ХОЗЯЙКА ДОМА

Каждый год мы позволяем себе две недели отпуска. Кристина от этого на стенку лезет, потому что в химчистке нас на это время подменяет папа, а папа стар, он путает номера, обсчитывается и теряет квитанции. Проще всего, конечно, было бы закрыться, вот только «Белая Королева» не закрывается никогда. Вопрос принципа, профессиональная гордость — тут папа упрямей осла. На протяжении трех поколений мы не закрывались ни на день, кроме воскресений. Но Кристина все-таки считает себя обязанной уезжать на эти две недели, потому что это он подарил нам трейлер.

Папа вообще-то любит оставаться один с клиентами; для него это тоже вроде каникул. Две недели — в самый раз, потом он начинает скучать. Так что каждый год 1 августа я цепляю трейлер к машине и мы вывозим его «на свежий воздух». Ладно, грех жаловаться. Собаку, например, нужно выгуливать каждый день.

В первое лето Кристина решила показать детям Бретань. Трехзвездный кемпинг располагался у самого пляжа. В первый день мы ловили креветок; на второй день какой-то танкер угораздило сесть на мель. Следующим летом она выбрала баскское побережье — все две недели лил дождь. В прошлом году мы съездили в Испанию — кругом были одни бельгийцы и все провоняло жареной картошкой. Кристина, видно, заметила, как я воротил нос, и сказала, мол, раз ты такой привереда, на будущий год сам выбирай и бронируй.

* * *

Я ни разу не был на этой улице. Она в самом конце старого квартала, притулившегося к горе, и видит солнце, наверно, всего час или два в день. Это уже не совсем город — низкие дома, облупившиеся вывески, бесплатная автостоянка, — но и не деревня. Забытый тупик, упершийся в скалы, в зарослях ежевики, на которых белеют вместо цветов пластиковые пакеты: ветер здесь почти всегда дует со стороны «Ашана». Теплая предвечерняя пора, тишина, изредка нарушаемая звяканьем столовых приборов. Уже добрых пять минут, как я не встретил ни души. Я забрел сюда случайно, шел куда глаза глядят, как и каждый вечер, — с той лишь разницей, что сегодня у меня есть цель.

Проснувшись утром, я сказал себе: сегодня пойду бронировать. Мое первое самостоятельное решение, с тех пор как закрылся театр, — за эти тринадцать лет, которые Кристина стыдливо именует «моей проблемой с реальностью» и пытается помочь делу, пичкая меня витаминами. Она из тех людей, что смотрят далеко вперед и считают, будто время все лечит. Ничего оно не лечит, и тем лучше. Я влюбился в нее по уши на факультете театрального искусства, в постановке чеховской «Чайки». Счастье было полным, навсегда и без оглядки. Я взял жилищный кредит и купил ей в качестве свадебного подарка «Театр у Пекарни», уютный подвальчик, обтянутый красным бархатом, где я собирался играть вместе с ней лучшие пьесы мирового репертуара. После второго «скромного успеха» — тридцать зрителей за неделю — она предпочла создать мне семейный очаг и взять в свои руки химчистку. Когда родился наш сын, городская санитарно-гигиеническая служба закрыла театр из-за крыс: в соседнем помещении был ресторан.

С тех пор если я и влюблен, то лишь в воспоминание. Моя жизнь застряла в мечте — несбывшейся и потому нестареющей. «Ваш муж совсем не меняется!» — вечные восторги клиентов. Неудачники хорошо сохраняются. Кристина же похудела на пятнадцать кило ценой строгих диет после двух беременностей: ни тебе груди, а то, не дай бог, обвиснет, ни улыбок — от них морщины, и пахнет от нее теперь только чистотой. Все, что осталось в ней от наших студенческих лет, — акцент швейцарской немки, который она поддерживает как дань памяти, с тех пор как ее родители погибли под лавиной. Этот акцент весомо звучит за прилавком, в любви — не настолько, но наша сексуальная жизнь мало-помалу становится бессловесной. Она допускает меня к телу раз в две недели по воскресеньям, перед мессой. В остальное время я изменяю ей с ее же фотографиями из спектаклей. С Кристиной пятнадцатилетней давности, единственной, подлинной, только моей.

Время от времени, так, чисто для проверки формы, я позволяю себе кое-какие похождения и в настоящем времени, осторожно и по-тихому, но их и сравнить нельзя с моим давним закулисным блаженством, — так стоит ли множить разочарования? Занимаясь любовью с прошлым, я храню верность самому себе.

Конечно, теперь, когда дети выросли, я мог бы развестись, но мой отец не сможет обойтись без моей жены. И потом, что я стал бы делать со свободой? У меня никакого желания снова играть в эти игры. Вот я и курсирую между отелями и казино: забираю на грузовичке с надписью «Белая королева» грязное белье, возвращаю чистое, а остальное время провожу у игровых автоматов. Выигрываю, проигрываю, отыгрываюсь, а часы идут. Когда наберу свой потолок — или, наоборот, опущусь ниже плинтуса, — выхожу прогуляться. И заканчиваю вечер на скамейке в парке Терм с томиком Бальзака или Пруста. Я люблю неисчерпаемые книги. Удовольствия не меньше, чем от игровых автоматов.

* * *

В конце тупика растрескавшийся фонтан цедит воду в сточный желоб слева от сияющего свежей краской агентства. В соседстве ярко-желтого цвета и зарослей ежевики на склоне есть что-то странное, гнетущее, сам не знаю почему. На обтрепанном полосатом тенте надпись: «Привилеж Кемпинг — аренда индивидуальных участков для отдыха со всеми удобствами».

Я подхожу к витрине, приставляю правую руку козырьком ко лбу. Внутри темно, не видно, что там выставлено. Хрипло звякает дверной колокольчик, на порог выходит мужчина и смотрит на меня так, будто я заглядываю в окно супружеской спальни.

— Что вам угодно?

— Добрый день. Я хотел узнать, участки, которые вы сдаете…

— Участки, которые мы сдаем? — переспрашивает он, как бы побуждая меня продолжать.

Это маленький, тощий человечек с лысой головой и лихорадочно блестящими глазами; ворот рубашки ему широк и свисает на узел галстука.

— У меня есть трейлер, — говорю я.

Он кивает с понимающим видом, цокает языком, оглядывается.

— Ну конечно, месье, конечно. Кемпинг — классная штука на бумаге, не так ли, но скученность… Я прав?

Он приглашает меня войти, кося масленым взглядом швейцара пип-шоу.

— Так вот, я предлагаю свободные участки, не подлежащие застройке, они принадлежат людям, которые их никак не используют, — покой, нетронутая природа, санитарно-техническое оборудование имеется. Вы арендуете участок на нужный вам срок — и вперед! Это, если угодно, дикий кемпинг, но со всеми удобствами. Представляете — вы в трейлере, один на краю света, с вашим семейством, разумеется.

Я улыбаюсь при мысли о моем семействе, которое признает только «популярные», как выражается Кристина, места. Агентство — тесный закуток, освещенный боковым окном, практически полностью закрытым листвой. В зеленом свете стоят рядком неподвижные куклы-автоматы.

— Моя страсть, — говорит он. — Итак, куда мы возьмем курс? Север, юг?

— Я бы хотел место понепригляднее. Болотистое, с нездоровым климатом и чтобы далеко от всего.

— Конечно, месье.

Не выказывая ни малейшего удивления, человечек уселся за свой стол. Забавная, право, реакция.

— Я заплачу, сколько потребуется, — уточняю я.

Он задумчиво кивает.

— Это для вас… или для вашей семьи?

В его тоне я слышу понимание, более того — нечто вроде поддержки, этакой солидарности строптивцев. Отвечаю:

— И то, и другое.

Честно говоря, я и сам не знаю, какие счеты свожу, вздумав испортить наш отпуск, но это не просто дурная шутка, это глубже. Может быть, последний шанс, протянутая рука, попытка вновь обрести друг друга. Вернуть то, что нас связывало. Без окружения, без индустрии увеселений, и чтобы даже в себя не уйти…

Он приглашает меня сесть на плетеный стул между стеной и маркизой в пудреном парике и бальном платье — она стоит с ошеломленным видом, руки подняты, как будто ее держат на прицеле.

— Моргенсен, — произносит он торжественно. — Тысяча восемьсот восемьдесят четвертый год: его лучший период.

Я киваю, изображая интерес. Это моя коммерческая жилка — наследственность. Он выдвигает ящик стола, извлекает допотопную картотеку и начинает рыться в ней, украдкой поглядывая на меня, словно прикидывая, что из его товара мне подойдет. Тихонько булькает фонтан, так близко, будто он прямо в комнате. Сквозняк колышет тени над куклами. Рука, нога, ухо, нос — у каждой чего-нибудь не хватает, и увечья усиливают ощущение неловкости от этого скопища металлолома и фарфора цвета розовой плоти.

— Вот, — говорит хозяин, вставая, — думаю, я нашел именно то, что вам нужно.

Он осторожно обходит свою маркизу под прицелом и, цокнув языком, протягивает мне листок. Три наклеенные фотографии под неразборчивыми каракулями подписей. На одной — поле и полоса сухих сосен, на другой то же поле, отделенное решетчатой оградой от простирающейся до горизонта голой серой земли, на третьей грязное море за дюной, на которой торчит шест с табличкой — надпись на ней не разобрать. Заложив руки за спину, хозяин шпарит наизусть описание, которое я одновременно с трудом расшифровываю.

— Вам знакомы эти места?

Я качаю головой. Он испускает душераздирающий вздох.

— Тысяча двести квадратных метров. Участок прямо над морем. И я вам гарантирую, что не будет ни души.

— Вид довольно унылый, не правда ли?

— Не то слово! — весело подхватывает хозяин. — Ну, деревня-то есть, в шести километрах, посмотрите на обороте, и до города двадцать минут на машине. Разумеется, — добавляет он, посерьезнев, — стоит это довольно дешево.

— В чем же проблема?

Он чешет голову, снова вздыхает.

— Полигон, месье, вот так. Вся эта территория отошла военному ведомству. Осенью расчистят. В общем, пока еще мы можем сдать на июль–август. Если вам действительно хочется побыть в одиночестве…

Я переворачиваю листок. Деревня, панорамный вид, ничего примечательного, маленькая, все ставни закрыты, улицы пусты. Несколько припаркованных машин, перед дверьми некоторых домов свалена мебель. Под этой фотографией еще одна: участок со стороны сосен; снято под другим углом, и на заднем плане видна вилла. Любопытное сооружение без определенного стиля, вернее, все стили здесь вперемешку. Угловые башенки, одна круглая, другая квадратная, колонны на фасаде, деревянные балки на боковой стене, веранда, крыша с высоким коньком и колоколенками, терраса с перильцами по всему периметру. Тесаный камень соседствует с желтым кирпичом и фризами в стиле рококо.

— Соседний дом, — уточняет агент по недвижимости, проследив за моим взглядом. — Пустует с незапамятных времен.

— Занятный.

— Не правда ли? А вы еще не все видели…

Я смотрю на него вопросительно. Он улыбается уголком рта, склонившись над моим стулом. Цокает языком, тихие влажные звуки смешиваются с бульканьем фонтана.

— Так я беру с первого по пятнадцатое августа, это возможно?

— Вполне. Ваш предшественник уезжает тридцать первого июля. Завсегдатай — третий раз туда едет. Переживает, что это будет последний.

— Что же ему так нравится?

Он втягивает щеки и возвращается за свой стол. Открывает какую-то папку, протягивает мне бумаги.

— Задаток тридцать процентов, остальное за месяц до отъезда. Описание можете оставить себе.

Я пробегаю глазами договор об аренде, подписываю и достаю чековую книжку. Сумма просто смехотворная: отпуск обойдется нам в четыре раза дешевле обычного. Я заранее знаю реакцию Кристины и представляю себе, что меня ждет. С другой стороны, прошлым летом она отказывалась заниматься любовью из-за количества детей на квадратный метр в соседних трейлерах. В этом году у нее будут все условия.

Пока хозяин проверяет, все ли в порядке, я снова рассматриваю фотографию на столе. Этот дом меня заинтриговал. Столько усилий архитектора, брошенных на произвол судьбы и запустение, — задевает за живое эта несправедливость. Растрескавшаяся лепнина, искрошившееся кружево деревянных фронтонов, резные ставни, висящие на одном гвозде… Кажется, будто окружающий пейзаж, плоский и невыразительный, из зависти обглодал мало-помалу дерзкие башенки, чувственные колонны, декоративные узоры, все эти барочные излишества, такие вызывающе неуместные здесь.

Человечек протягивает мне карту местности, я прячу ее в карман вместе с экземпляром договора и конвертом, в котором лежит ключ от «санитарно-технического оборудования», говорю «спасибо».

— О! — машет он рукой, вроде бы уничижительно, но будто с предвкушением — странная смесь. — Поглядим, что вы скажете, когда будете на месте.

— Вы говорили о полигоне… А что там делают?

В ответ он только поджимает губы — мол, не знаю, — и, отводя глаза, провожает меня до двери. Что-то он вдруг заспешил, словно ему не терпится меня выпроводить.

— Это хоть не опасно? — спрашиваю я, охваченный запоздалым сомнением.

Он пожимает плечами.

— Жить вообще опасно, месье, опасно все, от рождения до смерти, а иначе какой был бы интерес в жизни? Но со стороны полигона — нет, вам ничто не грозит. А вот против волн, комаров и дождя я, увы, бессилен. Счастливого отдыха.

Он крепко жмет мне руку и открывает дверь. Треньканье колокольчика как бы пресекает дальнейшие вопросы.

Я иду назад по улице; надо бы посмеяться, как-никак хорошую шутку сыграю со своими чадами и домочадцами, но мне не до того. Шагаю как в тумане, меня одолевают странные мысли, нетерпение, тоска неизвестно по чему. Этот дом, фотографию которого я уношу в кармане, волнует меня, как могло бы волновать место, где прошло детство, как что-то знакомое и давно утраченное. Словно его вид пробудил во мне воспоминания, о которых я сам не знал.

* * *

When I fuck you!

Я вздрогнул, заднее колесо трейлера зацепило обочину.

— Стефани, не пой, когда твой отец идет на обгон!

When I fuck you, My dick is blue!

На ней наушники, так что хоть обкричись. Ее мать должна бы обернуться и поговорить с ней жестами, но, когда я за рулем, Кристина смотрит на дорогу, судорожно вцепившись в разложенную на коленях карту.

— Ну вот! — фыркает Жан-Поль. — Этот паршивец Петен опять за свое!

Он недавно обнаружил центральную полосу «Дофинэ-Диманш», где под рубрикой «60 лет назад» воспроизводятся факсимиле тогдашних новостей. Мы живем в ритме времен оккупации, терактов Сопротивления, репрессий нацистов и дипломатии Виши. Его мать принимает это на свой счет как немка, хоть и швейцарская.

— Какие же они все были придурки, — удрученно вздыхает Жан-Поль, поднимая глаза от газеты.

Он возвращается в наши дни и, переваривая проглоченное прошлое, смотрит, как паинька, в окно на загородный пейзаж с дорожными развязками, рекламными щитами и эмблемами Макдональдса. Цивилизация — это тоже хорошо.

— ʼCause when I fuck you, My dick is blue! — выводит его сестра в зеркале заднего вида, очумело крутя головой в такт.

Последняя рулада — и она умолкает, со зверским лицом и застывшим оскалом в стиле «доберман». Вытаскивает из одного уха наушник и требует чипсов. Я спрашиваю, знает ли моя дочь, что поет.

— Уилла Брикса, — рубит она безапелляционным тоном: мол, тебе не понять, и не пытайся.

— Он становится штрумпфом?[9]

— Чего?

— Он поет о том, что, когда трахается, у него синий член.

— Этьен! — хмурится Кристина.

— Вечно ты все опошлишь, — бросает мне дочь, снова затыкая ухо.

И снова воцаряется тишина, только кондиционер шипит под хруст чипсов и пиканье компьютерной игры Жан-Поля. Что тут скажешь — нормальные подростки. Вот только они были такими и до переходного возраста. Малолетние нахалы. Несговорчивые, упрямые, самоуверенные и плюющие на всех. Они бездельничают, как я, но с уныло-деловитым видом своей матери, отчего смотреть на них нам обоим невыносимо; правда, видим мы их редко.

Каждый год в мае Кристина устраивает им сцену, когда они начинают строить собственные планы на лето. Она кричит, что они не одни на свете, что стоило ли тогда дедушке покупать трейлер ради укрепления семьи. Вопрос решается баш на баш: мы оплачиваем детям планы на июль, а они едут с нами в августе — то есть используют машину. Сразу по приезде они заводят друзей в кемпинге, и больше мы их не видим. Кристина, правда, заставляет их подписывать открытки, которые она посылает моему отцу.

— Далеко еще? — осведомляется Стефани, покончив с чипсами.

— Километров десять, — отвечает Кристина, уткнув ноготь в карту.

— А там так же фигово, как здесь?

— Спроси у отца.

Я говорю, что это сюрприз. За пиканьем слышатся два напряженных вздоха.

— Налево после распятия, — роняет Кристина. — А дальше ищи сам, раз не хочешь сказать, как называется твой кемпинг.

— У него нет названия.

— Это обнадеживает.

Я улыбаюсь, включая поворотник. В десятый раз Кристина открывает путеводитель, подчеркнуто не теряя надежды найти в окрестностях живописный вид, достопримечательность, популярный ресторан, которых просто не заметила раньше. Я знаю, она корит себя за то, что предоставила мне выбирать маршрут. Она ожидает худшего. И в кои-то веки я ее не разочарую.

— Комар! — визжит Стефани. — Блииин, даже кондишена с фильтром нет в этой паршивой тачке! Мама, не шевелись!

Звонкий хлопок по плечу Кристины, та вскрикивает.

— У-у, дура, — бормочет Жан-Поль, — из-за тебя очко потерял!

Пиканья становятся чаще. Я сворачиваю на развязке у придорожного распятия, удостоверяюсь, быстро оглядевшись, что никто из троих не заметил ограничивающего движение большого щита с эмблемой Министерства обороны. «Вы въезжаете в военную зону. Проход на пляж и в лес вне специально обозначенных мест строго запрещен». Радостный холодок пробегает по спине, и неожиданно для себя я пою:

— ʼCause ту dick is blue!

Кристина окидывает меня полярным взглядом. Я вписываюсь в поворот, скрытый высокой травой, и мы оказываемся на прямой, в конце которой — полосатый шлагбаум с охранником в будке.

— Надо же, кордон, — невозмутимо бросаю я.

— Дети, пристегнитесь, — суетится Кристина.

Она закрывает путеводитель, Жан-Поль поднимает нос от игры, Стефани выключает плеер. Я сдаю назад и аккуратно торможу. Опускаю стекло, к нему склоняется солдат в плащ-палатке.

— Месье.

Я вежливо здороваюсь.

— Куда едете?

Откинувшись на спинку сиденья, извлекаю из внутреннего кармана бумагу с названием и покладисто протягиваю ему. Он пробегает ее глазами, хмурясь и неодобрительно косясь на мою широкую улыбку, потом просит нас минутку подождать. Уходит в будку, где двое его коллег пьют кофе и в окошко посматривают на нас. Я вижу, как он говорит по телефону, повернувшись к нам, — наверняка описывает «вольво» и прицеп.

— Я могу узнать, что все это значит? — сухо спрашивает Кристина, пытаясь поймать мой взгляд.

Я пожимаю плечами: мол, сам удивляюсь. Жан-Поль вдруг прыскает:

— Он забронировал концлагерь!

Я не могу удержаться от смеха, а Кристина, повернувшись на сиденье, обрушивает праведный гнев на осквернителя святынь:

— С этим не шутят, Жан-Поль!

Солдат выходит из будки и возвращает мне бумагу.

— Все в порядке, можете ехать. Но у вас арендовано до пятнадцатого — и ни дня больше. В запретную зону к северу от деревни не заходить. Купаться в этой части мыса тоже запрещено. Общественные пляжи на другой стороне, ближе к городу, смотрите указатели. И ни в коем случае не сворачивайте с шоссе: движение по проселочным дорогам гражданским автомобилям запрещено. Счастливо вам отдохнуть.

Я благодарю его за любезность и жму на газ. Он поднимает шлагбаум. Я проезжаю, помахав ему на прощание рукой.

— Хейли-хейло! — выдает Жан-Поль музыкальный комментарий.

— Нет, это черт знает что такое! — взрывается Кристина.

Переключая скорость, я отвечаю на этот смелый вывод поджатием губ.

— Парень из агентства что-то говорил мне насчет военных. Ну и хорошо, хоть воров можно не бояться. Помнишь, сумку у тебя украли в прошлом году?

У Кристины отвисает челюсть при виде развороченной гусеницами земли вокруг.

— Полигон! Ты хочешь, чтобы мы отдыхали на полигоне!

Она оборачивается к детям, призывая разделить ее возмущение.

— Вот хрень! — шипит Стефани. — Да тут же будет пустым-пусто!

— А на когда назначены испытания химического оружия? — ехидно осведомляется Жан-Поль.

— Едем назад! — решает Кристина.

— Нет.

Она смотрит на меня круглыми глазами, ошарашенная моим властным тоном.

— Как это «нет»?

Двадцать лет нерушимого семейного спокойствия разом рухнули в ее голосе. Я добавляю мягче:

— Уже приехали.

Мы едем вдоль длинной ограды, за которой тянутся ангары и штабеля бетонных труб метров в пять высотой. У труб дежурят часовые. По другую сторону шоссе сооружение, похожее на гигантскую теплицу, рядом воронка, в которую съезжают машины на гусеничном ходу.

— Это Розвелл,[10] — заключает Жан-Поль. — Тут упал НЛО, землян эвакуируют.

— Мы же не будем торчать здесь две недели? — протестует Стефани уже менее уверенно, почти с мольбой.

— Будем, — отвечаю я. — За мысом есть город, тебе же сказали. Хочешь — купайся там, бегай по магазинам, кадри мальчиков. Ничего, не дальше, чем в прошлом году, и здесь, по крайней мере, не придется сидеть друг у друга на головах.

Тишина, достойная ядерной зимы, воцаряется в салоне. Я оставляю справа поворот к городу.

— Да и все равно на сезон отпусков выбора не было.

Кристина мотает головой, онемев от моей наглости. Дорожный указатель — танк в красном треугольнике — маячит впереди, и мы выруливаем на разбитую бетонку. Надо же, я, оказывается, умею командовать. Зря не делал этого раньше.

— Не может быть и речи… — начинает моя жена, запинаясь на каждом слове.

— Не бухти.

Она аж оседает от изумления. Я смею ей перечить. При детях.

— Класс, — хихикает Стефани, толкая локтем Жан-Поля.

Наклонившись вперед, вцепившись в спинки наших сидений, они ждут, что мы сейчас сцепимся насмерть. Спасая свой пошатнувшийся авторитет, их мать надменно бросает:

— Прекрасно. Я знаю, что мне придется сделать.

Вряд ли она действительно знает, но эта реплика позволяет ей сохранить лицо.

Из-за дюны показалась колокольня, крыши домов вырисовываются на пасмурном небе. Дубовая роща и густой кустарник тотчас скрыли от нас деревню, и между двумя сторожевыми вышками мы видим море. Серая вода набегает частыми мелкими волнами на песок цвета замазки.

— Я правильно сделала, что забыла доску для серфинга, — шепчет Стефани брату.

Ответа нет. Я вижу в зеркальце глаза Жан-Поля: он озирается в поисках условий для гонок по пересеченной местности. Его мотоцикл, переложенный одеялами, зажат в трейлере между холодильником и койкой матери.

Дорога идет под уклон, вокруг заболоченные поля, луга, на которых не пасутся коровы, но стоят резервуары для воды. Теперь все молчат, а у меня в голове звучат, как эхо, мои мятежные речи. Мало-помалу они теряют свой вкус и шлейф возможных последствий, и я снова начинаю думать о доме с фотографии. Я смотрю на него каждый вечер, когда все ложатся спать. Сам не знаю, что так притягивает меня в этом странном, ни на что не похожем сооружении. Одна деталь бросилась мне в глаза спустя неделю — а ведь эту деталь я должен был бы заметить сразу. В последнем окне второго этажа, перед квадратной башенкой, занавески с одной стороны приподняты до середины. Я вооружился лупой. Но шнура-подхвата не разглядел — только четыре белых точки.

Я спустился в подвал, где хранятся старые детские игрушки, и нашел коробку с набором «Юный натуралист» — Рождество 1998 года. Достал микроскоп и поместил под него фотографию. Это рука. Четыре пальца с сиреневыми, в тон занавеске, ноготками. А ведь вилла, судя по всему, давно пустует, да и агент по недвижимости мне это сказал. Теперь я различаю пальцы невооруженным глазом, очень отчетливо — впору подумать, будто рука появилась уже после того, как я впервые увидел фотографию. Я улыбаюсь при этой мысли: выходит, она так меня заинтересовала, что я вдохнул в нее жизнь. Если бы я верил в сверхъестественное, подумал бы, что призрак почувствовал наблюдение и из любопытства приподнял занавеску. Да нет, наверняка какая-нибудь туристка забрела. Или женщина из армии получила задание осмотреть дом. Интересно, военным разрешается маникюр?

Я не запоминаю свои сны, но каждое утро просыпаюсь с чувством, что дом стал мне ближе, как будто я всю ночь был там.

* * *

Я узнаю голую, без единой травинки, серую землю за решетчатой оградой, лесок из сухих сосен. Рощицу экзотических деревьев за ним. Какие-то хвойные гиганты с длинными, как щупальца, ветвями, и шишки в форме колокольчиков на концах. Их не было на фотографии, обрезанной на уровне угловой башенки, но я их уже видел, вернее, их изображение на одном из фризов фасада, которые я рассматривал под лупой. Двигаясь вдоль трухлявого забора, я стараюсь не смотреть на дом, чтобы не привлечь внимания жены: не хочется выслушивать колкости. Но она смотрит в другую сторону, где плещется море между облупившимися щитами на дюнах: «Сильные течения. Купаться опасно».

На другом щите, поновее, со стрелкой, написано: «Привилеж Кемпинг — частная стоянка». Осторожно переезжаю оборванную цепь, якобы закрывавшую наши владения. С опрокинутого мусорного бака взлетает ворона. Я торможу перед бетонным сооружением: подобие блокгауза в миниатюре, три полихлорвиниловые двери с рисованными обозначениями — мужчина, женщина, инвалидная коляска.

— Заметь, я ничего не говорю, — роняет Кристина.

Ветер выдувает нас из машины. Молчание. Трава на участке ровного желтого цвета, чуть темнее там, где стоял трейлер наших предшественников.

— Чего мы ждем-то? — не выдерживает Жан-Поль. — Располагаться будем или как? А то еще дождь ливанет.

Кристина открывает дверцу, выходит. Скрестив на груди руки, садится на капот лицом к морю и сидит неподвижно. Ветер сдувает ее волосы вправо. Она поворачивает голову, и новый порыв перемещает их влево. Поворачивается всем корпусом — волосы опять летят вправо. Досадливо передернувшись, она возвращается в машину.

Я поднимаю воротник куртки и выхожу вслед за детьми. Стефани уже открыла трейлер, Жан-Поль осторожно — аж лицо перекошено — достает свой мотоцикл. Они разворачивают палатку и ставят ее на равном расстоянии от туалета и от родителей. Полотнище надувается от ветра. Я иду им помогать.

— И не рассчитывайте, что я буду готовить!

Угроза страшной мести прозвучала из машины. Кристина поднимает стекло, чтобы пресечь протесты, которых, впрочем, никто и не думает высказывать. За год мы сыты по горло ее овощами на пару, вареным мясом и пересушенными картофельными пирогами; у детей есть дисконтные карты «Макдональдса», а для меня пиццерии — лучшее в отпуске.

Вбивая колышки, я смотрю на дом за низкими сосенками. Надо признать, он уродлив, если рассматривать в деталях. Но люди, которые его задумывали, строили и достраивали, вложили в него столько души, что он как будто осенен благодатью. Все в нем: восточные консоли с нормандскими деревянными балками, витые, как ствол глицинии, колонны, увенчанные русскими куполами-луковками, — все создано, чтобы прельщать, в гармонии, которую я не до конца понимаю, но чувствую, что запустение добавляет к ней что-то еще. Его красота не напоказ, она — изнутри. Я улыбаюсь этому слову под стук деревянного молотка. Вот именно: я хочу войти внутрь этого дома, просто сгораю от желания, не пытаясь себе объяснить, почему. Я ощущаю такое же нетерпение, как много лет назад, когда расхаживал по сцене моего театра, представляя себе декорации, в которых будет играть Кристина.

— Ну что, вы закончили? — рявкает моя жена, опустив стекло. — Хоть кофе тут где-нибудь можно выпить, в этой Татарской пустыне?

— Езжайте, — неожиданно для себя говорю я. — Вы видели, где деревня. Можете даже доехать до города. А я останусь, наведу порядок.

И, не дожидаясь ответа, отцепляю трейлер. Кристина смотрит на меня вприщур, зубы ее стиснуты, взгляд застыл. Таким взглядом она одаривает клиентов, потерявших квитанцию. Дети, закончив с палаткой, возвращаются на заднее сиденье. Она пересаживается за руль, рвет с места, яростно буксует. Я кричу ей: «Осторожней!», не могу видеть, как летят из-под колес комья земли с травой. «Вольво» разворачивается и объезжает меня под пронзительный вой внутренней сигнализации. Моя жена забыла пристегнуться. Надо же, как рассвирепела.

Шум мотора стихает вдалеке на дороге. И мне вдруг становится легко, невероятно легко, как в детстве, когда трогался поезд, увозивший меня в летний лагерь, и уплывала назад платформа с родителями.

Я застегиваю куртку и иду к морю, переступая через валяющиеся на песке бутылки и ржавые железки. Потом поднимаюсь в сухой лесок. Земля устлана похрустывающим под ногами ковром из сосновых игл, там и сям вздыбившимся муравейниками. Почти все сосенки голые, у одних обломаны верхушки, другие сгнили изнутри, некоторые лежат, вывороченные с корнями, но больше стоят, зацепившись за ветви соседок, — точно строй поддерживающих друг друга калек. А над их лысыми верхушками помахивают темно-зелеными щупальцами неведомые хвойные гиганты.

На застекленных дверях первого этажа плотно закрытые ставни. Ступеньки крыльца шатаются под моими ногами: камни растрескались от проросших корней. Медленно пересекаю осевшую террасу. На окне, где женская рука приподнимала занавеску, хлопает от порывов ветра решетчатый ставень.

— Есть кто-нибудь? — кричу я.

Ветер как будто стихает. От дома не так веет запустением, как от фотографии. Сорванная черепица свисает с кровельного желоба, но на земле ни единого осколка. Густой плющ увивает стену точнехонько до окон, как будто расти выше ему не дают. Стоят друг против друга два шезлонга под закрытым зонтиком. Деревянные части выбелены ветром, усеяны черными пятнышками, полотно и вовсе рассыпается в пыль, но на одной из стоек болтается на шнурке соломенная шляпа — почти новая.

Деревянная входная дверь прогнила и выглядит такой хлипкой, что полустертая надпись на ней «Добро пожаловать» стала, пожалуй, приглашением для лихих людей. Я легко высадил бы ее, но от перспективы что-то здесь ломать меня бросает в дрожь. Я обхожу террасу, упираюсь в застекленную веранду, прижимаюсь лбом к стеклу, сквозь налет соли пытаясь разглядеть, что внутри.

Потом возвращаюсь к шезлонгам, подхожу к одной из застекленных дверей, закрытых металлическими ставнями. Так, на всякий случай, просовываю пальцы в щель. И ставень, скрежетнув по каменному полу, отъезжает. От неожиданности я отдергиваю руку, чувствуя, как набухает в груди ком. Это не любопытство и не страх перед запретным — это мандраж. Так бывало в театре перед началом спектакля. Давнее смятение, забытое чувство из той единственной поры в моей жизни, когда я ощущал себя полезным, нужным, за что-то ответственным.

Моя рука сама собой тянется к дверной ручке, медленно поворачивает ее. Застекленная дверь открывается. И я этому не удивляюсь. Чувство, что меня здесь ждут, не оставляет с тех пор, как на фотографии я разглядел руку на занавеске…

Я проскальзываю внутрь, вдыхаю запахи влажной штукатурки и давно погасшего огня, закрываю дверь за собой.

Не слышно больше ни звука, кроме свиста ветра в печной трубе. Я щурю глаза, привыкая к полутьме. И мало-помалу на фоне стен проступает мебель, и картины, и люстры. Кресла, буфеты, вазы, книги — все как будто на своих местах, только опутано паутиной. Ни малейшего беспорядка, все цело, покрыто слоем пыли, ровным, гладким, как свежий снег, как плесень на фруктах. Жутковатое ощущение замершей жизни витает вокруг меня. Ни чехлов, ни скатанных ковров, ни какой бы то ни было защиты от времени, насекомых, ворья.

В гостиной царит такая прохлада, что даже не верится: температура здесь минимум на десять градусов ниже, чем снаружи. Как будто, входя в этот дом, переносишься не только в другую эпоху, но и в другое время года.

Справа от остановившихся стенных часов красуется на низком столике графин с виски между двумя хрустальными стаканчиками. На ломберном столе лежат карты — рядами, по мастям, незаконченный пасьянс. В камине аккуратно уложены поленья. Подушки на большом синем диване напротив меня вдавлены, будто на них лежали. Пожелтевшая газета упала на женские тапочки.

Я медленно отступаю назад, натыкаюсь на круглый столик, на пол падает ваза и разбивается вдребезги. Сердце зашлось от звона; я стою, оцепенев, и жду: вот сейчас что-то произойдет в нарушенной мною тишине. Даже ветер в трубе стих, и мне кажется, будто дом затаил дыхание. Вдруг сквозь приоткрытые ставни пробивается солнечный луч, и гостиная оживает, даже нити паутины как будто потягиваются. Я снова смотрю на синие подушки, в них, чудится мне, сосредоточена жизнь этой комнаты, — и вижу, как они потихоньку расправляются. Словно кто-то только что встал. Я кидаюсь к выходу, бегу через террасу, кубарем скатываюсь с крыльца. Порыв сквозняка со стуком захлопывает дверь за моей спиной.

Остановившись на песке, я оборачиваюсь. В ушах шумит море, и я уже сам не понимаю, что чувствую.

Мне больше не страшно. Оптический обман, игра света на велюровой обивке или привидение… да нет, я вообще-то и не испугался. Это было что-то другое. Понимание, что ли. А теперь — стыд. Я не имею права вот так сбежать, я не могу…

И я возвращаюсь назад, влекомый неодолимой силой. Но эта сила — она во мне. Я… я сконфужен, вот оно что. Абсурдная реакция, но ничего с собой поделать не могу: я именно сконфужен, всем своим существом, я, одновременно виновник и жертва недоразумения, отчего-то терзаюсь совестью несоразмерно происшедшему.

Я открываю застекленную дверь, вхожу на цыпочках. Осматриваюсь, вижу у камина медный совочек, собираю в него осколки вазы и ссыпаю их в ведерко для золы.

* * *

Вернулась Кристина с детьми. Я был уже у трейлера и сразу принялся их расспрашивать, мне так хотелось услышать голоса, слова — все равно какие. Стефани рассказала о городе. Там есть пляжи, магазины, дансинги — могло быть хуже, подтвердил Жан-Поль. Дети, похоже, приняли мою сторону, чего не скажешь об их матери — стоило взглянуть на ее каменное лицо. Я изо всех сил старался выглядеть естественно, непринужденно, но, натыкаясь на враждебный взгляд Кристины, чувствовал себя виноватым, как будто это ее вазу я только что разбил… нет, скорее, как будто боялся, что она об этом узнает и кому-нибудь расскажет — но кому? Она вдруг представилась мне стукачкой, недремлющим врагом, которого надо было занять, отвлечь. Я поспешно спросил:

— Ты привезла что-нибудь поесть?

— Я заказала столик в ресторане, мы вернулись переодеться и сейчас уезжаем. Ты, я полагаю, останешься здесь: в холодильнике есть полуфабрикаты, разморозишь.

Я никогда не видел ее такой. Какой-то маниакальный вызов: так, бывает, психу хочется сунуть пальцы в розетку, чтобы узнать, ударит ли током. Вот-вот, я притягивал ее, как розетка. Обычная, домашняя — которая может вдруг стать смертельной.

— Поехали, — сказал я. — Я вас приглашаю.

Она так и взвилась:

— Очень у тебя все просто! Ведешь себя, как… как… А потом — раз! — пригласил в ресторан, и думаешь, все, проехали, забыли! Нет уж, ты так легко не отделаешься, Этьен!

Я вдруг почувствовал, как устал: она всю душу из меня вымотала, эта женщина, обманувшая мои надежды, погасившая во мне все желания и возомнившая, будто имеет на меня права. Я спросил ее очень спокойно:

— Может, хватит нудить?

Она никак не отреагировала и продолжала свою обвинительную речь. Я понял, что пробормотал это себе под нос. Она пошла переодеваться. Жан-Поль объехал для пробы участок на своем мотоцикле, после чего привязал его к трейлеру цепью с кодовым замком. Стефани красилась в палатке. Она впервые это делала, чтобы отправиться ужинать с нами.

Через несколько минут их мать вышла из трейлера; в купленной для отпуска блузке с лошадиными подковами она выглядела смешно. Не говоря ни слова, она села в машину, пустила меня за руль. Я развернулся, стараясь не смотреть на дом. На шоссе мы встретили колонну военных грузовиков с включенными фарами.

Я проследил за ними в зеркале заднего вида. На пересечении дорог у большой воронки они свернули в противоположную сторону от моря — и от дома, о чем я и молил про себя.

* * *

Я плохо помню начало того вечера. Город представлял собой длинный ряд типовых зданий вдоль пляжа. Купальщики возвращались в отели с полотенцами через плечо, усталые, хмурые, волоча детей, ведерки, надувные круги. Машины еле ползли по набережной, тяжело переваливаясь на тормозных конвейерах. Полицейские с биноклями проверяли наличие страховых марок и ремней безопасности.

Кристина разжала зубы, чтобы указать мне нужный ресторан, рыбный, навороченный, отзывы гастрономических критиков там были напечатаны крупнее, чем меню. Я с трудом нашел место на стоянке. Мы опоздали на пять минут; наш столик был уже занят, и свободных не осталось. Я предложил соседнюю пиццерию, террасу с демократичными футболками. Гондольер на входе дернул подбородком, предлагая пройти внутрь, в задымленный зал, где выдохшийся кондиционер гонял жар от дровяной печи. Кристина закатила сцену, потому что ей сказали, что масло со специями не очень острое; в итоге пиццу ей принесли несъедобную, а заменить отказались.

Вино я заказал розовое венецианское, самое дорогое в карте; карнавал на этикетке смахивал на похороны. Я сказал детям, что после ужина мы пойдем с ними в дискотеку. Они разинули от удивления рты, а их мать поперхнулась пиццей. Она ела через силу, заставляя себя проглотить все до последней перчинки, то ли в наказание, уж не знаю кому, то ли из самопожертвования, сильно раскраснелась и много пила. Мне розовое вино уже ударило в голову. Оставаться с ней вдвоем я не хотел, мне было хорошо с детьми, в этот вечер я стал им ближе, хоть они об этом и не догадывались. Я томился мыслями, которых им не понять, которые им наверняка глубоко безразличны, и возможность зацепиться взглядом за это их равнодушие как-то успокаивала.

Я все еще чувствовал себя виноватым — из-за вазы. Идиотизм, но я ничего не мог с собой поделать: мне казалось, что я причинил кому-то боль, разбил нечто большее, чем фарфор. И в то же время этот нарушенный моим вторжением сон дал мне ощущение собственной силы, которого было немного стыдно. Я лишил невинности этот дом. И чувства испытывал те же, что могла бы внушить мне девушка: гордость, восторг, страх перед последствиями и — главное — удивление от того, что она досталась мне непорочной. Как объяснить, что ничего не украдено, все цело, даже не обветшало? Вся ли вилла в такой сохранности? Я сгорал от желания вернуться туда сегодня же, сейчас — а потом вдруг разбитая ваза вспоминалась мне, как знак, как предостережение.

Я расплатился по счету, который моя жена принялась мстительным тоном комментировать, шагая по тротуару. Я-де хотел сэкономить, заставив их провести отпуск на пустыре, и в первый же вечер промотал весь отпускной бюджет в дрянной забегаловке — как это на меня похоже. Стемнело, над пляжем встречались влюбленные парочки, подростки гуртовались там и сям вокруг гитары. От запахов масла и жареного сала еще тяжелее казался поднимавшийся от асфальта жар. Мне было хорошо. Взбудораженный агрессивным непониманием этой женщины, которую я больше не любил — даже в прошедшем времени, — я чувствовал себя свободным.

Стефани, уже освоившаяся здесь, привела нас в «единственный мало-мальски путный», по мнению местных знатоков, клуб. Это была смесь готики и вестерна: скелеты в мантильях, индейские седла на балюстрадах, гирлянды чеснока, подвешенные к потолку и официанты в боевой раскраске, одетые вампирами. Я дергался в ритмах кислотного рока и кантри-латино, которые диджей виртуозно смешивал на своей аппаратуре. Стеф, посмеиваясь, наставляла: двигай руками, вращай корпусом, меньше подпрыгивай, покружи меня. Я подражал движениям танцующих вокруг. Когда меня толкали, улыбался, извиняясь. Я хлопал в ладоши, щелкал пальцами, я взмок, хоть выжимай, чувствовал себя смешным и нелепым, и мне это нравилось.

— Ты силен! — радовалась дочка.

Ее тело в обтягивающем стрейче плавно колыхалось. Мы с ней давно были чужими, но в этот вечер удивили друг друга. Я перестал быть в ее глазах ходячим клише, а сам больше не смотрел на нее как на девчонку, вырядившуюся женщиной. Грохочущая музыка и лучи софитов по-новому сблизили нас. На другом конце зала, в нише у бара Жан-Поль снимал подгулявшую блондинку, усиленно хмурясь, чтобы казаться старше, — я сам когда-то так делал, и эта техника принесла плоды со всех точек зрения: сегодня я выгляжу на все свои и мне нет нужды притворяться угрюмым.

Кристина сидела у колонны и, положив локти на стол, комкала оставленные официантом чеки. В силу привычки копить претензии она обеспечивала себе мигрень ударной дозой рома с апельсиновым соком, чтобы завтра с утра предъявить нам счет за славный вечер, который ей не удалось нам испортить.

Начался медленный танец, и чья-то тяжелая рука вдруг легла мне на плечо. Я обернулся и увидел верзилу в джинсах, со спичкой в углу рта.

— Можно?

Он отстранил меня, выплюнул спичку и притиснул к себе Стефани. Распознав в глазах дочери посылаемый мне сигнал бедствия, я удержал верзилу, опустив руку на его плечо.

— Нет. Нельзя.

Он смерил меня взглядом с насмешливой миной, сознавая превосходство своего возраста, равного половине моего.

— Нарываешься, дедок?

Я видел, как вскочила у колонны Кристина. Как открыла рот, чтобы крикнуть: «Этьен!» — точно оскалившемуся псу свистнуть. Я представил себе ехидную ухмылку парня, разочарованное лицо Стефани и насмешки в глазах посторонних людей. И, не раздумывая, боднул его головой в живот. Верзила отлетел назад под визг отскочившей парочки.

Музыка продолжала играть, софиты мигали. Ногти Стефани впились в мою руку. Парень медленно поднялся, держась рукой за лоб. Подвигал челюстью, подобрался, глядя на меня. Кольцо вокруг нас расширилось, только две томно обнявшиеся девушки еще продолжали танцевать. Какой-то служащий дискотеки подбежал узнать, что происходит, двое в коже и кепочках остановили его. Мне не было страшно, я стоял, смотрел в лицо противнику и ждал. До меня с опозданием дошел смысл моей реакции, суть моего жеста. Верзила наморщил нос — и вдруг бросился на меня. От первого удара я согнулся пополам, второй пришелся в подбородок — и я рухнул наземь, слыша треск ломающейся мебели.

Но тотчас же вскочил на ноги. Из рассеченной надбровной дуги текла кровь, и я замолотил кулаками вслепую. Каждая боль, каждый удар вырывали меня из моей прежней тихой жизни, в которой я не роптал, не пер на рожон и предпочитал окольные пути. Мне хотелось бить, делать больно, хотелось за ту разбитую вазу сокрушить все остальное. Я ринулся очертя голову в ярость, в доселе неведомое, в иррациональное. Я нашел повод.

Вдруг меня оттащили назад. Что-то тяжелое сбило меня с ног, придавило сверху. Я не мог вздохнуть. Пытался согнуть колени под навалившимся на меня телом. Смутно слышал звуки, кто-то звал меня, и медленная музыка играла все громче… Оттолкнувшись ногами, я наконец сбросил с себя противника. Кто-то другой поднял меня и держал, пока тяжелые кулаки гуляли по моим ребрам. Потом раздался свист, топот — и наступила тишина.

* * *

Я пришел в себя и увидел Кристину за рулем. Я сидел сзади, все лицо было заклеено пластырем. Стефани сжимала мою руку.

— На сто евро ущерба! И хорошо еще, что его не забрали в участок. Он рехнулся, просто рехнулся!

— Послушай, мама, он только защищал меня, вот и все…

— А ты молчи лучше! Из-за кого мы вообще оказались в этом клубе, а?

Я хотел прикрикнуть на нее, чтобы оставила нас в покое, но голова была такая пустая, и потом, мне подумалось: какая разница?

Мне помогли подняться в трейлер, раздеться и лечь. Голоса, удаляясь, стихли. Весь остаток ночи я бил вазы и от конфуза просыпался. Только под утро уснул крепко. И опять все повторялось, от скрежета ставней до звона фарфора, но уже без «обрывов пленки». Да, я заново переживал посещение дома, как смотрят фильм, каждый раз обнаруживая все новые подробности. Я слышал звуки, рядом со мной завтракали, а я никак не мог вырваться из своего сна, я запутался в паутине, и ее нити растягивались, сжимались, словно дышали…

— Ты что, до завтра собираешься спать?

Голос Кристины замутил картину, разорвал нити. Я почувствовал головой перегородку, ногами скомканное одеяло; я не хотел возвращаться, хотел остаться в доме, дождаться возвращения женщины, которая приподнимала занавеску на фотографии, подкарауливая меня, которая сунет босые ноги в тапочки, поднимет с пола газету, а потом сядет за ломберный стол и закончит пасьянс…

— Уже полдвенадцатого, папа…

Я разлепил веки.

— Ну наконец-то! — фыркнула Кристина.

Дневной свет в трейлере обжег меня, и я сощурился. Увидел склонившееся надо мной встревоженное лицо Стефани, хотел улыбнуться ей. Челюсть пронзила боль. Я с трудом сел — болело все. Дочь поставила поднос мне на колени.

— Слушай, ты показал класс. Хочешь, позовем врача?

— Не надо, спасибо, я прекрасно себя чувствую.

— Ты уверен?

Я кивнул, окутанный поднимающимся из чашки паром. А она, оказывается, красивая. Пацанка, правда, с мальчишескими ухватками, но красивее, чем раньше. Может быть, оттого, что я подрался за нее.

— Вы как хотите, а я пошла, — громко сказала Кристина, застегивая пляжную сумку.

Стефани и Жан-Поль разом повернулись к ней. Под их укоризненными взглядами она принялась оправдываться агрессивным тоном безвинно пострадавшей:

— Если он думает, что я позволю испортить мне отпуск, то ошибается! Он целый год гоняет лодыря, а у меня только и есть эти жалкие две недели, когда я могу отдохнуть…

Молчание в ответ оборвало ее фразу. Я увидел слезы в глазах жены, поставил чашку и сказал детям:

— Езжайте вперед на мотоцикле, мы вас догоним.

Они вышли из трейлера, удивленные и моим властным тоном, и тем, что я сделал первый шаг к примирению. Я встал, стараясь не обращать внимания на боль.

— Извини за вчерашнее, Кристина, мне очень жаль. Сам не знаю, что на меня нашло.

— Мне плевать. Потом поговорим, дома, а здесь я больше не скажу тебе ни слова — я в отпуске. Слышишь? В ОТПУСКЕ!

Я кивнул и ничего не сказал. Допил кофе, надел плавки, шорты и тенниску. С виду я как будто вошел в колею, стал прежним, но я-то знал, что это не так. Я хотел одного — покоя, а для этого было необходимо восстановить гармонию вокруг себя. Пусть даже эта гармония будет «статус-кво», сведение счетов отложено на потом, взрыв еще прогремит. Моя нынешняя покорность была лишь трезвым расчетом. Я отправился с Кристиной на пляж, потому что не хотел оставаться здесь один — пока еще не хотел.

Выбираясь из трейлера, я старался не смотреть на дом.

* * *

Город белый, людный, шумный. Я увидел мотоцикл детей, привязанный к столбику с указателем «Городской пляж» — невразумительный песчаный треугольник без лежаков, примыкающий к выходу из порта. Кристина трижды гоняла меня туда-сюда вдоль моря, пока не высмотрела наконец более «цивилизованный» пляж. Тридцать евро за зонт, который она поспешила закрыть. Я предложил намазать ее кремом. Ни слова не говоря, она перевернулась и подставила спину.

Мои недавние сомнения теперь вызывали у меня улыбку. Все просто: я желал этот дом, и теперь, когда я его получил, мне хотелось продлить желание. Этим и объяснялся мой страх, когда я разбил вазу: я боялся чересчур поспешить, пренебречь ожиданием, первыми робкими шагами, упустить какое-то ощущение… И потом, меня сдерживало присутствие Кристины: надо было сначала ее пристроить, заполнить ее дни, убедиться, что она не будет мешать: я арендовал лежак на неделю, уж мне ли не знать, если деньги уплачены, она будет отрабатывать их на совесть. Впрочем, Кристина значила для меня все меньше, особенно после вчерашних кулачных боев. Я думал об этом, втирая защитный крем с антиоксидантами в тощее тело, почти ни о чем мне не напоминавшее. Я больше не хотел вспоминать о прошлом. Настоящее звало меня.

Я надел темные очки, снял тенниску и улегся на лежак. Завтра мне будет обеспечено алиби в виде солнечного удара: она отправится на пляж без меня, а я поближе познакомлюсь с домом.

* * *

День за днем он постепенно приручал меня. Он начал мне доверять, каждый раз позволяя заходить немного дальше. Сомнения больше не одолевали меня, я слушал свои желания, свою интуицию и все больше смелел. Я завел часы, и это было как искусственное дыхание: в дом вернулась жизнь. Я опробовал кресла, затопил камины, чтобы прогнать сырость, обследовал верхние этажи. Я осваивал все новые комнаты, одну за другой, не все сразу, чтобы оставалось и на завтра: я растягивал удовольствие.

Кухня в глубине первого этажа тонула в полумраке из-за густой листвы за стеклянной дверью. Кастрюли на плите, стол, накрытый на двоих — серебро, хрусталь, салфетки с пожелтевшими складками, словно здесь очень давно кого-то ждали. На стене большой календарь с картинкой: жатва на пшеничном поле. 1945 год. Того же года была газета на тапочках в гостиной.

Везде та же пыль, на которой я теперь узнавал свои следы: ведь я уже не был, как в первый день, непрошеным гостем, я чувствовал себя почти дома. Я был принят этой тишиной, нарушаемой лишь сквозняками да скрипом половиц, вписался в это остановившееся время, в котором застыл день ожидания — кастрюли, накрытый стол, пасьянс… Все кровати были застелены, в каминах лежали наготове дрова. Поленья рассыпались от прикосновения в белую пыль, простыни хрустели и местами покрылись плесенью.

Одно открытие особенно запало мне в душу: в сиреневой комнате — той самой, где женская рука приподняла занавеску на моей фотографии из агентства, — только в ней оказалась незастелена кровать. Простыню покрывал тонкий, ровный слой пепла. Наверно, постель согревали грелкой с горячими углями… Занавеска на окне висела застывшими складками.

Мои поиски на ощупь, мои догадки возвращали этой обстановке душу. Я словно пробуждал от сна, от забвения кресла, в которые садился, чувства, которые кто-то в них испытывал, — это было чудесное ощущение, и я целыми днями ходил из комнаты в комнату, метил свою территорию, старался «влезть в шкуру» того, кто здесь жил, обращался к стенам, которые наверняка многое могли помнить.

Забвение… Забвением веяло от этого дома, да, но не пустотой. Он имел свои вехи. Он был обитаем, и за жившей в нем жизнью я шел по следам из комнаты в комнату, узнавал ее в одежде, в расположении безделушек, в определенным образом сложенном белье, в ровном ряду флаконов, в стульях, везде придвинутых вплотную к столам, и занавесках, задернутых всегда на три четверти… Ни одна комната не походила на другие, словно каждая повторяла один из стилей фасада, но, обследуя их одну за другой, я находил все ту же жизнь, все ту же личность. Это был дом женщины. Одинокой женщины. Мужских следов я не нашел нигде.

В шкафах висели платья, по большей части траченные молью, но такие могли носиться и сейчас — стиль на все времена. Все одного цвета, из одной ткани, одного размера. На чердаке я обнаружил штуку голубого шелка, из которого их скроили. А под иглой старенькой швейной машинки лежал недошитый рукав.

В комнате в стиле Людовика XIII я нашел в стенном шкафу юбку, а блузку к ней — в комоде этажом выше. Как будто одна и та же женщина жила во всех комнатах понемногу, под настроение или, может, из деликатности, чтобы ни одну не обидеть. Мне это было знакомо. После смерти мамы, когда отец решил продать сельский домик, где ему было невыносимо жить без нее, я делал так же в последние недели, чтобы хорошенько запомнить все четыре спальни и гостиную, в последний раз послушать их рассказы о моем детстве и проститься, перед тем как вынесут мебель. Я представлял себе, что женщина, жившая в этом доме, хозяйка, поступала, как я, и это не казалось мне простым совпадением, но создавало некую близость, отрадную в моем одиночестве.

Каждая вещичка, каждая привычка, каждая причуда помогали мне познать ее характер. Небрежность, рассеянность — и вдруг почему-то дотошное внимание к какому-нибудь пустяку: разноцветные салфеточки, разложенные строго по порядку цветов радуги, или палец рыцаря в доспехах, поднятый в непристойном жесте и поддерживающий косо висящую картину. На ней была изображена долина с вьющимся ручьем, и казалось, хозяйка дома специально наклонила раму, чтобы ему легче было течь.

В библиотеке, небольшой, обшитой темными панелями комнате наверху одной из башенок, стояли рядами сотни потрепанных томов. У шести я обнаружил на обрезе этикетки, как на банках с вареньем, надписанные детским почерком: «Мило», «Гениально», «Сложно», «Забавно», «Грустно», «Очень грустно».

Ностальгия витала повсюду, в некоторых комнатах от нее просто щемило сердце. Был, например, коридорчик со сводчатым потолком в трещинах и полустертыми семейными фотографиями на стенах, где всякий раз меня останавливала печаль. В нише стояло кресло-качалка, и ковер под ней протерся до дыр: моя хозяйка, должно быть, часами сидела здесь, покачиваясь и глядя на перспективу предков — детей, солдат, вдов в черно-белой или коричнево-белой гамме… За выбившийся из плетеного сиденья прутик зацепился лоскуток голубого шелка. И я тоже качался, как она, пытаясь понять ее, стать ею, угадать, исходя из нашего сходства, ее судьбу. Умерла ли она или, изгнанная, вернулась тайно, прячется в каком-нибудь уголке дома и оттуда наблюдает за мной? Привыкнув представлять ее похожей на меня, вечного мечтателя, тоскующего о былом, я был уверен, что мое присутствие возвращало ее к жизни.

Я не знал, сколько ей сегодня могло быть лет, но в каждой мелочи чувствовал молодость. На полочках во всех ванных комнатах стояли косметические средства одной марки. Початые флаконы с цветастыми этикетками, почти полные и полупустые. Я представлял, как она то в одной, то в другой ванной наносит эти просроченные кремы просто ради удовольствия погладить свое лицо или занять пустое зеркало. Единственный современный, судя по этикетке, флакончик — с сиреневым лаком для ногтей — обнаружился в туалетной комнате, примыкавшей к той самой спальне с незастеленной постелью.

Я находил светлые волосы в расческах и щетках на каждом туалетном столике, везде одни и те же, длинные, шелковистые, и, входя утром в дом, ощущал все более определенное волнение. Трепет, предшествующий свиданию.

Я уверился, что глаза у нее голубые, цвета ее любимого шелка, я знал ее размер, угадывал ее вкусы, но от платьев пахло только шкафом, а кремы и лосьоны утратили свой аромат. Ее запах — вот единственное, чего мне не хватало, и я отчаянно искал его повсюду — на простынях, полотенцах, щетках для волос, занавесках, диванных подушках, — как последнюю недостающую деталь головоломки.

* * *

Кристину я видел только по вечерам в трейлере. Она привозила готовые ужины и ела их перед телевизором прямо из лотков. Дети мне своего общества не навязывали. Они возвращались на мотоцикле за полночь и спешили юркнуть в палатку. Днем они жили своей жизнью. Кристина загорала. Погода стояла прекрасная. Я их привез, устроил — и меня оставили в покое. Я говорил им, что сижу здесь из-за толпы, что устал от общества себе подобных. Жан-Поль посматривал на меня с уважением, как будто это я переживал «трудный возраст». Стефани целовала меня и стискивала мою руку, когда мы пересекались. Она, наверно, думала, что я боюсь нарваться на типа из дискотеки, и этим жестом как бы говорила мне, что, мол, ей очень жаль, она меня понимает и я все равно ее герой.

Кристина меня методично игнорировала, но я чувствовал, что ее снедает тревога от мыслей о вдруг вышедшем из колеи муже, и догадывался, что, поджариваясь на лежаке, она измучилась в поисках стратегии, линии поведения после отпуска, в химчистке, в присутствии моего отца. Притворство, равнодушие, вражда, примирение? Она со мной не разговаривала, но исправно наполняла холодильник, и я мог наблюдать за ее душевными терзаниями через продукты, которые она мне покупала. Салат с тунцом был признаком затишья, ветчина в вакуумной упаковке — показателем напряжения, а диетический коктейль Слим-Фаст — угрозой конфликта. Холодильник стал единственным связующим звеном между нами, но, поскольку я, когда открывал его, умирал от голода, мне было недосуг об этом задумываться. Я готовил что-нибудь на скорую руку и тотчас же покидал трейлер, унося с собой свой обед, — ел я в кухне, из севрских фарфоровых тарелок, за столом, накрытым на двоих. В доме не было ни газа, ни электричества, но вода оказалась не перекрыта. Наверно, артезианский колодец. Я по-быстрому мыл посуду, думая о Кристине, — она упала бы в обморок, увидев, как я хозяйничаю на кухне. Кристина существовала лишь в уголке моего сознания, послеобеденном уголке, несколько минут в день.

Она возвращалась на машине около семи; я ждал ее снаружи, не хотел, чтобы она меня застукала, вторглась в мои чувства, во владения Марины. «Вилла Марина» — так назывался дом, я нашел табличку на столбе, наполовину скрытую плющом. И она стала для меня Мариной, эта женщина, которую я представлял себе во всех комнатах, осязал в ее головных щетках, ласкал в ее платьях, целовал в выемках ее подушек. Чем подробнее рисовал я себе ее образ, тем сильнее манил меня дом, тем крепче он меня держал, казалось, не хотел вечером отпускать и ждал моего возвращения.

Однажды утром в гардеробе сиреневой комнаты платье на плечиках показалось мне светлее, чем накануне. А между тем погода была такая же и свет не ярче. Ткань словно выгорела слегка, как от долгого пребывания на солнце — как штука такого же шелка на чердаке под слуховыми окошками. Я решил, что просто перепутал с другим платьем, в другом шкафу, их в доме было столько… И выкинул из головы эту мелочь. Но на следующий день в другой комнате, в квадратной башенке, я обнаружил висевший на ключе комода лифчик. Его не было раньше, я не мог не заметить, я заходил в эту комнату раз десять, не меньше… Современной модели, размера 85 В, телесного цвета. Я взял его в руки, медленно поднес к лицу. От него пахло домом, очагом и сырой штукатуркой, морем и смолой, но к этим знакомым запахам примешивался аромат лимонной мелиссы, еще свежий, еще теплый. Торжествующий крик вырвался из моей груди. Уткнувшись носом в ткань, я повторял про себя: Марина здесь. Марина существует.

* * *

Весь день я обшаривал дом в поисках других следов, еще хоть одного признака жизни. Я был уверен, что этот лифчик был оставлен на виду нарочно: мне словно подмигнули. И все, что я ощущал до сих пор, предстало теперь в новом свете — не зря я ощутил себя непрошеным гостем, изгнанным, потом принятым, мало-помалу становившимся своим, как будто та, чье присутствие я выслеживал здесь, сама украдкой следила за мной… Я злился на себя: зачем пользовался посудой в кухне, зачем сидел во всех креслах? Я искал следы и находил только свои собственные. Ночевала ли она здесь? Я обнюхал все простыни — ничего. Полотенца в ванных были по-прежнему сухи, свечи не оплыли. Пасьянс на ломберном столе все в той же позиции.

Я обессиленно прилег на продавленные подушки синего дивана. Закрыв глаза, прижал к лицу лифчик и вдыхал до одури, чтобы запах создал образы в моем мозгу. И, вдыхая, все острее ощущал чье-то присутствие рядом, то бестелесное присутствие, которое будто смеялось надо мной. Да, именно так: меня выгнали, потом приняли с опаской, потом оказали гостеприимство, а теперь вот — высмеяли. Если я не нашел никаких следов, это значит, что хозяйка пряталась. Она играла со мной. Как играла со своим домом: радуга из салфеточек, палец рыцаря, одежда повсюду… Я должен разгадывать знаки, идти по следу, довериться, ждать… Да-да, она оставила мне этот лифчик, словно говоря, как в детской игре: «Горячо!» Теперь мне оставалось только воплотить ее запах, дав волю воображению, представить за ним груди, вылепить бедра, ягодицы, лицо — и тогда она придет и заполнит созданную мной форму.

Откинув голову, зажмурившись, неспешно двигая рукой, я совершал заочный любовный акт, как когда-то с фотографией Кристины в платье из «Чайки», — с той разницей, что я не возвращался назад, а забегал вперед, и образы рождало предвкушение, а не память и не мысленное усилие. Я не воссоздавал — я творил. Я облекал в плоть предмет моего желания. Я слушал свою интуицию, слушал дом, слушал запах. Размытая золотистость волос в водорослевом колыхании, смеющийся рот, а глаза серьезные… Пепельно-голубой взгляд. Волевой подбородок и покорные плечи, гибкое налитое тело, строптивая и нежная сила первых ласк, потом — внезапная властность в наслаждении, безудержная страсть, неистовая, слепая… Ее лицо меняется, волосы вдруг оказываются остриженными, щеки в длинных царапинах, глаза наполняются слезами ненависти, она кричит моим голосом, когда мы кончаем, в ярости, в гневе, в упоении местью… И наступает полная, конечная безнадежность в медленно спадающем напряжении.

Я открываю глаза, растерянно озираюсь, лежа поперек дивана, с трудом перевожу дыхание. Я опустошен до донышка. Как вырвавшейся из меня силой любви, так и отчаянием, в которое она меня повергла. Словно я, создавая ее тело, вобрал в себя и ее мысли.

Я долго лежал неподвижно, приходить в себя не хотелось, но дом вокруг меня вдруг стал обычным, банальным, безжизненным. Я слушал тишину и, заслушавшись, позабыл о времени — к действительности меня вернули крики детей. Я сунул лифчик в китайскую вазу на буфете у камина и поспешил вон, скорее, пока они не вошли, пока не застали меня здесь.

Но искали, как оказалось, не меня. Дети были у трейлера, прочесывали кусты, шарили среди деревьев, громко ругаясь и кому-то угрожая.

Их палатка была изрезана в лоскуты.

* * *

Когда прикатила на «Вольво» Кристина, я был обвинен во всех смертных грехах. В этой дыре одни психи, палатка совсем новая, а что, если бы дети были в ней, и так далее, и тому подобное. Романтически настроенная Стефани думала, что это месть ловеласа из дискотеки. Жан-Поль перебирал свои вещи — все было цело. Кристина донимала меня расспросами — я ничего не видел.

— Но, в конце концов, где ты бываешь целыми днями?

Я не удержался от улыбки. И спокойно сказал ей, что спать в трейлере вчетвером мы не сможем, поэтому оставим его детям, а сами будем ночевать в доме.

— Где-где?

Я вкратце объяснил ей, что на вилле — это слово, более нейтральное, анонимное, как бы защищало нашу с домом близость, — никто не живет, но она в прекрасном состоянии, и я там немного прибрался. Кристина уставилась на меня круглыми глазами. Она была не из тех жен, что заполняют тесты в глянцевых журналах, чтобы узнать психологию своих спутников жизни, поэтому мое абсурдное поведение не служило для нее даже симптомом, то есть не имело оправданий. Она язвительно фыркнула:

— Значит, когда я дома прошу ввинтить лампочку, это для тебя непосильный труд, а здесь ты в заброшенной халупе развлекаешься уборкой?

Она с насмешливой миной повернулась к детям, но натолкнулась на стену.

— Ты думаешь, сейчас самое время собачиться? — сказала ей Стефани.

— А, понятно, вот оно как, вы все против меня, да?

— Послушай, Кристина, я буду ночевать там. А ты, если тебе больше нравится, можешь спать на песке, смотри только, могут ведь и кишки выпустить…

Тут она сообразила, что в свете последних событий разборки разборками, а я прав. Посмотрела на изрезанную палатку, на детей, на трейлер.

— Едем в гостиницу, — решила она и подхватила свою пляжную сумку.

Этот вариант, мне как-то в голову не пришедший, я оценил. И сказал ей, мол, отлично, валяйте, езжайте в гостиницу. Но Стефани, взяв меня за руку, посмотрела на мать с вызовом.

— Я останусь здесь с папой.

— Я тоже, — выразил солидарность Жан-Поль.

В их голосах сквозило возмущение. Моя дочь была уверена, что мне грозит опасность по ее вине, сын воображал, как я один-одинешенек мучаюсь депрессией в лачуге-развалюхе.

— Что ж, прекрасно, придется мне стерпеть и это…

Ее жертвенный тон не вязался с идеальным загаром. Я знал, она только рада пополнить свою копилку обид, и все же мне стало немного стыдно, что я без спроса вовлек ее в игру моего воображения.

* * *

После ужина дети заперлись в трейлере, забрав туда и мотоцикл.

— А завтра вы пойдете в полицию и подадите жалобу, — заявила напоследок их мать, охватив нас круговым взмахом руки. — Я вашими делами заниматься не собираюсь.

И, взяв под мышку свернутые спальные мешки, решительным шагом, как в атаку, двинулась к дому. Я пошел следом. Только что, за салатом из морепродуктов, я задумался, с чего бы мне вдруг захотелось ввести ее в дом. Кажется, я начал понимать. Это Марина, говорил я себе, изрезала палатку, чтобы дать мне повод провести у нее ночь, а, на мой взгляд, было еще слишком рано. Я ведь тоже хотел застигнуть ее врасплох, сбить с толку, заставить ждать. Она пригласила меня весьма бесцеремонным образом, так что мне не грех и поломаться. И потом, я хотел испытать ее присутствие через Кристину. Посмотрим, распознает ли моя жена с ее хозяйским инстинктом и машинальной ревностью соперницу в этих стенах. Я, конечно, рисковал, но знал, что чары не будут нарушены: Кристина стала мне настолько чужой, что ее колкости не могли ничего испортить. И моя связь с домом была теперь слишком крепка, чтобы «третий лишний» мог ее разорвать.

— Ну и вкус, — фыркнула она, проходя через гостиную.

Ни слова о чудесной сохранности интерьера, ни вопроса, почему все цело и не разграблено. Она шла прямиком к лестнице, морща нос при виде всего этого, по ее выражению, старья. У нас дома все было по-дзенски и по-шведски, тиковое дерево, металл и «современный дизайн», как она говорила, оправдывая неудобные кресла и стулья. Для меня же дом стал еще прекраснее, еще сокровеннее, еще притягательнее с приходом этой непрошеной гостьи, которая вторглась в мою параллельную жизнь, сама о том не ведая. Я чувствовал себя заодно с Мариной и понял, что тоже играю. Кристина была то ли подношением, то ли приманкой.

— Я полагаю, электричества нет.

Она стояла у подсвечника, рядом с которым я оставил свою зажигалку. Я зажег три свечи и оглянулся на чучело лисицы, стоявшее возле часов. Накануне я обнаружил в зубах лисицы ключ, который подошел к застекленной двери. При мысли, что дом был защищен только изнутри, когда в нем жили, меня бросало в дрожь от возбуждения. Кристина смотрела, как я дважды повернул ключ и оставил его в замке наискось — привычно, словно это был ежевечерний ритуал.

— Надолго я запомню этот отпуск!

Она поднималась по лестнице впереди меня при свете свечей. Я подумал, что она-то как раз ничего не запомнит. Улучшит цвет лица, только и всего — и через пару недель снова побелеет до будущего лета. Она даже не забудет — просто сменит кожу. Мое поведение и ее обиды — все осыплется в суете будней, как шелуха; клиентура, наш имидж образцовой семьи и заботы о бухгалтерии — под напором всего этого мои выходки рассеются, как дым. Этьен подарил нам очень оригинальный отпуск, в такой необычной обстановке, смотрите, масляного пятна на вашем брючном костюме не осталось и в помине, всего доброго, мадам Гарнье.

А вот я пытался представить себе, как буду дома, в химчистке вспоминать это время, — и не мог. Не мог допустить, чтобы оно стало прошедшим. Прошедшим несовершенного вида. Добрую половину жизни я смотрел назад и боролся со временем, теперь же я хотел идти только вперед, всецело отдаться настоящему, жить в нем, без меры, без границ, без перспектив возвращения. Сцена опустевшего театра, где я лелеял мои мечты, осталась лишь музеем сожалений. Настоящая жизнь звала меня здесь: я должен познать неведомое, сыграть новую роль, поставить на этой сцене историю любви с новой, совсем новой партнершей…

Кристина открыла первую попавшуюся дверь. Это была отдельная спальня. Я называл ее так, потому что в ней стояли две одинаковые кровати, одна продавленная, другая как новенькая. В этой комнате без платяного шкафа, без одежды все дышало обидой, сдерживаемым гневом — должно быть, она служила убежищем во время семейных ссор. Мне показалось забавным, что Кристина выбрала именно ее. Снова знак, еще один намек после множества других. А она уже срывала одеяла, простыни, с бесцеремонностью, которая должна была бы меня возмутить. Выбила матрасы, положила на них спальные мешки, брезгливо отодвинула ногой заплесневевшее белье.

— Не хватало еще подцепить какую-нибудь гадость…

Я подошел к окну и распахнул его. Между ветвями был виден краешек луны, море колыхалось за сухими соснами. Я закрыл ставни. Кристина, ни слова не говоря, забралась в спальный мешок одетая. Две таблетки снотворного и движение ягодиц, чтобы повернуться ко мне спиной. Я смотрел на нее, прислонясь к оконной раме. Если не считать колкостей по поводу обстановки, она ни слова не сказала о доме. Не поинтересовалась, что привлекает меня в нем. Не почувствовала женщины. Или, как бывало с чужими волосами в машине и счетами за гостиничные номера в выписках с моей кредитной карты — нечасто, три-четыре раза в год, — притворялась, будто ничего не замечает. Предпочитала перемолчать. Полагалась на время. Мирилась с моими шалостями.

Я задул свечи и тоже лег. Кристина выбрала продавленную кровать. Я долго прислушивался к ее дыханию, пока не убедился, что она уснула. И тогда сказал себе: путь свободен. Закрыл глаза, отдаваясь комнате, грезам, которые она навевала мне. Но почти сразу почувствовал: что-то не так; даже горло перехватило. Казалось, темнота отвергает меня. Я открыл глаза. Лунные лучи пробивались сквозь щели в ставнях. Что-то мешало мне уснуть, не позволяло забыться, отвлечься. Кристина спала как убитая, а мне словно кто-то протягивал руку, такое было ощущение. В листве колыхались от ветра тени, ложились на дверь, и образ Марины танцевал в лунной пыли.

Я бесшумно, затаив дыхание, встал. Стоя среди скомканных простыней, брошенных моей женой на пол, понял, что ничего больше не чувствую. Я ждал, не шевелясь, прислушивался. И зов повторился, но уже не из комнаты — он отступил. Шорохи подтачивали тишину где-то в коридоре. Я бесшумно вышел и потихоньку направился к угловой башенке, стараясь внутренне расслабиться, не думать, куда иду, довериться… Я шел, влекомый вперед чарами, какая-то чудесная безмятежность окрыляла меня, я чувствовал себя околдованным. Я уверенно шел в темноте и ни разу не споткнулся.

И вдруг прямо передо мной одна из панелей стены открылась, как дверь. Появился человек с фонариком и мешком. Он вздрогнул, выронил мешок, направил фонарик на меня, потом на себя. Лицо, заросшее всклокоченной бородой, глаза навыкате, рот растянут в улыбке — освещенная снизу, она выглядела жутковато-комичной гримасой. Он прижал палец к губам. Потом приложил руку к кепке, закрыл дверь и, опустив фонарик, ушел по коридору. Его силуэт колыхался в луче света, тянувшемся за ним наподобие кильватерной струи. Ночной гость был кривобок, клонил голову влево и хромал на правую ногу. Он завернул за угол, к лестнице, взялся за перила, чтобы спуститься. Фонарик погас. И тут я бросился следом, как будто в темноте он мог исчезнуть. Моя нога зацепилась за ковер, я упал ничком, ударился головой.

Когда я на ощупь поднялся и спустился вниз, застекленная дверь, которую я сам недавно запер, была приоткрыта, а ключ оказался снова в зубах лисицы. Я без сил рухнул в кресло, голова пылала. Меня трясло от ярости. Я не задавался вопросом, кто этот человек, что ему нужно, не пытался понять его поведение, только одно не давало мне покоя: он пришел изнутри. Он знал дом лучше меня, знал все его укромные уголки и потайные ходы, все секреты… Я чувствовал себя ущемленным, обманутым. Вглядываясь в темноту, я везде видел незнакомца, удаляющегося в шлейфе света. Он повторял мои движения, ходил по комнатам, обнюхивал платья, садился в кресло, искал следы Марины… А потом втыкал нож в палатку моих детей. Мои пальцы стискивали подлокотник. Кровь стучала в голове, от гнева и тревоги крутило желудок.

И вдруг мне подумалось: ведь своей болью я делаю больно дому. Отравляю все, что чувствовал, разбиваю чары, теряю образ Марины. Я запер дверь и поднялся наверх.

В коридоре я подобрал мешок, который выронил незнакомец. В мешке была пыль — как будто он только что вытряхнул в него пылесос. Я представил себе, как он ходит по комнатам и жестом сеятеля разбрасывает пригоршни пыли, чтобы засыпать следы Марины, скрыть от меня ее присутствие.

Я попытался на ощупь найти открывающуюся панель. Без толку; я махнул рукой и вернулся в отдельную спальню. Хотелось ни о чем не думать, выбросить из головы бородача. Я провалился в черный сон и проснулся утром с пересохшим горлом и вкусом пепла во рту.

Комнату заливало солнце. Кристина говорила по мобильнику, спрашивала детей, все ли в порядке. Я слышал только ее, но, судя по всему, они уже уехали на мотоцикле на пляж.

Не обменявшись ни словом, мы пошли в трейлер умываться. Обтирая лицо рукавичкой, я почему-то вдруг вспомнил про лифчик. Приступ паники бросил меня обратно в дом. Это был не просто страх — интуиция, почти уверенность, и, обнаружив, что ваза на буфете пуста, я принялся рыться везде как одержимый, бесцеремонно распахивая шкафы, обшаривая комоды, тумбочки…

Лифчик висел на оконном шпингалете в библиотеке. Я сел прямо на пол, прижимая его к груди, с облегчением, мне самому до конца непонятным. Враз отпустившее нервное напряжение едва не вылилось слезами. Это было мое вещественное доказательство, мой признак жизни, мой единственный след. Я вдыхал его изо всех сил, но запах мелиссы был сегодня слабее, мне приходилось искать его, то ли в своей памяти, то ли в глубинах ткани… Я судорожно стиснул пальцами чашечки, снова как наяву увидев бородача, ковыляющего по коридору. Вывод напрашивался очевидный, но я тотчас отмел его: нет, это не он, не он играл со мной. Это просто какой-нибудь бродяга-недоумок проявил нездоровый интерес к нижнему белью, носил его из комнаты в комнату, прятал, как собака кость… До меня вдруг дошло, что под это описание подхожу и я сам. Ну и что с того? Да, так и есть, нас двое, мы оба ищем Марину, оба одинаково ее желаем — но с каких пор он приходит сюда? Он ли следил за мной, когда я ходил по дому, его ли присутствие я чувствовал? Тепло на лифчике мне не приснилось вчера, тепло и запах женщины — она только что его сняла, я нашел его первым, в этом я был уверен, он мой…

Тишину вдруг разорвал крик. Кристина вернулась. Я быстро сунул лифчик за какой-то словарь, пулей вылетел из библиотеки, сбежал по лестнице. В отдельной спальне Кристина стояла, бледная, прислонясь к стене, и показывала пальцем на кровати. Наши спальные мешки валялись, скомканные, на полу, кровати были застелены.

— Этьен, это ты?..

Едва я вошел, запах мелиссы, в котором отказал мне сегодня лифчик, ударил в ноздри.

— Ты это сделал?

Я пожал плечами, отводя глаза.

— А что такого, надо же было убрать за собой?

Она подобрала спальные мешки и вышла. Через несколько минут я услышал, как завелась и отъехала машина. Я улыбался, стоя неподвижно в тишине, пропитанной запахом Марины. Она была здесь. Она вернулась — или вовсе не уходила. Это она перепрятала лифчик, изрезала палатку, застелила кровати. Для меня. Чтобы привлечь меня, раздразнить, заставить улыбнуться. Спугнуть Кристину и остаться со мной наедине.

Я позвал ее — дважды.

Мой голос прозвучал странно и не к месту; имя, которое я ей дал, вернулось ко мне несуразным эхом. Если она хотела показаться мне, ей не нужен приказ. Я сконфузился, как в первый день, когда разбил вазу.

Я снова ходил из комнаты в комнату, по всем этажам в поисках Марины, но почему-то чувствовал, что дом отвергает меня. И через некоторое время я понял, что, сам того не сознавая, ищу не ее — бородача. Его образ встал между домом и мной, и я ощущал ту же ревность, ту же кровожадную ярость, как в дискотеке, когда тот тип оттолкнул меня, чтобы потанцевать с моей дочерью.

Я вышел, прошелся по пляжу. Вытащил из песка ржавую железку и забросил ее подальше. Мне было одиноко, зябко и ничего не понятно. Хотелось поговорить, услышать живой голос, поделиться, расспросить о Марине… Одного воображения было уже недостаточно.

И я пошел пешком в деревню.

* * *

По улицам разъезжали джипы. Сновали солдаты, изучали рельеф местности, замеряли, размечали; никто не обращал на них внимания. Женщины вязали, сидя на складных стульях в тени под деревьями, мужчины играли в шары. Они двигались степенно, не произнося ни слова, и даже звук столкнувшихся шаров не вызывал у них никакой видимой реакции. Бросивший отходил, давая место другому игроку, тот долго целился, а после броска сразу пускал следующего, не поинтересовавшись результатом. На всех лицах было одно выражение: смесь усердия и безучастности. Игроки собирали шары, бросали в другой угол. Женщины вязали не пойми что, тоже молча, без увлеченности и без лени. Все выглядели до срока состарившимися и словно на одно лицо. Как статисты в кино. Статисты без съемок, убивающие время. Было одиннадцать часов, воскресный день, а на улицах и не пахло стряпней.

Я вошел в кафе, поздоровался. Никто даже головы не поднял. Это было простенькое бистро с пластмассовой стойкой, зеркалом, рекламой аперитивов прошлого века и черной доской с выдержками из меню; за одним столиком играли в карты. Я забрался на высокий табурет. Чтобы быстрее найти общий язык, заказал местную виноградную водку.

— Нету.

Хозяин смотрел в пустоту, поджав губы. По его решительному тону было понятно, что не запасы кончились — местной продукции нет вовсе. Край без водки, без кухни, без будущего.

— Ну тогда, не знаю… чего-нибудь белого, покрепче… Мне надо взбодриться: шесть километров пешком отмахал, по этой жаре.

Хозяин налил мне. Потом взял стакан, рассмотрел его на свет и принялся вытирать. Я отпил глоток и продолжал, как бы оправдывая свое присутствие:

— Я здесь отдыхаю.

Хозяин разлепил губы, пожал одним плечом: мол, ваше дело. Завязать разговор не получалось. Не мог же я, в самом деле, грохнуть кулаком по стойке и заказать выпивку для всех, как герой вестерна. Я решил уточнить:

— Рядом с виллой «Марина».

Он взял из раковины еще стакан, тщательно вытер. Ставя его на место, встретил мой взгляд и ответил вздохом.

— Да, моя семья тоже так считает. А мне нравится… В ней есть своя прелесть, в этой вилле. Давно она пустует?

Он принялся неторопливо изучать полотенце в поисках пятен.

— А между тем, — не сдавался я, — в ней как будто кто-то живет, правда? Я слышал звуки, шорохи… Может, какие-нибудь бродяги…

Он развернул полотенце к свету, поскреб ногтем чистый с виду уголок. Потом сложил его и пододвинул ко мне блюдечко с чеком. Окончательно растерявшись, я попробовал зайти с другой стороны:

— Надо же, сколько тут солдат, наверно, хорошая выручка.

— Каких солдат?

Он поднял на меня равнодушные, пустые глаза. Я допил стакан и направился к столику, за которым играли в карты. Четверо мужчин по очереди сдавали, открывали, подсчитывали. С таким же сосредоточенно-отсутствующим видом, что и игроки в шары на площади. Я спросил:

— Кто выигрывает?

— Никто, — ответил хозяин у меня за спиной.

Я обернулся к нему. Сложенное полотенце он небрежно бросил в раковину. Мне стало не по себе: уж очень угнетающе действовала эта словно окуклившаяся в своих привычках деревня, без сомнения, обреченная на снос и усиленно делающая вид, будто никто об этом не знает и жизнь продолжается.

Вдруг в дальнем углу раздвинулась занавеска, и под стук бусин вошел, держась за кепку, мой ночной бородач. Звякнул дверной колокольчик. Обомлев от неожиданности, я хотел было кинуться прочь, но меня удержал невозмутимый вид хозяина.

— Вы его знаете? — спросил я бесцветным голосом.

Хозяин посмотрел мне в лицо, и на его дряблом лице впервые появилось подобие улыбки.

— Его-то? Как же, знаю.

— Кто это?

— Это Гай. Так его все здесь зовут. Не бойтесь, он не злой, но немного…

Завершив фразу гримасой, он жестом призвал в свидетели картежников, которые согласно закивали.

— Это не его вина, — сказал тот, что сдавал. — Таким уродился.

— Это точно, — подхватил его сосед. — Говорят, нет деревни без деревенского дурачка.

Атмосфера разрядилась в мгновение ока. Меня посвящали в фольклор. Или просто заговаривали зубы.

— А где он живет?

— То тут, то там, где придется… Что ж делать, коли нет своего крова. Иным-то и есть где жить, а все равно как цыгане…

Это был прозрачный намек на кемпинг. Сколько же таких, вдруг подумалось мне, сколько человек до меня грезили о Марине, наталкивались на Гая, приходили в это кафе и задавали те же вопросы?

Я заплатил за выпивку и спросил, где туалет. Хозяин, поморщившись, указал на занавеску из бусин. Я оказался в тесном коридорчике, в конце которого хлопала от сквозняка дверь. Между велосипедом, составленной мебелью и картинами едва можно было протиснуться. Я зацепился ногой за торшер, кипа справочников опасно зашаталась, я как мог удержал сооружение. И вот тут-то мне на глаза попался портрет. Он был спрятан за какой-то афишей под стеклом, которую я сдвинул с места: на железном листе была изображена молодая девушка в качалке, отбрасывающая на стену вытянутую тень. Эта черно-белая тень была больше ее самой. Девушка мне ни о чем не напоминала — разве что длинные светлые волосы, — но тень я узнал. С этой женщиной я занимался любовью на диване вчера вечером. Волевой подбородок и покорные плечи, щеки в царапинах, остриженные пряди…

Я ошеломленно смотрел на мое видение, воплощенное кем-то другим. Художник не поставил своего имени — только голубь с раскинутыми крыльями в правом нижнем углу служил картине подписью. От стука бусин за спиной я вздрогнул и встретил взгляд хозяина; тот отвел глаза и отпустил занавеску.

Когда я вернулся из туалета, он пил кофе. Игроки открыли карты. Хозяин пододвинул мне сдачу на блюдечке и буркнул:

— Вы его знаете?

— Кого?

— Художника.

При виде моего озадаченного лица он пожал плечами.

— Жил здесь в прошлом году, снимал у меня комнату. Все пропадал на вилле «Марина». Когда уезжал, оставил мне картину вместо платы. Даже не подписанную. Я ему, мол, как же так, а он мне: я же не отель покупаю. Такой весь из себя самоуверенный… Рад был за меня, вроде я с барышом остался. Жеф Элиас его звали. Он знаменитый?

Я ответил, что плохо разбираюсь в живописи. Он поставил чашку.

— Никак не могу узнать, сколько же это стоит. А, все равно…

И снова вокруг меня сгустилась печаль. Я ломал голову, как бы его расспросить, слова жгли горло и никак не шли с языка.

— Терц, — сказал один игрок.

— Пятьдесят, — отозвался другой тем же угрюмым тоном.

Я сглотнул слюну и спросил как можно непринужденнее:

— Он вам говорил?

— О чем?

— О своей картине, что на ней?

— Он вообще не говорил, все больше писал.

— Марина… она жива или умерла?

Сжав губы, он смотрел на мою сдачу. Я понял, что больше из него ничего не вытяну. Толкнул блюдечко к нему. Он взял мелочь и ссыпал ее в ящичек кассы.

* * *

Когда я вышел на улицу, солдат не было. Словно они канули в небытие по воле хозяина кафе, отрицавшего их присутствие. Я поискал глазами Гая — машинально, у меня не было желания с ним встречаться. Мне хотелось поскорее покинуть деревню — но что-то мешало, как заноза, не давая уйти. Теперь я имел доказательство того, что Марина существует, что не на меня одного она оказывает такое завораживающее действие. Но как мог я, еще не встретившись с ней, увидеть ее точно такой же, какой увидел художник?

Колокол прозвонил половину двенадцатого. Я пересек площадь по направлению к церкви. На паперти было пусто. Стоявшая на земле у колонны тарелка обозначала место нищего.

Я толкнул дверь, и она заскрипела, вторя звукам фисгармонии. Шла месса. Я сощурил глаза, привыкая к полумраку. Старенький кюре служил в голубоватом свете витража. Церковь была пуста.

Я скромно сел в последнем ряду, встал, когда священник выключил свой магнитофон. Ни разу не взглянув на меня, он обращался к сводам. А я отвечал ему вполголоса, словно хотел слиться с толпой. Когда он сказал: «Ступайте с миром, да пребудет с вами Христос», я прошептал: «Благодарение Господу!» Священник включил псалом и, пока несуществующие прихожане шли к выходу, убирал свою утварь — Библию, сосуды с водой и вином, дароносицу — в клетчатый чемоданчик. Потом он нажал на «стоп» и перемотал мессу назад.

Я подошел к клиросу. Священник снял епитрахиль и, прежде чем бережно сложить, поднес ее к губам.

— Здравствуйте, святой отец.

Он посмотрел на меня печально и немного смущенно, словно чего-то стыдясь. Мне это было знакомо. Унизительно делить свой провал с единственным зрителем, после того как опустится занавес. Когда это случилось со мной, зритель — один клиент нашей химчистки — сказал, чтобы приободрить меня: «А мне вообще-то понравилось».

— Вы штатский? — спросил кюре.

Холодные глаза за очками в металлической оправе рассматривали меня с придирчивым вниманием. Я кивнул, и их выражение смягчилось. Грустная улыбка приподняла морщины на тощем лице. Он убрал еще что-то с клироса, потом махнул рукой на неф, где бился о стекло витража воробей.

— Богу объявлен бойкот, как вы могли убедиться. Здешние люди не делают разницы между армией и церковью. А вы здесь проездом? В отпуске?

— Отдыхаю на косе, рядом с виллой «Марина».

Руки его замерли, и он всмотрелся в меня как-то по-новому серьезно.

— Понятно.

Закрыв чемодан, он сделал мне знак следовать за ним. Три щелчка — свет в церкви погас и зажегся в ризнице. Костлявые пальцы кюре, покинув электрический щиток и сотворив крестное знамение, закрыли дверь. Мы были в маленькой комнатке с облицованными побелевшим от сырости деревом стенами; три стула и складной стол — вот и вся обстановка. Кюре пригласил меня сесть.

— Вы, полагаю, уже побывали там.

По его глазам я понял, что притягательная сила дома не нова. Сколько же людей до меня приходили, чтобы исповедаться, и что они ему поверяли?

— Будьте осторожны, сын мой.

Я выдержал его взгляд. И сам удивился непринужденности своего тона, когда спросил, что он имеет в виду.

— По вашему виду я понял, что вы знаете, о чем я говорю. Этот дом не может оставить равнодушным. У него печальное прошлое, его чувствует каждый вновь пришедший. Эту историю помнят стены и повторяют ее неустанно…

— Кто такая Марина?

Его руки вскинулись вверх, словно для благословения, и снова упали. Он снял очки, протер их грязным носовым платком.

— Вы наверняка увидите ее не сегодня-завтра, если еще не видели. Я знаю о ней только понаслышке: в деревню она не ходит. Иностранка, наверное. Никто из здешних жителей не рискнул бы там поселиться.

— Она давно там живет?

Кюре не ответил, сосредоточенно разглядывая свои очки. Я добавил:

— Художник, который был здесь в прошлом году…

На этот раз мне даже не пришлось договаривать.

Он кивнул с глубоким вздохом, от которого у меня холодок пробежал по спине. И пробормотал как бы про себя:

Хозяйка дома…

— Что, простите?

— Так он назвал свою картину. Я полагаю, вы побывали в кафе… Он очень талантлив. Как и все, впрочем. Дизайнер, музыкант, краснодеревщик… Все, кто поддался чарам. А вы чем занимаетесь?

— Держу химчистку.

Он вскинул на меня глаза с искренним удивлением; вовремя осознав, что оно обидно, улыбнулся мне понимающе:

— Душевная организация не зависит от профессии.

— И что с ними сталось?

— Не знаю. Они были тут проездом, как и вы.

— А Гай? Человек, которого зовут Гаем?

Кюре вздрогнул и перестал протирать стекла.

— Гай там?

В его голосе была неподдельная тревога.

— Да. Во всяком случае, сегодня ночью я его видел.

— Как он выглядел?

— В каком смысле?

— По-вашему, он здоров?

— Не знаю. На вид немного…

Я повторил гримасу хозяина кафе. Старый священник опустил ладонь на мою руку.

— Он такой же, как вы, сын мой. Чувствует то же самое, просто не скрывает этого, вот и все.

Я кивнул; мне было не по себе. Он убрал руку и надел очки.

— В четырнадцать лет бедняга осиротел. И стал для всей деревни работником, так и кормился. Здесь, знаете ли, семьи очень сплоченные и между собой связаны через браки, все друг другу сваты-кумовья… Каждый уверял, что он ему родня, чтобы даровую пару рук заполучить. Я решил взять его к себе, дать более развивающую работу… Я ведь тоже ему родня. В то время я еще был кюре этой деревни, и мое слово кое-что значило… Но с тех пор кризис веры и укрупнение в лоне Церкви сделали из меня, скажем так, коммивояжера Господа Бога, совершающего турне по приходам. Пять церквей в радиусе сорок километров: по одной на месяц… С тех пор здесь меня считают кем-то вроде дезертира, предателя. Если б вы знали, сколько ненависти между коммунами…

Он откидывается назад, скрестив ноги под залатанной ризой. Его глаза за грязными стеклами влажны, он улыбается чему-то своему.

— Это был удивительный ребенок, я учил его катехизису… Он был умственно отсталым, но понимал абсолютно все. Постигал не рассудком, не мыслью — на него как будто снисходили… откровения, да, постоянно… Словно им управлял на расстоянии некий внешний разум. Он был у меня служкой, долго. Я мог бы и дальше учить его, развивать душу, может быть, сделал бы из него монаха… Деревня отняла его у меня.

Он опустил голову; было видно, что в нем до сих пор тлеет обида.

— Если он, как вы говорите, с Мариной, это их вина.

Я помолчал, взволнованный впервые услышанным из чьих-то уст именем. Потом спросил, снесут ли военные дом.

— Не знаю. Их ведь недвижимость не интересует, им нужны недра.

— А что здесь, собственно, будет?

— Центр подземных ядерных испытаний, насколько я понял. Сюда переносят установки, которые были в Провансе. Вроде бы здесь у нас лучше с точки зрения сейсмической безопасности. Между государственной тайной и тайной исповеди, сами понимаете, большего я вам сказать не могу.

— Но неужели не было протестов, демонстраций, политических баталий?

— Кому мы нужны, месье? У нас тут ни промышленности, ни исторических памятников, наши депутаты не имеют веса, молодежь разъехалась, туризм, так сказать, в свободном падении, строительство на мертвой точке. Это они и называют «сейсмической безопасностью». Отсутствие реакции со стороны отчуждаемых. Люди получили свои чеки и будут сидеть здесь до последнего. Таково их сопротивление.

Он встал.

— В начале сентября все будут эвакуированы из военной зоны. И вы не задерживайтесь, месье. Вы ничего не можете сделать для той, кого зовете Мариной.

— А что за история у дома?

Поколебавшись, он заговорил, и сомнение по ходу рассказа сменилось чем-то вроде облегчения.

— Драма, давняя. В войну. С тех пор вы все — как мухи. Мухи в паутине. Дом неустанно повторяет одну и ту же историю: любовь, убийство, надругательство… И молодые девушки — в качестве приманки. Не вас первого манят чары… Как говорится, мух не ловят на уксус.

Мои пальцы стискивают край стола.

— И вы ничего не предпринимаете?

Кюре заводит руки за спину, чтобы снять ризу.

— Вы имеете в виду изгнание бесов? Меня просили об этом, и не раз, но это ничего не дало. То, что происходит в доме, не имеет отношения к дьяволу. Не сила зла овладевает людьми, а сила любви. Доверие, предательство, отчаяние… Что вы будете с этим делать — зависит лишь от вас. Куда как легко обвинять незримое.

Он открывает чемоданчик, убирает в него ризу и стихарь. Остается в серой тенниске.

— Привидений нет, месье, есть человеческие импульсы, исходящие от вас. Живые будят свое прошлое и тревожат мертвых. Разберитесь в себе.

— Что вы имеете в виду?

— То, что с нами случается, всегда похоже на нас.

Щелкают в тишине замки чемоданчика.

— Счастливо вам отдохнуть, — добавляет кюре будничным тоном.

* * *

На участке я застал Стефани, которая ждала меня. Мотоцикл стоял, прислоненный к трейлеру. Она спросила, не против ли я поговорить с ней. Мы присели на пень, и она заговорила. Вымотанный долгой ходьбой, растревоженный словами священника, неотвязно крутившимися у меня в голове, я слушал вполуха и только кивал. А она словно наверстывала годы молчания. Говорила об окружающем мире, о будущем, о парнях. Сказала, что в наше время невозможно быть счастливым. Призналась, что не любит мужчин и боится, подозревая себя в «неправильной ориентации», но что быть «как все» ей еще противнее. С другой стороны, она хочет иметь детей. Вчера она познакомилась с мужчиной и переспала с ним, «как нормальная», было гадко, а сегодня он с утра от нее не отстает.

Я смотрел на дочь. Эта лавина путаных откровений, поначалу смутившая меня, теперь, наоборот, успокаивала, давая в жизни хоть какую-то зацепку. Стеф оказалась такой же несчастной, как я, — это вернуло меня к реальности. Я даже чуть было не рассказал ей о Марине. А потом она уткнулась в мое плечо, и я ощутил волнение, но дело было не в ней.

— Надо же… В первый раз мы с тобой вот так поговорили, и все-таки я чувствую, что ты где-то далеко, папа.

Я ничего не ответил. Но мой вздох на опровержение ничуть не походил.

— Ты изменял когда-нибудь маме?

Я вдруг почувствовал, что мне хорошо. Меня раскусили, одобрили, поняли. Я сжал ее запястье.

— Как раз сейчас.

Она пожала плечами, решив, что это шутка, потом всмотрелась в меня внимательнее. И поняла, что я сказал правду. Ничего больше не существовало, кроме этой силы во мне, кроме тяги к невидимой женщине, которая звала меня в этот дом.

— Серьезно?

— Думаю, да.

— Здесь? Пока мы были на пляже?

— Да.

Стефани покачала головой, просияв. Удивление в ее глазах сменилось восхищением. Неделю назад я подрался из-за нее, а теперь крутил отпускной роман за спиной ее матери. Она гордилась мной — второй раз в жизни.

Раздался шум мотора, и мы вздрогнули: это был «вольво». Полчетвертого — а Кристина никогда не возвращалась до вечера. Мы одинаково раздраженно нахмурились, и это единодушие перед непредвиденным еще больше сблизило нас.

— Хочешь, мы ее займем? — спросила дочь.

— Да, это было бы здорово. Хорошо бы, она с кем-нибудь познакомилась, уходила вечерами.

— Заметано. Жан-Поль в боулинг-клубе со своими дружками, сейчас съезжу за ним, и мы разработаем план отвлекающих действий.

Она поцеловала меня в щеку в тот самый момент, когда заглох мотор. Это был поцелуй женщины.

— Этьен!

Кристина стремительно подошла ко мне и рывком задрала футболку.

— Смотри!

Весь живот был покрыт красной сыпью.

— Это какая-то зараза! Зараза, в довершение всего! От солнца со мной никогда такого не было!

— Ни фига себе! — посочувствовала Стефани. — Нельзя так ходить, мало ли что… Поехали обратно в город, найдем дежурного врача.

— А зачем я, по-твоему, вернулась? Мой страховой полис здесь!

Стефани подмигнула мне и вошла вслед за Кристиной в трейлер. Через пять минут «вольво» укатил по проселочной дороге. Я не двигался с места. Что-то мешало мне вернуться на виллу. Не хотелось столкнуться с Гаем. Я не мог ни с кем делить Марину. Я бы предпочел, чтобы она осталась чудом, подвластным моему желанию, являлась бы мне такой, какой я ее вообразил, — а слова кюре низвели ее к реальности и тем самым отдалили от меня. Но почему — ведь я хотел, чтобы она существовала, была женщиной из плоти, хотел, чтобы она показалась мне, выбрала меня, стала моей? Я чувствовал, что запахов, одежды, игры в следопыта мне уже мало. Я вожделел ее тела — безумно. И мне нужно было время — все мое время. Если Кристине нельзя загорать, то и дети не помогут: она будет висеть у меня над душой с утра до вечера. Невозможно. Я больше не хотел жить наполовину, изворачиваться, скрываться.

Я сел на мотоцикл и поехал куда глаза глядят по пустошам, где солдаты закапывали бетонные трубы. Ветер в лицо, вибрация во всем теле, скорость, шум. Разобраться. Взять тайм-аут. Вымотать себя до изнеможения.

* * *

Они вернулись затемно. У Кристины оказалась аллергия на крем для загара: острый дерматит, пребывание на солнце запрещено. Дети, чтобы поднять настроение, повели ее в кино: две «Матрицы» подряд. Ее мутило от попкорна. Дочь многозначительным взглядом спросила меня, как все прошло. Кристина взяла спальные мешки и сама направилась к дому — взгляд потух, отпуск испорчен.

— Ты нам потом расскажешь, — заговорщицки шепнул мне Жан-Поль, переигрывая в роли старого мачо.

В отдельной спальне моя жена сняла простыни механически-точными движениями — эта отлаженность выработалась в химчистке. Бледная тень прежней Кристины, конец лета. Она задула свечи, забралась в мешок и бесцветным голосом пожелала мне спокойной ночи. Мне было больно на нее смотреть. Я чувствовал себя виноватым, как будто это мое поведение вызвало аллергию.

— Этьен… Я хочу уехать.

Даже враждебности больше не было в ее голосе. Я сказал: хорошо. И добавил, что мне жаль. Не уточнив, чего.

Я подождал, пока она уснет. Как и вчера. Зажег свечи и с подсвечником вышел на цыпочках из комнаты. Я бежал отсюда, спешил забыться в запахе Марины, хотел, чтобы Кристина снова стала препятствием, а не жертвой, внушающей жалость. Я хотел, чтобы все опять было простым, таинственным и нежным, чтобы кюре ничего мне не говорил…

Я толкнул дверь библиотеки. Прислонившись к окну, в лунном свете стоял Гай и прижимал к лицу лифчик. Он не слышал, как я вошел. Его сутулая спина вздымалась при каждом вдохе, плечи содрогались от удовольствия, стон затихал, приглушенный тканью. Я медленно шагнул к нему, до боли в пальцах сжимая подсвечник. Он, жмурясь, утирал бороду шелковым кружевом. А потом увидел меня. Дернул подбородком, улыбнулся мне понимающей улыбкой, достал из кармана флакончик и обрызгал чашечки изнутри.

Не помня себя от ярости, я кинулся на него. Реакция у дурачка оказалась что надо: он ловко ушел от удара. Подсвечник выбил оконное стекло. Пока я разворачивался, он уже метнулся в коридор. В три прыжка я настиг его, притиснул к книжным полкам. Он рычал и брызгал слюной, высоко поднимая правую руку, чтобы я не мог дотянуться до лифчика, а левой колотя по книгам, которые осыпались и падали вокруг нас. Бросив подсвечник, я схватил его за горло, сжал что было сил. Вот теперь он у меня заплатит, билось в голове, за окно, за вазу, за палатку детей, за сыпь Кристины, за всю мою нескладную жизнь, за обманутые надежды, за разбитые иллюзии… Это он придумал Марину, он играл на наших нервах и наших желаниях, он приманивал нас, разбрызгивая духи с запахом мелиссы. Сволочь!

Я сжимал и сжимал, я видел, как побелели мои пальцы на его кадыке, как остекленел его взгляд. Он не вырывался. Малая толика энергии, что у него осталась, уходила на то, чтобы как можно выше держать лифчик. Я всматривался в его глаза, искал в них страх, слабину, ждал, что он спасует. Я готов был стать убийцей, и это меня не пугало. Слишком сильно было напряжение, после могло стать только лучше, — да и захоти я, все равно не смог бы разжать пальцы, какая-то сила мне мешала. В столбняке от ненависти, я словно со стороны, выброшенный из себя, смотрел, как я убиваю человека.

— Нет, пожалуйста… Не надо!

Голос раздался справа от меня, из-за книг. Женский голос, на выдохе, с иностранным акцентом. Я изумленно вытаращился на книжный шкаф, и бородач выскользнул из моих рук. Осев на паркет, он улыбался застывшей улыбкой. Вдруг он с неожиданной резвостью вытащил что-то из рукава. В лунном свете блеснуло лезвие. Я попятился. По-прежнему сидя на полу, он принялся мотать головой и делать мне знаки: похоже, просил подождать. Не сводя с меня глаз, он разрезал лифчик между чашечками. Потом встал, убрал нож и одну протянул мне. Ошеломленный, я машинально взял ее. Он спрятал другую в карман, сощурился, ободряюще кивнул мне и поспешил, хромая, к лестнице.

Кристина вопила в спальне, с надрывом выкрикивала мое имя. Я не двигался с места, стоял с половиной лифчика в руке, уставившись на пятый стеллаж библиотеки. Этот голос мне не пригрезился. Марина была там, за книгами, по ту сторону стены.

— Этьен! Ответь! Ты упал?

Я кинулся в коридор, распахнул соседнюю дверь. Ванная, без шкафа, без укромных уголков. Наверняка была полость в стене, тайник.

— Этьен! Где ты?

Я рявкнул, что иду, чтобы прекратить эти крики. Потом подошел к ванне — старинной, на ножках — и прошептал:

— Все хорошо, он цел и невредим. Вы здесь?

Я прислушивался к тишине всем своим существом. Прижав ухо к желтой плитке, силился уловить звук дыхания. Тщетно. На всякий случай я сказал:

— До завтра.

И незнакомое прежде ликование разлилось в моей груди, когда я шел к отдельной спальне со своей половиной лифчика, засунутой под резинку трусов.

Кристина стояла на пороге, держась за дверной косяк.

— Что случилось? Там кто-то есть?

Я ответил: да. Какой-то бродяга, я его вытолкал взашей. Ее трясло; она открыла было рот, но я пресек ее стенания, напомнив, что мы завтра рано утром уезжаем: надо постараться хоть немного поспать. Она смотрела на меня, бессильно опустив руки. Я сам уложил ее в спальный мешок, застегнул молнию, поцеловал в лоб и пожелал хороших снов. Она повернулась ко мне спиной. Я улыбнулся. Теперь все стало ясным. Я знал, что буду делать, и знал, куда иду.

* * *

Они упаковали чемоданы, уложили их в багажник. Перед тем как прицепить трейлер, я проверил двигатель «вольво». И сообщил им с хорошо разыгранным огорчением, что нет ни капли масла: очевидно, какой-нибудь камень на дороге пробил картер.

— Сам разберись, — сказала Кристина, усаживаясь на пассажирское сиденье.

И добавила, пристегивая ремень, что, как бы то ни было, она минуты лишней здесь не останется. Дети, улыбаясь украдкой, смотрели, как я иду с мобильником на вершину холма, чтобы поймать сеть. Я позвонил в железнодорожную справочную. Подходящий поезд нашелся — через час, всего с двумя пересадками.

Дети нагнали меня, когда я заказывал билеты. Я попросил у них прощения за испорченные каникулы. Они успокоили меня, весело и вполне искренне: я сократил их повинность, а за меня они рады. Я улыбнулся им. Впервые за долгие годы мне захотелось сказать, что я их люблю. Они ответили мне: «Не парься». И, состроив подобающие лица, отправились с докладом к вышестоящему лицу.

— Хреновые дела, мама: механик из гаража сказал, что деталь прибудет только через неделю.

— А везти на буксире тачку с трейлером — прикинь, во сколько это влетит. Хорошо еще, папа нашел нам поезд.

— А он, значит, останется здесь один, — заключила Кристина безжизненным голосом.

— Надо же кому-то присмотреть за трейлером, — нашлась дочь.

А сын добавил, что на меня все равно хандра напала и лучше оставить меня в покое, пока я не оклемаюсь.

Я взял канистру с маслом из багажника и сделал вид, будто заливаю его в картер. Сел за руль и нажал на газ, с оптимизмом выразив надежду, что пять литров авось не вытекут за восемнадцать километров.

Кристина, увязнув в своих мыслях, молчала с какой-то агрессивной обреченностью. Я вел машину плавно, не сводя глаз с индикатора масла — сигнальная лампочка не загоралась.

Вдруг, выходя из виража, я увидел два стоявших поперек дороги джипа с включенными аварийными фарами и суетившихся вокруг солдат. На дороге лежало тело; были видны только ноги, остальное скрывали джипы.

— Пристегнитесь! — бросила Кристина детям.

Солдат махнул мне рукой: проезжайте. Другой нес одеяло. Я сбросил скорость, объезжая по обочине, и повернул голову направо, в основном чтобы не видеть профиля жены, которая зажмурилась и упрямо не открывала глаз, не желая грузить себя лицезрением смерти. Это был Гай. Он лежал на спине, раскинув руки, с застывшей улыбкой. Одеяло накрыло его лицо.

Я закусил губу, вспомнив, с какой покорностью он был готов дать себя задушить вчера ночью. Несчастный случай или самоубийство — как бы то ни было, происшедшее укладывалось в определенную логику. Я избавляюсь от семьи, я клюнул на авансы Марины, сейчас я вернусь и брошусь в ее объятия — значит, дому больше не нужен Гай. В моей голове зазвучали слова кюре, которые я со вчерашнего утра изо всех сил старался забыть. Дом неустанно повторяет одну и ту же историю: любовь, убийство, надругательство… Мне не было страшно. Я принял вызов. Настал мой черед.

— Ну что, все, я могу открыть глаза? — спросила моя жена.

Нажав на акселератор, я сказал равнодушно:

— Это тот самый бродяга, которого я выгнал вчера. Деревенский дурачок. Это он изрезал палатку.

Я увидел в зеркальце, как вздохнули с облегчением дети. Теперь они могли оставить меня со спокойной душой, и совесть их больше не мучила. Вот и славно.

На вокзал мы приехали за десять минут до отхода поезда. Погрузив чемоданы, я оказался лицом к лицу с Кристиной, которая пристально смотрела на меня с чопорным видом. Мне нетрудно было прочесть субтитры. С самой свадьбы мы не расставались больше, чем на три дня.

— Я скажу твоему отцу, что ты остался из-за трейлера, — проговорила она, чеканя каждое слово.

Я всмотрелся в ее глаза в поисках тени подозрения. Но увидел только ультиматум: она думала о себе. О соблюдении декорума. О том, чтобы скрыть от свекра мою депрессию, которую она воспринимала как личное фиаско. Я ответил: конечно, и, так же, как она, чеканя слова, произнес: я остаюсь из-за трейлера.

Сжав губы, она подставила мне щеку. Дети расцеловали меня, похлопывая по спине, стискивая плечо, точно тренеры перед матчем. Я вышел на платформу со смешанным чувством облегчения и ностальгии. Ностальгии по всем тем годам, когда я не позволял себе быть собой, когда берег себя в теплом коконе моих мертворожденных мечтаний, надежно защищавшем от разрушительных страстей. Теперь я сознавал, что сам пускаю свою жизнь под откос, даже не зная, хватит ли меня на это, и вдруг испугался остаться в дураках. Какая-то часть меня хотела вскочить в поезд, чтобы в неприкосновенности сохранить свое влечение к дому, образ этой женщины, которая в действительности могла, увы, не дотянуть до моей мечты. Я умел сопротивляться рутине — но не разочарованию. Вновь пережить утрату иллюзий, постигшую меня с Кристиной, — это было выше моих сил.

— Этьен.

Я обернулся. Кристина стояла на подножке, левой рукой держась за ручку двери. Я подошел к вагону, решив, что она забыла дать мне еще какой-то наказ, инструкцию насчет отца. Но она спросила надменно-вызывающе — так держатся, смирившись с проигрышем:

— Она хоть красивая?

Я настолько не ожидал этого вопроса, что невольно улыбнулся, и честный ответ вырвался сам собой:

— Пока не знаю.

Кристина пожала плечами и ушла в купе. Мой искренний порыв, которому только я один и поверил, приободрил меня на всю обратную дорогу.

Я затормозил на перекрестке, там, где недавно стояли джипы. Тело Гая уже убрали. О случившемся напоминали только следы тормозной жидкости да половина лифчика, вдавленная колесами в глину.

* * *

Лихорадочное возбуждение овладело мной, едва я переступил порог. Я распахнул все пятьдесят окон, чтобы выветрить все, что происходило здесь до меня. Под стук хлопающих от сквозняка створок расположился, вернее сказать, разбросался, распространился повсюду, где придется: брюки на стул, рубашку в шкаф в другой комнате, обувь в ванную… Я осваивал территорию, заселял все комнаты, как это делала Марина, я вклинивался между ее платьев, занимал ее вешалки… Втиснул свою бритву среди ее кремов, причесался перед ее зеркалом, воткнул расческу в ее щетку для волос. Впервые в жизни я обустраивался в обстановке, принадлежавшей женщине.

Я закрыл окна, устроился в качалке и стал ждать ее. Так, прислушиваясь, вздрагивая от малейшего шороха, я просидел полчаса. А потом тишина стала гнетущей. Что-то в ней было не так. Я чувствовал, что за мной шпионят, выжидают, тянут время. Я должен был сделать первый шаг. Пойти ей навстречу.

Ощупав все стены в северном крыле, я наконец нашел ту подвижную панель, из-за которой в первый раз появился Гай. Галерея из покрытых каплями влаги камней шла параллельно коридору и сворачивала за правый угол. В свете фонаря я видел паутину, провисшую под плесенью. Косой луч света выдавал отверстие в стене на уровне лица. Я приник к этому «глазку». Библиотека. Под этим углом Марина видела мою драку с Гаем.

Галерея сужалась в тесный проход, заканчивающийся винтовой лестницей. Я поднялся на этаж и оказался в мансарде; захламленное помещение напоминало комнату моей дочери. Матрас на полу, клетчатое одеяло, разбросанные по полу книги и нижнее белье, газовая плитка, зеленый чай, сухарики… Подушка была еще теплой, и у меня перехватило дыхание от запаха мелиссы. На этажерке стоял флакон, тот самый, из которого Гай обрызгал лифчик прошлой ночью. Было ли это тайное убежище Марины или логово, которое устроил дурачок для женщины, созданной его мечтой? Единственным «объективным» доказательством ее существования был голос, послышавшийся мне из-за книг. Неужели безумие Гая заразно?

Я спустился по лестнице до первого этажа и оказался позади дома, в густых зарослях ежевики и боярышника. Потайная дверь, когда я ее закрыл, исчезла среди узора из реек, лепнины и крашеного дерева. Я ползком пробрался вдоль заднего фасада, изорвав рубашку о шипы, на которых висели обрывки голубого шелка.

Вернувшись в дом через застекленную дверь, знакомую с первого дня, я продолжил поиски, но уже с неприятным чувством: словно хожу по кругу, словно история забуксовала и возвращает меня к исходной точке.

И вдруг — я вижу ее. Она сидит на моем месте в качалке, скрестив ноги, с насмешливой улыбкой. Тихонько покачивается и смотрит на меня. Это не та женщина, с которой я мысленно предавался любви. Это молодая девушка с картины, пылящейся в подсобке кафе, — блондинка с длинными волосами, которую художник запечатлел в той же качалке и в той же позе.

— Они уже в поезде?

Тот самый голос из-за книг. Легкий выдох с мелодичным акцентом, помешавший мне задушить соперника.

— Это вы здесь живете?

Она кивает, сцепив пальцы на затылке, — я вижу напрягшуюся под голубым шелком грудь.

— Меня зовут Марина.

— Я знаю.

Она резво вскакивает, льнет ко мне, шепчет:

— Добро пожаловать.

Я целую ее в губы, но она, вырвавшись, бежит к лестнице. Я бросаюсь следом, взбираюсь по ступенькам на запах мелиссы. Настигаю ее на лестничной площадке. Ее платье рвется в моих руках. Она поворачивается ко мне, ее лицо, лицо девчонки, не по возрасту серьезно.

— Тебе нужна я?

Голос звучит хрипло, с придыханием.

— Ты искал меня, звал… Идем…

Пятясь, она увлекает меня в сиреневую комнату. Я опрокидываю ее на кровать. И все происходит в точности, как было в моей грезе, с переходом от радостного наслаждения к слепой ярости, от нежных ласк к выпущенным когтям, от поцелуев к укусам. Она перекатывается на мне, стискивает меня бедрами, навязывая свой ритм. Закрыв глаза, перекосив рот в строптивой гримасе, пользуется мной, как неодушевленным предметом, отталкивает, когда я беру в руки ее груди, говорит «Подожди!», ускоряет движения бедер, когда я прошу передышки… В тот миг, когда я приближаюсь к ее наслаждению, вдруг открывает глаза и смотрит на меня странным блуждающим взглядом, судорожно вцепившись пальцами в мои волосы.

— Давид!

Я хочу сказать, что меня зовут Этьен, но тут у нее вырывается крик, и мы оба кончаем одновременно.

* * *

Когда я проснулся, ее не было.

Не в силах оторваться друг от друга, мы занимались любовью до изнеможения, и наша ненасытность только росла с каждым новым оргазмом. Я совершенно потерял голову, никогда со мной такого не бывало; я не владел собой и в то же время управлял своим желанием, как ей того хотелось, это было невероятно, словно она стала полновластной хозяйкой моего тела. Всеобъемлющий восторг и отрешенность смешались во мне, удесятеряя мою энергию. Она звала меня Давидом, когда кончала, и я не возражал, все ждал, когда она произнесет другое имя, спутает меня еще с кем-нибудь из отпускников, которых она заманивала до меня, но ей, видимо, запало в душу только это. Мы уснули, не разомкнув объятий; я так и не сказал ни слова, пусть видит во мне кого ей хочется, я был рад доставить ей удовольствие под любым именем.

Я встаю, превозмогая боль во всем теле, подхожу к окну. Солнце стоит уже низко над морем. Вижу вдалеке ее — она плавает. Тотчас же ощущаю покалывание в животе — я снова ее хочу, я уже не могу без нее.

Через пять минут я нагоняю ее в волнах. Она как-то странно смотрит на меня. По-приятельски. Улыбается, треплет мне волосы, говорит, что мой кроль оставляет желать лучшего. Я глотаю слова любви, хотя только для того, чтобы крикнуть их ей, я и плыл сюда.

— Давай наперегонки?

Она плывет к берегу на спине, грациозно, в хорошем темпе, безупречно размеренными гребками. Мне с трудом удается не отставать. Она подбадривает меня, потом вдруг набирает скорость, уходит далеко вперед. Я догоняю ее только на берегу, еле переводя дыхание.

— Тебе не хватает тренировки, — с улыбкой говорит она, выжимая волосы.

Она искрится весельем и так естественно чиста в своей наготе. Путаясь в трусах, которые липнут к телу и сползают одновременно, я никак не могу вновь ощутить чудо слияния, столько часов не дававшее нам передышки. Я сажусь рядом с ней. Вне дома это уже не та женщина. Я узнаю ее — эту свободу в тревожном ожидании запечатлел художник на железном листе, но ни выражением лица, ни единым жестом она не напоминает сейчас неистовую любовницу из сиреневой комнаты. Что же, эротическая сила дома кончается за его стенами?

Она легла на песок, подставив себя лучам закатного солнца, ищет на ощупь мою руку, тихонько вкладывает в нее свою. Я ломаю голову, не зная, что сказать, чтобы перебросить мостик, связать эти два момента близости, не имеющие между собой ничего общего, две гармонии, противоречащие друг другу. Наконец спрашиваю:

— Вы из-за имени выбрали этот дом? Потому что вас так же зовут?

— У меня нет имени. Я никто.

Она произнесла эти слова безразличным тоном и с удовольствием потянулась. Продолжать разговор трудно. Она тянет мою руку к себе на грудь, потом ниже, на живот, ласкает себя моими пальцами. Я стаскиваю трусы. Она удерживает меня.

— Не здесь. Не сейчас.

Я откатываюсь. Она поворачивает голову, сверлит меня взглядом.

— Так давно никто не смотрел мне в глаза. Гай — он прятался, боялся меня. Ты это понял?

Образ хромого бородача снова встает между нами.

— Он умер, — отвечаю я.

Она резко садится, хватает меня за руку, порывисто, почти грубо. Ее глаза широко раскрыты, самые разные чувства теснятся в них: она испугана, потрясена и в то же время как будто гордится мной…

— Ты его убил?

Слова спорхнули с ее губ осторожно. Она ждет моей реакции.

— Нет, его задавили на шоссе. Солдаты.

— Вот оно что.

Она снова ложится, опершись на локоть. Я не знаю, что услышал в ее голосе — облегчение или разочарование. Поджав губки — мол, что поделаешь? — она добавляет:

— Надо же…

Горсть песка сыплется между ее пальцами, когда она поднимает руку. Недосказанная фраза повисает между нами. Я нарушаю молчание, боясь, что оно омрачит этот момент.

— А до него? Были еще мужчины?

Она не уходит от вопроса. Обреченно вздыхает.

— Конечно. Вы все одинаковы. Мне хочется поговорить, а вам нужно все остальное. Это естественно.

Печаль наваливается мне на грудь, невыносимая печаль. Эта женщина вдвое младше меня, но мы оба надломлены, что я, что она. Мне ни на минуту не пришло в голову защититься от нее — а ведь я покупал презервативы, стоило какой-нибудь кастелянше из отеля обратить на меня внимание. Странно, но ревности я больше не испытываю — теперь, после того, как занимался с ней любовью. Я словно вступил в команду, в театральную труппу — как если бы меня ввели в спектакль на чью-то роль.

Облака затянули все небо, и ветер стал прохладным. Она подходит к кучке камней, окружающих пепелище от костра, приподняв один, извлекает старенькую зажигалку, поджигает пучок сухих водорослей и кладет сверху веточки. Взметнувшись, дым рассеивается под веселое потрескивание. Она дует на угли, которые мало-помалу краснеют.

— Ты давно здесь живешь, Марина?

— Живу.

Ответ мне непонятен. Но он прозвучал как нечто само собой разумеющееся, и я не решаюсь переспросить.

— А откуда ты?

— Ниоткуда. Этого нет больше. Я проголодалась, — выпаливает она вдруг и вскакивает.

Тут же и я чувствую голод. Так и в комнате ее желание немедленно пробуждало мое.

Она скручивает волосы в узел, смотрит на закат, выгибается, подбоченясь.

— Вообще-то я всегда жила здесь, у меня нет воспоминаний, я только что родилась.

Сказав это упрямым, не допускающим возражений тоном, она звонко чмокает меня в лоб и бежит к морю. Я вижу, как она ныряет, скрывается под водой. Долго жду, высматривая ее голову на поверхности. Зову ее, бегу следом в полосу прибоя. Она выныривает в десяти метрах от меня, держа в руке что-то трепещущее. Выбирается на берег, подбирает обугленную деревянную раму с прибитым куском решетки, добивает рыбину и кладет ее жариться на угли.

Я смотрю на нее: отсутствующий вид, машинальная точность движений. Спрашиваю, показывая на ее улов:

— Как тебе удалось?

— Я не люблю убивать живые существа, — просто отвечает она. — Никогда не ловлю рыб. Они это знают, поэтому, когда видят меня, если какая-нибудь из них и подплывает — значит, хочет покончить с собой. Я ей помогаю.

Концом палочки она переворачивает рыбу-неврастеничку и добавляет:

— Это все из-за военных. Понаставили приборов наблюдения, рыбы от них теряют ориентацию. Ты любишь, чтобы розовая у хребта?

Я киваю. Она безумна, восхитительно безумна, кажется, даже играет для меня своим безумием, как играла моим телом.

— Если не веришь, можешь думать, что я достала ее из верши.

Выбор за мной. Верна будет та версия, которая мне больше нравится. Я решаюсь задать провокационный вопрос:

— Что еще я могу думать?

Она сидит обняв колени и уткнувшись в них подбородком, с надутыми губками и тоской в глазах.

— То, что ты подумал, когда увидел меня. Я — девушка из Албании, мечтавшая о Франции, стране свободы, я приехала в грузовике с двойным дном, который поставлял на Запад проституток, сбежала и прячусь здесь, вот.

Мое «нет» — крик души: я никогда так не думал.

— Ну и хорошо, — улыбается она и вытягивает ноги, словно освободившись от груза, который лег теперь на мои плечи. — Меня зовут Марина, я родилась здесь, и ты — первый мужчина, которого я полюбила. Давай так?

* * *

Мы съели обжигающе горячую рыбу с резиновой мякотью и множеством костей. Огонь угасал. Где-то в соснах расквакались лягушки. Я спросил, почему она не задает мне вопросов.

— Лучше, чтобы ты тоже только что родился.

Ее лицо обращено к морю, и в нем нет больше детства. Она сидит очень прямо, напряженная, как струна, словно пытается превозмочь боль. Я обнимаю ее за плечи. Она не двигается. Шепчет:

— Это ужасно…

Как будто ропщет на несправедливость — тихо, безнадежно. Я вижу, что она вот-вот расплачется, и не знаю, что делать. Ее отчаяние передается мне, из тела в тело, как давеча желание.

— Мне будет плохо, Этьен.

— Ты знаешь мое имя?

— Я слышала, когда тебя звали.

От этого «звали» передо мной всплывает лицо Кристины, но я гоню его от себя.

— Почему тебе будет плохо? Потому что дом снесут?

— Гроза идет.

Она вздрагивает, поднимается и уходит к вилле походкой автомата. Я следую за ней, в нескольких шагах. Она идет, не разбирая дороги, руки за спиной, голова опущена. В гостиной я зажигаю свечи. Она поворачивает палец рыцаря, чтобы сильнее наклонить картину с ручьем.

— Хочешь, чтобы он тек быстрее? — спрашиваю я.

Она оборачивается, улыбается мне, кивает. Из глаз катятся слезы. Обвив руками мою шею, она тихо шепчет:

— Я боюсь.

— Чего, Марина?

— Я хочу, чтобы уже было завтра.

Молния озаряет комнату. Зажмурившись, Марина втягивает голову в плечи при ударе грома, прижимается ко мне. Я думаю про себя, что она наклонила реку, как, бывает, переставляют стрелки на часах, чтобы ускорить время. Снова гремит гром, ближе. На этот раз она не реагирует, я чувствую, как ее тело обмякло в моих руках. Поднимаю ее, несу по лестнице в сиреневую комнату. Ее губы шевелятся, шепча бессвязные слова. Я укладываю ее на кровать, укрываю простыней и одеялом. Порыв ветра распахивает ставни. Я закрываю их, опускаю металлическую шторку камина, в котором взметнулся под свист в трубе вихрь пепла, и забираюсь к ней под одеяло. Она вся ледяная, ее трясет. Я ласкаю ее, растираю — ничего не помогает.

— Давид.

Отвечаю, что я здесь. Она не слышит. Ее голова мотается по подушке, руки комкают одеяло в такт ударам грома. Ставни вдруг снова распахиваются, и ослепительная молния наполняет комнату светом. Марина истошно кричит, выгнувшись дугой. Молния ударила в дом. Я почувствовал, как содрогнулись все стены и все клеточки моего тела. Раздался страшный треск, несколько глухих ударов, звон разбитого стекла.

Мы переводим дух, прижавшись друг к другу. Она дышит ровнее. Тихонько высвобождается и говорит:

— Все, кончилось. Ничего нельзя было сделать. Завтра посмотрим.

Гладит меня по щеке, словно утешает, переплетает свои пальцы с моими. Шепчет мне на ухо:

— Спи, милый.

Поворачивается на бок, не выпуская моей руки. Ливень мало-помалу стихает. Гроза уходит, еще несколько минут рокочет вдали, и снова наступает тишина. С замиранием сердца я смотрю, как она засыпает, успокоенная, сжимая мою руку в своей, точно талисман.

Я сам не знаю, что чувствую. Мне бы сходить с ума от любви и гордиться, что такая девушка стала моей. Но поток энергии, пронизывающий все мое существо, не мне предназначен. Другого любит она, отдаваясь мне, другого, который пользуется моим телом и моими чувствами, чтобы ответить на ее зов. И я этим счастлив. До ужаса.

* * *

Я проснулся от шума. Что-то стучало, шелестело. Я был в постели один. Я встал и пошел на звуки, которые раздавались где-то позади дома. Спустившись на пол-этажа, прижался лбом к лестничному витражу. Ветви акации отряхивали капли в солнечных лучах, раскачиваясь от каких-то толчков.

Я направился в кухню: только она выходила на задний фасад. Свистел чайник, подвешенный над горячими углями в камине. На ореховом столе стояли друг против друга две чашки и помятый железный кофейник посередине. Застекленная дверь была приоткрыта, зеленоватый свет лился из колючих джунглей. Острый дух скошенной травы перекрывал запах преющих листьев.

С окровавленными ногами, среди изломанных кустов боярышника Марина, одетая в мою рубашку, косила широкими, размашистыми движениями. Зубы стиснуты, взгляд отсутствующий. Я долго стоял и смотрел на нее, ничем себя не выдавая. В ней чувствовалась сила, она воевала с зарослями, терпеливо, упорно расчищала просеку. Плохо заточенная коса сшибала полукружьями траву и ветви вокруг нее, натыкалась на камни, вонзалась в землю. Она останавливалась поправить выбившуюся прядь, перехватывала косу и снова принималась мерно махать ею, повернувшись в обратную сторону. Рубашка цеплялась за побеги шиповника — она высвобождалась мощным рывком с треском разрываемой ткани.

Лианы, которые коса лишь пригибала, распрямляясь, хлестали ее, стебли ежевики смыкались за ее спиной. Промокшая от пота и росы рубашка липла к телу. Заросли сопротивлялись, белый пух летел с какого-то растения с узловатым стволом. Она кашляла, но продолжала махать косой, без ярости, без передышки, без системы, в каком-то монотонном порыве, сосредоточенно-отрешенная, упрямо подрубая слишком крепкие кусты и кроша уже скошенные папоротники.

Коса стукнулась о какой-то металлический предмет. Марина выпускает ее из рук, нагибается и вытаскивает кусок водосточной трубы. Подняв глаза, видит меня в проеме застекленной двери. Взгляд ее скользит выше по фасаду, до кровли. Я выхожу из тени, ступая по скошенной траве, приближаюсь к ней. За ее спиной камни и куски шифера, которые она собрала под листьями, сложены в две кучки — битые и целые. Можно подумать, хозяйка ждет кровельщика.

Она снова смотрит на меня. Смотрит, как на незнакомца — или на давнего знакомого, чье присутствие само собой разумеется. И говорит так, словно мы с ней вместе косили, словно продолжаем разговор:

— Вот видишь, все равно ведь… Много чего придется заменить.

Она берет в руки косу, заканчивает расчистку вокруг куска трубы. Я поднимаю глаза, смотрю на крышу. Одна из колоколенок, сбитая молнией, лежит на скате, зацепившись за раму слухового окна.

Марина идет назад к дому, выравнивая аллею до кухонной двери. На фасаде, там, где ливнем сорвало побеги дикого винограда, я замечаю с десяток дыр. Следы от пуль. Она перехватывает мой взгляд. Уклончиво машет рукой, словно отгоняя неприятное воспоминание.

— Да, год мне пришлось заниматься ремонтом, вот я и завела любовников. Из города. Один — каменщик, другой — водопроводчик. Они пересекались. Каждый думал, что, когда работа будет закончена, он придет сюда жить со мной — я так сказала. Однажды маленький застал меня с большим. Потом они пришли вместе, с ружьями, ночью. Я заперлась. Они были пьяны, стреляли в дом. Утром я нашла их мертвыми. Пули попали в стену. Они убили друг друга, вот, — завершает она рассказ таким тоном, словно это счастливый конец.

Чуть отступает назад, любуясь своей аллеей, садится на пень. Превозмогая тягостное, сродни ужасу, чувство, которое внушают мне ее легкомыслие, ее самодостаточное равнодушие, я смотрю, как она тихонько качает ногой, посасывая травинку. За что она мстит? Кто мстит через нее? Я начинаю понимать, почему так вел себя хозяин кафе, когда я его расспрашивал, вспоминаю предостережения кюре, задавленного на шоссе Гая и то, как реагировала Марина, узнав о его смерти… А она нежится на солнышке, скрестив ноги, перепачканная зеленым соком коса прислонена рядом. Прочитав в моих глазах смятение, она вынимает изо рта травинку и протягивает ее мне.

— Ты — другое дело. Ты-то любишь дом. Те — что? Клали стены, слесарничали и ничего не чувствовали, ничего не видели, кроме меня. И хорошо, что умерли оба. Они ведь стреляли в дом.

Непримиримость звенит в ее голосе, какая-то очень давняя обида. Она рассеянно бросает через плечо травинку, которую я не взял.

— А художник? — спрашиваю я.

— Он получил что хотел. Все вы, что хотите, то и получаете.

С минуту я молчу. Потом, сознавая, что играю с огнем, который тлеет в ней, произношу совсем тихо:

— А Гай?

— Гай? Гай-то был блаженный. Он ничего не хотел.

Она потягивается и, поплевав на руки, вновь принимается косить, как будто что-то важное призывает ее, как будто я уже не существую. И, когда я поворачиваюсь, чтобы уйти, вдруг кричит:

— Осторожно, ступенька!

Я останавливаюсь как вкопанный, смотрю под ноги, озираюсь. Никакой ступеньки нет. Она уже косит, расширяя просеку, ищет не замеченный прежде камень или кусок шифера.

* * *

Я вернулся в дом. Обследовал каждую комнату, неспешно, как в первые дни, пытаясь возродить то ожидание, те надежды, вернуть женщину, которую я воссоздал из ее запаха, ее одежды, оставленных ею следов… Я хотел снова включиться в игру, рассеять томительное чувство, которое ее слова, ее поведение поселили во мне.

В библиотеке я задержался. Представил себе, как она, забравшись с ногами в старое кожаное кресло, учит французский по этим томам в заплесневелых переплетах. Потом ликвидировал следы драки с Гаем. Собрал безделушки, расставил книги по полкам.

Вдруг мои пальцы замирают на белой обложке — эта книга, единственная здесь, выглядит новой. «Вилла „Марина“», автор Алексис Керн, член Французской Академии. Сзади на обложке дочь писателя рассказывает, как после смерти отца она нашла, дописала и опубликовала этот незаконченный текст. На титуле — дарственная надпись ярко-синими чернилами. Крупный и четкий, по-детски аккуратный почерк.

«Месье Гаю, столь любезно показавшему мне „родовое гнездо“, которое от меня всегда скрывали. На память от всего сердца. Надеж Керн».

С неистово бьющимся сердцем я сажусь в кресло и начинаю читать.

«Завещание было ее последней пакостью. Ее последним подарком. „Я прошу моего сына Алексиса рассыпать мой прах на кровати в сиреневой комнате“. В ее девичьей спальне. На той самой кровати, где мы, моя сестра и я, были зачаты.

Застывшее в паутине время потекло назад; весь ужас, который я унаследовал от нее с детства, крутил мне нутро, словно это была моя собственная память.

Война, оккупация, ее жених, депортированный в Освенцим. Одна, в двадцать четыре года, в своем доме, реквизированном немцами. Полковник оставил ей ее девичью спальню. Он даже обещал добиться освобождения жениха, в обмен на открытую дверь, гостеприимную постель, доступное тело. Давид Мейер был отправлен в газовую камеру сразу по прибытии в лагерь, и полковник это прекрасно знал, однако сообщал добрые вести и не скупился на посулы до зимы 44-го, когда отбыл на русский фронт.

Мы родились сразу после Освобождения — я и моя сестра, близнецы. Дети лжи, дети насилия — добровольного, многократного, необходимого. Дети женщины, которую обрили наголо и возили голой по улицам деревни. Дети стыда. Нашу нацистскую кровь она так нам и не простила. Она убивала нас день за днем, отторгала от своей плоти, словно задним числом выкинут из чрева. От садизма до равнодушия, от подавления до заброшенности, она заставила нас заплатить цену своего греха, своего наказания, своей невинности. Колесила по странам третьего мира, чтобы забыться в чужих невзгодах, отвергала нашу любовь, чтобы оправдать свою несправедливость, и наконец вовсе вычеркнула нас из жизни, потеряв рассудок.

В свои последние годы, годы Альцгеймера, она мысленно вернулась на виллу „Марина“ и постоянно говорила мне о ней в бреду, словно какая-то часть ее существа по-прежнему жила там. Еще до смерти, между редкими моментами просветления, моя мать была призраком в доме, разбившем ее юность. Раз или два в месяц по воскресеньям я заставал ее в этом состоянии на больничной койке: глядя в пустоту, она говорила с невидимыми мне людьми, мешая слова любви, крики ненависти и хрипы наслаждения… И никакие сыновние чувства не могли бы смягчить зрелища, которое было ее прощальной гастролью долгие десять лет».

Я слышу шум мотора, поднимаю глаза. Скрип тормозов, глухие удары. Я кидаюсь к окну. Три огромных грузовика привезли к вилле бульдозеры и экскаватор. Марина стоит, застыв, у террасы с косой наперевес, преграждая путь людям в штатском и желтых касках.

Кубарем скатившись по лестнице, я проношусь через гостиную, вылетаю на террасу, когда разрушители уже подходят к ней. Бегу им наперерез, на крыльце промахиваюсь мимо ступеньки. И лечу головой вперед. Марина оборачивается — и эхо ее крика еще звучит, когда все исчезает вокруг меня.

* * *

Я прихожу в себя оттого, что мне хорошо. По-прежнему полная темнота, но далекий неясный гул надтреснул безмолвие. Из этой трещины пробивается луч света, яркого и ласкового света, и эта узкая полоска вдруг растягивается вширь. Я плыву в тумане, лежа на чем-то зыбком, колышущемся, дышащем в такт моему сознанию. Возможно, я умер, но эта мысль не вызывает у меня особых эмоций. Я не один. Вокруг меня открываются окна, точно на экране компьютера; возникают люди, улыбаются мне. И я сразу чувствую себя как дома, хоть и не знаю их. Юноша с кистью в руке показывает мне ржавый железный лист, на котором проступает женское лицо. Мужчина не первой молодости со скорбным видом, одетый в зеленое, в знак приветствия бессильно разводит руками. Два рабочих в синих спецовках — вернее сказать, они делят одно тело на двоих, поочередно меняющее лицо. Офицер в серой форме как будто удивлен, что оказался здесь, но все равно улыбается. И еще один — рыжий, моих лет, он, кажется, что-то мне говорит… Я задумываюсь, где мог его видеть, и тут же узнаю: это учитель музыки, к которому ходила в прошлом году Стефани.

Все окружают меня, словно новичка принимают в труппу; я ощущаю в точности волнение моих пятнадцати лет, когда в коллеже впервые пришел в театральный кружок. Мне снова пятнадцать лет — мне и пятнадцать, и в то же время все мои при мне. Забытые лица желанных девушек, населявшие мои сны тогда, в третьем классе, возникают рядом с окнами, где ждут меня улыбающиеся мужчины, как будто я могу кликнуть — выбрать… А потом кто-то, припадающий на одну ногу, появляется между лицами и силуэтами. Это Гай. Я мысленно подаю ему знак, и эта мысль тотчас возвращает меня на виллу «Марина».

Я посреди гостиной, такой, какой увидел ее в первый день. Ваза на круглом столике цела. Учитель музыки сосредоточенно раскладывает пасьянс. Художник читает газету на синем диване. Двуликий рабочий чинит трубу. Гай, помолодевший на двадцать лет, показывает гостиную каким-то людям, но я не различаю лиц, только силуэты. Он преподносит им лифчики.

Я ищу остальных спутников и оказываюсь в кухне, где завтракают за столом немецкий офицер и писатель, член Академии. На стене висит железный лист, Марина раскачивается в качалке, а мадам Керн остается неподвижной, мертвой тенью, не желающей учиться движению. Мы все теперь окружаем ее, мы в картине, зовем ее к нам, просим покинуть мир живых и эту пустую качалку, в которой Марина — лишь запах, дивный аромат мелиссы, мне и самому нелегко с ним расстаться… А между тем я знаю, что все мои чувства, все воспоминания живы и ждут меня там, где всегда сегодня, если я сумею сказать «прощай»…

— Еще одно поражение, особенно обидное на своем поле: Безье проиграл Ниору со счетом три–ноль…

На месте картины вдруг возникает моя жена, она сидит на краю кровати, склонившись над телом, опутанным трубками, которые присоединены к каким-то аппаратам, экранам… Это я. Глаза закрыты, лицо мертвенно-бледное.

— Тренер Луи Белон, до которого нам удалось дозвониться, отказался дать какие-либо комментарии. Мы можем, однако, с большой долей вероятности предполагать, что его дни во главе этого спортивного общества сочтены…

Она читает мне газету. Нет… Я не хочу возвращаться. Не надо, не сейчас… Что мне делать здесь? Она бубнит, скучает, ни слезинки даже, только голос какой-то надломленный. Переворачивает страницу, приступает к результатам бегов. Ей сказали, что люди в коме все слышат, что с ними надо безостановочно разговаривать, чтобы не рвалась связь… Сколько же времени это продолжается, сколько прочитано газет? Кристина зевает и продолжает на одной ноте: зачитывает имена фаворитов, прогнозы, выполняет свой долг.

Я вдруг с ужасом вижу, как шевелятся мои губы. Нет, Господи, смилуйся… Да где же Он? Если Он существует, пожалуйста, пусть не возвращает меня в это тело, которое я слишком хорошо знаю… Умоляю вас… Я хочу вернуться к Марине, я готов тоже стать призраком, но лишь для того, чтобы оберечь ее, расколдовать и защитить от мадам Керн… Я ей нужен, я знаю… Она ждет меня. Мои дети выросли, жене все равно, отец стар, они модернизируют химчистку на мою страховку, за чем дело стало?

— Этьен!

Черт. Она увидела, как шевельнулись губы, выронила газету. Наклоняется, прислушивается. Я не знаю, что он ей сказал. Тот, другой я, которого я не хочу больше знать. Эта оболочка, которая всасывает, вбирает меня… Все расплывается, тает.

— Этьен, как ты себя чувствуешь? Что ты сказал?

— Говори… тише, ты… разбудишь меня…

— Что? Погромче, милый, я не слышу, открой глаза, ну же, очнись… Мадемуазель! Он приходит в себя! Сюда, скорее! Позовите доктора, снимите с него эти штуки! Да не толкайте же меня! Это мой муж!

* * *

Меня продержали еще неделю под наблюдением врачей. Уж не знаю, что там наблюдать: я тот же, что и прежде. Монтажный стык, как в кино. Вдобавок отшибло память. Что-то чудесное случилось со мной за два месяца сна, но я ничего не помню, ничегошеньки. В этом месте огромная пустота, я ощущаю ее постоянно, как ломку. Врачи говорят: посткоматозная депрессия. Я знаю, что дело не в этом. И знаю, что их таблетки мне не помогут.

Я притворяюсь. Им знать не надо. Я говорю: да, я очень рад, что вернулся, это просто чудо конечно же, спасибо всем. И плачу, когда остаюсь один, и тщетно роюсь в памяти в поисках того безумного счастья, но мой мозг превратился в пустую консервную банку, безнадежно пустую.

В день моей выписки Кристине пришлось с утра улаживать какие-то дела с поставщиком. За мной приехал Жан-Поль. Он сдал на права и теперь водит грузовичок «Белой королевы». Первая хорошая новость с тех пор, как я вернулся: он бросает лицей. Будет работать вместо меня. У меня нет никаких последствий, кроме головных болей, но запах химикатов для сухой чистки после двух месяцев на искусственном дыхании — забудьте. Тут за меня врачи. Надо было видеть лицо Кристины, когда они произнесли слово «химикаты».

Папа, увидев меня в дверях, расплакался. И в следующие дни лучше не стало. Он комплексует, не может смотреть мне в глаза: когда врачи сообщили, что я в глубокой коме, он один на семейном совете был за то, чтобы меня отключили. Всякому лечению есть предел, говорил он. Теперь я для него — живой укор, а с этим нелегко жить.

Кристина — та в порядке. Я быстро догадался, что она кого-то себе нашла в свободное от чтения мне газет время. Это «Багет-Традиция», булочник, сосед. У него неважно идут дела после развода. Теперь он подумывает продать булочную, так почему бы им не сломать стену и не расширить химчистку? Всем будет хорошо без меня.

Дети меня поняли и благословили. Я оставляю квартиру, пакет акций, две трети текущего счета и трейлер. Себе беру «вольво». Раздел — звучит лучше, чем развод. Для клиентов я на лечении. Надолго. Впрочем, через пару месяцев они обо мне и не вспомнят.

Я побывал в агентстве. Тощий человечек с лихорадочно блестящими глазами поинтересовался, едва ли не облизываясь, как прошел мой отпуск. Когда я спросил, сдавал ли он участок после меня, он помрачнел.

— Кончено, месье. Всю территорию очистили. Вы были последним.

В моем мозгу вдруг возникла картина. Рыжий человек в полосатом свитере, раскладывающий пасьянс в гостиной. Бывший учитель моей дочери. Я зажмурился, надеясь увидеть продолжение сцены, но видение на том и кончилось.

— Вам нехорошо, месье?

Я открыл глаза. Узнать, что было дальше, не удалось, но имя я вспомнил.

— Месье Манийо, учитель музыки… вы сдавали ему?

Человечек побледнел. Прикроется профессиональной тайной, решил я, но он, напротив, призвал меня в свидетели своих благих намерений: вилла так благотворно действует на таких людей, как я…

— Что вы имеете в виду под «такими людьми, как я»?

— Я хотел сказать… Не обессудьте, месье, но бывало, я сдавал этот участок счастливым парам… С ними ничего не происходило.

Скорбно поджатые губы подрагивали в улыбке мужской солидарности, которую он пытался сдержать. Я увидел его в новом свете. Он выбирал потенциальных жертв, отправлял их на виллу, чтобы потом выслушивать откровения счастливых избранников… «Таких людей, как я». Тоскующих по мечте, разочарованных в жизни и со свободным сердцем.

— Что случилось с Манийо?

Он отвел глаза, пробежался взглядом по куклам, по-прежнему населявшим агентство — одноруким, одноногим, безносым… Мне показалось, что увечий у них прибавилось с прошлого раза. Он нехотя выдавил из себя:

— Месье Манийо был в конце августа в прошлом году.

— Что с ним случилось?

— Несчастный случай. Вообще-то сразу после начала занятий он бросился под поезд. Бедняга. Ученики-неслухи, кризис системы образования…

Я невольно улыбнулся, кивнул: ну конечно. Встал, пожелал ему дальнейших успехов. Я видел, что он разочарован, что сгорает от желания выпытать у меня пикантные подробности, которые, должно быть, считает своими комиссионными за посредничество. Но делиться Мариной я не собирался. Теперь она принадлежала мне. Мне одному.

— Если вам захочется об этом поговорить, — не отставал он, — вы найдете завсегдатая в двух кварталах отсюда: он снимал у меня на июль три года подряд. Краснодеревщик с улицы Гренобль.

— Попроще.

— Это вам судить.

На пороге я обернулся. Увидев, как он скукожился за письменным столом, участливо спросил о здоровье его кукол. Он ответил, что по своей чрезмерной доброте служит банком органов.

— Это было лучшее лето в моей жизни, — сказал я на прощание, чтобы подбодрить его.

Краски вернулись к нему; в его «спасибо» слышалась тоска о невозвратном.

* * *

На этот раз дорожных указателей не было; остались только красные таблички на километрах колючей проволоки под током. «Военная зона — вход строго запрещен».

Оставив машину в лесу, я несколько часов шел вдоль ограды, взбирался на каждый холмик, пытаясь сориентироваться. Разглядел вдалеке деревню — без признаков жизни. Но в той стороне, где была коса, за рощей сухих сосен, под каким бы углом ни смотрел, так и не увидел виллу «Марина». Чуть подальше пролом подтвердил мои опасения: от нее ничего не осталось.

Я вернулся в машину и объехал несколько деревень вокруг военной зоны. Кюре я нашел в одной из церквей. Была среда, и он вел урок катехизиса с двумя чернокожими ребятишками, которые с увлечением записывали за ним.

Дождавшись конца урока, я спросил его о молодой женщине с виллы. Видел ли ее кто-нибудь после того, как снесли дом?

— Его не снесли.

— Как же? Я сам видел, там ничего не осталось.

— Вилла перенесена.

— Перенесена?

— Ее разобрали по камушку, все пронумеровали и отправили, кажется, в Севенны, где она будет в точности восстановлена.

Я недоверчиво посмотрел на него, сбитый с толку как услышанным, так и его откровенно враждебным тоном.

— Но кто же?..

— Уполномоченный мадам Керн. Дочери академика, ее зовут Надеж. Надо полагать, на его наследство она может позволить себе такую прихоть. Живущие в безверье зовут это «верностью». Этакая месть памяти. Как будто верность заключена в материальном.

Кюре встал, нервным движением набросил куртку.

— Но ведь если дом не хочет умирать…

Застегнувшись, он всмотрелся в мое потерянное лицо и погасил свет.

— Идемте.

Он запер церковь. Я пошел за ним к старенькой малолитражке, в которой помещался весь его инвентарь разъездного кюре. Он открыл багажник, раздвинув чемоданчики со свечами и дароносицами, достал камень. Большой серый камень, помеченный кодом из шести цифр; поколебавшись, он протянул его мне.

— Я нашел его там, в кустах. Хранил в знак покаяния. Возьмите, вам он нужнее.

Я с волнением сжал камень в руке и спросил, почему он заговорил о покаянии.

— Вы знаете историю виллы?

Я кивнул. Он отступил на шаг и посмотрел мне в глаза.

— Я был тогда еще мальчишкой. Как все, так и я. Все эти пассивные коллаборационисты, которые прикинулись борцами после ухода немцев… Я тоже брил голову любовнице нациста. Козе отпущения, заплатившей за наши грехи… Нет ничего заразнее, чем истерия толпы. Коллективное искупление через слепую несправедливость… Сегодня деревни больше нет, и каждый ушел со своей долей стыда — или со спокойной совестью, кто как, — но это не изменит того, что случилось. И последствий тоже.

— А Марина?

— Девушка-албанка?

Он развел руками и, бессильно уронив их, вздохнул:

— Будем надеяться, что она не последовала за камнями…

Я отвел глаза. Кюре положил исхудавшую руку мне на плечо.

— Хотя где живет ваша надежда — это вам лучше знать, сын мой. Я буду молиться за вас.

Он закрыл багажник, сел за руль. Я вернулся в свою машину. Мы вместе тронулись, но я поехал в противоположную сторону.

Я сам не знал, куда еду. На пассажирском сиденье лежал камень с шестью цифрами — мой единственный компас.

Загрузка...