По соседству с нами жила одна женщина – Чуа Две Сети. О ней рассказывали легенды. Она выросла в дельте среди вуо-тонов и отказалась от своих, перебравшись в город ради любви. Не сказать чтобы любовь ее смягчила. Плечи и руки, полжизни работавшие веслами и тянувшие сети, были крепки как сталь. Она три года подряд выигрывала лодочные гонки на Большом канале, несмотря на то – по ее словам, благодаря тому – что перед состязанием выпивала целую бутылку квея. Однажды она голыми руками задушила десятифутовую водяную змею и сшила из ее черной кожи жилет, блестевший, как вода в полночь. Лучшего пловца я не встречала ни среди женщин, ни среди мужчин. Насколько мне известно, никто, кроме нее, не выживал в дельте без лодки.
Когда ее старое каноэ обнаружилось в плавучем островке западнее города, мы решили, что Чуа пропала, и все же после целой ночи споров, опасений и упреков несколько рыбаков, ее товарищей, пустились на поиски. Только как искать, если на воде следов нет, ил людей сразу затягивает, а ежедневная предвечерняя буря смывает все запахи? Товарищи Чуа взялись ее искать не потому, что надеялись найти, а потому что слишком страшно было представить затерянного в дельте человека, и каждый втайне боялся, что однажды шторм вынесет его опрокинутое каноэ; страшился мысли об одиночестве в лабиринте проток и надеялся, что, случись такое с ним, и его попытаются отыскать.
Чуа они не нашли, но дней через десять она вернулась – пошатываясь, прошла по мостику, который соединял наши подгнившие причалы с соседним островком. Две Сети была крепче всех моих знакомых, но вернувшуюся в город женщину узнать было нельзя – одна рука до локтя почернела и опухла от укуса паука, икру обглодали квирны, а нетронутую ими кожу в кровь изрезали копейные камыши. Чуа хватило стойкости, чтобы не уступить смерти, но в дельту она больше не возвращалась. Еще больше нас пугало то, что она никогда не рассказывала о пережитом, а просто сидела в своей халупе, выстроенной как можно дальше от воды. Сидела и пила. Любопытную ребятню она отгоняла рыбацким копьем-острогой и снова принималась пить, уставив мрачный непроницаемый взор в темное течение прошлого.
Но за мной следила не Чуа. Этот был выше ростом и мускулистее, хоть и двигался с такой же змеиной грацией.
На миг мы встретились глазами. Он улыбнулся, показав заостренные зубы, и нырнул в тень переулка.
Я сделала два шага следом и остановилась. Убить его я бы сумела – возможно, – если бы не требования, наложенные Испытанием. Петь он и не думал. И на беременную не походил. Так что мне оставалось? Догнать его в переулке и пристать с вопросами? Непонятно, зачем бы вуо-тону за мной следить, но моему делу он не препятствовал. И даже одобрял, если судить по улыбке. Вуо-тоны торговали с городом, но не питали к нему любви – потому-то и покинули его в давние времена. Очень может быть, следивший за мной мужчина обрадуется, увидев, как мои кровавые длани снесут оплот цивилизации в дельте.
Возвращаясь на Первый остров, к памятнику Гоку Ми, я снова и снова прокручивала в голове те же вопросы. Домбанг казался очень подходящим местом для Испытания. Собственно говоря, единственным подходящим местом. В Домбанге я родилась. Здесь принесла первые дары богу, хотя тогда не считала их дарами. Жизнь в Домбанге привела меня в Рашшамбар. Я думала, что непременно должна вернуться, а вернувшись, обнаружила, что город представляется мне ловушкой, будто мое прошлое было вовсе не прошлым, а подпертой тонкими палочками тяжелой крышкой, готовой от любого неосторожного движения свалиться мне на голову.
Гул, похожий на гудение миллионов насекомых, я услышала, еще не доходя до площади, но вблизи узнала многоголосый гомон толпы. Чего-то я ожидала (без малого дюжина порубленных тел обычно привлекает внимание), но не предвидела, что вся площадь будет забита – двух шагов не ступить свободно. Похоже, сюда высыпало все население острова: рыбачки в широких промасленных фартуках; корабельщики в рубашках и юбках-ноках, с орудиями своего ремесла на поясе; торговцы, отвлеченные суматохой от лотков и прилавков; возчики, оставившие свои дела отчасти потому, что и так не проехать, а отчасти, как и все, призванные к статуе Гока Ми любопытством. Взрослые собирались плотными кучками, перешептывались, мрачно поглядывали за плечи собеседников, остерегаясь подсматривающих и подслушивающих. Разговоры шли разные, но я раз за разом слышала слова: «Чонг Ми. Кровавые длани. Восстание».
К середине площади толпа резко поредела. И понятно почему. Вокруг статуи и трупов у ее подножия цепью выстроились с десяток зеленых рубашек с арбалетами и короткими копьями. Они одни здесь были при оружии, они же были больше всех насторожены, если не испуганы.
– Назад! – рыкнул уродливый молодой стражник, которого не красила и большая бородавка на носу; беспокойно переминаясь с ноги на ногу, он тыкал в толпу копьецом. – Держись подальше, не то заколю!
Передний ряд попятился от стальных наконечников, но те, что стояли за спинами, держались храбрее.
– Валите в свой Аннур, зеленые! – выкрикнула какая-то женщина.
Я обернулась, но высмотреть крикунью в толпе не сумела.
– А то идите сюда, – добавил другой голос. – Мы вам эти копья в жопу загоним.
На лбу у бородавчатого проступил пот. Он все оглядывался через плечо, явно мечтая, чтобы люди у него за спиной поскорей заканчивали, пока не дошло до беды.
Я не сразу разобрала, чем там занимаются: в просветы мне видны были только фрагменты картины. Тела как упали, так и лежали. Двое зеленых рубашек, стоя на коленях в лужах крови, обшаривали трупы – уж не знаю что надеясь найти в их карманах. Я чуть передвинулась, чтобы рассмотреть постамент. Моя метка осталась на месте, красная краска при свете дня бросалась в глаза. Впрочем, меня интересовал не знак, а мужчина рядом. Он изучал кровавую ладонь, стоя спиной и ко мне, и к толпе, но я узнала разворот широких плеч и маленький шрам в виде крючка – моих рук дело, – поблескивавший на бритой голове над ухом. Этот, в отличие от остальных зеленых рубашек, был без доспеха. Я как будто услышала теплый усмешливый шепот над ухом: «Проворному сталь ни к чему». Не было на нем и орденской формы. Вместо зеленой накидки он надел поверх полотняной рубахи светлую облегающую куртку с открытым воротом. Ни эмблем, ни знаков различия. Я не сдержала улыбки: Рук Лан Лак никогда не был примерным солдатом.
К нему робко приблизился один из зеленых рубашек.
– Командор, – обратился он почтительно (я едва расслышала голос).
Рук не шевельнулся. Застыв как статуя, он изучал краску, будто надеялся сквозь нее разглядеть скрытый в глубине камня секрет.
– Командор, – уже громче позвал стражник. – Толпа волнуется.
На сей раз он обернулся. Я помнила его зеленые глаза – зеленые, как море перед бурей, как густой лес под вечерним ливнем, – и все равно что-то шевельнулось у меня под ложечкой.
«Эла сочла бы это благоприятным знаком», – подумала я, всматриваясь из-под ладони в его лицо.
Похоже, нос ему еще раз сломали, и на подбородке бугрился новый шрам. И все равно ни шрам, ни приплюснутый нос не портили его высоких скул, гладкой бронзовой кожи, серьезного излома бровей. Пожалуй, без следов насилия лицо его было бы слишком миловидным. Зеленые рубашки готовы были удариться в панику, а он словно только сейчас заметил народ на площади.
– Волнуется… – Он покачал головой. – Не выношу этого слова.
– Командор… – Стражник покосился через плечо.
– В нем слышится «волны», – пренебрегая шумом, пояснял Рук. – Оно укачивает, убаюкивает…
Помолчав, он хмуро обвел взглядом площадь:
– …Чего я здесь определенно не замечаю.
– Командор? – снова заговорил зеленый (словарный запас его, видно, был небогат).
Рук кивнул, обошел его и, выступив вперед, возвысил голос – теплый глубокий баритон:
– Кто хочет рому?
Мало кто ждал рома в награду за бесчинства, и люди, уловившие его слова, как будто смешались. Они, щурясь и поджимая губы, проталкивались вперед, чтобы получше расслышать. Рук всегда умел обращаться с толпой.
– Понимаю, все это завлекательно. – Он указал через плечо большим пальцем. – Мертвые тела, отпечаток ладони. Но уверяю вас, на самом деле это скучно. Лично я ничего завлекательного не вижу. Нам теперь все утро таскать трупы в крематорий, оттирать кровь с мостовой, чистить памятник, а потом, вернувшись в Кораблекрушение, до вечера писать скучнейшие доклады. А вот тем из вас, кому не интересно на это смотреть, могу предложить бесплатную выпивку.
Он выжидательно поднял бровь.
– Выпивкой нас не купишь, – проревел кто-то из толпы.
– Какое благородство! – умилился Рук. – Рад, что здесь есть люди с принципами. Они проследят за уборкой. Что до остальных, в Новой гавани утром причалило судно из Селласа – «Ярость Рошина». С грузом красного рома и оливок. Приходите к постам с корзиной и большим кувшином – мои люди наполнят то и другое.
Договорив, он тут же повернулся к толпе спиной. Остальные зеленые рубашки бросали на собравшихся опасливые взгляды, изготовившись к атаке, но я-то видела, как из уст в уста переходит новость: «Ром. Ром задарма», и толпа подтаивает по краям. Корзина оливок и кувшин красного рома – для мало-мальски состоятельного купца соблазн невелик, но на площади собрались не купцы. Оливки в Домбанг приходилось возить за триста миль, а красным ромом здесь доводилось полакомиться раз в году – на свадьбах или на поминках.
Трупы, конечно, никуда не делись, и мой отпечаток, быстро подсыхающий на утренней жаре, тоже. И в толпе еще металась злоба, но быстро остывала; Рук устроил так, что этой злобе не нашлось применения, некуда было ее направить. Понятно, почему аннурские власти умоляли его вернуться в город и принять командование над зелеными рубашками: на моих глазах он предотвратил бунт ценой нескольких бочонков рома.
«Я предпочитаю такие сражения, – говаривал он, – в которых могу победить без лишних колотушек».
Странно было слышать это от человека, увлекавшегося кулачными боями, и я никогда не принимала этих слов всерьез. Мне казалось, Рук всегда готов к бою и ждет его с нетерпением. Хорошо, если так, потому что сражение, неведомо для него, уже началось, и, если обернется по-моему, кулаками дело не ограничится.
Я вернулась в гостиницу, когда солнце уже высоко поднялось над остроконечными крышами. За деревянными столиками по одному или по двое сидели несколько десятков гостей, попивали горячий та, вытаскивали из мисочек влажные от росы фрукты, двигались медленно и говорили тихо, щадя свои похмельные головы.
На площадке пред входом меня встретил гологрудый молодой подавальщик.
– С возвращением в «Танец»! – Он хитровато улыбнулся уголком губ.
Я вдруг представила, как это должно выглядеть: явно усталая молодая женщина в мятой со вчера одежде, растрепанная, тайком возвращается на рассвете в свою гостиницу.
– Надеюсь, вы приятно провели вечер, – откровенно добавил парень.
– Так себе, – глядя ему в глаза, пожала я плечами.
– Вы меня огорчаете. – В его усмешке не было и тени огорчения. – Страшно подумать, что у такой женщины, как вы, сложится дурное мнение о нашем городе. Не позволите ли сопровождать вас нынче вечером? Если вам по вкусу сливовое вино, я знаю одно заведение…
– Предпочитаю квей, – перебила я.
Он поднял бровь:
– Крепкий напиток для крепкой женщины. Я знаю место…
– Восхитительно, однако сейчас мне нужен тихий столик и общество большой чашки та.
Незаметно было, чтобы моя резкость его обескуражила. Он подмигнул и с отработанным полупоклоном указал мне местечко в дальнем конце площадки, у самых перил. Усаживаясь, я поймала себя на том, что постукиваю пальцем по пристегнутому к бедру ножу. От памятника Гоку Ми я уходила в превосходном настроении, а вот заигрывания юнца почему-то его подпортили. Дело было не в его авансах – мне приходилось тысячу раз получать предложения и похуже в десятке разных городов. По правде сказать, меня задела обыденность разыгравшейся сценки: пригласил он меня так легко и отказ принял с полным равнодушием. Это напомнило мне, что множество людей без труда правят путь по морям романтики и соблазнения; что всем, кроме меня, так легко даются любовь и ее более грязные производные.
– Дурная привычка.
Подняв глаза, я обнаружила, что напротив сидит Коссал. Он сделал единственную уступку домбангской жаре – сменил тяжелое одеяние на другое, из тончайшей шерсти.
– Разговаривать с людьми? – уточнила я.
– И это тоже. Но я о ноже.
Я спохватилась, что так и постукиваю по нему пальцем. Поморщилась и отвела руку, взялась вместо ножа за чашку.
– Где Эла? – спросила я.
Он, пожав плечами, выложил на стол свою флейту.
– Запуталась в голых телах, полагаю.
Пока Коссал махал подавальщику, требуя и себе чашку та, я всматривалась в его морщинистое лицо. Ему не шло слово «старый» – оно слишком крепко связано с другими: «дряхлый», «хворый». Годы не обошли Коссала – на его бритой голове виднелись старческие пятна, на длинных изящных пальцах выпирали узловатые суставы, – но жрец, как добрая сталь и хорошая кожа, с годами делался лишь крепче, будто его тело десятилетиями только и дожидалось старости. Его связь с Элой казалась необычной, но не нелепой.
– Тебя это не волнует? – спросила я.
– Волновало когда-то. В прежние годы я отдавал богу всех ее любовников.
– Сколько таких набралось?
– Сорок пять.
– А твои знакомые среди них попадались? – захлопала я глазами.
– Четверо жрецов Ананшаэля и две жрицы. Одна была старой подругой.
– Ты поэтому остановился?
Коссал, пригубив та, покачал головой:
– Остановился, потому что мне за ней было не угнаться. Она меняет постели быстрее, чем я успеваю убивать.
Я еще не придумала, что на это ответить, когда от столика поодаль донеслось громкое восклицание. Обернувшись, я увидела, что рослый мужчина в голубом жилете торопливо шепчет что-то склонившимся к нему людям. Слышно было плохо, но «Гок Ми» и «кровавые длани» я уловила.
– Так-так, – протянул Коссал, разглядывая меня сквозь поднимавшийся над чашкой парок. – Как видно, слухи о твоих ночных трудах от тебя не отстали.
Он не то чтобы кричал, но и не понизил голоса.
– Ты следил за мной?
– Пришлось, – кивнул он.
– Я думала, ты поблагодаришь меня за знакомство с величайшими городскими монументами.
– Монументы – это вершины Анказа. А тут гнилые доски и уйма тухлой воды.
– Я тебя не видела.
– Разумеется. Ты так увлеклась живописью.
– А ты заметил, что за мной еще кто-то следил? – нерешительно спросила я. – Высокий, с татуировкой на лице.
– Неподходящая наружность, приметная, – кивнул жрец.
– В городе – да. А в дельте его лицо сливается с камышами.
– Рыбак?
– Городские рыбаки с лодками не расстаются, – покачала я головой. – Он из Вуо-тона.
– Полагаю, это что-то значит?
– Первая кровь.
– Теперь все яснее некуда!
– Вуо-тоны вскоре после основания города покинули Домбанг. Устроили в дельте отдельное поселение.
– Поближе к крокодилам?
– Поближе к своим богам.
Коссал цыкнул зубом, отхлебнул та и покатал напиток во рту, изучая мое лицо.
– Расскажи, что за боги, – наконец попросил он.
Я едва открыла рот для ответа, как мир словно завалился набок. В глазах у меня жарко полыхнуло, вспышка заслонила Коссала, площадку, канал, весь город. Остался только бесконечный, словно небо, свет, а потом из сияния всплыли два узких зрачка. Они были черные, как полночь, – одни зрачки, но мне почудилась в них хищная радость.
«Нет», – хотела сказать я.
То же слово, что всегда силилась сказать, когда эти глаза всплывали передо мной во сне или в видениях наяву. Нет. И как всегда, слово не шло. Я ухватилась за столик, удержалась, и наваждение ушло, уступив место Коссалу и проступающему за ним миру. Коссал все так же сидел напротив, щурился с любопытством, и, к моему облегчению, зрачки у него были круглые.
– Не хочешь объяснить, что это было? – спросил он.
Я замотала головой, разгоняя остатки видения.
– Просто устала.
Коссал многозначительно глянул на мои руки, еще стискивавшие край столика.
– Утомительное занятие держать в руках мебель, – заметил он.
Я не сразу смогла разжать пальцы. Пошевелила ими на пробу.
– До Аннура Домбанг поклонялся другим богам. Местным божествам, созданиям дельты.
– Их когда-нибудь видели?
Я уставилась на него, загоняя в глубину хлынувший в жилы ужас.
– Ты когда-нибудь видел красную ворону?
– Таких не существует.
– Как и старых богов Домбанга.
Ко мне снова подступило слепящее головокружение, но я удержала взглядом лицо Коссала и втянула в легкие воздух. К тому времени, как выдохнула, дурнота прошла.
– В этом городе попадаются люди, – помедлив, ответил Коссал, – с поразительным усердием служащие несуществующему.
На площадке «Танца Анхо» опаска вытеснила расслабленность. Люди сутулились, пригибались над столиками. Тихие голоса сменились шипящими шепотками. С моего места все здесь походили на заговорщиков.
– Возьми любой город Эридрои… – Я снова повернулась к Коссалу. – Всюду плетут сказки о старых богах.
– Здесь, по-моему, сказками не ограничиваются, – заметил Коссал. – Одно дело травить байки у камина, а другое – подпилить опоры переправы, скормив прохожих крокодилам.
– Местные мифы укоренились глубже, потому что правды горожане своими глазами не видели.
– Правда всплывает, куда ни глянь. Ты про которую?
– Я о правде богов. Первые поселенцы Домбанга тысячи лет назад бежали сюда от войн с кшештрим. Они нашли в дельте укрытие, одно из немногих мест, куда кшештрим не добрались.
– Если уж их покорил Аннур, ставлю свою задницу, что и кшештрим это было по силам, – фыркнул Коссал.
– Может, они и справились бы со временем. Но времени у них не было. Младшие боги снизошли в человеческих телах и переломили ход войны. – Я покачала головой. – Только жители Домбанга ничего об этом не знали.
– Слишком глубоко запрятались.
– Вести о молодых богах распространились по всему Вашшу и Эридрое, а сюда не добрались, – кивнула я. – Или добрались много позже, когда война тысячу лет как закончилась и город открылся для торговли. К тому времени сложились местные легенды, а те истории, что могли бы их заменить, ушли слишком далеко в прошлое и никого не вдохновляли.
Коссал задумчиво постучал пальцами по чашке и опять взглянул на меня:
– Тебя, однако, местная склонность к суевериям как будто не коснулась.
– Меня освободил великий бог.
– Нет, еще не освободил, – возразил Коссал.
– Ну так освободит. Ананшаэль что ни день оставляет в мире свой след. В отличие от так называемых богов дельты.
– Которых ты считаешь всего лишь выдумкой?
– Между выдумкой и подлинными бессмертными божествами, ползающими в камышах, я выбираю выдумку.
Жрец изучал меня, изнутри щупая языком впалую щеку.
– Бессмертны не только боги.
– Ты о кшештрим? – уточнила я, не сразу уловив его мысль. – Или о неббарим?
– Неббарим – это миф, – пренебрежительно отмахнулся Коссал.
– Как и кшештрим, – ответила я. – Теперь уже точно. Мы их всех перебили в войнах.
Коссал нахмурился, взял со стола свою флейту и, не поднимая к губам, обозначил пальцами несколько нот.
– Не всех.
Я уставилась на него:
– Ты думаешь, кто-то выжил? Скрылся?
– Я это знаю. – Его пальцы сыграли короткое арпеджио.
– Откуда?
– Большую часть своей жизни я охочусь за ними.
– Не всякий охотник находит добычу, – ответила я.
– Двоих я нашел. Обоих отдал богу.
Он проговорил это так равнодушно, так небрежно, будто зарезал овцу или выпотрошил рыбу, а не отыскал и убил последних выживших бессмертных. Подняв флейту к губам, он проиграл несколько нот веселой мелодии, которую мы слышали при входе в город, перевел мелодию в минор, замедлил темп, и плясовая вдруг обернулась заупокойной.
– Зачем бы кшештрим стали прятаться в дельте? – спросила я, еще не вполне поверив.
Коссал, проиграв несколько тактов, опустил флейту.
– Надо же им было где-то прятаться. На них это похоже.
– Зарывшись в грязь?
История описывала их иначе. Хроники рисовали кшештрим бездушными, но блистательными созданиями: зодчими, изобретателями, овладевшими недоступным человеку знанием.
– Став богами, – поправил жрец. – Обратив в свою пользу людское легковерие. Они могли задумать Домбанг как эксперимент.
– Первые его жители как раз от кшештрим и бежали, – упорствовала я.
– А если побег не удался? – повел бровью Коссал.
Мое воображение отказывалось это принять: Домбанг, его тысячелетняя история, сотни тысяч горожан – игрушка горстки бессмертных?
– Ты думаешь, они здесь?
– Возможно, – пожал плечами жрец. – Или нет. Я не буду гадать.
– А если да?
– Им давно пора повстречаться с нашим богом.
Он постучал флейтой по ладони, то ли взвешивая ее, то ли пытаясь выколотить застрявший звук, и снова поднес инструмент к губам.
Проснувшись, я увидела разлитый в небе предвечерний свет. Ножи, хоть и не использованные ни разу после моста, я вытянула из чехлов и провела по клинкам промасленной тряпицей, после чего снова пристегнула к бедрам. За пятнадцать лет я привыкла к ним, как к одежде, каковую сейчас сменила на местные свободные штаны и высохший жилет. Выйдя на площадку, я заметила за столиком у стойки Элу с кувшином охлажденного сливового вина.
– Пирр! – радостно окликнула она, помахала рукой и знаком попросила полуобнаженного прислужника принести второй бокал.
Наливая мне, она с откровенным восхищением любовалась его лепными мускулами, а потом сунула парню серебряную монету. Он, дивясь такой щедрости, поднял бровь и благодарно кивнул. Эла, склонив голову к плечу, улыбнулась.
– На эти деньги могла бы купить еще бутылку, – заметила я, когда подавальщик отошел.
Эла весело рассмеялась:
– Мне не бутылка нужна. – Она оттопырила губы, отхлебнула вина и добавила: – Не только бутылка. Как прошла ночь? Я послушала, о чем говорят здесь, на площадке…
Нагнувшись поближе ко мне, она промурлыкала:
– Ты нашалила?
Я приказала себе сидеть как обычно, не коситься через плечо.
– Какая таинственность! – улыбнулась Эла шире прежнего. – Расскажешь?
– Немножко разрисовала… – отозвалась я, понизив голос.
– Скучную преамбулу с разжиганием мятежа можешь пропустить, – нетерпеливо отмахнулась она.
– И одиннадцать трупов посреди городской площади тебе не интересны? – удивилась я.
– Люди, Пирр, только и делают, что умирают. Мертвецов я на всю жизнь навидалась. Перейдем к чему получше.
– К чему получше?
– К восхитительному мужчине, – блестя карими глазами, пояснила она, – ради чьей благосклонности ты… разукрасила весь город.
Я с присвистом вдохнула сквозь зубы. Все посетители шептались друг с другом, и каждый настороженно поглядывал на соседей.
«Мы ничем не выделяемся», – уверила я себя, хотя это было не совсем так: из всех присутствующих одна Эла выглядела совершенно спокойной.
Облокотившись на столик, она водила пальцем по краю бокала и разглядывала меня. И конечно, из всех присутствующих одна я провела ночь, осуществляя пророчество по всему, поцелуй его Кент, городу.
– Ты его видела? – прищурившись, спросила Эла.
– Видела, – признала я, не зная, что добавить.
– Пирр, – нарушила молчание Эла. – Мне случалось отдавать богу женщин, зливших меня куда меньше, чем ты сейчас.
Она опрокинула кувшин над моим стаканом, нетерпеливо встряхнула и подождала, пока я выпью остатки вина.
– Ты с ним говорила?
Я мотнула головой.
– Он тебя видел?
– Нет.
– С каждой минутой все скучнее, – нахмурилась Эла. – Придется тебе порадовать меня другим рассказом.
– Каким другим? – опешила я.
– О вашем знакомстве.
– Уверена, что там есть о чем рассказывать? – спросила я, отведя взгляд на узкую протоку.
– О, милая моя, всегда есть о чем рассказать!
Впервые я увидела Рука Лан Лака в девятнадцать лет. Случилось это в Сиа, в Затопленном квартале старого города в сотнях миль от Домбанга. Я не его искала в тот вечер, да и никого не искала. Свою комнатушку на берегу озера я покинула ради музыки. К тому времени я прожила в Сиа почти восемь месяцев, и, хотя музыка в этом городе, как в любом другом, встречалась (в портовых тавернах распевали, взгромоздившись на бочки, грубыми мужскими голосами; за открытыми окнами изящных особняков изысканные трио исполняли мелодии, ради которых я задерживалась посреди улицы), мне недоставало музыки Рашшамбара.
Приверженцев Ананшаэля петь учат прежде, чем держать лук или клинок. Десятилетние ребятишки, швыряющие камушки в пустоту с обрыва, лучше мастеров-бардов разбираются в полифоническом исполнении. В Сиа мне нравилось. Нравились пряные кушанья и рассветы над озером, но по рашшамбарской музыке я скучала, и, узнав, что «Певцы госпожи Аслим» – легендарный хор, щедро оплачиваемый старухой, – будут выступать за пределами ее недоступного жилища, я, конечно, собралась послушать. А уж когда объявили, что в программе «Гимн Забытых» Антрима, никто бы меня не удержал.
Так я думала, пока не столкнулась с Руком.
К старому храму в Затопленном квартале я пришла заранее. Вход на концерт был свободным – госпожа Аслим внесла свой вклад в празднование восьмисотлетней годовщины Сиа. Я думала, что в каменный зал будет не протолкнуться, но за час до начала половина длинных деревянных скамей еще пустовала.
«Грустно, но объяснимо», – подумалось мне.
По случаю праздника улицы за стенами храма заполонили жонглеры и глотатели огня, акробаты и разносчики. Мне на пути сюда пришлось обходить забитую людьми площадь Адиба, где шло мрачное представление братства Стальной Плоти: к ужасу и восхищению зевак, братья, продев крюки сквозь мышцы груди и спины, подвешивали себя над мостовой. Хор госпожи Аслим был известен в определенных кругах, однако хоралы Антрима – долгие, сдержанные, сложные в восприятии произведения – не слишком подходили для буйного праздника. Разница в числе собравшихся доказывала, что сианцы предпочитают старинным хоралам пышногрудую глотательницу шпаг.
Меня это вполне устраивало.
Я попала в Сиа в порядке подготовки к служению богу – приверженцы Ананшаэля должны свободно и уверенно чувствовать себя везде и всюду, – но, даже прожив больше полугода в тесноте старого города, все еще плохо переносила толпу. В давке мне слишком часто вспоминалось домбангское детство и слишком редко – просторное небо Анказских гор. Ради Антрима я готова была терпеть толкотню, но еще больше порадовалась, высмотрев для себя свободную скамью в самой глубине храма, в полудесятке шагов от ближайшего соседа. И куда меньше обрадовалась, когда на скамью кто-то подсел, хотя в зале было полно более удобных мест.
Я отодвинулась на самый край, вплотную к стене, и раздражено оглянулась. Мой новый сосед – молодой человек лет двадцати пяти – меня будто не замечал. И неудивительно, учитывая, что правый глаз у него, заплывший в пятне свежего синяка, почти не открывался. Да что там глаз! Нос совсем недавно сломали и вправили, но и теперь у меня на глазах на верхнюю губу сползла капелька крови. Парень рассеянно стер ее рукавом, оставив на переднем зубе красную полоску. И ухо у него было порвано вверх от мочки, как будто кто-то пытался оторвать его зубами. Из раны на воротник рубашки тоже стекла струйка крови. А рубашка была форменная, легионерская, хотя, насколько я знала, покажись он в таком виде на службе, вояку бы на три дня забили в колодки.
«Напился, – была моя первая мысль, – и ищет место потише, чтоб отоспаться».
Мне пришло в голову вытащить его из зала и загнать в какой-нибудь переулок, чтобы не помешал исполнению. С другой стороны, он был тяжелей меня и, судя по всему, не дурак подраться. Можно было отдать его богу – прямо здесь перерезать горло, но, если слушатели заметят на древних камнях лужу крови, суматоха сорвет концерт.
Я хранила возмущенное молчание, недовольно разглядывая соседа, пока не сообразила, что тот вовсе не пьян. Парень закрыл и второй, целый, глаз, но, судя по дыханию и наклону головы, не спал. С закрытыми глазами он выглядел внимательным, едва ли не благоговейным (слово непрошено пришло мне на ум) – в противовес болтающим и нетерпеливо перешептывавшимся любителям музыки на других скамьях. И руки он терпеливо сложил на коленях. Кстати, руки тоже были в крови из разбитых костяшек.
Он не стал аплодировать, когда тринадцать хористов и хористок в черных одеяниях наконец выбежали из боковой дверцы, чтобы занять свои места в нефе храма. Парень не вздрогнул и не открыл глаз, но поза его неуловимо изменилась, как если бы он был весь железный, а на дальнем конце города кто-то поиграл с магнитом.
Я готова была закипеть от досады. Я здесь собиралась с головой уйти в «Гимн» Антрима. Я несколько недель ждала этого дня. Мне представлялись теплый си-итский вечер, до краев залитый сиянием фонарей, трепещущая от созвучий эпохи атмани ночь и я сама, затерявшаяся в этих звуках. Вместо этого пришлось делить скамью с избитым в кровь болваном, и, что еще хуже, я то и дело вспоминала о нем, даже когда зазвучала музыка.
«Надо было убить сразу, как вошел», – думала я.
Не обязательно вскрывать глотку – есть способы потоньше, и управиться можно было быстро, без риска сорвать концерт. Но пение уже лилось, и мысль передвинуться, чтобы накинуть шарф ему на шею, стала мне неприятна.
Я постаралась забыть про соседа и тоже закрыла глаза, отдавшись созвучиям голосов. «Гимн» в начале намечает основной мотив, диссонансная тема в миноре свивается вокруг себя, оставаясь незавершенной, словно несколько нот в ней забылись или оторвались. Когда к первому голосу присоединяется второй, слух жаждет этих недостающих тонов. Встречная тема обещает цельность, а потом отказывает в ней. Наконец-то я, закрыв глаза на все вокруг, сумела вступить на неторные пути музыки. Я забыла о моем окровавленном соседе.
Но когда первая часть подошла к мучительному финалу, я открыла глаза – и увидела его на том же месте. Кровь у него остановилась, зато теперь – только этого не хватало! – он беззвучно плакал. Сжатые на коленях кулаки вздрагивали, кожа на ободранных костяшках туго натянулась. Мои руки лежали спокойно – в Рашшамбаре так учат, – но я распознала в его дрожи действие музыки. Иногда кажется, что невозможно оторваться от Антримова «Гимна», не дослушав до финала, но мой сосед не стал ждать. Когда хор выстроился для исполнения второй части, мужчина открыл уставленные в пустоту глаза, тряхнул головой, будто разгонял туман, и, к моему несказанному удивлению, встал. Он на короткий миг встретился со мной глазами и тут же отвернулся – к храмовой двери и ночи за ней.
– Ты пошла за ним, – уверено проговорила Эла.
Я, допив вино, устало кивнула. Солнце давно погрузилось в дымку на западе. Площадку освещали красные фонарики – они покачивались на теплом ветру, и огоньки внутри плясали. Прислужник, с которым всю ночь развлекалась Эла, принес еще кувшин вина. На этот раз он задержался, тронув ладонью ее обнаженное плечо.
– Что-нибудь еще?
Эла отогнала его игривым взмахом руки.
– Потом, Трием, потом.
– По-моему, с меня хватит, – сказала я, опасливо взглянув на полный кувшин.
– Ерунда, – неожиданно деловито отозвалась Эла, подливая мне вина. – Из тебя, как следует не напоив, хорошей истории не вытянешь. Это уже ясно.
Наполнив и свой бокал, Эла поставила кувшин поближе к себе.
– Итак. Ты пошла за ним…
– Я пошла за ним, – осторожно подтвердила я.
– Ради чего? – спросила Эла, заглядывая мне в лицо.
Я сама сто раз задавалась этим вопросом. Хорошего ответа на него не было.
– Ради его глаз, – ответила я.
– Я думала, ты видела только один. Второй заплыл.
– Пусть будет: «ради его глаза».
– И какие они?
Я колебалась. Описывая утренние события у памятника, об этом я промолчала.
– Зеленые, цвета мха, – наконец призналась я.
– Люблю зеленоглазых, – улыбнулась Эла.
Я сдвинулась к самому краю скамьи и встала, когда началась вторая часть, – все тринадцать голосов слились в одну ноту, полупесню-полувопль, выбившую из разума все мысли. Я знала, чего ожидать, и все же у меня едва не подкосились ноги. На миг я застыла, схватившись за спинку скамьи. Музыка чуть не затянула меня обратно. Я готова была опуститься на место, чтобы дослушать до конца, но почему-то окровавленное лицо того парня влекло сильнее. Что-то в его единственном зеленом глазу отразило всю силу, тонкость и ярость музыки и увело меня за ним в теплую си-итскую ночь.
Тяжелая дверь затворилась за мной, отрубив музыку. Мне представились прижатые ко ртам подушки и как певцы бьются с их неподатливой мягкостью, сражаясь за звук и дыхание. Среди прочих выпестованных Рашшамбаром представлений было и такое: все, что кончается, кончается навсегда. Песня, на все тринадцать голосов, конечно, продолжала звучать, но для меня этой ночью она закончилась. Я вдруг рассердилась и удивилась своему гневу.
– Не все понимают.
Обернувшись на голос, я увидела посреди мощеной улицы того молодого человека. Он стоял ко мне спиной и, казалось, разглядывал цепочку освещавших улицу факелов. Мне подумалось было, что он обращается не ко мне, что встретил знакомого, но язык его тела, внятный для того, кто всю жизнь потратил на его изучение, говорил другое. Он меня заметил, он ожидал, что я за ним выйду, и, более того, приготовился.
Но затаившаяся в нем готовность дать отпор не сказалась в голосе – глубоком, но негромком и спокойном. Не такого я ожидала от человека с разбитыми костяшками и сломанным носом. С его тембром он сам мог оказаться певцом, хотя речь никак нельзя было назвать певучей.
Он покачал головой и спросил:
– Вы, когда шли на Антрима, ожидали мелодии поживее? Думали потанцевать?
Я снова вернулась к мысли об убийстве. Не знаю, зачем я вышла из храма, но уж наверное не затем, чтобы вместо прекрасной музыки слушать насмешки. Тяжесть двух пристегнутых к бедрам ножей успокаивала, как успокаивает молитва или обещание. Сквозь ткань штанов я очертила ногтем рукоять. Однако предпочтения моего бога хорошо известны: жрец Ананшаэля может убить, верша правосудие, из жалости, даже для чистой бескорыстной радости, но в гневе дары богу не приносят. Гнев обесценивает дар, принижает его.
– Ты первый ушел, – заметила я.
– Мысли мешали сосредоточиться на музыке.
– И о чем же это мы задумались?
Он наконец обернулся. Не скалился, не сверкал глазами. И руки были свободно опущены. И все же так разворачиваются навстречу бою – выдерживая расстояние, расслабляя шею и плечи, перенося тяжесть тела на мышцы ног. Что он побывал в бою, я поняла еще в храме. Сейчас, в десятке шагов от него, я увидела больше: он был боец.
– В горло или в живот? – ответил он, изучая мое лицо.
– Это загадка?
Мужчина покачал головой:
– Загадки уж всяко веселее, чем женщина, подумывающая вогнать тебе нож в живот. – Он поджал губы. – Или в горло.
Внезапно выбитая из равновесия, я замялась. Он и одним глазом мигом увидел меня насквозь. Мне почудилось, что он разглядел под одеждой и тонкие очертания ножей.
– Кто тебя подослал? – спросил он. – Квидис? Шахуд?
Незнакомые имена. Я жила в Сиа с весны, но в городе насчитывались сотни тысяч душ, я же познакомилась хорошо если с парой десятков, да и из тех четверых уже отдала богу.
– Никто меня не подсылал.
– Вранье. Целым глазом я все еще вижу. Ты не случайная прохожая, заглянувшая послушать музыку тысячелетней давности. Ты искала меня. И нашла. И вышла за мной. Один вопрос: что ты станешь делать дальше? – Он склонил голову набок; разбитая губа у него снова лопнула, и он, ощупав ее языком, сплюнул кровь на булыжники. – Надо думать, даже Шахуд не такой дурак, чтобы желать мне смерти.
– Не знаю я Шахуда, – ответила я. – И Квидиса не знаю. Желай я тебе смерти, ты бы уже был мертв.
– Слова влюбленной женщины, – довольно промурлыкала Эла.
Я разглядывала ее лицо и не находила следов трех выпитых кувшинов. Она, даже сидя неподвижно, казалась проворной.
– Не влюблялась я в него. Я была в бешенстве.
Она крутила в пальцах тонкую ножку бокала. В Рашшамбаре бокалами пользовались редко – к чему эта пустая роскошь, когда глиняные чашки служат не хуже? – но Эла обращалась с невиданной посудиной легко и привычно.
– Бешенство, допустим, еще не любовь, но ведет к ней короткой дорожкой.
– Ты еще скажи, что все едино, – выпучила я глаза, – что наслаждение есть боль, ненависть есть любовь…
Эла пригубила вино и отставила бокал точно на очерченный им влажный кружок.
– В конце концов наш бог снимает все подобные вопросы.
Меня уязвила не столько ее уверенность, сколько небрежный взмах руки – она отмахнулась от меня, как от мухи.
– Само собой, – отозвалась я, – однако до конца концов мы еще не дошли. Если бы я спешила к богу, мне нечего было бы делать здесь, незачем создавать предлог для встречи с Руком Лан Лаком.
Она на полмгновения сузила глаза, словно вышла из полумрака на яркий свет. И улыбнулась:
– Ты права, приношу свои извинения. Чтобы смерть имела значение, чтобы имела хоть малый вес, прежде всего необходима жизнь.
– Жизнь у меня была, – огрызнулась я, только теперь заметив, что сменила сторону в споре, и разозлившись на эту перемену.
Эла улыбнулась еще шире:
– Расскажи мне о том мальчике.
– Ему тогда было двадцать четыре. Взрослый мужчина.
Она снова поднесла бокал к губам и блаженно прикрыла глаза.
– Мужчина… еще лучше. Рассказывай дальше!
Идиотизм положения бил в глаза.
Верных Ананшаэля учат поклоняться тишине и теням. Нас учат проскользнуть в оставленное незапертым окно, перерезать горло и исчезнуть, подобно призраку. Капелька яда, размазанная по дну кружки пьянчуги, пронзившая шею стрела с черным оперением – вот образ действий Рашшамбара. А тут я стояла посреди улицы, хвастаясь своим умением убивать.
Любовь была ни при чем, тут Эла ошиблась. Может, она и умела влюбляться, едва смещался центр тяжести, но мое сердце к такому самозабвению не способно. Любви там не было, но что-то и вправду обжигало мне кожу изнутри – что-то сорвало меня с места, что-то непонятное подбивало метать в него глупые насмешки, точно ножи или поцелуи.
Я не заметила этого, когда он садился, но парень, если убрать кровь и синяки, был недурен собой и даже красив. Опухшая щека не скрыла рельефных, смело вылепленных скул. И темная кожа, даже разукрашенная синяками и ссадинами, в свете факелов казалась теплой. И еще кое-что: он был не только красавчик с глазами цвета мха, но и боец – плечистый, жилистый. И не просто боец, а боец, способный прослезиться от хоралов Антрима. Таких, как он, я и в Рашшамбаре не встречала.
Как видно, он не отвечал взаимностью на мои чувства.
– «Желай я твоей смерти, ты был бы мертв»! – Он слизнул кровь с зубов и сплюнул кровавую слюну. – Реплика из мелодрамы середины века. Была недавно в театре?
У меня снова чесались руки схватиться за нож. Чтобы унять зуд, я мысленно повторила строку из древнего гимна Ананшаэлю.
«Смерть – объятия, а не выход».
Этому простому напеву в Рашшамбаре учат детей, и не зря. Те, кто не воспитан в нашей вере, поневоле разрешают свои затруднения без убийств. Обычная женщина плохо представляет, куда воткнуть нож, чтобы пресечь деятельность человеческого организма, и потому даже в гневе далеко не сразу потянется за ножом. Люди, воспитанные за пределами Рашшамбара, с малолетства учатся спорить, торговаться, возмущаться, извиняться, а за клинки берутся лишь в крайности. А для служителей Ананшаэля в ноже нет тайны. Он выглядит простым и очевидным ответом на множество вопросов, а между тем людские споры бога не касаются, и недостойно его путей служить выходом из наших мелких перипетий. Тому и учит гимн. Потому я и вела разговор с Руком Лан Лаком – впрочем, еще не зная его имени, – а не вырезала ему печень за то, что заставил почувствовать себя дурой.
– Если собираешься меня резать, – проговорил он, многозначительно поглядывая на мое бедро, – вытаскивай нож, поцелуй его Кент. Будь у меня время, я бы еще сидел там и слушал Антрима, а не твою трескотню.
Он ткнул пальцем через мое плечо на сторожившие дверь храма безликие изваяния.
От обиды вспыхнули щеки. Незнакомое ощущение.
– Ну? – Мужчина развел руки, приглашая меня ударить.
Только сейчас на него стали обращать внимание многочисленные прохожие: замечали подсохшую на лице кровь, прослеживали взгляд единственного глаза, натыкались на меня и смущенно спешили прочь, оставляя нас в неподвижности двух валунов посреди течения.
– Я вышла за тобой, – заговорила я, понизив голос.
– Мне не до того, – тряхнул он головой. – Меня ждет бой. Если намерена мне помешать, берись за дело.
Страха в нем не было. Скорее была скука. Во мне же к раздражению примешалось любопытство. И захотелось показать ему себя, показать, на что я способна. Захотелось, чтобы этот красивый зеленый глаз округлился от удивления.
В свои девятнадцать лет я привыкла чувствовать себя сильнее, сметливее, быстрее всех за пределами Рашшамбара. Старшие жрецы и жрицы Ананшаэля, конечно, могли бы разобрать меня по косточкам, но за стенами нашего города из белого песчаника я привыкла встречать неповоротливых, как скотина, людей. Бахвалящиеся в портовых тавернах силачи, охранники купеческих караванов с переломанными носами, задиристые пьяницы и рослые неуклюжие телохранители богачей казались мне слабыми неумехами. Я их не замечала. Всех идущих путями бога смерти подстерегает эта опасность. Если разобрать кого-то на части – как сделать вдох, легко поверить, что ты выше этого кого-то.
Ананшаэль не терпит подобной заносчивости. Она противна всему, что ему дорого. В тесной могиле нет места гордыне. Последняя истина неизбежного конца стирает все различия между слабыми и сильными, великими и малыми, между вооруженной ножом и гордыней жрицей и согнувшимся под тяжестью груза уличным носильщиком. В прежние времена бог виделся мне огромным, как небеса, мстителем, сжимающим оружие в сотне грозных рук. Теперь он представляется мне стариком, терпеливым и неспешным. Он зачерпывает ладонью влажную весеннюю землю, подносит ее к свету, показывая нам, и снова и снова с бесконечным терпением твердит одни и те же слова: «Вот это – вы. Вот это – вы. Вот это – вы», пока мы не поймем.
Тогда я еще не понимала – не вполне, не до конца. Презрение воинственного красавца меня обожгло. В смятении оскорбленной гордости и гнева мне нельзя было его убить, но и отпустить так просто я не могла.
– Что за бой? – спросила я.
– Хитрюга ты, Пирр, – добродушно упрекнула меня Эла, удивленно покачивая головой. – Сколько живешь в Рашшамбаре, все страдала и ныла по любви, а между тем прятала под юбкой такой восхитительный роман!
– Я не прятала…
– Как же не прятала? Ты с ним обращалась как с нефритовым стеблем из тех, что мы видели в Моире: когда воображала, что мы с Коссалом не видим, пускала над ним слюни, а потом припрятывала в мешок и день напролет разыгрывала из себя каменное сердце, не знающее и не приемлющее любви.
– Ты это о чем? – уставилась я на нее.
– Только не говори, что не видала тех жезлов. Их продавала на утреннем рынке женщина в платке с ножами. С мое запястье! – Она обхватила свою руку пальцами и вдруг хитро прищурилась. – Ты ведь такой купила?
– Зачем мне нефритовый член в руку толщиной?
– Будем считать, что это вопрос риторический.
– Будем считать, ты понимаешь, что полированный каменный фаллос не имеет ничего общего с любовью.
Эла задумчиво свела брови.
– Я бы не сказала, что совсем ничего, – заметила она.
– Думается мне, даже для тебя любовь с камнем будет некоторой натяжкой.
– Иногда не вредно и натянуть, – подмигнула она.
Я прикусила язык, с которого уже готов был сорваться резкий ответ, сделала большой глоток и подождала, пока напиток доберется до желудка, прежде чем спросить:
– Хочешь услышать, чем кончилось, или нет?
Музыканты под утро зачехлили инструменты, но на площадке еще остались несколько упрямых компаний по два-три человека. В паре столиков от нас дурачилась молодая парочка: он все норовил взять ее за руку, а она сердито отдергивала кисть, прижимала к себе и тут же снова выкладывала на стол, словно наживку для рыбы. Еще дальше очень толстый и очень пьяный мужчина уныло напевал, превращая плясовой мотив в погребальный. Прислужники уже начали сдвигать стулья и протирать столики, но нас пока не тревожили.
– Нет, – решила, подумав, Эла. – Не сегодня.
Я этого не ожидала.
– Только что ты ворчала, что я все скрываю.
– Да и скрывай себе. Мне это нравится. – Она осушила бокал и через его край взглянула мне в глаза. – Если никто ничего не скрывает, чего нам искать?
– Мне бы в постель, – покачала я головой, окончательно запутавшись.
– Ты весь день проспала! – закатила глаза Эла и перевела взгляд на полуголого юношу, обслуживавшего наш столик. – И Триему здесь еще надолго работы.
– Мне надо в постель, – повторила я, нетвердо вставая на ноги. – Чтобы завтра быть готовой.
– О? – подняла бровь жрица. – Смею спросить, к чему ты готовишься?
– Кое-кого убить.
Казалось, Глотка только и знает, что бить и пить.
Что этого здоровяка зовут Глоткой, я уже поняла: каждый раз, как он с грохотом опускал на стол деревянную пивную кружку, сидевшие вокруг – тоже солдаты, его подчиненные, – хором голосили: «Глот-ка, Глот-ка, Глот-ка!»
И происхождение клички нетрудно было угадать: его шея мясистой колонной поднималась от тяжелых плеч до ушей. Из-под открытого ворота форменной рубахи виднелись татуировки, большей частью шипастые лозы и сплетение колючек, хотя имелся и корявый рисунок женщины, растопырившей угловатые голые ноги так, словно пыталась – вопреки всякой вероятности – получить удовольствие от его вздувшейся артерии. И вообще весь ублюдок был как его шея: словно кто-то сляпал его из здоровенных кусков мяса, не слишком сообразуясь со строением скелета.
Глотка не пел, зато поддерживал самые высокие ноты хора соратников, колошматя по чему попало: по столу, по собственному колену или по плечу собутыльника, будто доказывал, что пьян и ни о чем не думает.
Я ни тому ни другому не верила.
Правда, он у меня на глазах влил в себя внушительное количество пива и теперь качался на стуле, но качался как-то не так. Движение выглядело нарочитым, наигранным. И глаза у него не блуждали, как у настоящих пьяных, смотрели уверенно. Вроде бы он ничего не замечал за кругом собутыльников, но взгляд безостановочно, быстро и хладнокровно шарил по комнате. И к открывшейся двери Глотка оборачивался неуловимым движением – я сама бы не заметила, если бы нарочно не присматривалась.
Согласно общепринятому заблуждению, крупные мужчины глупы. Я слышала тому десяток объяснений: что мышцы оттягивают кровь от мозга, что головы у них страдают в бесчисленных драках, что им попросту ни к чему острый ум. В театре их обычно представляют смешными тупицами, писатели рисуют придурками среди стройных и разумных созданий. Как видно, мысль, что можно быть сильным и умом, и телом, оскорбляет наше врожденное чувство справедливости. Нам кажется, что существует честный обмен: бедная жизнь или богатая душа, красота или благородство. Только мир устроен иначе. Богиню-родительницу честность и справедливость не волнуют.
Бедиса одаряет благословениями по своей прихоти: одного осыплет здоровьем, силой и мудростью, другому откажет даже в таком простом утешении, как прямой позвоночник. Только смерть уравнивает всех.
Глотка, бесспорно, был еще жив – убить его предстояло мне, – и я с сожалением отмечала, что как раз его Бедиса одарила очень щедро. Я перевела взгляд на его спутников – судя по значкам на аннурской форме, солдат его легиона. Любого из них убить было бы проще. По правде сказать, проще было бы убить даже всех разом. Солдаты были молоды, за годы переходов и боев на Пояснице накачали силу, но, в отличие от Глотки, все они создавались по человеческой мерке. Шеи их казались пучками из позвоночника, пищевода, гортани и нервов, а не архитектурными сооружениями. К тому же они волновались.
Конечно, они скрывали это как умели: смеялись громче обычного, хлопали друг друга по плечам, старательно не замечали соседей – местных жителей, расположившихся за другими круглыми столами и почти невидимых в слабом свете красночешуйчатых фонариков. Кое-кто из солдат пробовал пить наравне с Глоткой, но по тому, как они спотыкались и путали слова песен, делалось ясно – не угонятся. Но и после полубочонка пива они не могли скрыть боязливых взглядов, и руки у них сами собой тянулись к мечам и ножам на поясе. А когда со стойки свалилась глиняная кружка, даже самый пьяный из их компании подскочил, будто ожидая удара.
Разумеется, тут, хоть отчасти, сказались мои старания. Аннур два века с завоевания Домбанга твердил, что город теперь – часть мирного и единого целого, будто вражду можно изжить подписанием пары договоров и отменой прежних пошлин. Обычно мир не так податлив.
Я в свое время проводила свободные часы над огромной рашшамбарской коллекцией старых карт. Впрочем, до сих пор провожу, и вот что поражает меня в этих пожелтевших листах пергамента: королевства и империи могут менять названия, их части могут разделяться или сливаться, создавая видимость перемен, но основные границы сохраняются из века в век. Ни одна империя не объединила земель к востоку и к западу от Анказа. Никакое правление не свело в единое государство города на севере от Ромсдальских гор. И ни одна сила Эридрои не обуздала диких земель Поясницы – тех самых, где лежала дельта реки Ширван и стоял Домбанг. Ни одна, пока не пришел Аннур.
Империя полуденного солнца победила в большом сражении при Домбанге, и легионам картографов пришлось вдруг чертить новые карты, словно тысячелетия гордости и верности можно отменить одним сражением и чернильными линиями новых границ. В городе, хоть и подпольно, осталось старое жречество. Люди еще помнили древние песни. Во дворцах, по мостам еще стояли старинные статуи тех, кто правил Домбангом во времена его свирепой независимости. Аннур чуть не два века принуждал город забыть свою историю, но история, как вода или гниль, проникает в любую щель. И хватило малости красной краски и отпечатка моей ладони, чтобы напомнить всем и каждому: эти легионы под стягом пылающего солнца называют себя защитниками, но они – захватчики.
И видно, солдаты на том конце таверны это хорошо понимали. Громкий хохот и натужное веселье дополнялись короткими мечами – помехой в застолье, зато очень полезным средством, если наружу придется прорубаться с боем. Для моей цели – убийства их командира – это было весьма некстати.