Почему именно майора Пермякова назначили комендантом Гендендорфа? На этот невольный вопрос казаки и офицеры полка отвечали себе по-разному, но все сходились ада том, что именно он, Пермяков, с его твердостью в отношении воинского порядка и внимательностью к людям, соответствует этому новому мирному посту.
Самому Пермякову некогда было задумываться, почему выбор пал на него. На плечи ему и его комендатуре взгромоздили небывалое дело — наладить мирную жизнь разбитого войной немецкого города.
Улицы еще пестрели белыми флагами. Пермяков и старшина комендатуры Кондрат Карпович Елизаров стояли перед большим темно-коричневым особняком, обнесенным высоким железным забором, и смотрели, как Тахав Керимов поднимает на вышку трехэтажного дома с чугунным балконом красное знамя Затем старый казак Елизаров деловито прибил над парадным входом вывеску «Советская комендатура» и поставил часового.
Пермяков зашел в свой комендантский кабинет, осмотрел его. За стол ему не хотелось садиться — непривычное занятие. С какой радостью он склонился бы теперь в отчем доме над своим письменным столом с одной тумбочкой, в которой хранились его толстые тетради — черновики диссертации «Пятилетки Урала»… Пермяков походил по кабинету, вышел в коридор, взял Кондрата Карповича под руку и пошел с Ним осматривать картины, выставленные в большом зеленом зале особняка, покинутого хозяевами, бежавшими за Эльбу. На стенах висели портреты генералов в тяжелых резных и лепных рамах с тусклой позолотой. На самом видном месте — Гитлер, напутствующий свои войска. Над рядами солдат змеился неоновый транспарант «Нах Остен!»[18].
— Портретная галерея германских милитаристов, — сказал Пермяков. — Видно, хозяин особняка свято чтил эти кровавые традиции немецкой военщины.
Зашли и на кухню бывшего хозяина. Здесь не только посуда, но и приготовленный обед остался нетронутым — настолько быстро нагрянули в город казаки.
Кондрат Карпович и Пермяков сели за длинный стол, накрытый для обеда. На столе — бумажные салфетки с типографскими знаками «Нах остен!».
— В ответ на ихний «Нах остен!» мы можем написать: «Наш привал на Эльбе», — усмехнулся Пермяков. Но мысли его теперь были заняты не военным походом, а мирными делами. Комендант думал о том, как бы найти общий язык с жителями города, различить недругов от будущих друзей, затопить печи пекарен.
Старшина Елизаров тоже думал о своей службе.
Ему поручили открыть столовую при комендатуре. Дело как будто несложное: продукты будут отпускаться из военного склада, хлеб — из пекарни. Старого казака тревожило другое: Пермяков приказал пригласить на работу в столовую «немцев. А можно ли довериться вчерашним врагам? Хотя за несколько дней жизни в Гендендорфе Кондрат Карпович почувствовал, что горожане не очень-то чураются советских армейцев, но сердце его все-таки не лежало к немцам. Старый казак не верил, что от и могут жить мирно. Он думал, что за свои злые деяния немцы и после войны будут наказаны. А что выходит? Вместо наказания русские сами заботятся о хлебе-соли для немцев. И ему, старшине комендатуры, предложили завести дружбу с жителями, пригласить немок на работу, да еще куда — в столовую!..
— Как со столовой? — словно подслушал Пермяков его мысли.
— Насчет кадров сомнение берет, товарищ майор, — откровенно признался Кондрат Карпович. — Опасаюсь брать немцев, как бы белого перца не подсыпали в котел.
— Бдительность прибавляет век, — напомнил ему Пермяков, — но никому не верить — это уже слабость духа.
— Я верю, но не немецкому зверю, то бишь фашисту. И еще раз скажу свой совет: взять пока своих поваров и девушек из частей.
— Ничего. Мы вреда не сделали немецкому народу. Присмотритесь к честным людям, пригласите кого-нибудь из бывших кухарок, прислуг, беднячек.
Кондрат Карпович не допускал пререканий с начальством. Для него слово коменданта — закон. Он только открыто высказал свои опасения.
— Искру тушат до пожара, о беде думают до удара, — этими словами он и закончил разговор об открытии столовой.
Первыми пришли в комендатуру немецкие рабочие, среди них были и коммунисты, их руководитель Больце спросил: «С чего начать?» Пермяков посоветовал провести регистрацию коммунистов и выбрать комитет.
Робко открыл двустворчатую дверь профессор Торрен в военном кителе без погон. Лицо его было землисто-бледное. Глаза ввалились. В последнее время он исхудал: недоедал и недосыпал, дрожал от страха… Месяца полтора до конца войны его вместе с другими тыловиками отчислили из штаба, в котором он был писарем, и отправили на передовую. Воевал он не за совесть, а за страх. Старался ниже держать голову, глубже прятаться в землю, не попадаться на глаза начальству. Эта тактика спасла его от смерти и плена. Накануне падения Гендендорфа Торрена настигли советские конники. Он заранее поднял белый платок, и казаки проскочили мимо, а он с миром добрел до своей старухи.
Профессор Торрен отрекомендовался коменданту и, ничего не тая, рассказал свою жизнь. Он старый социал-демократ. При фашистской власти отошел в тень, оторвался от своей партии, лидеры которой тоже стали молиться нацистскому богу. Ему предложили кафедру философии — согласился. По указке министра пропаганды он вычеркнул из программы одну часть формулы Гегеля — «все разумное действительно» и перепевал перед студентами только вторую ее часть — «все действительное разумно».
— Многое передумал я за время господства нацистов. Тяжело было, — вздохнул Торрен. — Судя по вашей прокламации (так он назвал обращение коменданта к жителям города), и у нас, наконец, восторжествуют свобода и разум.
Вошла в кабинет женщина с седеющими волосами. Пермяков попросил ее сесть. Немка опустилась в кресло, широкое и глубокое, как кузов автомобиля. Пермяков перевел взор с нее на профессора. Что ответить ему?
— Свобода по-разному понималась у вас в Германии. Боролись за нее Карл Либкнехт и Роза Люксембург и поплатились жизнью. Погиб за свободу и Эрнст Тельман. Теперь несет знамя свободы Вильгельм Пик. Какое же ваше мнение о свободе? — Пермяков обвел глазами посетителей.
Немка достала из потертой сумки газету и, волнуясь, сказала:
— Вот она, моя свобода. Ее описал сам Геббельс. Прочитайте, пожалуйста.
Пермяков стал читать: «Эта изменница Гертруда Гельмер, выученица Клары Цеткин, продалась Советской России и подрывала наше государство, предавала интересы новой Германии».
— То есть нацистской Германии, — пояснила Гертруда. — Десять лет я мучилась за колючей проволокой. Сидеть бы мне до смерти, если не подул бы ваш ветер с востока.
— Подул ветер с востока, собирают плоды на западе, — проговорил пожилой рабочий, коммунист Больце.
— Правда, правда! — подхватила Гертруда. — Плоды налицо: и над нашей Германией зардело знамя свободы…
Пермяков, беседуя с первыми посетителями, пригласил их в зал. Все стали рассматривать портреты.
— Это Фридрих Второй? — спросил комендант, показав на большой портрет.
— Да, Фридрих Великий, — добавил профессор Торрен. — Выдающийся полководец, герой семилетней Силезской войны.
Майор Пермяков, изучавший историю в Московском университете и освеживший свои знания на недавних курсах, почувствовал в словах профессора фальшивую гордость. Он посмотрел на него, и, как бы уточняя ответ ученика, поправил:
— Фридрих Второй — жестокий колонизатор. Он отнял у Польши Силезию, затопил в крови силезское восстание ткачей.
Гертруда сочувственно произнесла:
— Правильно…
Профессор Торрен поморгал воспаленными веками, откашлялся. Слишком уж резкая оценка дана Фридриху Великому этим русским офицером. Но спорить с ним не решился. Торрен посмотрел на Пермякова, на портрет Фридриха и подумал: «Разные взгляды на вещи». Не вдаваясь в спор, он решил примирить эти взгляды:
— Силезское восстание — это лишь эпизод истории.
— Эпизод памятный: взрыв народного гнева, — заметил Пермяков. — Помните, как описывает его Гауптман в драме «Ткачи»?
— Великолепная драма! — заметила Гертруда. — Ее очень хвалила Клара Цеткин.
Профессор Торрен почувствовал, как пошатнулся его довод. Драма «Ткачи» — действительно суровый приговор немецким завоевателям. И чтобы как-то выйти из затруднения, пояснил:
— Хранитель этой коллекции портретов — генерал Хапп. Он прославлял вместе с Геббельсом то, что было на руку Гитлеру в походе на восток.
— А это генерал Людендорф, — показал Больце на другой портрет. — Этого палача я лично помню.
— Зачем же так резко? Людендорф был крупным военно-политическим деятелем, — заметил Торрен.
— Людендорф? Он был главой контрреволюционного заговора 1920 года, — возразил Больце и, посмотрев на другой портрет, спросил: — А что вы скажете о Носке?
— Я часто слушал его выступления на социал-демократических собраниях, — не без гордости сказал профессор Торрен. — Носке был символом коалиционного сотрудничества…
— С буржуазией, — добавил Больце. — Носке социал-предатель, душитель свободы, получивший от нас кличку «Кровавая собака». Он затопил в крови пролетарский Берлин и матросский Киль. По его милости были убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург. Не зря Гитлер назначил ему пенсию.
Пермякову стало ясно, как относятся к свободе первые посетители комендатуры.
На стенах висело еще десятка два портретов ревнителей германского империализма.
— А портретов поистине великих немцев — Гёте, Бетховена, Гейне, Маркса, Энгельса нет, — заметил Пермяков с сожалением.
— Не по нраву пришлись они Гитлеру, Геббельсу и их приспешникам вроде владельца этого дома генерала Хаппа, — проговорила Гертруда.
— Не по духу, — добавил Больце. — Мы, коммунисты, в тайных кружках иногда говорили и об учебниках, фальшиво написанных нацистскими историками.
— Да, они фальсифицировали историю, — заметил Пермяков. — Честные ученые Германии напишут ее заново.
— Господин майор, — как бы спохватился профессор Торрен, — почему вы не назвали в числе наших великих людей Гегеля?
— Гегель, конечно, великий философ. Эпигоны даже считают его «абсолютный дух» венцом человеческой мысли. Мы на семинаре разбирали книгу одного немецкого философа «Диалектика понятий Гегеля». Он называет учение Гегеля вершиной разума…
— Позвольте, это же мой труд! — воскликнул профессор.
Пермяков удивился, встретив автора-идеалиста, но не стал говорить о его книге, не хотел огорчать философа при первой встрече.
Больце посмотрел на свои карманные часы и заговорил о насущных делах. В городе нет хлеба, не работают магазины, школы, молчит радио. Беседа затянулась. Под конец Больце сказал:
— Господин комендант, мы уполномочены рабочими — коммунистами и социал-демократами сообщить вам о нашем желании действовать совместно…
— Я искренне удивлен, — перебил его Торрен. — Я лидер социал-демократов и считаю, что вы, господин Больце, неправомочны делать такое заявление.
— Я говорю, господин профессор, от имени коммунистов и тех социал-демократов, с которыми мы более пятнадцати лет вместе работаем на заводе. Они высказались за объединенные действия.
— Этот вопрос является компетенцией нашего руководства, — настойчиво возразил профессор Торрен.
— Не спорю, — спокойно отвечал Больце. — Но воля рядовых членов может быть хорошей предпосылкой для такого разговора.
— У нас с вами нет общей платформы, — отрицательно покачал головой Торрен. — Чья программа будет принята? Кому будет принадлежать лидерство? — Он посмотрел на Пермякова и замолчал.
Гертруда внимательно слушала этот спор, но не вмешивалась. Ей хотелось знать мнение коменданта. В тревожном молчании ждал ответа и профессор.
— Этот вопрос решайте сами, находите общую платформу, — сказал Пермяков. — Наша комендатура будет приветствовать и поддерживать демократические решения рабочих, их передовых организаций — словом, народную демократию.
— Если так — идеально! — восторженно произнес профессор. — Я так и передам своим единомышленникам.
— Передайте всем жителям города, — продолжал Пермяков, — пусть они проводят собрания, митинги и решают, какую программу принять для возрождения демократии. Советское командование — за неограниченное волеизъявление трудового немецкого народа.
— Мы так и ожидали! — обрадовался Больце. Он был уверен, что именно такой образ жизни и установится в его родном городе, обновленной стране. Когда товарищи посылали его к коменданту, они просили сказать, что коммунисты засучивают рукава, чтобы возродить свободную жизнь, и надеются на помощь советских властей.
— У нас с вами полное совпадение планов действий, — отвечал ему Пермяков.
Профессор Торрен, наоборот, сомневался в помощи победителя: «Какое дело завоевателю до того, есть хлеб или нет его у народа — вчерашнего противника». О власти народной и мысли не допускал профессор. Он рассчитывал только на просветительную деятельность социал-демократов под контролем советских властей. Теперь ему стало ясно, что русские не держат камня за пазухой. Профессор протянул руку Пермякову и сказал, что легло на душу в последнюю минуту:
— Я благодарен вам.
Надо бы уже уйти, но он опять опустился в глубокое кресло. Ему хотелось еще поговорить, и он спросил коменданта:
— Следовательно, понуждений к объединению наших партий не будет?
Пермякову показался этот вопрос излишним. Ведь он четко и ясно сказал об этом.
— Наш принцип — убеждать, а не понуждать, — терпеливо разъяснял он. — Я могу только сказать: коммунисты правы, что борются за единство рабочего класса. Двупартийная система всегда раздробляла пролетариат и приводила к историческим несчастьям. Последним из них был фашизм.
— Я с вами согласен, господин комендант… — проговорил Торрен.
— Так в чем же дело? — спросил его Больце. — От добра добра не ищут. Соберемся за круглым столом, посовещаемся, созовем объединительную конференцию и обратимся с предложением к высшему руководству.
— Я согласен в том, что фашизм — наше историческое несчастье, — пояснил Торрен, — но я за многопартийную систему как основу демократии.
Профессор Торрен стал смелей и искренней. «С русскими, пожалуй, можно во весь голос говорить», — подумал он, взглянув в открытые глаза Пермякова. Комендант показался старому немцу чрезвычайно любезным. Профессору хотелось еще побеседовать с майором. Но о чем? Нашлась мысль — о своей книге. У Пермякова, наоборот, не было желания пускаться в философию. Но профессор неумолимо расспрашивал его о своей книге.
— Детально мне, признаться, некогда разбирать вашу книгу, — оговорился Пермяков. — Могу лишь сказать, что в учебной практике мы пользовались вашей книгой как образцом современного идеализма. Книга антинаучная и, если хотите, вредная, разумеется с нашей, коммунистической точки зрения.
Профессор никогда не слышал таких резких слов о своем творчестве. Суровое суждение советского офицера он принял как выпад против него и с раздражением ответил:
— Я высоко ценю вашу компетенцию в области истории и политики, но ваши философские взгляды не внушают мне симпатии, а суждение о моей книге по меньшей мере некорректно.
— Такова уж судьба противников материализма. В этом мы не знаем компромиссов, — спокойно полемизировал Пермяков. — Вините Карла Маркса. Он первый выступил против идеализма.
— Вы, господин комендант, не Маркс, — уже гневно выпалил профессор.
— Конечно! — улыбнувшись, воскликнул Пермяков. — Я лишь рядовой ученик Маркса. Вы, профессор, не обижайтесь. У нас, в Советском Союзе, так говорят: друг спорит, недруг поддакивает. Я не хочу быть вашим недругом.
Больце сдержанно, без всякого злорадства, ухмылялся. Ему нравилась прямота Пермякова, сказавшего горькую правду о философии социал-демократа. А Торрену показалось, что комендант разбранил его за несговорчивость.
— Вы решили скомпрометировать меня, — проворчал профессор, — за то, видимо, что я не принимаю предложения коммунистов.
Пермяков крайне удивился; профессор оказался эдаким большим ребенком, неправильно понимающим критику.
— Самое правильное дело, господин профессор, смело говорить правду, — тем же дружеским тоном продолжал майор. — В этом наша сила. Эту силу мы, советские люди, называем критикой.
— Я не советский человек. Ваш метод жизни не может относиться ко мне, — в голосе Торрена уже послышались нотки неприязни. — Критика — бич, она применима только к нерадивым.
Эти слова еще больше удивили Пермякова. Какое неправильное понимание истины! Он хотел махнуть рукой, подумав, что вразумлять старого идеалиста так же бесполезно, как поливать высохшее дерево. Это сравнение напомнило Пермякову высказывания гения о критике, и он сказал об этом:
— Вы знаете, что ваши великие соотечественники Маркс и Энгельс сказали о критике? Они говорили, что каждый принцип и каждое направление становятся тем сильнее и неотразимее, чем беспощаднее освобождают их путем критики от ненужных наростов и экстравагантностей, подобно тому как дерево становится крепче и приносит лучше плоды, когда вовремя срезают его отсохшие ветви.
Слова «сильнее и неотразимее» врезались в сознание Торрена. Может ли он, седовласый профессор, считать себя сильным и неотразимым? Философ глубоко задумался. Он почувствовал в словах русского полемиста правду. Однако же примириться с его критикой он тоже не мог заставить себя, как не мог бы переродиться, перечеркнуть свое творчество. Признать, что майор в чем-то прав, значит поднять белый флаг; возразить — не находил точки опоры. В таком случае лучше промолчать. И, ничего не говоря, он направился к двери.
— Профессор, до свиданья, — сказал Пермяков вслед Торрену. — Заходите побеседовать.
— Расхолодили вы философа, — заметил Больце.
— Будет теперь примочку класть на голову, — протянула Гертруда.
— Садитесь, товарищи, — сказал Пермяков коммунистам. — Подумаем вместе о начале начал. Мне кажется, перво-наперво надо подобрать работников редакций, газеты, радио и призвать народ восстанавливать жизнь в городе, обратиться к специалистам. Без населения мы ничего не сделаем.
— Специалисты забились в норы, — с обидой сказал Больце. — Я разговаривал с одним крупным инженером. О работе и слушать не хочет.
— Как его имя? — спросил Пермяков.
— Штривер.
— Попросите его зайти ко мне. До свидания.
Поздно вечером в кабинет коменданта вошли два молодых человека. Один из них поздоровался, назвал свое имя — Любек. Другой, чем-то возбужденный, сразу стал возмущаться. Лицо его было красное, потное, будто он только что выскочил из горячей бани.
— Безобразие, товарищ комендант! Когда же нам, рабочей молодежи, дадут права, — выпалил он как из пулемета. — При Гитлере нас, рабочих парней, держали в черном теле, частенько дубасили. И сейчас закрывают нам дорогу.
— Во-первых, здравствуйте. — Пермяков подал руку и назвал свою фамилию.
— Извините, сгоряча получилось. Вальтер, — назвался посетитель.
— Садитесь, пожалуйста, господин Вальтер.
— Называйте меня «товарищ», как члена Союза свободной молодежи.
— Есть уже такой союз?
— Есть. Сегодня я организовал. Меня выбрали председателем.
— Как это вы организовали?
— Собрали мы с ним, — указал Вальтер на Любека, — рабочих парней, выработали манифест и подписали все.
— Манифест?! — удивленно воскликнул комендант. — Что же в нем написано?
— Вот что. — Вальтер достал листок. — Принимать в союз только рабочих и никого из членов гитлерюгенд.
— А молодых крестьян принимаете?
— Нет. Они частные собственники…
— А девушки могут вступить в ваш союз? — спрашивал Пермяков.
— Нет. Ненадежные люди: будут в церковь ходить.
— Скучно будет в вашем союзе, товарищ Вальтер. Вы знаете, что такое комсомол?
— Знаю. Комсомольцы — все бедняки, не ходят в церковь, без разрешения милиции не имеют права жениться.
— Нет, не бедняки, — улыбнулся Пермяков. — Они имеют свои издательства, газеты, журналы, театры, стадионы. И всем этим пользуются коллективно.
— О коллективности я знаю, — перебил Вальтер коменданта. — Коллективно и с женами спят.
— Эти ваши басни идут от Геббельса, — покачал головой Пермяков. — Надо бы вам послушать правдивый рассказ о комсомоле.
— А вы расскажете? — спросил Любек. — Мы соберем парней.
— Хорошо. Только приглашайте всю молодежь.
— И членов гитлерюгенд?
— Да, пусть и они послушают.
— Ни за что! По одной улице я не хочу с ними ходить. В тюрьму их! — заявил Вальтер.
— За что?
— За то, что они наши враги. Что получается? Сегодня они забрались к нам на собрание и освистали меня, когда я читал манифест.
— Свистали и нечлены гитлерюгенд, — вставил Любек.
— Что вы сказали им в ответ?
— Выгнали с собрания.
— Послушались?
— Не сразу. Пришлось кое-кому поднести тумаков.
— Это предусмотрено в вашем манифесте? — подметил Пермяков.
Вальтер почувствовал, что комендант не одобряет ни наскока на бывших членов гитлерюгенд, ни манифеста. Он стал оправдываться:
— Иначе с ними нельзя. Вот факт. После собрания я шел домой. Они в переулке дали мне «темную». Я считаю это политическим делом: побили за манифест.
— А по-моему, тумаки за тумаки, и виноваты вы, что попросили с собрания кулаками, — пояснил Пермяков. — Я советую вам на первом же собрании признать свою ошибку и извиниться.
— Ошибку? — протянул Вальтер. — Нет, извиняться перед гитлеровскими типами не буду, хоть убейте.
— Тогда придется мне сказать, что товарищ Вальтер ненавидит фашистов, а сам применяет их методы.
— Я говорил: надо их правдой бить, — заметил Любек.
— Товарищ комендант, почему вы защищаете их честь? — с болью и обидой спросил Вальтер.
— Я хочу защитить вашу честь. Вы должны быть морально выше гитлеровских выучеников. Драться не надо. Мы и так отучим их свистать. Пригласите их на собрание.
— Нет, нет. Это не моя политика. До свиданья!
— Подождите, — Пермяков достал из стола книгу. — В этом романе рассказывается об одном упрямом рабочем парне, который тоже бросался с кулаками на своих противников — господских сынков. Ему один коммунист сказал: «Биться в одиночку — жизни не перевернуть». И тот коммунист научил рабочего парня Павла Корчагина, как бороться с классовым врагом.
— Это как понимать: классовый враг? — Вальтер уставился на коменданта.
— Созовите собрание — я расскажу.
— Полезно было бы почитать эту книгу, — промолвил Любек.
— Не умеем читать по-русски. Не учили нас этому, — сказал Вальтер.
— Всякое умение начинается с неумения. Было бы только желание. До свидания, — простился комендант с молодыми немцами.
Пермяков остался один. Он был доволен, что люди потянулись в комендатуру. Только достал общую тетрадь, чтобы начать летопись своей новой работы, но записать ничего не успел: в кабинет вошел высокий сутулый человек лет пятидесяти. Лицо у него небритое. Поздоровался он с комендантом еле заметным кивком и словно по принуждению сказал:
— Инженер Штривер. Явился по вашему приказанию.
— Здравствуйте, — Пермяков протянул руку. — Только я не приказывал, а просил зайти ко мне. Не скучно вам жить после войны без дела?
Не такого вопроса ожидал Штривер. Он думал, комендант спросит: чем занимался при нацистах, состоял ли в их партии? На неожиданный вопрос он не ответил, а только пожал плечами. Какое дело коменданту до его чувств?
Пермяков понял неприязнь немца, не стал добиваться ответа, задал ему другой вопрос:
— У вас дома есть радио?
Штриверу показалось это допросом. Во время войны нередко гестаповцы интересовались его радиоприемником, следили за ним, не слушает ли он советские передачи. Тогда была война — фашисты боялись правды о ней, запрещали пользоваться приемниками. Штривер аккуратно подчинялся. «Война кончилась, Геббельс умолк, а эфир и у этих под запретом», — подумал Штривер и вызывающе сказал:
— Не беспокойтесь, господин комендант, мой радиоприемник молчит: тока нет.
— Не могу не беспокоиться, раз молчит, — сказал Пермяков. — Надо, чтоб говорил, да не только ваш, но и другие приемники, чтоб заговорила радиостанция города. Вот об этом я и хотел просить вас.
Штривер стоял невозмутимо, как будто не с ним разговаривал комендант. Инженер не хотел и думать о работе и спайке с русскими, считая их людьми второго сорта, а победу — случайной. Он был уверен, что очень скоро фортуна повернется спиной к русским.
Пермяков доказывал, как важна и дорога работа такого опытного специалиста по радио, как инженер Штривер, и просил его быть организатором и руководителем восстановления радиостанции.
— Руководство и организаторство — это не моя стихия, — проговорил Штривер. — Мой бог — техника. Хочу быть ему верен до конца.
— Никто не покушается на вашего бога, — внушал Пермяков поклоннику чистой техники, — веруйте в него и служите ему. Особенно важна ваша служба теперь, когда вашему богу не поздоровилось. Фашистский бог ранил его.
— Я служу, не изменяя ему.
— Что вы делаете теперь? — спросил Пермяков.
— Ничего. Живу праздно, если не считать домашних забот.
— Праздность — мать пороков, труд — отец счастья. Я хотел пожелать вам счастья — взяться за труд. Ведь немцы — трудолюбивые люди. Да и вы, говорят, очень любили труд.
— Я и сейчас люблю, но нет дела по любви.
Как ни старался Пермяков вызвать замкнутого специалиста на откровенный разговор, это не удалось. Штривер не верил в прочность победы русских и поэтому, не говоря об этом прямо, отказывался от сотрудничества с ними. Он сказал сквозь зубы «до свиданья» и ушел.
Самолет, сделав круг, устремился вниз, на посадку. Он мягко стукнулся колесами о землю и покатился по цементированной дорожке, по которой во время войны разбегались «юнкерсы» и «хейнкели». Из воздушного корабля вышел Михаил Елизаров. На нем был белый китель с синими кантами, на плечах — золотистые погоны с четырьмя звездочками. На скрипящих хромовых сапогах блестели тонкие шпоры. Встречать Михаила пришли Тахав Керимов и Вера Усаненко. Вера была в летней гимнастерке с узкими медицинскими погонами. Лицо ее стало белее, пополнело. Михаил поставил свои тяжелые чемоданы, шагнул навстречу любимой. Тахав подхватил его чемоданы и понес их к машине.
— Дорогой мой!.. — прижалась к нему Вера. — Хорошо, как хорошо: ты опять здоров.
— Как твое здоровье? — обнимая девушку, спрашивал Михаил. — Ненаглядная моя, белорусская голубка…
Счастливые и радостные, они расспрашивали друг друга о родных и знакомых. Вера коротко рассказала о своем ранении. У нее была ранена правая рука. «Поэтому и письмо не сама писала», — подумал Михаил. Подбежал Тахав.
Салям! — обнял он Михаила. — Майор Пермяков просил передать извинение, что не мог приехать встречать тебя. Много у него на приеме цивильных немцев.
Разговаривая, друзья подошли к машине. Тахав уложил чемоданы в багажник, открыл заднюю дверку и жестом предложил Михаилу с Верой сесть.
Во дворе комендатуры Михаила ждал Кондрат Карпович. Перед волнующей встречей с сыном старый казак побрился, надел новую гимнастерку, накинул через плечо портупею с латунной пряжкой, подцепил клинок. Для него приезд сына был праздником. Когда Михаил вышел из машины, Кондрат Карпович снял фуражку с синим околышем и три раза поцеловал сына.
— Стало быть, с рукой, — осматривал он окрепшие пальцы. — Чудо чудес, как в сказке.
— Как видишь, наши врачи такое делают, чего и в сказке не бывает, — сказал Михаил. — В институте Благоразова делают операции сердца, мозга; хромых выпускают бегунами.
— Наука, — пожал плечами Кондрат Карпович, — напротив ничего не скажешь. Ученье — свет. Я вот за себя скажу. В войну немецкого слова не знал. А зараз, что ты думаешь, — с немцами объясняюсь, — с достоинством проговорил отец.
— Шпрехен зи гут дейч? — спросил Михаил.
— Гуты я все ферштею, — склонял казак немецкие слова на русский лад. — Каждый день слышу: гутен морген, гутен таг, гут комендант, гут казак, — приложил Кондрат Карпович большой палец к груди. Он ввел сына в свою комнату, в которой стояли две койки, и сказал:
— Наша временная хата.
Вера проживала в соседней комнате, соединявшейся с «хатой» казака внутренней дверью. Они жили с Кондратом Карповичем, как отец с дочерью, ели за одним столом, чай пили из одного чайника. Казак звал ее дочкой, а она его — папаней. Михаил внес в комнату Веры чемодан, сказал ей:
— Это все тебе. Хотел бы, чтоб ты померила московские обновы.
Он вышел и закрыл за собой дверь.
В комнату старшины вошла худосочная немка с добрыми синими глазами, высоким лбом с заметными морщинами. Из-под коричневой панамы выступали жидкие седоватые волосы. Женщина долго извинялась, что она потревожила уважаемого ею старшину, и поздоровалась с Михаилом.
— Добрый день, господин офицер.
— Здравствуйте, — поклонился Михаил. — Только не господин, а гражданин.
— Геноссе, — поправил старый казак. — Они меня, — он имел в виду немцев, — называют геноссе дер альтесте.
— Самый старший, значит, — уточнил Михаил пояснение отца.
— Точно, — самодовольно произнес Кондрат Карпович. — Так и есть и по годам и по службе. Не что-нибудь, а старшина комендатуры.
— Да… Лицо значительное, — заметил Михаил.
— Подходящее, — с гордостью сказал Кондрат Карпович. — Берта Иоахимовна, — по-русски назвал он немку, — наш повар. Из трудового сословия, работала у помещика кухаркой. Науку свою понимает крепко. Из картошки приготовляет тридцать блюд.
Берта еще мало знала русских слов, но понимала, что старшина хвалит ее. За три месяца работы в столовой комендатуры она так привыкла к Кондрату Карповичу, своему непосредственному начальнику, будто всю жизнь провела с ним. Старый казак по натуре был человек строгий, на вид грозный, но он еще ни разу не сказал ей горького слова. В работе Берты он ничего не замечал плохого — трудилась она как пчела.
После пятнадцати лет обид, унижений и оскорблений, перенесенных у хозяйки, Берта почувствовала, будто ее жизнь повернулась другим концом — от старости к молодости. Раньше у хозяина она должна была получать десять марок в неделю, но половину денег удерживали за то, что с нею жила и кормилась в хозяйской кухне ее маленькая дочка Катрина.
За время работы в столовой советской комендатуры Берта ни разу не заметила недовольства на лицах советских людей. Все довольны ее кулинарным мастерством. Не умела она готовить только украинский борщ, но очень скоро познала и это искусство по рецепту Кондрата Карповича. Радовало Немецкую женщину и то, что она часто слышала свое имя. Хозяева называли ее «кюхен» — кухарка. Советские люди называют ее по имени-отчеству.
— Где теперь ваши хозяева? — поинтересовался Михаил.
— Бежали, побоялись, что русские убьют их, — ответила Берта. — И меня стращали, говорили: русские убивают всех. Когда ваш комендант привез меня сюда из деревни, где я жила у сестры, там пошел слух, что меня повезли убивать.
— Вы написали в деревню, что живы и здоровы?
— Нет. Некому писать. Двое моих сыновей погибли на фронте, дочь пропала без вести. А сестра знает, где я теперь.
Берта, узнав о приезде сына старшины, пришла спросить, что приготовить гостю. Эта привычка усвоена ею у хозяев — юнкеров. Когда приезжали гости или их сыновья На каникулы, кухарка, бывало, каждый вечер спрашивала, что им приготовить завтра.
Михаил смутился, услышав этот вопрос. Уж слишком много чести. Не отец ли подстроил это? Нет, старик отрицал. Михаил поблагодарил Берту за внимание и сказал:
— Что всем готовите, то и мне. А сегодня вообще не пойду в столовую, пообедаем здесь. Приходите и вы, — пригласил Михаил немку.
— Отставить, — прервал Кондрат Карпович, — здесь я дер альтесте. Пойдем в столовую. Сегодня обед будет особый. Гостей много придет. А ты, казак, будешь экзамен еще держать. Кавалерии хоть и дали отставку, а сабля будет жить.
Кондрат Карпович и Берта ушли. Вышла из своей комнаты Вера. На ней был летний костюм из шелкового полотна с нежно-салатными и бирюзовыми полосками и кремовыми нитями. На жакете не видно ни одного шва, мелкие плоские пуговицы сделаны из той же материи — костюм сшит искусно. Хорошо выглядели модные туфли и чулки «капрон».
— Как будто все по заказу сделано, — сказала Вера, благодаря Михаила за подарки. — Особенно спасибо за книги — новинки медицины.
— Спасибо скажите Галине Николаевне. Она помогала покупать, — сказал Михаил и осведомился: — А какой заговор устраивает старик против меня?
— Заговор мирный, — улыбнулась Вера.
— Теперь и нам можно поговорить о мирных делах. У меня есть друг, у вас подруга, — намекнул Михаил о себе. — Он давно хочеть стать ее супругом.
— Ваш друг — упрямый человек. И моя подруга капризная особа, — слукавила Вера.
— А можно упрямому человеку поцеловать капризную девушку? — взялся Михаил за обе руки Веры.
— Только пальчики и обязательно стоя на коленях.
Михаил стал на колени. Ему было весело, как никогда. Хотелось шутить, играть, плясать. Ведь всему свое время. На фронте он по-настоящему не говорил о любви, о семейной жизни. Были только мечтания. Правда, казак все четыре года чувствовал, что и он дорог Вере. Ее привязанность радовала его, делала смелее. Деля горести и невзгоды войны, они часто утешали друг друга словами: «Как только кончится война…» Когда же она, ненавистная, кончилась, военная судьба разделила их. Теперь они снова вместе, не наглядятся друг на друга. Стоя перед ней на коленях, Михаил то целовал ее пальцы, то читал свои стихи.
Вошел Кондрат Карпович, погладив крутые усы, ухмыльнулся.
— Товарищ капитан, разрешите спросить: по какому уставу вы на коленях стоите?
— Это у нас репетиция такая, к спектаклю готовимся.
— Спектакль этот ставить здесь я не разрешаю. Только «а Дону, в нашем театре.
— Который именуется хатой? — добавил Михаил. — А, здравствуйте, товарищ майор! — встретил он Пермякова, тихо вошедшего в комнату.
— Приветствую, дорогой друг, — поцеловал Пермяков своего боевого товарища. — Кстати сказать, я слышал: глубокую мысль подал Кондрат Карлович. Он предлагает свадьбу играть на Дону, на родине. Правильно.
Михаилу не по вкусу пришлись слова отца, повторенные и Пермяковым. Он даже министру признался, когда просился на службу в Германию, что там его невеста. И вдруг как холодной водой окатили: свадьбу на Дону. Но ничего. Об этом он еще поговорит.
— О, вы уже капитан! Каким образом? Поздравляю с новым званием.
— Благодарю, товарищ майор, — звякнул шпорами Михаил, опустив руки по швам. — Капитана мне в Москве перед назначением сюда присвоили…
— В министерстве? — опросил Пермяков.
— Да. Я подавал рапорт, чтобы меня направили в Германию. Пришлось немного на курсах поучиться.
— Как рука?
— Работает безотказно.
— Проверим… — усомнился Кондрат Карпович. — Неспроста я берегу твой клинок.
— Цел? — обрадовался Михаил. — Рубанем!
— А вы, Вера Федоровна, похорошели в обновках, — окинул Пермяков девушку с ног до головы. — Отменные подарки.
— Вам тоже есть подарок, да еще какой, товарищ майор. Держу пари — понравится, — достал Михаил из чемодана портрет Галины и торжественно преподнес другу.
Пермяков поцеловал портрет и долго молча смотрел на него. Михаил передал ему и письмо.
«Милый Витя! Когда человек очень занят, он говорит: «Мне и скучать некогда». Это неправда! Я очень много работаю в институте над диссертацией, но скучаю по тебе безумно. Когда ты приедешь? Ведь имеешь право пойти в отпуск. Если ты не хочешь, то я возьму инициативу. Нагряну внезапно… Твоя тоскующая Галка».
— Хорошо пишет! И далеко шагает, — радостно сказал Пермяков, смотря на карточку. — Доктором науки будет вот эта Галка…
— Законно, ученье меняет человека. Я за себя скажу, — похвалился Кондрат Карпович. — В сорок третьем был рядовым, а зараз — старшина.
— Да. Высоко поднялся. Самый старший среди младших, — сострил Михаил. — Вы тоже, товарищ майор, работали над диссертацией. Продолжаете?
— Нет. Здесь не могу, — с сожалением проговорил Пермяков. — Материалов нет. Вот уедем отсюда, поступлю в Академию общественных наук. Идемте обедать! — посмотрел он на часы. — Гости сейчас начнут собираться.
— Вы шагайте с Верой и принимайте гостей, — подсказал Пермякову старый казак. Такая уж у него привычка — всем указывать. — А я своему капитану, — указал он большим пальцем на Михаила, — учиню кое-какой экзамен.
Старый казак придумал-таки испытание сыну: вынес саблю во двор и сказал:
— Покажь, во что горазда твоя новая рука.
Михаил прижал к груди шашку, выдернул ее из ножен и взмахнул, со свистом разрезав воздух.
— Снизу вверх, — как на плацу подал команду старый казак.
Опять блеснула шашка на солнце. Михаил вошел в азарт. Он подбежал к садику, взмахнул клинком.
— Отставить! — крикнул старшина. — Не губи осинку. У меня есть лозы.
Старшина вынес из кладовки осину толщиною почти в кисть руки и воткнул ее в землю. Михаил изрубил деревцо на кусочки, ни разу не свалив его.
— Факт: рука добрая! — с удовольствием заключил старый казак и взял у сына клинок. — Вручу там…
В большом зале комендатуры собрались представители разных организаций, лучшие люди города, приглашенные по случаю проведения месячника дружбы советского и немецкого народов. Это была первая встреча, бывшие победители и побежденные, сидя за столами рядом, беседовали о зарождавшейся дружбе.
За передним столом друг против друга сидели коммунист Больце, избранный бургомистром, и лидер социал-демократов профессор Торрен. Они горячо спорили. Больце доказывал, что уместно выступить с общим заявлением о единстве действий.
— Нет общей платформы, — категорически отклонил Торрен пожелание коммунистов. — Я против революционной системы. Я за эволюцию. В этом сила социал-демократии.
— Выборы в магистрат показали ее слабость, — возразил Больце. — Рядовые социал-демократы стали на нашу платформу, голосовали за коммунистов.
— Голосовали слабые духом, молодые.
— Напротив, старейшие социал-демократы примкнули к коммунистам.
К лидерам партийных организаций подсел Пермяков. Вера устроилась за соседним столом. Вошли в зал Кондрат Карпович и Михаил.
— Товарищ комендант, годен! — указал старый казак на сына. — Рубает лихо, по-казацки. Разрешите вручить клинок?
Пермякову не понравилась затея старика, но огорчить его не хотелось. В знак согласия он кивнул. Кондрат Карпович, держа саблю обеими руками, торжественно поднес ее Михаилу.
— Вручаю, сын! — громко произнес Кондрат Карпович. — Завсегда так рубай, как исполосовал тот осиновый сук…
— Спасибо, отец, — принимая свою шашку, отвечал Михаил.
Все с любопытством, недоуменно смотрели на Елизаровых. Пришлось Пермякову объяснить собравшимся забаву старого казака. Он сказал, что это личное дело старшины, что с радости он вручил при почетных гостях оружие, хранившееся как боевая семейная реликвия, сыну, которому советские хирурги восстановили кисть руки. Раздались аплодисменты. Все приветствовали молодого капитана. Профессор Торрен поднялся, подошел к Михаилу и стал рассматривать его пальцы.
— Поразительное самодвижение медицины, — на весь зал произнес он, подняв бокал. — Я провозглашаю тост за самодвижение медицины.
В большом кругу профессор любил говорить высокопарно, философически. Не обошелся он без этого и сейчас, ввернув словечко «самодвижение». Торрен не восторгался советской системой, он лишь отдал дань советской медицине. Он преклонялся перед наукой, приветствовал, как он выражался, саморазвитие. Он был противником скачков в истории и крутых поворотов в политике, лелеял мечту о том, что со временем люди самоусовершенствуются, поймут зло общественного эгоизма, и наступит примирение всех жителей земли, и без насилия и крови восторжествует разум. Это субъективное мнение мешало ему стать выразителем воли своего народа, сомкнуться с ним и шагать в его передовых рядах. Он по-своему старался искоренить общественное зло, помочь своему народу, но не с той стороны подходил к нему, не угадывал его стремлений и плелся в хвосте общественной борьбы.
Поднял бокал с вином и Больце. Он также приветствовал советских хирургов, назвал имена профессора Благоразова и ординатора Галины Марковой, о заслугах которых только что рассказал ему капитан. Больце отличался не красноречием и начитанностью, а мудростью. В университете он не учился, а черпал знания из жизни народа, впитывал в себя его думы и надежды, как дерево соки земли. Желания, мысли народа становились его силой и волей.
— Два слова о дружбе наших народов. Есть друзья труда, которые помогают народу выпрямить спину и разделить с ним тяжесть, не требуя за это ни пфеннига. Таковы советские друзья. Есть друзья, которые говорят: «Подружимся, сперва я на тебе поеду, а потом ты меня повезешь». Таковы заокеанские друзья по ту сторону Эльбы. Настоящие друзья помогают друг другу строить дом, и советские друзья помогают немецкому народу строить новый дом. Фальшивые друзья выгоняют народ из его дома и вселяют в него своих людей со штыками.
Михаил и не думал о выступлении на этой встрече дружбы. Но так повернулось после затейливой церемонии с клинком, что надо было ответить на теплые слова друзей-немцев.
— Мне очень приятно слышать хорошие слова о советских хирургах, которые сделали невозможное возможным, вернули мне руку. Радостно сознавать, что война окончилась справедливой победой. Но вообще я проклинаю войну. Могло бы случиться со мной и так, что мне оторвало бы не пальцы, а голову, а пуля пробила бы не ногу, а сердце. Я за то, чтоб дети не умирали раньше родителей, за то, чтоб вместо танков делались тракторы, вместо пуль — гвозди.
Михаил говорил по-немецки. Кондрат Карпович хотя и хвалился, что он тоже «шпрехает», но не понимал. Ему дословно перевел выступление сына Пермяков. «Вот чертяка, — крутил старый казак усы, — как научился по-немецки гутарить! А давно ли спрашивал: «Папаня, кто быстрее бегает — полкан или чушка?» Добре, сыну, добре. Рубай правду-матку».
Выступающих было много. Приглашенные немцы говорили о пользе дружбы. Речь повела Гертруда Гельмер:
— Мы теперь находимся в дружбе с сильным и надежным русским народом. Я, как активистка, познавшая фашистские застенки, готова жизнь отдать во имя дружбы народов Германии и России. Вот на этих московских конфетах, — взяла она из вазы конфету, — написано «Весна». Пусть это слово будет предзнаменованием великой дружбы.
— Коротко, сильно, красиво сказала, — шепнул Михаил Пермякову. — Кто она такая?
— Заместитель бургомистра. Незаурядный организатор.
Выступил профессор Торрен. Вид у него был изможденный. Под глазами — темные круги. Под подбородком, словно пустой кисет, болталась кожа. Лицо одутловатое, отекшее. Торрену не давали покоя мысли о крутом повороте истории. Все перевернулось в Восточной Германии. Появились новые хозяева города — рабочие. Они взяли в свои руки все: магистрат, заводы, магазины, определяют политику, беспощадно критикуют друг друга на собраниях. Вчерашние враги — немцы и русские — называют друг друга товарищами, друзьями… И он решил сказать все, что таилось в его голове.
— Я в молодости увлекался правоведением, — угрюмо заговорил он. — В соответствии с правовыми нормами эту кампанию я назвал бы не месячником дружбы, а месячником победителей и побежденных. За эти три декады победители должны разъяснить свою политику. Я приветствую победу над фашизмом, но не понимаю новую демократию в сочетании с тюрьмами и вооруженными охранниками, товарищество и дружбу — с жестоким критическим самобичеванием. Не понимаю и политику отторжения земель Германии за Одером, — глухо простонал он и опустился на стул.
Комендант не собирался держать речь. Разъяснять политику советских властей не было нужды. Она хорошо известна народу, о ней говорилось и в печати и по радио. Ничего от немецких людей не скрывалось. Пермяков в заключение только хотел произнести еще одну здравицу за великую дружбу двух народов, но вызов профессора он не мог не принять. Хотя бы надо напомнить, что солнце яснее луны, добро лучше зла.
— Вы говорите, — посмотрел Пермяков в упор на профессора Торрена, — наличие тюрем и охраны при народной демократии не соответствуют правовым нормам. Честному человеку нечего бояться ни тюрьмы, ни вооруженной охраны: они ведь предназначены против преступников и врагов народа. А это вполне соответствует и правовым нормам.
Торрен не думал, что так просто обернется ответ. Он уже каялся, что дал пищу для полемики. «Молчать бы лучше, как рыбе, на этой встрече вежливости», — незлобно размышлял он. Пермякову тоже не хотелось отклоняться от плана встречи, на которой гости говорили бы запросто, непринужденно, без пышных слов. Но нужно ответить на вопросы профессора.
— К мирному жителю забрался вор, увел корову. Через какое-то время хозяин находит свою корову и с помощью добрых людей возвращает ее себе. Скажите, профессор, прав хозяин?
Абсолютно прав, — ответил Торрен. — Но я не разумею, к чему относится эта субстанция?
— А вот к чему. В прошлом веке на землю мирной Польши с огнем и мечом забрались пруссаки. Они отняли у поляков города и села, пашни и заводы. Теперь хозяева с помощью добрых людей вернули себе свою землю. Правы хозяева?
— Немецкие гренадеры кровью заплатили за нее, — почти шепотом сказал профессор Торрен.
— Правда старше гренадеров. Что отнято грабежом, то возвращается судом. Вот история и вынесла свой приговор в пользу польского народа. Вы хотите, чтобы мы разъяснили нашу политику в течение этого месяца? Она известна из газет. Сегодня я получил письмо от пионеров. Вот что они пишут: «Мы на своем сборе читали статью «Пожелания комендатуры». Вы предлагаете в память месячника дружбы открыть городскую библиотеку, новую поликлинику, Дворец культуры при радиозаводе, кинотеатр, заложить фундамент драматического театра, радиотехникума. За все это спасибо говорят наши папы и мамы, старшие братья и сестры. А вот о нас вы, товарищ комендант, и забыли. Мы хотим — это нам нужно, — чтобы были в городе детская библиотека, детский театр, Дом пионеров. Ведь у вас, в Советском Союзе, в каждом городе такие есть». Вот где наша политика, — указал Пермяков на письмо, — дети пишут о ней и дополняют ее, обижаются, что забыли их интересы.
— Это священное послание. В Дрожащими руками потянулся профессор к письму. — Вы, господин комендант, немедленно, сегодня же ответьте детям, что все это будет построено для них.
Письмо растрогало старого немца, оно соответствовало его идеалу — самоусовершенствованию людей, которое должно начаться с малых лет.
— Зачем же отвечать именно мне, коменданту? — заметил Пермяков. — Это письмо я направлю к вам в магистрат и попрошу удовлетворить желание ваших детей…
«А он и дипломат», — подумал профессор Торрен.
На встрече был и Вальтер. После того как он создал Союз рабочей молодежи, ему пришлось проглотить много горьких пилюль. Городской партийный комитет распустил союз, а его манифест отменил. Утвердили новый организационный комитет Союза молодежи свободной. Германии. Председателем все-таки был выдвинут Вальтер. И вот его избрали руководителем этой организации молодежи. Говорил Вальтер всегда задорно и никогда не держал перед собой блокнота и записей. Но перед таким избранным обществом ему не приходилось выступать. Лицо его то краснело, то бледнело, когда он заговорил.
— Майор Пермяков однажды сказал, — вспомнил Вальтер выступление коменданта на собрании молодежи, — дружные голуби и ястреба заклюют. С этим я согласен. Если молодёжь Советского Союза и Германии, — «А почему только двух стран?» — вдруг мелькнула у «его мысль, и он добавил: —да Франции, да Италии и других государств будет в дружбе, то любой хищник сломит свой клюв. От имени городской организации союза нашей молодежи — ура этой дружбе!
— Задорно говорит, — Михаил кивнул на Вальтера.
— Цицерон! — поддакнул комендант и улыбнулся.
— Это первая часть моего выступления, — сделал передышку Вальтер. — Вторую часть моей речи я направляю в адрес коменданта, — дрогнул голос оратора. — Ястребята есть и в — нашем городе — это бывшие члены гитлерюгенд. Вместо того чтобы подрезать им крылья, комендант говорит: летайте и вы, развлекайтесь, перевоспитывайтесь…
— А что бы вы сказали им? — спросил Пермяков.
— Ничего. Посадил бы их в тюрьму и там перевоспитывал. Да! — повысил голос Вальтер, заметив улыбку на лице коменданта. — Зайдите после десяти часов вечера в кафе «Функе», увидите, как они там перевоспитываются.
— Я заходил раза два-три — мирно пьют пиво.
— При вас, конечно, мирно. Вы не видели настоящего содома в кафе «Функе». Кроме названия, ничего не изменилось в нем:,и хозяин старый, и поздние посетители прежние, и дубинки «чести» сохранились.
— Что это за дубинки? — поинтересовался Пермяков.
— Гитлерюгенды бьются ими в кафе за честь.
А вы организуйте там культурные мероприятия.
— Там надо организовывать тоже с дубинками, да не с резиновыми, а с дубовыми. А вы, товарищ комендант, за одно предложение ответить тем гитлерюгенд подзатыльниками прочистили меня с песочком.
— Я только дружески покритиковал вас.
— После той дружеской критики у меня три ночи сои пропадал…
Все засмеялись. Но Вальтеру было не до смеха. Ему непонятно, почему так деликатно обращаются с молодыми гитлеровцами. Против них надо бы обнажить меч мести, а комендант требует воздействовать лишь на их сознание. Вальтер старался как мог. С помощью Пермякова он составил план работы среди молодежи. Много радости приносила работа Вальтеру, но с бывшими членами гитлерюгенд ничего не получалось. Те щетинились, пускали шпильки, брали Вальтера в штыки, не признавали его за руководителя новой организации молодежи. Вальтер потерял веру в общий язык с ними, поэтому и выступил так решительно. Его выступление показалось немцам отчаянно смелым. Гертруда толкнула Вальтера в бок, когда тот сел, и прошептала:
— Хорошо выступил, но тебе это так не пройдет.
— Пускай пострадаю за борьбу с фашистами.
Кондрат Карпович следил, чтобы на столах было густо, а не пусто. Пермяков подозвал его к столу, пододвинул ему стул, предложил стопку. Старый казак по-своему понимал приглашение начальника — на привет дай ответ. Речи произносить он не умел, но мог сказать, почем сотня гребешков. Ему захотелось сказать о том, почему он в Германии и с какими мыслями возвращается на Родину.
— Налей-ка еще, — подставил он свою стопку, — для красноречия.
— Чтоб язык не ворочался, — вставил Михаил для полноты.
— Я, геноссе цивильные немцы (в эти слова Кондрат Карпович вкладывал понятие: товарищи мирные немцы), грешен был в мыслях, когда видел разбой ваших солдат в моей стране. Я загадывал: доберусь до Германии и буду рубать налево и направо — зуб за зуб, око за око. Доперся я сюда, смотрю: люди как люди, дети смотрят тебе в глаза, как пойманные зайчонки. Думаю: за что убивать? Отошла злость от сердца. Присмотрелся к трудовому сословию — добрые люди. Стало быть, народ как народ, а люди из него разные выходят: одни с горбом, другие с денежным мешком. Недаром говорит русская мудрость: из того же цветка пчела мед берет, а змея — яд. Ваш бургомистр Больце — душа человек. А если вспомним Гитлера, Геббельса и других чертей — они тоже из вашего сада фрукты. За их дела, геноссе Больце, ваш народ должен ответ держать. Потому и я здесь на старости лет. А зачем мне на чужбине кости трясти? Я — бригадир колхозный, у меня дом с садом на берегу Дона. Старуха скучает по мне, и самого тоска хватает на зорьке. Через вас я свои дела запустил. Но так и быть. Дружба — дело святое. Решил и я дождаться ее росточка. Листья появляются весной. В вашем саду уже появились почки. Мы помогли вам встретить весну. Зараз скажу: бывайте здоровы. Дома у нас большие дела. Оставим вам для порядка одну комендатуру и скоро помашем платочком, скажем: живите дружно и богато. Пью до дна за нашу с вами дружбу, геноссе цивильные немцы! — чокнулся Кондрат Карпович с Больце и Торреном и позвал Берту.
Пермяков подал ей бокал с вином. Берта смутилась. Много обедов готовила она, бывало, у хозяина, но ее, кухарку, никогда не приглашали к столу.
— Выпьем, Берта Иоахимовна, на прощанье, чтобы дома не журились.
— На прощанье? — уныло переспросила немка. — Мне за это не хочется пить.
— Выпейте за то, что сердцу мило.
— За это выпью, скажу, что мое сердце желает.
Все посмотрели на Берту. Насторожила уши и Гертруда. Что же скажет бывшая кухарка? Берта, почувствовав свое достоинство среди избранных гостей, сказала:
— Я выпью за то, чтоб русские друзья не прощались с нами. Я недавно в церкви слышала от одной богомолки такие слова: «Уйдут советские войска — заживем по-прежнему». А я не желаю, не хочу и теперь уж не могу жить по-старому…
— А вы сами не клеветница? Вы узнали, что за богомолка? — бросила реплику Гертруда.
— Я не догадалась. Я только подумала: наверно, буржуйка или генеральша.
— Новое всегда имеет своего врага — старое, — заметил Пермяков.
Гости стали расходиться.
Комендант провожал гостей до подъезда. Бургомистру он пожелал успеха в проведении воскресника по разбивке парка и напомнил, что работники комендатуры тоже примут участие.
— А вам, профессор, — пожал он руку Торрену, — я пожелал бы взяться за дело просвещения по-новому и поставить образовательное дело на строго научной основе, призвать для этого всех своих коллег.
— Абсолютно согласен с вами, — искренне проговорил Торрен. — Просвещение народа — мой идеал.
— Значит, прошла обида на меня за критику вашей книги? — спросил Пермяков.
Профессор улыбнулся, сжал обеими руками плечи Пермякова. Без слов было понятно, что об этом не стоит вспоминать. После той стычки они еще раза три пикировались. Торрен дал почитать еще одну свою обветшалую книгу о философии Гегеля. Комендант достал для него книгу о диалектическом и историческом материализме.
— Не нашли еще общей платформы с коммунистами? — спросил Пермяков.
— Нет. Программные принципы у нас разные. Мои лидеры не дают санкции. Гебауэр категорически запрещает. Я обязан считаться с ним.
К Пермякову подошел инженер Штривер.
— Я искренне недоумеваю, почему вы пригласили меня в гости? Я не заслужил такой чести.
— Мы авансом оказали вам эту честь, — шутя сказал Пермяков. — Надеемся, что вы заслужите ее трудом на благо своего народа. А то кое-кто называет вас саботажником.
— Саботажником? В-словно с перепугу открыл рот Штривер. — Саботажником я никогда не был и не буду. Я только вне коллектива.
— А знаете, как говорят рабочие: «Кто не с нами, тот против нас».
Упрямый, самолюбивый инженер перешел к обороне, стал доказывать, что никогда не шел против народа.
— Может, вы желаете перейти на ту сторону Эльбы? — откровенно спросил его Пермяков.
Штривера это задело за живое больнее, чем слово «саботажник». Что он, бродяга или нацистский политик, чтобы покинуть родное место и отчий дом? Он сейчас докажет, кто такой инженер Штривер.
— Я не бродяга, а инженер. Хочу жить в своем доме и работать по призванию души. Если я не работаю на заводе, то это не значит, что я саботажник. Я работаю дома над цветным телевизором. Если не угодно мое поведение, то можете переселить меня в тюрьму. А по доброй воле я не покину свой дом. До свиданья!
Пермяков подал руку и спросил Штривера об успехах его изобретательства:
— Кому предложите свой телевизор?
— Кто больше даст, — отрезал Штривер.
Пермякову показался странным ответ инженера.
Неужели не дорога немцу честь родины? Неужели его идеал — торгашество? Советский офицер решил уязвить любителя денег.
— Вы как думаете продавать: объявив в газете, что продается такое-то изобретение, или будете возить из страны в страну и кричать в клубах предпринимателей: кто больше?
— Не слишком ли насмешливы ваши слова, господин комендант? — обиделся инженер.
— Менее насмешливы, чем ваши: «кто больше даст». Так может говорить торгаш или безродный космополит, — отрезал напрямик Пермяков. — А у меня к вам предложение — возглавьте конструкторскую работу на радиозаводе. Надо пускать завод. Подумайте. До свиданья.
Самым последним спускался по лестнице Вальтер. Он не спешил — разглядывал портреты и картины, развешанные по стенам коридора и вестибюля. Пермяков попросил его задержаться, посидеть на диване.
У молодого немца кольнуло под ложечкой. «Права проницательная Гертруда», — вспомнил Вальтер предупреждение соседки по столу. Он вытер выступивший на лбу пот, вспомнил свою мать. «Прибавится у тебя горе, родная. Останешься совсем одна. Хорошо начал было твой Вальтер, да плохо кончит».
Пермяков подошел к нему и спросил:
— Значит, вы настаиваете на аресте фашистских ястребят?
Вальтер не знал, как ответить. Сказать «да» — больше разгневаешь коменданта. Отказаться от своих слов — признать себя трусом… Он глянул «а коменданта острым взглядом и выдавил:
— Да…
— Хвалю за последовательность, — сказал Пермяков, — но ваше предложение ошибочно. Наказывать надо хищных преступников, самих ястребов, а не птенцов. Ведь среди бывших членов гитлерюгенда, к сожалению, есть и рабочие парни. Не их вина, а беда, что отравили их сознание фашистским ядом. Надо теперь вытравлять его. Конечно, перевоспитывать труднее, чем воспитывать. Я отлично понимаю ваш гнев. Вам трудно. Но теперь легче станет. У вас будет хороший советник и помощник — капитан Елизаров. Прошу познакомиться. — Пермяков указал на подошедшего к ним Михаила. — Поэтому я и попросил вас задержаться..
— Товарищ комендант, скажите мне прыгнуть в огонь — прыгну! — выпалил Вальтер.
— В чем дело? Почему такой восторг? — улыбнулся Пермяков.
Вальтер, тронутый вниманием и чуткостью коменданта, не мог сразу объяснить своего нового настроения.
— Плохие мысли приходили мне в голову, — признался он. — Я думал, что вы накажете меня за мое выступление.
— Не пьяны ли вы? В своем ли вы уме, что так подумали? — удивился Пермяков. — Друзья спорят, критикуют, но, не мстят. Я вот критики не боюсь. Я могу тоже ошибиться, своего горба не видишь. Но курс перевоспитания бесшабашных ваших сверстников — правильный курс. Руководить — это убеждать, а не поднимать дубинку. Желаю успеха, — комендант протянул руку Вальтеру. — Кафе «Функе» не забывайте. Надо и там работать. Организуйте выступление художественной самодеятельности. Когда откроется Дворец культуры, «Функе» можно будет закрыть. Столовая там будет. Счастливого дерзания.
— Спасибо. Кажется, я вырос сегодня на целую голову. Руководить — значит убеждать, — повторил Вальтер и отправился домой.
Пермяков и Елизаров остались вдвоем. Они делились впечатлениями о встрече с немцами. Михаил разводил руками: да тоже не понимал коменданта. По его представлению комендант должен издавать приказы, а немцы обязаны выполнять их. А он, Пермяков, выслушивает критику немцев, любезно растолковывает им прописные истины. Не только комендант, даже старый казак Елизаров, который во время войны скрежетал зубами при одном упоминании слова «германец», теперь братается с бывшими врагами, как с рыбаками донскими.
— Вы всегда так обращаетесь с немцами?0. спросил Елизаров коменданта. — Я так не смогу вести себя в их обществе. Обращение со вчерашним врагом должно быть строгим. Сами немцы подсказывают это, как, например, Вальтер.
— Вальтера надо придерживать — горяч парень, учтите. А наш курс здесь — дружба с немецким народом.
Подошли Кондрат Карпович и Берта. Глаза немки были заплаканы. После реплики Гертруды она не могла успокоиться, клялась в своей честной жизни.
— Мы вас ни в чем не подозреваем, — сказал Пермяков. — Если ваша совесть чиста, го работайте, как работали.
Берте стало легче. Она верила коменданту. А за свою совесть бывшая кухарка была спокойна: она ничем не запятнана, ничего не таила, да и таить нечего. Муж ее был батраком. Когда Гитлер бросил стаю своих коршунов на чужие земли, ее мужа взяли на железную дорогу, дали брезентовый плащ и тяжелый фонарь, поставили в тамбур товарного вагона и сказали: «Будешь сопровождать поезда». Затем Берте сообщили, что он погиб при крушении поезда. Не знала кухарка, что тот поезд чешские патриоты пустили под откос. А двое ее сыновей, не успевших как следует опериться, убиты на фронте. Дочь пропала без вести. Вот и вся ее семейная биография.
— Вы, Берта Иоахимовна, будьте крепче духом, не бойтесь постоять за себя. А мы не дадим вас в обиду.
Пермяков знакомил Елизарова с делами комендатуры. У молодого капитана в голове зашумело.
Оказывается, начало всех начал жизни города неразрывными нитями связано с комендатурой. Победители занимаются всем: пуском фабрик и заводов, движением поездов и трамваев, открытием школ и больниц, обеспечением хлебом и водой, проведением земельной реформы и весенним посевом.
Пермяков предложил Елизарову подружиться с немецкой молодежью, приучить ястребят жить среди голубей.
Михаил, Вера и Тахав пошли в город в штатских костюмах. Был поздний вечер. Небо беззвездное. Ветер дул неровными толчками: то утихнет, то опять качнет уличные фонари и тени прохожих. Немного времени прошло после войны, но ее следы почти стерты в городе. Люди труда засыпали землей воронки, разобрали развалины на кирпичи, которыми ремонтировали здания. В небольшом сквере вкруг фонтана, бившего упругой струей из пасти каменного дракона, шумно разговаривая, сновали молодые люди.
Вера предложила сесть на освободившуюся скамейку с толстыми чугунными ножками, Против них сидела старая немка с дочерью. К ним подошел молодой человек.
— Понаблюдаем… — сказал Михаил.
Тонкий длинноногий бравер в светло-коричневом костюме и с прилизанными русоватыми волосами поклонился. Старуха уступила ему свое место. Немного погодя молодой человек встал, жестом пригласил девушку с матерью к киоску. Он угостил свою молодую знакомую, старуха заплатила за свой лимонад сама. Затем они подошли к кассе летнего театра. Молодой человек купил два билета. Мать взяла билет за свои деньги.
— Дико! — удивилась Вера, неотрывно наблюдая за молодым долговязым немцем.
— А может, денег не хватает у него? — предположил Тахав и, щелкнув замком портсигара, поднес его Елизарову.
— Наоборот, — заметил Михаил. — Это старая манера богачей, юнкеров. Я перед отъездом в Германию на курсах читал разные книжки о быте немцев.
По пути в знаменитое кафе «Функе» друзья задержались около толпы пожилых мужчин и женщин, слушавших беседу информатора. Это была одна из распространенных форм общения коммунистов с жителями. Беседы интересовали горожан, они задавали вопросы. Спрашивали обо всем и под конец сами высказывались. Сегодня проводил беседу бургомистр Больце. Как бы ни был он занят, а в месяц раз обязательно приходил на такую встречу с жителями, чтобы запросто поговорить с ними.
Михаил, Вера и Тахав пошли дальше. Они остановились у двухэтажного каменного дома. Между нижними и верхними окнами на узкой длинной вывеске синели неоновые буквы: «Кафе Функе». Дверь была открыта, из нее струилась сизая лента дыма и пара.
— Страшно заходить сюда, — проговорила Вера. — Дым столбом.
— В кафе разрешается курить, — объяснил Тахав.
— Прусский молодчик бесцеремонен. И дома, если ему разрешено курить, он будет курить, даже если больная старуха умирает от его дыма, — добавил Михаил.
В длинном зале ровными рядами стояли квадратные мраморные столы. На одном конце зала громоздилась стойка, тоже мраморная. За ней на ступенчатых полках красиво расставлены бутылки с этикетками когда-то продававшихся вин. Теперь выбор был скудный: картофельная водка, коньяк, отдававший гарью, и пиво. На другом конце зала возвышались подмостки, на которых стоял рояль.
К незнакомым посетителям, не успевшим еще оглянуться вокруг, подскочил худой пожилой официант и, заметив, что Михаил достал папиросы, быстро зажег спичку. Расшаркиваясь, он развернул меню, вложенное в узкую кожаную папку.
— Что изволите подать? — сиплым голосом спросил официант.
— Разрешите сначала изучить это сочинение, — сказал Михаил и начал вслух читать: — Сосиски с капустой и зеленью; ветчина с патокой и чечевицей; кровяная колбаса с луком и бобами; яичница с яблоками; пюре из брюквы; картофель, жаренный на маргарине.
— Мне для пробы яичницу с яблоками, — промолвила Вера.
Тахав не хотел есть, но меню заинтересовало его — необыкновенное кулинарное творчество! Глядел-глядел он на меню и решил:
— Я заказываю все, для кругозора.
Елизаров знал, что немецкие кулинары сильны на выдумки, умеют готовить хорошо, вкусно. Но такое творчество вызвано трудностями времени, нехваткой продуктов. Ему понравилась изобретательность повара кафе, пустившего в ход даже брюкву, чечевицу и патоку.
Вокруг русских за столами был беспорядочный шум. Все разговаривали громко. Трудно было разобрать, кто рассказывает, кто слушает. То и дело на пол падали вилки, ножи. Сидящие за столами не поднимали их — подбирали официанты. Посетители в этот поздний час были молодые — «ястребята», о которых с ненавистью и горечью говорил Вальтер. Одни пили пиво, другие — шнапс. Некоторые вместо вилок ели ножами, ради шика. Столы залиты. Тут же молодой человек целовался с девушкой.
Вере показалось все диким. Она много хорошего слышала о немецкой культуре, о манерах и этикете. Что за шабаш? Что за падение нравов? Вера покачала головой и с сожалением сказала:
— Не умеют вести себя в обществе.
— Этому не учил их Геббельс, — заметил Тахав.
На подмостки поднялся молодой человек в вельветовой куртке с блестящей, как серебро, застежкой-«молнией». Это был Вальтер. Михаил покачал головой: «Зачем он сам выступает в роли конферансье?» Руководитель городского комитета Союза свободной немецкой молодежи имел непохвальную привычку: делал все сам. Вальтер поднял руку, призывая к порядку.
— Перед любезными посетителями выступит молодая певица — участница художественной самодеятельности Эрна Эльстер.
В начале вечера в голосе Вальтера слышалась робость, хотя он выступал на собраниях, перед молодежью почти каждый день. Михаилу так и хотелось крикнуть: «Смелей, Вальтер! Ты ведь замечательный оратор, Цицерон!»
Вальтер вошел в роль конферансье. — Он рассказал об успехах участников олимпиады, о конкурсе на лучшее исполнение песни. Особенно тепло отозвался он о даровании крестьянской девушки Эрны.
— Довольно славословить! — крикнул из-за стола, стоявшего рядом с буфетом, покрасневший от водки завсегдатай кафе рыжий бравер. — Мы в состоянии сами оценить.
Вышла Эрна. На ней было длинное зеленое платье, отделанное нежно-кремовым шелком. Она, видно, смущалась в этом наряде, неловко прикладывала руку с платочком к декольте. Тахав тихо сказал друзьям, что отрез на это платье — премия Эрне за участие в олимпиаде и что платье сшито самой популярной модисткой города. Откуда он знал такие подробности, Тахав умолчал. Это уж его дело…
За рояль сел невысокий молодой человек. Это был Любек, охранник завода, друг Вальтера. Эрна запела только что написанную песню о дружбе молодежи двух стран. Хотя это произведение было написано для исполнения хором, по под бурный аккомпанемент рояля не плохо получалось и сольное пение. В зале стало тихо. На что официанты — беспокойные люди, и те застыли, упершись плечами в стены.
— Вот она! — вытащил Тахав из кармана карточку певицы.
Михаил удивился. Неужели дошло дело до того, что башкирский джигит завоевал этот подарок? Не верилось…
— Сама подарила, — похвастался Тахав. — Помнишь, в деревне Кандлер заходили к ней в дом?
— И говорили с ней о художественной самодеятельности? — Михаил вспомнил встречу.
Эрна пела песенку из советского кинофильма. Она окинула зал веселым взором, остановила его на Тахаве и продолжала песню:
У меня такой характер,
Ты со мною не шути…
— Понял? — Тахав принял это на свой счет.
Певице захлопали. Михаил не ожидал такого успеха от выступления Эрны. Он вспоминал первую встречу с ней, когда заходил со своими друзьями в ее дом. Тогда она казалась жалкой, опустившейся. А теперь? Если бы он не знал, что перед ним участница самодеятельного искусства, он сказал бы: «Хорошая певица».
Немцы вызывали Эрну еще и еще. Но у молодой-певицы иссяк репертуар. Праздные слушатели неистовствовали, согласованно били в ладоши, кричали «бис!». У Эрны закружилась голова от успеха. Она решила спеть никому не известную песню, которую она напевала дома, когда вспоминал. а день прихода советских воинов в их деревню. Перед началом она пояснила, что слова советского воина, поэта Тахава Керимова, а музыка ее, Эрны:
Над зеленою долиной
Густо стелется туман.
— Ты приди ко мне, красотка,
На знакомый нам курган…
Елизаров удивился: неужели Тахав — поэт? Они три года вместе были на фронте, но никогда Михаил не замечал за ним поэтических шалостей.
— Твоя песня? — спросил он.
— Нет, я просто певал ее на концертах художественной самодеятельности, — признался Тахав.
— Зачем же выдал за свою? Хвастун ты, Тахав. За это надо всыпать тебе.
Эрна пела, скрестив руки на груди. Вот она закончила песню, но никто, кроме Тахава, не аплодировал ей. Певица помрачнела: плохо восприняли эти молодые немцы песню, сочиненную советским воином.
Концерт окончен. Возле буфета раздался шум и крик. Два молодых посетителя поругались. Размахивая руками, они пытались перекричать друг друга, доказывая каждый свое.
— Я докажу, что у Эрны Эльстер глаза голубые! — крикнул рослый бравер Курц, увертливый как угорь, и схватил стул.
Поднял над головой стул и другой бравер. Лицо у него было круглое, желтоватое, как брюква, волосы рыжие, взъерошенные. Он доказывал, что у Эрны Эльстер глаза серые. Из-за буфета вышел хозяин, тучный, ожиревший человек. Костюм на нем был черный с плюшевым воротником. Вместо галстука на воротнике пикейной накрахмаленной манишки подвязан красный шелковый шарфик. Шея у него короткая, толстая, голова маленькая. Сложив ладони трубкой, он кричал: Любезных посетителей хозяин кафе просит обойтись без стульев! Если господа посетители не могут обойтись без твердых предметов, то к их услугам хозяин бесплатно предоставляет гюммикнюппелен, которые предназначены для защиты чести.
Михаил и Тахав закатились смехом. Они хохотали не столько над тем, что браверы подрались из-за цвета глаз девушки, как над олимпийским спокойствием хозяина, предложившего бесплатно к-услугам господ посетителей резиновые дубинки.
— Гюммикнюппелен были введены в кафе до войны, — пояснил Вальтер.
— Зачем? — удивилась Вера.
— Для воспитания характера.
Скандал не утихал. Курц вцепился в воротник своего противника.
— Не нарушай устава, — схватил тот Курца за руку. — Бей, но рубашку не рви.
— По уставу? — переспросил Курц. — Хорошо, — согласился он и побежал куда-то, нырнул в боковую дверь.
Михаил уже-начал волноваться: что будет дальше?
Курц привел Эрну к столу, за которым сидел его противник. Девушка не знала, что она была яблоком раздора. Курц дернул бравера со взъерошенными рыжими волосами за плечо и указал на глаза Эрны.
— Смотри — голубые. Куш! [19] — крикнул он. — Хозяин, давайте гюммикнюппелен. А вы, пожалуйста, сядьте, — попросил он Эрну.
— Я согнусь, — покорно проговорил проигравший.
Хозяин подал дубинку. Курц плюнул в ладонь, потряс в воздухе — дубинкой и с размаху протянул своего противника вдоль спины. Он бил и приговаривал:
— Не спорь, если не знаешь.
Михаил с отвращением смотрел на побоище: не верил своим глазам, что так дико могут дурачиться взрослые парни.
— Омерзительно! — вскочил он со стула. — Вначале бросался, как барсук, на своего друга, а теперь стоит, словно осел.
— Соблюдает устав клуба, — пояснил Вальтер.
— Волчий устав, — сказал Елизаров и направился к драчунам.
Курца и его жертву окружили их однокашники, они хихикали и подтрунивали над рыжим спорщиком. Победитель торжествовал, спуская шкуру со своего сверстника. После каждого удара он спрашивал:
— Может, попросишь извинения?
Тот не хотел выдать свою слабость.
В негласном уставе бывшего клуба «Гитлерюгенд» допускалось извинение, но оно считалось слабостью. Скрипя зубами и грызя носовой платок, чтобы не вскрикнуть и не простонать — это тоже считалось слабостью, проигравший, согнувшись, принимал удары.
Михаил подошел к Курцу, выхватил у него дубинку и спросил:
— Что же это такое?
Курц расхохотался во весь рот.
— Видали! Он не знает назначения этого предмета, — Курц выхватил дубинку из рук Михаила, резко взмахнул ею и поучительным тоном сказал: — Это оружие чести.
— Волчьей чести, — опять взял Михаил дубинку и спросил хозяина кафе: — Почему вы держите эти штуки?
— По соображениям гуманного отношения к посетителям, чтобы не дрались стульями, — хладнокровно ответил владелец питейного заведения.
— Такое гуманное отношение может быть только ко псам, — заметил Михаил.
— Отдайте гюммикнюппелен, — пробормотал потерпевший. — Я должен получить еще пять пасов, — так называл он удары;
— Позвольте, — взялся Курц за дубинку. — Я человек чести и должен удовлетворить желание партнера — дать ему пасы сполна.
— Отставить! — словно команду подал Михаил.
Курц по старой привычке считал себя главарем содома и с насмешкой заговорил с Михаилом:
— Вы первый раз в нашем клубе? У нас такое правило: только после третьего посещения можно делать замечания.
— У нас другое правило: в любое время прийти на помощь потерпевшему, — сказал Михаил. — Бросьте эту псовую игру.
Герои игры переглянулись. Интересно, кто такой этот пришелец? Видать, не из робкого десятка.
Курц побагровел, подошел к столу и сказал Эрне:
— Пересядьте на тот стул. Это мое постоянное место. — Он выпил стопку водки и хотел было сразиться и с новичком, но, глянув на профиль Эрны, назвавшей его, Курца, «глупцом», великодушно воскликнул:
— Вы прекрасно пели! Я очарован.
— А вы просто пьяны, и я не хочу с вами разговаривать, — отвечала Эрна. Она хотела уйти, но, увидев тревогу на лице подошедшего Михаила, остановилась.
Эрна всматривалась в статную фигуру молодого человека с кудрявой головой. Где же она его видела? Но вспомнить ей помешал Курц.
— Как драгоценное здоровье вашей мамаши? — учтиво спросил он.
Эти слова тронули девушку, оставившую больную мать дома. Эрне показалось, что Курц знает о положении ее семьи и хочет проявить участие. Проглотив обиду, она глубоко вздохнула и ответила:
— У мамы тяжелая астма. Врачи говорят: неизлечима.
— Пусть благополучно умирает, — с притворным сожалением произнес Курц.
Эрна содрогнулась. После гибели отца мысли о смерти матери приводили девушку в ужас. Она не могла подобрать слова в ответ злому насмешнику, гневно посмотрела на него и дала пощечину.
Курц ударил кулаком по столу. Глаза его налились кровью. Верхняя губа стала подергиваться, словно у перепуганного кролика. Он вскочил, растопырил пальцы, бросился на девушку, утиравшую слезы, и прошипел:
— Схвачу и удушу.
— Отстаньте! — крикнул Михаил и дернул Курца за руки.
Курц растерялся перед незнакомым человеком. Его поразил властный тон неизвестного посетителя. Он скрипнул зубами и сел на свое место. Раньше, до гибели свастики, за такую дерзость он сорвал бы голову любому человеку и получил бы еще ценный подарок за мужество. Теперь он действовал с расчетом, будто руки короче стали. Курц отлично знал, что за длинные руки новые власти наказывают, а за моральные проступки только порицают. Поэтому Курц и решил блеснуть. Ему очень хотелось отомстить дерзкой певице. Но как? Вдруг он вспомнил слова из своего морального кодекса, подошел к Эрне, наставил на нее указательный палец и выпалил:
— Твоя дорога от печи до порога, пе-ви-ца.
— Негодяй! — шлепнула Эрна Курца по руке.
— Я бы мог дать сдачу, но сегодня суббота, поминают родителей. Царство небесное вашей маме! — довольный своей остротой, осклабился Курц во весь рот.
— Хам! — крикнула Эрна ему вслед.
— Не тратьте слов, — сказал Михаил. — Лучший ответ хаму— молчание.
— Мы с вами где-то встречались, — пристально посмотрела Эрна на Михаила.
— В вашем доме, — напомнил ей Михаил и пригласил Эрну за свой стол.
Он смотрел на нее и радовался, что разговор при первой встрече о самодеятельном искусстве пошел впрок. Девушка казалась теперь совсем другой. Стала полней и румянее. Только косметика как-то резала глаза Михаила. В косы, собранные в пучок на макушке, вплетены чужие волосы. Не нравилась ему и окраска бровей: волосы светло-русые, а брови смоляные.
Эрна с увлечением стала рассказывать, как в своей деревне она создавала кружок. Трудно было. Многие боялись, выжидали чего-то после прихода советских частей. Для начала с помощью коммуниста из сельского комитета организовали хоровой кружок из шести человек, потом хор вырос до сорока голосов. Сначала пели только знакомые песни, затем получили ноты романсов, арий.
— Когда мы подготовили первый концерт, это было чудо! Из соседних сел повалил народ. Меня стали называть маэстро. А сюда приехала на олимпиаду.
— Это я знаю. Вы остаетесь на семинар руководителей художественной самодеятельности?
— А как же. Сегодня уже занимались. Такие опытные музыканты проводили уроки. Мы остались очень довольны. Не знаем, кого и благодарить за организацию семинара.
— Вальтера, — подсказал Михаил. — Его дело.
— Вальтер заслуживает поцелуя, — улыбнулась Эрна. — Но он сказал, что семинар организован по предложению какого-то капитана Елизарова из комендатуры. — Она не знала фамилии Михаила. — Мы, девушки, решили после окончания семинара поднести ему цветы.
— Не советую, — сказал Михаил. — Он не любит подарки.
— А что он любит?
— Он любит, чтобы хорошо занимались.
К столу подошел Тахав. Эрна еле узнала знакомого старшину, она ни разу не видела его в штатском. На нем был темно-синий костюм, шелковая рубашка, блестел серебристыми нитями широкий галстук.
— Рай нашей жизни — встреча со знакомой девушкой, — проявил свое красноречие джигит с реки Белой, протянув руку Эрне. — Здоровы ли вы? Легко ли на сердце? Наша рука легкая. Сказали тогда — станете актрисой, и вот…
— Я уже благодарила капитана, — улыбалась Эрна. — Признательна всем вам за пожелание добра. Очень часто вспоминала вас после первой встречи. А вы вспоминали меня?
— Каждую минуту, — подхватил Тахав. — Все, что было в моей груди, я передал моей тайной тетради, хотел писать письма — адреса не знал.
Шутя и хвастаясь, Тахав открыл свою душу. Хотел или не хотел, но что было в груди, вырвалось:
— Самое большое счастье — встретить друга, которого сердце хочет. — Он положил руку на грудь.
Подошел Вальтер. Он учтиво спросил, желает ли Эрна Эльстер ехать вместе с участниками концерта или посидит в кафе. Эрна поблагодарила Вальтера за внимание и сказала, что она хочет побыть с советскими друзьями. Вальтер проводил молодых исполнителей и посоветовался с Михаилом, не стоит ли побеседовать с шумной ватагой о поведении в кафе.
— Намерение хорошее, — сказал Михаил, — смрад надо выветривать. Но здесь, в кафе, беседы проводить не стоит. Надо работать с ними на предприятиях.
— Там их не затянешь, — пожаловался Вальтер.
— Надо приглашать хороших беседчиков, устраивать вот такие концерты. Видали, как аплодировали? Надо и их втягивать в кружки. А сейчас просто поговорите с ними, зацепитесь за стычку того парня с Эрной.
Вальтер пошел на переговоры. Он не знал, что за гусь тот парень, не знал и его друзей, их прошлое и настоящее. Город большой — не познакомишься с каждым. Но те знали Вальтера, ставшего вожаком молодежи, и возненавидели его. Особенно злобен был Курц. Если не погибла бы свастика, Курц наверняка был бы воеводой «Гитлерюгенда». А теперь какой-то радиомонтер Вальтер руководит молодежью города. Но Курц враждовал хитро, умел обходить подводные камни. Открыто он не выступал ни против мероприятий советской комендатуры, ни против новых немецких руководителей, но если где нужно было подрезать авторитет вожака молодежи, он натравливал своих друзей. Они прозвали Вальтера «Мелкозубкой», и эта кличка стала разноситься по городу.
— Добрый вечер, — приветствовал Вальтер своих сверстников. — Понравился вам концерт?
Курц незаметно мигнул рыжему. Тот ответил:
— Есть замечания. Постойте немного. Вот закончим свою программу смеха — ответим.
Курц вел эту программу каверзными вопросами:
— Что делать, чтобы не скучно было?
— Привести в кафе какого-нибудь иуду и взять дубинку, — отвечал рыжий.
— Это фашистское веселье устарело, — возразил Курц. — Чтобы было весело, надо напоить допьяна друга, у которого красивая жена.
Собутыльники одобрительно ухмылялись.
— А что сделать, чтобы бесплатно гулять в кафе? — опять спросил Курц.
— Поступить в официанты.
— Мелко. Полюбить жену хозяина кафе, — расхохотался Курц и победоносно посмотрел на Вальтера. — Вы спрашиваете наше мнение о концерте? — снисходительно заговорил он. — Скучноватый концерт. Вот если бы артистки голенькие плясали на столах…
Все рассмеялись. Вальтеру стало досадно. Он вспомнил слова Михаила о том, что ватага не будет слушать беседу. Но Вальтеру хотелось во что бы то ни стало сорвать бесшабашный разгул «ястребят».
— А почему вы обидели молодую певицу? — спросил Вальтер. — Надо уважать молодые таланты.
— Есть предложение, — нарочито подхватил Курц, — организовать общество защиты молодых талантов. В члены должны приниматься посетители этого кафе с четырехлетним стажем и четырьмя ранениями.
«Уйти от них, — подумал Вальтер, — совсем восторжествуют безумствующие молодцы. Спорить бессмысленно, они нанизывают пошлость на пошлость. С ними надо спорить дубинкой, но этот метод осудил комендант». Вальтер решил подействовать на своих сверстников, крещенных свастикой, более сильным доводом:
— Вы уже не популярны среди молодежи города, — сказал он Курцу. — Большинство юношей и девушек вступило в Общество дружбы с Советским Союзом, изучают его культуру…
— Я тоже изучаю, — перебил Курц, — читаю надписи на советских консервах.
Опять все разразились смехом.
Елизаров со стороны следил за столкновением Вальтера с Курцем. Ему стало жалко самозабвенного парня и противно, что разгульные молодчики ведут себя вызывающе.
— Вам надо поступить в школу первой ступени и научиться вежливости, уважению людей, — потеряв надежду на удачную беседу, сказал Вальтер поучительным тоном.
— Можно составить компанию? — поспешил на выручку Михаил. — У вас веселый разговор.
— О вежливости? Образцово скучный… — нарочито зевнул Курц.
— Но полезный. В обществе зевать — тоже признак невежливости, — заметил Михаил.
— От вежливости мало дохода, — тем же тоном протянул Курц.
— Конечно, за вежливость не платят, — парировал Михаил. — Но она ценится очень высоко.
Стол, за которым началась стычка Михаила и Курца, обступили молодые люди, подошли и Эрна с Верой. За их плечами стояли Тахав и Любек. Курц принял вызов и надеялся сразить новоявленного посетителя. Он считал себя начитанным и, как казалось ему, имел собственный взгляд на вещи.
— Дешевый афоризм. Вежливость помеха храбрости. Молодого человека красят физические совершенства: все дело в том, как он стреляет, боксирует, владеет дубинкой.
— Это грубо! В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и мысли.
Курц сделал важную мину, будто он давным-давно знает то, о чем говорит собеседник. Он встал, выпятил грудь и, долбя стол указательным пальцем, отрубил:
— Прекрасное — сила! Кто сильный, тот и красивый.
Курцу казалось, что он произнес неуязвимые слова. По выражению лиц своих друзей он судил, что произвел ошеломляющее впечатление. Вальтер нетерпеливо ждал ответа Елизарова: хорошо бы тот поставил Курца на колени. Михаил не спешил, не горячился и не гневался. Обдумывая атаку ретивого недруга, иногда затруднялся в выборе слов: не в полном совершенстве знал немецкий язык. Он достал папиросы, предложил Курцу, Вальтеру и другим любителям, затянулся и сделал легкий жест.
— Сила — понятие относительное. Для мышей, например, «сильнее кошки зверя нет». Вам, наверное, казалось, что Гитлер как полководец превзошел и Наполеона. А мы считаем, что Гитлер походил на Наполеона не больше, чем котенок на льва.
Эти слова Михаила взорвали круг слушателей. Вальтер, Эрна, Любек и многие парни захлопали в ладоши. Курцу же это пришлось не по душе. Не потому, что сравнили покойного фюрера с котенком. Курц не очень грустил о нем. Ему досадно стало, что его собственное изречение о силе померкло, как коптилка в электрическом свете. «Кто же все-таки этот незнакомый собеседник?» — подумал Курц. Он откусил конец мундштука папиросы и спросил:
— Кто имеет честь говорить со мной?
— Вежливости ради спрашивают наоборот, — подрубил Михаил высокомерие Курца. — Но я человек не гордый, отвечу. Я советский офицер, работник комендатуры.
Курц оторопел. Хотя он не боялся работников комендатуры, зная их беспристрастие, дружелюбное отношение к жителям города, но пожалел, что так буйно вел себя, чуть не побив Эрну. Он прикинулся хамелеоном.
— Тускло светят лампочки. — Он указал на люстру. — Не знаете, кто изобрел такие штучки?
Слова были медовые, а мысли ядовитые. Курцу хотелось уязвить собеседника тем, что русские якобы слабы в технике. Михаил улыбнулся: смешным показался ему ученический прием Курца. Он повернул разговор на другой лад:
— Хотите, угадаю ваши мысли?
— Не думаю, что- вы волшебник, — со скрытой иронией заметил Курц.
В глазах собеседников, сгрудившихся вокруг стола, зажглось любопытство. Только у Вальтера по лицу скользнула гримаса недовольства. Он думал, что в назидание другим Елизаров осадит, отчитает вдохновителя оргий, и вдруг советский офицер сам завел забавный разговор.
— Вы думаете, — сказал Михаил, отгадывая мысли Курца, электрическую. лампочку изобрел Эдисон.
— Правильно! Я это отлично знаю, — похвалился бравый знаток техники.
— А теперь я угадаю, чего вы не знаете, — продолжал Елизаров- Вы не знаете, что электрическую лампочку сперва изобрел русский ученый Лодыгин, а Эдисон лишь усовершенствовал ее.
Курц выпучил глаза, будто ожегся перцем. Он действительно не знал этой истины, но не хотел верить Михаилу. Он перевел дыхание, как после испуга, и, не желая отступать, пробубнил:
— Есть кинофильм «Эдисон», в нем показана вся технология.
— Я тоже смотрел эту картину, — кивнул Михаил. — Эдисон, повторяю, только усовершенствовал лампочку, изобрел к ней патрон.
Кури и не соглашался и не возражал. Спорить он не решался, боясь опять сесть в калошу. Хотя он изучал технику и в училище и в институте, но, увлеченный военными помыслами в Гитлерюгенде, так и не добрался до высоких ступенек науки. Поверхностные знания его выветривались, задерживались в памяти только отдельные факты, яркие штрихи, кричащие картины, общеизвестные формулы, крылатые слова. Сдаваться же, признать себя битым в споре не хотел. Чтобы не попасть впросак, Курц козырнул острой шуткой:
— Вопрос дискуссионный, как святость еврейки.
— Какой? — подстегнул его рыжий.
— Марии, матери Христа. — Курц пальцем щелкнул по солонке и подсыпал в пиво соли.
— Я не верю в сказки, тем более библейские, — отвернулся Михаил от Курца и спросил Эрну: — Вам не скучно слушать нас?
— Наоборот. Я слушаю с интересом, — призналась девушка. — Очень довольна, что вы утерли нос этому грубияну.
Вальтер улыбался, радовался, что Михаил хорошо поговорил с этим Курцем и что Эрна при всех дала пощечину герою кафе. Курц кусал губы, злился больше всего на Эрну, но отомстить ей не мог: боялся работника комендатуры. Он льстиво улыбнулся, посмотрел на девушку заискивающим взглядом и примирительно сказал:
— Вы не обижайтесь на меня, Эрна. Все, что было, — шутка. Я девушек никогда не обижаю. Орел мух не ловит.
— Орел, который чирикает, — сказал Вальтер, кивнув на Курца.
— Я готов сыграть вам туш за остроумие, — сказал Курц таким тоном, что нельзя было заподозрить его в ненависти, кипевшей в груди.
Курц отлично понял из слов работника комендатуры, что в новой Германии не в почете бодливые рога. «Не те дни» — вот что огорчало Курда. В голове шумело, лицо побледнело. Его охватила жгучая злость. Если бы так уязвил его какой-то монтер до прихода русских, он, Курц, устроил бы ему «пляску смерти», а теперь сидит тише воды, ниже травы.
Курц поднял руку, помахал пальцами на прощанье, отошел в сторону, сел за свой стол и кивнул официанту.
— Укрощение шакала, — сказал Вальтер.
— Он хитрый, — заметил Михаил, садясь между Верой и Эрной. — Имеет волчий зуб и лисий хвост.
Вера все время думала о Курце: что он за человек? Дурачится, но чувствуется, что он не глуп, находчив, силен, изворотлив, гибок и зол. Во время войны она встречала гитлеровцев, которые считали себя пупом земли. Одним из таких был майор Роммель. Он сначала перевязал рану Михаилу, попавшему в плен, вздыхал, видя его страдания, улыбался, чтобы подбодрить, а потом выжег на его груди звезду. Роммель улыбался и ей, когда отбивал печенки резиновой палкой. Тогда Вера не понимала, почему гитлеровцы такие жестокие. Теперь, понюхав чад бывшего клуба «Гитлерюгенд» и встретив его выкормыша, Вера стала улавливать в характере Курца то общее, что роднило его с теми фашистами в шинелях.
— Интересный тип, — сказала Вера о Курце.
— Место таких в доме с решетками, — отозвался Вальтер.
— Конечно, больной зуб легче выдернуть, чем вылечить, — проговорила Вера, — но хороший врач не спешит удалять.
— Довольно об этом черте, — сказала Эрна. — Поговорим о чем-нибудь другом.
— Например, о том, чего бы нам выпить, коньяку или пива? — подхватил Михаил.
— Ничего не надо, — возразила Вера.
— Правильно, не будем пить, — поддержала Эрна. — Лучше отгадайте мои мысли.
— Пожалуйста, — живо откликнулся Михаил. — Вы думаете: кто вас пойдет провожать?
— Правильно! — крикнула Эрна. — Но это не все…
— Еще думаете: кому вы нравитесь?
— Верно, но тоже не все.
— И еще вы думаете: ваш сосед женатый или холостой? — кивнул Михаил на Тахава.
Эрна покраснела.
В кафе вошла девушка. На ней был поношенный летний костюм из серого трико. На ремне, закинутом на плечо, висела потертая коричневая сумка с сизым целлулоидным замком. Волосы на затылке наспех прихвачены приколками, над ушами болтались пучки. Губы и брови накрашены грубо: видимо, второпях. Она водила глазами по столикам, за которыми пили мужчины.
— Вы кого-то ищете? — спросил Михаил. — Если угодно, составьте компанию нам, а то у нас нечетное число.
Немецкие друзья Михаила удивились. Любек и Вальтер прикусили языки, решили держать нейтралитет. Эрна надулась, сочла Михаила нескромным и стала пудриться, собираясь уйти. Вера обиделась: что за наглость — привязываться к случайным женщинам!
— Спасибо за любезность, — промолвила девушка, села рядом с Михаилом и достала пудреницу.
— Ваша пудреница похожа на табакерку, — заметил Михаил.
Девушка не то покраснела, не то сконфузилась. Она покосилась на Михаила и сказала в отместку:
— А ваш язык похож на шило.
— Спасибо за компанию, — поднялся Любек. — Мне надо идти.
— Я тоже пойду. — Эрна глянула на Тахава.
Михаил кивнул друзьям, сделав вид, что не возражает. Ничего не сказав, Вера с Вальтером пересели за другой стол. К ним подошел Кури, весь вечер не сводивший глаз с русской красивой девушки. Он давно пристал бы к ней, но боялся Михаила. А теперь, когда с ней немец, Курц покажет свои способности.
— Тысячу извинений, — сказал Курд. — Позвольте составить компанию.
— Пожалуйста, если вы не всегда объясняетесь с девушками кулаками. — Вера говорила по-немецки коряво, но вполне понятно. — Зачем вы обидели Эрну?
— Я сказал истину: если неизлечима мать — пусть умирает.
Вере противно было слышать такие слова.
— Это ваша мораль? — спросила Вера, собирая кончиком ножа рассыпанную на столе соль.
— Об этом нам говорили еще в детской гитлеровской организации «Пимпф».
— Вы женаты?
— Вальтер, сочините еще выступление ваших артистов, — сказал Курц.
— Вы хотите, чтобы я ушел? — понял Вальтер намек противника.
Курц промолчал.
— Теперь я отвечу на ваш вопрос, — повернулся Курц к Вере. — В настоящее время я холостой.
Другой бы на месте Курца замял такой разговор. Но ему его семейная жизнь казалась трагической. И он с удовольствием разоткровенничался: Я учился на первом курсе института. Прислали нам гостевые билеты на именины гаулейтера. В гостях познакомился с его дочкой. Женился. Скоро обнаружился дефект моей жены — истерика. Я пошел на консультацию к врачу гаулейтера. Он посоветовал мне лечить физическим способом — бить во время истерики, Я применил этот способ. Она потеряла рассудок…
— Что же дальше?
— Увы, она отбыла в пределы праотцов.
— Вам ее жаль?
— В общей сложности жаль. Я лишился богатого приданого.
— И вас не судили за смерть жены? Неужели вы не любили ее?
— Я уважал ее за то, что было отведено ей природой.
Курц ухмыльнулся, считая, что ответил красиво.
Вера с изумлением смотрела на самодовольное лицо собеседника. Беседуя с ним, она улавливала в нем еще одну уязвимую черту — самолюбие.
— Вы испорченный человек. Живете вчерашним днем. Неужели не волнуют вас никакие новые помыслы?
Курц вздохнул: затронуто больное место. Его заветные помыслы разбиты, исковеркано единство цели.
В детстве и ранней юности он увлекался техникой. Мечтал стать изобретателем, конструктором. Он окончил техническое училище, поступил в институт и пристрастился к машиностроению, но «Гитлерюгенд» сбил его с пути, окунул его в купель войны. Потом Курц стал анфюрером: вожаком курсовой организации. Честолюбие, вождизм, впитываемые нацистами, стали его идеалом.
— Помыслы мои были красивы, — в голосе Курца зазвучали нотки разочарования. — Я мечтал сконструировать небольшую машину-универсал, которая работала бы. на любом топливе и делала бы все: плуг снял — косилку прицепил или картофелекопалку. Снял картофелекопалку — приставил корморезку или молотилку…
Вера стала смотреть на него с сожалением. Она переменила тон:
— Ваши слова напомнили мне изречение Шиллера: «Молоко смиренных помыслов ты превратил во мне в бродящий яд дракона». Так и ваши смиренные помыслы нацизм превратил в бродящий яд.
Курц никогда не слыхал такой понятной и жестокой характеристики. Ему стало обидно и больно. Он не мог даже возразить — очень уж сильные слова. У него затряслись руки: не мог вынуть спички из коробки.
— Вы не волнуйтесь, — мягко сказала Вера.
Эти простые слова как-то отрезвляюще подействовали на Курца… В его груди стала рассасываться желчная накипь злой горечи. Ему казалось, что умная русская девушка говорит неспроста.
— Вы можете принести людям большую пользу, если вернетесь к своим помыслам и изобретете свой «универсал». Вы только представьте: ваша машина во всех странах, на ней весь мир будет читать ваше имя.
Курц неотрывно смотрел на красавицу девушку и думал: «Значит, русские не считают меня врагом, если их сотрудница так говорит».
— Вы мне очень нравитесь, — буркнул он.
Вера повела плечами и ответила Курцу:
— А мне не нравится это ваше скоропалительное признание.
Курц моргнул глазами, взялся за лоб, поняв, что сказал невпопад. Он хотел сказать потоньше, но получилось грубо. Надо было признаться изысканно, галантно. Курц повел бровью — официант сразу понял и подал вина. Курц почтительно поклонился Вере, протянул руку к рюмке, предложил выпить и манерно проговорил:
— Вы меня не так поняли. Я глубоко взволнован. У меня еще в жизни не было таких счастливых минут, как сейчас. Выпьем за бесконечность таких минут.
Вера подняла рюмку, но пить не стала. Подошел Вальтер и сказал, что завтра опять будет выступление молодых талантов. Вера протянула руку Курцу и сказала, что ей пора домой.
Курц встал, красиво отвесил поклон и, как молитву, сладким голосом произнес заученные для подобных случаев строчки:
Прекрасной барышне почтенье!
Дерзну ли вас сопровождать?..
Вера не хотела ни огорчать Курца, ни обнадеживать. Она подумала, как бы лучше отказаться. Слова нашлись, удачные сверх чаяния. Пригодились упражнения по немецкому языку — чтение «Фауста», заучивание отдельных строк. В тон Курцу она сказала:
Не барышня и не прекрасна,
На провожатых не согласна.
— Браво! — воскликнул Вальтер. — Курц остался с носом!
Ох, как ненавидел Курц Вальтера! Раньше он, анфюрер, вырвал бы его язык, а теперь даже пинка не может дать. Промолчать тоже неприятно: поддел его противник. Проглотив обиду, он ухмыльнулся и отпарировал:
— Твоя реплика — попытка грача спеть по-соловьиному.
Вальтер не остался в долгу за прошлые обиды: все-таки сунул кулак под нос противника:
— Довольно ехидствовать, юнкерской курицы племянник. Прошел ваш праздник. Теперь не вы двигаете нами, а мы — вами.
У Курца чуть сердце не лопнуло от злости. Так осрамили его! Да кто? Сын кочегара. Он так не оставит, отомстит этому Мелкозубке.
— Вы видели? — подскочил Курц к Елизарову. — Кулаки распускает лидер свободной молодежи. Я с уважением к нему, а он ко мне, как фашистский молодчик.
— Я поговорю с ним, — пообещал Елизаров.
Подошла Вера.
— Ты пойдешь? — спросила она Михаила.
— Я еще посижу. Ты иди с Тахавом.
В кафе стало тихо. Засидевшиеся посетители мирно разговаривали. Даже рыжий бравер после дубинок молчал, заливая боль водкой. Михаил беседовал с поздней посетительницей. Она без стеснения объяснилась:
— Я свободная девушка. Зовут меня Эльза.
Она думала: после этих слов молодой человек заинтересуется ее родителями, их состоянием, какое приданое за ней. К удивлению Эльзы новый знакомый спросил ее о другом.
— Вы работаете?
— Нет, я учусь. Мне посчастливилось поступить в берлинский пединститут. Приехала на каникулы, — показала Эльза удостоверение.
— Вы генерала Хаппа знаете?
— Этого изверга? Как же. Служила у него… — Эльза догадалась, что молодой человек узнал ее. — Его осудили и посадили в тюрьму. Мне кажется, я где-то видела вас.
— Вы переводчица генерала Хаппа?
— Вспомнила! — воскликнула Эльза. Вы тогда приезжали в штаб нашей армии парламентером. Какая неожиданность! Вы теперь штатский? Чем занимаетесь?
— Изучаю немецкие нравы. Расскажите, как вы попали в институт?
— Это очень интересно, — сказала Эльза. — Только сегодня поздно. Давайте встретимся в другое время и при иных обстоятельствах.
На другой день Михаил рассказал коменданту все, что случилось в кафе. Пермяков отчитал его. Он не одобрил наблюдения за пари-дракой, долгий спор с Курцем и упрекнул за то, что Михаил остался в кафе с Эльзой.
Дошла очередь и до Тахава, где-то пропадавшего всю ночь. Он не признавался, где был, твердил, что ходил на вокзал узнавать о каком-то грузе, но так и не сказал, что провожал немецкую девушку.
Эльза сама позвонила Михаилу, пригласила его на свидание.
В доме, куда пришел Михаил, жил профессор Торрен. Хозяин встретил гостя с распростертыми объятиями, познакомил с женой — высокой седой женщиной, сохранившей изящество в движениях и жеманность в обращении. Хозяйка не преминула сказать комплимент Михаилу, что он сносно говорит по-немецки, усадила его на почетное место, развернула перед ним потомственный семейный альбом с портретами дедов и прадедов и, предоставив мужу удовольствие пояснять их родословную, направилась на кухню.
— Я угощу вас натуральным кофе, — пообещала она.
Михаил объяснил Торрену цель своего прихода. Профессор улыбнулся с хитрецой: дескать, понятно — молодость. И сочувствующе сказал, что девушка приходила, очень сожалела, что не могла дождаться молодого человека. Она получила телеграмму о смерти сестры и сразу уехала.
— Она родственница вам?
— Знакомая. Вместе служили в штабе армии. Теперь учится в институте. Этот сверточек просила передать вам.
Михаил развернул целлофановую бумагу. В ней была красивая автоматическая ручка и записка: «Любознательному русскому знакомому, изучающему немецкие нравы, на память».
— Я не имею права принять этот подарок от малознакомой девушки и прошу вернуть ей обратно, — положил Михаил ручку на стол и поднялся, чтобы уйти.
Появилась хозяйка. Она хотела усадить гостя на место. Ей на помощь прибег профессор. Он пояснил, что если гость уйдет, его супруга очень обидится. Михаил сдался.
Хозяин повел гостя в другую комнату. Это был небольшой рабочий кабинет профессора с очень скромной обстановкой. Старый письменный стол, три дубовых стула, широкий книжный шкаф, портрет Гегеля в самодельной раме — вот и все. Но библиотека профессора еле вмещалась в большой шкаф и настенную полку. Здесь красовались сочинения Гегеля, Канта, Шеллинга и множество других старых книг в толстых жестких, как фанера, переплетах.
— А вот это — моя новая азбука, — профессор показал книгу о диалектическом и историческом материализме. — С удовольствием штудирую. Очень хочется поговорить с господином Пермяковым о марксистской философии. Он эрудит. Когда бы мог он пожертвовать часок?
— Я не могу ответить за него. Вы позвоните ему. — Михаил посмотрел на телефон.
— Благодарю за совет. Скажите, пожалуйста, номер его телефона. Марта, — сказал профессор жене, оставшейся в соседней комнате, — запиши номер телефона.
Хозяйка взяла ручку, принесенную Эльзой Для Михаила, и стала записывать. Ручка вдруг взорвалась. Профессорша закрыла лицо руками. Сквозь пальцы выступила кровь.
— Какой ужас!.. — простонал профессор.
Елизаров позвонил по телефону, вызвал из комендатуры машину. Добрую, гостеприимную немку повезли в больницу. Врачи сказали, что она ничего не видит.
Вернут ли ей зрение?
В глухом переулке Гендендорфа стоял во дворе небольшой особняк. С виду он ничем не отличался от других домов, но если присмотреться, кое-что было в нем и необычное. Заборы низкие, через них может перескочить любой смертный без всякой тренировки. Из кирпичного сарая почему-то в чужой двор сделан ход, закрывающийся железной плитой на шарнирах. В особняке четыре одинаковые комнаты с небольшими прихожими, которые имели и отдельные и общие входы.
Особняк построил один музыкант около ста лет назад. У него было четыре сына, тоже музыканты. Они составляли семейный квартет. Отец хотел, чтобы сыновья жили под одной крышей и не нарушали фамильного квартета. В дни победы фашизма квартет распался. Особняк купил владелец парикмахерской — тайный помощник гаулейтера Хаппа. Перед приходом советских войск хозяин особняка якобы бежал вместе с Хаппом.
Теперь в особняке жил новый владелец, тоже парикмахер, Артур Пиц, а одну квартиру по решению магистрата занимала Гертруда Гельмер.
Когда прошла ее вторая молодость — это было перед войной в Гамбурге, — она стала содержательницей кафе. В последний год войны Гертруду обучали на гитлеровских курсах «оборотней», Там и окрестили ее «ученицей Клары Цеткин».
В два часа ночи к Гертруде пришел Артур Пиц. Он хотя и жил в особняке, но почти никогда не ночевал в нем. Пиц был в легкой темной куртке, в тонких брюках и летних туфлях, похожих на сандалии.
— Что показывает барометр в ваших сферах? — спросил он хозяйку.
— Ищут Эльзу, считают ее разведчицей из Западного Берлина. Мне жаль профессора Торрена, — вздохнула Гертруда и постучала в стенку.
Немного погодя вошел… генерал Хапп. Он был в штатской одежде. Хапп находился в соседней комнате. Из нее можно было выйти и во двор и в общий коридор особняка.
— Наконец-то вижу моего учителя, — обнял Пиц Хаппа. — Вы прекрасно выглядите.
— Работа стала спокойнее, — проговорил Хапп. — В войну в дьявольской России приходилось сидя спать и стоя есть. А здесь вечерами я спокойно лежу в ванне и жую жвачку.
— Вас осудили, об этом лишь для блезиру писали в газетах? — спросил Пиц.
— Осудили, — ухмыльнулся Хапп. — Пожизненную каторгу прописали. Но старые кадры понадобились и новым западным властям. Нужен им наш опыт, мой друг Роммель.
— Простите, учитель; мое имя теперь Артур Пиц.
— Знаю и не забываю, где как называть. В Западном Берлине очень хорошего мнения о вашей службе. За предложение об изготовлении и применении авторучек тебе назначен солидный гонорар.
Гертруда накрыла стол. Недостатка ни в чем не было. Здесь не ощущалась карточная система. Гертруда знала черные ходы магазинов. Ей, заместителю бургомистра города, отказа нигде не было. Хапп велел открыть консервы, привезенные им. Гертруда вслух прочитала надпись на американской банке.
— Молодцы наши новые шефы! — с восхищением сказал Хапп. — Кормят, деньги платят, заводы наши пускают в ход, права предпринимателей охраняют как святыню.
— А каковы наши успехи в широком плане? — спросил Пиц.
— Ситуация наиблагоприятнейшая. Образовалась трещина между союзниками. В Берлине созданы разные центры пропаганды и разведки. Вас включили в филиал «Свободной Европы» и в союз ветеранов войны.
— Меняются наши функции? — спросила Гертруда.
— Усиливаются. Наш шеф в Берлине благословил идею непризнания новых восточных границ и требует вдолбить это каждому немцу и по ту и по эту сторону Эльбы.
— Я думаю, что без аншлюса ничего не получится, а народ шипит, не хочет новой войны, — процедил Пиц.
— Наши гитлерюгенды да и все молодые германцы опять пойдут, когда им прикажут. Главная сила — в руководителях и военных заводах. Трубы уже дымят. Посадим Германию на танки и реактивные самолеты, и по-новому загремит наш девиз: «Нах Остен!» Выпьем за это!
Хапп всадил вилку в американский шпиг и спросил:
— Как студентка сдает экзамен? — Хапп так называл Эльзу.
— Плохо, — ответил Пиц. — В первый же выход напоролась на сотрудника комендатуры. Послали ее с сюрпризом — попала в козу вместо волка: ослепла жена профессора Торрена. Я очень встревожен этой неудачей. Капитан Елизаров не оставит это дело. Он ищет Эльзу, и коммунистические мальчишки помогают ему. Есть такой Вальтер, сын кочегара, — их вожак. Он хуже советских сотрудников. Побил анфюрера Курца.
— Вот какой выродок. Надо угостить его конфетами. Я привез из Берлина. — Хапп показал этикетку, на которой по-русски написано «Весна».
— Есть еще один опасный человек — профессор Торрен, — промямлила Гертруда. — На каждом шагу он рассказывает об авторучке, о студентке Эльзе, говорит, что приехала она из Западного Берлина. С восторгом отзывается о советской комендатуре, поместившей его жену в свой госпиталь. С каждым часом становится труднее и опаснее.
— Ничего, мой ангел. — Хапп поцеловал Гертруду в мясистую щеку. — Не теряйте спокойствия духа. Тех двоих — капитана Елизарова и кочегарова сына — вы сами уберёте, а профессора Торрена — я.
— Много надо убирать дряни. Ваша кухарка Берта пятки лижет коменданту. Бургомистр Больце совсем продался русским — тоже враг номер один. Меня путает слабость Эльзы: попадется — погубит нас всех, — в голосе Гертруды были слышны нотки отчаяния.
— Правда, — сказал Пиц, — увезите Эльзу отсюда.
— Куда? Где такая нужна? Если уж под вашим руководством не справляется, то в другом, месте тем более. Будет мешать — угостите и ее конфетами, но не без пользы. Поверните ее смерть против русских, — начал Хапп инструктировать своих подручных. — И впредь будут изготовляться разные сюрпризы: карандаши, консервы, жучки. У меня есть претензии к вам, мои друзья: почему не растете?
— Почва испортилась, учитель, — жаловался Пиц. — Советская служба будто прививку сделала всем против наших идеалов.
— Прививку?! — передразнил Хапп. — У нас есть прививка сильнее — доллар. Почему Курца не втянули до сих пор?
— Мелким бесом стал: кутит и хулиганит, ничего знать не хочет, — возмущался Пиц. — Я бросал приваду — не клюет.
— Зазовите Курда. Я с ним поговорю. У меня клюнет, — похвастался Хапп, — я заставлю паршивца таскать каштаны. А Квинта почему не заставите работать? Напомните ему о картотеке.
— Об этом я не знал, — сказал Пиц. — Учитель, вы долго будете здесь?
— Нет, недолго. Большие дела начинаются.
— Вам небезопасно ездить, учитель?
— Нет. Я теперь человек экстерриториальный — американский дипломат.
— Где ваша постоянная резиденция?
— В Западном Берлине, но скоро переезжаю в Бонн. Назначен консультантом в штаб оккупационных войск, разумеется негласным…
На другой день Гертруда пришла к коменданту. Она развернула перед ним свой проект развития мелкой промышленности. Пермяков об этом уже разговаривал с бургомистром, одобрил увеличение выпуска товаров. Но Гертруде важно было козырнуть, что это ее работа. По обыкновению она с восторгом поблагодарила коменданта за поддержку и под конец заговорила о покушении на капитана Елизарова:
— Я до глубины души возмущена! Вы, товарищ комендант, слишком благодушны. Надо немедленно арестовать рабочих мастерской, где изготовляются авторучки; посадить в тюрьму профессора Торрена за связь с шельмой-диверсанткой. Простая логика — вместе служили в штабе армии, а туда наверняка подбирали ярых нацистов. Мне сердце подсказывает, что Торрен не с чистой совестью. Вспомните его выступление на вечере дружбы о вашей политике, о новых границах. Так только фашисты кричат. Подозрительна болтовня и вашей поварихи Берты. Подумайте, товарищ комендант. Желаю здоровья, — поклонилась Гертруда и вышла.
Пермяков задумался. Тревога Гертруды понятна, но что значит предложение «немедленно арестовать рабочих»? Пермяков не был уверен в их виновности. Надо проверить, а как? Как найти врага? Как сорвать с него маску, каким способом? Пермяков знал один способ: глаза и уши народа. Надо позвать на помощь людей труда. Пермяков вышел из кабинета, заглянул в рабочую комнату Елизарова и напомнил ему об обеде.
В столовой они разговорились с Бертой. Она сразу заплакала. По городу разносились слухи, будто кухарка комендатуры везде говорит, что дни советских военных властей в Германии сочтены.
— Слезы — плохие помощники, — сказал Пермяков. — Если вы действительно нам друг, то плакать нечего, надо действовать, узнать, кто распускает вредные слухи, кто клевещет на вас.
Вошел в столовую Больце. Лицо его было бледное, глаза гневные. Пермяков таким расстроенным еще не видел бургомистра. В другое время Больце не стал бы тревожить коменданта во время обеда, но теперь не выдержал. Ему казалось, что событие, о котором он пришел сообщить, нетерпимое.
— Слышали? Бежал профессор Торрен! — выпалил бургомистр. — Другом считали его, а он оказался тайным врагом. Вчера я ходил к нему на квартиру, думал, может, облегчу его горе. Ведь нелегко ему: жена осталась слепой. Он благодарил меня за внимание, за дружбу, как он сказал. И вот… Теперь весь город говорит о бегстве лидера социал-демократов, которые и без того упрекали нас, что мы, мол, принуждали Торрена объединиться с нами. А кто его принуждал? И откуда только берутся грязные слухи?
Пермяков удивился:
— Как сбежал? Вечером он был у меня, советовался со мной о поездке в Бонн, куда приглашал его партийный лидер.
— Почему же тогда такие слухи? — возмущался Больце.
Пермяков задумался. Он знал приемы подобной политической борьбы, понимал, что слухи не возникают из ничего. Цель обессиленного врага ясна — нанести вред, озлобить немцев против советских властей. А может, действительно профессор из «Вервольфа»[20], как говорила Гертруда? Блоха не велика, а спать не дает. Комендант и во сне думал, что же предпринять. Из-за блох не сожжешь одеяла, из-за недобитых фашистов не обнажишь меч против мирных людей труда, как предлагает Гертруда. Найти «оборотней» надо, но опять возникает тот же вопрос: как? Враг — не голодный котенок, не сует морду, куда попало.
— Созовите коммунистов, поговорите с ними о слухах, о взрывающихся авторучках, — посоветовал Пермяков растревоженному Больце.
Проводив бургомистра, Пермяков опять разговорился с Бертой, попросил и ее подумать, как узнать, кто распускает подобные слухи.
У Берты в душе словно кошки скребли. Ей и самой хотелось узнать клеветника, сочинителя вредных слухов, но разве нападешь на него ни с того ни с сего? «Может, надо ходить на базар, в церковь, на вокзал, прислушиваться к бабьим сплетнями?» — подумала она. «Нет, одна ничего не сделаешь, надо с соседками договориться. Среди них есть очень хорошие, честные, они различают правду от клеветы».
Курц зашел в парикмахерскую. Его подослала Гертруда. Владелец парикмахерской Артур Пиц встретил желанного клиента с отменным вниманием. Он завел его в особую кабину, где обычно брили важных персон. Хозяин заведения сам стал обрабатывать Курца. В парикмахерской это считалось высшим уважением к посетителю. Об этом говорили: «Сам обслужил».
— Что-то не слышно вас, — закинул Пиц удочку. — В дни войны, бывало, в Берлине…
— Вы знали меня? — спросил Курц.
— Да кто не знал вас? — льстил парикмахер. — Только и слышно было в столице о вашей отваге, — явно перегибал Пиц. — А что теперь услышишь от молодых людей? План, соревнование, коллективные прогулки, коллективная любовь. Пропала сильная личность…
Слова Пица западали в душу Курца, как проращенные семена в разрыхленную землю. У него заиграло воображение. Он-то ненавидел всякую коллективность даже в развлечениях, из-за этого и девушки не любят его. А Пиц сказал и о них:
— И девушки нынче влюблены в станки, машины, коллективы. Сердце свое отдают им. У вас есть нежная подруга? — осведомился Пиц, обливая Курца одеколоном. — Хотите, познакомлю с хорошей девушкой? Такого ангела не сыщешь и в Берлине. Редкая красавица. Волосы черные, глаза голубые. Умница, скромница с высокими идеалами.
Учел опытный разведчик и безденежье Курца. Он сказал, что за девушкой большой капитал: и марки и доллары. Пиц расписывал, что девушка не выходит в свет, ненавидит простоту нравов, мечтает о молодом человеке с сильным характером, — способном совершить романтический подвиг. Разве Курц мог отмахнуться от такого соблазна? Ему казалось, что он напал на сказочную судьбу, в которую с юности верил.
Поздно вечером Курц пришел на свидание к редкой красавице. Это была Эльза. Пиц подготовил и ее к встрече. Он сделал своей героине такую прическу, что Курц с восхищением смотрел на ее черные перекрашенные волосы.
Спереди они взвиты кольцами, на виски падали локоны. По всей голове, от уха до уха, резвились мелкие завитки. С макушки на шею свисали толстые крученые пряди. Одета Эльза небогато, но изысканно. Платье из вискозного полотна кофейного цвета, впереди оно казалось как костюм, а сзади разделялось, как блузка с юбкой. Пиц свел молодую пару, проверил своими руками, плотно ли зашторено окно, вышел и закрыл дверь на замок. «Так спокойнее», — подумал он.
Курц сразу стал объясняться. Эльза вела себя скромно, дразнила героя. Она только разрешала целовать пальцы и изредка нежно трепала молодого человека за ухо.
«Деньги, деньги! Без них как без рук», — вот что выводило из себя Курца. Нужны подарки, угощение с вином — вот обычный его ход. Но этот ход Курц не мог сделать. Денег на это у него не было.
Эльза не знала Курца до этой встречи, но о нем много говорили ей Пиц и Гертруда. Они хвалили Курца, подсылали ее познакомиться с ним и привести его в эту комнату. Но ей тогда не удалось зацепить Курца на крючок: после взрыва авторучки она забилась в нору. Зато теперь Эльза хотела наверстать упущенное, интересовалась его жизнью:
— Вам нравится повиноваться советским властям?
— Я живу без повиновения. Работаю, развлекаюсь — вот и все.
— И не притесняют вас?
— Ничуть. В первые дни вызвали меня в комендатуру: Сам комендант беседовал со мной, «Знаем, — говорит, — ваше прошлое, скажите как думаете жить». Отпираться я не стал. Сказал, что был членом «Гитлерюгенда», но теперь отрекся.
Эльза позавидовала ему. Он, бывший анфюрер, — свободный человек, а не мышка в лапах кошки, как она. Эльза решила поговорить с ним откровенно:
— А я почему-то боюсь советской комендатуры. Я ведь тоже была членом «Гитлерюгенда».
— Это для них не имеет значения. У русских первобытные нравы — не мстят. Идите к коменданту, и вы убедитесь.
Курц обнял Эльзу. Девушка забыла нравоучения Пица и Гертруды и оборонялась по-своему. Она не трепала за ухо ухажера, не отворачивала голову, ей стало приятно ощущать молодость. Она могла бы полюбить Курца, но разве ей теперь до этого? Она лишний человек, укрывается как затравленный зверь от преследования. Стоит только сделать неосторожный шаг, и ее бросят в тюрьму. Открыться в своей смертельной игре Эльза боялась. Нежно пожимая руку Курцу, она ласково спросила:
— Расскажите, какие новости у вас?
— У меня никаких. Есть скверная новость в городе. Какая-то разведчица, должно быть советская, ослепила жену профессора Торрена сюрпризом — авторучкой. Я бы ее, подлую, своими руками задушил.
Эльза ахнула.
— Страшно мне!.. Не понимаете вы меня, — бессильно вырывалась она из объятий Курца.
Молодой человек и не стремился понять, даже не спросил о причине ее испуга. Он смотрел на нее, как волк на овцу. Курц при встрече с женщиной не признавал скромности и выдержки. Он безжалостно схватил Эльзу в свои объятия…
Звякнул замок. Вошли Пиц и Хапп. Курц обалдел, увидев бывшего гаулейтера. Бежал из тюрьмы? Хапп сел рядом с ним и мигнул Пицу. Тот увел Эльзу в другую комнату, где жила хозяйка домика, глухая и почти слепая старуха, которую содержали «оборотни».
Льстя и угрожая Курцу, Хапп стал добиваться от бывшего анфюрера прежней активности и покорности. Курц, не мудрствуя, рассказал все о своей беспечной жизни.
— Заблудился ты, мой молодой друг. — Хапп хлопнул Курца по плечу. — Тебя на той стороне Эльбы прочат в вожаки молодежи всей Германии, а ты превратился в мелкотравчатого шалопая, довольствуешься советскими порядками и… добиваешься женской ласки насилием.
— Другого пути не вижу, — промямлил Курц.
— Близоруким стал, — продолжал Хапп распекать анфюрера. — Растоптал идеалы фюрера. Но ладно. Прощаю за молодость. Как с деньгами? Суховато, говоришь? Совсем иссохнешь на одном жалованье. Держи, — протянул Хапп пачку денег. — Из фонда сбережения кадров. Зятем ведь был ты мне…
Курц вскочил, вытянулся. Как не вытянуться: десять тысяч марок! Сколько буйных ночей и веселых партий впереди! Теперь и скромница Эльза будет у его ног.
— Распишись на этой бумажке. — Хапп подал листок.
В экстазе Курц и не понял, что подписал. Запомнилась только последняя строчка: «Аванс за выполнение поручений». Да он и не задумывался над благодеянием бывшего тестя: деньги не пахнут.
— Теперь слушай, — эти слова Хаппа прозвучали приказанием. — Никто не должен знать о нашей встрече. В дальнейшем указания будешь получать от Пица. Поведение в обществе и на работе не изменяй, как будто ничего в твоей жизни не произошло. О встрече с этой девушкой никому ни слова… Да хранит тебя провидение!
Курц, до удали хмельной, побежал покупать подарки для Эльзы. Хапп позвал свою «студентку»— и ахнул: еле узнал ее. После встречи с Михаилом Эльза перекрасилась. Была блондинкой, а стала жгучей брюнеткой, смуглой как цыганка.
— Какой красавицей стала моя дочка! — приложился Хапп тонкими губами к накрашенному лбу Эльзы и стал расспрашивать ее о здоровье, о настроении.
Поцелуй не растрогал ее и не успокоил. Эльза завопила:
— Я не могу больше! Я с ума сойду!..
— Успокойся, моя девочка. Начало всегда трудно. Спроси тетю…
— Марту, — подсказала Гертруда, скрывая от Эльзы свое имя.
Хапп обнял «студентку», стал называть ее разными заманчивыми словами: героиней тяжких дней, будущей звездой. Слова Хаппа не обольщали, не радовала Эльзу. Она раскаивалась, что поддалась Хаппу, который еще до окончания войны готовил ее к этой страшной роли разведчицы. А кончилась война, и «оборотни» сказали ей, что это русские убили ее мать. Хапп и теперь повторил призыв к мести:
— Милый взрослый ребенок, что ты скажешь своей бедной матери на том свете, если не отомстишь за нее? А отомстить ты должна — ведь убили твою маму, когда уж кончилась война.
Эльза ничего не возразила. Имя матери заворожило ее. Она откинула голову на спинку дивана и закрыла глаза. Хапп решил, что убедил ее и скрылся.
Эльза осталась одна в комнате. Тяжелые мысли о матери душили ее. Но мать — это прошлое. А Эльзу не покидали думы о завтрашнем дне. Ей все страшнее делалось при мысли, что ищут ее. Поймают — и в тюрьму. Как мучительно больно, что она не может свободно ходить по городу, встречаться с людьми. Она опять подумала о Курце и позавидовала ему. Почище был — анфюрер! И то как с гуся вода. Живет — не оглядывается. Резвится, как мышь в амбаре. Не пошел с теми, у которых в бархатной перчатке железный кулак. А может, сегодня и он попал в в лапы Хаппа! Чем больше она думала о жизни, тем больше сжималось у нее сердце. За что страдать? Ради будущей войны? А что она принесет? Встреча с Курцем оказалась горстью пороха, брошенного в огонь. Эльзу свалили с ног слова об авторучке, от которой ни за что ни про что пострадала невинная добрая немка. Уцелеет ли теперь она сама? Эльза закинула голову назад, повела глазами по потолку, стенам: нет ли крючка? Повеситься — и конец…
В дверь постучались. Не за ней ли? Не открывать никому — таков наказ Пица. Но на этот раз Эльза изменила своему повелителю. Услышав голос Курца, она открыла дверь, не задумываясь.
Курц сообщил ей последнюю новость: жена профессора Торрена умерла…
Ночное небо облачно: оно то прояснялось, то опять заволакивалось. Мелькнет меж разорванных туч тусклая звездочка и снова померкнет. Выплыл на горизонте остророгий месяц, но клубящиеся тучи сразу задернули его. Пошел мелкий холодный дождик. Кутаясь в плащ, Хапп с беспокойством смотрел на шоссе: маршрутного такси на аэродром все не было.
«Наконец-то» — вздохнул Хапп, встречая машину у остановки. Из такси, уступая ему место, вышел Курц. «Он едет!..» — успел шепнуть ему Курц и исчез. Хапп сел в такси рядом с профессором Торреном и с притворным дружелюбием произнес:
— Какая приятная встреча! А мне говорили, что вы, профессор, уже бежали туда, на Запад?
— О! — воскликнул Торрен. — Что это такое? Заключенные свободно разъезжают по нашему городу?
— Как видите… — ухмыльнулся Хапп.
Профессор невольно отодвинулся. Ему не по нутру было ехать с человеком, который ни за что ни про что отправил его из штаба на передовую линию. «Опасный субъект, — подумал Торрен, — убьет и выбросит из такси». Профессор склонил голову на руки и тяжело задумался. Мысли не вмещались в его седую голову, умудренную социал-демократическими идеями. Почему этот осужденный военный преступник на свободе?
На аэродроме Хапп, спокойно высосав сигарету, вошел в самолет и подсел ближе к Торрену. Хапп умел жалить, не показывая жала:
— Вы, говорят, доживаете свои годы с большим сочувствием к Советам и коммунистам? Что же вы не отвечаете?
— Высший разум — не отвечать прохвосту. — Торрен решил идти наперекор.
— Бессмысленно на того сердиться, кто тебя не боится.
Да, профессор отлично понимал, что этот нацистский зубр не боится любого социал-демократического козла. Но и он, Торрен, теперь не мочало, как до войны. Время вылечило его от довоенной болезни, которую друзья называют теперь примиренчеством. Намек Хаппа не устрашил Торрена. Терять теперь ему нечего, кроме чести. Профессор стал отчитывать своего недруга, не стесняясь в выражениях:
— Лютер говорил, что остолоп употребляет слова для того, чтобы казаться умным. Что вы городите? Не боитесь? Это старая ваша песня. Вот вас, политических мертвецов, теперь никто не боится.
Народ узнал вкус жизни без принуждения. А вы, умник, несете нацистский вздор. Я же поумнел за это время, особенно после того, как от чьих-то, возможно, и ваших злокозней умерла моя дорогая супруга…
— Вы, оказывается, стали идейным, — надменно язвил Хапп. — Постараюсь с точностью передать ваши идеи вашему лидеру Гебауэру.
— Гебауэр не такая бестия, как вы.
Торрен отвернулся, стал смотреть в окошечко. Сквозь утреннюю голубизну он видел плывущую назад равнину Западной Германии. По шоссейной дороге ползали тягачи и танки, казавшиеся черепахами. «Маневры победителей», — подумал профессор. В зеленой дымке виднелись леса с широкими свежими просеками. Стало совсем светло. Скользнули под крылом самолета низкие дымящиеся терриконы буроугольных шахт. Потянулись узкие полосы льняных угодий у истоков реки Лан. За ними простирались пустующие земли графа, фамилии которого, как ни ломал голову Торрен, не вспомнил. Блеснул на раннем солнце многоводный Рейн, закованный в гранит деловыми соотечественниками профессора Торрена.
Вот и Бонн. С высоты городок показался профессору уютным и мирным. Хозяйничали в нем над немцами гладковыбритые, переодетые в штатское генералы без армии, научившиеся жевать американскую резинку.
С аэродрома профессор Торрен поехал прямо в резиденцию Гебауэра. Тот поцеловал своего сподвижника, долго тряс ему руку, восхвалял за стойкость и верность социал-демократическим идеалам, за непримиримость к коммунистам. Гебауэр не забыл пустить и слезу, выражая сочувствие Торрену по случаю гибели его жены.
— Вам, многострадальцу, история воздаст должное. Потомки будут боготворить ваше имя и заклеймят позором коммунистов за ваши муки.
— Почему коммунистов? — с недоумением спросил Торрен. — Злодейство совершила, к несчастию, немка, кем-то подосланная. А коммунисты относятся ко мне с уважением.
— Дорогой друг, — начал свою проповедь Гебауэр. — У них лесть и месть, как рука с перчаткой. Каждому школьнику известно, что та немка была советской разведчицей…
Торрен пожал плечами: «А может, и так». Он не стал осложнять разговора, начал расспрашивать о жизни в западной зоне.
— Возблагодарим провидение. Никакого посягательства на нашу десятилетиями испытанную политику. У меня в основном полное единство взглядов с новыми властями на социальные идеалы. И я от души приветствую оплодотворение истощенной немецкой экономики золотым дождем доллара и все-прогрессирующим импортом и экспортом. Друг мой, прошу представить мне доклад о вашем многотрудном функционировании, о давлении коммунистов и советского коменданта на нашу линию и об убийстве вашей дорогой жены на этой почве. Ваш доклад представит интерес для печати. Поэтому скажите в докладе о нашем генеральном курсе — идее демократического капитализма.
— Эту идею я отчетливо не представляю, — признался Торрен.
— Идея, профессор, в основном старая. Вы разве не читали резолюцию совещания лидеров социал-демократических партий? Я советую прочесть материалы совещания. Найдете и мои выступления.
— Благодарю, я прочту.
Гебауэр поместил Торрена в одном из покоев своей летней резиденции. Профессор отдохнул после дорожных неприятностей, пошел в хранилище печати. Хранитель оказался однокашником Торрена, старым социал-демократом. Он любезно открыл все двери и шкафы. Там были и заграничные издания, заокеанские многостраничные газеты, кричащие о молочных реках, которые потекут от Эльбы и до Ла-Манша, о манне, которая посыплется на немецкие? города. Однажды хранитель по секрету спросил своего приятеля:
— Запрещенного плода не хотите попробовать?
В отдельной подвальной комнате стояли железные шкафы. В них были запрещенные книги и конфискованные номера газет. Два старых социал-демократа, дыша в платочки, читали недозволенные сочинения. Профессор Торрен то и дело спрашивал хранителя:
— Это так и было?
После ответов он обычно записывал факт в свой толстый блокнот в переплете. Увлеченный запретной литературой, Торрен затягивал представление доклада. Гебауэр уже начинал подгонять профессора, журить его за неуважение к руководителю. Философу было обидно выслушивать нотацию: что он, не знает, что ли, какой день после воскресенья?
Наконец Торрен принес свой доклад. Гебауэр прочитал его и с сожалением сказал:
— Вы идете вразрез с нашими идеями. Видимо, сказывается атмосфера восточной зоны.
— Не отрицаю, — согласился Торрен, — влияние ощущается, но не вредное.
— Оно и мешает вам правильно ориентироваться. Вы пишете: «Идеи социализма становятся все более популярными среди социал-демократов».
— Я считаю эту мысль правильной, — сказал Торрен.
— Была бы правильной, если бы вы написали: «Идеи конструктивного социализма», или, по последнему слову социологии, «демократического капитализма». Не нравятся мне и ваши реверансы советской комендатуре: «Доброжелательное отношение», «взаимопонимание». К этим словам приписать бы частицу «не». Я не обвиняю вас: вы оторваны от нашего идеологического горна. Мы поможем вам. Я дам ваш доклад редактору. Он подготовит его к печати в унисон нашему курсу…
На следующий день редактор газеты положил перед Торреном его выправленный доклад. Профессор прочитал его и отказался подписать. Редактор пожаловался Гебауэру. Но и лидер не мог заставить старого упрямого социал-демократа приложить свою руку. Узнал о неповиновении Торрена и генерал Хапп и взялся помочь уговорить бывшего своего сослуживца.
Профессор Торрен в отведенной ему комнате просматривал свои свежие записи: «Американцы за год ввезли в Западную Германию товаров на миллиард долларов, а вывезли на тридцать миллионов. Новый политик кричит: «Благоденствие!» Старик экономист пишет: «Кабала». Сейчас рабочий Западной Германии трудится на американского дядю два месяца в год. Если так будет продолжаться и дальше, лет через пять немец будет гнуть спину на чужеземцев полгода. Такая внешняя политика и торговля заставят платить долги не только наших сыновей, но и внуков и правнуков. «Я раньше не находил интереса в девальвации, — нашел профессор Торрен признание одного экономиста, — американцы заставили меня познать вкус в ней. Германская марка равнялась тридцати американским центам. Бизнесмену показалось дорого. Он велел своему комиссару снизить котировку на одну четверть. От этой проделки на двадцать пять процентов повысились их прибыли». Профессору хотелось поговорить об этих фактах, вычитанных им в газетах, с Гебауэром.
Без стука вошел в комнату Хапп. Торрен посмотрел через плечо на незваного гостя, ничего не сказав, уткнулся в свой блокнот и начал что-то писать.
— Статью готовите? — спросил Хапп.
— Еще во времена фараонов было принято стучаться в дверь, — проговорил Торрен. — Вы разве забыли мои слова, что я не желаю с вами разговаривать?
— Спокойствие — первый долг немца в западной зоне, — сказал Хапп. — Я хочу помочь вам составить статью.
— Когда сойдутся два воскресенья, тогда воспользуюсь вашей помощью, — опять начал писать Торрен.
— Профессор, вы сами себе ищете беду. Вы могли бы с большой пользой для себя работать со мной в одном ведомстве, — закидывал удочки продувной разведчик.
— Я соглашусь выполнить только одну работу в вашем ведомстве — вбить гвоздь в крышку вашего гроба. Можете уходить. — Торрен указал на дверь.
Хаппа этот жест не смутил и не огорчил: привык. Он знал, что профессор не пойдет на сделку с ним. Хапп только для затравки сделал такой ход. Он положил перед Торреном напечатанную на машинке статью, скрепленную целлулоидной скрепкой, и сказал:
— Подпишите.
— Я в состоянии сам написать, — просмотрел Торрен статью. — Грязное сочинительство.
— Я вас понимаю, профессор, — тем же сдержанным тоном цедил Хапп. — Вы не хотите сжечь мосты за собой, хотите вернуться в Гендендорф. В таком случае подпишите вот эту, — положил он другую статью.
— Это переложение моего доклада, но я тоже не подпишу. Воздержусь от публичного выступления. Все. Конец нашему разговору. — Профессор опять склонился над столом.
Хапп от злости покраснев: мирный подход не принес ему успеха. Лицемерить Хапп уже не мог. Дрожа от ярости, он вытащил пистолет.
— Подпишите.
Лицо профессора позеленело. Руки непослушно опустились. Очки упали на пол. Торрен что-то хотел сказать, но язык не ворочался.
— Подпишите, иначе вас найдут здесь покончившим с собой или застреленным агентом Москвы, — водил пистолетом Хапп. — Считаю до трех. Раз. Два…
Умирать профессору не хотелось. Так интересно развернулась его жизнь в родном городе. Он с любовью читал лекции, выступал на собраниях, спорил с коммунистами, полемизировал с советскими друзьями, отстаивая свои взгляды. И вот еще одно слово генерала Хаппа, и раздастся выстрел. И никто не будет знать, куда исчез профессор Торрен, да еще сочинят версию о его самоубийстве или убийстве старого социал-демократа советскими чекистами…
— Очки, — проговорил профессор.
Но Хапп предусмотрительно наступил на них.
— Дайте вторую, — профессор решил подписать статью, в которой беспристрастно излагалась советская политика.
Хапп подсунул ему первую, как аферист вместо драгоценного камня подсовывает покупателю фальшивый. Во время подписи Хапп успел сфотографировать профессора наручным фотоаппаратом.
— Благодарю вас! — Хапп не постеснялся улыбнуться перед тем, как исчезнуть.
Торрен уронил голову на стол. У него закололо в груди. Тяжело было дышать: не хватало воздуха.
Зашел в комнату Гебауэр, потряс Торрена за плечо. Профессор открыл глаза, полные слез, стал жаловаться на гитлеровского генерала. Гебауэр поднял глаза кверху и сказал:
— Да взыщет с него бог!
Не верилось Торрену в искренность своего лидера. Гебауэр не мог не знать о визите Хаппа, его шантаже. Уж очень все это похоже на требование самого Гебауэра.
— Вы помогаете американским бизнесменам.
— Из патриотических побуждений приходится… консолидироваться.
Выкрутасы Гебауэра еще больше убедили Торрена, что социал-демократический лидер и фашистский генерал поют одну песню. Профессор отодвинул принесенную Гебауэром бутылку вина и недвусмысленно сказал:
— Вы сотрудничаете даже с гитлеровцами!
Гебауэр не вынес этой жестокой правды, принял ее как выпад против него. Он разразился бранью, назвал профессора склочником, выжившим из ума. Профессор хотя и был потрясен бранью лидера, но ругаться не стал, молча надел плащ и покинул злосчастную квартиру. На улице он нахлобучил свою серую шляпу до самого носа, нагнул голову и шел по городу, тяжело размышляя: как выбраться из Бонна? Денег нет. Пропуска могут не выдать. Пошел профессор искать своего приятеля — хранителя печати.
Профессора и здесь настигла неудача. Приятель оказался ненадежным, как вешний снег. Узнав о гневе Гебауэра, он отвернулся от Торрена, даже в квартиру не пустил, извинился перед ним и посоветовал пойти в гостиницу.
— С чем? Ни денег, ни документа подходящего.
Профессор вышел на улицу и, не зная куда деваться, зашагал по мостовой. Он добрел до окраины, остановился перед дощатыми строениями. Жители называли их «бочками», а некоторые добавляли — «с сельдями». Строения были полукруглые, будто разрезанные пополам гигантские бочки.
Возле одной двери на дощечке, положенной на кирпичи, сидел пожилой человек в замасленной фуфайке. Это был машинист Зельберг. Его называли в Бонне «героем» за то, что он угнал из захваченного русскими города эшелон, в котором вместе с государственным архивом находилась и шайка крупных нацистов во главе с генералом Хаппом. Зельберг пригласил профессора присесть. У них сразу нашелся общий язык: Зельберг тоже старый социалист-демократ. Он приютил Торрена в своей маленькой квартире.
— Я не понимаю, что происходит, — сказал Зельберг. — Военные заводы опять задымились, опять оружие делают. Зачем? Что за философия?
— Философия реваншистов такова, — ответил профессор. — Если они делают бомбу — значит, сбросят.
— Было у меня два сына, не стало их. Осталось четверо внучат, подрастут — и тоже пошлют их за отцами… Садитесь, профессор, обедать. Правда, обед бедный. Суп из трех круп. Но я ни при чем. Такова система.
Профессору больно было слушать такие слова. Он не стал есть, хотя и был голоден.
Зельберг стал собираться в рейс в Берлин. Профессор Торрен воспрянул духом. Он надеялся как-нибудь проскочить с машинистом, хоть на паровозе. Зельберг мог бы помочь старику, но без пропуска не решился взять его на паровоз. Он обещал добраться до советской комендатуры и рассказать о скитаниях профессора.
— Скажите там, пожалуйста, — наказывал ему Торрен, — чтоб сообщили обо мне в Гендендорф, майору Пермякову. Тот хорошо знает меня. Не забудьте передать, что военный преступник генерал Хапп освобожден из тюрьмы.
На другой день жена Зельберга получила сколько-то картошки, брюквы, маргарина и накормила голодного профессора.
Вернулся Зельберг из Берлина. Он с восторгом рассказал о беседе в советской комендатуре:
— Какие славные люди! К генералу провели меня. Тот выслушал меня и сразу позвонил в Гендендорф. Что говорил, не знаю, не понимаю русского языка. А лично мне по-немецки: «Передайте профессору Торрену, пусть не падает духом, приедет наш представитель».
Социал-демократы заговорили о новостях. Зельберг сказал:
— Вернулся из Испании бывший «бог бомбардировочной авиации» — хозяин трех заводов. Американцы вошли к нему в акционерное общество. Выходит, ворон ворона не съест. Богатому и черти деньги куют.
— Меня эта махинация не изумляет. Я недавно вычитал о более ловкой, проделке. Деловые янки присвоили тысячи наших патентов на научные и технические открытия, оценивающиеся в десять миллиардов долларов. Теперь они торгуют этими патентами, как своей резиновой жвачкой.
— Прибирают нашу Германию к рукам, — вздохнул Зельберг. — Скоро скажут: Рурский бассейн — американская концессия.
— Уже сказали, — горестно усмехнулся Торрен. — Я прочитал об этом в конфискованной газете. Янки оформили сделку на вывоз рурского угля. Наши промышленники спохватились, решили оставить часть добычи для своих концернов. Тогда янки продали им наш уголь, который еще лежал под землей, но за перепродажу взяли семьдесят процентов прибыли.
— Совести хоть немного есть у них? — возмущался старый машинист.
— Бизнес родится без совести.
— А как в советской зоне? — спросил Зельберг.
— Там немцы сами управляют своими делами. Хозяином стал рабочий. На этой почве у нас с коммунистами разногласия. Рабочего надо подготовить, усовершенствовать, дать ему образование. А коммунисты берут его от станка и назначают директором, начальником службы. Даже бургомистром избрали токаря. Круто, чрезвычайно круто повернули жизнь.
— Круто? — словно взвесил это слово машинист. — Я тоже думаю, круто, но верно. Рабочий борется за интересы народа. Этим он и совершенствуется. Кроме того, рабочий теперь не тот, что был при Бебеле. Мы выросли. Я жалею, что покинул Гендендорф. Вначале мне здесь пели хвалебные песни, обещали рай земной. А сунули в эту бочку, — окинул он взором комнату без потолка, — и некуда выбраться. Сколько беженцев в таких дворцах! Как вы думаете, профессор, когда поднимут шлагбаум, опущенный между западом и востоком? Этот вопрос очень тревожит народ.
— Абсолютно правильно. Народ не одобряет этой границы внутри страны. И я абсолютно убежден: русские против войны, — произнес профессор Торрен. — Надо убедить западных правителей в этом.
— Бесполезно! — махнул старый машинист рукой. — Надо нам самим взяться за свою судьбу. Коммунисты предлагают объединить силы для этой цели — правильно делают. А наши лидеры нос отворачивают: «Нет общей платформы!»
Словно в глаз пальцем кольнул хозяин старого социал-демократа. Торрен осторожно возразил:
— Объединение с коммунистами в известной степени лишит нас партийной свободы и демократии.
— В западной зоне, профессор, нам остается единственная свобода — быть безработными.
Принесли газету. На первой странице была напечатана статья с автографом и портретом профессора Торрена.
— Ваша? — начал читать хозяин вслух.
У старого машиниста волосы подымались дыбом. Какой кошмар и ужас! В статье говорилось, что жену профессора застрелила советская разведчица и его самого пытались убить. Спасся он бегством в западную зону. Зельбергу жалко стало профессора— пострадал… Непонятно только, почему в беседе с ним Торрен все время хвалит советские власти.
— Все это ложь! — выхватил профессор газету, скомкал и бросил в угол. — Не читайте.
— Нет, прочту, — проговорил машинист. — Что-то подозрительно…
Профессору стало больно и смешно. Как запятнали его имя! Торрен уперся подбородком о ладони и пальцами хлопал себя по вискам. Он невольно улыбнулся, представив, что попал в эту зону, как медведь на горячую плиту.
— Улыбаетесь? — с упреком спросил хозяин.
— Бывают улыбки хуже слез, — со вздохом проговорил профессор. — Подстроили мне эту гнусность.
— Как это подстроили? На снимке ясно видно, что вы собственноручно подписываете статью.
— Подпишешь, если к виску пистолет приставят.
— Пистолет увидел — и совесть продал? — с насмешливой жалостью сказал машинист. — Уходите из моего дома. Нечестный вы человек.
Профессор не стал ни спорить, ни извиняться, ни доказывать, что врасплох и медведь труслив. Машинист прав, жестоко осудив его за трусость. Профессор поблагодарил его за приют и ушел.
На улице от стыда и волнения ему стало дурно, чуть не распластался на тротуаре — успел опуститься на ступени крыльца. Пить хотелось, но даже стакана воды не на что купить. «Нищий профессор — вот название мне». Что же делать дальше? Куда идти? Он пошел в редакцию газеты.
Редактор встретил Торрена любезно, предложил резиновой жвачки. «Подавились бы вы этой пакостью», — подумал профессор. Редактор гебауэровской газеты сказал, что он очень доволен статьей и спросил, угодно ли уважаемому автору получить гонорар марками или долларами, как за особо важный материал?
— Гонорар возьмите себе чем угодно, — сказал профессор. — А мне представьте возможность поместить опровержение в вашей газете.
Редактор сразу сообразил. Он не стал огорчать профессора отказом, а подал ему бланк на получение гонорара назвал сумму и попросил милостивого автора приписать: долларами. После этого редактор положил перед профессором лист бумаги и также вежливо попросил написать опровержение.
Доверчивый профессор ушел. На душе у него стало легче. Появится заметка — совесть его будет чиста. Откуда он мог знать, что в тот самый момент редактор бросил опровержение в корзину и пошел получать его гонорар? Не знал профессор и того, что редактор из тех доброхотов, у которых и кошки приносят цыплят.
Торрен пришел на станцию разведать, удастся ли проскользнуть в восточную зону. Но не так-то просто. Нужно иметь разрешение коменданта. Но к нему идти, все равно что разбудить спящую собаку. Кто такой? А, знаменитый автор статьи! Шаркнет какой-нибудь янки, и начнутся новые шантажи. Голова кругом пошла у профессора: попал как заяц на псарню. Стал он слоняться по вокзалу. Ноги подкашивались — устали. Сесть негде, кроме как за стол в кафе.
Кафе ничем не отличалось от других питейных заведений. Необыкновенно странным казалось профессору поведение посетителей в военной форме. Все они были, в пилотках, и все курили. Многие из них свои кованые ботинки держали на стульях, а коленями упирались в столы. Профессор не мог больше стоять на ногах, примостился возле крайнего стола и сказал официанту, подскочившему с меню, что просто малость посидит.
Ворвался в кафе Курц, только что прибывший с берлинским поездом. Не может же он не выпить с дороги. Немного погодя вошли два американских сержанта, постучали стаканами о графин, заказали кока-колу и закинули ноги на стулья, качнув коленями стол. Вино перед Курцем разлилось. Не таков Курц, чтобы промолчать. Он столкнул ноги непрошеных гостей и знаком попросил у официанта вина. Сержанты тоже не сочли нужным ни извиниться, ни объясниться. Они сразу показали, на что способны. Схватили Курца с двух сторон за плечи, приподняли со стула и под счет «раз» кулаками ударили его в грудь. Курц отлетел метра на два, шлепнулся о стену. Янки повторили свой прием: под счет «два» отбросили немца к двери. Курц бухнулся у ног профессора Торрена. Сержанты должны были повторить свой прием и третий раз, чтобы непокорный немец открыл дверь головой и вылетел за порог. Они подхватили Курца с окровавленным лицом и сказали «три».
Профессор Торрен вскипел. В нем заговорило национальное самолюбие. Почему чужеземцы топчут достоинства его народа, обращаются с немцами, как мясники с быками? Он подскочил к Курцу, загородил его собой и сказал по-английски:
— Вы не имеете права так обращаться с немцами. Я пожалуюсь вашему начальнику.
— Это не имеет значения. А право мы показали бы вам, но мы не тронем вас: вы говорите по-нашему. О’кэй! — захохотал сержант и потянул кока-колу.
Курц с профессором пошли искать медпункт. Недалеко от вокзала они над старым товарным вагоном прочитали надпись: «Амбулатория». Девушка в белой косынке с красным крестом протянула талончик.
— Платить не буду. У нас вся медицина бесплатная, — ломился Курц в открытую дверь.
— Где у вас? — спросил пожилой немец с портфелем, подошедший к амбулатории.
— В восточной зоне, — с апломбом отрезал Курт.
— Если вы из восточной зоны и так бедны, то я заплачу за вас, — сказал человек с портфелем.
— Кто беден? — воскликнул Курц. — Я вас куплю вместе с вашим портфелем, — показал он пачку денег.
— Тогда платите.
— Нет, не буду платить принципиально.
— Дешевый принцип, когда морда в крови.
— Кто вы такой? — уставился Курц на пожилого немца.
— Я Делер, вице-председатель социал-демократической партии.
— О, какая приятная встреча! Я слышал о вашем патриотизме! — воскликнул Торрен и рассказал о своих злоключениях.
— Это ваша статья? — показал Делер газету.
— К несчастью, моя, — нахлобучил еще ниже свою широкополую шляпу Торрен и отвернулся.
Делер крайне заинтересовался автором. Он посочувствовал профессору по случаю того, что было описано в статье. Торрен не стал объясняться: противно было. Делер сказал, что назначено городское собрание, что сам Гебауэр сделает доклад о травле социал-демократов в восточной зоне. Торрен спросил, где можно достать пропуск на собрание.
— С этим пропуском, — указал Делер на портрет профессора в газете, — можно занять место председателя. Приходите, я устрою все. Наверно, выступите.
Социал-демократы собрались в том кафе, где янки подбили Курцу скулы. На танцевальных подмостках стояли два приставленных друг к другу стола, покрытых коричневой бязью. Пришел на собрание и Торрен. Его участливо встретил Делер. На подмостки взошел Гебауэр. За ним поднялись Делер и вездесущий Хапп, приглашенный на собрание в качестве гостя от союза бывших офицеров.
Гебауэр предложил выразить соболезнование старому социал-демократу профессору Торрену, пострадавшему-де от русских. Затем Гебауэр заговорил о благоденствии в западной зоне Германии. В заключение Гебауэр снова вернулся к своей газете.
— Статья старейшего социал-демократа Торрена призывает нас к борьбе за освобождение наших восточных братьев.
Профессор Торрен то и дело брался за лоб. У него от перенесенного волнения сильно разболелась голова. Он не мог вообразить, как Гебауэр смастерил такую пышную ложь. Торрен незаметно из-за выступа стены глянул на членов президиума. Гебауэр мило, с довольной улыбкой на лице шептался с Хаппом. Делер сидел за другим концом стола и все время смотрел на страдальца Торрена. Волнение профессора переходило в нервный приступ. Или он сейчас свалится с ног, или поднимет сжатые кулаки вверх и крикнет благим матом: «Свяжите их!» Он выпил бутылку лимонада, приготовленного организаторами собрания, вышел на середину зала. Вспыхнули аплодисменты— люди узнали оплакиваемого Гебауэром профессора. Забили в ладоши и члены президиума. «Просим, просим!» — гремело в зале.
— Я тридцать лет социал-демократ и никогда не торговал правдой. Правда сама себя очищает — такова ее диалектика. И Геббельс правды не съел — она бессмертна. Геббельс считался доктором лжи, но он мог бы позавидовать доктору Гебауэру, — ополчился на него Торрен.
Гебауэр вскочил, его будто пружиной подбросило. Он такую критику не признавал, допускал только изысканно-витиеватые замечания, которые можно бы истолковать по-разному. А тут профессор говорил все напрямик. Гебауэр решил удалить восставшего профессора.
— Друзья! — поднял он руку. — Торрен нарушил порядок — пришел на собрание старейших контрабандой. Я предлагаю попросить его покинуть зал.
Торрен был обескуражен. Он всегда отличался в своей партии дисциплинированностью, никогда не шел вразрез уставу, до последнего дня свято подчинялся Гебауэру. По его вызову он стремглав вылетел в Бонн. Торрен хотел рассказать правду о статье, смыть вылитую на него грязь. Он посмотрел вокруг, пожал плечами, как бы говоря: «Раз нельзя…» «Пусть говорит!» — раздались возгласы. Торрен снова собрался с мыслями.
— Ложь — категория старая, — философствовал он — Но у лжи короткие ноги. Правда всегда обгоняет ее и преграждает ей путь. Я хочу преградить путь этой лжи, которую боготворит доктор Гебауэр, как древние египтяне быка Аписа. Эту статью, — поднял Торрен газету вверх, — я не писал…
Гебауэр резко оборвал его, обозвал провокатором и крикнул полицейскому, охранявшему дверь, чтобы он вывел Торрена.
Поднялся с заднего ряда тот старый социал-демократ, который утром выгнал профессора из своего дома. Он убедился в искренности Торрена, заступился за него.
— Вас тоже выставлю за дверь за нарушение порядка! — крикнул ему Гебауэр.
— Пусть говорит, — мягко заметил Дел ер.
Когда старик кончил, поднялся машинист Зельберг. Указывая пальцем на Гебауэра, он басил:
— По правде тужите, доктор Гебауэр, а ложью живете. На порядок молитесь, а ногой топчете его. По уставу полагается избрать президиум. А вы самозванно вскочили на председательское место и пригласили в президиум фашиста Хаппа. Я предлагаю избрать президиум.
У всех развязались языки. Профессор Торрен впервые заметил, что не так уж слепо чтят старейшины Гебауэра, как он чтил его до сих пор. Старые социал-демократы стали называть имена одного, другого. Хранитель печати, надрываясь, называл имя Гебауэра — надо же выслужиться. Избрали Делера, Торрена и зачинателя порядка Зельберга. Машинист занял председательское место и сказал, предоставляя слово Торрену:
— Уточняйте, профессор, диалектику лжи и правды.
Торрен ожил. Теперь он докажет, какие звери водятся в лесу.
— В древние времена ложь была категорией примитивной, а теперь она стала сложной. Ее навязывают с оружием в руках, — указал Торрен пальцем на Хаппа.
— Инсинуация, провокация, сумасшествие! — кричал Хапп. — Отправить в психиатрическую больницу!
— Господин генерал, — укрощал Зельберг Хаппа, — я вам слова не предоставлял. Продолжайте, профессор.
— Раньше ложь создавалась бесплатно. Теперь в Бонне за нее платят доллары. Так как это, — поднял Торрен газету, — не мой товар, то за него получил редактор.
Редактор, сидевший рядом с Гебауэром, задергал носом, словно комар залез ему в ноздрю.
— Раньше ложь имела одного сочинителя, — вошел в роль критика Торрен, — теперь она создается компанией. Кто автор статьи, не знаю, но организаторы известны: доктор Гебауэр и генерал Хапп.
Гебауэр поморщился, как от хорошего щелчка. Такого удара он не испытывал за всю свою жизнь. И от кого? От послушного сподвижника — идеалиста Торрена. «Испортили его советские пропагандисты», — подумал Гебауэр и решил стереть его в порошок. Прикинувшись святейшим человеком, он мелодично заговорил:
— Есть два предположения: или профессор Торрен потерял рассудок, или-он стал хорошо обученным советским агентом…
— Доктор, соблаговолите ответить: вы принуждали Торрена писать эту статью? — перебил председатель.
Гебауэру не хотелось отвечать на дерзкий вопрос. Он, лидер, оценивал свой авторитет на вес золота, считал, что каждое его слово — заповедь, а тут какой-то машинист не верит ему и учиняет допрос. Гебауэр как будто не слышал вопроса и продолжал говорить:
— Не к лицу нам, запевалам мирового движения, слушать красную пропаганду. Нам надо другого зайца жарить, чтобы рабочие не свернули влево.
— Я тоже против полевения наших рабочих, — посочувствовал ему профессор Торрен. — Но у меня желчь разлилась, когда я здесь, в Бонне, узнал, что заокеанские гончие в нашей стране ловят зайцев, а лидер нашей партии все это благословляет.
Гебауэр не вынес этой реплики. Он во весь голос крикнул:
— Лишить его слова!
— Каждый из нас имеет право на реплику, — возразил Делер.
Прения окончились. Председатель спросил, какое будет решение. В зале молчали. Обычно резолюции выносил лидер и его близкие. Не смутились они и на этот раз. Гебауэр сам внес предложение: «По всей стране провести митинги протеста против коммунистической опасности в советской зоне. Статью профессора Торрена считать правильной, но автора за предательский маневр и провокационное выступление из социал-демократической партии исключить».
Председатель возразил, что в этом предложении не вяжутся концы с концами: «Статью считать правильной… но автора исключить». Нужна иная резолюция.
Профессор Торрен окончательно убедился в невозможности примирения с Гебауэром и решил быть не наковальней, а молотом. Он внес свою резолюцию: «Статью считать подложной. Поместить в газете опровержение. Информацию доктора Гебауэра признать неправильной. Председателю собрания Зельбергу за разумное ведение дискуссии вынести благодарность».
— Последнюю часть этой резолюции о председателе следует отклонить, — высказался Зельберг, — а остальное я предлагаю принять.
— Эта резолюция хороша будет, чтобы кошек рассмешить! — зло выкрикнул Гебауэр и, схватив свой портфель, покинул собрание.
Кабинет верховного комиссара был похож на фойе театра. Вдоль стен расставлены тяжелые черные стулья с высокими резными спинками и одинаковыми рисунками — сражающимися чертиками. Длинный стол напоминал прилавок. На нем громоздились телефонные аппараты, радиоприемники. В одном углу кабинета стоял овальный стол. На нем расставлены вазы с фруктами, сладостями, в середине возвышался настольный холодильник.
Верховный комиссар, заложив левую руку за спину, читал рапорт начальника тюрьмы: «В знак про-теста профессор Торрен объявил голодовку…»
— Пусть благополучно умирает. — Он зажег спичку и поднес ее к рапорту.
Вошел Хапп. Гестаповский генерал был в черном костюме с белым галстуком. Он щелкнул каблуками штиблет на толстой подошве и отчеканил:
— По вашему приказанию явился.
— Я вызвал вас, господин военный советник, чтобы сказать о новой концепции в нашей политике. Первым шагом будет военная организация с условным названием «Атлантический союз обороны». История диктует нам установление единого управления союзными и подчиненными государствами. Со временем мы создадим для этого мировое правительство — разумеется, под нашей эгидой. Если Германии с ее ограниченными ресурсами не удалось осуществить свою миссию, то за нее берется сильнейшая империя доллара…
— Точно! — подхватил Хапп. — Доллар уже отлично управляет нами.
— Да, но доллар хорошо управляет после прихода солдат, — упершись обоими кулаками в стол, уточнил верховный комиссар и спросил: — Как комплектуются ваши части?
— Разрешите доложить. В работные батальоны будет набрано двести пятьдесят тысяч. Столько же.:— в полицейский корпус.
— Для начала надо переводить лучшие батальоны и полицейские отряды в боевые части и соединения.
— Разрешите высказаться, господин верховный комиссар? — Хапп стоял как столб перед своим повелителем. — Неприятная реакция замечается в народе. Даже Гебауэр сегодня выступил против воссоздания вермахта.
Верховный комиссар приказал вызвать Гебауэра и продолжал излагать свою новую концепцию. Он сказал, что немецкие генералы будут взрывать новые пограничные столбы, урезавшие Германию, и затем шагнут за ее пределы.
— Разрешите осведомиться, как с вооружением?
— Одна моя страна способна вооружить армию в десять, двадцать миллионов. Готовьте только гренадеров.
— Ясно! — отчеканил Хапп.
Тихо открылась дверь. Вошедший подошел к столу и робким голосом промолвил:
— Мое почтение, господин верховный комиссар.
— Гебауэр, что вы шумите? — спросил заокеанский правитель. — Как называется ваша сегодняшняя речь?
Патриотическая, господин верховный комиссар, — тихо ответил Гебауэр. — Это моя новая тактика. Я хочу выбить патриотический и мирный козырь у коммунистов.
— Неумно выбиваете козырь, уважаемый, — уже дружелюбно сказал верховный комиссар, пододвинув коробку с толстыми сигарами ближе к собеседнику. — Надо разоблачать коммунистов, защищающих несправедливый мир на восточных границах Германии. Ваш патриотизм — вернуть немецкие земли немцам. А это можно только силой.
Гебауэр положил было портфель на стол, чтобы закурить, но затем сунул его под мышку и, прихватив локтем, взял двумя пальцами сигару.
— Господин верховный комиссар, народ не симпатизирует призывам к реваншу и верит коммунистической пропаганде мира. Даже наши социал-демократы стоят за прочный мир. Я просил бы вас в практически короткий срок издать приказ о запрещении коммунистической партии.
— Чрезмерная поспешность так же вредна, как и чрезмерная медлительность, — возразил верховный комиссар. — Надо сначала подготовить почву, найти повод для обвинения коммунистов, а уж потом…
— Разрешите мне подготовить эту операцию! — оживился Хапп. — У меня есть такой план: директор одного химического завода напишет комитету коммунистической партии письмо о том, что, дескать, их заказ на сто или двести килограммов пикриновой кислоты выполнен, что взрывчатое вещество можно получить. Письмо это случайно попадет в руки работников бюро расследования…
— План оригинальный, но я не надеюсь… Один такой план — взрыв скалы Лорелей[21] — провалился; коммунисты повернули его против нас. Впрочем, подумаем о вашем плане.
Верховный комиссар защелкнул дверь, пригласил друзей к столу с напитками, открыл бутылку. Когда выпили шампанского, заокеанский правитель стал ухмыляться, сменил гнев на милость.
— Хорошие виноделы французы, — сказал Гебауэр. — А угадайте, кто самый лучший винодел? — маслеными глазами глянул он на своих партнеров. — Не знаете? Христос. Из воды он создавал вино.
— Библию мне читать некогда, — храня самодовольство, сказал верховный комиссар. — Вот вам загадка: как вызвать золотой дождь?
— Оккупировать банки, — вставил Хапп.
— Нет, начать подготовку к новой войне…
Постучали в дверь. Верховный комиссар и ухом не повел, рассказывая анекдоты. Наконец он поднялся с высокого кресла и открыл дверь.
— Представитель советской контрольной комиссии, — доложил адъютант.
— Не вовремя, — скривил рот верховный комиссар. — Ну пусть зайдет.
Вошел капитан Елизаров, отдал честь и представился. Затем он объяснил, что уполномочен запросить, почему осужденный международным трибуналом военный преступник Хапп на свободе.
Стыдливый краснеет, бесчестный бледнеет. Хапп побледнел от злобности, машинально сунул руку в карман и взялся за пистолет. «И как я не уничтожил этого советского пройдоху? Фон Германа послушался. Прикончить бы его сейчас, чтобы не мутил воду, но что скажет верховный комиссар?» — желчно рассуждал Хапп.
Верховный комиссар сел в свое кресло, обитое зеленой кожей, стал читать документы советского представителя. В списке военных преступников, утвержденном Контрольным советом союзников, было и имя Хаппа. Это не было новостью для верховного комиссара. Он откинул голову на спинку кресла и, как будто вспомнив что-то, сказал:
— Насколько мне известно, генерал-лейтенант Генрих Хапп отбывает наказание не в американской зоне.
— Разрешите уточнить. Военный преступник генерал Хапп. находится здесь, в вашем кабинете, — достал Елизаров фотокарточку Хаппа и тут же сличил ее с оригиналом.
— Ах, вот какое недоразумение! — ехидно ухмыльнулся верховный комиссар. — Против вас сидит его брат Пауль Хапп — известный антифашист, проживший в Мексике во время гитлеризма десять лет.
— Я не могу не верить своим глазам, а также вашему адъютанту, подтвердившему, что именно этот Хапп — военный преступник, — уверенно сказал Михаил.
— Глазам вашим можете не верить по той простой причине, что брат на брата бывает похож, — доказывал верховный комиссар. — А адъютанта спросим. — Он нажал кнопку. — Почему вы ввели в заблуждение господина капитана, сказав, что Пауль Хапп есть Генрих Хапп? — спросил он вошедшего в кабинет адъютанта.
Наводящий вопрос словно пришиб адъютанта. Он сообразил, что его начальник выпутывается, и в тон ему сказал:
— Извиняюсь, я не разобрался.
— Не считаю удобным спорить, — произнес Михаил. — Разрешите еще раз прийти к вам для выяснения личности генерала Хаппа?
Верховный комиссар невольно сжал кулак, но по столу почему-то не стукнул. Он здесь царь и бог, и вдруг какой-то советский капитан не изволит верить ему. Не такой уж он, верховный комиссар, простак, чтоб пускаться в словопрения и выставить своего тайного вассала на опознание русского офицера. Проглотив горькую пилюлю, генерал тем же лицемерным тоном проговорил:
— Если бы вы были постарше, я обиделся бы за недоверие ко мне. Вы грубо высказались.
— Прошу извинения. Бывает: молодой честно грубит, старый нечестно льстит, — ответил Михаил.
Верховный комиссар хотел показать клыки, но сделал вид, что намек советского офицера не относится к нему. Он предложил Елизарову бокал вина.
— Благодарю, — отказался Михаил от угощения. — Разрешите мне свидеться с профессором Торреном — жителем советской зоны.
— Пожалуйста. Я приказал арестовать его за клевету в печати на советскую комендатуру.
— Благодарю за уважение к советским властям, — отчеканил Елизаров. — Пользуясь вашим любезным отношением, я прошу освободить профессора Торрена, чтоб разобраться в его деяниях по месту жительства.
— Пожалуйста, забирайте, судите.
— Мы сперва разберемся. Еще одна просьба. Мы получили заявление от машиниста Зельберга. Он просит разрешить вернуться в Гендендорф, на свою родину.
— Разрешите высказаться, — заговорил Гебауэр. — Зельберг — член моей партии. Я возражаю и прошу учесть мое мнение.
— Я подумаю, — сказал верховный комиссар.
Когда Михаил вышел, Гебауэр запротестовал и даже завопил, доказывая, что русские используют старого социал-демократа Торрена, который будет разоблачать его, лидера, по всем статьям. Гебауэр стал умолять верховного комиссара не выпускать оппозиционера Торрена и Зельберга из тюрьмы.
— Ворону за ястреба не жаль отдать, — отрезал верховный комиссар, кивнув на Хаппа. — Пусть русские думают, что я считаюсь с ними. На освобождении Торрена мы заработаем политический капитал…
— Мудро, гениально! — воскликнул Хапп.
— Если так, то и я согласен, — примирился Гебауэр и тоже стал восхвалять верховного комиссара.
Кукушка хвалила петуха, и стал петух хвалить кукушку: верховный комиссар назвал Гебауэра великим лидером демократического движения. Он проводил его под руку в приемную и приказал адъютанту положить в машину «великого лидера» заокеанскую посылку.
Верховный комиссар и Хапп остались вдвоем. Злые гении начали плести тенета.
— Я предлагаю завершить партию с Торреном так, — докладывал Хапп. — Отпустить его и убрать немедленно после приезда в Гендендорф. Через несколько дней то же самое сделать и с Зельбергом. Он ведь насолил русским — угнал эшелон. А социал-демократов натравить на советскую комендатуру якобы за убийство своих политических противников…
— И затем организовать восстание в советской зоне, — добавил верховный комиссар.
— Будет организовано. Положитесь на меня. А для профессора Торрена есть один немец моей выучки, — похвалился Хапп. — Может, угодно поговорить с ним?
— О нет, это уж ваше дело… Вот вам несколько чеков…
— Отлично! И еще есть одна акция — скомпрометировать этого капитана Елизарова. Он был у нас в плену, выступил в нашей газете. Напечатаны его заявление и портрет. Газету я достану..
К Хаппу явился Курц. Его лицо было замотано бинтами. Видны только глаза и щелочка рта. Он поднял кулак в знак приветствия. Хапп, подавая руку, спросил:
— Маскировка внешности?
— Признак знакомства с янки, — пожаловался Курц.
— Безобразники. Верховный накажет их. А тебе — деликатное предложение. В силу договорных обязательств верховный передает вредного старика Торрена советской комендатуре. Торрен может втянуть и тебя в грязную историю — ты же здесь с ним гулял. Тогда и тебе не придется по земле ходить, — подогревал Хапп настроение своего героя. — Русские свернут тебе голову как цыпленку. Мне жаль тебя, как родного сына.
— Как же быть? — насторожился Курц.
— Избавиться надо от опасного старика, — подсказал Хапп и опытной рукой провокатора стал чертить план операции, расхваливать Курца, расписывать его дерзости и подвиг, на который толкал его.
— Оружия у меня нет, — пожалел Курц.
— Дадим, — достал Хапп пистолет из сейфа. — Дадим и денег, — подсунул он бланк Курцу под руки. — Распишись. Да благословит тебя провидение!
Курц посмотрел на бутылки с вином и облизнул губы. Хапп снизошел до его жажды. Курц пил безотказно. Наконец хозяин поднял палец, что значило — хватит, и выпроводил Курца.
Часа через три адъютант доложил верховному комиссару о прибытии капитана Елизарова. Он сообщил, что с ним два немца, приглашенные для опознания генерала Хаппа.
— Пустить только Елизарова, немцев выгнать, — приказал верховный. — Что же вы, капитан, играете в двойную игру? — сказал он, как только вошел Михаил. — Вот ваше заявление, ваш автограф, ваш портрет, — показал он на газету. — Своей рукой писали: «Гитлеру слава!»
— Эта фальшивка нам известна.
— Фальшивка? А для нас это документ. И очень неприятный для вас, — посочувствовал генерал, как будто искренне хотел помочь союзному гостю.
— Хапп знает, как это случилось.
— Хаппа нет уже, улетел в Мексику. Обойдемся без него. Я советую остаться у нас. Хотите — здесь живите, хотите — за океан отправьтесь. Возвращаться вам на свою службу опасно: Гебауэр, несмотря на мой запрет, намерен перепечатать эти документы. И вас все равно покарают.
— Генерал, я прошу не продолжать столь жалостливый разговор. Я уже знаком с такой жалостью. От нее у меня на теле остались шрамы и рубцы. Я прошу удовлетворить требование советской контрольной комиссии, передать нам военного преступника Хаппа.
— Я требую верить мне, — повысил голос верховный комиссар. — Я сказал свое слово о Хаппе. Точка. Профессора Торрена можете забрать.
Дальнейшие усилия Елизарова ничего хорошего не принесли. Верховный комиссар больше не принял его. Готовясь в обратный путь, Михаил случайно встретил Курца.
— Нашли мать? — спросил он его.
— Нашел ее могилу…
Курц говорил печально о матери, уехавшей из Гендендорфа за день до прихода советских войск. На самом деле печаль не тяготила анфюрера. Он, может, и не поехал бы разыскивать мать, если бы не надоумил Пиц, посылая его в Бонн, к Хаппу.
— Вы вернетесь или останетесь в этой зоне? — спросил Елизаров.
— Я не полажу с янки, — дотронулся Курц до повязок на лице.
— Если угодно, поедемте с нами. Только подъедем к тюрьме, захватим профессора Торрена.
— Героический старик, — похвалил Курц профессора.
Вскоре Елизаров и его спутники выехали в Гендендорф. Тахав сидел за рулем. Машина неслась по грейдерному профилю. Сидя за баранкой, Тахав рассказывал спутникам о лесах и горах Урала, об охоте, говорил он по-немецки коряво, но понятно.
— Волков зимой, — хвалился он, — мы затравляли прямо на конях. Захлебывается зверь, когда снег мягкий. Красиво зимой и на медведя ходить. Найдешь его, смотришь — сосет лапу. Тронешь его длинной жердью, поднимается, идет на задних лапах…
— И в этот момент стреляете? — спросил Курц.
— Нет, Ружья мы не берем. Медведь почует порох — разорвет. Пускаешь ему под левую лопатку нож. Знаете, сколько медведей я убил? Полмедведя…
— Бывают и половины? — улыбнулся профессор.
— Убил вместе с товарищем.
Приехали спутники в небольшой город, раскинувшийся на берегу Эльбы. Американцы называли его пограничным пунктом. Патрули остановили машину. Придраться было не к чему: документы в порядке. Елизаров зашел в лавку и кое-что купил. У моста, полудугой перекинувшегося через Эльбу, американцы еще раз проверили документы спутников и подняли шлагбаум.
Вот и советская зона. Дорога потянулась вдоль правого берега Эльбы. Местами она врезывалась в чахлые кустарники, скользила мимо жиденького леса, фруктовых насаждений: яблонь и вишен. Михаил глядел через опущенное стекло дверки. Машина катилась вдоль гряды отлогих гор. Шелестели мелкие зубчатые листья ольхи, качались гибкие ветви вербы. Под ними блестела серебристой лентой речушка, начинающаяся где-то на склоне горы. Вода зря не пропадала. С горы она сбегала по каменным ступенькам, у подножия попадала в бетонированную канавку, а через сто-двести метров перехватывалась чугунными дверками и направлялась на посевы. На вершине гряды виднелся старинный замок одного герцога-охотника. В те времена в лесистых горах водились зубры, медведи, рыси, даже лоси бродили в низинах. Теперь и леса нет. Стоят только одинокие уродливые согнувшиеся сосны. Вывелись и звери. Замок разрушен. У подножия стоит каменная часовенка, из-под нее бьется еще один ключик и вытекает по толстостенной глиняной трубе.
— Стоп! — затормозил Тахав и вышел из машины.
Из кустов вспорхнули черновато-оранжевые вьюрки, в траве мелькнули серые спинки ящериц.
— Здесь устроим сабантуй. Знаете, что такое сабантуй? — обратился башкир к профессору.
— Нет, — ответил Торрен.
— Это очень веселый праздник. У нас, на реке Белой, когда колхозники закончат посев, концерт дают: борются, тягаются на палках, веревках. Кто сильней — тому приз. Скачут на лошадях. Кто первый— тому радиоприемник, мотоцикл или машину. Потом пьют, поют, пляшут. Вот и мы здесь кое-какие номера дадим, — сказал Тахав, раскинул плащ, застелил газетами и выложил все покупки. — А карга-будку знаете? Тоже нет? Я думал, профессора все знают. Карга — по-башкирски журавль, будка — каша. Получается журавлиная каша. Это тоже праздник. Когда колхозники заканчивают полевые работы— выходят на луг, на берег реки и варят кашу в таких котлах, через которые не перепрыгнешь. Ну, конечно, говорят о делах, героев пашни премируют… Прошу вас, профессор, и господин Курц, на сабантуй, — пригласил Тахав спутников. — Вот, больно нехватка посуды, — с сожалением сказал он. — У нас одна кружка и стаканчик от термоса.
— Ничего, — обойдемся, — заметил Михаил. — Кружку предназначим господину Курцу, чтоб скорей поправиться ему — снять маску с лица. Стаканчик — профессору, а себе сделаем бумажные.
Начался пикник. Курц пил дерзко, не жалея ни вина, ни ума. Михаил пил с выдержкой. Тахав после каждой стопки щелкал пальцами и рассказывал небылицы.
— А знаете, как вино произошло? — перебил его Елизаров. — Донской казак сажал виноград. Приходит черт. «Давай вместе сажать?» — «Давай». Черт зарезал барана, обезьяну, тигра, свинью и их кровью полил землю. Собрали урожай. Выжали вино. Выпил черт первый стакан, стал добреньким, мягким, как барашек: выпил второй — начал кривляться, как обезьяна; выпил третий — зарычал, как тигр; выпил четвертый — уткнулся носом в стол, как свинья в корыто.
— Занятная легенда, — заметил профессор.
— Ерунда! — гаркнул Кур. — Я по десять стаканов выпивал и никогда свиньей не бывал.
— Браво! — подзадорил Тахав. — Господин Курц в два с половиной раза сильнее черта. По сему случаю держите еще.
Курц не отказывался, пил, еще просил. Профессор после тюремной голодовки сразу сдал. Он залез в машину и лег. Захмелел и Курц.
— Давай бороться, — вцепился он в грудь Тахава.
— Снимайте пиджак, — принял Тахав вызов.
Курц вскочил, снял пиджак и бросил на бутылку.
Из грудного кармана незаметно вывалилась толстая скользкая пачка денег. Курц замахнулся. Тахав схватил его за руку.
— Не так борются.
Хотите по-французски? — спросил Курц и схватил Тахава за шею.
— Нет, по-башкирски.
Тахав подогнул ноги в коленях, подлез под борца, правой рукой взялся за пояс его брюк, левой — за плечо, поднял его на грудь и перекинул через голову. Шлепнулся силач о землю, как мешок мякины.
— Так у нас на сабантуе борются.
Курц разозлился. Он полез в задний карман, достал пистолет. Тахав выхватил оружие и шутя сказал:
— Стреляться будем потом, господин Курц. После борьбы полагается выпить, — и опять поднес ему кружку водки.
Курц выпил. Хотя он уже ничего не соображал, забыл и борьбу с Тахавом, но задание Хаппа помнил: «Убить профессора Торрена в его квартире немедленно после приезда домой, а потом капитана Елизарова».
Елизаров осмотрел его пистолет и сунул обратно в карман захмелевшего немца.
Курц пытался подняться, но ноги не слушались. После тяжелых усилий он все-таки встал, шагнул и упал всем телом.
— Что мы узнали на сабантуе? — проговорил Тахав.
— Мы видели у него пачку новеньких денег и американский пистолет, — подытожил Михаил и добавил — Я думал, он спьяна проболтается…
— Крепко пьет, скотина, — заметил Тахав.
Внесли Курца в кузов. Профессор положил его голову себе на колени. Старику жаль было молодого земляка. Ему казалось, что их связывает одно общее: Курц тоже пострадал от нацистов и янки. «Здесь, по эту сторону Эльбы, никто не обидит тебя», Торрен поправлял повязки Курца, приговаривая. Курц, рыгая, бормотал:
— Убить профессора Торрена в его квартире, а потом капитана…
— Вы слышали? — испуганно спросил Торрен. — Что за кошмарный бред?
— Говорят: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
— А кто должен убить меня? — по наивности спросил профессор.
Курц молчал.
— Возможно, этот малютка, которого вы держите на руках, — ответил Михаил. — Пощупайте, что у него в кармане.
Профессор вытащил пистолет. По телу пробежал озноб. Спина будто переломилась в пояснице. Он протянул оружие Елизарову и, дрожа от боли в спине и горькой обиды, сказал:
— Спрячьте и не давайте ему… Курц! — Профессор толкал в бок рыгающего спутника. — За что хотите убить меня? Меня, профессора Торрена?
— Убить профессора Торрена в его квартире… — в пьяном бреду ронял Курц врезавшиеся в память слова своего шефа.
Профессор в отчаянии размышлял. Почему так много зла на земле? Почему и этот щенок платит злом за добро? С отвращением он посмотрел на слюнявое лицо Курца и столкнул его со своих колен. Торрену в голову лезли всякие кошмары: то избивают его, то гонятся за ним, то душит его Хапп, заставляя подписать статью. Отчаяние переходило в ужас, которому, как казалось Торрену, не будет конца. Он попросил пистолет.
— Зачем? — удивился Михаил.
— Посмотрю марку.
Первый раз за свою жизнь профессор изменил правде. Но он обманул спутника бескорыстно. Если бы был такой аппарат, который отмечал бы нервные толчки профессора, то он показал бы предел. Еще один удар — и помешательство. Изучая показания такого прибора, психиатр записал бы удар за ударом: смерть жены, столкновение с Хаппом в самолете, угрозы Гебауэра, налет Хаппа, статья в газете, тюрьма, голодовка и, наконец, призрак нового убийства. Торрен взял пистолет из рук Михаила и, как исповедь, произнес:
— Лучше ужасный конец, чем ужас без конца.
Он приложил конец дула к виску и нажал спусковой крючок. Выстрела не последовало. Еще один нажим.
— Профессор, я очень верил вам. Но вы обманули меня, — упрекнул Елизаров старого немца. — Хорошо, что я заранее разрядил этот пистолет.
— Простите, молодой друг… Они затравили меня…
Машина остановилась у комендатуры. Елизаров пригласил Курца и профессора в кабинет. Пермякова не оказалось: вызвали в Берлин. Елизаров стал допрашивать протрезвившегося спутника. Михаила удивляло спокойствие Курца, как будто у него обнаружили не оружие, а семечки, которые он грыз в недозволенном месте. В его глазах нельзя было заметить никакого признака замешательства и растерянности. «Оружие и деньги, — думал Курц, — еще не доказательства, бред пьяного — тоже не улика». Он сидел перед помощником коменданта, как хорошо знающий урок ученик перед учителем, и на вопросы капитана отвечал спокойно, без запинки:
— Не понимаю вашего подозрения. Деньги — наследство после матери. Оружие я извлек из кармана пьяного янки: думал, что оно мне понадобится для расплаты за это… — он указал на свои кровавые повязки.
— Почему же вы все-таки хотите убить профессора? — спросил Елизаров. — Вы в пьяном бреду проговорились…
— Я не верю пьяному бреду, — уверенно сказал Курц и покачал головой; — Иногда такой кошмар снится — кричишь караул. Что говорил я в пьяном виде, не помню и не отвечаю за безотчетные чувства и бредовые видения.
Доверчивый профессор пожал плечами. «Возможно, действительно так?» У него стало рассеиваться подозрение. Все стало казаться случайностью. Он пододвинулся ближе к Елизарову, слегка наклонил голову и зашептал:
— Мне сдается, что он не виноват, искренне говорит. Он еще в Бонне грозил отомстить американцам…
Елизаров отрицательно покачал головой. Он не был уверен в искренности этого молодого немца, но не решался арестовать его без коменданта, а отпустить боялся. Как бы не впасть в ошибку, какую допустил он, встретившись с Эльзой. «А что церемониться с ним? Они издевались над нами, — вспомнил он палачество гитлеровцев, когда был в плену. — Но то были фашистские порядки. Мы за это не мстим немцам». У Михаила двоилось в голове: агнец перед ними или сам ягнятник? Ему захотелось посоветоваться хотя бы с Тахавом. Он положил пистолет Курца в сейф, самого отвел в амбулаторию, проводил профессора и позвал Тахава.
— Шайтан знает! Может, все правда, что он говорит, — рассуждал Тахав. — Напрасно посадить — щелчок по нашему авторитету. Знаешь что: пошли его в столовую, дай ему вдоволь водки, пусть налупится и ляжет спать. А утром комендант приедет — и решит…
— К черту, возиться опять с пьяным Курцем! Скажи, чтоб койку ему приготовили в комнате для задержанных.
Курц в это время сидел перед Верой.
— Вас избили американцы? — спросила фельдшерица.
— Придет час расплаты и мести, — отвечал Курц с такой уверенностью, словно завтра он двинет свои войска на янки.
— Спокойно, не раздражайтесь, — участливо говорила Вера, снимая грязные бинты.
Гуманный поступок фельдшерицы Кури расценил по-своему. «Что за чародейка эта русская девушка!» Он смотрел на нее с трепетом. В белом халате она казалась ему стройней, чем в дамском костюме. Заиграли бесшабашные мысли беспутного бравера: «Эх, побыть бы с этой красавицей в укромном месте!»
— Не жалели свои кулаки ваши партнеры… — перебила Вера грязные размышления избитого пациента. — Ссадины ужасные. Но ничего, до свадьбы заживут.
— Если бы одна девушка согласилась, я сейчас готов обручиться с нею. — Курц, конечно, имел в виду Веру.
Вера сняла халат, поправила ремень на гимнастерке. Завороженный пациент смотрел на нее, не моргая. В профиль она казалась ему еще лучше. Вера вымыла руки, вытерла их мохнатым полотенцем и заметила:
— Мне кажется, никакая девушка не согласится обручиться с вами при такой вашей красоте. Как ваше изобретение? Работаете? — спросила она.
Что мог сказать Курц? Он забыл не только свое изобретательство, но и слова, сказанные Вере при разговоре в кафе о том, что начнет работать над своим «универсалом». Признаться в этом не хотелось. Он сказал, — что дерзает.
— Желаю вам удачи.
— Спасибо. Только из-за вашей доброжелательности стоит творить, — льстил Курц. — Приходите ко мне в гости.
— Спасибо, в гости ходить мне некогда. А когда-нибудь нагряну с ревизией, посмотрю, как вы творите. Будьте здоровы.
— Я вам чрезвычайно обязан, — низко поклонился Кури, достал деньги и протянул Вере. — Любезность за любезность.
— Я за любезность деньги не беру.
— Мне хочется сделать вам приятное, — извиняясь, совал Курц деньги назад в карман, — но не знаю как. Подарок прислать — боюсь, не примете.
— Приму, Я весело сказала Вера. — Знаете, какой подарок? Ваше изобретение.
— Журавль в небе, — разочарованно проговорил Курц.
— Постарайтесь поймать. Желаю успеха.
— Когда вас ждать с внезапной ревизией? — цеплялся Курц за слова девушки.
— Внезапность — время неопределенное.
Курц вышел из амбулатории необыкновенно веселым, будто выиграл крупное пари. Слова русской девушки захватили его душу и были поняты им, как скромное обещание, а интерес Веры к изобретательству — как повод для свидания. Мысль о встрече с русской девушкой вытеснила все: задание Хаппа об убийстве профессора Торрена, свидание с Эльзой, к которой он собирался пойти.
Тахав встретил Курца и предложил ему пойти в столовую, а после обеда отдохнуть в отдельной комнате и остаться в ней до утра, до приезда коменданта.
Вера зашла в кабинет Елизарова. Михаил, мрачный и расстроенный, обдумывал свое решение. Правильно ли он поступил, что задержал Курца? Могут возникнуть неприятности, если отпадут подозрения и все окажется так, как объяснил протрезвившийся Курц.
— Я сейчас разговаривала с битым героем, — сказала Вера. — Он то грозится отомстить янки, то прикидывается котенком: бери его лапки и гладь…
— Этот чертов котенок скребет и мою душу, — делился Михаил своими тяжелыми мыслями. — Интуиция подсказывает, что он дружит с волками. Но как узнать об этом? Не поедешь в Бонн и не будешь спрашивать: кто дал пистолет и деньги?
— Давай я поговорю с ним. Думаю, он откроет мне душу.
— Не надо тебе ввязываться в это дело. Не считай его котенком. Курц — натура универсальная. Мне кажется, что он между ворами может быть вором, со свиньями. будет хрюкать, с пчелкой вроде тебя полезет в медок, с жучком — в навоз.
— Тебе же нужны доказательства.
— В том-то и дело…
Тяжело и больно было в груди у Михаила. С тех пор как погибла жена профессора Торрена, его мучила совесть. Не упусти он тогда в кафе Эльзу, жила бы и жила сердечная профессорша. Не играет ли Курц в такую же игру, как Эльза?
— Подождем коменданта. Если не подтвердятся подозрения — извинюсь.
Пермяков вернулся раньше времени. Михаил рассказал ему о своих сомнениях и подозрениях. Комендант долго расспрашивал Курца. Тот слово в слово повторял то, что говорил Михаилу. У коменданта тоже не сложилось определенного мнения о поведении бравера. Пока комендант разговаривал с Курцем, Елизаров съездил на завод, где работал нарушитель спокойствия, но и там ничего предосудительного не узнал о нем: чертежное дело знает, поручения выполняет аккуратно, в общественной работе не проявляет энтузиазма, но если попросят написать лозунг, оформить плакат или стенную газету, не отказывается. На обратном пути Михаил заехал за профессором Торреном. Старик был противником всякого насилия. Он стал защищать Курца.
— В пьяном бреду может любой нагородить что угодно. Пистолет мог он вырвать у пьяного янки — зол на них.
Пермяков согласился с мнением профессора, переданным Елизаровым, и приказал отпустить Курца, но установить наблюдение за ним.
Кури вышел из комендатуры, думая о словах русской девушки, которая обещала прийти к нему. Он заскочил в магазин, купил самый дорогой костюм, сорочку, выбрал роскошную коробку с духами и помадами, заказал вина разных сортов, чтобы все это при появлении «внезапного ревизора» пустить в ход.
Вальтер созвал необычайное собрание: пригласил всех бывших членов «Гитлерюгенда», чтобы поговорить с ними о дружбе немецкой и советской молодежи. Намерение молодого вожака было простое — выслушать думы бывших нацистских птенцов в их собственном кругу. И хорошо бы это собрание закончить письмом к советской молодежи.
Открыв собрание, Вальтер начал рассказывать о жизни молодых хозяев советской земли.
Курц сидел сзади и науськивал своих одноклубников на оратора. «Довольно ему трепаться, сами знаем», — нашептывал он.
— Это нам известно! — выкрикнул сидевший с ним рядом рыжий парень, которого он дубасил в кафе дубиной.
Вальтер не обратил внимания на реплику. Он говорил, что о советских юношах и девушках пишут пьесы, оперы, книги. Книга «Как закалялась сталь» скоро выйдет на немецком языке.
— Прочитаем — узнаем, — сразу загалдели несколько молодцов.
— Это правильно, — не стал спорить Вальтер. — Я только хотел сказать для примера, какие трудности и лишения преодолевали советские друзья, добиваясь хорошей жизни. Мы должны считать за честь дружбу с ними.
— Мы так и считаем, — сказал сам Курц, как бы поддерживая Вальтера. — Я за одним столом пил водку и пиво с советскими офицерами.
Все расхохотались. Вальтер поднял руку, но сидевшие на задних рядах как будто не заметили жеста, смеялись, громко разговаривали. Рыжий парень крикнул:
— Пусть начинают кино!
«Вот сволочи, хамы! — сказал про себя Вальтер, — баламутят». Он пожалел, что собрал их одних. На общих собраниях они сидят, прикусив язык. Вальтер еще несколько раз пытался водворить порядок и закончить свою речь, но смысла не было. Вслед за рыжим и другие загалдели о фильме. Не вступая в спор, Вальтер сказал, что скоро начнется кино, и вышел. Он позвонил капитану Елизарову, попросил его приехать на выручку.
Елизаров примчался быстро. Он знал об этом собрании и не одобрял намерения Вальтера — обособлять бывших членов «Гитлерюгенда» от молодежи города. Но коль так случилось, надо помочь молодому руководителю. Михаил поздоровался со всеми и, не поднимаясь на трибуну, спросил:
— Скажите, молодые люди, что вам больше нравится: жизнь или смерть?
Курц ухмыльнулся: очень уж простой вопрос. Кто же скажет: смерть? Никто не отвечал на вопрос. Капитан ждал. Наконец Курц решил блеснуть своим остроумием.
— Смотря чья смерть, — проговорил он. — Смерть врага — награда воину. Один мудрец сказал: «Война обновляет жизнь».
— Тот мудрец сам протянул ноги от крысиного яда, — напомнил Елизаров Курцу, как кончил его духовный отец Геббельс.
Курц прикусил язык. Он не думал, что капитан разгадает слова «мудреца». Анфюрер отлично понимал, что за перепевы Геббельса теперь по головке не гладят, и стал заметать следы:
— Превратность войны не в том, что ее боги причастились ядом, — туда им дорога. Беда в крушении государства: страна без своей власти.
— Крушение фашистского государства — справедливейший итог войны, — сказал Елизаров. — Еще ваш великий предок Гёте говорил: «Крушение государства для меня ничто. Сожженный крестьянский дом — вот истинное бедствие». Гёте, разумеется, имел в виду несправедливое эксплуататорское государство своего времени.
В зале все замерли. Имя поэта приковало внимание молодых немцев, шевельнуло чувство национальной гордости. С заднего ряда поднялась невысокая девушка — телефонистка городской станции. Она говорила жалобным, плаксивым голосом:
— Я со своей мамой на себе испытала это истинное бедствие. Наш маленький дом сгорел на наших глазах в последний день войны. Кто сжег его? Свои летчики. Бросали бомбы на советские танки, а попадали на немецкие дома. Я всю жизнь буду проклинать их.
— Проклинать надо тех, кто послал летчиков, — сказал Вальтер.
— Летчик — шляпа, — заметил Курц.
— Варвар. На своих бросал, — чуть не заплакала девушка.
Лед молчания был разбит. Послышались проклятия войне. Курц молчал, не имел привычки подлаживаться под крик других. Ляпнуть что-нибудь против всех, в защиту войны уже струсил: советский офицер осадит. Вступил в свою роль Вальтер.
— Чтобы не горели от пороха дома, надо исполнить похоронный марш войне и ее любителям! — говорил Вальтер с подъемом. — Разве мы не можем с такими добрыми друзьями, — показал он на Елизарова, — веселиться в одном клубе, играть на одном стадионе, пить пиво за одним столом и петь одну песню? Можем и будем!
Забила в ладоши та девушка, которая плаксиво говорила о своем маленьком доме, еще кто-то захлопал, еще, стали аплодировать почти все. Курц сидел неподвижно, как истукан. Молчали и его закадычные одноклубники. Первый раз так слушали бывшие гитлерюгенды нового вожака молодежи. Вальтер отлично использовал обстановку и дар речи:
— Будем делать то, что желаем, что нужно для мирной жизни, и навсегда откажемся от военщины. Довольно брызгать дурной слюной: «Война обновляет жизнь», «Война оживляет разум». — Вальтер пускал стрелы в Курца. — Разум имеет свои права. Он заставит ходить пешком того, кто бросает камни под чужую машину. Мы — поколение восходящее и жить должны не только для своего века, но и для будущих веков. Это значит нести знамя мира и дружбы. Прошу высказываться.
Первым выступил Курц. Такая уж у него натура: или первым, или никаким. Он хотел поразить всех своей безумной смелостью.
— Я предлагаю немедленно изгнать из нашей Германии янки, чтобы они не избивали немцев. Я сам поведу вас. Кто презирает смерть — встать!
Никто не встал. Раньше, до падения свастики, по такой команде вскакивали все гитлерюгенды. Смерть в завоевательных походах считалась идеалом. Эту идею нацисты превратили в веру. После войны эта вера дала трещину.
Советский офицер Елизаров говорил о другой вере: жизнь лучше смерти, мир лучше войны.
Вальтер выступил против заскока Курца. Он сказал, что лучшим предупреждением янки будет дружба немецкой молодежи Восточной и Западной Германии с советской молодежью.
Несмело, робко один за другим собравшиеся захлопали в ладоши. Вальтер впервые почувствовал, что бывшие члены «Гитлерюгенда» отшатнулись от героя кафе «Функе».
У Курца закопошилось другое чувство от аплодисментов— чувство одиночества, будто пол ускользал из-под его ног. «Черти, не слушают мою команду, аплодируют Мелкозубке», — подумал он и закурил.
— Курить не полагается в клубе, — сказал Вальтер.
Все неодобрительно посмотрели на Курца. Михаил тоже покачал головой. Курц потушил папиросу, положил в спичечную коробку и склонил голову.
Собрание закончилось так, как намечал Вальтер. Свет погас, и на экране засветились слова: «Музыкальная история». Начался сеанс советского кинофильма.
Елизаров вернулся в комендатуру довольный. Успех Вальтера — его успех. Михаил подробно рассказал все коменданту.
В кабинет вошел Больце. Он пригласил Пермякова на чрезвычайно важное собрание, на которое соберутся коммунисты и социал-демократы и будут говорить об общей платформе. Пермяков отказался от участия в этом собрании. Больце доказывал:
— Выступит профессор Торрен — лидер социал-демократической организации. А вдруг он поведет гебауэровскую линию?
— Пусть поведет. Собрание поймет. Народ не обманешь. Решайте сами свои партийные дела. Комендатура не вмешивалась и не будет вмешиваться в партийную демократию.
Больце ушел. Собрание было необычно многолюдное. Самый большой цех мебельной фабрики, приспособленный для встречи коммунистов и социал-демократов, был тесен. Установили громкоговорители во дворе.
Профессор Торрен был побрит, одет в светлый майский костюм, хотя наступал август. На бортике нагрудного кармана торчал прозрачный розовый платочек. Седые волосы, намазанные репейным маслом, блестели. Больце дружески пожал ему руку и сказал:
— У вас, профессор, обновленная внешность.
— Не отрицаю. Осталось только душу обновить. Начнем. Открывайте собрание.
— По старшинству эта честь принадлежит вам, — показал Больце на трибуну.
Торрен стал перед микрофоном. Обычно в таких случаях почетного старейшину оглушают аплодисменты. На этот раз участники собрания изменили традиции. Никто не шевельнул рукою. Все таили чувство гнева на профессора за клеветническую статью в боннской газете. Старый социал-демократ чувствовал себя без вины виноватым, понимал скрытое негодование людей. Об этом он и сказал:
— Вы думаете, что перед вами стоит клеветник с седой головой? Нет. Перед вами человек, про которого можно сказать: не слепой, а не видел. Прозрел я только на тридцатом году пребывания в социал-демократической партии. Открыла мне глаза не только диалектика Гегеля, но и философия Маркса, которую я, к сожалению, познал лишь на шестом десятке своей жизни. Прозрел и понял тактику Гебауэра, которую, к несчастью, я обожествлял до последних дней…
Профессор Торрен захлопнул папку с конспектом своих дальнейших разоблачений и стал рассказывать о злоключениях в Бонне. Под конец он сказал во весь голос самое важное, что означало, по его мнению, обновление души:
— В моем возрасте человек обязан спросить себя: что ты делал и чего ты достиг за свою жизнь? Мне мое самосознание подсказывает: тесал бритвой глыбу— оружие мое оказалось явно непригодным. Глыбу, капитализм, надо разить другим оружием — мечом Маркса и Ленина. Социал-демократам надо принять его на вооружение. Позвольте мне, дорогие друзья, приветствовать предложение коммунистов об объединении наших организаций, — пожал Торрен руку Больце.
Все встали с мест, одобрив предложение. Речь повел руководитель коммунистов Больце. От их имени он коротко приветствовал социал-демократов и предложил избрать президиум. Попросила слова Гертруда. Резко размахивая рукой, она возражала:
— Я, как коммунист, предлагаю отмежеваться от социал-демократов, которые всю жизнь мешали рабочему классу идти вперед. Я предлагаю принимать в коммунистическую партию только лучших социал-демократов в индивидуальном порядке. Против их лидера. против Торрена, возбудить судебное следствие за клеветническую статью.
Профессора Торрена словно дубинкой ошарашили. Слова Гертруды больнее врезывались в сознание, чем угрозы Гебауэра и Хаппа. Те открыто жалили. А эта до сих пор скрывала свое жало. Профессору казалось, что и оправдываться неприлично. Он решил молчать, выслушать суд коммунистов. Если осудят его, не простят, то он молча уйдет с собрания и навсегда захлопнет за собой дверь, отойдет от политики, чтоб не мешать движению вперед.
Выступление Гертруды оказалось ложкой дегтя, вылитого в кадку меда. Все насторожились. Задумался и Больце. В самом деле, как-то неожиданно получилось. Больше года профессор Торрен отвергал объединение, заявлял: «Нет общей платформы». Но стоило ему побывать в Бонне, как нашлась «общая платформа». Больце вспомнил беседу с Торреном об этом городе, который профессор назвал биржей совести, где показывают мед, а продают яд. Значит, Торрен не продал своей совести, за что и попал в немилость ее торговцев. Партийное чутье подсказывало Больце, что Торрен оклеветан.
— Нехорошо выступила Гертруда, — возразил Больце, задавая тон собранию. — Нет оснований замахиваться на профессора Торрена. Профессор честно рассказал, как он от дыма бежал да в огонь попал…
— Я настаиваю на своем предложении, — заговорила Гертруда. — Я выполняю партийный долг. Призываю к бдительности. Я чувствую: если профессор Торрен не провокатор, то слуга двух господ.
— В таком случае, Гертруда, самый верный судья — коллектив. Спросим собрание, доверяет ли оно Торрену? — ответил Больце и обратился к коммунистам и социал-демократам с призывом разрешить этот спор голосованием. Большинство поддержало Торрена.
Перешли к вопросу об объединении.
Случилось же так — голоса разделились поровну: одна половина — за предложение Больце об объединении с социал-демократами, другая — против. Кто-то из зала спросил, почему не голосовал профессор Торрен? Лидер социал-демократов, как бы очнувшись после удара Гертруды, спохватился:
— Я голосую за наше объединение…
Его голос оказался решающим.
Выбрали делегацию для поездки в Берлин с резолюцией, одобряющей идею объединения двух партийных организаций.
Курц жил в отцовском особняке, в летней комнате на антресолях с низким полукупольным потолком. Антресоль делилась на две части: большую продолговатую комнату и разные кабинеты: туалетная, кухонька, раздевальня. В последней каморке валялись инструменты, рычажки, винтики, полированные квадратики фанеры, чертежи. Курц зашел в ту каморку, которую когда-то называл мастерской, тоскливо посмотрел на забытые части модели, вывел указательным пальцем вензель МУК: машина-универсал Курца. Подумал немного и в скобках написал на пыльной фанере: «В забытых мечтах». Вспомнились слова русской девушки из комендатуры: «Я мечтаю увидеть ваш «универсал». Жаль стало Курцу заброшенного изобретательства. «Вот возьму и докажу, что Курц с неба может звезды хватать», — стал он вытирать пыль с частей модели и взялся за изобретение.
Работал он энергично. Часа за два успел вычертить проект одной детали, вырезать несколько фигурных кусков из фанеры. Творчество захватило его. Фу, какая досада — курево кончилось. Он хлопнул дверью и побежал в магазин за папиросами.
Перед магазином Курц случайно встретил Веру. Он похвалился, что засучил рукава и начал работать над своим изобретением и поблагодарил Веру за пожелание успехов.
— Зайдите ко мне. Вот окно моей квартиры, — пристал он к Вере. — Вы обещали посетить мой дом, мой творческий уголок. Зайдите, посмотрите модель моего «универсала». — Курц так горячо говорил, что Вера поверила.
— Зайду при удобном случае.
— Какой же более удобный случай? Вы под окнами моего дома.
— Может, и сейчас зайду, если согласится мой спутник.
Вышел из магазина Елизаров, взял под руку Веру. «Вот почему она не заходит», — подумал Курц и унылый пошел домой.
К Вере и Михаилу подошел- профессор Торрен. Старик был без шляпы и галстука.
— Что-то вы, профессор, в необыкновенном виде…
— От избытка мрачных дум забыл приодеться. Понимаете, капитан, я прочитал в газете заметку о собрании нацистских щенков, — так Торрен назвал членов «Гитлерюгенда», — в ней сказано: «Курц мутил воду». У меня появилась мысль: встретиться с ним. Хотя я тогда защищал его, но сейчас поколебалась уверенность, что я был прав. Почему он все-таки сказал: «Убить профессора Торрена»? Смерти я не боюсь. Я сам поднимал руку на себя. Теперь, после объединения организаций, легко на душе, а вот слова Курца сверлят голову. Хочу сейчас пойти поговорить с ним.
— На исповедь хотите вызвать его? Вряд ли он раскроет вам свою душу…
Торрен все-таки зашел к Курцу — без всяких церемоний, как к старому знакомому, и сразу же спросил:
— Курц, скажите без утайки: вы намеревались меня убить? Или и сейчас намереваетесь?
Правдивые слова должны бы заставить вздрогнуть Курца, но он сделал такую гримасу, что можно было подумать: «Что за бредовый вопрос?»
— Вы что, профессор, разума лишились? Я же немец!
После знакомства с американскими сержантами у Курца появилась зоологическая ненависть к янки. Ему казалось, что подлее их нет людей.
— И немцы бывают разные, — заметил Торрен. — Я знал одну девушку, вместе служил с ней в штабе армии. Приходит ко мне в дом, приносит подарок, от которого моя жена оставила меня одиноким…
— Наша немецкая девушка? — удивился Курц. Он верил слухам, что убийца — советская разведчица.
— Да, да, немецкая! Сказала — учится в Берлине в институте, приехала на каникулы. — Профессор посмотрел на туалетный столик. Ему бросилась в глаза пудреница. Сразу все ожило в памяти: приход Эльзы, ее слова, авторучка и пудреница — точно такая, какую он увидел на столе у Курца.
— Разрешите полюбопытствовать. — Профессор взял в руки пудреницу. — Чрезвычайно редкая работа, старомодная. Память храните о ком-нибудь?
— О матери. А что? — спросил Курц.
— Видите, мой друг. Я видел точно такую же пудреницу у той шельмы, которая отправила мою жену на тот свет, — запросто сказал профессор.
— У вас, старик, какая-то шпионская выучка, — зло заметил Курц.
— Как шпионская?! — взорвало профессора. — Это вы, щенок, являетесь подозрительным субъектом. Опомнитесь, вы живете в стране новой демократии, а не в рухнувшей империи Гитлера.
— Убирайтесь из моего дома! Вы еще ответите за ваши слова.
Профессор положил пудреницу на место и вышел. Курц тоже бросился на улицу.
Мчался он на тихую окраину города, где, томясь и изнывая, скрывалась Эльза. После приезда из Бонна Курц еще не видел ее. С деньгами не до нее было. Курц постучался в дверь — не открывали. Куда могла пойти хваленая скромница? Ведь она клялась, что, кроме как к Курцу, никуда не ходит и не пойдет. Курц прислонился ухом к двери — робкий шепот. Дома. Почему не открывает? Боится или обиделась? Опять постучал Курц. Снова стало тихо в комнате. Не такой уж олух Курц, чтобы уйти. Он называл свое имя, обоими кулаками барабанил в дверь. Не открыть нельзя было: мертвые поднимутся от такого стука.
— Курц, ко мне нельзя. Тетушка больная, — со слезами упрашивала Эльза, открыв дверь.
— Пусть благополучно умирает. Я не помешаю, — дернул Курц дверь и ворвался в комнату.
Он был невыносимо груб. Рассказ профессора об авторучке взбесил и перепугал его. Он пришел сорвать свою злость на Эльзе за то, что скрывала свое занятие.
— Где тетушка?
— В той комнате. Не ходи туда, не тревожь больную, — вцепилась Эльза в Курца.
Кое-как она усадила гостя.
— Что с тобой, милый, почему ты злишься? — лепетала Эльза, упрашивая Курца уйти.
— Ты носила авторучку профессору Торрену? — схватил Курц Эльзу ногтистыми пальцами за горло.
— Я не виновата, — прошептала Эльза. — Меня принуждают…
— Кто принуждает? Почему мне не сказала, студентка, — с презрением произнес Курц последнее слово и ударил Эльзу по лицу. — Говори, почему скрывала от меня?
— Не бей, все расскажу, — зарыдала Эльза.
— Перестань плакать — изобью! — Курц замахнулся. — Слезами не проведешь меня. Рассказывай. — Он встал перед Эльзой.
— Что за шум? — промолвил Пиц, выйдя из тетушкиной комнаты.
— Добрый вечер, господин парикмахер. Вы тетушку брили там? — сострил Курц.
Пиц еще не встречал его таким дерзким и нахальным… Он руководил им скрытно, осторожно приказы» вал ему через Эльзу, почти не встречался с ним. Курц тоже не стремился общаться со своим тайным шефом, его вполне устраивала беспечная жизнь.
— Лекарь поневоле, — отшутился Пиц. — А вы, кажется, играли в кошки-мышки?
— Наша игра называется «Третий — лишний», — отрубил Курц.
— Не смею мешать, — прошептал Пиц.
Он поднял руки перед собой и, махая ими, на цыпочках вышел в коридор. Провожая его, Эльза сказала:
— Он все знает.
— Слышал, — шепнул Пиц.
— Погубит…
— Не погубит. Ты ни в чем не признавайся. Люби его— это твое оружие. — Пиц дернул за мизинец свою помощницу и скрылся.
Курц искал водопровод: привык пить прямо из крана. Он забрел в другую комнату. Полуживая старушка сидела в кресле, опершись на клюку. Она сослепу приняла нового гостя за Пица.
— Это ты, Пиц? Кто стучался?
Старуха почти оглохла, но стук Курца, от которого стены дрожали, дошел и до нее.
— Где ты только по ночам бываешь? бормотала старуха. Она вспомнила свою молодость и заплакала.
Курц выскочил из комнаты. Ревность взбесила его: «Вот она какая, хваленая красавица, скромница с высокими идеалами!»
Он схватил Эльзу за голову:
— А, ты спуталась с другим. Потаскуха!
— Это он, Пиц, и гаулейтер Хапп сделали меня такой, — рассказала Эльза все, что терзало ее душу.
— Что же ты притворялась? Знал бы я, что ты такая распутная, рядом не сел бы с тобой. — Курц дал ей пинка и убежал.
Пиц после встречи с Курцем словно лихорадкой заболел. Он то вздрагивал, то опускался в кресло, то вскакивал. В голове одна за другой мелькали мысли. Что сделает Курц с Эльзой? Что он скажет о владельце парикмахерской? Какие анекдоты расскажет в кафе о «лекаре поневоле» — Пице? Но это все не столь страшно. Его пугало другое. Курц может сообщить куда следует об Эльзе или отведет ее в комендатуру. Он опасный соперник: после Эльзы доберется и до него — Пица. Надо немедленно предотвратить это крушение…
Пиц побежал к опасному партнеру.
Курц не спал, он только что пришел от Эльзы, пил вино и раскаивался в своих поступках, в грубости с Эльзой.
«Надо бы быть чуть смирнее: не душить, а надавать бы только пощечин и не хлопнуть дверью, а поиграть бы с ней в любовь. Досадно. Пропал вечер. Нечем и отличиться. А не отвести ли Эльзу в комендатуру? Тоже подвиг. Нет, — качал головой Курц. — Теперь не время. Побил. Еще судить будут за эту тварь».
Тихо вошел Пиц. Он протянул руку, ухмылялся, как будто безумно радовался, встретив Курца.
— С кем это вы гуляли, мой друг? Сколько опустошенных бутылок.
Курц не хотел говорить с лицемерным соперником. Но чтобы уязвить его, он закинул ногу на ногу, похвастался:
— С профессором Торреном. В гости приходил.
— Вот как! Бросились в общество врагов?
— Что мне остается делать? Девушку с высокими идеалами вы отбили, — продолжал язвить Курц.
— Кого вы имеете в виду? — прикидывался Пиц.
— С кем потешаетесь ночами, а днем не показываетесь ей.
Пиц улыбался, отнекивался, отрицал встречи с Эльзой. Курца дернуло. Вскочил и спросил с ехидством:
— Может, вы станете отрицать, что авторучки никому не дарили?
Словно жаром обдало Пица. Самое страшное случилось: Курц знает все.
— Довольно трепать языком! — прикрикнул Пиц. — Надо действовать, выполнять задание. Почему не убил профессора Торрена? — озлобился Пиц. — Почему не выполнил задания? За что деньги получаете?
Курц пятился назад, отмахивался руками. Не человек, а привидение перед ним. Курц непроизвольно опустился на диван, короткий как кресло. Он потерял власть над собой. Достаточно одного слова Пица, чтобы отправить его, Курца, в тюрьму.
Пиц выпил стакан вина и сделал другой ход:
— Мы с тобой в одном гнезде выведены. Я только раньше вылупился. Клевать наших врагов должны согласованно. Профессора Торрена теперь убивать бессмысленно — поздно. Я отменяю это задание. Теперь надо повернуть наше оружие другим концом. Не ты угрожаешь профессору, а он тебе. Это отведет удар и подозрение от тебя.
Курц постепенно приходил в себя, вяло, словно больной, поднимался с дивана. Не то возражая, не то умоляя неотразимого шефа, он промямлил:
— Не так просто. Старый черт стал другом русских. Не берусь доказать угрозу Торрена.
Пиц не стал принуждать Курца, а подъезжал к нему осторожно, играл так тонко, что Курц стал верить каждому его слову.
— Я эту операцию сам сделаю, — сказал Пиц, — ты избавишься от твоего могильщика — продажного профессора. Он в любой момент может погубить тебя. Так лучше мы его.
— Все равно убийство раскроется, — ныл Курц.
— Пока раскроется, мы с тобой станем министрами, будем в собственных виллах на берегу Черного моря качаться в плетеных креслах.
Опять вспомнилась романтика войны. Пиц раздувал ее, говорил с преувеличением о рождавшихся новых дивизиях по левую сторону Эльбы. Пиц на выдумки остер, знает, сколько бобов в стручке. Он зашел еще одним козырем, чтобы совсем заворожить анфюрера.
— Ты, Курц, героическая натура, но тебе не хватает хитрости, изобретательности. Тебе нравится девушка из комендатуры. Она кокетничает с тобой, но ей мешает капитан Елизаров. Надо вбить клин между ними. Это делается очень просто. Ты пишешь письмо девушке. Случайно попадает оно капитану, и между ними разлад, скандал. Девушка бежит от него. Ты встречаешь ее… Пиши письмо. Остальное сработаю я.
Эта мысль понравилась Курцу. Он согласен броситься с третьего этажа ради русской девушки. Курц писал под диктовку:
«Милая русская подруга, не могу прийти в себя от счастья встречи с тобой…»
— С вами, — заметил Курц.
— Ничего. Для пущей важности пиши: «С тобой в моем одиноком доме. Я знаю, между нами стоит капитан Елизаров, который безумно преследует тебя своей любовью и угрожает нашей лодке, которая плавает по волне наших чувств. Я замечаю, что он давно терзает меня за этого обезумевшего профессора, которого якобы я пытался убить. Дело как раз наоборот. Профессор угрожает, заходил ко мне и сказал, что меня, гитлеровского щенка, надо уничтожить…»
Курц выводил буквы, как прилежный ученик. Пиц, стоя за плечами ненадежного помощника, достал пистолет. «Нет, стрелять опасно, — подумал он, — люди прибегут на выстрел». Он стал водить глазами по комнате, на комоде заметил нож, воткнутый в буханку хлеба.
— Пиши дальше, — диктовал Пиц. Он тихонько взял буханку, выдернул из нее нож.
Курц писал, наклонив голову влево. Пиц со всего размаха всадил нож ему в спину, под левую лопатку. Анфюрер уткнулся в стол, протяжно застонал, схватился за грудь обеими руками и жалобным голосом умирающего выжал последнее слово: «За что?..»
Пицу показалось, что его жертва не умрет. Он свалил Курца на пол и всадил ему в грудь нож по самую рукоятку.
— Так будет спокойнее, — проговорил убийца и скрылся.
Пиц прибежал к Гертруде. Старая разведчица сообщила:
— Звонил Хапп из Берлина, возмущался, что Курц до сих пор не отправил старика на отдых, то есть на тот свет. Что-то надо сказать тому остолопу.
— Вечная память! — вздохнул Пиц. — Курца убил профессор Торрен с помощью капитана Елизарова.
Гертруда только всплеснула руками. Пиц сообщил еще одну новость, потрясшую Гертруду: арестовали Эльзу.
— Жаль меланхоличку. Все-таки помогала: разносила сюрпризы, распускала слухи.
— Ошибка наша — давно бы надо убрать ее. Пиц скрипнул зубами.
Он запугивал Гертруду, свою верную помощницу, твердил, что Эльза может оказаться нитью, по которой доберутся до них и прежде всего до нее.
— Ты не открылась ей?
— Она не знает ни имени моего, ни дома, ни работы, — ответила Гертруда.
— Это хорошо, но гарантий нет, — напускал Пиц страху. — Эльза может описать твою внешность. А с такими белыми волосами больше нет в городе дамы — толстой красавицы лет пятидесяти с двойным подбородком.
— Ох-ох-ох! — прикладывала Гертруда к глазам полотенце. — Надо выбираться из этого ада.
— Нервы, милый друг, нервы. — Пиц обнял Гертруду. — Не к лицу нам бежать с корабля.
— Корабль-то уже тонет, стоим по горло в воде.
— Не так нас учил фюрер. — Пиц подводил устрашение к концу: — Кто становится лишним или опасным, того надо убирать. Нужно передать Эльзе передачу — конфеты, привезенные шефом.
— Я, вице-бургомистр, должна передать? — с ужасом проговорила Гертруда.
— Милый друг, мне ли учить тебя — старую разведчицу, деятеля «Вервольфа»? — льстил и подлаживался Пиц. — Конечно, не сама… Но пока тебе придется выполнять функции Эльзы: перерядиться и сейчас же идти на вокзал, на базар, в церковь — донести слух до всего народа об убийстве Курца.
Молодой милиционер Любек стоял на посту. Он услышал безумный стук в дверь, подкрался к дому. Узнав голос Курца, он стал наблюдать. Вскоре из дому выскочил человек и, озираясь вокруг, исчез в темноте. Все это Любеку показалось подозрительным. Он сообщил в комендатуру. Приехали Елизаров с Тахавом. Курда уже не было в доме.
Эльза без утайки рассказала все, что знала, назвала имена Пица и тети Марты, а кто они такие, оставалось тайной. Отправив Эльзу в тюрьму, Елизаров с друзьями поехали на квартиру к Курду, но было уже поздно. Курц лежал с ножом в груди.
Вызвали бургомистра. Больце уныло качал головой.
— Надо назначить хорошего следователя, — сказал Елизаров.
Больце вызвал старого, опытного юриста Квинта. Квинт одно время, еще до появления Гитлера, всплывал на поверхность, прославился находчивостью в следственных делах. В годы фашистской власти о нем ничего не было слышно. В первый же день прихода советских войск он поступил на работу.
Начал Квинт следствие по делу убийства Курца с фотографирования места происшествия, с разных позиций заснял убитого. Потом вместе с понятыми стал составлять протокол об имуществе убитого. В понятые попала и вездесущая Гертруда. Случилось это как бы совсем случайно. У нее с раннего утра возникли неотложные дела к бургомистру, что якобы и привело ее в квартиру убитого.
Квинт и понятые вышли из жилой комнаты, стали осматривать части модели машины-«универсала». Гертруда оторвалась от понятых, задержала Квинта и сразу ошарашила его:
— В гестаповской картотеке, захваченной союзниками, вы числитесь нештатным агентом.
Квинт вздрогнул, в ужасе отпрянул от двери. Гертруда изменила тон и сказала:
— Сообщить о вас коменданту? Или… Слушайте! — уже приказывала она. — Поверните убийство против профессора Торрена. Основание — письмо Курца. Обвините и капитана Елизарова. Не удастся этот вариант — затяните следствие, — прошептала Гертруда и заговорила о другом, когда подошел к ним понятой. — До слез жаль парня. Мог бы стать конструктором.
Когда Квинт закончил опись и понятые подписали акт, он отобрал вещественные доказательства: предсмертное письмо и окровавленный нож. Михаил взял с туалетного столика пудреницу и предложил приобщить к делу.
Квинт повел плечами. Зачем эта штучка приобщается? Извинился он и спросил Елизарова, можно ли с ним поговорить по существу дела наедине. Квинт вежливо доказывал, что предсмертная записка бросает тень и на него, капитана Елизарова. Михаил удивился:
— Меня допрашивать? Это бесполезно для вас, все равно что искать в яйце кости…
Пришли посмотреть на убитого Вера и Берга. Кроткая немка только что была в церкви. Она отозвала Михаила в сторону и дрожащим голосом рассказывала, что разносятся плохие слухи о капитане Елизарове, как будто он убил… Берта не могла говорить от волнения. Язык у нее коснел.
— Кто же мог наболтать? — задумался Михаил. — Ведь, кроме нас, понятых и Любека никто еще не знает об убийстве.
Берта увидала пудреницу, попросила разрешение и стала отщемлять латунный ободок, зажимавший крохотное зеркальце.
— Она! — крикнула Берта, вытащив миниатюрную карточку своей дочки. — Это моя Катрина, дочка? Где она?
— Успокойтесь. Она жива. — Михаил утешал бедную мать и обещал устроить свидание с дочерью.
Карточка была вложена в пудреницу, когда Катрине исполнилось два года. Берта берегла пудреницу, подарила ее дочке, когда она выросла.
Эльза сидела перед следователем и Михаилом. Отпираться она не могла, не было сил. Все опостылело: нет цели жизни. Ее честь запятнали и растоптали Хапп и Пиц, смешали ее совесть с грязью и кровью, заставили выполнять темные поручения.
— Ваше имя? — спросил Квинт.
— Катрина, нет извините, Эльза. — Она не знала, как лучше называть себя.
— Говорите правду, легче будет, — предупредил Михаил. — Кто дал вам второе имя?
— Дайте закурить. — Эльза волновалась.
Она глубоко затянулась, выпустила дым через нос, вспомнила наказ своих шефов о том, чтобы не сознаваться, когда попадет. Но предупреждение Михаила оказалось сильнее — она стала говорить правду:
— Эльзой назвал меня Пиц. Кто он такой? Не знаю.
— Почему вы хотели убить меня авторучкой? — спросил Михаил.
— Я не знала, что она с «сюрпризом», — призналась Эльза. — Почему вы меня не арестовали тогда в кафе?
— Не было оснований, — сказал Михаил. — За службу в гитлеровской армии мы не наказываем, если военнослужащий не совершил тяжкого преступления. А теперь понесете наказание. Вас будет судить немецкий народный суд за смерть жены профессора… Ваша? — положил он пудреницу перед Эльзой. — Почему она очутилась у Курца?
— Я была пьяна, забыла у него.
Квинт записывал показания дословно. Не отрывая пера, он спросил:
— Вы были близки с Курцем?
— Я жила с ним, — не таясь, рассказала Эльза.
— Кто-нибудь угрожал Курцу? Не говорил он вам, что профессор Торрен и капитан Елизаров угрожали ему? — гнул Квинт линию Гертруды.
— Нет. Не говорил, — ответила Эльза. — Курц угрожал мне. Приревновал меня к Пицу.
— Были основания ревновать?
— Да. Я жила с Пицем.
— С мамой вы встречались?
— Не понимаю вопроса. Маму убили русские. — Эльза приложила платочек к глазам.
— Вы хотите увидеть ее? — спросил Михаил.
Вошла Берта, бледная и дрожащая от страха и горя. Она подслушивала за дверью. Сердце разрывалось у бедной немки от каждого слова дочери.
— Мама! — вскрикнула Эльза. — Ты жива!.. — бросилась она к матери.
— Я все слышала, — отвернулась Берта от дочери. — Я не принимаю твоего позора на себя. Пусть исчезнет память о тебе. Пусть не узнает будущее поколение о моей жалости к дочери-предательнице.
— Мама! — взмолилась Эльза. — Прости мой позор!.. — она упала на колени.
— За такое зло не прощают, — отвергла мать мольбу дочери и еле вышла шатаясь.
Эльза осталась с протянутыми руками. Слова матери пришибли ее как удар грома. «От кого теперь ждать милости, если мать отвергла? Почему нет смерти на меня?» Она закрыла глаза руками и упала.
Квинт был потрясен. Ему много приходилось видеть тяжелых сцен, но такой потрясающей он не встречал: мать сама отвергла дочь! Небывалое явление! Как внести в протокол? Как квалифицировать поступок матери?
— Честь семьи оказалась сильнее материнских чувств, — подсказал Михаил Квинту.
Рано утром Берта пришла в кирку, чтобы успокоить себя и укротить свой гнев. Глядя на холодный лик богородицы, она читала свою молитву. «Прости прегрешения Катрины, отторгнутой от меня, — молилась немка за свою дочь. — Успокой мой гнев».
Подошла к темной блестящей иконе полная женщина в темно-коричневом костюме. Лицо закрыто вуалью. Она зажгла свечу, опустилась на колени и вслух читала свою молитву: «Пресвятая богородица, спаси нас. Спаси и огради от иноземных истязаний, поднявших меч на невинных праведных твоих рабов и рабынь. Покарай, господи, чужестранных властителей за смерть твоего раба Курца, за муки рабы Эльзы».
Слово «Эльза» пронзило слух Берты. Не о ней ли молится сердобольная прихожанка? Женщина в темно-коричневом костюме повернула голову и, вздыхая, шептала:
— Русский офицер убил Курца. Комендант невинную девушку Эльзу бросил в тюрьму. Пресвятая богородица, доколе нам терпеть?
Берта стала на колени и усердно просила прощение у богородицы за отказ от дочери. Взгляд ее был устремлен вверх. Слушая нудные молитвы пастыря, Берта закрыла глаза. Промелькнула в голове маленькая Катрина. Берта посмотрела на женщину в темно-коричневом костюме. Та сделала поклон, повернулась и тихонько пробиралась к выходу. «Почему так рано уходит? — подумала Берта. — Не об этом ли просил капитан Елизаров? Не эта ли самая разносит слухи?»
Берта подняла глаза, уставилась на лик богородицы и сказала, как молитву:
— Не прогневайся, что ухожу.
Фрау в темно-коричневом костюме грузно семенила на базар. Берта шла за ней. Она подошла к постовому милиционеру, скучавшему у ворот базара. Делать ему было нечего: ни скандалов, ни происшествий. Берта объяснила ему свое подозрение, указала на фрау в темной вуали., которая уже что-то нашептывала горожанкам.
Милиционер ожил. Так вот откуда появляются плохие слухи!.. На молодежном собрании не раз говорили о бдительности, иные советовали прислушиваться к базарным разговорам, но как прислушиваться? На базаре все о чем-то говорят. А ему, постовому, никто ничего не сообщает. Изредка только знакомые, проходя мимо него, кивнут и скажут:
— Здравствуй, Любек!
Любек сделал замысловатый жест, означавший, по его мнению: «Будьте покойны». Незаметно он подошел к фрау в темно-коричневом костюме сзади и услышал только одно слово: «отравили».
— Извиняюсь, гражданка, — козырнул Любек. — Кто-нибудь испорченные продукты продает?
— А вам какое дело до моих слов? — Фрау сквозь вуаль свысока посмотрела на Любека.
— Я заинтересован не только в том, чтоб был порядок на базаре, но чтобы довольны были покупатели. А вы изволили сказать «отравили». Кого отравили?
— Мух в доме, — пренебрежительно бросала фрау слова. — Снадобье такое покупала. Удовлетворены?
— Мух не отравляют, а морят, — парировал Любек. — Для этой операции покупают мухомор, а не снадобье. Что вы скажете в ответ?
— Я не ионская студентка, чтобы балясничать с вами. — Фрау отвернулась и, орудуя плечом, подалась в гущу людей.
— Я тоже не ионский студент. — Любек встал впереди высокомерной фрау. — Я люблю ясность. Что значит «отравили»?
— Я не такая бездельница, чтоб отвечать на глупость.
— Я желаю понять ваше слово, — настойчиво сказал Любек.
— Что тут понимать? — напрямик сказала старая немка, с самого начала наблюдавшая за стычкой между милиционером и фрау в вуали. — Она сказала, что врачиха советской комендатуры отравила свою соперницу, какую-то Эльзу.
— Благодарю за ясность ваших слов. — Любек козырнул собеседнице. — Вы можете сказать ваше имя и адрес?
— Почему не могу? И соседка моя слыхала, и ее запишите. Мы вместе придем, — тараторила старуха, смотря через очки на фрау в темно-коричневом костюме.
— Благодарю, мамаша. Разрешите записать и ваш адрес? Благодарю. Прошу со мной, фрау.
— Да вы знаете, с кем разговариваете? — отойдя в сторону, фрау приподняла вуаль.
Весельчак Любек обомлел: он узнал вице-бургомистра Гертруду. Молодой милиционер щелкнул каблуками, взял под козырек и покорно сказал:
— Прошу извинения.
«Что это значит?» — подумал Любек, Глядя вслед Гертруде.
Пермяков вернулся из Берлина. Он достал заветную тетрадь и писал о своей поездке: «Не в дневник, а в газету надо написать об этом. Издевательство над немецким народом. Его древнюю столицу раскололи на четыре части. Западники и слушать не хотят, об установлении единого правления. Но Берлин — не Шанхай девятнадцатого века…»
В кабинет вошли Больце и Берта. Бургомистр решил назначить старую кухарку заведующей кафе «Функе». Берта не соглашалась: говорит, куда, мол, ей, кухарке, быть начальницей.
— Не беда, что вы кухарка, — сказал Пермяков. — Ленин говорил: каждая кухарка должна уметь управлять государством. Вот и начинайте…
— Сначала надо подучиться. Что я понимаю в питейном деле? Обворуют кафе — отвечай.
— Кто будет воровать, тот и ответит, — заметил Пермяков.
— Товарищ майор, и вы против меня? — произнесла Берта эти слова, как жалобу.
— Ничуть. Я не поддерживаю это назначение, — сказал комендант. — А заведующей столовой рекомендовал бы вас. Там вы будете на месте.
— Это, конечно, рационально, — соглашался бургомистр. — Но нам надо сегодня же сменить руководство кафе «Функе». Народ требует. А Берта вполне подходит — знает кулинарию.
— Назначьте добросовестного официанта.
— Там нет проверенных людей. Хотя предприятие не из значительных, но важно, чтобы оно после отчуждения от хозяина работало не хуже, а лучше.
— Оно и будет работать лучше, — доказывал Пермяков. — Созовите собрание работников кафе, объясните требование народа. Люди поймут, будут дорожить честью своего производства, не частного, как до этого, а народного.
Бургомистр согласился с комендантом.
Пермяков спросил, как идет подготовка к открытию Дома пионеров. Больце охотно и радостно рассказал о решении магистрата по этому делу, об участии учителей, родителей, обещающих помочь в работе с детьми.
— Помещение выбрали неподходящее, — заметил комендант.
— Лучшего пока нет в городе.
— Есть. Вот оно, — показал Пермяков на здание, занятое комендатурой.
— А комендатура? — с удивлением спросил бургомистр.
— Комендатура переедет в меньшее здание. Первое время она потеснится, потом сократится, а затем упразднится.
Больце оробел. Он не представлял, как это магистрат будет работать без коменданта, который для него, бургомистра, был и арбитром, и консультантом, и помощником. Больце вздохнул и не без тревоги проговорил:
— Германия похожа на сильно истощенного человека, которому нужна серьезная поддержка. Вы помогли нам встать на ноги, но мы еще не окрепли. А на западе новые тучи собираются…
Пермяков хорошо понимал беспокойство бургомистра. На западе действительно сгущаются тучи. И это тревожило советского офицера не меньше, чем немецкого рабочего. Но у Пермякова было больше уверенности в победе и силе правды.
Вошла Гертруда. Она поздравила Пермякова с приездом, осведомилась о его здоровье и спросила:
— А как гнутся наши братья в Западном Берлине?
— Я не сказал бы «гнутся», — ответил Пермяков. — Немецкий народ терпит лишения, но не чистит сапог генералу доллару.
— Это определенно! — подхватила Гертруда. — Наш народ умеет хранить свое достоинство.
Она детально, с чертежами в руках, докладывала о комнатах для кружковых занятий и кабинетах, в которых школьники должны были бы обучаться военному делу.
— Предлагаете готовить юных милитаристов? — заметил Пермяков.
— Дух времени подсказывает, — оправдывалась Гертруда. — Для обороны. Проектируется также кабинет русского языка, — подкупающим тоном сказала она. — Расходы нужно возложить на родителей в виде целевого налога.
— Изучение иностранного языка — полезное дело, — одобрительно отозвался Пермяков. — Но почему только русского? Подрастающее поколение должно знать и другие языки. Но главное не в этом. В Доме пионеров должны быть зрительный зал и сцена, технические и педагогические кабинеты, творческие и развлекательные комнаты. И все это подчинить образовательным целям. Я посоветовал бы послать представителей в Советский Союз, посмотреть, как там работают дома и дворцы пионеров. А мы с бургомистром напишем письмо, попросим помочь Дому пионеров Гендендорфа. Согласны?
— Я с благодарностью, — сказал Больце.
— Неразумно возражать против разумного, — произнесла Гертруда. — Направьте меня в Москву.
— Это пусть решит магистрат.
Вошел профессор Торрен. Потрясая в воздухе газетой, он возмущался:
— Я понимаю, когда в желтой прессе печатают подлость. Но когда в нашей газете появляется подлость, да еще за подписью коммуниста, у меня ум останавливается. A-а, и клеветница здесь, — Торрен с презрением посмотрел на Гертруду. — Что вы этим хотели сказать?
— В статье все сказано, — с невозмутимым спокойствием ответила Гертруда.
— «Длительное, упорное сопротивление политике коммунистической партии, — вслух читал Пермяков, — неприятие марксизма-ленинизма, клевета на советскую комендатуру в реакционной печати, затаенная дружба с агентом американской разведки Курцем являются красноречивым доказательством подозрительной деятельности профессора Торрена…»
— Злопыхательская статья, — положил Пермяков газету на стол. — Автор или не разобрался в идейных сдвигах профессора, или его заклятый враг.
— А я и не считаю его другом. — Гертруда резко покачала головой. — Об этом я говорила на объединенном собрании. У меня нет доверия к социал-демократам. Они боготворят идеи оппортунизма. А профессор Торрен так легко отказался от своих убеждений, что курам смешно. Погулял по улицам Бонна — и сжег мосты.
Пермякову не нравился заскок Гертруды.
— Я расцениваю действия профессора Торрена иначе, — сказал Пермяков. — Бонн открыл ему глаза. Профессор увидел правду в американизированной Германии.
Слова Пермякова совпали с мыслями Торрена.
Гертруда била в одну точку — затравить профессора Торрена, довести его до самоубийства, свалить на него убийство Курца, скомпрометировать Больце, стать руководителем партийной организации и бургомистром города. Больце считал Торрена честным немцем, но статья и слова Гертруды все же насторожили его. Не рядится ли этот профессор в тогу союзника? Надо заглянуть поглубже в его душу, обсудить на заседании партийного комитета статью о нем.
Больце посоветовался с комендантом. Пермяков не возражал вынести сочинение Гертруды на обсуждение коммунистов.
Комендант проводил друзей, а Гертруду попросил остаться. У нее мурашки побежали по спине. Не узнал ли комендант что-либо о ней в Берлине? Нет. Там никто не знает ее. Не рассказал ли милиционер о случае на базаре? А может, Эльза наболтала? Не должно быть! Эльза ничего не знает о ней. Пермяков спросил совсем о другом:
— Как работает Штривер? Закончил ли он свое изобретение?
— Засучив рукава работает. Отлично руководит конструкторским бюро завода.
В кабинет влетел Елизаров и громко сказал:
— Летит, товарищ майор, летит! Через час приземлится. Поедем на аэродром.
— Через сорок минут, — засек время Пермяков.
— Есть! — выбежал Михаил в радостном волнении.
Пермяков спросил Гертруду о смерти Курца. Она объяснила свое отношение к убийству Курца таким образом, что возвела поклеп на профессора:
— Логика подсказывает, да и чувствую, что это дело рук Торрена…
Комендант очень внимательно выслушал ее поспешные доводы и аргументы, нет они не убеждали его. У Пермякова своя логика: сложные дела решать спокойно, а торопливость приводит к ошибке. Почему произошло это событие? Как стекались обстоятельства? Слушая Гертруду, он невольно подумал: «Беспристрастно ли она обвиняет профессора»? Но никаких фактов о пристрастии Гертруды не было. Душа человека — темный лес. Темной она была и у Гертруды. Пермяков посмотрел на часы. Гертруда поняла, что надо идти. Она улыбнулась и протянула руку.
Открылась дверь. Галина Николаевна, сдерживая волнение, спросила:
— Можно войти?
Пермяков, не успев распрощаться с Гертрудой, бросился к своей долгожданной подруге.
Вошел Елизаров и ахнул, увидев дорогую гостью. Он приложил наручные часы к уху — идут.
— Как же так получилось? — Пермяков тоже посмотрел на свои часы.
— А так, самолет шел с попутным ветром, — улыбаясь, Галина подала руку Михаилу и стала рассматривать его пальцы.
Гертруда делала вид, что очень рада приезду гостьи, что ей очень приятно находиться при этой встрече. Другая бы в этот момент ушла, но не такова Гертруда. Ей надо было узнать, что за особа прилетела. Не удастся ли вплести и ее в какую-нибудь интригу. В темной игре все может пригодиться. Чтобы узнать хоть что-нибудь, она поклонилась и приветливо заговорила:
— Простите за любопытство, вы прямо из Москвы?
— Нет, не очень прямо, — уклонилась от ответа Галина Николаевна.
Гертруда не обиделась и не смутилась. Продолжая извиняться, она спрашивала приезжую, долго ли она намерена пробыть, не собирается ли съездить куда-нибудь, не может ли порадовать здешних людей какой-либо московской новостью, нравится ли ей Германия и что бы хотела гостья узнать из жизни немцев?
Галина Николаевна отвечала, что ее все интересует: хватает ли жителям продуктов, товаров, есть ли в городе театры, выпускаются ли газеты, как одеваются женщины.
— У вас прекрасная прическа. Видно, хорошие здесь парикмахеры, — заметила гостья, пристально посмотрев на локоны Гертруды. — Вы красите волосы?
Вопрос невинный, но для Гертруды был не из приятных. Немка с крашеными волосами редкость. Надо объяснить любовь к косметике, чтобы не заподозрили в маскировке. Объяснение было готово тогда, когда еще не было советских властей в Германии. Как заученный монолог Гертруда прочла:
— В гестаповском застенке я начала седеть. А теперь, при новой жизни, хочется быть моложе… Но… Извините, может я помешала вам? До свидания!
— Что за статс-дама? — Галина Николаевна кивнула на дверь, за которой скрылась Гертруда.
— А почему ты так назвала ее?
— Шикарная внешность. Редкая любознательность — хочет все знать: откуда я, цель моего приезда, мои интересы.
— Заместитель бургомистра; склонна к интригам. — Пермяков коротко охарактеризовал Гертруду.
— Товарищ майор, — перебил его Елизаров, — вам не кажется, что к нам приехала гостья? Пойдемте в столовую.
— Нет, — возразил Пермяков. — Пообедаем у меня в квартире. С радости приглашаю всех сослуживцев и кое-кого из немецких друзей… Пошли.
На пороге столкнулись с профессором Торреном.
В дрожащей руке он держал сложенный лист бумаги. Пермяков дружески воскликнул;
— Профессор, вы легки на помине! По случаю приезда моей невесты я хочу пригласить друзей на обед. Прошу вас ко мне на квартиру.
Торрен растерялся, не знал, что сказать. Он думал, что после газетной статьи Гертруды комендант прикажет арестовать его, а он приглашает в гости.
— Благодарю за честь и дружбу, — взволнованно сказал Торрен. — Я к вам с прощальным визитом. Меня только что допрашивал следователь в связи со статьей. Он подозревает меня в убийстве Курца. Как понял я, меня арестуют… Я ухожу в отставку.
— Почему? — удивился комендант.
— Я скомпрометирован, как говорят Больце и другие члены комитета партии.
— Опрометчиво поступили. Я советую вам не уходить. С Больце — он должен сейчас прийти — поговорим вместе с вами. Вот он и сам. Товарищ Больце, мне кажется, вы неправильно решили…
— Лучший вариант. Профессор подаст в отставку по болезни. Об этом будет опубликовано в газете, — объяснил Больце.
— Овцы целы и волки сыты? Это не марксистское решение, не принципиальное. Надо глубже разобраться. Если профессор виноват, накажите его. А если прав — накажите автора статьи за клевету. Результаты проверки опубликуйте в газете. Словом, или реабилитируйте имя профессора, или подтвердите выдвинутое против него обвинение. Тогда уж и следователь может заняться. А вы не разобрались, кто прав, кто виноват.
— Профессор Торрен сам предложил этот вариант, — сказал Больце. — В газете помещать противоречивый материал, как вы советуете, не стоит. Авторитет печати надо ценить.
— Исправить ошибку в печати — это и есть авторитет.
Профессор Торрен, окрыленный словами русского друга, пожал его руку.
— Спасибо, товарищ майор, — впервые употребил он эти слова, показавшиеся ему самыми теплыми. — Я вроде сильнее стал. Теперь без боя не сдамся. Заявление об отставке прочь! — порвал он свое писание. — Напишу другое, потребую тщательной проверки дел. Я не боюсь. Ведь «Принципиальная политика…» — как это дальше у Ленина?
— …единственно правильная политика», — подсказал Пермяков. — Итак, договорились. А теперь идемте обедать.
Пермяков открыл дверь своей комнаты, сморщил лоб — и попятился назад. В коридоре он осмотрелся вокруг, думая, что ошибся, не в свою комнату вошел. Но комната была та же, только выглядела по-новому. Кто-то поставил большой раздвижной стол, покрыл его вышитой льняной скатертью. На кровати взбитые подушки, покрытые тюлевыми накидками. Туалетный столик покрыт голубой скатеркой.
— Не сон ли я вижу? — проговорил он.
В преображении холостяцкой квартиры коменданта Галине Николаевне принадлежала главная роль. Она привезла все, что создает уют. Елизаров предложил устроить сюрприз Виктору Кузьмичу. Мысль всем понравилась, и, пока Пермяков рассуждал в кабинете с Торреном и Больце, друзья хозяйничали в его квартире. Нашелся другой стол, диван с высокой полированной спинкой. Тахав принес трельяж на точеной подставке, стулья. Когда все было сделано, Тахав стал на караул. Он должен был подать сигнал, когда Пермяков покажется во дворе, через который он будет идти из служебного крыла здания. Сигнал был подан. Все вышли из квартиры и спрятались. Галина Николаевна выглядывала из соседней комнаты, еле сдерживая смех. Она видела, как Пермяков сначала постучал в дверь, потом тихонько открыл ее, тряхнул головой, заморгал и попятился назад.
Друзья-выдумщики прыснули и закатились смехом. Сквозь хохот Галина Николаевна сказала:
— Шел в комнату — попал в другую. Так и быть заходи, разрешаю.
— А, это ты, проказница-чародейка, — поцеловал Пермяков руку невесты и познакомил ее с немецкими друзьями.
Галина Николаевна радовалась, что у Елизарова совсем здоровая рука. Хотя она знала об этом из писем, ей хотелось самой убедиться в удаче своей первой редкой операции. Протянув Елизарову руку, она по профессиональной привычке сказала:
— Сожмите… сильнее… изо всей силы.
Михаилу жаль было причинять боль дорогому человеку, но он не мог не повиноваться хирургу, вернувшему его в строй, и сжал нежные пальцы Галины Николаевны изо всей силы. Она вскрикнула и присела.
— Что ты делаешь, зверь! — подскочила к нему Вера.
— Ну и медведь! — полушутя сказал Пермяков.
— Простите, пожалуйста, Галина Николаевна, не учел силенку своей подновленной руки. — Михаил поцеловал ее побелевшие пальцы.
— Ничего, хорошо, очень хорошо, — лепетала потерпевшая. — Теперь я вполне уверена, что операция оказалась удачной.
Профессор Торрен понял все, что происходило. Он вспомнил свой тост: «За самодвижение советской медицины!» Тогда он представлял знаменитого хирурга седовласым ученым мужем. И вдруг прилетела эта девушка в босоножках, в легком платье, с завитыми волосами, веселыми, улыбающимися глазами.
Профессор Торрен подошел к этой жизнерадостной русской девушке, попросил разрешения прикоснуться, как он сказал, к ее драгоценной руке:
— Я благоговею перед вами, ибо вижу такой идеал женщины — такого хирурга в вашем возрасте.
Лицо Галины залилось краской, смех скрылся в ее глазах, исчезли ямочки со щек, слегка насупились брови. Ей неловко стало от необыкновенной похвалы профессора. Хотелось сказать ему, что таких девушек, как она, много у нее на Родине, но, посмотрев на старого немца, отшутилась:
— Вы, профессор, соблазняете меня лаврами, чтобы я почила на них?
— Да, да, профессор, не хвалите ее, — подхватил Пермяков. — Мы и так отклонились от порядка дня, — добавил он, расставляя стулья.
— Прошу к столу! — пригласила гостей молодая хозяйка. Она живо расставила тарелки, рюмки, вилки, ножи, принесенные Бертой из столовой. Передав управление винами и напитками Пермякову, она села и стала расспрашивать профессора Торрена о жизни, свободе и демократии в американизированной зоне Германии.
— «Там вместо демократа два солдата: один боннский, другой вашингтонский», — привел профессор новую поговорку.
— «Два сапога на одну ногу», — добавил Больце.
— Я бы сказал: «Два седока на одной немецкой лошади», — разливая вино, заметил Пермяков.
— Правда, — согласился профессор. — Здорово они оседлали народ!
— Надолго ли? — пытливо спросил Пермяков.
Вошел Вальтер. На нем был новый костюм. Ступал он осторожно, будто шел по тонкому льду. Он не хотел выдать скрипа только что купленных туфель. Пермяков налил ему штрафную рюмку за опоздание.
В комнату вошла Эрна. На ней были длинные спортивные брюки, куртка, на голове кожаный шлем. Она примчалась на мотоцикле. Эрна по-мужски сдернула с руки шоферскую перчатку, поздоровалась и сказала, что завтра у них в селе вечер дружбы и мира и что она приехала пригласить представителя комендатуры. Пермяков поблагодарил Эрну, пригласил ее к столу, усадил между собой и Вальтером. Тахаву не по душе пришлось, что знакомая девушка оказалась не рядом с ним, но ничего не поделаешь: гость — невольник, где посадят, там и сиди. Тахав не стал унывать.
— Хоть за другим концом, но за тем же столом.
Разрешите эту рюмку спрятать в сумку, — весело сказал он и выпил.
Постучался и вошел инженер Штривер. Он был без пиджака, с расстегнутым воротником, засученными рукавами.
— Чем могу служить? — спросил он.
— Прошу за стол, — пригласил его Пермяков.
— Не могу. У меня и после работы рукава засучены: изобретение не ждет. Если другого дела нет, кроме, — указал Штривер на стол, — до свидания.
— Есть и другое дело, — Пермяков подал брошюру, привезенную Галиной Николаевной.
— Телевизор?! — обомлел Штривер, уставившись в книжку. — Фирма?
— Советская. «Ленинград», — сдержанно, но. с гордостью сказал Пермяков. — Нельзя ли ускорить выпуск вашего телевизора? Построили бы в Гендендорфе телецентр.
Штривер молча листал брошюру о русском телевизоре. Он придерживался прежних своих взглядов. На собрания и лекции не ходил. Разговоры о советской технике считал пропагандой. После работы он сразу бежал домой, обедал, сорок пять минут отдыхал, садился за стол — чаще всего становился на стул на колени — и до устали молился своему богу— «чистой технике»: изобретал цветной телевизор. Теперь он подошел к столу, выпил русской водки и проговорил:
— Вы, господин комендант, сказали: нельзя ли ускорить выпуск моего телевизора? Для этого не хватает кое-чего: аппаратной, студии, времени, денег, — в голосе Штривера слышался упрек.
— Это для нас уже не проблема, — возразил Больце. — Как ни туго с бюджетом, все идет на восстановление на такое дело найдем средства. Призовем народ, построим телецентр, студию — все, что нужно.
— И напишете на моем изобретении: «Народная»? — с иронией произнес Штривер последнее слово.
Пермяков, как всегда, взвешивал каждое слово, прежде чем ответить этому ревнителю индивидуализма. Сколько крови пришлось испортить, пока Штривер пошел работать на завод! Но засучив рукава инженер закрывал глаза на все новое и работал по старинке, как при хозяине, формально.
— Не иронизируйте, господин инженер, — урезонивал его Пермяков. — Никто не присвоит ваше изобретение: на телевизоре будет красоваться ваше имя. Но власти народной вы обязаны подчиняться. Бургомистр предлагает вам помощь, а вы с насмешкой относитесь к этому, игнорируете интересы народа. Бургомистр хочет, чтобы жители города, население Германии имели телевизор. И чём скорее, тем лучше.
— Телевизор изобрести — не бутылку шампанского раскупорить. — Штривер кивнул на стол. — Вы что-нибудь изобретали?
— Her, но я знаю, как творят наши, — советские изобретатели. Они не замыкаются в скорлупу. Почитайте хоть эту брошюру, — сказал Пермяков.
— Я не читаю по-русски, — процедил Штривер.
— Мы вам поможем, — вклинился в разговор Вальтер. — На кружке русского языка переведем. И вы будете иметь перевод.
— Я бы ответил на ваше предложение, Вальтер, но не любитель словесности. До свидания. — Штривер круто повернулся и проворно вышел.
Он был огорчен и до злости расстроен. Комендант отчитал его за привычный образ жизни, бургомистр упрекнул за индивидуализм, вожак молодежи кольнул за равнодушие к русскому языку. Штривер шел по тротуару, никого не замечая. Почти вслух он осуждал их. «Какое им дело до меня? Работаю по правилам, по инструкции — все восемь часов. Что дома делаю, как делаю или ничего не делаю — мое право».
— Добрый вечер! — схватила его за локоть Гертруда. — Никогда не видела вас таким расстроенным.
— Вызывал комендант. Мораль читал, — упавшим голосом проговорил Штривер и стал объяснять спор с Пермяковым.
— Это очень интересно. Мы с вами друзья, — пустила Гертруда щупальца в ход и стала тащить обиженного к себе в гости.
Штривер отпирался, не хотел идти, терять время, но не выдержал натиска этой женщины.
Гертруда не жалела ничего. Угощала Штривера, как теща любимого зятя. Она все время вздыхала, жаловалась на коменданта, на бургомистра, притеснявшего, по ее словам, всех старых специалистов.
— Я ли не стараюсь? Пустила все предприятия. А меня травят, как гончие зайца. Вот и ваше положение. Ночи не спите, изобретаете, а пустите в серийное производство свое многотрудное творчество, и оно пойдет в Москву на репарационные платежи. По секрету скажу: есть такой план у советских властей, — наговаривала Гертруда. — Но мы патриоты своей земли и не дадим русским ваше открытие.
— Они уже выпустили свой телевизор, но убогий. Радиус действия тридцать пять километров, — рассказывал Штривер.
— Ну и пусть топчутся на этом радиусе, — подбадривала Гертруда охмелевшего инженера. — А вы не давайте им свой проект.
— Когда наступает срок, то хочет не хочет женщина, ребенок появляется на свет, — заплетался язык у Штривера. — Через пару недель мое творчество надо выпускать в свет.
— Выпустим, — Гертруда положила растопыренные пальцы на руку Штривера и опять налила вина. — Получите столько, сколько русские во сне не дадут. Я вице-бургомистр, и я устрою все. Пишите, — стала она диктовать: — «Согласен на производство моего телевизора…»
Штривер уткнулся в стол, уронил ручку. Гертруда натерла ему уши докрасна. Инженер очнулся, опять стал писать. Диктуя, Гертруда не упустила случая щелкнуть фотоаппаратом.
Гертруда узнала от Штривера, что капитан Елизаров приглашен в деревню Кандлер на вечер дружбы и мира. Закончив свое дело, она побежала к Пицу.
Пермяков со своими друзьями продолжал веселиться. Это был единственный вечер за время службы в Германии, который он провел праздно.
Берта весь вечер молчала, с завистью смотрела на Веру и Галину Николаевну. «Какие счастливые матери этих девушек, — сокрушалась она, стараясь не выдать своих переживаний. — Могла бы и Катрина принести мне счастье теперь, когда стало все доступно: и учиться и работать».
Галина Николаевна уловила затаенное волнение немки и попыталась спросить ее по-немецки:
— Почему вы не очень веселы?
— Я уж такая буду до могилы, — как ни старалась скрыть свое горе Берта, но платок к глазам поднесла.
— Облегчили бы ее горе, товарищ комендант, — с сочувствием сказал Торрен. — Освободили бы ее дочь Катрину. Хотя она на всю жизнь нанесла мне боль, — вспомнил он свою супругу, — но я Катрину прощаю. Она была мышкой в когтях у кошки.
Пермяков молчал, не хотел с кондачка решать тяжелый вопрос. Получилась пауза. Все ждали ответа.
— Надо подумать, — наконец проговорил Пермяков.
— Я очень уважаю тетю Берту, но Катрину не надо выпускать на волю. Преступник должен быть наказан, — сказал Вальтер и пояснил: — Она может опять попасться на фашистский крючок.
— Едва ли, — Торрен покачал головой. — Бессильны теперь фашисты, если они бояться открыто действовать.
— Иногда бессильные враги делают сильный вред, — косвенно поддержал Больце Вальтера.
Эрна тихонько расспросила Вальтера о судьбе Катрины и вмешалась в разговор:
— Плохо сделала эта девушка, что не сдалась в плен. Мой сосед недавно вернулся из России. Он рассказывает, что им каждую неделю показывали кино, по субботам в баню ходили, в воскресенье не работали, устраивали концерты своей художественной самодеятельности. Сосед научился в плену на скрипке играть.
— А здесь играет? — спросил Михаил.
— Скрипки нет. Но в кружок художественной самодеятельности записался в первый же вечер. Теперь у нас восемьдесят человек в кружке, — похвалилась Эрна.
— Надо купить скрипку, — посоветовал Михаил.
— Денег не хватает. Открыли клуб — все надо: костюмы, парики, краски. За концерт выручим — сразу расходуем. Да, забыла о главном, — извинилась Эрна. — Уборщицы у нас нет в клубе. Деньги есть, а человека нет. Не знаете, в городе нельзя нанять?
— Нет, — словно испугался бургомистр. — У самих не хватает рабочих.
— Отпустили бы Катрину, — не успокаивался мягкосердечный профессор. — Она охотно согласилась бы и на такую работу.
— Нет, нам таких не надо, пусть сидит за свое преступление, — сказала Эрна.
— Вам, наверное, очень тяжело? — спросила Галина Николаевна Берту.
— Мой отец был добрый, — разговорилась Берта. — Никогда — не обижал нас. Один раз мой старший брат принес полмешка муки, стащил у хозяина. Отец велел отнести обратно. Брат отказался. Поднялся шум, спор. Отец говорит: «Вон с моих глаз и никогда не появляйся!» Брат ушел. Мать плачет. Отец молчал-молчал и сказал: «Зуб человеку дорог, но когда он приносит вред, его вырывают». Моя дочь, — заплакала Берта, — приносила вред людям, я отказалась от нее.
Слова матери растревожили Пермякова. Честь оказалась сильнее материнских чувств. Он мог бы освободить дочь Берты. Но справедлива ли будет эта жалость? Пусть народ скажет свое слово на суде… Он посмотрел на часы.
— Время не признает ничего: ни радости встреч, ни горя разлуки — идет и идет. Сегодня у меня два приглашения: на открытие больницы и на учительскую конференцию.
— А я приглашаю вас на концерт, — сделала реверанс Эрна. — Нашу художественную самодеятельность привезли к себе на вечер машиностроители.
— Везде надо бы побывать, но мудрено, — задумался Пермяков.
— Я думаю, этот радостный вечер вы подарите гостье, перевел глаза профессор Торрен с Пермякова на Галину Николаевну.
— Найн, найн! — запротестовала Галина Николаевна. Ей тоже хотелось везде поспеть, все узнать: что учителя будут говорить, как выступает художественная самодеятельность, чем живут врачи.
— Мы можем побывать на учительской конференции: там заключительное заседание. Потом поедем на концерт этой девушки-маэстро. — Пермяков улыбнулся, кивнув на Эрну.
— Ты хочешь лишить меня самого главного — встречи с врачами? Я ведь немного медик, — упрекнула его Галина Николаевна.
— Тогда на концерт не поедем.
— Вы обидите наш коллектив, — проговорила Эрма.
— В другой раз. Приедем к вам в деревню, в ваш клуб. Скрипку привезем вам, — как ребенка утешал комендант молодую руководительницу художественной самодеятельности.
— А вы, капитан Елизаров, поедете? — спросила Эрна.
— Нет. Я дежурю.
— Хоть этого беглеца пошлите, — Эрна обожгла Тахава взглядом.
— Почему он беглец? — удивился комендант.
— Как же! Он был недавно в нашей деревне. Переночевал у нас. А утром вскочил, схватил фуражку и бежать. Я кричу: «Подождите, кофе вскипячу!» А он скрылся. За такое бегство уши надо надрать ему, наказать.
— Стоит. Накажем сегодня же. Будет дежурить, а капитан Елизаров поедет на концерт, — сказал комендант.
— Heт, лучше не наказывайте, пусть и старшина поедет. — Эрна заступилась за Тахава.
— Товарищ майор, — напомнил бургомистр. — Пора на открытие больницы.
— Желаю успеха! Идите. Мы придем позже.
— Как? — воскликнул бургомистр. — После митинга надо ленту перерезать.
— Перерезайте, открывайте двери, сажайте директора на место.
— По плану вам будут поданы ножницы.
— Нет. Этого в плане не было, — возразил комендант.
— Магистрат решил позже. Больница построена по вашей инициативе, — доказывал бургомистр. — Нехорошо, товарищ комендант. Городская больница. Все население соберется на митинг.
— Митинга тоже не было по плану, — заметил Пермяков. — Поскромнее надо бы. Объявить по радио, в газете, и все узнали бы.
— Решение магистрата.
— Я сначала пойду на учительскую конференцию: обещал.
Гости разошлись. Тахав проводил Эрну на улицу, тряхнул ее руку и с горькой обидой сказал:
— Убила ты меня: переночевал, беглец…
— Это же правда!
— Не всякая правда хороша бывает. Я тогда коменданту иначе сказал. За это, наверное, и дежурить назначил.
— Мне после концерта хотелось бы встретиться с тобой.
— Я постараюсь прийти. Ты только не говори никому.
Галина Николаевна и Пермяков наконец-то остались вдвоем. Время было за полночь, но спать не хотелось. Галина рассказывала о московских новостях и лишь в самом конце заговорила о своем. приезде, опросила, доволен ли он, Виктор.
— Что о радости говорить? — улыбнулся Пермяков.
Он даже не задумывался над этим. И так ясно. Война кончилась давно. Они остались живыми и здоровыми. Сколько лет не виделись! Настало время для большого шага жизни, — который и сделала Галина Николаевна.
Ей бы надо еще месяца три, не отрываясь, поработать над диссертацией, защитить ее, получить новый научный диплом. Но она не могла противиться силе, которая тянула ее к Пермякову.
— Мне порой кажется, что я несчастна, — тихо проговорила Галина. — Мои сверстницы живут с мужьями, детишками. Их жизнь мне кажется веселей, богаче. Иногда мои подруги называют меня старой девой. Я смеюсь над этим старомодным словом, а в груди колет. Хочется жить вместе. И я приехала узнать: неужели у тебя не возникают такие мысли?
Пермякову неловко стало: сильный упрек. Значит, он виноват в чем-то. Хотя они дружат лет десять, но о совместной жизни серьезно не говорили. Сперва были слишком молоды, учились, потом — война… А теперь?
— Конечно, думаю, Галочка, — обнял ее Пермяков. — Я все время рвался к тебе, но не получалось. Война-то кончилась, а борьба продолжается. Наш большой шаг жизни я иначе хотел сделать. Поехать на Родину, стать с тобой перед отцом и матерью и оказать: «Благословите». Но жизнь приятно поправила меня. Второй случай в этом доме. Михаил с Верой скрепили свое счастье, теперь мы.
— Свадьба была у них? — спросила Галина, прижавшись к Пермякову.
— Нет. Старик — отец Михаила — испортил все дело. Он сказал: «Репетицию можно и здесь проводить, а сам спектакль (то есть свадьбу) должны на Дону. Не благословлю, дескать, в чужой стране…» Ты вроде загрустила?
Галине Николаевне действительно грустно стало. Чистые, от всего сердца сказанные Виктором слова о том, что он хотел начать совместную жизнь на Родине, и строгий наказ старого казака своему сыну на-сторожили ее. «В самом деле, красиво ли так-то — любить в чужом краю?»
Галина Николаевна не боялась беды, не считала Виктора ненадежным другом, но мечты о близости, на которую она решилась, заставили задуматься.
Почувствовав упадок настроения у Галины Николаевны, Пермяков извинился за неуместный разговор, а слова старого казака о свадьбе Михаила назвал предрассудком.
— Нет, Витя, старик прав, в его словах большой смысл. Давай спать, а утром поговорим. Утренний час лучше двух вечерних. Спокойной ночи…
Она ушла в другую комнату и закрыла дверь.
Пермяков остался один. «Что же она, обиделась?» Он ругал себя за неосторожный разговор о свадьбе. Нескладно получилось. Встретились: какая радость! А спать разошлись по разным комнатам. Смешно… Он представил себе, как утром Галина скажет насмешливо: «Эх, Пермяк, холодные уши», — и решительно вошел в ее комнату.
Утро у Пермякова началось, как всегда. Он включил радиоприемник, послушал последние известия, под команду московского методиста стал заниматься гимнастикой, принял холодный душ и стал перед зеркалом бриться.
Вышла из комнаты Галина Николаевна в длинном, до пят, пестром халате. Она поздравила Пермякова с добрым утром, взяла пульверизатор и стала обрызгивать его бритое лицо одеколоном.
— Дай я причешу. — Она взяла у Пермякова расческу.
Радость встречи всколыхнулась с новой силой. Приятно солнце после ненастья, приятно тепло после холода, но ни с чем нельзя сравнить радость встречи с любимой девушкой после долгой разлуки. Пермякову хотелось петь, плясать, играть, баловаться. Он поднял Галину Николаевну на руки.
— Я видела хороший сон. Не то в Москве, не то в Свердловске мы пришли из загса, «ас осыпали цветами, подарками, кричали «горько». И мы целовались с тобой много-много раз… Мне как-то грустно стало, что кончилась моя девичья жизнь, — улыбнулась она и спрятала лицо у него на груди.
— А я не нарадуюсь, что кончилась моя холостяцкая жизнь.
— Старый казак прав… — напомнила Галина.
— Но мы не должны быть суровее старого «казака.
— В таком случае и на чужбине можно любить вот таких упрямых земляков, — крепко обвила она шею Пермякова своими мягкими руками и лукаво добавила: — Закончена лирика — неси кипяток, будем завтракать.
— А я согласен идти «а работу натощак, лишь бы продлился этот час.
— Устанешь — захочешь есть.
— Всю жизнь не устану…
— Давай все-таки чай пить. Я привезла твое любимое черемуховое варенье.
— Слушаюсь! — Пермяков взял чайник и пошел в столовую.
Галина Николаевна взялась за домашние дела. По-своему убрала кровать Пермякова, навела порядок на его письменном столе, поставила вазу с цветами, принесенными Михаилом ради встречи дорогой гостьи. Затем нарезала московские булки, накрыла хлеб салфеткой, открыла банку какао с молоком, «приготовила сыр, колбасу. Поставила банку варенья.
— Садись, Витенька, — ласково сказала она, как только вошел Пермяков в комнату, — гость будешь…
— Заканчивай поговорку, — добавил он, — вина купишь — хозяин будешь. Но от вина болит спина, пить не будем.
— Правильно.
— А свадьбу мы сыграем на Урале, где наши прадеды женились.
— Я хотела бы отпраздновать этот день в Москве.
— Но ведь на свадьбе должны быть отец и мать, — возразил Пермяков.
— И они будут, мы пригласим их и мою бабушку из Свердловска вытащим.
— Бабушку обязательно. Ей надо бы награду дать: такую внучку вывела в люди.
Угощая друг друга, они вспоминали детство. Галина Николаевна семи лет осталась сиротой. Бабушка приучила ее к труду, самостоятельности и смелости. Остались в памяти и ее сказки. Она часто и нараспев рассказывала, как сын рыбака ученым стал. В то время богатые отдавали своих детей волшебнику. Чародей бросал ученика в волшебную машину. Его там толкли, размешивали, делали из него тесто, клали в форму, сажали в раскаленную печь. Волшебник произносил: «Был молодцом, стань мудрецом». Из печи выходил ученый. Однажды под видом сына богача пришел молодой рыбак. Пропустил его волшебник через машину и спросил: «Познал науки?»— «Не все», — отвечал рыбак. Волшебник еще раз пропустил его через машину, а рыбак отвечал: «Не знаю еще языка птиц, зверей. Не знаю, сколько верст до каждой звезды». Третий раз промололи и прокалили рыбака. И стал он знать все науки, разговаривать на всех языках, понимать язык птиц, зверей…
— Это про Ломоносова сказка, — сказал Пермяков.
— И я тогда мечтала все знать.
— Мечта твоя сбывается.
— Это только проба моих сил. Медицина еще в неоплатном долгу перед человеком. Часто приходится слышать горькие слова врача над безнадежным больным: «Медицина здесь пока бессильна…» Особенно глубоко я (прочувствовала это бессилие, когда была в Мавзолее Ленина: неужели не могли предотвратить смерть Ильича? Ведь еще Мечников говорил, что можно преодолеть «немощь старости и краткость жизни». У нас есть все, чтобы это сделать. И я, как хирург, мечтаю об этом…
— Желаю, милый доктор, успеха! Заранее подаю заявку на предотвращение старости — так, чтобы лет двести шагать рядом с тобой, — сказал Пермяков и обнял свою подругу.
Михаил, Тахав и Вера прибыли на вечер дружбы к самому началу. За столом президиума в новом клубе, открытом в замке богатого юнкера, сидели люди семи деревень. Вечер открыл самый старый немец, Курт Бауэр, побывавший у русских в плену. Он говорил, как старый солдат-ветеран:
— Нас и в четырнадцатом году уверяли, что у немецкого крестьянина мало земли. Спору нет — мало. И нас гнали завоевывать землю в России, А о том молчали, что у юнкера Кандлера было две тысячи гектаров, у юнкера Хаппа три тысячи, у графа Кнута— семнадцать тысяч. Теперь мы поделили эти земли, и нам, крестьянам, вполне хватает пашни. Нам раньше говорили: «Войны были и всегда будут». Теперь наши коммунисты — друзья труда, говорят: войну можно предотвратить, если народы мира обуздают любителей и зачинщиков бойни. Так возьмем же дело мира в свои рабочие и крестьянские руки и будем жить и трудиться без крови и пороха.
Оркестр заиграл гимн миру. Все встали. Под звуки меди оркестра Курт Бауэр поднес советскому представителю большую толстую книгу в голубом бархатном переплете и сказал:
— Эту книгу мира, в которой подписались жители семи сел, примите в знак дружбы.
Елизаров встал, пожал руку Курту Бауэру. Старый немец обнял советского капитана. Михаил был растроган:
— Я радуюсь, что <вы проклинаете войну и вступаете в мирную семью народов…
На сцену поднялась женщина лет сорока в белом платье. (Все немки были одеты в белое.) Она держала огромный пакет из прозрачной, как стекло, бумаги с изображением рукопожатия.
— Этот бисквит мы, немецкие крестьянки, приготовили из пшеницы, семена которой после войны привезли из Советской России. За это примите нашу благодарность.
Елизаров принял пакет с дружеской надписью и отвечал:
— Хлеб — всему голова. Фашисты хотели взять у нас хлеб огнем и мечом — зубы поломали. А по-доброму, по-мирному мы помогаем после войны и немецкому народу. Советский народ и впредь будет помогать друзьям. Такова наша политика. Спасибо за подарок дружбы!
Вышли на сцену мальчик и девочка с голубыми галстуками. Под звуки горна и бой барабана они отдали пионерский салют. Один из них стал громко говорить:
— Мы счастливы — все учимся. Но среди нас есть и несчастливые. У них война отняла отцов, а у некоторых и матерей. Мы и наши маленькие братики и сестрички хотим, чтобы не умирали больше на войне папы и мамы. Пусть этот голубь не допустит войны.
Пионер передал советскому гостю птицу. Михаил выпустил белого голубя в зал, поднял на руки самого маленького мальчика и сказал:
— Пусть летает голубь мира на воле. Пусть ваша жизнь, дорогие ребята, будет такая же вольная, как жизнь этого голубя. За мир во всем мире, пионеры, будьте готовы!
— Всегда готовы!
Советского представителя обступили девушки. Они принесли гирлянду живых цветов. Эрна обвила гирляндой Михаила и, обращаясь к нему, сказала:
— Радостно вспомнить добрые пожелания советских воинов, которые я услышала в первый день их прихода в наше село. Сегодня мы покажем, какой новью в нашей жизни стали добрые пожелания советских друзей. Восемь кружков художественной самодеятельности покажут, на что способны наши юноши и девушки. В вашем лице, Михаил Елизаров, мы видим советскую молодежь и от души преподносим эти цветы в знак дружбы. Наш горячий привет советскому комсомолу!
Эрна взмахнула руками, и все, встав, запели:
Мир и счастье для свободы,
Вот Германии оплот!
Всем народам честно подал
Руку дружбы наш народ…
Так начался концерт. После вечера Курт Бауэр пригласил советских друзей на ужин. Эрна тоже позвала их к себе. Полюбовно договорились, что Михаил и Вера пойдут в гости к Бауэру и его друзьям-ветеранам, а Тахав — к Эрне и ее молодым друзьям.
Тахава подхватили участники художественной самодеятельности под руки и повели по деревне.
После ужина все разошлись. Эрна и Тахав остались вдвоем. Гость рассказал, как он в колхозном клубе на реке Белой выступал на концертах, пел, играл на курае, на кларнете, как участвовал на Всесоюзном смотре молодых колхозных исполнителей, как слушали его профессора Московской консерватории.
— Мне тогда сказали, что могут меня принять в консерваторию. Я готовился — и вдруг война…
— А немецкой девушке можно поступить в Московскую консерваторию? — несмело опросила Эрна.
— Можно, вполне можно — в знак дружбы наших народов. Я могу написать письмо.
— А вас знают там?
— Меня теперь везде знают. Я ведь освободитель, — перехлестнул Тахав. — Комендант тоже может написать. А вы пошлите свои песни.
— Я могу послать пластинку с моей песней и ноты, — достала Эрна папку со своим творчеством. — У-у, кривые линии есть! — заметила она недостатки самодельной нотной бумаги.
— Не беда, что труба крива, если дым идет прямо. Посылайте, я тоже буду поступать. Будем вместе учиться, ходить на концерты, оперы. Красота! — обнял Тахав девушку.
Эрна шевельнула плечами, но не вырывалась. Объятие молодого советского друга казалось ей уместным и естественным — ведь они давно знакомы. Много общего у них: свободная жизнь, стремление к искусству. Но это не основное для большой дружбы между молодым человеком и девушкой. Нужно что-то очень важное, чего и не скажешь словами, без чего немыслимо жить друг без друга. Эрна задумалась над тем, что сближает, соединяет молодых людей накрепко, надолго, навсегда. Могут ли они стать такими друзьями? Ведь они жители разных стран. Он окончит срок службы, уедет на свою Родину, и никакие силы его не вернут сюда. Она хотя и мечтает попасть в Московскую консерваторию, но свою страну, где она родилась, тоже не покинет навсегда.
— Мысли становились сильнее чувств. Ей и хотелось прижаться к веселому, смелому джигиту, и она боялась чего-то…
Тахав не думал об этом. Ему казалось — все возможна. Для любви препятствий нет, сердцу не откажешь. Как-то само собой получилось: была любовь внутри— вырвалась наружу. Тахав обхватил Эрну за шею и поцеловал…
Тахаву надо бы уже уходить, а он и не думал об этом, пока на улице не послышался сигнал машины. Тахав сорвался с места, чмокнул Эрну а щеку и стремглав выбежал на улицу.
Михаил стал пробирать влюбленного джигита: Безобразие, старшина, распустились, целый час заставили ждать вас. Ведь знали, когда надо ехать.
— Что-то не поздоровилось мне, живот скрутило, — соврал Тахав и сел за руль.
— Веселая девушка скрутила голову.
Ночь была теплая и тихая. В лучах фар роились комары, бились о стекла автомобиля. Огни машины, скользя по асфальту, прорезали темень. Вдоль дороги по обеим сторонам тянулись низкие, густоветвистые деревья.
— Умен немец: и вдоль дороги сажает яблони, — пробормотал Тахав.
Дорога врезалась в густую заросль кустарника, подстриженного у обочин шоссе чьей-то заботливой рукой. Фары осветили стеклышки дорожного злака — поворот. Тахав сбавил газ.
Раздался выстрел, другой. Вера, прижимавшаяся к Михаилу, уронила голову. Михаил нащупал на ее спине мокрую теплую рану. Пуля попала в левую лопатку. Надо перевязать рану — бинта нет, да и быть не могло. Ведь не на бой выезжали, а на вечер мира и дружбы. И люди труда встречали их искренне, сердечно — назло врагам, все еще бредившим войной, кровью.
Михаил достал из чемоданчика полотенце, захваченное Верой на всякий случай, и стал перевязывать.
— Скорей в больницу, — еле слышно проговорила Вера.
Слово — «скорей» напугало Михаила: значит, опасная рана, если терпеливая Вера, перенесшая столько бед, сказала об этом. Ее спутники боялись быстро гнать машину: как бы хуже не было от тряски. Тихо ехать тоже опасно — не довезешь…
— Гони, Тахав, — проговорил Михаил.
— Пить… горит… — простонала Вера.
Как больно было слышать Михаилу эти слова!
— Потерпи, милая, — взволнованный до отчаяния, прошептал Михаил, — скоро доедем.
Раненая не отвечала. Она была почти без сознания. Михаил, дрожа всем телом, прикладывал ухо к ее груди, но в горячем волнении не мог понять, дышит она или нет.
Машина угодила в рытвину, сильно тряхнула. Вера глухо простонала и совсем умолкла. Михаил положил ее голову себе на грудь, приложил ухо к лицу. «Не довезем живой», — охватила его страшная мысль.
Наконец въехали в город. Было два часа ночи. Тусклые фонари чуть-чуть освещали номера домов, название улиц. Дорогу к больнице Тахав не знал. Михаил не мог оторваться от раненой. А время идет и идет. Каждая минута, может быть, приближает смерть. На улице, наконец? — встретился прохожий — молодой немец. Он сел рядом с Тахавом и показал самый короткий путь к больнице, только что открытой.
Пока дежурный врач и его помощники делали все, что только могли, для спасения раненой и пока вызывали известного в городе профессора-хирурга, Тахав привез Галину Николаевну и Пермякова.
Консилиум длился недолго. Надо делать сложную операцию. Галина Николаевна взяла скальпель. Михаилу как-то легче стало. Он надеялся, что она, сделавшая множество самых сложных операций, спасет жизнь Веры.
Галина Николаевна дотронулась до раны. Вера дрогнула, открыла глаза и, увидев Михаила, прошептала:
— Миша, ты здесь… Не дождались мы ребенка…
Профессор пощупал пульс и печально сказал:
— Нам моритур…[22]
Вера уронила голову на грудь. Из закрытых глаз выкатились две слезинки и застыли на побледневших щеках.
— Вера!.. Вера!.. — испуганно звал ее Михаил, но так и не услышал ответа…
«И никогда, никогда не увижу, не услышу ее», — с отчаянием думал он, проклиная вражеский выстрел. Почему так много зла делали и не перестают делать фашисты? Они мучили эту девушку во время войны и вот убили ее в мирное время из-за угла, когда она старалась помочь немцам. Даже теперь, когда честные люди желают друг другу жизни и счастья, враги стреляют в спину борцам за мир и дружбу народов. И чем больше Елизаров думал об этом, тем ненавистнее делались ему фашисты, которые живут в тайных логовах.
Утром Пермяков сурово отчитывал Тахава за то, что он до полуночи просидел у немецкой девушки, забыв службу, и обманул Михаила с Верой. Слушая жесткие слова коменданта, джигит мрачнел и бледнел. Он попытался оправдаться, но запутался. Елизарову он говорил, что у него разболелся живот, а коменданта уверял, что слишком долго угощали его немецкие девушки. Мол, дружба, уйдешь рано — обидятся.
— Напоследок немного посидели и вдвоем с Эрной. Любовь, говорит, у нее сильная ко мне, — некстати опять прихвастнул Тахав. — Я-то не страдаю этим, строго держу себя с ней.
— Не в любви я обвиняю вас, а в обмане, — грозно нахмурился Пермяков. — Обманщик не может оставаться на службе в комендатуре.
Тахав не знал, что еще сказать. Просить прощения, заречься — не поверит комендант: не раз клялся-не врать. Безропотно уйти из армии? Кстати, на Родину тянет давно, но вернуться домой с таким предписанием, какое заготовил комендант, — это позор для джигита. Тахав коротко сказал:
— Возражать я не имею права. Виноват. Прошу об одном: не указывайте плохое в моих документах.
— В документах будет написана правда. Можете идти.
Тахав повернулся кругом и вышел.
Через неделю он уехал из Германии.
После смерти Веры Михаил осунулся, похудел. У него пропали и сон и аппетит. По целым дням он работал, а ночами переживал боль утраты. Глаза стали грустные, как будто заплаканные. Пермякову тяжело было смотреть на капитана. Он с большим сочувствием говорил о его горе, старался вернуть ему дух бодрости.
— Тебе, может, лучше отправиться на Родину? — предложил Пермяков. — Если совсем уезжать не хочешь, то в отпуск.
— Нет. — Михаил покачал головой. — Я хочу найти убийцу Веры.
На радиозаводе было необычайное собрание: выбирали делегацию для поездки в Советский Союз. Были и гости на собрании — друзья из комендатуры. Галина Николаевна сидела рядом с Михаилом, ставшим для нее переводчиком. Она изучала немецкий язык, используя все: газеты, радио, концерты, собрания, вывески. Вместе с ними сидел Вальтер.
Рабочие называли имена лучших людей завода. Молодые радиостроители неистово хлопали в ладоши и выкрикивали имя своего руководителя Вальтера. Гертруда, сидевшая в президиуме, водила глазами по залу. Она взвешивала плюсы и минусы; поддержат рабочие предложение молодежи или нет? Гертруда всегда действовала с расчетом, наверняка. И хотя ее подмывало выступить против Вальтера и намекнуть на себя, но не надеялась на успех. Она решила использовать авторитет бургомистра, сидевшего рядом с ней. Больце почти во всем поддерживал своего заместителя.
— Надо из руководства послать кого-нибудь, — предложила Гертруда — Вас? Но вы не можете — дела. А мне бы полезно поучиться у советских друзей.
— Да, не плохо бы и вам позаимствовать их опыт, — поддержал Больце.
Вальтера выбрали. Бургомистр назвал Гертруду, похвалил ее за энтузиазм в работе, сказал, что руководителям магистрата тоже надо учиться у строителей социализма.
Пермяков тоже сидел за столом президиума. Он считал доводы бургомистра о посылке Гертруды правильными, логичными. Но ему не хотелось поддержать ее выдвижение в делегацию, а почему именно, Пермяков не мог ответить себе. Потому ли, что она всегда напрашивалась сама? Но кому не хочется побывать в Москве? А может быть, потому, что рьяно клевещет на профессора Торрена.
Кто-то назвал имя Штривера. Пермяков обвел глазами зал. Штривер сидел в заднем ряду, у самой двери. Он читал что-то. Редкий случай, чуть ли не единственный, что ой задержался на собрании. Если он заходил в этот зал, когда собирались производственники, то садился на излюбленное место, с краю, и моментально шмыгал в дверь. Пермяков знал повадку главного конструктора, не раз при удобном случае упрекал его, Штривер продолжал «голосовать» ногами. Сегодня он голосует руками.
Поднялась Гертруда. Говорила она подкупающе, долго изъяснялась, чтоб не сочли ее нескромной, поскольку ее тоже рекомендуют.
— Я с сожалением произношу слова о том, что ведущий инженер не достоин такой чести, как поездка в страну социализма. Радостно фиксировать его присутствие на сегодняшнем собрании, но это первый случай. Не менее важная причина против его поездки и та, что инженер Штривер усиленно работает над своим изобретением.
Взял слово Пермяков. Он не хвалил инженера Штривера, говорил так, будто читал мысли и собравшихся и конструктора.
— Инженер Штривер не верит в способности освобожденного народа. Он считает, что науку и технику двигают только личности. Не верит он и в правду о Советском Союзе. Может, поездка в нашу страну послужит ему на пользу?
— Разрешите! — крикнул Штривер. — Я читаю брошюру об изобретении телевизора советскими инженерами…
— Это я всучил ему перевод, — шепнул Вальтер Михаилу и Галине Николаевне.
— В ней упоминается, — продолжал Штривер — учение об электромагнитных волнах немецкого физика Герца. Факт правильный. Я верю этому…
Штривер хотел еще что-то сказать, но Вальтер перебил его:
— Если о немецком физике правильно пишут советские люди, то о себе тем более.
— Возможно, и так, — процедил Штривер и замолчал.
— Инженер Штривер верит в факты, — продолжал Пермяков. — Мне кажется, ему полезно будет посмотреть на факты, которые описываются в брошюре о телевизоре. Тогда он, может, скорее закончит свое изобретение, и завод начнет выпускать его.
Не ожидал Штривер такой поблажки от Пермякова. После острых стычек, непримиримых споров он думал, что комендант волком смотрит на него. И вдруг такая честь. Не понимает он коменданта.
«Или это очень хороший человек, или только принципиальный; хочет добиться своей цели — перевернуть мой ум, заставить быть общественником. Вряд ли ему удастся…»
Все ждали, что же скажет Штривер.
— Что ж, я могу и поехать, — ответил он.
Гертруду бросило в жар. Согласие Штривера может стать стрелой, пущенной в нее — мастерицу интриг, еще не знавшей ни одного провала в своей многолетней злой игре. Неверным оказался Штривер, начинает перестраиваться. Поедет в Москву — совсем выйдет из скорлупы. Нет, не должен он ехать, надо заставить его заболеть. Об этом она позаботится…
Стали голосовать, не нарушая порядка записи. Первым было названо имя Гертруды. Много рук поднято, но за Штривера больше.
Руководителем делегации хотели избрать Вальтера, но решили, что молод. Посоветовали выдвинуть Штривера. Инженер-конструктор еще больше удивился. «Чем заслужил я честь и доверие? Ничем», — думал он о себе. Пермяков надеялся на старого специалиста: тот может принести большую пользу для новой Германии, если вытряхнет свою полувековую замкнутость, откроет и пустит в ход все свои знания.
Вскоре Штривер с делегацией сел в поезд Берлин— Москва. Он придирчивым глазом осматривал вагон. Ковровая дорожка, шелковые занавески, бархатные шторы не очень удивляли его. «Хорошо, но не экономно, роскошно очень». Зашел в купе. Верхние полки были опущены. Он сел на мягкий пружинный диван, с пристрастием осмотрел купе. Затем он достал складной метр, смерил ширину купе, ширину дивана и сделал категорический вывод:
— Широкие габариты. Можно бы за счет этих просторов сделать еще одно купе в вагоне.
— Русские любят простор. У них дороги длинные. В скором поезде две недели надо ехать от центра до окраины, — пояснил Вальтер.
— Вы ездили? — с иронией спросил Штривер.
— Я читал. Могу перевести для вас такой справочник, — сказал Вальтер.
— Вы лучше переведите, что по радио передают, — переменил тон Штривер. — Кстати, где репродуктор? — высунул он голову из купе.
— Даю точную справку, господин радиоконструктор, — опять уел Вальтер своего спутника. — Репродуктор под лампой.
— Что? — Штривер вцепился в настольную лампу, внизу которой был устроен громкоговоритель. — Вот это остроумно; «Оригинальный факт», — записал он в свой блокнот.
— Слушайте, что говорят по радио: «У проводников можно получить, — переводил Вальтер, — книги, журналы, газеты, настольные игры. Пассажиры могут пользоваться душем».
— В каком вагоне? — спросил Штривер. — С удовольствием приму душ.
— В каждом, — сказал Вальтер.
После душа расчетливый инженер рассуждал с карандашом в руке. «Душевая в вагоне — факт примечательный. Но не экономично. В четырнадцати вагонах душевые занимают площадь в объеме семи купе— целый вагон».
— Чаю желаете? — спросила проводница на ломаном немецком языке.
— Чаю? Благодарю, — ответил Штривер. — С удовольствием-попью. Это такие конфеты? — с любопытством рассматривал он синие квадратики.
— Сахар, цюкер, — улыбаясь, пояснила проводница.
— Оригинально! Красиво, гигиенично. Оставлю на показ своей жене.
Проводница поняла намерение немца, но не могла выразить того, что хотела. Она по-русски сказала, чтобы господин пассажир не пил без сахара, а если хочет привезти на показ своей фрау, то он может взять хоть сотню порций. Вальтер моментально перевел слова проводницы и добавил:
— Факт примечательный. Записывайте в свой дневник. Вы ведь верите только в факты.
Много примечательных фактов пришлось занести в свой дневник Штриверу в пути.
В Москве работники Общества культурной связи с заграницей спросили руководителя делегации, где в первую очередь хотят побывать гости.
— На радиозаводе, — сразу выпалил Штривер.
— Сначала надо побывать в Мавзолее Ленина и в Музее Ленина, — сказал Вальтер.
Члены делегаций подхватили предложение Вальтера, и это заставило старого конструктора задуматься. Он ехал в Россию с единственной мыслью — познакомиться с ее техникой. И вот Штривер впервые нарушил свой завет «техника прежде всего».
От Мавзолея до Музея Ленина Штривер шел без шапки.
— Факт беспримерный, — сказал Штривер перед входом в Музей. — Русские сохранили своего вождя для поколений.
— Не своего, а трудящихся всего мира, — заметил Вальтер.
На другой день немецкая делегация прибыла в телецентр. Штривер был поражен искренностью незнакомых русских коллег: они ничего не таили от него. Он, закоренелый конструктор, так не делился бы своими открытиями даже с родным братом. Штривер попросил разрешения записать и начертить кое-что.
— Пожалуйста, — сказал директор телецентра.
Поразила немецкого конструктора и другая черта советских инженеров — коллективность. Ни от кого Штривер не слышал «я». Каждый говорил: «мы». Слово «мы» в ушах Штривера звучало вызовом его самолюбию. Особенно удивила Штривера беседа с главным конструктором советского телевизора; тот с уважением и похвалой говорил о своих коллегах, о личных заслугах каждого помощника, показывал их работы с такой гордостью, как будто не они, а он был учеником.
Штривер с делегацией гостил в стране новой жизни ровно месяц. В гостях люди беззаботно отдыхают, праздно проводят время. Так думал и он. Но его отдых в стране социализма был похож на подготовку студента к экзамену. В гостинице на его столе появились исписанные толстые тетради. Ничего лишнего Штривер не записывал в них, вносил только факты, а факты, мимо которых он не мог пройти равнодушно, встречались на каждом шагу. В метро он заметил лампы дневного света. У Штривера возникло страшное желание узнать их устройство, как раз понадобится в его творчестве. Зашел в стереокино — как не спросить об устройстве экрана, оптики! Это для изобретателя телевидения все равно, что порох для охотника. В журнале увидел рисунок искусственного грома и молнии. Надо, как надо ему вникнуть в это открытие, которое может пригодиться ему при изучении разрядов в атмосфере. Часто Штривер изучал новинки техники до поздней ночи, а когда приходил в гостиницу, по свежей памяти записывал виденное и слышанное. Засиживался часами. Ругал себя за то, что не знает русского языка. Он не оставлял в покое Вальтера, то и дело спрашивал его, как то перевести, как это, и сам ни на минуту не оставлял русско-немецкого словаря. Штривер не замечал, как возрождалась в его душе любознательность.
Когда делегация вернулась из Москвы, рабочие и инженеры радиозавода собрались в клубе послушать своих посланцев о поездке. Слово для доклада получил Штривер.
— Доклад я не сделаю, не умею, — расположил он собравшихся своей искренностью. — Я прочту свои записки, — поднял он кипу тетрадей. — Здесь только факты.
Штривер начал читать. Не помышляя об успехе своих записок, он захватывал внимание зала сообщениями о новостях науки и техники страны социализма.
— Для меня эта поездка была чрезвычайным событием, — сказал в заключение Штривер. — Она обновила мои познания. За три дня после возвращения я нашел много технических решений в моей изобретательской работе. Я предлагаю начать делать телевизоры на нашем заводе: мой проект и чертежи почти готовы.
У Гертруды чуть не лопнули перепонки. Она надеялась, что Штривер передаст ей свой проект для отправки на ту сторону Эльбы и вдруг — «делать телевизоры на нашем заводе». Возражать опасно: рабочие выгонят с собрания. Она сделала другой ход, сказав, что предложение Штривера чрезвычайное. Гертруда говорила складно, выразительно, стараясь внушить всем, что она болеет душой за производство. Где нужно, она повышала тон, произносила слова с пафосом, а когда имела в виду трудности, ее речь звучала призывом. Не слушать Гертруду нельзя было. Интонация такова, будто на тарелке подает каждое слово; после предложений, особенно после вопросительных и восклицательных, делает паузы, чтобы заставить слушателей задуматься. После ее выступления обычно шептали: «Красиво говорит». Мысли, изложенные ею, можно сразу понять, но почему они высказаны, не каждый сообразит. На этом собрании делегаты, вернувшиеся из Москвы, предлагали начать делать телевизоры по примеру советских друзей. Гертруда до небес возносила энтузиастов, называла их патриотами новой Германии, повторяла их удачные слова, добавляя при этом: «как сказал такой-то». В заключение сделала вывод:
— Телевидение — высшее средство культуры. Надо немедленно прекратить производство радиоприемников и начать изготовление телевизоров.
Сделав длинную паузу, она добавила, чтобы собрание просило магистрат и комендатуру о срочном разрешении этого вопроса, сказала и о том, что для массового выпуска надо принять советский телевизор, испросив для этой цели патент.
Никто не знал подспудных мыслей Гертруды, не знал их и Пермяков, и возражать как будто нечего. Кто против стремления от низшего к высшему? Возразил только главный конструктор Штривер со своей точки зрения:
— Немедленно начинать — технически чрезвычайно сложно.
— Новое всегда сложно рождается, — почти оборвала его Гертруда. — А рабочие, инженеры, а мы, руководители, для чего? Все станем на вахту, пока не освоим выпуск новой продукции.
В душе Гертруды таился замысел: чтобы перестроить завод для изготовления телевизоров, нужно приостановить выпуск радиоприемников, сделать глубокий технологический переворот. Потребуются редкие материалы, иные приспособления, другие мастера. Эту сложность и имел в виду главный конструктор Штривер. Гертруда отлично понимала это, поэтому и внесла свое предложение. Ей хотелось застопорить завод, вызвать замешательство, длительный простой рабочих, перебой в оплате труда, недовольство.
Пермяков думал не только о сложности перестройки завода, но и о его значении в народном хозяйстве. Об этом он и начал толковать с рабочими и инженерами. Он говорил просто, без восклицаний и вопрошаний. Сила его речи была не в блеске, а в мысли, не в напыщенности, а в правде. Если приходилось ему полемизировать, то он сначала разбивал противника, потом выкладывал свои взгляды.
— Гертруда Гемлер предлагает выбросить карася со сковородки, чтоб жарить непойманную стерлядь, — сказал Пермяков. — Она предлагает немедленно прекратить производство радиоприемников. Это или левацкий загиб, или злонамеренность. Не так следует решать. Надо для начала открыть при заводе цех телевизоров, освоить серийный выпуск, а потом построить новый завод. Гертруда предлагает испросить патент на советский телевизор. Советское правительство разрешило бы, даже бесплатно. Но будет честью коллектива, если он выпустит свой телевизор, конструкции инженера Штривера.
Раздались возгласы: «Правильно!» Гертруда, почуяв свой провал, сразу перекрасилась. Выступить против предложения коменданта было бы самоубийством. Она сказала, что рада осознать свою ошибку. Чтобы не остаться очерненной, она стала расписывать свое предложение, называя его искренним, патриотическим, сослалась и на то, что бюджет не позволяет постройку нового завода, а немедленный массовый выпуск телевизоров сразу бы повысил доходную часть бюджета.
Собрание закончилось. Больце попросил коммунистов остаться. Он информировал их о проверке городским комитетом партии статьи Гертруды, в которой она обвиняла профессора Торрена. Статья признана неправильной, в газете появится опровержение.
— А что сказали автору статьи? — спросил Вальтер, недавно принятый в партию.
— Гертруде Гемлер указали на недобросовестный подбор фактов для выступления в печати, — пояснил Больце.
— Разрешите, — сказал Вальтер и вышел вперед. С присущим ему задором он начал резать напрямик. — На вечере дружбы у коменданта я горячо выступил против благодушия майора Пермякова. Гертруда Гемлер тогда мне шепнула: «Арестуют тебя за такое выступление». У меня душа в пятки ушла. На одном политзанятии молодой милиционер привел пример, как он напал на распространителя клеветы. — Вальтер рассказал о стычке Любека с Гертрудой на базаре и сделал вывод — Мне сейчас пришло в голову: нечестный человек товарищ Гемлер. Так же нечестно она выступила и в газете.
— Что ты предлагаешь? — спросил Больце.
— Проверить честность Гертруды Гемлер.
Гертруда выходила из себя. Она бледнела, зеленела, кусала губы, сжимала кулаки. Она покажет этому скороспелому вожаку честность! Гертруда припоминала язвительные остроты, чтобы сделать Вальтера посмешищем собрания.
— Один глупец клал под голову книгу, чтоб стать умным, — с яростью выпалила она. — Вальтер тоже кладет под голову «Политграмоту», чтобы стать политиком. Ты бы хоть спросил старших товарищей, что такое бдительность.
— Я знаю, — подал голос Вальтер. — Проверить тех, кто кричит о бдительности.
Гертруда ошалела от злости: душу вывернули ей. Не узнал ли этот молодой коммунист о ней больше, чем он сказал? Как она, многоопытная разведчица, не разгадала в нем, желторотом руководителе, опасного врага и не угостила его конфетами, от которых кишки чернеют! Она решила припугнуть молодого коммуниста.
— Товарищ Больце, я требую заставить Вальтера извиниться, или я подам на него в суд за клевету.
— Не нахожу нужным извиняться.
— Прошу прекратить перепалку, — призвал Больце к порядку, — этот разговор перенесем в другое место.
— Правильно, — воскликнул Вальтер, — в комендатуру!
Гертруда затряслась. Злость переходила в трусость. Не началось ли крушение ее затянувшейся игры? Не пора ли кончать, пока не схватили за горло? Пора! «Но надо сыграть последний номер, — шевельнулась злая мысль в ее голове, — отправить Вальтера вслед за Курцем». И это она сделает. Она поднялась со стула, с притворной болезненностью скривила рот и тихо, как измученная и поруганная, взмолилась:
— Больно до слез слушать такую обиду. Хоть бы постеснялся Вальтер моих волос, которые раньше срока побелели в фашистских застенках. Я честно отдаю здоровье, силы за дело моей партии. Ой! — схватилась она за грудь и опустилась на стул.
Больце подал воды. Гертруда продолжала играть. Она очнулась и более жалобно простонала:
— Ничего… Сердечный приступ — отдача фашистских застенков. Продолжайте собрание. Я сяду ближе к окну, — примостилась она рядом с Вальтером. — Ты, молодой мой друг, тогда не понял меня, — уговаривала парня Гертруда, — или не расслышал. Я сказала, что за такое выступление профессора Торрена арестуют. А его давно бы надо посадить в тюрьму. А за меня не беспокойся, тут все верно, — положила она руку на грудь. — Выступи сейчас и скажи: ошибся.
Вальтер махнул рукой и вышел. Он побежал в комендатуру и все рассказал капитану Елизарову.
— Подозрение есть, но явных улик нет, — заметил Елизаров. Он колебался. Неужели Гертруда «оборотень»?
Елизаров пригласил Любека. Молодой милиционер стал извиняться, что сразу не сообщил о стычке с вице-бургомистром на рынке. У Михаила окрепло убеждение, что совесть у Гертруды не чиста: надо допросить ее, но он не решался без Пермякова, только что выехавшего в Берлин. Медлить нельзя: Вальтер крепко припугнул эту старую лису, и она может исчезнуть. Елизаров решил взять ответственность на себя. Он с помощниками поехал за Гертрудой.
Старая разведчица, почуяв опасность, собиралась бежать из Гендендорфа, но не успела, ее арестовали.
Гертруда сидела перед следователем Квинтом и решительно отрицала свою виновность в распространении слухов. Квинт и не добивался правды— робел, опасаясь, как бы эта фрау его самого не утопила. Елизаров стал сам допрашивать Гертруду.
Она все отвергала: знать не знает, ведать не ведает. На вопросы отвечала пренебрежительно, смотрела на него высокомерно. Слова произносила с выдержкой, будто до этого репетировала свои ответы.
— Все говорят об убийстве Курца советским офицером. Все говорят об отравлении советским врачом хвоей соперницы, — подчеркивала Гертруда.
— Известно, что дурные вести не лежат на месте, — сказал Елизаров. — Известно также то, что они имеют сочинителя, автора.
— Я это знала, когда у вас еще не было зубов.
— Упрямство ваше образцово, но факты сильнее, — недобро усмехнулся Елизаров. Он развернул синюю бумагу и показал на конфеты. — Вы это передали Эльзе?
— Вы задаете такой вопрос, что из благородства я не отвечу на него.
— Усилим факт. — Елизаров встал и открыл дверь.
Вошел рыжеволосый мальчик лет тринадцати.
— Ты знаешь эту тетю?
Знаю. Это она мне дала конфеты и велела их передать в тюрьму для Эльзы, — не запинаясь, ответил мальчуган.
— Что она сказала тебе?
— Она велела передать, что конфеты от врача советской комендатуры.
— Я этого лгуна в глаза не видела. — Гертруда злобно посмотрела на парнишку.
— Как не видели? А кто эту марку мне дал? — мальчик достал новенькую бумажку из кармана. — Старая, а говорите неправду.
Мальчуган ушел. Михаил кивнул на дверь, как бы спрашивая заартачившуюся фрау Гемлер: «Что скажете?» Гертруда и бровью не повела, как будто не о ней и разговор.
Елизаров пригласил Эльзу, спросил ее:
— Вы знаете эту фрау?
Да. Это тетя Марта. Она содержала меня, скрывала от людей.
— Как вы познакомились с тетей Мартой?
— Меня сюда к ней прислал генерал Хапп… — начала рассказывать Эльза черную историю своей незавидной жизни.
— А вы знаете настоящее имя вашей тети Марты? — Елизаров кивнул на Гертруду. — Не знаете? А с кем познакомила она вас?
— С Курцем и Пицем.
— Кто такой Пиц, фрау Гемлер?
— Не знаю и не хочу знать, — наотрез отказалась отвечать Гертруда.
Она совсем бы не признала Эльзу, но боялась, что этому все равно не поверят. Гертруда повернула все против Эльзы, стала нападать на нее.
— Я очень сожалею, что по просьбе бывшего знакомого приютила эту бедную студентку, проявила человеческую чуткость. Но эта бедная студентка оказалась безнравственной, встречалась с одним, другим…
— Вы же сводили меня, — перебила Эльза.
— Постыдились бы людей — бредите своими любовными шашнями!
Эльза замолчала: ей стало стыдно. Гертруда может осрамить ее, все свалить на нее. Эльза опустила голову.
— Вам присылали передачу? — спросил ее Елизаров.
Да. Мне принесли конфеты, но съесть не дали: сказали, что надо проверить их.
— Скажите спасибо охране, что не дали. Проверка показала, конфеты с ядом. Вот чем хотела угостить вас тетя Марта!
— И Я возмущена! Я требую Немедленно представить меня к коменданту. Не желаю больше разговаривать с вами — второстепенным работником.
— Поясняю, — сказал Елизаров, — я представитель оккупационной власти. О моей службе не вам судить. Мы, русские люди, терпеливы и отходчивы, но не до крайности! — встал он во весь рост перед Гертрудой. — Не пытайтесь очернить нас, свалить свою вину, свое преступление на кого-то.
— Это ко мне не относится. Я не преступница, — протестовала Гертруда. — Я никого не убивала.
— Не только тот убийца, кто нож вонзил, а и тот, кто точил его. Не тот убил жену профессора, кто авторучку принес, а кто дал ее. А дали вы.
— Будьте вы прокляты! — крикнула во весь голос Эльза на Гертруду. — Вы и Пиц посылали меня…
— Кто же этот Пиц?
— Не знаю, не знаю, — твердила Гертруда.
Пиц оглядывался и бежал как на пожар. Поздно ночью он украдкой пришел в квартиру Штривера, долго тряс ему руку, передавал привет от заэльбинских друзей, восхищался его поведением в советской зоне.
И Достойно вы отклонили предложение коменданта! — восторгался Пиц. — Немецкое должно быть немецким. Нам точно стало известно, что комендант с бургомистром составили такой план: перед пуском в производство вашего телевизора на митинге с помощью активистов типа Вальтера присвоить изобретению марку «Гендендорф». И ваш телевизор станет коллективным творчеством.
Самолюбие Штривера было пронзено насквозь. Не для этого он просидел тысячи бессонных ночей над своими чертежами…
— Как патриот земли немецкой, — нашептывал Пиц, — я снесся с нашими западными фирмами. Там ждут как весну ваше изобретение и выпустят его миллионным тиражом. Аванс прислали вам, — Пиц достал пачку денег.
— Аванс не нужен, — отказался Штривер от денег.
— Ну, пусть будет поддержка: заплатите, кому нужно, за какую-либо работу. Берите, берите.
— Пока не надо, — покачал головой Штривер.
Пиц не стал настаивать, но незаметно сунул пачку в карман плаща, висевшего на стене. «Деньги свое сделают, — мыслил Пиц, — не выбросит».
— Друг мой, выручите меня, — подводил Пиц свои сети. — Передайте этот пакет Квинту. Он здесь над вами живет. Мне тяжело подниматься…
Была темная августовская ночь. Черное небо осыпано яркими звездами. Их так много, что казалось, вот-вот посыплются на землю. Город спит. Спят даже дворники, выключив лампочки ради экономии энергии. Спят и работники комендатуры, кроме дежурного и Пермякова. Коменданту не до сна… Сколько раз говорил он о бдительности, а сам ротозейничал: искал врага в подполье, а он был под боком, сиживал с ним за одним столом. Пермяков ходил по кабинету, думал о поведении Гертруды. Он не мог простить себе, что не сумел разгадать ее повадки. А ведь они наводили на подозрение; Гертруда часто заискивала, подхалимничала, двурушничала. Надо было разведать, что это за птаха, откуда прилетела. Она же говорила, что родом из Гамбурга, а там заправляют другие хозяева. Надо было теперь самому заняться и выяснением шельмования профессора Торрена и следствием по делу Эльзы. Но разве правильно: не доверять никому, даже Елизарову? «Доверять и проверять», — сделал вывод Пермяков. Он приказал Елизарову привезти Гертруду.
Елизаров вместо преступницы привез следователя Квинта.
Капитан никогда так не возмущался, как теперь.
— Освободил этот тип Гертруду, — кивнул он на Квинта.
— На каком основании? — насторожился Пермяков.
Старый юрист, крайне исполнительный, положил свой многоместный портфель на стол, достал из него бумажку, развернул и молча передал коменданту.
— Невероятно! — изумился Пермяков. — Пошлите за бургомистром, — сказал он Елизарову и спросил следователя: — Как это случилось?
— Вчера, двадцать шестого сентября, в двадцать три часа семнадцать минут, пришел ко мне Штривер вот с этой бумагой, — с точностью начал рассказывать Квинт об освобождении Гертруды.
— Главный конструктор радиозавода? — спросил комендант и, выслушав ответ, приказал вызвать и его. — Что нового в следствии по делу Эльзы? — спросил он Квинта.
— Вызвал всех, кто носит имя Пиц и Марта. Никакого результата. Я полагаю — еще раз выскажу вам свое мнение — Курца убил профессор Торрен. Но вы не санкционировали его ареста.
Вошел Больце, сильно тряхнул руку Пермякову и Елизарову.
— Ваша подпись? — показал комендант бургомистру бумажку.
— Как будто моя, — стал читать бургомистр. — Но я этот документ не подписывал. Да разве я подпишу такое, чтоб шельму освободить? После ее ареста в городе стало спокойно: никаких зловредных слухов. Как же вы смели отпустить ее! — накинулся бургомистр на следователя.
— На основании вашей подписи, — заладил Квинт.
— Это же «липа»! — возмущался бургомистр. — Кто легко верит, тот покается. Вам должно быть известно, что без коменданта эту птицу никто не имел права освободить.
— Правильно, это мне было известно, — подтвердил Квинт. — Но мне также известно, что нельзя не повиноваться распоряжению бургомистра.
Явился Штривер. Ничего не тая, он рассказал о пакете, принесенном ему Пицем, и глубоко задумался. Кто же этот «патриот земли немецкой», суливший ему, старому специалисту, золотые горы?
— Я вам больше не нужен? — спросил Квинт коменданта.
— Мне не нужны. Но вы должны найти Гертруду и того Пица, который всучил пакет инженеру Штриверу.
Сославшись на закон и его статьи, Квинт сказал:
— Я должен задержать и господина Штривера как соучастника преступления.
— Повремените, — сказал комендант.
— Разрешите идти, — сухо сказал Квинт и вышел.
— Как же получилось, господин Штривер, что вы сослужили такую службу? — спросил Пермяков.
— Злонамеренности у меня не было и нет. Но Гертруда и Пиц — теперь я начинаю соображать — играли и на моих эмоциях, — стал он рассказывать о встречах с ними. — Помните, в вашей квартире вы задали мне урок морали?
— Это было давно.
— У меня записан тот памятный день, — полез Штривер в карман плаща за записной книжкой и вместе с ней вытащил… пачку денег. Штривер вытаращил глаза. Нить мысли оборвалась. Та самая пачка, от которой он отказался ночью?
— Вы много денег носите при себе, даже доллары, — заметил Пермяков и с подозрением посмотрел на изобретателя.
Я С чего мне начать говорить? — растерялся Штривер. — В тот вечер, когда вы мне показали книгу о телевидении, Гертруда завела меня в гости. Кажется, впервые за всю жизнь я напился допьяна… А вчера тот субъект Пиц, как и Гертруда, предлагал мне вот эти деньги. Я отказался, но не заметил, как он сунул их в карман плаща.
— А что за записка в деньгах?
— Не знаю…
Штривер прочитал записку и протянул ее Пермякову:
— Здесь написано: «Аванс за телевизор».
— Продали изобретение? — уставился Больце на инженера.
— Оскорбляете, господин бургомистр, — обидчиво сказал Штривер. — Не верите — арестуйте.
— Вы ничего не скрываете? — спросил Пермяков. — Скажите честно.
— Нет. Честное слово старого инженера, — как клятву произнес Штривер.
— Очень рад, если так. Будем верить. Верьте и нам, — предупредив Пермяков расстроенного инженера. — Никто и не думал покушаться на ваше авторское право. Заканчивайте изобретение и напишите на нем свое имя. А деньги возьмите, — сказал Пермяков Штриверу.
— Товарищ майор, точно такая же обертка была на пачке денег Курца, — показал Елизаров на полоску синей бумажки со звездочками, которой были опоясаны банкноты.
— Эти деньги мне не нужны. Я вчера еще отказался от них. Я не продажный субъект, — ответил Штривер.
Елизаров стал считать шелестящие марки и доллары.
— Да, одна и та же касса снабдила, — заключил он и пожалел: — Зря передоверили этому формалисту Квинту вести следствие. Он погубил все…
Капитан встал и проводил Штривера.
— Надо назначить другого следователя, — сказал Пермяков бургомистру. — Я почему-то верю Штриверу. Он упрямый, но, пожалуй, искренний. А вот Гертруда обвела нас.
— Старалась, ведьма, в работе, — сказал бургомистр, — влезла в душу нам…
— Старалась… — скептически протянул Пермяков. — Маскировалась, а не старалась. Как все-таки получилось с документом? Где хранится ваша печать?
— У секретаря. Надо отобрать, сделал для себя вывод бургомистр.
— Этого мало. Проверить, кто ваш секретарь. Или беспечный, или одного выводка с Пицем.
— Будем запирать ворота, когда увели коня, — хлопнул бургомистр себя по лбу. — Глаза на лоб лезут: какого черта держали мы возле себя таких «помощников»?
Открылась дверь. Любек ввел Гертруду. Лицо молодого милиционера было довольное, как будто он вернулся с охоты с богатой дичью. Но, увидев бургомистра, Любек замялся. Ему казалось, что бургомистр незаконно поступил, а он, Любек, пошел против него. Но делать нечего, надо доложить.
— Прошу извинить меня, господин комендант, за беспокойство в ночной час, — козырнул Любек. — Неясное дело. Задержал фрау Гемлер для уточнения документов. Если задержал неправильно, я с прискорбием извинюсь перед госпожой.
— Извиниться вам не придется, — сказал Пермяков. — А за бдительность приношу благодарность. Фрау Гемлер освобождена по подложному документу.
— Я точно так и подумал. Если у фрау Гемлер рыльце чисто, — стал уже острить Любек, — ей незачем болтаться ночью и озираться. Я задержал ее и отобрал вот эту бумажку…
«Направляется в Берлин по семейным делам», — прочитал бургомистр.
— Это тоже подделка. Спасибо, товарищ Любек, за хорошую службу. Вопрос ясен. Можно вселить фрау в прежнюю камеру.
Пермяков спросил Любека, не знает ли он некоего Пица, и в двух словах объяснил дело. Любек козырнул и пошел искать во тьме некоего Пица.
— Фрау Гемлер, — спросил Пермяков, — а где ваш патрон Пиц?
— Не знаю никакого Пица.
— Лжете! Знаете. Я спрашиваю, где ваш патрон-освободитель?
— Вот он! — указала Гертруда пальцем на бургомистра.
— Мразь фашистская! Я не желаю с вами на одной земле жить, — крикнул Больце и плюнул.
В кабинет снова вошел Елизаров и шепнул Пермякову:
— Интересная деталь: шофер такси…
Порог перешагнул молодой человек в кожаном шлеме — член Союза свободной немецкой молодежи Тренмер. Он кивнул на Гертруду.
— Ничего, говорите, пусть послушает, — сказал комендант.
— В двадцать четыре часа подошел ко мне человек и предложил поехать с ним «в одно место». Он попросил остановить машину в глухом переулке недалеко от тюрьмы и говорит: «Подождите немного». Мне показалось это подозрительным. Я запер мотор, вышел из машины, притаился в тени и стал наблюдать. Минут через двадцать заказчик вернулся с толстой фрау.
— С этой? — указал Пермяков на Гертруду.
— По объему похожа, — посмотрел шофер на преступницу. Я не подошел к машине. Заказчик сел за руль, а завести машину не смог: ключ у меня… Послал мне проклятие и ходу пешком. Фрау впереди, мужчина за ней с интервалом метров в тридцать.
— Что скажете, фрау Гемлер? — спросил Пермяков.
— Дешевая инсценировка, — пробормотала Гертруда. — Подставное лицо, желторотый агент.
— Я агент? — вспыхнул Тренмер. — Не знаю, кто вы есть, но думаю, не из добрых.
И Вы молодец, Тренмер, но почему сразу не сообщили об этом?
— Простите, господин комендант, — тоном виновного произнес шофер. — После их ухода я завел машину, но она села: прокололи камеру.
— Типичный прием разведчика, — проговорил Пермяков и приказал Елизарову:
— Товарищ капитан, теперь отправьте фрау Гемлер на прежнее место.
Михаил увел Гертруду. Пермяков усадил Тренмера и с карандашом в руке стал уточнять время происшествия. Когда «оборотни» отошли от машины? Сколько времени может пройти, пока заказчик пешком дойдет до окраины города? В котором часу оцеплен город охраной? По расчетам, тот тип не успеет улизнуть.
— Разрешите идти? Я буду искать его.
— Только не в одиночку, — напомнил Пермяков.
— Я подниму членов нашего союза. Пойду сейчас к Вальтеру. Соберем всю организацию.
— Ночью? — усомнился Пермяков.
— Соберем за полчаса. Есть способ: каждый оповещает двух ближних товарищей.
— Не надо поднимать весь город, — не согласился комендант. — Если тот тип не успел уйти из города, теперь не убежит. А утром проведите беседы во всех организациях. Не в одном фашистском черте дело. Пока за Эльбой существуют пособники фашистов, гертруды будут резвиться как мыши, если кошки спят. Если бы все понимали бдительность, как член вашего союза Любек, давно бы «оборотней» вывели на чистую воду.
Молодой милиционер оказался легок на помине. Он сообщил, что в доме Гертруды услышал шорох и спросил, нужно ли следить за этим домом.
— У вас есть непосредственный начальник, — напомнил ему комендант правило службы.
Любек отлично знал устав своей службы, но сегодня особая ночь. Вместе с охраной города не спят и советские друзья. Поэтому он, постовой милиционер, и обращается через голову, тем более что за бдительность комендант вынес ему благодарность.
— Товарищ Любек, вас тянет к следственному делу?
— Я-то люблю это дело, но оно меня не любит. Знаний нет, — бесхитростно ответил молодой блюститель порядка.
— Было бы желание, знания придут, сказал Пермяков. — Я хотел бы рекомендовать вас в помощники следователя. Потом на курсы поступите, станете юристом.
— Юристом?!. — обрадовался Любек. Отец учил его держать мастерок. Сын каменщика не мог представить, что он может познать законы, а их так много! Не поздно ли? Двадцать четвертый год пошел, а за плечами только пятиклассное образование.
— Учиться никогда не поздно. Подружите вашу мечту с учебой, и я уверен: из вас выйдет следователь, прокурор, министр. Да, да, — подтвердил Пермяков, — только нужно учиться и быть верным народу.
Комендатура перешла в другое, в меньшее помещение, предоставив большой особняк под Дом пионера.
После приказа о передаче внутренних дел немецким самоуправлениям в комендатуре мало осталось работников: одни уже уехали на Родину и взялись за мирный труд, другие собирались уезжать. Нагостилась и Галина Николаевна. Она и радовалась и грустила. Радовалась тому, что скоро вернется в институт, защитит диссертацию, возьмется за новые большие дела, съездит на Урал, к отцу и матери Виктора, которые теперь станут и ее родными. И когда вернется Виктор, она уже будет матерью. А грустила она при мысли, что приближается расставание с Виктором. Ее тревожило будущее Пермякова. Сколько еще ему придется быть здесь, на чужой стороне? Пуще всего пугала Галину Николаевну мысль о новой войне, которую прославляют и благословляют по ту сторону Эльбы.
Ей надо бы еще спать и спать, но она проснулась и не могла уснуть. Невольно разбудила и Виктора. Раньше бы он запретил ей разговаривать в такую рань, а теперь похвалил ее, даже спасибо сказал и нежно обнял за то, что разбудила: последний день вместе. Пермякову тоже грустно было думать об ожидающем его одиночестве в чужом краю. Хотя и тягостна новая разлука, но не так, как во время войны.
— Нескладно получается, Витя, — упавшим голосом говорила Галина Николаевна. — Родится ребенок, а у нас нет свидетельства о браке. Не зарегистрируют на твою фамилию. Прав был старый казак, отец Михаила, что жениться и замуж выходить надо только на родной земле.
— Приеду, сразу пойдем в загс и сыграем свадьбу.
— И крестины сразу? Не хорошо. Мне и ехать как-то стыдно в Москву.
— Ну вот, нашла о чем думать, — Пермяков гладил ее мягкие волосы. — Я надеюсь, вскорости получу вызов в академию. Сдам экзамен, и будем вместе всегда.
— А если не сдашь? Теперь большие требования предъявляют к поступающим в академию.
— Сдам. Три года готовлюсь. Усни, ягодка, еще…
Раннее воскресное утро. Первым посетителем комендатуры в новом помещении был инженер Штривер. На улице уже раздавались гудки автобусов, а изобретатель еще не ложился: под воскресенье он всегда работал до утра. Пришел он в рань раннюю, чтобы сказать одно слово коменданту. Дежурил капитан Елизаров.
— Если мне нельзя передать это слово, — спросил Михаил Штривера, — я разбужу коменданта.
— Нет, нет, не будите! — Штривер замахал руками. — Я хотел сказать: спасибо! Видите ли, я рассказал тот случай с Пицем и его деньгами отцу.
— У вас жив отец? — с изумлением посмотрел Михаил на седые волосы изобретателя.
— Да. Восемьдесят лет ему. Отец говорит: «Иди и скажи коменданту спасибо. Посадят в тюрьму, доказывай тогда!»
— Преступник должен быть наказан, а честному человеку нечего и думать о тюрьме.
Михаил сказал эти слова безотносительно, но Штривер вздрогнул. Не фраза, а будто пощечина поднесена. «Выходит, я нечестный!» — стукнула мысль в голову. Штривер хотел сказать: «Не имеете права так говорить», — но, подумав, выразился легче:
— За честность свою я спокоен, но каверзное стечение обстоятельств…
— Посмотрите нашу будущую фотовыставку, — показал Елизаров на кипы снимков.
В одной пачке были фотографии о разгуле гитлеровцев на чужой земле. Штривер выругался и сказал:
— Нацисты не только злодеи, но и дураки. Сами себе создали памятники проклятия. Все поколения будут проклинать их за такие зверства. Потрясающие виды. Как удалось вам собрать такую ужасную коллекцию фактов?
Факты всегда были верой Штривера. Эти факты потрясали его. Фотографии будто стреляли, кричали, плакали.
— Гитлеровцы вели фотодневники. Мне удалось один из них сохранить на память, — Елизаров протянул пачку снимков. — Узнаете?
— Вы? — воскликнул Штривер. — Что они делают?
— Выжигают звезду. Вот она, — расстегнул капитан пуговицу на груди.
— Позвольте мне эту карточку показать отцу… Он тоже… — Штривер хотел сказать, что и отец не верит словесной пропаганде, но повернул иначе, — он тоже любит факты…
Штривер вернулся часа через два. Он рассказал Елизарову, что фотография побывала у всех соседей.
— Одна фрау признала эту личность. — Он у ка? зал на снимок. — Это капитан Роммель. Мой старик назвал этого субъекта инквизитором.
— Да, Роммель. Капитан Роммель, — повторил Михаил. — На карточке он уже майор. А кто такая эта фрау?
— Она хорошая пианистка. Ее до войны приглашали в избранное общество играть на фортепьяно. Видимо, в доме Хаппа она и познакомилась с Роммелем.
— Что делает теперь пианистка?
— Живет соответственно своему женскому назначению. У нее двое детей. Муж инженер. Она хорошая хозяйка дома.
— Хорошая пианистка в соответствии со своим назначением превратилась в домохозяйку? Мне хочется поговорить с ней.
— Она очень рада будет — позвоните ей, — сказал Штривер и назвал ее имя, телефон.
Пианистка Гильда Клейнер пришла сразу. Она была в бальном платье, которое раньше надевала на вечера тузов города. Гильда Клейнер много слышала о капитане Елизарове, о его шефстве над артистами и музыкантами, над такими, как она, застрявшими в кухне и детской комнате. Оттуда он вытаскивает их на сцену. Гильда Клейнер развязала язык и рассказала все, что знала о капитане Роммеле. Приезжал он к Хаппу с другими военными редко, но регулярно, через три месяца. Где служил Роммель, Гильда Клейнер не знала. Не скрыла она и того, что капитан Роммель настойчиво ухаживал за ней — красивой пианисткой. И пока она не вышла замуж, писал ей письма. Разглядывая фотографию истязания военнопленного, фрау Гильда заметила с сожалением:
— Неэстетично и несолидно капитану имперской армии Роммелю заниматься таким кровопусканием. Я искренне разочарована…
«Красивая немка, — подумал Михаил, — хорошая пианистка».
— Почему вы бросили искусство? — спросил он. — Почему не идете на сцену?
— Детей нажила… — разоткровенничалась пианистка. — Да и боюсь, что теперь не примут меня.
— Наймите няню. На работу вас возьмут, бояться нечего.
Вскоре пришел Пермяков.
Штривер поклонился коменданту необычайно любезно. Майор не понял отменную вежливость упрямого и нелюдимого немца. Хотя после возвращения из Москвы Штривер стал более общительным, но заискивающим, каким он показался теперь, Пермяков не мог бы даже представить его. Штривер повторил свое признание:
— Я пришел сказать вам спасибо за то, что вы поверили мне.
— Вы меня простите, господин инженер, за вопрос: откуда у вас взялась эта заискивающая вежливость?
Штривер опять сбился с панталыку: комендант осуждал его за самолюбие и замкнутость, а теперь упрекнул за излишнюю любезность. Если бы не скверные стечения обстоятельств с пакетом и деньгами, Штривер ответил бы грубостью на это очередное нравоучение.
— Моя любезность — долг вежливости и благодарности, — признался Штривер. — Факты — пакет, деньги — позволяют подозревать меня во враждебной деятельности. А я хочу уверить вас, что совесть моя чиста.
— Когда у человека совесть чиста, ему нечего доказывать это, — заметил комендант, перебирая газеты.
— Выходит, опять сказал не так, — досадливо махнул рукой Штривер. — До свидания!
— Не обижайтесь. Храните свое достоинство. Как творчество? — спросил Пермяков.
— Хвалиться нечем. После злополучной встречи с тем субъектом ни на йоту не подвинулось.
— Напрасно. При любых неприятностях надо находить расположение к творчеству и труду. Вы же обещали дать модель и рабочие чертежи на этой неделе…
Пермяков вскрыл пакет. В нем была газета, но незнакомая. Такую газету не получала комендатура. Прислали ее не зря. На первой странице был портрет Штривер а и его автобиографическая статья. Штривер вцепился в газету дрожащими руками, стал читать ее. «Попробуй теперь доказать, что совесть чиста», — горестно подумал он. Ведь в статье как бы его собственной рукой написано: «Передаю свое изобретение фирме…» Дальше шли слова, от которых у Штривера волосы поднялись дыбом. В газете сообщалось, что его изобретение хотят присвоить русские, которые заставляют его работать принудительно.
— Можете арестовать меня. Факт из ряда вон выходящий, — ответил Штривер и опустился на диван — ноги его подкосились.
— Детский разговор — признак политической незрелости, — вразумлял Пермяков перетрусившего изобретателя. — Продажа творчества иностранной державе— дело совести. Вы продали не государственную тайну, а свой ум и честь.
— Честь свою я не продавал! Опутала меня та ведьма — Гертруда, — оправдывался Штривер.
Он рассказал, как она угощала его, но как была написана эта статья, не помнил.
Дом, в котором квартировала Гертруда Гемлер, после ее ареста пустовал. Ставни закрыты наглухо и заложены на внутренний запор. Двери были заперты на автоматические замки. Ключи от них хранились в магистрате.
Дом не охранялся. Формы ради поручили старому дворнику Хейнеману присматривать. В первые дни старик вроде пекся о нем, подходил рано утром к дверям, пробовал запоры, потом стал забывать, а в последнее время поглядывал только издали. «Никто не откусит угла», — подумал он, махнул рукой и забыл, что ему надо присматривать.
Когда Любек по секрету рассказал Хейнеману о побеге Гертруды, старик опять стал присматривать за домом. Он даже насторожился, когда Любек сказал, что где-то скрывается партнер Гертруды.
На третью ночь после безуспешного побега Гертруды из тюрьмы Хейнеман, посасывая трубку в парадном одного дома, услышал шелк автоматического замка в особняке Гертруды. Об этом он сказал Любеку. Тот несколько раз подходил к дому, прислушивался, но никаких признаков жизни в нем не уловил. Хейнеман доказывал свое.
— Какая дверь щелкнула? — спросил Любек.
— Не мог определить.
— Вышел кто или вошел?
— Не видел, я только слышал, — повторял старик.
— Что же нам делать? — посоветовался Любек.
— Зайти в дом. Может, кого потянуло туда.
— Потянуло… Ты, старик, точно мыслишь, — с ухмылкой проговорил Любек. — Надо только сообразить, как войти, и подумать, как выйти. Может и так случиться, что на пороге дышать перестанешь. Без следователя и понятых в дом войти нельзя, да и ключей нет…
Любек пошел к Пермякову и предложил выпустить из тюрьмы Гертруду. Выдумка молодого милиционера хотя и проста, даже наивна, но комендант одобрил ее и приказал Елизарову заняться этой операцией.
Капитан и Любек, назначенный помощником следователя, вызвал Гертруду. Вид старой разведчицы был грустный. После неудачного «освобождения» она опустилась, обрюзгла. Что ждет ее? Суд, тюрьма, смерть? После того как поймали ее с фальшивыми документами и возвратили в тюрьму, Гертруда пала духом, ослабла, присмирела. Она уже не задирала голову, сидела перед обвинителями с осоловелыми глазами, как укрощенная тигрица.
Допрашивать Гертруду не нужно было — все ясно. Елизаров лишь напомнил ей:
— Вы хорошо знали пианистку Тильду Клейнер? А капитана Роммеля?..
У Гертруды совсем упало настроение. Она и не думала, что здесь узнают о ее прошлых проделках. Сказать правду она не хотела, а врать не было сил: опустилась не только нравственно, но и физически. Она предпочла молчать.
Елизаров продолжал:
— Можете не говорить, что вы с капитаном Роммелем до войны встречались на вечерах и обедах у Хаппа, что пианистка Гильда Клейнер назвала вас сводней за посредничество между ней и капитаном— это нас мало интересует. Нас теперь, занимает- ваша судьба. Мы намерены облегчить ее. Хотите пожить до суда дома, под надзором Любека, или предпочитаете оставаться в тюрьме?
Гертруда повернулась всем туловищем, будто шея у нее окаменела, и мутными глазами уставилась на капитана Елизарова.
— Хотя и ослабла, но ума не лишилась, чтоб предпочесть тюрьму…
Гертруду Гемлер привезли в ее квартиру. Вместе с ней в дом вошли Елизаров, Любек и понятой. Гертруда переходила из комнаты в комнату, все обнюхивала, даже солонку с солью поднесла к носу. Покопавшись в матраце, Гертруда завыла:
— Нет колец, венчальных колец!..
— Много их было, фрау? — с нарочито сердобольным тоном спросил Любек.
— Тринадцать.
— Тринадцать мужей? Чертова дюжина! — сострил Любек. — Не надо бы с последним венчаться — не было бы несчастья.
— Не смейтесь!.. — огрызнулась Гертруда, но, спохватившись, что проболталась, процедила: — Можно и без венца кольца брать, — и медальонов нет!
— Много ли было? — спросил Любек.
— Тоже тринадцать.
— Роковая цифра! — язвил Любек. — Кошмарная ошибка. Надо бы кольца — на пальцы, медальоны — на шею нанизать, и все было бы цело.
— Господин капитан, — обратилась хозяйка к Елизарову, — прикажите замолчать зубоскалу.
— Не надо расстраивать фрау Гемлер, — проговорил капитан, — у нее и так большое горе — пропала память о тринадцати любимых. Пойдемте, Любек, фрау Гемлер нужен покой.
— Удивительное дело! — развел руками Любек. — По фрау Гемлер скучает замок с решеткой, а ее оставляют дома.
Гертруда осталась одна. Она потянулась и с наслаждением прошептала: «Как хорошо в своем доме!» Не раздеваясь, она легла на кровать, но уснуть не могла: мерещились всякие кошмары, будто кто-то душил ее. Она вскрикнула, поднялась, зажгла свет — в комнате никого.
В страхе и тревоге она провела три ночи. На четвертую, перед рассветом, она услышала тихий стук в окно. На цыпочках Гертруда подошла к окну и шарахнулась в сторону — незнакомый человек. Как ни страшно, а надо узнать, кто он. Может, кто из своих «оборотней»? Решила открыть дверь, иначе сойдет с ума до утра. Вошел Пиц. Гертруда не узнала его. Бороды у него не было, белые волосы стали рыжими, брови подбриты, подкрашены.
— Неужели не узнаешь, тетя, Марта? — назвал Пиц кличку Гертруды. — Я Пиц, — шептал он.
— Нет, ты теперь по-прежнему майор Роммель — вздохнула Гертруда. — Оказывается, капитан Елизаров знает тебя.
— Ослы мы! Не могли, за столько лет убить этого Елизарова! — обозлился Пиц и начал ходить по комнате. «И как я тогда промахнулся, вместо него жену убил!» — ругал он себя, вспоминая убийство Веры.
Пиц оглядывался, с тревогой спрашивал Гертруду, почему она очутилась дома. Надзирают ли за ней? Что говорят о нем — о Пице?
— За моим домом, конечно, следят. И я удивляюсь, как тебе удалось пробраться сюда. Впрочем, они считают, что ты улизнул. Я тоже так считала, думала, ты уже в Берлине, в каком-нибудь «институте» шифровки пишешь разведчикам. Какая красота там под американским крылышком. Почему же ты оказался здесь? Почему не бежал?
— Я тут присматривал за твоим домом. Вроде не охраняют его. От шефа получил приказ— не бросать города до замены.
— Кто же заменит? Никого нет здесь из наших.
— Пришлют кого-то из Берлина, обещал мне шеф.
— А все-таки наше дело идет к закату, — проговорила Гертруда. — Ни одного порядочного немца не осталось. Все предают нас.
— Нет, не все, — со злостью прошептал Пиц. — Инженера Штривера мы запутали? Запутали. Следователь Квинт служит нам? Служит. Он и дело Курца смазал и тебя освободил…
Хотя Пиц и похвалился, что он не одинок, но у самого коршун сердце клевал, а душа в пятки ушла, когда он увидел Гертруду. Может, это ловушка, а не благодушие коменданта? Стоит только внезапно кому-нибудь зайти в дом, как Пиц окажется захлопнутым.
— Ты золотые вещи не брал? — спросила Гертруда.
— Нет золота? — беспокойно произнес Пиц. — Иваны забрали. Надо об этом грабеже сообщить всему миру. Тогда и суд над тобой можно повернуть по-другому. Пиши: «Похитители драгоценностей».
— Не буду писать, — отказалась Гертруда. — Не хочу строить новые козни. Начнутся опять допросы, я не выдержу…
— Пиши, моя милая тетя, — прикидывался Пиц ласковым.
— Довольно, не раздражай. Уходи. Спасись хоть ты.
— Пиши, тебе говорю, — сердито сказал Пиц. — Пиши, черт возьми! — выхватил он пистолет.
Гертруда вытаращила глаза. «Вот тебе и «милая тетя Марта», — зазвенело в ушах. Ей хотелось отдыха, а «племянник» толкает ее на новую авантюру. У него своя цель — сделать хотя бы еще один ход перед матом. Но она, Гертруда, теперь не помощница, а помеха. По правилам волчьей защиты мешающих убирают. Пиц решил убить ее, но не без выгоды. Письмо Гертруды о похищении золота будет расценено шефом как хороший номер антисоветской пропаганды, а ее труп приведет в замешательство коменданта и его помощников. Но что выгоднее: убийство или самоубийство? Эта мысль только что пришла ему в голову. Убить и растрезвонить— «русские ограбили и убили», или повесить и пустить по свету утку — «русские довели до самоубийства»? Убийство уже было — Курц. Для разнообразия сотворить самоубийство… После недолгих размышлений Пиц приступил к делу.
— Пиши; тетя Марта, считаю до трех, — водил Пиц пистолетом. — Раз, два…
Позеленев от страха, Гертруда стала писать под диктовку Пица. Он обвел глазами комнату. «На чем же повесить?» Его взгляд остановился на крючке, вбитом над окном. Пиц, стоя за плечами Гертруды, засунул пистолет в карман, взял бельевую веревку, закинул за крюк и вдруг, накинув петлю на шею своей «тете Марте», дернул изо всей силы. Вскрикнула «милая тетя Марта», рухнула со стула, повисла, забилась… Пиц бросился в дверь, но убежать не пришлось. Любек стукнул его в голову рукояткой пистолета. Надежные дворники схватили «оборотня», скрутили ему руки. Гертруду вытащили из петли.
Сообщили в комендатуру. Прибыл капитан Елизаров.
— Поняли союзника? — осведомился Елизаров у фрау Гемлер, указывая на Пица.
— Вы подлец, Роммель, — прохрипела Гертруда и отвернулась, даже заплакала со злости.
Роммель готов был перегрызть всех. Зубы его ляскали. Елизаров пристально смотрел на перекрасившегося врага, припоминая страшные минуты плена, когда Роммель выжигал ему на груди звезду.
Любек обыскал Роммеля, достал из его карманов золотые вещицы и, разглядывая, приговаривал:
— Радуйтесь, фрау Гемлер. Нашлись кольца и медальоны ваших тринадцати мужей.
— Жулик, а не разведчик! — со злостью проговорила Гертруда и плюнула.
Роммель ударил «тетю Марту» по лицу. Ударил не в отместку за оскорбления, а чтобы спасти свою шкуру. Он решил свалить все на Гертруду. Выйдет — не выйдет, теперь уж все равно.
— Я хотел своими руками удушить эту фашистскую волчицу, — обратился он к Елизарову. — Но… я не могу сказать всего при них… — показал он на Любека и Гертруду.
Елизаров удалил остальных в другую комнату, стал напротив Роммеля и предупредил:
— Не шевелиться — застрелю.
— Я работаю на советскую разведку, — шепнул Роммель.
— Дешевый маневр, господин майор, — недобро усмехнулся» Елизаров. — А когда вы выжигали звезду на моей груди, тоже работали на советскую разведку?
— Тогда давайте говорить начистоту, — пустился на новую хитрость Роммель. — Да, я причинил вам неприятности. Но меня принуждали тогда начальники. Вы ведь тоже сделали преступление — выступили с заявлением в нашей газете.
— Клевета! — выкрикнул Михаил.
— Не возмущайтесь, — вкрадчиво возразил Роммель. — Убивать по вашим законам вы не имеете права. Дело дойдет до суда, и я докажу, что именно так все и было. Потребую достать подлинники ваших писаний. Архивы, к вашему сведению, сохранились. И вам никто не поверит, что ваше выступление в газете — подделка.
— Чего вы хотите достичь этой провокацией? — вздрогнул Елизаров от гнева и чуть не нажал на спусковой крючок.
— Никакой провокации, — старался Роммель подкупить противника. — Я хочу полюбовно предотвратить грозящую нам обоим опасность. Что я хочу сказать? Вы меня сейчас отпустите, и никто не будет знать…
— Наши люди знают о том, что вы подделали мое заявление. Мне хочется застрелить вас. Но я вынужден доставить вас в комендатуру, — с ненавистью выдохнул Елизаров. Он терял самообладание. — Выходи, — указал он пистолетом на дверь.
Рядом с дверью была уборная. Роммель сделал болезненную гримасу, извинился за нескромную надобность, попросил разрешения и шмыгнул в уборную. Там он закрыл дверь и вылез в окно. Но убежать не успел — догнала пуля Любека, попавшая в ногу.
Жидкий белесоватый туман, наплывший с Эльбы, рассеивался. Небо прояснилось. Сторож выключил уличные лампочки. Разом заревели гудки двух заводов. На улицах появились рабочие.
Любек с дворником внесли стонущего Роммеля обратно в дом Гертруды.
— Фрау Гемлер, спросите своего «племянника», за что он хотел удушить вас? — потребовал Елизаров.
— Не знаю. Я ничего плохого не сделала ему, — оправдывалась Гертруда, как перед судом.
— Вы, фрау Гемлер, отлично знаете гитлеровский кодекс: мешающих и ненужных разведчиков убивают. Вы для Пица-Роммеля теперь не нужны, стали помехой.
— Ради бога, если вы хотите оставить его здесь, меня лучше отвезите в тюрьму, — простонала Гертруда.
Воскресенье было необыкновенное. С раннего утра люди от мала до стара валили на улицы, собирались у заводов, учреждений, становились по шесть человек в ряд и направлялись на новую площадь, полукругом простиравшуюся против магистрата.
На тихом весеннем ветерке шелестели голубые стяги с оттиснутыми на них словами: «Мир и дружба». У каждого горожанина в руке был маленький флажок голубого цвета с теми же двумя словами.
На площади, перед самым магистратом, стояли две пятитонные машины, словно приклеенные одна к другой. Борта задрапированы кумачом. По верхнему краю бортов калачом свит белый сатин. Над ним висел белый, точно из кости, микрофон, похожий на кувшинчик.
К импровизированной трибуне с гулом подползло десятка два тракторов «Сталинец». Их гнали молодые крестьяне окрестных деревень со станции. Они поставили машины в ряд, заглушили моторы и влились в строй городских жителей.
На трибуну по дощатой лесенке поднялись Больце, Торрен, Вальтер и другие почетные люди города. Среди них была бывшая кухарка Берта. После всех поднялся на трибуну Пермяков, стараясь быть не замеченным.
К микрофону подошел бургомистр Больце. Он был в белой сорочке, заправленной в широкие светло-серые брюки. На левой стороне груди голубела продолговатая ленточка с треугольным верхним концом. На ленте блестели те же слова, что на стягах и флажках: «Мир и дружба». Больце прижал руку к груди: сильно билось сердце, у старого рабочего шалили нервы. Радостные впечатления его волновали до слез. Больце раза три всей грудью вдохнул свежий воздух, окинул взором ряды собравшихся.
Колонны уходили в прилегающие улицы. На заборах и крышах сидели ребятишки, подростки, помахивая флажками. «Наверно, ни в одном доме не осталось никого», — подумал Больце и дрожащим от радостного волнения голосом сказал:
— Митинг, посвященный месячнику советско-германской дружбы, объявляю открытым.
В воздухе разлились звуки медных труб. Сводный оркестр исполнил гимны двух народов. Плавно с постепенно нарастающим шумом, как усиливающийся прибой, загремели раскаты аплодисментов. Больце взял себя в руки и говорил уже спокойнее:
— Дружба укрепляется делами. Гитлер в Сталинград посылал танки, а нам из этого города русские прислали тракторы, — бургомистр обвел взглядом машины. — Честные немцы как по эту, так и по ту сторону Эльбы отдают салют миру и дружбе. Но среди нас были, а может, и сейчас есть, враги и дружбы и мира. Они бросали камни под машину. Но машину мира не остановить!
В весеннем воздухе многоголосо прогудело могучее слово «мир». Все подняли руки с флажками. Над головами заполоскались стяги. Загремели звуки фанфар.
На трибуну поднялся инженер Штривер и подал Больце листок бумаги. Конструктору предоставили слово.
— Сталинград прислал тракторы. А мы сделаем для Сталинграда планетарий.
Штриверу надо бы еще сказать, что рабочие, инженеры радиозавода поручили сообщить на митинге об успешном серийном производстве телевизора «Штривер», но не решился и сошел с трибуны.
Берта стояла рядом с Пермяковым. Она дрожала от волнения — скоро ее выступление. Ее просили рассказать о своей жизни. Она согласилась, всю ночь готовилась, писала, переписывала речь. Берта собиралась сказать, что ее мать бедная крестьянка, а она кухарка. Все это правда. Но Берту тревожило другое. Люди подумают не о том, кто ее мать, а кем стала дочь Берты. Не хвались матерью, а хвались дочерью. А дочерью не только хвалиться, но имя ее произносить стыдно — народу вред делала. Хотя народный суд простил ее, раскаявшуюся в заблуждении, но мать еще не сказала слова прощения. Тяжело отвергнутую прижать к груди. Берта после суда взяла к себе свою Катрину. Жили они вместе, но боль стыда не унималась. Часто боль усиливалась, когда Берте приходилось слышать о своей дочери: «Это та, которую судили».
— Выступите? — тихо спросил Пермяков Берту.
— Я не знаю, что и сказать.
— Правду жизни.
— Правду жизни? — повторила про себя Берта слова коменданта и посмотрела вокруг.
Возле нее на трибуне стояли почетные люди — люди труда и чести. Среди них она, бывшая кухарка. Вот она — правда жизни. А зачем о ней говорить? Многие об этом знают, писали в газете. Сейчас, с минуты на минуту, предоставят ей слово, а у нее еще двоится в голове. Больце посмотрел на Берту и объявил, что выступит директор столовой, бывшая кухарка Берта Вессель.
Слова бургомистра совсем смутили ее. Сказано, кто она была и кем стала. Берта подошла к микрофону, несмело обвела глазами собравшихся. Какой океан людей! Все смотрят на нее, что-то- говорят, перешептываются. Берте казалось, что говорят о ней: «Та самая, дочь которой судили». Сердце забилось сильнее, жарко вдруг стало ей. В памяти как будто сохранились только два слова, сказанных комендантом: «Правда жизни». Этими словами Берта и начала первое свое выступление перед народом:
— Я скажу о правде жизни. Кухарка говорит по радио, — почему-то взялась она за микрофон. — Но мне стыдно перед вами: дочь моя была прислужницей фашистов. Люди говорят: мать не ответчица за дочь, а я скажу: ответчица! Она должна учить детей понимать врага и друга, понимать добро и зло. Каждая мать теперь должна заставить понять своих детей, что самое большое зло на свете — фашизм. Если бы я об этом подумала раньше и внушила своей дочери, такой горька правды не было бы в моей жизни.
Берта отошла от микрофона, взялась за высокий борт трибуны и, глядя на людей, подумала: «Что они скажут»? Слов Бёрта не слышала, но она видела, как женщины, стоявшие в первых рядах, кивали ей головой в знак согласия с ней. К Берте подошел Пермяков и сказал:
— Зачем так подробно говорили о себе, о дочери? Это же тяжело…
— Иначе я не могла. Сердце мое разрывалось.
Выступил Пермяков. Ой говорил спокойно, просто — беседовал с немецким народом.
— Чтоб не бушевали пожары, люди создают дружины. Чтоб не разбушевалось пламя новой войны, надо создать такую дружину, которая предотвратила бы его. Такой дружиной могут стать защитники мира в каждой стране. И если между нами будет дружба, то мирового пожара не будет никогда.
Митинг закончился. Штривер стоял возле трактора, читал на серебристой планке: «Сталинец». Он не мог осмыслить душу советских людей, приславших эти машины немцам. К тракторам подошел Пермяков.
— Как вы находите нашу технику? — спросил он.
— Техника совершенная. Вы, русские, сильны. Это я понял, когда был в вашей Советской стране, в Москве. Но мне еще не понятна ваша политика: вчерашним врагам вы помогаете теперь, как друзьям, — открылся Штривер.
— И вы начинаете помогать Сталинграду. Спасибо! Кстати, мы никогда не считали немецкий народ врагом. Врагами всегда оказывались алчные боги капитала, — сказал Пермяков.
— Вам понравилось мое выступление? — спросил Штривер.
— Понравилось. Но очень краткое. Вам бы стоило рассказать о рождении вашего телевизора.
— Лет через пять, когда мой аппарат будет в каждом доме, я покажу по телевизору историю этого изобретения.
— Хорошее желание, — заметил Пермяков, И но птица в руке лучше двух в кусте. Своим рассказом вы могли бы пробудить у молодежи интерес к изобретательству.
— Я лучше расскажу об этом в клубе. Давно просит меня молодежь… — признался он в том, что все-таки выступит и на собрании.
Недалеко от трибуны возвышался памятник Советскому солдату. В одной руке у него был сжат автомат, другой он держал ребенка. На зеленоватом гранитном пьедестале, обнесенном низким барьером из чугунных витков, немецкие гранильщики высекли: «Советским освободителям». Под этими словами золотились имена героев войны. Больце прочитал первую строчку: «Парторг полка Сандро Элвадзе». Вместе с Торреном он возложил венок из живых цветов, обвитый черной лентой. Вальтер со своими друзьями принесли венок от молодежи города. Ряд за рядом молча проходили рабочие, служащие, студенты. Склонив голову, подошел к памятнику и Штривер. В руке у него была ветка розы с тремя распустившимися бутонами. Он приподнялся на носки и бережно воткнул ее в горку цветов.
Однажды зимой по улице Свердловска шли два смуглых южанина: высокий молодой подполковник и кряжистый старик лет шестидесяти. Шли они по тротуару в ногу, увесисто. Строевая походка получалась — у них сама собой, без особой сноровки и напряженности. Горожане-уральцы, проходя мимо, засматривались на приезжих, высказывали свое мнение. Одни говорили: «Видно, отец и сын». Другие возражали, что если бы и у подполковника были усы, тогда их родственность стала бы очевидной. Третьи удивлялись тому, что старик, несмотря на зиму, одет легко и молодцевато — кубанка набекрень, и делали безошибочное заключение: «С юга, казак».
Южане подошли к Дворцу культуры металлургов.
— Прочти, папаня, тебя касается, — показал подполковник на афишу и улыбнулся чему-то.
— «Сегодня лекция «Предотвращение преждевременной старости», — прочитал вслух Кондрат Карпович и обидчиво покосился на сына. — Ты за меня не болей. Я стар годами, да молод делами. Кто в области держит Красное знамя за хлопководство? Мой колхоз. А дело это новое у нас на Дону. Кто за виноградарство получил Большую золотую медаль Всесоюзной выставки? Лично я. А ты: «Преждевременная старость… тебя касается». У меня против старости своя наука. Утречком повозишься у себя по хозяйству, за завтраком навернешь свининки, затем до седьмого пота набегаешься по бригадам — и никакая старость меня не касается.
— Здоров ты, отец, но напрасно замахиваешься на науку о долголетии. Я позвал тебя на эту лекцию еще и потому, что читает ее Галина Николаевна, та волшебница, которая спасла мне руку.
— Это другой разговор, — сказал старый казак голосом раскаявшегося человека.
К подъезду подкатила машина. Из нее вышли Галина Николаевна, Пермяков и его отец: всему семейству хотелось послушать лекцию молодого доктора медицинских наук.
— А вот и мой отец, — сказал Михаил, знакомя с Кондратом Карповичем своих друзей.
— Кузьма Макарович, — отозвался уралец и протянул руку старому донцу. — Очень рад познакомиться с вами. Мне Виктор много хорошего рассказывал о вашей лихой службе.
— Какая там лихая! Вот в гражданскую наши конники лиховали. Мы, правда, и в эту войну рубали, но больше — моторы… Виктор Кузьмич! — воскликнул Кондрат Карпович, отдал честь и поцеловал своего бывшего командира. — Ученым стали?
— Просто преподавателем…
— Скромничает наш командир, — заметил Елизаров-младший. — Виктор Кузьмич заведует кафедрой марксизма-ленинизма.
— Добре, Виктор Кузьмич, что в ленинскую науку пошел. А вам, Галина Николаевна, самый низкий поклон, — положил руку на сердце Кондрат Карпович.
— Здравствуйте, Кондрат Карпович! Спасибо вам за добрую память. Надолго в наши края?
— На пару деньков. На именины внучат прискакал…
После лекции друзья договорились провести завтрашний день и вечер вместе.
Утро было ясное. Стоял двадцатиградусный мороз. Михаил и Пермяков доехали в трамвае до вузовского городка, оттуда промчались на лыжах до озера Шарташ, на занесенной глади которого сидели десятка три заядлых рыбаков. Лыжники остановились возле своих стариков.
— Ну как, клюет? — спросил Пермяков.
— Видите какая, кошке на закуску не хватит, — ухмыляясь, показал Кондрат Карпович на рыбешку.
— Крупные чужим не даются, — отшутился Кузьма Макарович. — Мне вот подходящий окунек попался…
Лыжники переглянулись и, оставив стариков ежиться над прорубями, понеслись через реку в лес. Михаил никогда не видел такой красивой зимы. Куда ни глянет, везде ослепительный снег, сугробы, иней. На Михаиле — меховая куртка и стеганые брюки, на голове — белая заячья шапка с длинными ушами, закинутыми за плечи. А Пермяков будто вышел прогуляться в коридор: он был в обыкновенном лыжном костюме, в суконном шлеме, на шее узлом завязан тканевый шарфик. Коренной уралец легко ходил на лыжах. Изредка отталкиваясь, он точно плыл по снегу, оставляя за собой две прямые как стрелы бороздки. Вот он подался чуть вперед, нажал на палки и, вспомнив езду на коне карьером, крикнул своему спутнику:
— Аллюр три креста!
И Пермяков скрылся в бору за могучими соснами. Михаилу туго пришлось: не умел он так ходить на лыжах. Хорошо еще, что Пермяков в глубине бора остановился, поджидая его.
— Не объездил я кленовых коней, не слушаются, — признался Михаил.
— Ты не отрывай ноги от снега и палками широко не взмахивай, а отталкивайся, — посоветовал ему Пермяков.
От Елизарова валил пар, спина и голова взмокли. «Вот почему надо легко одеваться», — подумал Михаил, посмотрев на уральского друга. А мороз крепчал и щипал красные щеки южанина. Брови и волосы, выбившиеся из-под шапки, покрылись имеем.
— Пошли, а то простудишься, — сказал Пермяков. — Вон в том лесу, на полянах, ждут нас куропатки и тетерева.
Елизаров пыхтел, отдувался, но не отставал от заправского лыжника. Пока они дошли до обетованной поляны, Михаил чуть не ослеп от соленого пота. Усталый и мокрый, он умыл лицо снегом, отошел от Пермякова метров на тридцать и взял ружье на изготовку. Но ни одной пернатой дичи не попалось друзьям. Замерзшие и раздосадованные, охотники повернули лыжи назад и несолоно хлебавши подались домой. Когда приехали в Свердловск, Пермяков сказал:
— Подстрелим парочку куропаток в магазине…
Дома Елизарова ждала радостная встреча: только что прилетел из Берлина генерал-полковник Якутин.
— Не надеялся, что сумеете урвать время, — сказал Михаил, покрякивая от крепких генеральских объятий.
— На фронте я обещал быть на вашей свадьбе, но не смог. А сейчас с удовольствием возмещаю этот пробел. Выпал удобный случай. Прилетел сюда поучиться стрелять из новых ракетных зениток. Ну, как живете?
— Рука ваша, товарищ генерал, легкая. По вашей рекомендации я поступил в академию, окончил ее с отличием. Назначили командиром танкового батальона: пересел на стального коня…
В комнату вошли Кондрат Карпович и Кузьма Макарович со своим семейством. Генерал и Елизаров-старший поцеловались три раза, обнялись и стали поднимать друг друга, меряя силы. Галина Николаевна поздоровалась с генералом и пошла готовить добычу рыбаков и охотников. Пермяков похвалился своей дочкой:
— А вот и наша Верочка — отличница детского сада.
— Ай-ай! Что же я подарю тебе? Не знал, что здесь такая славная девочка живет.
— А вы сказку расскажите, — подсказала Верочка.
— Какие еще новинки нашли в кладовой земли русской? — спросил Якутин именитого разведчика недр.
— Открыли и газ горючий на нашем седом Урале. Дело теперь за трубопроводом. Газ пойдет по трубам от Березова до Свердловска…
В комнату быстро вошел еще один званый гость. Он поднял руку вверх и, как на параде, гаркнул:
— Салям фронтовым друзьям! А вам особый, пламенный, товарищ генерал!
— Керимов? — узнал Якутин потомка Салавата Юлаева.
— Спасибо, друг, что приехал, — обнял Михаил гостя. — Какой вид у тебя: шапка соболья, воротник бобровый. Не министром ли стал?
— Одна ступенька осталась до министра.
Михаил и Пермяков переглянулись, улыбнулись, как бы говоря: «Не прибавилось скромности у нашего друга».
— Что улыбаетесь? Правильно говорю. Демобилизовался — назначили директором клуба. Раза два пропесочил заведующего отделом культуры на районных совещаниях — поставили на его место. На республиканском совещании пропесочил начальника Дома народного творчества за плохую помощь художественной самодеятельности, стали просить меня занять его должность. «Нет, — говорю, — сначала пошлите учиться». Направили на курсы в Москву. Сейчас работаю директором Дома народного творчества республики.
— Пропесочишь министра культуры, и будут просить тебя занять его кресло, — сказал Михаил в тон веселому однополчанину.
— Точно, так и будет, — подхватил Тахав. — А где именинники? Я им деда-мороза привез.
Михаил повел гостя в детскую комнату.
— Боевые наследники! — похвалил Тахав, вернувшись к взрослым за стол. — Парень как фыркнет на меня. А девочка так и стреляет глазками. А знаете, кого я видел на прошлой неделе в Москве? Эрну. Заканчивает консерваторию. Обещала в гости приехать ко мне, — похвалился Тахав и набросился на куропатку.
— Расскажите, товарищ генерал, как дела в Германии? — попросил Михаил.
Якутин задумчиво потрогал усы и седые виски и сказал озабоченно:
— Прошло семь лет с тех пор, как вы уехали из Германии. Срок небольшой, а перемены огромные. Союзнички растоптали совместные соглашения. Недавно было совещание министров иностранных дел четырех великих держав. Я присутствовал в качестве консультанта. Мы настаивали на восстановлении союзнического Контрольного совета и общегерманского магистрата. Предложили подготовить и мирный договор с Германией. Друзья союзнички открестились и пустили боннского козла в огород, за ним выпустили и козлят из-за железных ворот. Заокеанский пастух заиграл в рожок, и боннские козлы заблеяли по-старому: «Нах Остен!»
— Что же это такое? — потряс кулаком Кондрат Карпович. — Не пришлось бы мне третий раз воевать.
— Трудно сказать… Может, и не придется. Силы мира могучи. Да и мы не зря застоялись там, на Эльбе, на привале…
Не успел генерал Якутин рассказать о запевалах всеми проклятой песни «Нах Остен!», как молодая мать вкатила в столовую к гостям большую коляску с двумя близнецами-именинниками. Отец поднялся из-за стола, наклонился над детской коляской. Лицо генерала Якутина сделалось ласковым, когда он взглянул на детей, и суровым, когда он вернулся к разговору о германских реваншистах и их покровителях. Его короткие засеребрившиеся усы взъерошились. Генерал вышел из-за стола, подошел к детям и произнес, как клятву:
— Не допустим!..