол с тремя ящиками в правосторонней тумбе, на одном ящике недоставало ручки. На столе лежали простой деревянный крест и потрепанная книга записей в кожаном переплете. Трубка старомодного черного телефонного аппарата была снята с рычага и валялась рядом.
– Похоже, это он ее снял, – сказал Массингем. – Кому хочется, чтобы в момент, когда собираешься перерезать себе горло, зазвонил телефон?
– Или это сделал убийца, чтобы трупы как можно дольше не обнаружили. Если бы отцу Барнсу пришло в голову позвонить сюда и телефон бы не ответил, он, чего доброго, явился бы сам – посмотреть, не случилось ли чего с Бероуном. А если в трубке слышались гудки «занято», он бы просто решил, что Бероун весь вечер говорит по телефону.
– На трубке мог остаться отпечаток ладони, сэр.
– Вряд ли, Джон. Если это убийство, то мы имеем дело не с дураком.
Продолжая осмотр комнаты, Дэлглиш выдвинул верхний ящик – в нем лежали стопка белой писчей бумаги, дешевой, с отпечатанным типографским способом названием церкви наверху, и набор конвертов. Кроме этого, в столе не обнаружилось ничего интересного. У левой стены были аккуратно составлены штабелями разнокалиберные парусиновые и металлические стулья; вероятно, ими пользовались во время заседаний приходского церковного совета. Рядом стоял металлический шкаф с пятью выдвижными ящиками, а чуть дальше – небольшой застекленный книжный. Дэлглиш откинул крючок и, открыв дверцу, убедился, что внутри – собрание старых требников, религиозных брошюр и буклетов, рассказывающих об истории церкви Святого Матфея. Мягких кресел было всего два, по одному с каждой стороны камина: небольшое коричневое с продранной кожей и накладной лоскутной подушкой и обшарпанное, более современное, с мягким сиденьем. Один стул у левой стены был вынут из штабеля. На его спинке висело белое полотенце, на сиденье стояла коричневая холщовая сумка с расстегнутой молнией. Массингем осторожно заглянул внутрь и сказал:
– Пижама, запасные носки, полотняная салфетка, в которую завернуто полбуханки нарезанного хлеба экологически чистого производства, и кусок сыра. По виду – рокфор. Еще яблоко. Сорта «кокс», если это имеет значение.
– Вряд ли. Это все?
– Да, сэр. Никакого вина. Что бы он ни собирался здесь делать, на свидание это не похоже – во всяком случае, не с женщиной. Да и с чего бы ему, имея в своем распоряжении весь Лондон, выбирать это место? Кровать слишком узкая, никаких удобств.
– Что бы он здесь ни искал, не думаю, что это был комфорт.
Дэлглиш перешел к камину. Простая деревянная полка на ажурных железных опорах с узором в виде виноградных гроздьев на вьющихся лозах располагалась в центре правой стены. Для обогрева комнаты камином не пользовались, должно быть, уже несколько месяцев, отметил он. На каминном поддоне спереди был установлен электрический очаг в виде высоких языков пламени и искусственных углей под ними, огороженный вогнутой задней стенкой и имевший горелку с тройной спиралью. Дэлглиш осторожно сдвинул его и увидел, что на самом деле камином недавно пользовались: кто-то пытался сжечь в нем ежедневник. Тот лежал на решетке поддона открытый, странички свернулись и почернели. Несколько листков явно вырвали, чтобы сжечь их отдельно; хлопья черного пепла опали сквозь решетку и лежали на куче мусора, состоявшего из полуобгоревших спичек, угольной пыли, катышков шерсти с ковра, – все это скопилось на дне очага за долгие годы. Синяя обложка ежедневника с четко вытисненными цифрами, обозначавшими год, оказалась более стойкой к огню – слегка обгорел лишь один уголок. Тот, кто пытался сжечь ежедневник, очевидно, спешил, если только в его задачу изначально не входило уничтожить лишь отдельные страницы. Дэлглиш ничего не тронул – это была работа для Ферриса, специалиста по обследованию места преступления; тот уже нетерпеливо топтался в проходе. Хорек терпеть не мог, когда кто-нибудь, кроме него, осматривал место преступления, и Дэлглишу показалось, что он даже сквозь стену почти осязаемо ощущает его нетерпеливое желание поскорее приступить к работе. Он низко склонился, чтобы получше рассмотреть мусор под решеткой, и среди лохмотьев почерневшей бумаги заметил использованную безопасную спичку – ее несгоревшая половинка была чистой и белой, как если бы ею только что чиркнули.
– Должно быть, этой спичкой они поджигали ежедневник, – сказал Дэлглиш. – Но если так, то где коробок? Пошарь, пожалуйста, у него по карманам, Джон.
Массингем подошел к пиджаку Бероуна, висевшему на крючке, прибитом на внутренней стороне двери, и осмотрел оба наружных и внутренний кар-маны.
– Портмоне, сэр, паркеровская ручка и связка ключей. Ни зажигалки, ни спичек.
В комнате спичек тоже нигде видно не было.
С возрастающим волнением, в котором оба отдавали себе отчет, они направились к письменному столу и тщательно осмотрели пресс-папье. Оно тоже, должно быть, стояло здесь давно. На его розовой промокательной бумаге, обтрепанной по краям, вкривь и вкось, налезая друг на друга, отпечаталось множество давно выцветших клякс и следов от написанных разными чернилами слов. Неудивительно, подумал Дэлглиш: теперь большинство людей пользуются шариковыми ручками, а не чернилами. Однако, приглядевшись повнимательнее, он заметил, что кто-то писал чернильной авторучкой совсем недавно. Поверх старых отпечатков вдоль поверхности промокашки дюймов на шесть шли более свежие следы от ломаных строк, написанных черными чернилами. В том, что этот отпечаток был новым, сомневаться не приходилось. Дэлглиш подошел к пиджаку Бероуна и извлек из его кармана авторучку. Она была тонкой, элегантной, супермодной, заправлена черными чернилами. Даже если буквы, отпечатавшиеся на промокашке, разобрать не удастся, идентичность чернил лаборатория установить сможет. Но если Бероун что-то писал и промокал написанное, то где теперь эта бумага? Сам он от нее избавился? Порвал и спустил в унитаз? Сжег вместе с листками из дневника? Или кто-то другой нашел ее – вероятно, пришел специально, чтобы найти, – и то ли уничтожил, то ли унес с собой?
Наконец они с Массингемом, осторожно, чтобы не задеть тело Харри, прошли через открытую дверь справа от камина и приступили к осмотру кухни. Там имелась газовая колонка, относительно современная, укрепленная над глубокой квадратной фаянсовой мойкой, весьма замызганной. Сбоку на крючке висело чистое, хотя и мятое, полотенце. Дэлглиш стянул перчатку и потрогал его. Оно оказалось чуть влажным – не местами, а целиком, будто бы его намочили, а потом отжали и оставили на ночь сушиться. Он протянул полотенце Массингему, и тот в свою очередь, сняв перчатку, пощупал его и сказал:
– Даже если бы убийца был голым или полуголым, ему все равно пришлось бы вымыть руки. Наверное, этим он вытирался. Полотенце Бероуна – скорее всего то, которое висит на стуле. На вид оно сухое.
Он пошел проверить свое предположение, а Дэлглиш тем временем продолжил осмотр. Справа находился кухонный стол-шкаф с заляпанной чайными пятнами жаропрочной столешницей, на которой стояли большой чайник, чайник поменьше и посовременнее, два заварочных и облупленная эмалированная кружка, грязная внутри до черноты и пахшая спиртным. Открыв дверцы, он увидел разномастную посуду и два сложенных чистых посудных полотенца, оба сухие, а на нижней полке – несколько цветочных ваз, помятую плетеную корзинку, набитую тряпками для стирания пыли, и несколько банок со средствами для полировки металла и мебели. Вероятно, здесь мисс Уортон и другие женщины, помогавшие поддерживать чистоту в церкви, ставили в воду цветы, стирали тряпки и пили чай.
К трубе колонки медной цепочкой был прикреплен держатель для спичек с коробком внутри – такой же, как у подсвечника, открытый с одной стороны, чтобы менять коробок. Точно такой же имелся когда-то в комнате его отца при церкви в Норфолке. Дэлглиш не помнил, чтобы с тех пор ему доводилось видеть такие держатели где-нибудь еще. Они были неудобны в обращении – поверхность, о которую чиркали спичкой, наполовину закрывало ребро держателя. Трудно представить себе, что, вынув, коробок потом вернули на место, еще труднее – что спичку зажгли здесь и, рискуя загасить пламя, понесли в малую ризницу, чтобы поджечь ежедневник.
Массингем вернулся и сказал:
– Полотенце в соседней комнате абсолютно сухое и лишь чуть-чуть запачканное. Похоже, Бероун всего лишь вымыл руки, когда пришел. Странно, что он не оставил его здесь, – разве что не нашел, куда повесить. Но гораздо более странно, что убийца, если предположить, что убийца существует, воспользовался не им, а маленьким посудным полотенцем.
– Если он сразу не догадался прихватить большое с собой на кухню, – заметил Дэлглиш, – то едва ли захотел бы возвращаться за ним. Слишком много крови, слишком велик риск оставить следы – лучше уж воспользоваться тем, что под рукой.
Кухня была единственным помещением, в котором имелись вода и раковина; вымыть руки и посуду можно было только здесь. Над раковиной висело зеркало, намертво прикрепленное к стене, а под ним – простая стеклянная полка. На ней лежала банная сумочка с расстегнутой молнией, внутри – зубная щетка, тюбик пасты, сухая фланелька для лица и початый кусок мыла. А рядом – более интересная находка: узкий кожаный футляр с поблекшим золотым вензелем PSB. Рукой, снова затянутой в перчатку, Дэлглиш приподнял крышку и обнаружил внутри то, что и ожидал: точно такую же бритву, как та, что обличительно лежала возле правой руки Бероуна. На шелковой подкладке крышки имелась пластина с именем поставщика – П. Дж. Беллингем, – выполненным старомодным росчерком с завитушками, и адрес: Джермин-стрит. Беллингем – самый дорогой и престижный лондонский парикмахер, снабжавший также опасными бритвами клиентов, так и не освоивших современные методы бритья.
Не найдя ничего интересного в туалете, они двинулись дальше, в главную ризницу. Оказалось, что именно здесь Харри Мак собирался провести ночь. В углу было постлано нечто вроде старого армейского одеяла с обтрепанными краями, задубевшее от грязи; его зловонный дух, смешиваясь с запахом ладана, вызывал несообразное ощущение благочестия и мерзости одновременно. Рядом валялись бутылка и кусок грязной веревки, а на расстеленной газете лежали горбушка ржаного хлеба, огрызок яблока и сырные крошки. Массингем растер одну на ладони и понюхал.
– Рокфор, сэр. Вряд ли Харри сам мог позволить себе такой сыр.
Никаких свидетельств того, что Бероун тоже успел поесть, к сожалению, не было – это могло бы помочь установить приблизительное время смерти, – но он совершенно очевидно либо заманил Харри в церковь обещанием ужина, либо, что более вероятно, поделился с ним провизией прежде, чем сам собирался приступить к трапезе, поскольку Харри наверняка был голоден и не хотел ждать.
Ризница была так знакома Дэлглишу по детским воспоминаниям, что оказалось достаточно одного беглого взгляда, чтобы он мог с закрытыми глазами назвать полный перечень аксессуаров высшего церковного благочестия: пакетики с благовониями на верхней полке шкафа, ладанка и кадило, распятие и – за выцветшей красной саржевой занавеской – отделанное кружевами облачение с коротким накрахмаленным стихарем. Однако сейчас все его мысли были сосредоточены на Харри Маке. Что пробудило его от хмельного сна и заставило встать: крик, голоса ссорящихся, звук падения тела? Но мог ли он отсюда услышать что бы то ни было? Словно подслушав его мысли, Массингем произнес:
– Он мог проснуться от жажды, пойти в кухню попить воды и стать случайным свидетелем преступления. Эта эмалированная кружка скорее всего принадлежит ему. Отец Барнс должен знать. Если повезет, на ней могут найтись отпечатки. Или, возможно, он шел в уборную, потому что я сомневаюсь, что он мог что-либо услышать отсюда.
И едва ли, мысленно добавил Дэлглиш, он после этого направился в кухню помыть руки. Вероятно, Массингем прав. Харри уже расположился на ночь, а потом ему захотелось пить. Если бы не эта фатальная жажда, он мог все еще беззаботно спать.
Снаружи, в проходе, словно бегун, разминающийся перед стартом, топтался на месте Феррис.
– Пресс-папье, кружка, посудное полотенце и ежедневник очень важны, и еще в очаге есть обломок спички, которую, судя по всему, недавно зажигали. Все это нам понадобится. Но еще будет нужен весь мусор из камина и отстойник из-под раковины. Есть вероятность, что убийца умывался в кухне.
На самом деле всего этого можно было и не говорить, а уж Чарли Феррису и подавно. Он был лучшим специалистом по обследованию мест преступления в столичной полиции, и Дэлглиш, начиная новое расследование, всегда надеялся, что он окажется свободен. Прозвище Хорек идеально подходило ему, хотя его редко произносили в присутствии Чарли. Феррис был очень мал ростом, рыжеволос, с острыми чертами лица и таким сверхчувствительным обонянием, что, по слухам, унюхал самоубийцу в Эппинг-Форесте раньше, чем до того добрались дикие хищники. В свободное время он пел в одном из самых известных лондонских любительских хоров. Дэлглиш, слышавший его на концерте в полицейском клубе, не мог поверить, что столь тщедушная грудь и хрупкое тело могут исторгать из себя такой мощный, звучащий как оргáн бас. Феррис был одержим своей работой и даже придумал наиболее удобный для нее костюм: белые шорты и трикотажная рубашка, синтетическая купальная шапочка, плотно облегающая голову, чтобы предотвратить попадание волос на обследуемые объекты, латексные перчатки, тонкие, как у хирурга, и резиновые банные шлепанцы на босу ногу. Его кредо состояло в том, что не существует убийцы, который не оставил бы на месте преступления хоть каких-то следов своего присутствия. А если так, то Феррис их найдет.
В проходе послышался шум. Это прибыли фотограф и дактилоскопист. Дэлглиш узнал голоса: рокочущий – Джорджа Матьюза, клявшего пробку на Харроу-роуд, и тихий – отвечавшего ему сержанта Робинса. Кто-то рассмеялся. Они не были ни черствыми, ни особо бесчувственными, но не были они и сотрудниками похоронного бюро, коим по долгу службы предписывается демонстрировать профессиональную почтительность перед лицом смерти. Эксперт-биохимик еще не приехал. Среди наиболее выдающихся ученых судебно-медицинской лаборатории столичной полиции были женщины, и Дэлглиш, зная за собой старомодную чувствительность, в которой никогда бы им не признался, всегда радовался, если удавалось увезти обезображенные трупы до того, как появлялись эти женщины-эксперты, чтобы сфотографировать следы крови и взять все необходимые образцы. Он предоставил Массингему приветствовать новоприбывших и вводить их в курс дела. Ему же пора поговорить с отцом Барнсом. Но сначала, прежде чем мальчика увезут домой, он хотел перекинуться словом с Дарреном.
– Его бы давно уже здесь не было, сэр, – оправдывался сержант Робинс, – но этот чертенок нас одурачил. Сначала мы никак не могли вытянуть из него адрес, а когда он наконец его назвал, тот оказался ложным – такой улицы вообще не существует. Отправься мы туда – потеряли бы чертову кучу времени. Думаю, теперь он уже говорит правду, но для этого мне пришлось припугнуть его комиссией по делам несовершеннолетних, уполномоченным по наблюдению за малолетними правонарушителями и бог знает чем еще. Кроме того, он пытался от нас улизнуть. Хорошо, что я в последний момент успел его сцапать.
Мисс Уортон в сопровождении женщины-полицейского уже отвезли в Краухерст-Гарденс и, без сомнения, помогли ей успокоиться, выказав сочувствие и напоив чаем. Она сделала героическое усилие, чтобы взять себя в руки, но все еще тревожилась оттого, что не могла восстановить точный ход событий, случившихся между приходом в церковь и тем моментом, когда она открыла дверь в малую ризницу. Полиции важно было знать, входили ли они с Дарреном в комнату и трогали ли там что-либо. Оба страстно заверяли, что не входили. Все остальное, что она могла сообщить, особого значения не имело, поэтому Дэлглиш, наскоро выслушав, отпустил ее.
Но его раздражало, что Даррен все еще оставался с ними. Если придется опрашивать его еще раз, следовало сделать это у него дома, в присутствии родителей. Дэлглиш понимал, что его нынешняя неразговорчивость в непосредственной близости от трупов не обязательно объясняется лишь тем, что он не преодолел пока ощущения ужаса. На ребенка подчас более глубинное воздействие оказывает травма, отнюдь не самая очевидная. Странным казалось то, что мальчику так не хочется ехать домой. Обычно поездка в автомобиле, тем более полицейском, для детей являлась своего рода терапией, особенно в ситуации, когда вокруг уже начала собираться толпа благодарных зрителей, которые станут свидетелями его эффектного прохода вдоль огораживающей всю южную оконечность церкви полицейской ленты, множества полицейских машин и зловещего покойницкого фургона, припаркованного между церковной стеной и каналом. Дэлглиш подошел к машине и открыл дверцу.
– Я коммандер Дэлглиш, – сказал он. – Пора отвезти тебя домой, Даррен. Твоя мать, должно быть, волнуется. – «К тому же мальчик должен быть в школе, – мысленно добавил он, – учебный год уже начался. Но это, слава Богу, уже не моя забота».
Даррен, казавшийся совсем маленьким и ужасно сердитым, сидел, забившись в угол переднего пассажирского места. Это был странный на вид ребенок – с обаятельным лицом обезьянки, бледной кожей, сплошь усыпанной веснушками, с колосистыми, почти бес-цветными, бровями, курносый и ясноглазый. И у него, и у сержанта Робинса лимит терпения, судя по всему, был исчерпан, но при виде Дэлглиша мальчик приободрился и с детской бесцеремонностью поинтересовался:
– Это вы здесь главный начальник?
Несколько смущенный, Дэлглиш уклончиво ответил:
– Ну, можно сказать и так.
Даррен посмотрел вокруг подозрительным взглядом и сказал:
– Она этого не делала… ну, мисс Уортон. Она невиноватая.
– Конечно, мы так и не думаем, – серьезно ответил Дэлглиш. – Видишь ли, для этого нужно силенок побольше, чем у пожилой дамы или у мальчика. Вы оба вне подозрений.
– Ну тогда ладно.
– Она тебе нравится? – спросил Дэлглиш.
– Она клевая. Только имейте в виду, о ней нужно позаботиться. Она с приветом. Свихнулась чуток к старости. Я за ней тоже приглядываю.
– Думаю, она полагается на тебя. Хорошо, что вы были вместе, когда нашли трупы. Наверное, для нее это было ужасно.
– Ее прямо чуть не вывернуло наизнанку. Она, знаете, боится крови. У нее поэтому и цветного телевизора нет. Она-то плетет, что не может себе его позволить. Фигня. Она ж всю дорогу покупает цветы для БДМ.
– БДМ? – удивился неопознанной аббревиатуре Дэлглиш. В его голове замелькали марки автомобилей.
– Ну, для этой статуи в церкви. Тетенька в голубом, а перед ней – свечи. Ее называют Богородицей Девой Марией, БДМ. Она всегда ставит туда цветы и зажигает свечки. По десять пенни за штуку. Маленькие – по пять. – Он опасливо стрельнул глазами по сторонам, словно заметил, что его заманили на вражескую территорию. – А я так думаю, что она не покупает цветной телевизор, потому что не хочет видеть красную кровь, – быстро добавил он.
– Возможно, ты и прав, – согласился Дэлглиш. – Ты нам очень помог, Даррен. Так ты точно уверен, что вы не входили в комнату, ни один из вас?
– Не-а, я ж вам грил. Я все время стоял у ней за спиной. – Вопрос, однако, явно смутил его, и впервые в его речи проскользнул легкий акцент кокни. Он резко откинулся на спинку сиденья и обиженно уставился в боковое окно.
Дэлглиш вернулся в церковь и нашел Массингема.
– Я хочу, чтобы с Дарреном к нему домой поехал ты. У меня такое ощущение, что он что-то скрывает. Не исключено, что это и не важно, но будет хорошо, если ты окажешься там, когда он будет разговаривать с родителями. У тебя есть братья, ты больше смыслишь в поведении маленьких мальчиков.
– Вы хотите, чтобы я отправился прямо сейчас, сэр? – переспросил Массингем.
– Разумеется.
Дэлглиш знал, что такой приказ не понравится Массингему; тот ненавидел даже ненадолго покидать место преступления, пока не увезли труп, а сейчас ему тем более не хотелось уезжать, поскольку Кейт Мискин, вернувшаяся уже с Камден-Хилл-сквер, оставалась. Но если уж ехать, то он предпочитал ехать один, поэтому с необычной любезностью попросил полицейского шофера выйти из машины, сам сел за руль и рванул с места на скорости, которая, несомненно, обещала Даррену восхитительную поездку в награду.
Дэлглиш вышел в церковь через кованые царские врата и, повернувшись, аккуратно прикрыл их за собой. Но даже легкий щелчок в тишине прозвучал громким лязгом и продолжал раскатываться гулким эхом, пока он шел через неф. Дэлглиш не видел, но постоянно держал в голове работавшую у него за спиной профессиональную команду: софиты, камеры, инструменты и приборы, деловитая тишина, прерываемая лишь голосами, уверенными и несуетными в присутствии смерти. Но здесь, отделенный от всего остального изящными завитками кованой решетки, царил иной мир, еще не замутненный. Запах ладана стал гуще, и Дэлглиш увидел впереди окутанную золотой дымкой мозаику аспиды и величественную фигуру Христа на вершине его славы, распятого на кресте и взирающего сверху на церковный корабль запавшими глазами. В нефе зажгли еще два светильника, но церковь по-прежнему тонула в полумраке по сравнению с резким светом дуговых ламп, высвечивавших место преступления, так что ему понадобилось не меньше минуты, чтобы разглядеть отца Барнса – темную фигуру, примостившуюся с края первого ряда стульев у самой кафедры. Дэлглиш пошел к нему, отдавая себе отчет в том, как неуместно громко цокают по кафельному полу его каблуки, и гадая, кажется ли священнику этот звук таким же зловещим, как ему самому.
Отец Барнс сидел прямо, вытянувшись в струнку, уставившись на мерцающую «пещеру» аспиды, все его тело было напряжено и сковано, как тело пациента, приготовившегося к боли и настраивавшего себя на то, чтобы выдержать ее. При приближении Дэлглиша он не повернул головы. Собирался он явно в спешке: лицо невыбрито, руки, нервно сцепленные на коленях, грязны, будто он лег спать не помывшись. Длинная черная сутана, старая и заляпанная чем-то похожим на мясную подливку, придавала еще более болезненный вид его облику. Одно пятно он, видимо, безуспешно пытался замыть. Черные туфли нечищены, кожа потрескалась по бокам, мысы стерлись и стали серыми. От него шел неприятно-сладковатый дух старых вещей и ладана, перебиваемый запахом застарелого пота, и все это вызывало ощущение достойной сожаления смеси несостоятельности и страха. Как только Дэлглиш, вытянув длинные ноги, сел рядом и положил руку на спинку стула, на котором сидел отец Барнс, тело священника, как ему показалось, обмякло, страх и скованность на глазах покинули его. Дэлглиш вдруг почувствовал угрызения совести. Отец Барнс наверняка ничего не ел до первой мессы. Он, должно быть, мечтает глотнуть кофе и перекусить. Обычно в подобных случаях кто-нибудь заботится о том, чтобы напоить свидетелей чаем, но сегодня Дэлглиш не позволил пользоваться кухней даже для того, чтобы вскипятить чайник, пока осмотр места преступления не будет завершен.
– Я вас долго не задержу, – сказал он. – Всего несколько вопросов – и вы можете вернуться домой. Все это наверняка было для вас страшным шоком.
Отец Барнс, по-прежнему не глядя на него, тихо произнес:
– Шоком. Да, это был шок. Мне не следовало давать ему ключ. Сам не знаю, почему я это сделал. Это трудно объяснить. – Его голос, неожиданно низкий, с приятной хрипотцой, позволял предположить, что в этом хрупком теле больше силы, чем можно подумать; не то чтобы его речь свидетельствовала о высокой образованности, но какое-никакое образование дисциплинировало ее, хотя и не лишило окончательно легкого провинциального акцента – скорее всего уроженца Восточной Англии. Он повернулся наконец к Дэлглишу лицом и продолжил: – Они сочтут меня ответственным. Я не должен был давать ему ключ. Это моя вина.
– Вы не несете никакой ответственности, – возра-зил Дэлглиш. – И прекрасно это знаете – так же как и они. – Ох уж это вездесущее, пугающее, судящее «они». Он подумал, но не сказал вслух, что убийство само по себе вызывает возбуждение даже у тех, кто не был напрямую связан с жертвой и не имеет оснований скорбеть, и что людям свойственна снисходительность по отношению к тем, кто так или иначе поспособствовал занимательному зрелищу. Отец Барнс будет удивлен – приятно или неприятно – тем, насколько увеличится аудитория прихожан на следующем воскресном собрании. – Давайте с самого начала, – предложил Дэлглиш. – Когда вы познакомились с сэром Полом Бероуном?
– В прошлый понедельник, чуть больше недели назад. Он зашел ко мне домой около половины третьего и спросил, нельзя ли ему осмотреть церковь. Конечно, сначала он направился прямо туда, но увидел, что церковь закрыта. Мы бы охотно никогда ее не закрывали, но вы же знаете, какие нынче времена. Вандалы, грабители, взламывающие ящики для пожертвований, ворующие свечи… На северных дверях висит записка, в которой сказано, что ключ находится дома у священника.
– Полагаю, он не рассказывал вам, что делал в Паддингтоне?
– Нет, рассказал. У него друг лежит в больнице Святой Марии, и он приехал навестить его. Но больному как раз делали какую-то процедуру, посетителей к нему не пускали, у баронета образовался час свободного времени, и он вспомнил, что давно хотел осмотреть церковь Святого Матфея.
Значит, вот с чего все началось. Жизнь Бероуна, как и любого занятого человека, полностью зависела от часов. Он освободил немного времени, чтобы навестить старого друга, а это время неожиданно оказалось в его личном распоряжении. Известно, что он интересовался викторианской архитектурой. Каким бы фантастическим ни оказался лабиринт, в который завело его сугубо частное побуждение, по крайней мере его первый визит в церковь Святого Матфея нес на себе печать здравого смысла и «нормальности».
– Вы предложили сопроводить его? – спросил Дэлглиш.
– Да, предложил, но он сказал, чтобы я не беспокоился, я и не стал настаивать – подумал, что ему хочется побыть одному.
Значит, отец Барнс не лишен чуткости, отметил про себя Дэлглиш и продолжил:
– Итак, вы дали ему ключ. Какой ключ?
– Общий. От южного входа есть только три ключа. Один – у мисс Уортон, у меня в доме хранятся два остальных. На каждом кольце – два ключа: один от южного входа, другой, поменьше, – от врат запрестольной ограды. Если мистеру Кэпстику или мистеру Пулу – это наши церковные старосты – требуется ключ, они приходят ко мне. Я живу тут рядом. От главного, северного, входа существует только один ключ, я всегда держу его у себя в кабинете и никогда никому не даю, чтобы он не потерялся. Впрочем, он слишком тяжелый, чтобы носить его с собой. Я сказал сэру Полу, что внутри он найдет буклет с описанием церкви. Его составил еще отец Коллинз, и мы все никак не соберемся его обновить. Буклеты лежат вон там, на столе у северного входа, и стóят всего три пенса. – Он с трудом, как человек, страдающий артритом, повернул голову назад, словно приглашая Дэлглиша купить экземпляр. Жест был жалким и трогательным. – Думаю, он взял один, потому что два дня спустя я нашел в ящике для пожертвований пятифунтовую банкноту. Большинство посетителей оставляют лишь положенные три пенса.
– Он представился?
– Он сказал, что его зовут Пол Бероун. Боюсь, в то время это имя ничего мне не говорило. Он не уточнил, что является членом парламента и баронетом, – ничего такого. Разумеется, когда он подал в отставку, я узнал, кто он. Об этом сообщалось в газетах и по телевидению.
Наступила пауза. Дэлглиш ждал. Несколько минут спустя голос священника зазвучал снова – теперь он окреп и стал более решительным.
– Полагаю, он отсутствовал около часа, может, чуть меньше. Потом пришел, вернул ключ и сказал, что хотел бы переночевать в тот день в малой ризнице. Конечно, он не знал, что она у нас так называется, просто сказал: «В маленькой комнате с кроватью». Кровать стоит там со времен отца Коллинза, то есть с войны. Он, бывало, оставался в церкви во время воздушных налетов, чтобы тушить зажигалки на крыше. А мы не стали ее убирать. Она оказывается кстати, если кто-то неважно почувствует себя во время службы или если я захочу отдохнуть перед полуночной мессой. Места она занимает немного, это всего лишь узкая складная кровать. Да вы же ее видели.
– Видел. Он как-нибудь объяснил свое желание?
– Нет. Оно прозвучало как обыденная просьба, а мне не хотелось расспрашивать. Он был не из тех людей, которых придет в голову подвергнуть допросу. Я только спросил насчет простыней и наволочки, но он ответил, что все необходимое принесет с собой.
Он принес одну двуспальную простыню и спал, завернувшись в нее. Вниз постелил сложенное армейское одеяло, а укрывался пестрым вязаным пледом. Наволочка, надетая на то, что скорее всего было подушкой с сиденья стула, тоже предположительно принадлежала ему.
– Он сразу унес ключ с собой или приходил еще раз? – спросил Дэлглиш.
– Он зашел за ним вечером. Часов в восемь, может, чуть раньше. В руках у него была дорожная сумка. Не думаю, что он приехал на машине; во всяком случае, никакой машины видно не было. Я дал ему ключ и до утра его больше не видел.
– Расскажите мне о следующем утре.
– Я вошел, как обычно, через южную дверь. Она была заперта. Дверь в малую ризницу стояла открытой, и я увидел, что его там нет. Кровать была очень аккуратно застелена. Вообще везде царил идеальный порядок. Поверх покрывала лежали сложенные простыня и наволочка. Я выглянул через решетку. Свет не горел, но я его увидел: он сидел в этом ряду, чуть подальше. Я отправился в ризницу и облачился к мессе, потом через царские врата вышел в церковь. Увидев, что я собираюсь служить в часовне Девы Марии, он перешел в задний ряд и сел там. Он ничего не говорил. Больше в церкви никого не было. Для мисс Уортон день был неприсутственный, а мистер Кэпстик, который обычно посещает мессу в девять тридцать, заболел гриппом. Мы были только вдвоем. Обернувшись после первой молитвы, я увидел, что он стоит на коленях. Он принял причастие, потом мы вместе пошли в малую ризницу. Он вернул мне ключ, поблагодарил, взял свою сумку и ушел.
– В тот первый раз больше ничего не было?
Отец Барнс повернулся и посмотрел на Дэлглиша. В полумраке церкви его лицо казалось безжизненным. Дэлглиш видел в его взгляде смесь мольбы, решимости и боли. Было что-то, о чем он и страшился, и испытывал потребность рассказать. Дэлглиш его не торопил. Работа научила его ждать. Наконец Барнс заговорил:
– Нет, кое-что было. Когда он протянул ладони и я вложил в них облатку, мне показалось… – Он помолчал, потом продолжил: – Что у него на руках были метки, раны. Я подумал, что вижу стигматы.
Взгляд Дэлглиша был сосредоточен на кафедре. Оттуда, с картины безвестного прерафаэлита, на него равнодушно, безо всякого любопытства взирал ангел с лилией в руке; его белокурые волосы были аккуратно уложены под широким нимбом.
– На его ладонях? – переспросил Дэлглиш.
– Нет, на запястьях. На нем были рубашка и пуловер, рукава оказались чуть свободными и поднялись, когда он протягивал руки, вот тогда-то я и увидел.
– Вы кому-нибудь об этом рассказывали?
– Нет, только вам.
Не меньше минуты оба молчали. За всю сыщицкую карьеру Дэлглишу не доводилось получать от свидетеля информацию столь нежелательную – другого слова он подобрать не мог – и столь шокирующую. В голове завертелись мысли: как отразится подобная новость на расследовании, если просочится в печать? Газетные заголовки, циничные спекуляции не без злорадства, толпы зевак, суеверных, легковерных и истинно верующих, осаждающих церковь в ожидании… чего? Захватывающих ощущений? Нового культа? Надежды? Доказательств? Однако неудовольствие его было глубже, чем просто раздражение из-за непрошеного осложнения в расследовании, вызванного вторжением иррационального фактора в столь прочно укорененную на этой земле работу, как поиск документально подтвержденных доказательств, способных выдержать испытание в суде. Он был потрясен, почти физически, чувством куда более сильным, которого он почти стыдился; оно представлялось ему одновременно и низким, и едва ли более рациональным, чем само событие. То, что он испытывал, можно было назвать отвращением, доходящим почти до ярости.
– Думаю, вам следует и впредь хранить молчание, – сказал он. – Это не имеет отношения к смерти сэра Пола. Об этом даже не обязательно упоминать в ваших показаниях. Если же вы испытываете потребность кому-то довериться, поговорите со своим епископом.
– Я больше никому не стану рассказывать, – просто ответил отец Барнс. – Полагаю, у меня действительно была потребность с кем-то поделиться. Ну вот я вам и рассказал.
– В церкви было темно, – продолжил Дэлглиш. – Вы сказали, что свет не включали. Вы постились. Вам это могло привидеться. Или оказаться игрой теней. К тому же вы видели эти отметины всего несколько секунд, когда он поднял руки, чтобы принять Тело Христово. Вы могли ошибиться.
«Кого я пытаюсь успокоить, – подумал он, – его или себя?»
А потом сам собой пришел вопрос, который он задал невольно, вопреки здравому смыслу:
– Как он выглядел? Иначе? В нем что-то переменилось?
Священник покачал головой и ответил с глубокой печалью:
– Вы не понимаете. Я не смог бы заметить перемену, даже если бы она в нем произошла. – Потом он словно бы очнулся и добавил решительно: – Чем бы ни было то, что я видел, длилось оно недолго. И это не так уж необычно. Подобные явления встречались и прежде. Разум воздействует на тело странными способами: глубокое потрясение, мощная иллюзия… К тому же, как вы справедливо заметили, в церкви было темно.
Значит, отец Барнс тоже не хочет верить. Пытается себя разубедить. Что ж, это лучше, сухо отметил про себя Дэлглиш, чем заметка в приходском журнале, звонок в редакцию ежедневной газеты или проповедь в следующее воскресенье о феномене стигматов и неисповедимой мудрости Провидения. Он не без удивления обнаружил, что оба они испытывают одинаковые сомнения и, возможно, одинаковое отвращение. Нужно будет как-нибудь позже поразмыслить, почему это так. Но сейчас есть заботы более неотложные. Что бы ни привело Бероуна снова в эту ризницу, рука, занесшая над ним бритву, принадлежала реальному человеку.
– Ну а что насчет прошлого вечера? Когда он попросил у вас разрешения снова прийти?
– Утром. Он позвонил в начале десятого. Я сказал, что после шести все время буду на месте, и он пришел точно в срок.
– Вы уверены, что именно в шесть, святой отец?
– О да, я как раз смотрел шестичасовые «Новости». Они только-только начались, когда в дверь позвонили.
– И опять никаких объяснений?
– Никаких. При нем была та же сумка. Думаю, он приехал на автобусе или на метро, а может, пришел пешком. Машины я не видел. Я вручил ему ключ в дверях, тот же самый. Он поблагодарил и ушел. Вчера вечером я в церковь не ходил, у меня не было там дел. Дальше я ничего не знал до той минуты, когда прибежал мальчик и сказал, что в малой ризнице лежат два трупа. Остальное вы знаете.
– Расскажите мне о Харри Маке, – попросил Дэлглиш.
Перемена темы, очевидно, обрадовала отца Барнса – о Харри Маке он готов был говорить охотно. Бедняга Харри был для церкви Святого Матфея проблемой. По никому не ведомой причине в последние четыре месяца тот пристрастился ночевать на ее южном крыльце. Обычно ложился на расстеленные газеты и укрывался старым одеялом, которое иногда оставлял на крыльце до следующей ночи, а иногда уносил с собой, свернув в скатку и привязав к животу веревкой. Когда отец Барнс находил одеяло на крыльце, он его не трогал. В конце концов, это было единственное, чем Харри мог укрыться. Но вообще-то не слишком удобно, когда церковное крыльцо используют в качестве ночлежки или склада для странных и весьма дурно пахнущих пожитков. Приходский совет даже обсуждал вопрос, не установить ли вокруг церкви ограждение с воротами, но счел, что это может быть превратно истолковано; к тому же имелись более существенные нужды, на которые следовало тратить деньги в первую очередь. У них и так были трудности с получением епархиальной квоты. Все пытались помочь Харри, но он был нелегким человеком. Его хорошо знали на Косуэй-стрит, в приюте Вейфэр, при Сент-Марилебон – прекрасное место, там он обычно получал обед и посильную медицинскую помощь, когда она ему требовалась. Он немного любил выпить и время от времени ввязывался в драки. Наша церковь обращалась в приют по поводу Харри, но там тоже не знали, что посоветовать. Они предлагали ему койку у себя в общежитии, но он не согласился. Он не переносил близости других людей. Он даже не обедал в приютской столовой, а клал то, что там давали, между двух больших ломтей хлеба, уносил с собой и съедал где-нибудь на улице. Здешнее крыльцо было местом как раз в его вкусе: укромное, выходящее на юг и скрытое от людских глаз.
– Значит, он едва ли постучал вчера вечером в дверь и попросил сэра Пола впустить его? – уточнил Дэлглиш.
– Нет, конечно. Харри никогда бы этого не сделал.
Но как-то он все же очутился внутри. Возможно, он уже устроился под своим одеялом, когда пришел Бероун и предложил ему вместо того, чтобы мерзнуть под открытым небом, пройти с ним в церковь и разделить его ужин. Но как ему удалось уговорить Харри? Дэлглиш поинтересовался мнением отца Барнса на этот счет.
– Могло быть и так, наверное, – ответил тот. – Харри, вероятно, уже лежал тут на крыльце – он обычно укладывается рано. И вчера действительно было непривычно холодно для сентября. Но все равно странно. В сэре Поле, должно быть, было нечто, что вызвало его доверие. Ни с кем другим он бы не пошел. Даже надзиратель приюта – уж на что опытный человек, привыкший обращаться с разными городскими чудаками, – ни разу не смог уговорить Харри переночевать там. Но у них, конечно, общежитие. Харри же почему-то не мог именно спать и есть вместе с другими людьми.
А здесь, мысленно продолжил Дэлглиш, в его личном распоряжении была большая ризница. Быть может, заверение в том, что его уединение не будет нарушено, а еще обещание ужина убедило Харри уйти с холода.
– Когда вы в последний раз были здесь, в церкви, святой отец? – спросил Дэлглиш. – Я имею в виду вчерашний день.
– С половины пятого до четверти шестого, служил вечерню в приделе Богородицы.
– А когда запирали дверь, были ли вы уверены, что внутри никого нет? Быть может, там кто-то прятался? Разумеется, вы не обыскивали церковь, с чего бы? Но если бы в ней кто-нибудь прятался, вы бы его заметили?
– Думаю, да. У нас, как вы видите, нет скамей с высокими спинками, только стулья. Схорониться особенно негде.
– Может, под алтарем, за главным престолом, в приделе Богородицы? Или внутри кафедры?
– Под алтарем? Какая ужасная мысль, это же кощунство. Но как он мог проникнуть в саму церковь? Когда я пришел в половине пятого, она была заперта.
– И в течение дня никто не брал ключи, даже старосты?
– Никто.
А мисс Уортон заверила полицию, что ее ключ оставался в сумке, вспомнил Дэлглиш и спросил:
– Мог ли кто-нибудь зайти во время вечерни, пока вы молились? Вы были один в приделе?
– Да. Я вошел через южную дверь, как обычно, и запер за собой и ее, и врата запрестольной ограды. Потом отпер главный вход – через него в церковь может попасть любой желающий присутствовать на службе. Моя паства знает, что я всегда отпираю главную дверь во время вечерни. А она очень тяжелая и ужасно скрипит, мы все не соберемся смазать ее. Не думаю, что я не услышал бы, если бы кто-нибудь вошел.
– Вы кому-нибудь говорили, что сэр Пол собирается ночевать здесь?
– Нет, конечно. Некому было говорить. Да я и не стал бы. Он не просил хранить его визит в тайне, он вообще ни о чем не просил. Но не думаю, что ему хотелось бы сделать это достоянием третьих лиц. О нем никто ничего не знал вплоть до сегодняшнего утра.
Далее Дэлглиш перешел к вопросам о пресс-папье и обгорелой спичке. Отец Барнс сказал, что малой ризницей пользовались в последний раз в понедельник, шестнадцатого, когда там заседал приходский церковный совет, в половине шестого, как всегда, сразу после вечерни. Сам он председательствовал, сидя за письменным столом, но пресс-папье не трогал. Он пишет шариковой ручкой, про свежие отпечатки ничего не знает, но он вообще-то не слишком наблюдателен по части подобных деталей. Что касается спички, то он уверен, что никто из членов приходского совета оставить ее не мог. Курит только Джордж Кэпстик, но курит он трубку и пользуется зажигалкой. К тому же его не было на заседании, потому что он еще не оправился от гриппа. Присутствующие еще отметили, как приятно не тонуть в клубах дыма.
– Это мелкие детали и, возможно, не имеют никакого значения, – сказал Дэлглиш, – но я буду вам весьма признателен, если вы ни с кем не станете их обсуждать. И еще мне хотелось бы, чтобы вы взглянули на промокательную бумагу и постарались вспомнить, как она выглядела в понедельник. Да, еще мы нашли очень грязную эмалированную кружку. Нам важно знать, принадлежала ли она Харри. – Заметив испуг в глазах отца Барнса, он поспешил добавить: – Нет, вам не придется возвращаться в малую ризницу. Когда фотограф закончит свою работу, мы принесем эти предметы сюда. Потом, полагаю, вы будете рады вернуться домой. Нам понадобится записать ваши показания, но это может подождать.
С минуту они сидели молча, словно то, что между ними было сказано, каждому требовалось осознать в тишине. Значит, здесь, думал Дэлглиш, кроется секрет донкихотской отставки Бероуна. Это может быть нечто более глубокое и труднообъяснимое, чем разочарование, тревоги среднего возраста, страх грозящего скандала. Но чем бы ни было то, что случилось с ним в ту первую ночь в церкви Святого Матфея, именно оно привело его на следующий день к решению круто изменить свою жизнь. Не оно ли привело его и к смерти?
Они услышали лязг отворяемых врат и встали. Инспектор Мискин шла к ним по центральному проходу. Приблизившись, она сказала:
– Фотограф прибыл, сэр.
Леди Урсула Бероун неподвижно сидела в своей гостиной на пятом этаже дома на Камден-Хилл-сквер и неотрывно смотрела на верхние ветви платанов, словно взору ее вдали открывался вид, недоступный другим. Собственный мозг представлялся ей переполненным сосудом, который она одна могла сохранять в равновесии. Стоило лишь чуть-чуть дернуться, повести плечом, потерять контроль над собой – и содержимое его выплеснется наружу, породив такой чудовищный хаос, что исходом его может быть только смерть. Странно, думала она, что физическая реакция на нынешний шок оказалась такой же, как тогда, когда убили Хьюго; ведь свежее горе накладывалось на другое горе, которое все еще оставалось таким же острым, как и в тот миг, когда она впервые услышала, что ее старший сын умер. Тем не менее физические симптомы были теми же: изнуряющая жажда, озноб и ощущение, что тело высохло и сморщилось, а во рту сухо и кисло. Мэтти заваривала ей крепкий черный кофе, она глотала его обжигающе горячим, не замечая, что он переслащен. Спустя некоторое время произнесла:
– Я хочу поесть. Чего-нибудь соленого. Тост с анчоусами. – И подумала при этом: «У меня причуды как у беременной – беременной горем».
Но теперь все кончено. Мэтти хотела укрыть ей плечи, но она стряхнула шаль и велела оставить ее в покое. «За пределами телесной оболочки, за пределами этой боли существует мир, – думала леди Урсула. – Я снова ухвачусь за него. Я выживу. Должна выжить. Семь лет, от силы десять – это все, что мне нужно». А пока она ждала, сберегая силы для приема множества неизбежных посетителей. Но этого, первого, пригласила она сама. Есть кое-что, что необходимо ему сказать, а времени остается немного.
Вскоре после одиннадцати она услышала звонок в дверь, потом урчание лифта и тихий щелчок закрывающейся железной решетки. Дверь в гостиную открылась, и тихо вошел Стивен Лампарт.
Ей казалось важным встретить его стоя. Но она не смогла сдержать гримасу боли, когда артритные суставы приняли на себя вес тела, и отметила, что ему видно, как дрожит ее рука, стискивающая набалдашник трости. Он вмиг очутился подле нее.
– Нет-нет, пожалуйста, не вставайте.
Уверенно подхватив под локоть, он усадил леди Урсулу обратно. Чужое прикосновение было ей неприятно, как свидетельство того, что знакомые и незнакомые, видя ее немощь, считают себя вправе обращаться с ней покровительственно, словно ее тело никому не нужный хлам, который можно перекладывать с места на место. Она хотела было оттолкнуть его властную руку, но сдержалась. Однако мышцы ее непроизвольно сжались от прикосновения, и она знала, что от него не укрылась эта инстинктивная реакция. Деликатно, с профессиональным умением усадив ее, он сам сел в кресло напротив. Их разделял низкий стол. Овал полированного красного дерева усугублял его превосходство: сила против слабости, молодость против старости, врач против зависимого пациента. Впрочем, она его пациенткой не была.
– Насколько я знаю, вы ждете операции по замене тазобедренного сустава? – сказал он. Разумеется, это Барбара ему доложила, но первым он ее имя упоминать не станет.
– Да, я стою в очереди на госпитализацию в ортопедическую больницу.
– Простите, но почему не лечь в частную клинику? Зачем терпеть лишние муки?
Замечание почти неприлично неуместное для визита соболезнования, отметила про себя леди Урсула. Или он пытается таким образом заслониться от ее горя и стоицизма, переведя разговор на профессиональную почву – единственную, на которой он чувствовал себя уверенно и мог говорить компетентно?
– Предпочитаю лечиться в системе государственной службы здравоохранения, – ответила она. – Я пользуюсь возможностями, которые обеспечивает мне мое положение, но не этой.
Он снисходительно улыбнулся – как детской шутке.
– Немного отдает мазохизмом.
– Может быть. Но я пригласила вас не для того, чтобы выслушать ваш профессиональный совет.
– Какового, будучи акушером, я все равно не смог бы вам дать. Леди Урсула, эта новость, о Поле… Это ужасно, в это невозможно поверить. Вы не вызвали своего доктора? Или кого-нибудь из друзей? Кто-то должен быть рядом с вами. Вам не следует оставаться одной в такой момент.
– Если мне понадобятся обычные успокоительные средства – кофе, алкоголь, тепло, – у меня есть Мэтти. Когда тебе восемьдесят два, те немногие люди, которых хотелось бы видеть, уже мертвы. Я пережила обоих своих сыновей. Это худшее, что может случиться с человеком. Мне придется выдержать и это. Но я не обязана об этом говорить. – Она чуть было не добавила: «А менее всего с вами». Невысказанные слова, казалось, повисли между ними. Он помолчал, словно осмысляя и признавая их справедливость, потом сказал:
– Я бы, разумеется, и сам зашел позднее, даже если бы вы не позвонили, просто не был уверен, что вам захочется увидеть кого бы то ни было так скоро. Вы получили мое письмо?
Наверное, он написал его, как только Барбара сообщила ему новость по телефону, и послал с одной из своих медсестер, а та, торопясь домой после ночного дежурства, даже не потрудилась вручить его лично – просто сунула по дороге в почтовый ящик. Он, конечно, употребил все положенные прилагательные, ему не требовался словарь, чтобы найти приличествующие событию выражения. Убийство, в конце концов, всегда есть преступление – чудовищное, ужасное, возмутительное, бесчеловечное. Но письму, как слишком поспешно выполненной светской обязанности, недоставало убедительности. К тому же Лампарту следовало знать, что подобные письма не пристало посылать напечатанными на машинке секретарем. «Впрочем, это характерно для него, – подумала леди Урсула. – Соскобли с него трудолюбиво приобретенную патину профессионального успеха, престижа, ортодоксально хороших манер – и вот оно, его истинное обличье: амбициозный, немного вульгарный, отзывчивый только тогда, когда отзывчивость оплачивается. А может быть, отчасти во мне говорит предубежденность? Предубежденность опасна. Я должна следить за собой, чтобы постараться не выдать ее, если разговор пойдет так, как я хочу. Да и едва ли справедливо критиковать письмо. Чтобы диктовать соболезнования матери человека, которому ты наставлял рога в течение последних трех лет, требуется искусство, превосходящее его ограниченный светский лексикон».
Леди Урсула не виделась со Стивеном почти три месяца и снова была поражена тем, как прекрасно он выглядит. Он и в молодости был привлекателен: высокий, обаятельно нескладный, с копной черных волос. Но теперь успех и костюм от хорошего портного сгладили угловатость фигуры, он нес свой вес с непринужденной уверенностью, а взгляд серых глаз, красотой которых он отлично умел пользоваться, постоянно был начеку. Волосы, посеребренные сединой, оставались густыми, их природную непокорность не могла окончательно усмирить даже дорогая стрижка, что добавляло ему привлекательности, намекая на неукротимую индивидуальность, не имеющую ничего общего с унылым общепринятым представлением о мужской красоте.
Перегнувшись через стол, он пристально посмотрел на нее, серые глаза потеплели от сочувствия. Ничего не стоившее ему профессиональное сострадание пробудило в ней неприязнь. Но играл он свою роль отменно. Она чуть ли не ждала, что он сейчас скажет: «Мы сделали все, что могли, все, что в человеческих силах», потом одернула себя: возможно, его сострадание и искренно. Она с трудом поборола искушение остаться при прежнем мнении о нем как о красивом и опытном соблазнителе из бульварного романа. Нет, каков бы он ни был, он не так прост. Никто не прост настолько. К тому же, следует отдать ему должное, он известен как прекрасный гинеколог, знающий свое дело и работающий на совесть.
Когда Хьюго учился в Бейллиоле[8], Стивен Лампарт был его ближайшим другом. В те времена он ей нравился, и отчасти прежняя расположенность помимо ее воли сохранилась и теперь. Леди Урсула даже не очень осознавала ее, просто чувство было неотъемлемо от воспоминаний о прогулках под солнцем в Порт-Медоу, о веселых завтраках в комнате Хьюго, о годах, исполненных надежд и обещаний. Стивен был смышленым, миловидным, честолюбивым мальчиком из мелкобуржуазной семьи, приятным, занятным, умевшим войти в ту компанию, которая ему была нужна, благодаря своему внешнему виду и остроумию, при этом он ловко скрывал даже намек на честолюбие. Хьюго, сын графской дочери и баронета, воин, отмеченный наградами, обладатель громкого имени и наследник того, что осталось от денег Бероунов, несомненно, был в этом дуэте фигурой привилегированной. Леди Урсула только сейчас впервые задумалась: не испытывал ли Стивен неприязни не только к Хьюго, но и ко всей семье и не уходило ли последовавшее предательство корнями в застарелую зависть?
– Мы должны безотлагательно обсудить две вещи, – сказала она, – потому что потом может не оказаться ни времени, ни возможности. Наверное, мне с самого начала следует сказать, что я пригласила вас вовсе не для того, чтобы уличать свою сноху в супружеской неверности. Не мне критиковать чью бы то ни было интимную жизнь.
Серые глаза насторожились.
– Как мудро с вашей стороны, – заметил он. – Не многие из нас способны на такое.
– Но мой сын убит, – продолжала она, – и полиции скоро все станет известно, если уже не стало. Мне-то известно.
– Простите, но вы уверены? Единственное, что Барбара сообщила мне, позвонив сегодня утром, – это что полиция нашла тела Пола и этого бродяги… – он сделал паузу, – с ранами на шеях.
– Их шеи были перерезаны. И у того, и у другого. И несмотря на тактичную осторожность, с какой мне эта новость была преподнесена, я догадываюсь, что орудие убийства – одна из бритв Пола. Полагаю, Пол был способен убить себя. Большинство из нас способны, если обстоятельства станут невыносимыми. Но чего он точно не смог бы сделать, так это убить того бродягу. Мой сын убит, и это означает, что существуют некие факты, которые полиция постарается раскопать.
– Какие факты, леди Урсула? – спокойно спросил Стивен.
– Например, тот факт, что вы с Барбарой любовники.
Ладони, свободно покоившиеся на коленях, сжались, потом снова расслабились, но он не отвел взгляд.
– Понимаю. Кто вам сообщил, Пол или Барбара?
– Никто. Я живу со снохой под одной крышей четыре года. И я женщина. Я могу быть инвалидом, но глаза и сообразительность мне пока не отказали.
– Как она, леди Урсула?
– Не знаю. Но советую вам самому выяснить это перед уходом. Получив известие, я видела свою сноху не более трех минут. Очевидно, она слишком расстроена, чтобы разговаривать с посетителями. А меня она, судя по всему, зачисляет в этот разряд.
– Может быть, вы не совсем справедливы? Порой чужое горе труднее вынести, чем собственное.
– Особенно если собственное не так уж глубоко.
Он наклонился вперед и тихо произнес:
– Не думаю, что мы вправе судить об этом. Возможно, чувства Барбары и не так уж глубоки, но Пол был ее мужем. Она его любила, вероятно, сильнее, чем мы с вами можем понять. Это ужасный удар для нее, как и для всех нас. Послушайте, нам обязательно говорить сейчас? Мы оба в шоке.
– Нам обязательно говорить сейчас, и времени у нас мало. Коммандер Адам Дэлглиш приедет ко мне, как только они покончат с тем, чем занимаются сейчас там, в церкви. Предположительно он захочет побеседовать и с Барбарой. Рано или поздно они доберутся и до вас. Я должна знать, что вы собираетесь им сказать.
– Этот Адам Дэлглиш, он не поэт? Странное хобби для полицейского.
– Если он такой же хороший полицейский, как поэт, то он опасный человек. Не нужно недооценивать полицию, основываясь на том, что пишут в великосветских журналах.
– Я не недооцениваю полицию, но у меня нет причин ее бояться. Я знаю, что полицейские сочетают в себе страсть настоящего мужчины к избирательному насилию с твердой приверженностью морали среднего класса, но вы же не предполагаете, что они заподозрят меня в том, что я перерезал Полу горло, потому что сплю с его женой? Они, может, и оторваны от реальности, но не настолько же.
«Вот это уже ближе к делу, вот такой ты настоящий», – подумала она, но сказала спокойно:
– Я не говорю, что они вас заподозрят. Не сомневаюсь, что вы сможете представить удовлетворительное алиби на вчерашний вечер. Однако будет меньше неприятностей, если ни вы, ни она не станете скрывать своих отношений. Я бы тоже предпочла не лгать по этому поводу. Разумеется, я не стану говорить на эту тему по собственному почину. Но не исключено, что меня спросят.
– Но почему, леди Урсула?
– Потому что коммандер Дэлглиш свяжется со специальной службой[9]. Мой сын был министром короны, хоть и недолго. Неужели вы думаете, что есть хоть что-то в частной жизни министра, особенно министра такого департамента, что было бы неизвестно людям, чья работа в том и состоит, чтобы выискивать и заносить в досье все касающееся потенциальных скандалов? Вы отдаете себе отчет, в каком мире мы живем?
Стивен встал и начал медленно расхаживать перед леди Урсулой.
– Наверное, мне следовало об этом подумать. Да, надо было подумать, учитывая ситуацию. Смерть Пола оказалась таким чудовищным шоком. Видимо, я все еще медленно соображаю.
– Тогда призываю вас начать соображать поскорее. Вы с Барбарой должны согласовать свою версию. А еще лучше – условиться говорить правду. Насколько я понимаю, вы с ней были любовниками уже тогда, когда познакомили ее с Хьюго, и продолжали поддерживать отношения после того, как Хьюго убили и она вышла замуж за Пола.
Он остановился и повернулся к ней:
– Поверьте, леди Урсула, в этом не было умысла, просто так получилось.
– Вы хотите сказать, что благородно решили воздерживаться от сексуальной связи по крайней мере на период медового месяца?
Он подошел, встал напротив и посмотрел на нее сверху вниз.
– Думаю, мне следует кое-что сказать, но, боюсь, это прозвучит не по-джентльменски.
«Теперь это слово стало бессмысленным, – подумала леди Урсула. – А в твоем случае, возможно, и всегда было. До 1914 года можно было сказать нечто подобное, и это не прозвучало бы ни смешно, ни фальшиво, но не теперь. Это слово и мир, коему оно принадлежало, исчезли навсегда, втоптаны в грязь Фландрии». Но вслух она сказала:
– Моему сыну перерезали горло. Не думаю, что в свете этой жестокости нам стоит заботиться об учтивости, ложной или истинной. Это, разумеется, касается Барбары?
– Конечно. Есть кое-что, что вам нужно понять, если вы еще не поняли. Да, мы с ней любовники, но она меня не любит. И ни в коем случае не хочет выйти за меня замуж. Я удовлетворяю ее настолько, насколько может удовлетворять женщину мужчина. Она со мной лишь потому, что я понимаю ее нужды и не имею никаких претензий. Почти не имею. Какие-то претензии есть у всех. И конечно, я люблю ее, настолько, насколько вообще способен любить кого бы то ни было. Это ей необходимо. Со мной она чувствует себя защищенной. Но она не стала бы избавляться от идеального мужа и титула, чтобы выйти за меня. Ни через развод, ни, тем более, организовав убийство. Вам придется в это поверить, если вы собираетесь продолжать жить вместе.
– По крайней мере откровенно, – заметила леди Урсула. – Вы, похоже, хорошо друг другу подходите.
Он стерпел легкое оскорбление, скрывавшееся за ее иронией, и печально согласился:
– О да, мы друг другу подходим. Подозреваю, что она и вины-то за собой никакой не чувствует. Как ни странно, даже меньше, чем я. Трудно принимать всерьез адюльтер, если не получаешь от него большого удовольствия.
– У вас очень тяжелая роль, не приносящая к тому же удовлетворения. Восхищаюсь вашим самопожертвованием.
На его лице появилась вызванная каким-то одному ему ведомым воспоминанием улыбка.
– Она такая красивая. Идеально красивая, не правда ли? Ее красота даже не зависит от того, здорова ли она, счастлива или нет, устала ли и что на ней надето. Красота всегда при ней. Вы не можете меня винить.
– Могу, – твердо возразила леди Урсула. – И виню.
Но в душе она понимала, что не совсем честна. Всю жизнь ее околдовывала красота, мужская и женская. Она ею жила. Когда в 1918 году, после гибели брата и жениха, она, дочь графа, поступила на сцену, бросив вызов традициям, что еще могла она предложить? Большого актерского таланта, с безжалостной честностью мысленно призналась она, у нее не было. От любовников ей подсознательно требовалась лишь физическая красота, а к красоте подруг она относилась сверхтерпимо, без всякой ревности. Тем более они удивились, когда в тридцать два года она вышла замуж за сэра Генри Бероуна, оценив, должно быть, его менее очевидные достоинства, и родила ему двоих сыновей. Ей не раз доводилось наблюдать, как ее сноха неподвижно стоит перед зеркалом в вестибюле. Барбара вообще не могла пройти мимо зеркала, нарциссически не задержавшись перед ним и не окинув себя спокойным задумчивым взглядом. Что она там разглядывала? Первые морщинки в уголках глаз? Их постепенно блекнущую синеву? Сухую складку на коже? Начинающую морщиться шею? Все, что свидетельствует о том, насколько преходяще это переоцениваемое людьми совершенство.
Стивен между тем продолжал мерить шагами комнату и говорил без умолку.
– Барбара любит чувствовать, что она объект внимания, особого и безраздельного. Это приходится учитывать в интимных сношениях. Она нуждается в том, чтобы мужчина желал ее. Ей даже не особенно нужно, чтобы он к ней прикасался. Если бы она заподозрила, что я приложил руку к убийству Пола, она бы меня не поблагодарила. Думаю, она бы мне этого никогда не простила. И уж точно не стала бы защищать. Извините. Я был слишком откровенен. Но думаю, это нужно было сказать.
– Да, нужно. А кого бы она стала защищать?
– Своего брата, вероятно, но только если бы это не представляло риска для нее самой. Они никогда не были особо близки.
– От нее не потребуется никакой родственной лояльности, – сухо заметила леди Урсула. – Доминик Суэйн провел весь вчерашний вечер здесь, в этом доме, с Мэтти.
– Это он или она утверждает?
– Вы обвиняете его в причастности к убийству моего сына?
– Разумеется, нет. Было бы смешно. И если Мэтти говорит, что он был с ней, не сомневаюсь, что так оно и есть. Всем известно: Мэтти – образец честности. Просто вы спросили меня, есть ли человек, которого Барбара стала бы защищать, так вот: я никого другого не вижу. – Он прекратил расхаживать взад-вперед, снова уселся напротив нее и добавил: – Насчет того, зачем вы меня вызвали. Вы сказали, что нам нужно обсудить две вещи.
– Да. Я должна быть уверена, что ребенок, которого носит Барбара, мой внук или внучка, а не ваш внебрачный.
Его плечи напряглись. Какой-то миг, не более секунды, он сидел неподвижно, уставившись на свои сцепленные руки. В мертвой тишине было слышно, как тикают настольные часы. Потом он поднял голову. Стивен был совершенно спокоен, но леди Урсула заметила, что он побледнел.
– О, в этом можете не сомневаться. Ни минуты. Три года назад я прошел стерилизацию. Для отцовства я непригоден, и у меня нет ни малейшего желания выставлять себя на посмешище, подвергаясь тестам на ДНК. Могу дать вам координаты своего хирурга, если хотите удостовериться. Это проще, чем полагаться на анализ крови после его рождения.
– Его?
– Да, это мальчик. Барбара сделала амниографию. Ваш сын хотел наследника, он его получит. А вы не знали?
Она помолчала, потом спросила:
– А это не рискованно для плода, особенно на такой ранней стадии беременности?
– С современной аппаратурой и при умелых руках – нет. А я позаботился, чтобы она попала в хорошие руки. Нет, не в мои. Я не так глуп.
– Пол успел узнать о ребенке?
– Барбара ему не сказала. Думаю, не успел. Ведь она сама только что узнала.
– О том, что беременна? Не может быть.
– Нет, о поле ребенка. Я позвонил и сообщил ей результат вчера утром. Но Пол мог догадываться, что она носит дитя. В конце концов, он, похоже, и в церковь-то эту вернулся, чтобы испросить у своего Бога дальнейших указаний.
Ее охватил гнев – настолько сильный, что несколько секунд она не могла говорить. А когда дар речи вернулся к ней, голос дрожал, как у немощной старухи. Тем не менее ее слова жалили:
– Вы никогда, даже в юности, не могли устоять против искушения смешивать вульгарность с тем, что вам казалось остроумием. Что бы ни делал мой сын в той церкви – а я не хочу притворяться, будто понимаю, что именно там случилось, – в итоге это привело его к смерти. Когда вам в следующий раз захочется продемонстрировать свое дешевое остроумие, вспомните об этом.
Он ответил тихим ледяным голосом:
– Простите. Я с самого начала считал, что было ошибкой затевать этот разговор. Мы оба слишком потрясены, чтобы рассуждать здраво. А теперь, если позволите, я спущусь к Барбаре, прежде чем на нее обрушится полиция. Барбара сейчас одна, я правильно понял?
– Насколько мне известно, да. Энтони Фаррелл скоро прибудет. Я послала за ним, как только получила известие, но он едет из Уинчестера.
– Семейный адвокат? Не сочтет ли полиция подозрительным его присутствие? Слишком похоже на необходимую предосторожность.
– Он не только семейный адвокат, но и друг семьи. Естественно, что мы обе захотели его видеть в такой момент. Но я рада, что вы повидаетесь с ней прежде, чем он приедет. Скажите ей, чтобы отвечала на вопросы Дэлглиша, но по собственной инициативе не делилась с ним информацией. Никакой информацией. У меня нет оснований полагать, что полиция излишне драматично воспримет то, что, в конце концов, является всего лишь заурядным адюльтером, но едва ли они ожидают, что она сама станет откровенничать с ними на эту тему, даже если это для них уже не секрет. Избыток откровенности выглядит не менее подозрительно, чем ее недостаток.
– Вы были вместе, когда полиция сообщила ей эту новость?
– Полиция не сообщала ей эту новость. Это сделала я. В сложившихся обстоятельствах мне показалось, что так будет лучше. Весьма компетентная женщина – офицер полиции – известила меня, потом я одна пошла к Барбаре. Она вела себя безупречно. Барбара всегда знала, когда какие чувства следует испытывать. И она недурная актриса. Могла бы ею стать. У нее была масса возможностей практиковаться. Да, еще одно! Скажите ей, чтобы не упоминала о ребенке. Это важно.
– Если вы хотите, если считаете, что так будет правильнее… Но быть может, было бы уместно упомянуть о беременности – тогда они будут с ней особенно деликатны.
– Они и так будут деликатны. Дураков в таких случаях не посылают.
Они разговаривали как союзники, ненадежно связанные участием в заговоре, в чем ни один из них, однако, ни за что бы не признался. Леди Урсула почувствовала ледяное отвращение, почти такое же физически ощутимое, как тошнота, и вместе с ним ее охватила слабость, от которой по телу прошла дрожь. Он снова моментально оказался рядом, и его рука деликатно, но решительно сжала ее запястье. Она понимала, что ей это должно быть неприятно, но в данный момент его прикосновение успокаивало. Она откинулась на спинку кресла, закрыла глаза, и ее пульс под его пальцами начал биться ровнее.
– Леди Урсула, – сказал он, – вам в самом деле нужно было бы позвать своего доктора. Вас ведь пользует Малкольм Хэнкок, если не ошибаюсь? Позвольте мне ему позвонить.
Она тряхнула головой.
– Со мной все в порядке. Я сейчас не в состоянии выдержать встречу еще с одним человеком. Пока не приехала полиция, мне надо побыть одной. – Это было признанием собственной слабости, которого она сама от себя не ожидала, – во всяком случае, не перед ним и не в такой момент.
Лампарт направился к двери. Когда его ладонь уже легла на дверную ручку, леди Урсула произнесла:
– Еще один вопрос. Что вы знаете о Терезе Но- лан?
– То же, что и вы, полагаю, если не меньше. В Пембрук-Лодж она проработала всего один месяц, я и видел-то ее лишь мельком. А в вашем доме, ухаживая за вами, она провела более полутора. И когда пришла ко мне, уже была беременна.
– А о Дайане Траверс?
– Ничего, кроме того, что она по глупости после сытного ужина и нешуточных возлияний полезла купаться в Темзу. Как вам, должно быть, известно, мы с Барбарой покинули «Черный лебедь» до того, как Дайана утонула. – Он помолчал немного, потом мрачно добавил: – Я понимаю, о чем вы думаете, – о той нелепой статье в «Патерностер ревю». Леди Урсула, вы позволите дать вам совет? Убийство Пола, если это действительно убийство, очень простое преступление. Он кого-то впустил в церковь – то ли вора, то ли какого-то другого отщепенца, то ли психопата, – и этот кто-то убил его. Не усложняйте обстоятельств его смерти – которые, видит Бог, и без того чудовищны, – связывая их со старыми, не имеющими к ней никакого отношения трагедиями. Полиции и так будет чем поживиться.
– Обе не имеют к ней никакого отношения?
Вместо того чтобы ответить, он спросил:
– Саре уже сообщили?
– Еще нет. Я звонила ей домой сегодня утром, но никто не ответил. Вероятно, она вышла за газетой. Попробую еще, как только вы уйдете.
– Хотите, я съезжу к ней? В конце концов, она дочь Пола. Для нее это будет страшным ударом. Негоже, если она узнает о его смерти от полиции или из теленовостей.
– Не узнает. Если нужно, я съезжу сама.
– Но кто вас к ней отвезет? Разве в среду у Холлиуэлла не выходной?
– Существует такси.
Ей было неприятно, что он проявляет назойливость, втираясь в ее семью так же, как сделал это когда-то в Оксфорде. Но она снова упрекнула себя в несправедливости. По-своему он всегда был добр.
– Ей надо бы дать время подготовиться, прежде чем на нее навалится полиция, – заметил Лампарт.
Интересно, подготовиться к чему? Вежливо притвориться, что ей это небезразлично? – подумала леди Урсула, но ничего не ответила. Ей вдруг так нестерпимо захотелось избавиться от него, что она едва сдержалась, чтобы не сказать ему: «Убирайтесь», но вместо этого протянула руку. Склонившись, он взял ее в ладони и поднес к губам. Этот жест, театральный и нелепо неуместный, смутил ее, но не вызвал отвращения. После того как он ушел, она долго смотрела на свои тонкие, унизанные перстнями пальцы, на искалеченные старостью суставы, к которым – едва-едва – прикоснулись его губы. Был ли его порыв данью восхищения старухой, встретившей последнюю в своей жизни трагедию с достоинством и мужеством? Или в нем было нечто более тонкое – знак того, что, несмотря ни на что, они союзники, он понимает ее приоритеты и тоже будет их придерживаться?
Дэлглиш вспомнил, как некий хирург однажды сказал ему, что Майлс Кинастон обещал стать выдающимся диагностом, но отказался от общей медицины в пользу патанатомии на стадии ординатуры, потому что не мог выносить людских страданий. В голосе этого хирурга Дэлглишу послышалась тогда нотка снисходительности, словно он бесстрастно выдавал секрет слабости своего коллеги, которую более предусмотрительный человек должен был бы распознать в себе прежде, чем выбирать карьеру врача, или, уж во всяком случае, на первом курсе обучения. Вероятно, тот хирург был прав, подумал Дэлглиш. Кинастон не обманул ожиданий, но теперь его талант диагноста служит безропотным мертвецам, чьи глаза не молят о надежде, из чьей груди не вырываются стоны. Несомненно, у него есть пристрастие к смерти и он знает, что она такое. Ничто в ней не обескураживает его – ни грязь, ни запах, ни самые причудливые ее атрибуты. В отличие от большинства врачей он видел в ней не неумолимого врага, а увлекательную загадку. Каждый труп, на который он смотрел тем же пристальным взглядом, каким некогда, должно быть, смотрел на живых пациентов, являл собой очередное наглядное свидетельство, которое, будучи правильно истолковано, способно еще немного приблизить к постижению главной тайны.
Дэлглиш уважал Кинастона как ни одного другого патологоанатома, с которым ему доводилось работать. Тот приезжал немедленно, стоило только позвонить, и так же незамедлительно представлял заключение о вскрытии. Он не позволял себе грубых «трупных» шуток, которыми щеголяют некоторые из его коллег, чтобы поддерживать самооценку; с ним собравшиеся за обеденным столом могут не волноваться: они не услышат бестактных анекдотов о «ножах для разделки мяса» или куда-то запропастившихся почках. А кроме того, Кинастон всегда очень хорошо выступал в суде, некоторые даже полагали, что слишком хорошо. Дэлглиш помнил язвительное замечание адвоката подсудимого после вынесения тому обвинительного вердикта: «Кинастон становится опасно непогрешимым для присяжных. Нам не нужен еще один Спилсбери»[10].
Кинастон никогда не терял времени даром. Даже сейчас, здороваясь с Дэлглишем, он одновременно снимал пиджак и натягивал тонкие латексные перчатки на искореженные ревматизмом руки, которые выглядели неестественно белыми, почти бескровными. Его длинная аморфная фигура, да еще при шаркающей походке, казалась нескладной, даже нелепой, пока он не приступал к работе и не оказывался в своей стихии; тогда он подтягивался, становился упругим, даже грациозным, и двигался вокруг мертвого тела с кошачьей легкостью. Лицо у него было мясистое, с редеющими над высоким веснушчатым лбом темными волосами, с длинной и тонкой верхней губой, а блестящие карие глаза под тяжело нависающими набухшими веками придавали ему сардоническое выражение умного человека, одаренного чувством юмора. Сейчас он в жабьей позе присел на корточки возле трупа Бероуна, свободно свесив вперед бледные, как будто бесплотные, руки и с чрезвычайной пристальностью вглядывался в раны на его горле, не делая попытки прикоснуться к телу, – только легким движением ласково провел по затылку.
– Кто они? – спросил он.
– Первый – сэр Пол Бероун, бывший член парламента и младший министр, второй – бродяга Харри Мак.
– Выглядит как убийство с последующим самоубийством. Надрезы – как в учебнике: два поверхностных слева направо, потом один резкий, глубокий, перерезавший артерию. И бритва тут как тут, под рукой. Повторяю, на первый взгляд все очевидно. Чуточку слишком очевидно, не так ли?
– Согласен, – ответил Дэлглиш.
Кинастон осторожно, стараясь, как неопытный танцор, ступать лишь на пальцы, проследовал по ковру к Харри.
– Один разрез. Вполне достаточный. И снова слева направо. Это означает, что Бероун, если это был он, стоял у него за спиной.
– Тогда почему правый рукав Бероуна не пропитался кровью насквозь? Ладно, он существенно запачкан его собственной кровью, или кровью Харри, или кровью их обоих, но если бы он убил Харри, разве крови на рукаве не должно было быть гораздо больше?
– Если только он предварительно не закатал его и не подкрался к жертве сзади.
– И опустил его снова, перед тем как перерезать собственное горло? Малоправдоподобно.
– В лаборатории определят, чья кровь на рукаве – Харри, или Бероуна, или обоих. А между телами кровавых пятен не видно.
– Судмедэксперт просканировал ковер с помощью волоконно-оптической лампы. Возможно, что-нибудь найдут. Но есть одно различимое смазанное пятно на ковре под откинутой полой пиджака Харри и такой же зеркально расположенный след, на первый взгляд кровавый, на самом пиджаке. – Дэлглиш приподнял край полы, и оба некоторое время молча всматривались в пятно на ковре, потом Дэлглиш продолжил: – То, что пятно расположено под пиджаком, означает, что появилось оно там прежде, чем Харри упал. Коль скоро окажется, что это кровь Бероуна, значит, он умер первым, если, конечно, не ковылял через комнату к Харри уже после того, как сделал один или оба поверхностных надреза на собственной шее. Теоретически возможно, но было бы чудовищно нелепо. Если он наносил себе рану в этот самый момент, как мог Харри остановить его? А если нет, зачем было его убивать? Но с медицинской точки зрения это вероятно?
Кинастон ответил не сразу, оба понимали важность вопроса.
– После первого пореза, полагаю, да, – сказал он наконец.
– Но хватило ли бы ему сил убить Харри?
– После того как он уже надрезал себе шею? Опять же после первой поверхностной раны, думаю, этого нельзя исключить. Не забывайте, что он находился в сверхвозбужденном состоянии. Удивительно, откуда у человека в такой момент берутся силы. В конце концов, мы ведь предполагаем, что Харри пытался ему помешать покончить с собой. Едва ли в такой момент человек способен мыслить здраво. Но уверенности у меня нет. И ни у кого не может быть. Ты требуешь невозможного, Адам.
– Этого я и боялся. Но все как-то уж больно аккуратно сходится.
– Или тебе хочется верить, что сходится слишком аккуратно. Из чего ты исходишь?
– Судя по положению тела, он скорее всего сидел на краю кровати. Допустим, его убили, допустим, что убийца прошел на кухню; тогда он мог оттуда незаметно прокрасться обратно и напасть на Бероуна сзади: удар по голове, шнур на шею. Или он схватил его за волосы, оттянул голову назад и сделал глубокий разрез. А остальные два, которые должны были выглядеть как «пробные», нанес потом. Значит, нам необходимо искать какие-либо отметины под разрезами или шишку на затылке.
– Шишка есть, – сообщил Кинастон, – но она маленькая и может быть следствием удара об пол при падении. Точно мы это узнаем после вскрытия.
– Другая версия состоит в том, что убийца сначала сбил его с ног, отключил, потом пошел в кухню, разделся и вернулся, чтобы покончить с Бероуном раньше, чем тот успеет прийти в себя. Но эта версия вызывает очевидные возражения. Убийце пришлось бы очень тщательно рассчитать силу удара, и в любом случае такой удар оставил бы шишку покрупнее.
– Однако эта версия вызывает меньше возражений, чем предыдущая: если бы убийца с самого начала вошел полуголым и с бритвой в руке, Бероун оказал бы сопротивление, а следов борьбы не видно.
– Он мог не прореагировать сразу от неожиданности, – возразил Дэлглиш. – Мог ожидать возвращения посетителя из кухни именно в таком виде. Наконец, тот мог прокрасться на цыпочках по внешнему проходу и войти через основную дверь. Кстати, судя по положению тела, это предположение весьма правдоподобно.
– Значит, ты предполагаешь умысел? По-твоему, убийца знал, что под рукой у него окажется бритва?
– О да. Если Бероуна убили, то убийство было преднамеренным. Но я всего лишь теоретизирую, не имея пока фактов, – непростительный грех для профессионала. И тем не менее есть во всем этом какая-то натяжка, Майлс. Все слишком уж очевидно, слишком подогнано.
– Я сделаю предварительный осмотр, и тела можно будет увозить. Обычно первое, что я делаю на следующее утро, это составляю отчеты о вскрытии, но в больнице моего возвращения ждут не раньше понедельника, и секционная до половины четвертого будет занята. Твою команду это устроит?
– Для нас чем скорее, тем лучше.
Что-то в голосе Дэлглиша насторожило Кинастона.
– Ты его знал? – спросил он.
Это будет возникать постоянно, подумал Дэлглиш: «Ты его знал… ты эмоционально пристрастен… ты не хочешь, чтобы он оказался безумцем, самоубийцей, убийцей».
– Да, я его знал, – произнес он вслух.
– Что он тут делал?
– Ранее здесь, в этой комнате, он пережил некий религиозный квазимистический опыт. Возможно, надеялся повторить его и попросил у приходского священника разрешения провести тут ночь. Никаких объяснений не дал.
– А Харри?
– Похоже, Бероун впустил его. Может, нашел спящим на крыльце. Говорят, Харри терпеть не мог находиться в помещении вместе с другими людьми. Есть свидетельство, что он собирался спать в другой комнате – в главной ризнице.
Кинастон кивнул и вернулся к привычной рутине. Дэлглиш не стал ему мешать и вышел. Пока Кинастон не закончит, ему здесь делать нечего. Наблюдая за бесцеремонным обращением с ранами на трупе, за приготовлениями к последующей хладнокровной научной жестокости, он чувствовал себя неловко, как соглядатай. Его всегда интересовало, почему этот процесс казался ему более оскорбительным и мерзким, чем само вскрытие. Может быть, потому, что слишком мало времени проходило после наступления смерти, иногда тело еще не успевало остыть. Человек суеверный мог страшиться, что дух, испущенный столь недавно, все еще витает поблизости и может разгневаться из-за надругательства над разделенной с ним, но пока еще уязвимой плотью. Дэлглиша удивило, что он чувствовал себя утомленным. Ожидалось, что усталость придет позднее, когда он будет работать по шестнадцать часов в день, и эта рано навалившаяся тяжесть, чувство истощенности физических и интеллектуальных сил оказались для него внове. Интересно, возраст начинает сказываться или это лишнее доказательство того, что дело обещает быть необычным?
Он прошел в церковь и сел на стул напротив статуи Богородицы. Гигантский неф опустел. Отец Барнс ушел домой в сопровождении полицейского констебля, предварительно с готовностью опознав кружку: Харри часто приносил ее с собой, когда ночевал на церковном крыльце. Священник искренне хотел помочь и с промокашкой – чуть ли не до рези в глазах вглядывался в нее и в конце концов сказал, что черных отпечатков, кажется, действительно не было, когда он видел ее в понедельник, но он не уверен.
Дэлглиш наслаждался выпавшими ему минутами спокойного размышления. Запах ладана сгустился, но Дэлглишу казалось, что к нему примешивается другой, тошнотворно-зловещий. И тишина не была абсолютной. За спиной у него раздавались то шаги, то голоса, спокойные, уверенные и неторопливые – это работали профессионалы. Звуки казались очень отдаленными и в то же время были различимы, как мышиная возня за плинтусом, словно какое-то тайное темное дело творилось там. Он знал, что скоро два тела будут аккуратно упакованы в пластиковые мешки, ковер тщательно свернут, чтобы сохранить улики, особенно то важное пятно высохшей крови. Вещественные доказательства, найденные на месте преступления – бритву, хлебные и сырные крошки из большой ризницы, волокна ткани с одежды Харри и ту единственную обгоревшую спичку, – разложенные по пакетам и снабженные бирками, перенесут в полицейскую машину. Ежедневник он пока оставит у себя – тот понадобится ему, когда он поедет на Камден-Хилл-сквер.
У ног Богородицы с младенцем стоял кованый железный канделябр с тремя рядами залитых воском гнезд для свечей, из которых торчали лишь черные фитили. Дэлглиш инстинктивно нащупал в кармане десятипенсовую монету и опустил в ящик для пожертвований. Она звякнула неестественно громко. Он почти ожидал, что вот-вот рядом возникнут Кейт или Массингем, молча, но с любопытством наблюдающие за нетипичным проявлением сентиментального чудачества своего шефа. К канделябру цепочкой был приделан держатель для спичек, похожий на тот, что имелся в кухне. Дэлглиш взял маленькую свечку и, чиркнув спичкой, поднес огонь к фитильку. Казалось, тот разгорался необычайно долго. Наконец язычок пламени стал ровным и прозрачным. Адам воткнул свечку в гнездо, снова сел и уставился на огонек, который, медленно гипнотизируя, погружал его в мир воспоминаний.
Это случилось чуть больше года назад, но казалось, что гораздо раньше. Они оба участвовали в семинаре по судебным приговорам в одном из университетов на севере страны – Бероун официально открывал его краткой речью, Дэлглиш представлял интересы полиции – и ехали туда на поезде в одном купе первого класса. В течение часа в начале пути Бероун со своим личным секретарем работал над документами, Дэлглиш же, тщательно изучив повестку дня, принялся перечитывать «Как мы теперь живем» Троллопа. Когда последняя папка заняла свое место в кейсе, Бероун посмотрел на него, и по его взгляду стало ясно, что ему хочется поговорить. Молодой чиновник с тактом, несомненно сулящим ему высокий карьерный взлет, испросив у господина министра разрешения пообедать, если он ему в данный момент не нужен, исчез. И у Бероуна образовалось два свободных часа для вольной беседы.
Вспоминая о ней, Дэлглиш не переставал удивляться тогдашней откровенности своего спутника. Словно само по себе путешествие по железной дороге в старомодном уединенном купе, исключавшее опасность телефонной тирании и вторжения посетителей, когда время зримо проплывало за окном и не нужно было считать минуты, освободило обоих от осторожности, ставшей уже частью их жизни, тяжесть которой будто бы временно свалилась с их плеч. Оба они были людьми весьма замкнутыми, не нуждающимися ни в клубном мужском товариществе, ни в братстве по гольфу, ни в пабах, ни в тетеревиной охоте, – всех тех занятиях, которые большинство их коллег находят необходимыми для облегчения и поддержания своих перегруженных делами жизней.
Поначалу Бероун говорил взвинченно, потом все спокойнее и, наконец, – очень доверительно. От обычных светских тем – книги, последние спектакли, общие знакомые – он перешел к себе. Они сидели близко друг против друга, свободно сложив руки на коленях. Случайный пассажир, заглянув в купе, мог принять их за двух кающихся грешников в частной исповедальне, отпускающих грехи друг другу, подумал Дэлглиш. Казалось, Бероун не ждал ответной доверительности, не требовал, чтобы ему платили откровенностью за откровенность. Он говорил – Дэлглиш слушал, зная, что ни один политик не станет говорить так свободно, не будь он абсолютно уверен в скромности собеседника. Дэлглиш не мог не почувствовать себя польщенным. Он всегда уважал Бероуна, а теперь проникся к нему теплым чувством, полностью отдавая себе отчет в том, почему тот стал рассказывать о своей родне.
– Мы семья не знатная, просто старая. Мой прапрадед потерял состояние, потому что увлекся делом, к которому не имел никаких способностей, – финансами. Кто-то надоумил его, что деньги можно делать, покупая акции, когда они дешевеют, и продавая – когда дорожают. Весьма незамысловатое правило, которое потрясло его не слишком развитый ум с силой божественного откровения. С первой частью инструкции у него не возникло никаких трудностей. Проблема состояла в том, что ему ни разу не удалось выполнить вторую ее часть. У него был настоящий талант неудачника. Как и у его отца. В его случае провал был сокрушительным. Тем не менее я благодарен прапрадеду. Прежде чем потерять деньги, ему хватило ума нанять Джона Соуна для проектирования дома на Камден-Хилл-сквер. Вы ведь интересуетесь архитектурой, не так ли? Я хотел бы, чтобы вы осмотрели этот дом, когда выдастся пара свободных часов. Это минимум, который требуется. На мой взгляд, он даже интереснее, чем Музей Соуна в Линкольнз-Инн-Филдз, – думаю, этот стиль можно назвать извращенным неоклассицизмом. Мне дом весьма нравится, по крайней мере с точки зрения архитектуры. Однако не рискну оспаривать мнение, что создан он скорее для того, чтобы им восхищаться, а не жить в нем.
Дэлглиш подумал: интересно, откуда Бероуну известно о его увлечении архитектурой? Неужели он читал его стихи? Поэт может искренне не любить разговоры о своей поэзии, но мысль о том, что кто-то действительно читал его, никогда не будет ему неприятна.
И сейчас, сидя с вытянутыми ногами на стуле, слишком низком для мужчины ростом шесть футов два дюйма, вперив взгляд в язычок пламени, не колеблющийся в насыщенном запахом ладана неподвижном воздухе, он словно наяву слышал голос, звеневший от отвращения, когда Бероун объяснял ему, почему отказался от карьеры юриста.
– На редкость странные вещи оказывают влияние на то, почему и когда человек принимает подобные решения. Думаю, я убедил себя, что посылать людей в тюрьму – не то, чем бы мне хотелось заниматься до конца жизни. А всегда выступать на стороне защиты казалось слишком легким выбором. Мне никогда не удавалось притворяться, будто я действительно верю в невиновность своего клиента потому лишь, что я или мой помощник тщательно позаботились внушить ему, чтобы он ни в коем случае не признавал свою вину. Когда в третий раз видишь, как твоего подзащитного-насильника освобождают, потому что ты оказался ловчее обвинителя, теряешь вкус к подобного рода победам. Но это, пожалуй, самое простое объяснение. Думаю, ничего такого не произошло бы, не проиграй я одно важное дело, во всяком случае, для меня важное. Вы, наверное, его не помните – это дело Перси Мэтлока. Он убил любовника своей жены. Дело не было особо трудным, и мы не сомневались, что удастся переквалифицировать его в непредумышленное убийство, а это открывало массу возможностей для смягчения приговора. Но я не потрудился как следует подготовиться. Мне казалось, что в этом нет необходимости. В те времена я был весьма самонадеян. Однако дело не только в этом. В тот период я был без памяти влюблен той влюбленностью, которая представляется самым важным событием в жизни, пока она длится, зато потом оставляет в душе недоуменный вопрос: а не было ли это в некотором роде болезнью? Так или иначе, я не уделил делу должного внимания. Мэтлока признали виновным в предумышленном убийстве, и он умер в тюрьме. У него был ребенок, дочь. Приговор, вынесенный ее отцу, подорвал ту ненадежную душевную стабильность, которую ей худо-бедно удавалось поддерживать. После выхода из психиатрической клиники она связалась со мной, и я взял ее на работу. Она до сих пор служит домохозяйкой у моей матери. Не думаю, что она могла бы работать где-нибудь еще, бедная девочка. Таким образом, я живу рядом с постоянным и неотступным напоминанием о собственном безрассудстве и несостоятельности, что, поверьте, не украшает мою жизнь. Тот факт, что она искренне благодарна мне – предана, как принято говорить, – не облегчает дела.
Потом он стал рассказывать о своем брате, убитом за пять лет до того в Северной Ирландии:
– После его смерти титул перешел ко мне. Большая часть того, что я, как ожидалось, должен был ценить в жизни, досталась мне вследствие чьей-нибудь смерти.
Не «того, что я ценю», отметил про себя Дэлглиш, а «того, что я, как ожидалось, должен был ценить».
К заглушающему все остальные запахи аромату ладана начала примешиваться едкая вонь свечной гари. Поднявшись со стула, Дэлглиш оставил свечу догорать – ее бледный язычок уже чадил – и, проследовав через неф, углубился в запрестольную часть церкви.
В звоннице Феррис установил свой специальный металлический столик и аккуратно разложил на нем «трофеи», снабженные ярлычками и упакованные в пластиковые пакеты. Отступив на несколько шагов, он осматривал их с чуть озабоченным видом лоточника на церковном базаре, проверяющего, представил ли он свой товар наиболее выигрышным образом. И ведь в самом деле, горделиво выставленные напоказ и задокументированные, эти заурядные вещи обрели почти ритуальную значимость. Туфли, одна из которых с клинышком грязи, налипшим между каблуком и подошвой; замызганная кружка; промокашка с налезающими друг на друга мертвыми значками, оставленными мертвой рукой; ежедневник; остатки последней трапезы Харри Мака; закрытый бритвенный футляр и занимающая, как изюминка коллекции, центральную часть стола открытая опасная бритва с клейкими от свернувшейся крови лезвием и костяной ручкой.
– Нашли что-нибудь интересное? – спросил Дэлглиш.
– Ежедневник, сэр. – Феррис сделал движение, словно хотел достать что-то из кармана.
– Не нужно, – перебил его Дэлглиш. – Просто расскажите.
– Дело в последней странице. Похоже, он вырвал записи, касающиеся последних двух месяцев, и сжег эти странички отдельно, а потом просто бросил ежедневник сверху. Обложка лишь слегка подкоптилась. На последней странице – сводный календарь на этот и следующий годы. Она нисколько не опалена, но верхней половины недостает. Кто-то оторвал ее. Думаю, он мог использовать ее как жгут, чтобы перенести огонь от фитиля газовой колонки.
Дэлглиш поднял пакет с туфлями.
– Возможно, – согласился он, но мысленно добавил: «Хотя и маловероятно. Для убийцы, который спешит – а этот убийца спешил, – слишком ненадежный и медленный способ добыть огонь. Если он не имел при себе ни зажигалки, ни спичек, ему, разумеется, удобнее всего было взять коробок из держателя, прицепленного к колонке». Дэлглиш повертел в руках туфли и сказал: – Ручная работа. Есть причуды, от которых трудно избавиться. Мысы начищены, бока и каблуки потускнели и немного запачканы. Похоже, их пытались оттереть. Но следы грязи сохранились вот здесь по бокам и под левым каблуком. В лаборатории, возможно, обнаружат царапины.
Едва ли так выглядят туфли человека, проведшего день в Лондоне, если, конечно, он не ходил по паркам или по тропе вдоль канала. Но Бероун вряд ли мог прий-ти в церковь Святого Матфея по этой тропе; к тому же в церкви нигде нет следов того, что он чистил здесь обувь. Но это опять-таки теоретизирование в обгон фактов. Надо надеяться, что удастся выяснить, где провел Бероун свой последний день на этой земле.
В дверях появилась Кейт Мискин.
– Док Кинастон закончил свою работу, сэр, – сказала она. – Все готово, чтобы увезти тела.
Массингем ожидал, что Даррен живет в одном из многоэтажных жилых зданий, принадлежащих местному муниципалитету. Вместо этого, когда удалось-таки вытянуть из мальчика его настоящий адрес, оказалось, что его дом расположен на короткой и узкой Эдгвайр-роуд в окружении дешевых неопрятных кафе, которые держали преимущественно греки и выходцы из Гоа. Когда машина свернула на нее, Массингем вспомнил, что бывал здесь прежде. Именно тут они со стариной Джорджем Персивалем, когда еще оба служили «на земле» сержантами, купили как-то два отличных вегетарианских обеда навынос. Даже имена владельцев того кафе, экзотические и давно забытые, вспомнились теперь: Алу Гоби и Саг Бхаджи. С тех пор здесь мало что изменилось; это по-прежнему была улица владельцев мелких ресторанных заведений, кормивших таких же, как они сами, небогатых людей вкусно и дешево. Хотя было утро, самое тихое время суток, в воздухе уже витали ароматы карри и специй, напомнившие Массингему, что после завтрака прошло несколько часов, а пообедать в ближайшее время особой надежды нет.
На улице имелся только один паб, располагавшийся в высоком и узком викторианском здании, зажатом между китайской домовой кухней и индийским кафе в стиле тандури, – мрачно-непривлекательный, с приклеенным на окне небрежно нацарапанным меню, извещавшим на ломаном английском: «Сасиски с пурэ», «Сасиски и жаркое из капусты и кортошки с мясой», «Мяса печеная в тесте». Между пабом и кафе имелась маленькая дверь с единственным звонком и табличкой, на которой значилось только имя: «Арлин». Даррен наклонился, достал ключ, как оказалось спрятанный у него в кроссовке, встал на цыпочки и сунул его в замочную скважину. Массингем последовал за ним по узкой голой лестнице. Когда они добрались до верха, он спросил:
– Где твоя мама?
Все так же молча мальчик указал на дверь слева. Массингем деликатно постучал и, не получив ответа, открыл ее.
Шторы были задернуты, но сквозь тонкую ткань проникал тусклый свет, и Массингем увидел, что в комнате царит впечатляющий беспорядок. На кровати лежала женщина. Он подошел и, пошарив рукой, нащупал выключатель ночника. Когда выключатель щелкнул, женщина недовольно заворчала, но не шелохнулась. Она лежала на спине, на ней не было ничего, кроме короткого запахивающегося пеньюара, из которого выпросталась покрытая сетью синих прожилок грудь, расплющившаяся поверх розового шелка как медуза. Тонкая полоска помады очерчивала открытый слюнявый рот, из которого при дыхании выдувался и опадал пузырь. Женщина тихо всхрапывала, и у нее булькало в горле, словно его перегораживала пленка. Брови были выщипаны по моде тридцатых годов: тонкие нарисованные дуги изгибались высоко над линией натуральных. Они придавали лицу, даже спящему, клоунски удивленный вид; впечатление усугубляли круглые пятна румян на обеих щеках. На стуле возле кровати стояла большая открытая банка вазелина, к кромке которой прилипла муха. Спинка стула и весь пол были усеяны разбросанной одеждой, а крышка комода, который, судя по установленному на нем овальному зеркалу, служил и туалетным столиком, сплошь покрыта бутылками, грязными стаканами, баночками с гримом и пакетами бумажных салфеток. Посреди всего этого бедлама нелепо выглядела консервная банка с веточкой фрезии, обвязанной аптечной резинкой. Нежный аромат цветка заглушался запахом виски и греха.
– Это твоя мама? – спросил Массингем.
Он едва удержался, чтобы не продолжить: «И часто она бывает в таком виде?» – но вместо этого вытолкал мальчишку из комнаты и закрыл дверь. Он очень не любил расспрашивать детей об их родителях и не собирался делать это теперь. Налицо была довольно заурядная драма, но это работа комиссии по делам несовершеннолетних, не его, и чем скорее кто-нибудь из ее служащих приедет сюда, тем лучше. Его точила мысль о том, что Кейт сейчас уже наверняка вернулась на место преступления, и он испытал прилив неприязни к Дэлглишу, который вовлек его в эту неприятную историю, не имевшую отношения к делу.
– Даррен, а ты где спишь? – спросил он.
Мальчик указал на другую дверь, и Массингем легонько подтолкнул его туда.
Это была крохотная, чуть больше коробки, комната с единственным высоко прорезанным окном. Под ним стояла узкая кровать, застеленная коричневым армейским одеялом, а рядом – стул, на котором была аккуратно разложена коллекция разнообразных предметов: модель пожарной машины; стеклянный купол, в котором, стоило его потрясти, поднималась миниатюрная снежная метель; две модели гоночных автомобилей; три больших стеклянных шарика с прожилками; еще одна консервная банка, на сей раз с букетом роз – их головки на длинных стеблях без шипов уже начали никнуть. Старенький комод – единственный, помимо кровати и стула, предмет мебели – был завален неуместными в этой комнате предметами: аккуратными стопками мужских рубашек в нераспечатанных прозрачных конвертах, женским бельем, шелковыми шарфами, банками консервированного лосося, бобов, супов; было здесь по вакуумной упаковке ветчины и языка, три конструктора для сборки моделей кораблей, пара тюбиков помады, коробка игрушечных солдатиков и три флакона дешевых духов.
Массингем слишком долго прослужил в полиции, чтобы предаваться сантиментам. Некоторые правонарушения – жестокое обращение с детьми или животными, насилие над немощным стариком – могли вызвать впечатляющую вспышку его знаменитого фамильного темперамента, который не одного его предка довел до дуэли или трибунала. Но даже такие вспышки он со временем научился контролировать. Однако теперь, сердито оглядывая эту детскую комнату с ее убогим уютом и порядком, свидетельствующим о потугах на ребячью самостоятельность, видя эту жалкую банку с цветами, которые, как догадался Массингем, мальчик поставил сам, он испытал прилив бессильной ярости против пьяной шлюхи, дрыхнущей в соседней комнате.
– Ты украл все эти вещи, Даррен? – спросил он.
Даррен не ответил, лишь молча кивнул.
– Да, приятель, похоже, у тебя неприятности.
Мальчик присел на край кровати. Две слезинки скатились по его щекам, он захлюпал носом, хилая грудь судорожно задергалась. И вдруг он закричал:
– Не пойду я в ихний поганый дом, не пойду! Не пойду!
– Перестань кричать, – строго сказал Массингем, который терпеть не мог слез. Ему захотелось немедленно уйти. Господи Иисусе, ну зачем Дэлглиш втравил его в это дело? Он ему что, нянька? Раздираемый жалостью, гневом и желанием поскорее вернуться к своим прямым обязанностям, он сказал еще строже:
– Прекрати плакать!
Вероятно, было в его голосе нечто исключающее возможность неповиновения. Всхлипывания немедленно прекратились, хотя слезы продолжали бежать по щекам. Массингем смягчился.
– Разве я что-нибудь говорил о детском доме? Послушай, я позвоню в комиссию по делам несовершеннолетних. Они пришлют кого-нибудь присмотреть за тобой. Возможно, это будет женщина-полицейский, она тебе понравится.
На лице Даррена появилось выражение крайнего скептицизма, которое в других обстоятельствах позабавило бы Массингема. Мальчик поднял голову и произнес:
– А нельзя мне пойти к мисс Уортон?
Почему бы и нет, подумал Массингем. Этот маленький шельмец, кажется, привязан к ней. Два неприкаянных существа, поддерживающие друг друга.
– Не думаю, что это возможно. Жди здесь, я вернусь.
Он посмотрел на часы. Надо бы, конечно, дождаться представительницу комиссии, но она не задержится, а Дэлглиш, по крайней мере, получит ответ на свой вопрос. Массингем знал теперь, чего боялся Даррен, что скрывал. Хоть одна маленькая тайна раскрылась. Дэлглиш сможет расслабиться и продолжить расследование. А с Божьей помощью и он, Массингем, тоже.
Даже предшественник отца Барнса, отец Кендрик, не сумел ничего сделать с пасторским домом церкви Святого Матфея. Тот занимал угол одноименной площади – непримечательное трехэтажное жилое здание, краснокирпичный куб, тыльной стороной выходящий на Харроу-роуд. После войны Церковная комиссия в конце концов решила, что содержать огромный викторианский дом хлопотно и накладно, и продала его вместе с участком земли на условии, что двухъярусная квартира на нижнем этаже останется в бессрочном владении церкви и там будет жить приходский священник. Это была единственная в строении двухэтажная квартира, но во всем остальном она мало чем отличалась от других: маленькие окна и крохотные непропорциональные комнаты. Поначалу квартиры сдавались тщательно отбираемым арендаторам и делались попытки сохранить скромный уют: газон по периметру отделял площадь от проезжей части; за двумя розовыми клумбами тщательно ухаживали; на всех балконах имелись подвесные цветочные ящики. Но, как и у большинства подобных зданий, у этого судьба тоже оказалась изменчивой. Первая компания, которой дом был продан, обанкротилась и подверглась ликвидации, его перекупила вторая, потом третья. Арендная плата росла, ко всеобщему неудовольствию, но это все равно не покрывало расходов на содержание плохо спроектированного здания, между арендаторами и хозяевами вечно возникали конфликты. Порядок сохранялся только в церковной квартире – два ряда ее беленьких оконных рам выглядели чужеродным знаком респектабельности на фоне облупившихся стен и разваливающихся цветочных ящиков.
Первых арендаторов сменили «транзитные» горожане: непоседливая молодежь, ненадолго снимающая комнату на троих; матери-одиночки, живущие на пособие; студенты-иностранцы – мешанина рас, которая, как некий человеческий калейдоскоп, постоянно встряхиваясь, меняла узор, делавшийся все более пестрым. Те из жильцов, что посещали церковь, предпочитали отца Донована из храма Святого Антония с его настоящим церковным оркестром, карнавальными процессиями и межрасовым дружелюбием. Ни один из них ни разу не постучал в дверь отца Барнса. Бесстрастными, но приметливыми взглядами они наблюдали, как он, почти крадучись, приходил и уходил. Здесь, на площади Святого Матфея, он был таким же анахронизмом, как сама церковь, которую он представлял.
Отца Барнса сопроводил домой полицейский в штатском, не тот, который работал непосредственно с коммандером Дэлглишем, а другой, более пожилой, коренастый, широкоплечий, ободряюще-спокойный. Он говорил с мягким деревенским акцентом, которого священник не мог определить, – чувствовал только, что этот полицейский не из здешних мест. Тот сообщил ему, что служит в участке на Харроу-роуд, но лишь недавно переведен туда. Полицейский подождал, пока отец Барнс отопрет парадную дверь, потом проследовал за ним в квартиру и предложил приготовить чай – специфически английское средство от несчастий, бед и ударов судьбы. Если неряшливый вид скудно меблированного пасторского жилья и удивил его, он умело это скрыл. Ему доводилось заваривать чай в местах и похуже. После того как отец Барнс неоднократно заверил своего сопровождающего, что он в полном порядке и что миссис Макбрайд, которая ведет у него хозяйство, должна прийти в половине одиннадцатого, тот наконец согласился оставить его одного, но перед уходом вручил визитку с номером телефона.
– Коммандер Дэлглиш просил передать, что вы можете звонить по этому номеру, если вам что-нибудь понадобится. Или если вас что-то будет тревожить. Или если вы вспомните что-либо новое. Просто позвоните. Не бойтесь никого обеспокоить. А когда вам станут докучать журналисты, говорите им только самое необходимое. Никаких предположений не стройте. Это все равно бесполезно, правда ведь? Расскажите им лишь то, что было: дама из вашего прихода вместе с мальчиком нашла тела, и мальчик прибежал за вами – без крайней нужды лучше никаких имен не называть. Вы увидели, что они мертвы, и позвонили в полицию. Ничего больше говорить не надо. Это все, что вы знаете.
Предупреждение, ошеломляющее своей сверхпростотой, разверзло в сознании отца Барнса новую чудовищную бездну. Он совсем забыл о прессе. Как скоро они набегут? Не захотят ли делать снимки? Следует ли созвать чрезвычайное собрание ПЦС? Что скажет епископ? Нужно ли немедленно позвонить архидиакону и передать все в его руки? Да, так будет лучше всего. Архидиакон знает, что делать. Он умеет обращаться с прессой, с епископом, с полицией и приходским церковным советом. Но отец Барнс боялся, что даже при этом его храм все равно окажется в центре шумного внимания.
Он всегда постился перед первой мессой, и теперь, впервые за это утро, почувствовав слабость и, как ни странно, даже легкую тошноту, опустился на один из двух кухонных деревянных стульев и беспомощно уставился на визитку с четко отпечатанным семизначным номером, потом посмотрел вокруг, словно искал, куда бы понадежнее ее спрятать. Наконец, достав из кармана сутаны портмоне, сунул ее туда рядом с банковской и единственной кредитной карточками, после чего обвел взглядом кухню и увидел ее такой, какой она, должно быть, представилась тому симпатичному полицейскому, – во всей ее убогости. Невымытая тарелка, из которой он вчера вечером ел свой гамбургер с пюре и размороженным зеленым горошком; заляпанная жиром стена над допотопной газовой плитой; вязкая сальная масса, забившая просвет между плитой и посудным шкафом; несвежее, с душком, полотенце на крючке возле раковины; покосившийся на гвозде прошлогодний календарь; две открытые полки, забитые полупустыми коробками с кукурузными хлопьями, банками с окаменевшим джемом, треснутыми чашками, пакетами с моющими средствами; шаткий стол и два стула со спинками, захватанными множеством грязных рук; покоробившийся и отставший вдоль стен линолеум; сам воздух, насыщенный неуютом, отсутствием заботы, заброшенностью, нечистотой. Остальная квартира выглядела не многим лучше. Миссис Макбрайд не гордилась ею, потому что гордиться было нечем. Она не обращала внимания на ее неопрятный вид, потому что не обращал на него внимания он. Так же как и он, она скорее всего просто перестала замечать, как их жизнь медленно затягивается пеленой грязи.
После тридцати лет замужества за Томом Макбрайдом Берил Макбрайд говорила с более заметным ирландским акцентом, чем ее муж. Порой отцу Барнсу казалось, что говор этот не столько естественно перенят ею, сколько намеренно культивируется; она усвоила мюзик-холльный стереотип ирландскости то ли ради прочности брачных уз, то ли из каких-то других, менее понятных соображений. Однако отец Барнс замечал, что в те редкие моменты, когда миссис Макбрайд испытывала сильное волнение, к ней возвращался ее родной кокни. Приход нанимал ее на двенадцать часов в неделю, и в ее обязанности входило по понедельникам, средам и пятницам убирать квартиру, стирать постельное и любое другое белье, накопившееся в бельевой корзине, а также готовить и оставлять на подносе незамысловатый обед. Предполагалось, что в остальные дни недели, включая выходные, отец Барнс заботится о себе сам. Никогда не существовало письменного свода обязанностей миссис Макбрайд – считалось, что относительно времени посещений и круга обязанностей она договаривается с каждым новым пастором напрямую.
Двенадцати часов в неделю было более чем достаточно, когда настоятелем служил молодой отец Кендрик. Он был женат на матроне, являвшей собой образец пасторской жены, – толковой полногрудой женщине-физиотерапевте, легко совмещавшей почасовую работу в больнице с приходскими обязанностями и умевшей держать миссис Макбрайд в форме со строгостью, коей она, несомненно, никогда не применяла по отношению к своим пациентам. Разумеется, никто не ожидал, что отец Кендрик у них задержится. Он лишь временно заполнял паузу между долгим – двадцатипятилетним – служением отца Коллинза и назначением его постоянного преемника, буде таковой нашелся бы. Церковь Святого Матфея, как не уставал повторять архидиакон, была лишним учреждением культа в Центральном Лондоне. При двух англиканских церквах, расположенных в радиусе трех миль, возглавляемых энергичными молодыми священниками и имевших влиятельные приходские организации, серьезно конкурирующие с социальными службами, храм Святого Матфея с его малочисленной престарелой паствой являл собой неприятное напоминание об упадке авторитета государственной церкви в центральных городских районах. Но тот же архидиакон говорил: «Ваши прихожане исключительно лояльны. Жаль, что они при этом не богаты. Ваш приход истощает наши ресурсы, это совершенно очевидно. Но продать его мы не можем. Считается, что здание представляет некий архитектурный интерес. Лично я никогда этого не мог понять. Этот несуразный купол… Совсем не английский, ведь правда? У нас здесь не венецианское Лидо, что бы там ни думал архитектор». Архидиакон, который, честно говоря, никогда не видел венецианское Лидо, взрастал на территории храма в Солсбери и, с определенными допусками, с детства точно знал, как должна выглядеть церковь.
Перед тем как отбыть в свой новый городской приход (смесь рас, мужской клуб, союз матерей, молодежные землячества – достойный вызов для амбициозного священника умеренно высокой церкви[11], одним глазом косящего на митру), отец Кендрик коротко высказал свои соображения о Берил Макбрайд:
– Признаться откровенно, она меня ужасает. Я стараюсь держаться от нее подальше. Но Сьюзан, похоже, умеет с ней управляться. Вам надо бы поговорить с ней относительно ведения домашнего хозяйства. Лучше бы миссис Макбрайд восприняла от мужа не акцент, а религию. Тогда ее кулинарными талантами наслаждался бы теперь настоятель церкви Святого Антония. Я пытался намекнуть отцу Доновану, что у нас есть созревший плод, готовый упасть ему в руки, но Майкла не проведешь. Так что остается вам попытаться обратить его экономку миссис Келли в англиканство – и вы будете жить припеваючи.
Сьюзан Кендрик, ловко перекладывая газетами фарфоровый сервиз и стоя по щиколотку в стружке из упаковочных ящиков, охотно поделилась информацией, но мало утешила:
– За ней надо приглядывать. Готовит она просто, но неплохо, хотя репертуар у нее весьма ограниченный. А вот что касается домашней работы, то здесь она куда менее надежна. Вы должны с самого начала правильно себя поставить. Если вы зададите строгие правила и она будет знать, что вас не проведешь, все будет в порядке. Она работает здесь, конечно, очень давно, еще со времен отца Коллинза, ее нелегко заставить уйти. К тому же она преданный член конгрегации. По каким-то причинам церковь Святого Матфея ей подходит. Так вот, как я уже сказала, важно с самого начала правильно поставить себя. Да, и следите за своим шерри. Дело не в нечестности. Вы можете оставлять на виду все – деньги, часы, пищу. Просто она любит выпить. Лучше угощайте ее иногда сами. Так у нее будет меньше соблазна. Вряд ли вы сможете прятать спиртное под замок.
– Нет, что вы, конечно, нет! – воскликнул отец Барнс. – Я вас понял.
Но правильно поставила себя с самого начала именно миссис Макбрайд. У Барнса не было ни малейшего шанса. Он до сих пор, краснея от стыда, вспоминал то их первое, столь важное собеседование. С видом просителя он сел напротив нее в квадратной комнатке, служившей кабинетом, и увидел, как ее маленькие острые глазки, черные, как смородинки, обшаривают пустоты на полках, оставшиеся на тех местах, где прежде стояли фолианты отца Кендрика в кожаных переплетах, убогий ковер перед газовым камином, несколько эстампов, пришпиленных прямо к стене. И это еще не все, что она увидела. Она безошибочно раскусила его самого, угадала его робость, его полную несведущность в вопросах домашнего хозяйства, недостаток в нем авторитетности – как мужчины и как священника. У него даже закралось подозрение, что она разгадала иные, более интимные его тайны. Его девственность, его почти позорный страх перед ее близким, тепло дышащим, ошеломляющим женским естеством, шаткость социального статуса человека, родившегося в крохотном стандартном домике на берегу реки неподалеку от Или, где он жил со своей вдовствующей матерью, которой приходилось прибегать к отчаянным ухищрениям благородной бедности, чтобы вырастить его, что было куда более унизительно, чем откровенная нищета. Он даже представлял себе выражения, в которых миссис Макбрайд будет докладывать о нем мужу: «Он не настоящий джентльмен, не то что отец Кендрик. Это сразу видно. Да и то сказать, отец отца Кендрика как-никак был епископом, а миссис Кендрик – племянница леди Николс. А откуда этот взялся, никому не известно». Порой ему казалось, что она знает даже то, насколько мал все убывающий остаток его веры, и что именно этот основополагающий порок, а не общая его ущербность лежит в основе ее презрения к нему.
Последней книгой, которую он брал в библиотеке, был роман Барбары Пим. С завистливым недоверием он прочел это изящное ироническое повествование о деревенском приходе, где викариев развлекали, кормили и вообще всячески ублажали прихожанки. Миссис Макбрайд живо пресекла бы что-либо подобное в приходе Святого Матфея. Она и на самом деле пресекла. В первую же неделю его службы миссис Джордан навестила его и принесла домашний фруктовый пирог. Миссис Макбрайд, увидев пирог в среду на столе священника, сказала:
– Ах, это один из знаменитых пирогов Этель Джордан? Холостому священнику вроде вас, святой отец, нужно держать с ней ухо востро.
Слова повисли в воздухе, отравленные скрытым намеком, и акт простой человеческой доброты был испоганен. Пирог прямо во рту превратился в безвкусное тесто, и, откусывая кусочек, отец Барнс чувствовал себя так, будто совершает нечто непристойное.
Миссис Макбрайд явилась вовремя. При всем небрежении иными обязанностями пунктуальность была ее коньком. Он услышал, как поворачивается в замке ключ, и минуту спустя она уже была на кухне. Казалось, она вовсе не удивилась, увидев его неподвижно сидящим в плаще, словно он только что вернулся после мессы, и Барнс сразу догадался, что ей уже рассказали об убийствах. Он смотрел, как она в прихожей аккуратно снимает шарф, выпуская на волю зачесанные кверху волны неестественно черных волос, вешает пальто в шкаф, снимает с крючка на кухонной двери рабочий халат, оставляет у порога уличные туфли и сует ноги в домашние шлепанцы. Заговорила она не раньше, чем поставила на плиту чайник, чтобы, по обыкновению, сварить им обоим утренний кофе.
– Да, вот уж подарочек так подарочек для прихода, святой отец, ничего не скажешь. Два мертвеца! Билли Кроуфорд у газетного киоска рассказывал. И один из них – старик Харри Мак?
– Боюсь, что так, миссис Макбрайд. Один из них – Харри Мак.
– А другой? Или полиция еще не знает, кто он?
– Думаю, с этой информацией следует подождать, пока не уведомят ближайших родственников.
– Но вы его видели, святой отец. Видели собственными глазами. И не узнали?
– Не спрашивайте меня об этом, миссис Макбрайд. Нужно подождать, пока полиция сама объявит.
– А кому понадобилось убивать Харри? Уж точно его убили не для того, чтобы поживиться тем, что на нем, бедолаге, было надето. Это ведь не самоубийство, правда, святой отец? Ну, знаете, такое, когда несколько человек убивают себя за компанию? Или полиция считает, что это сделал Харри?
– Они еще не знают, что произошло. Не стоит строить предположения.
– Нет, я в это не верю. Харри Мак не убийца. А вот тот, другой, про которого вы молчите, про которого никак не хотите говорить, наверное, мог. Харри был несносный вороватый старый черт, сквернослов, упокой Господь его душу, но совсем безобидный. Полиция не имеет права вешать это на Харри.
– Уверен, что они и не собираются. Это мог быть кто угодно. Кто-нибудь, вломившийся в церковь, чтобы ограбить ее. Или кто-то, кого сэр Пол Бероун впустил сам. Любой. Дверь была открыта, когда мисс Уортон пришла утром.
Он отвернулся к плите, чтобы она не заметила, как он покраснел от стыда и испуга, поняв, что имя Бероуна сорвалось-таки у него с языка. А уж она-то не пропустила его мимо ушей; кто угодно, только не она. И зачем он ей сказал, что дверь была отперта? Кого он старался приободрить, ее или себя? Да какая разница! Подробности все равно скоро станут известны, и покажется странным, что он так скрытничал, – странным и подозрительным. Но почему подозрительным? Разумеется, никто, даже миссис Макбрайд, не станет подозревать его. Со знакомым чувством безнадежности и отвращения к себе отец Барнс догадался, что говорит больше, чем следовало бы, в вечном своем стремлении расположить ее к себе, перетянуть на свою сторону. Это никогда не срабатывало, не сработало и теперь. Она не подхватила разговора о Бероуне, хотя он точно знал, что имя надежно запечатлелось в ее мозгу. Сидя напротив, он отлично видел торжество в ее хитрых маленьких глазках, слышал в ее голосе нотки мерзкого смакования.
– Кровавое убийство, похоже? Да, большой подарок для прихода. Вам бы церковь-то окурить надо, святой отец.
– Окурить?
– Ну или святой водой окропить. Может, моему Тому поговорить с отцом Донованом? Он наверняка даст нам святой воды из своей церкви.
– У нас есть своя, миссис Макбрайд.
– В таких случаях, как этот, нельзя рисковать. Лучше взять у отца Донована. Так надежнее. Мой Том может принести после мессы в воскресенье. Вот вам кофе, святой отец. Я сделала двойной. Вы ведь пережили страшное потрясение. Ничего удивительного.
Кофе, как всегда, был самый дешевый, растворимый. Двойной, он казался, пожалуй, еще более противным, потому что вкус проявился сильнее. На коричневой поверхности плавали, то сливаясь, то расщепляясь, несколько кружочков полупрокисшего молока. На ободке чашки виднелся след – скорее всего от помады, – и отец Барнс тихонько, чтобы миссис Макбрайд не заметила, развернул чашку другой стороной. Он знал, что может удалиться со своим кофе в относительный покой кабинета, но ему не хватало храбрости встать. К тому же уйти до того, как обе чашки окажутся пустыми, означало обидеть ее. В первый же свой приход она сказала ему: «Мы с миссис Кендрик всегда по-дружески выпивали по чашечке кофе, прежде чем я приступала к работе». У него не было возможности проверить, правда ли это, но традиция неискренне дружеских отношений была установлена.
– Этот Пол Бероун, он, кажется, бывший депутат? Потом вроде ушел в отставку. Помнится, я что-то такое читала в «Стандард».
– Да, он был членом парламента.
– И лордом? Вы, кажется, сказали «сэр»?
– Он был баронетом, миссис Макбрайд.
– И чего ж это он тогда делал в малой ризнице? Никогда не слыхала, чтоб нашу церковь посещали баронеты.
Поздно было ссылаться на тайну следствия.
– Он ее не посещал. Просто мы были с ним знакомы. И я дал ему ключ. Он хотел побыть в церкви один, – добавил отец Барнс в тщетной надежде, что его доверительность, опасно граничащая в службе священника с интимностью, польстит ей и, возможно, умерит ее любопытство. – Ему нужно было где-то спокойно подумать, помолиться.
– В малой ризнице?! Ну и странное же место он выбрал для этого. Почему было не постоять на коленях в самой церкви? Или в приделе Богородицы перед святым образом? Вот где пристало молиться тем, кто не может дождаться воскресенья. – В ее голосе слышались нотки горестного сожаления, словно не только место, выбранное сэром Полом, но и сама его молитва были равно предосудительны.
– Вряд ли он мог бы спать в самой церкви, миссис Макбрайд.
– А почему он должен был там спать? У него что, дома своей кровати нет?
У отца Барнса снова начали дрожать руки. Кофе выплеснулся из чашки, несколько обжигающих капель упало на ладонь. Он осторожно поставил чашку на блюдце и попытался унять предательскую дрожь, так что, отвлекшись, едва не пропустил последние слова миссис Макбрайд:
– Ну, если он сам себя убил, то умер он чистым, надо отдать ему должное.
– Умер чистым? Что это значит, миссис Макбрайд?
– Разве это не он мылся, когда мы с Томом проходили мимо церкви вчера сразу после восьми часов вечера? Или вы думаете, что это был Харри Мак? Только не говорите мне, что Харри по собственной воле подошел бы к крану. А мы отчетливо слышали журчание в сливных желобах. Мы, конечно, подумали, что это вы. Том еще сказал: «Отец Барнс моется под краном в умывальне; должно быть, газ экономит в пасторском доме». И мы посмеялись.
– В котором точно часу это было, миссис Макбрайд?
– Так я ж вам говорю, святой отец, сразу после восьми. Мы шли в «Три пера». Вообще-то нам мимо церкви не по дороге, но мы заходили за Мэгги Салливан, а от нее до «Перьев» это самый короткий путь.
– Полиция должна об этом знать. Это может оказаться важной информацией. Их будут интересовать все, кто был неподалеку от церкви прошлым вечером.
– Интересовать? В каком смысле? И на что это вы намекаете, святой отец? Не хотите ли вы сказать, что Том, старуха Мэгги Салливан и я перерезали ему горло?
– Ну конечно же, нет, миссис Макбрайд. Было бы смешно. Но вы можете стать важными свидетелями. Журчание воды означает, что сэр Пол в восемь часов был еще жив.
– Кто-то был там жив в восемь часов, это уж точно. И воды он не жалел.
Ужасное предположение осенило отца Барнса, и он не задумываясь сказал вслух:
– Вы не заметили, какого цвета была вода?
– Вы думаете, я в слив заглядывала? Конечно, я не заметила, какого она была цвета. А какого она могла быть? Но текла быстро и бурлила, это точно.
Внезапно она наклонилась и приблизила к нему лицо. Ее огромные груди, так не вязавшиеся с тощим лицом и костлявыми руками, двумя полумесяцами вывалились на край стола. Чашка звякнула о блюдце. Острые маленькие глазки расширились, и она тихо проговорила, пришепетывая от восторга:
– Святой отец, вы хотите сказать, что вода должна была быть красной?
– Думаю, это не исключено, – слабым голосом подтвердил он.
– Значит, вы считаете, что он мог все еще быть там, внутри, мыл свои кровавые руки? О Господи! А что, если бы он вышел и увидел нас? Он мог бы нас убить на месте – Тома, Мэгги и меня. Вмиг перерезал бы нам глотки и побросал нас в канал, это уж как пить дать. Пресвятая Богородица!
Разговор приобретал странный оборот, становился ирреальным, полностью выходил из-под контроля. Полиция ведь предупреждала его, чтобы не болтал лишнего. И он же не собирался. А теперь миссис Макбрайд знала имена жертв, знала, кто обнаружил трупы, знала, что дверь была не заперта, знала, как они погибли, хоть он и не упоминал, что им перерезали горло. Но догадаться было нетрудно. В конце концов, нож в Лондоне куда как более распространенное оружие, чем пистолет. Она знала все это и, более того, проходила мимо места преступления в тот самый момент. Он тоже с ужасом посмотрел ей прямо в глаза поверх грязной столешницы; этот кровавый поток, струившийся по сливу, связывал их теперь, поскольку перед мысленным взором обоих представала одна и та же молчаливая фигура с занесенным над головой окровавленным ножом. И было еще кое-что, в чем он вполне отдавал себе отчет. Как бы ни было чудовищно деяние, объединившее их своей захватывающей кровавой тайной, они впервые разговаривали друг с другом. Глядевшие на него через стол глаза блестели от страха и возбуждения, переходившего почти в восторг. Зато исчезло из них столь привычное выражение высокомерия и презрения. Он даже был готов поверить, что она чувствует в нем опору. Облегчение оказалось настолько велико, что его рука в утешительном порыве невольно потянулась к ее руке. Но, устыдившись, он тут же отдернул ее.
– Святой отец, что нам делать? – спросила миссис Макбрайд. Впервые в жизни она задавала ему подобный вопрос, да к тому же еще таким доверчивым тоном.
– В полиции мне дали специальный номер. Думаю, нам нужно немедленно позвонить по нему. Они кого-нибудь пришлют – либо сюда, либо к вам домой. В конце концов, вы, Том и Мэгги – важные свидетели. А потом, когда мы это сделаем, я удалюсь в кабинет и попрошу вас меня не беспокоить. У меня до сих пор не было возможности прочесть утреннюю молитву.
– Хорошо, святой отец. – Ее голос звучал почти робко.
Было еще кое-что, что ему следовало сделать. Странно, что он не подумал об этом раньше. Безусловно, он обязан завтра или в ближайшее время навестить жену и родственников Пола Бероуна. Удивительно, насколько по-другому он чувствовал себя теперь, когда точно знал, что делать. В памяти всплыло из «Послания к римлянам»: «И не делать ли нам зло, чтобы вышло добро…» Но он сразу отогнал эту мысль. Она слишком смахивала на богохульство, чтобы быть утешительной.