Я замешкался, и он уехал, пока я жевал горячий сандвич с яйцом. Спускались сумерки, но свет февральского солнца все еще ложился полосками меж зданий. Ежась от холода, я кое-как дотрусил до порта. Чтобы заглушить боль, нет ничего лучше путешествий, и мне вдруг захотелось подняться на борт корабля, плывущего среди льдин и сказать «Господин капитан, куда держим курс?» — «В Новую Каледонию». — «Я всегда хотел оказаться в Новой Каледонии, это моя давняя мечта. Я заплачу вам за треть путешествия, а за остальное готов выполнять любую работу, я — парень крепкий» Капитан посмотрел бы на меня внимательно И сказал: «Вот наконец моряк, которого так нам всем не хватало! Этот парень с открытым взглядом, его не пугают дальние страны, он хочет быть полезным, состояться в жизни, окрестить дикарей, накупить опиума, путешествовать. Идите сюда, молодой человек, вы будете моим заместителем, я, знаете ли, люблю пофилософствовать после обеда, под шум ветра и мотора. Вас как величать?» — «Галарно, господин капитан». — «Мне, кажется, я уже где-то слышал это имя». — «Но так звали пирата по имени Солнце, господин капитан. Я его внук». — «Отлично! Галарно, поднимайтесь на борт, затем на капитанский мостик, каюта номер одиннадцать — ваша, жду вас в баре, там и подпишем бумаги. Может быть, вы хотите стать моим компаньоном? Вместе займемся торговлей какао».
Когда солнце закатилось, вовсю дал себя знать февральский мороз. На бульваре Мэн, в старом кинотеатре, шли три фильма с Керком Дугласом, в том числе The Young Man with a Horn[51]. Я поддался соблазну: фантастика! В наши дни, не знаю почему, но такого уже не снимают. Вот настоящее кино, начинаешь понимать, что такое отвага. У меня было такое настроение, что хотелось дуть во все трубы. Несмотря на разные заслоны, я вошел бы в зал «Бонавантюр»[52], а метрдотель остановил бы меня у самого входа: «Что у вас там в чемодане?» — «Труба, сударь, я никогда с ней не расстаюсь и не могу оставить ее в раз¬кчшлке, это — моя жизнь». — «Так, значит, вы музыкант?» — «И не в одном поколении, су-царь», — «Ну, тогда можно сказать, вы попали в точку: мы только что лишились трубача, солировавшего в спектакле. Он, несмотря на свой контракт, хлопнул дверью и ушел. И все — из-за одной балерины. Ну никому нельзя верить!» — «Вы можете верить мне, никакая балерина, ни девушка, ни женщина не отвлечет меня от игры на трубе! Клянусь, за мою жизнь их было столько, я все это уже пережил. Я вкладываю всю душу и боль, when I blow[53], и, когда я играю, из медного инструмента несется не музыка, а сам звук, само искусство, мир в другом измерении». — «Тогда, как я понимаю, вы — то, что нам нужно. Как вас зовут?» — «Галарно, сударь». — «Я уже, кажется, где-то слышал это имя». — «Вполне возможно, вообще-то у меня неплохая репутация». — «Ну что ж, Галарно, пять сотен долларов в неделю пойдет? Начинайте прямо сегодня...»
Я сел на автобус, который уходил в пол-одиннадцатого. Когда я прибыл в Сент-Анн, желудок у меня сводило от голода.
Р
—…Надо позвонить в управление «Скорой», там уже должны быть в курсе.
—Спасибо тебе, Альфред.
—На твоем месте я бы не стал волноваться из-за Маризы. Если бы было что-нибудь серьезное, они бы позвонили. Она, должно быть, в кабинете первой помощи, вот и все...
—А я и не волнуюсь..
—А вообще она как? Стоит того?
—Временами я ее люблю и мне кажется, что без нее я просто ноль без палочки, конченый человек. А бывает так, что я бы ей горло бритвой перерезал.
—И это ты мне говоришь?
—Если я говорю это полицейскому, то потому, что не собираюсь ничего такого делать.
—А что ты все время пишешь? Можно подумать, ты забыл составить завещание. Ты — как старушка с вязальными спицами, вяжешь слова, что-то там строчишь и бормочешь себе под нос.
—Я как-то не задумывался. Знаешь, Альфред, когда описываешь пережитое, это как будто заново переживаешь со всеми эмоциями или почти что...
—Ну и что ты описываешь, Франсуа?
—То, что, слышу, вижу, вспоминаю... Это Мариза, а затем и Жак посоветовали мне взяться за написание книжки. Три недели назад.
—И ты этим занят...
—Ну да. Но знаешь, что: чем больше я пишу, тем дальше от меня будни, тем меньше у меня охоты разговаривать. Это как будто я живу моими записями, как будто я уже не могу жить в настоящем, как ты в своей униформе. И пусть Мариза на самом деле уже бездыханна, в моих тетрадях она еще жива.
—Ну да, понятно.
—Вот.
Альфред вернулся в свой кабинет. Он — мой друг детства, но всегда был серьезней меня. Закончив школу, поступил в полицейское училище, теперь он — при деле, образцовый служивый, блюститель порядка, на охране общественного покоя, короче — он состоялся. А я — никто, я всего лишь король моей площадки, отгороженной с одного угла до другого. Хозяином расположенного по соседству дворца является Мартир, который, вероятно, считает, что я тяну с возвращением. Альфред же похож на бегемота.
—Ну и?
—Твоя Мариза в Montreal General Jewish Hospital[54], они никуда больше не смогли ее устроить, все больницы битком. Она не замужем? В смысле вы не расписаны?
—Мы уже два года как вместе.
—Но вы не расписаны? Можешь туда поехать, они ждут. Я записываю в протокол ее девичью фамилию?
—Дусе, я сяду на автобус.
—А ты знаешь, где сойти?
—Да. Я оставлю у тебя свой фартук, ладно?
О
Ночь слепа, как и свет фонарей. В автобусе, на котором я еду из полицейского участка до госпиталя, мрачно: на три четверти он пуст, хоть закусочную в нем открывай.
Наверняка Мариза ждет меня в просторной, выкрашенной в зеленый цвет палате, глаза ее открыты, рука покоится на накрахмаленных простынях. На запястье ей, должно быть, надели пластмассовый браслет, на котором написаны ее имя и номер. А может быть, они по незнанию написали: Мариза Галарно.
Мариза, я запутался в своих чувствах, как в игре света, я ощупываю себя с ног до головы, как будто больше не могу найти своих ключей. Из-за чего эта авария? Почему? Что это: игра?
Мне нужно было бы попросить Альдерика взять на себя мою закусочную. Ведь чтобы оправиться после больницы, нужно время, даже если и чувствуешь себя вполне нормально. С Альдериком мне всегда было удобно, без него, может быть, нас бы и в живых-то не было, чертова моя башка. То же и с Лео. Не нужно лезть к нему с советами, когда он набивает соломой чучело совы или лося: он сам знает, как лучше. Мне все же нужно было тогда дать Маризе мою первую тетрадку для прочтения.
Меня мутит, это из-за чертова пропахшего бензином автобуса. Когда сидишь на заднем сиденье, то слышишь стук мотора. Лео, это меня ты должен набить соломой. Я сам сделаю себе харакири, таким образом, тебе будет меньше хлопот. Посади меня на кухонный табурет в твоей витрине. Когда умрет Мартир, ты тоже набьешь его чучело соломой — ведь он мой лучший друг. Засунь между его ушей цветок клевера, он обожает клевер и жимолость. Нет, не так. Подожди. Вначале я съезжу в Испанию. Я ведь еще молод. Я стану тореро. Говорят, Эль Кордобес[55] собирается уходить, вот я его и заменю на арене. Я заставлю кричать толпы, и бык преклонит передо мной колени, и, если когда-нибудь невзначай, плохо отполированный рог пронзит мне кишки, ты уже будешь знать, что в таком случае делать...
Л
Чего это они маринуют меня, как иммигранта в смотровом кабинете? Или же с Маризой действительно что-то серьезное? Может, мы все чего-то недопоняли? Явились два ординатора и три медсестры и стали задавать дурацкие вопросы:
—You are sure she is here? (Вы уверены, что она именно здесь?)
—Where id the accident occur? (Где произошел несчастный случай?)
—What was the name of ambulance? (Какая машина «скорой помощи» прибыла на место?)
—You say: Marise Doucet or Marise Galarneau? Wait here, we will check again but I can’t seem to find a file… (Вы говорите: Мариза Дусе или Мариза Галарно? Подождите пока, мы еще раз проверим, но я что-то не вижу ее карточки...)
А может, ее уже и в живых-то нет? Ну да: за ней уже приехала машина из морга, ведь в таких чистых местах не положено долго держать трупы. Медсестры за стойкой продолжают хихикать, наверное, обсуждают женихов. И грызут кубики сахара. Или это ЛСД, его нынче принимают все, кому охота увидеть мир в красках.
—Do you wish a coffee? (Может, быть чашку кофе?)
В общем-то они доброжелательные и заботятся обо мне, как о раненом. Черный кофе, белый зал, солнце уже поднялось, весь день будет жарко и влажно. У самой молоденькой из этой троицы хорошая фигура. Она строит мне глазки, я ей тоже улыбаюсь в ответ. Мы могли бы уйти вместе, улицы расплавились и потекли, но я-то умею грести. Lily cup[56]. Здесь такие же чашки, как в моей закусочной. Те же самые.
Возвращается ординатор. В руках у него история болезни, здоровенное кольцо украшает палец. Он делает мне знак:
—Well, yes, Marise Galarneau. She had nothing. Nothing at all. She left with Mr. Galarneau around two o’clock this morning. (Так, вот она, Мариза Галарно. Она в порядке. В полном порядке. Она уехала с господином Галарно сегодня около двух часов ночи.)
-Но господин Галарно — это я, она же не могла...
-She phoned him from the desk, right here. He came and brought her back in his car. (Она позвонила ему из приемного покоя. Он приехал и забрал ее на машине.)
—What car? Какая машина?
—I don’t know. (Понятия не имею.)
Я
Жак живет на двенадцатом этаже многоквартирного дома, который, если смотреть с горы, возвышается над всем городом. Перед лифтом — шикарный холл с гигантскими папоротниками. Это дом, в котором живут сценаристы, комментаторы, манекенщицы, короче — люди искусства. Для них большое значение имеет фасад. Одетый в ливрею портье указывает мне на задний вход, с которого подвозят товар и осуществляют доставку. В своем белом холщовом костюме я мало похож на гостя и уж никак не тяну на брата одного из жильцов. Мне совсем неохота вступать с ним в разговоры, я вижу, как он напрягается, но ему никогда не узнать, из-за чего у меня плохое настроение. Я поднимаюсь наверх. Двери лифта бесшумны, как монашки в монастыре. Коридор едва освещен, я звоню, слышится какая-то возня.
—Франсуа!
—Не беспокойтесь, мне только нужно было своими глазами увидеть.
—А ты что, так не веришь?
—Я ничему не верю, Мариза. Что эта за история с аварией?
—Не знаю. Мне показалось, что я получила травму. Кажется, я потеряла сознание. Альфред настоял, чтобы я поехала в больницу.
—И для этого нужно было вызывать «скорую помощь»?..
—Впервые в жизни прокатилась на «скорой помощи».
—И в это же самое время получил травму какой-нибудь человек. Он, мучаясь от боли, должен был ждать своей очереди, и в итоге, может, умер по твоей вине.
—Откуда тебе известно? Мне такое и в голову не пришло.
—Вечно ты все драматизируешь, Франсуа.
—Если бы я драматизировал, Жак, ты бы первым пал жертвой семейной драмы. Пока. Пишите письма. Тебе же это нравится. Прощай, Мариза.
—Франсуа, ты что, уходишь?
—Ну да.
—Останься с нами поужинать!
—Зачем?..
—Но почему не остаться? Ты же голоден, старик, у тебя усталый вид, ты небось всю ночь не спал.
—Ну, не спал. А вы?
—Но и остряк же ты! Если в твоей книжке...
—Не надо об этом. Тебя она больше не касается. О книжке я слышать больше не хочу. Это мое.
—Что ты собираешься делать?
—Пойду домой. Там во всем видна Маризина рука: обстановка, картинки на стенах. Надо все это снять. Я начну раздевать Маризу от стены до стены, до тех пор пока ничего от нее не останется, ни одной тарелочки из голубого фаянса с дурацкими голландскими пейзажами. Ты говорила, голубое — это красиво, это как небо в доме, это как жизнь... А еще я сегодня вечером сожгу на гальке кружевные занавеси. Я еще не знаю, что точно буду делать, повыбрасываю ковры. А потом пойду в бордель и отдам им твое фото. Пусть дадут рекламное объявление в газете.
—Франсуа, давай-ка кончай! Мариза...
—Не пройдет и трех недель, как Мариза тебе надоест. Ты парень скорый, образованный, да и вообще не любишь долго церемониться. Иди свари ей яйца всмятку, это то, что она ест на завтрак после бурной ночки. Но не давай ей ее любимого бекона, у нее от этого прыщи... Пока.
Мариза служила секретаршей в компании по страхованию автомобилей «Merril French Insurance»[57]. Там она печатала письма на дешевой бумаге и копии негласных соглашений, позволявших избежать нескончаемых судебных процессов. Она сожительствовала с заместителем управляющего Морисом Риендо, носила шерстяные юбки и нейлоновые кофточки и восседала в офисах, устланных коврами из позолоченных плетеных ниток, среди серых металлических канцелярских шкафов. Каждое утро ее ждал новый цветочек, розочка в медной вазочке, на левом углу письменного стола из тикового дерева. Чисто, культурно, по-городскому!
Она пришла ко мне, приняла мой образ жизни, я думаю, она меня сильно любила, но в итоге ковер «от стены до стены» оказался сильнее, как врожденная болезнь, которой нет сил сопротивляться. Ну и кроме того, у нас было мало денег. Да и любовник из меня так себе, в смысле я не то что чемпион Жак, у меня нет бычьего темперамента и норковых перчаток для ее оглаживаний, от меня пахнет жареной картошкой. Короче, это не могло быть на всю жизнь. Галарно, кончай со своими иллюзиями, стань серьезным, иди-ка ты спать, завтра, завтра переговорим.
X
Сегодня утром пришли каменщики. Пока экскаватор извлекал землю и камни, рабочие возвели рядом бытовку из фанеры. «Через неделю будет готово», — заверил меня прораб. Уже завтра они смогут начать заливать бетон. Затем возведут блочно-цементные стены, ровные, чистые, серого цвета, как моя душа, правильные, прямые, крепкие. Все это время я не буду выходить из моей засады. А через пару дней уже окажусь заживо замурованным. Простите их, они не ведают, что творят. На дворе сентябрь. Совсем скоро задуют осенние ветры, но я не умру от голода, я просто сдохну от холода. Рабочие что-то напевают и травят байки, идут на кухню попить, — короче, живые люди. Я их тихо приветствую. Они даже не удивляются, что окружают сад четырьмя стенами. Прораб им сказал: «Это нестандартная постройка». Больше им ничего и не надо.
Когда я ушел от Жака с Маризой, я на самом деле не знал, куда податься и чего бы выпить. Я пошел по барам, как ходят на шопинг в поисках удачной покупки. В одном из них я проглотил три скотча, в другом — стаканчик ячменной водки, затем — пива. Я даже задержался на два часа в «Монокль-баре», потому что барменша мне чем-то напомнила одну девчонку из моего детства, в смысле Дорис Дэй, которую я часто видел в кино: пышущая здоровьем, щеки как ягодицы и широкая улыбка на лице. Она подала мне скотч с пивом, а я был ни в одном глазу, как брикет мороженого. Я не мог опьянеть. И я подумал: «Отлично, прекрасно. Ты не дашь себя сломить. Нужно сделать что-нибудь позитивное. Конструктивное, Галарно. Нельзя допустить, чтобы Мариза затмила весь свет. Допустим, она украла часть тебя, но все же это небольшая частица. Жак с Маризой тебя не предавали, они просто предпочли друг друга, и все это элементарно, такое ежедневно случается в самых добропорядочных семьях. Ты же не будешь бросаться на стены и рвать на себе рубаху в клочья, какой .в этом смысл и что это изменит? Будем рассуждать здраво, Галарно, посмотри на себя и подумай: у тебя вырвали сердце, но оставили разум. Да и вообще, какой толк от сердца? Чтобы распускать нюни? Смягчиться? Расслабиться? Уступить? Если у тебя и было сердце, считай, что его уже больше нет: и вот теперь ты можешь спокойно делать деньги. Поднимись на вершину и взгляни будущему в лицо. Ты же не будешь впадать в депрессию, о которой на прошлом месяце писали в «Шатлен»?[58] В твоем возрасте...»
Я составил калькуляцию. Еще до этого, когда мы были вместе с Маризой, я мечтал возглавить сеть лотков. Не просто автофургон, с которого торгуют жареной картошкой у обочины шоссе на острове Перро, но иметь пятнадцать, двадцать таких фургонов по всей провинции. Это вопрос ума и организации, моя империя будет работать на процентах. Разве я неспособен раскрутить это дело? Не глупее же я других! Первым делом во дворе я открою курсы, чтобы мои концессионеры научились делать вкусные хот-доги и сочные гамбургеры по единому стандарту. У меня будут и фирменные, Texas style[59], с помидорами и луком. Ну а сам я буду лишь следить за всем этим, ходить от одного лотка к другому, и это отвлечет меня от мыслей о Маризе, мне не нужно будет видеть Жака, в конце концов всему есть предел. Но мы сможем продолжать переписку.
Я даже мог бы нанять поварами французов, у них, кажется, хорошая репутация. Жак говорит, что с французами трудно ужиться, поскольку, как известно, они наследники Декарта. Это не мои слова, а Жака. Я вообще-то не очень в курсе, но знаком с двумя французами из Франции. Они купили здесь, на острове, дома и, когда приходят, как они любят выражаться, за «рожком» жареной картошки, как и все прочие, получают из моих рук картонный кулек. Вообще, они странные люди, нее время куда-то спешат, им все подай сейчас же, их обидеть ничего не стоит. Посмотришь на них — нервный народ. Возможно, это из-за войны. Мы-то войны не пережили, а ведь это было ужасно — бомбардировки, оккупация, пытки, гестапо. У них тяжелый характер, что правда, то правда, но говорят они здорово, и акцент у них — как сверкающая никелевая солонка. Хоть ставь его меж двух подсвечников посреди рождественского стола. Из моих пятнадцати концессионеров четыре-пять вполне могут быть французами.
Я уже обдумывал проект национального масштаба. Да, да, это правда! Мы, франко-канадцы, должны отвоевать нашу страну, используя экономические рычаги. Так сказал Рене Левек. Так почему бы не торгуя хот-догами? Business is business[60]. На свете нет дурацких профессий, но есть дураки-клиенты. Я не сепаратист, но, если бы я мог пырнуть англичан моей сосиской, мне стало бы легче на сердце.
Вот такого рода мысли вертелись в моей голове в то время, как я продолжал пить. Конечно, мне потребуются деньги, но для этого есть Артур, которому я полностью доверял и которого мог убедить. Артур наверняка почти миллионер и него это было бы верной инвестицией. Он ли надежные денежные вклады, даром что ли вхож в церковные круги? Он получил классическое образование, что позволяет ему вести умные беседы К тому же он обходителен, вежлив, хорошо воспитан и никогда не влипает в истории с женщинами В смысле — это мой антипод, но он же и мой брат, пусть даже мы и не часто видимся.
Артур — настоящий подарок для кюре, вот они за последние три года и продвинули его, несмотря на молодость, в начальство фонда милосердия но сбору средств. Условия — тринадцать процентов комиссионных. Было бы ошибкой думать, что мы с Артуром не любим друг друга, но клянусь вам, порой как-то неловко за брата, который душится сладкими духами, носит серебряный браслет и держит в руке хот-дог так, будто эта самая сосиска возьмет его и сожрет. Он редко заходит ко мне на работу, но меня это даже устраивает, потому что земля слухом полнится, особенно когда к тебе наведываются дружки с видом свежевыбритых монашек из Сент-Анн. Это народец, которого лучше не часто видеть у моего лотка из арборита gold-feather.
При первой возможности Артур выкупил отцовский дом, в смысле когда у него появились средства. В красной гостиной, в которой до сих пор пахнет шоколадом, он оборудовал себе кабинет. Я пришел к нему — к нам — поздним вечером, я был не просто выпивши, я был действительно пьян, в смысле уже не различал детали.
—Франсуа, у тебя вид — краше в гроб кладут.
—Да, я что-то не в себе.
—Иди подожди меня на кухне, я сейчас закончу беседу и вернусь.
—Но мне нужно немедленно с тобой поговорить.
—Две минуты — и я твой.
У меня всегда перехватывает дыхание, когда я бываю в этом доме. Артур ничего не тронул. Он где перекрасил, где подчистил, но в общем все осталось по-прежнему В кухне, клянусь вам, пахло рыбой.
—Итак, что у нас стряслось?
Он был одет в темно-синий костюм в полосочку, а в нагрудном кармашке у него красовался кокетливый красный носовой платок. Я потянулся за ним, чтобы вытереть рот, Артуру это не понравилось. Я извинился.
—Я пришел к тебе по делу.
—Тогда пройдем ко мне в кабинет?
—Нет, если тебе все равно, можно и здесь. У меня нет сил двигаться. Я уже сегодня находился...
—А-а...
—От меня ушла Мариза.
—Меня это ни капли не удивляет. Женщины...
—Я знаю, но на меня-то они действуют. Во всяком случае, она теперь с Жаком.
—Это долго не продлится.
—Я ей тоже так сказал.
—А она не поверила?
—Но я не об этом хотел с тобой поговорит!. Вся эта история зарыта в землю как Китайская стена. Кончено. Мне бы надо было ее придушить, а потом еще и плюнуть.
—Франсуа!
—Но я ничего такого не сделал. Я был спокоен, спокоен.
—Как покойник?
—Нет, как полный идиот.
—Кофе хочешь?
—Только если я смогу с тобой разговаривать, пока ты будешь его готовить.
—Давай, я весь внимание.
—Ты занятно изъясняешься.
—Что-что?
—Ну, вот и Мариза то же самое говорила о Жаке, в первый вечер.
—Так у тебя ко мне деловое предложение?
—Да. Вот. Не мог ли бы ты... Нет. Не гак. Да. Чтобы забыть Маризу, я хочу сделать что-нибудь конструктивное.
—Это хорошо. Ты становишься серьезным. Значит, взрослеешь.
—Я хочу открыть торговую сеть типа моего «Короля». Двенадцать точек, а может, и пятнадцать.
—Где?
—Да повсюду. В Труа-Ривьер, в пригороде Монреаля, на южном берегу. Годовая выручка позволит мне открыть еще и еще. В общем, как Ховард Джонсон[61] в Соединенных Штатах.
—Понятно.
—Я хотел бы, чтобы ты меня профинансировал.
—Сколько это может принести?
—Сегодня днем я сделал расчеты, ты упадешь. Смотри, каждый автофургон будет тебе стоить тысячу восемьсот долларов. Площадка, скажем, тысячу. Установка кухни дороже всего: две тысячи. Покраска, реклама, свет, ну допустим шесть тысяч, шесть тысяч пятьсот долларов.
—Помножить на одиннадцать?
—Включая машину, на которой я буду развозить товар, скажем, сто тысяч, не больше.
—А прибыль?
—Могу я взять в качестве примера мой лоток на острове Перро?
—Давай.
—Тридцать баксов в неделю. Мы открыты шесть месяцев, тысяча баксов с лотка.
—Пятнадцать процентов.
—Ну да. Пятнадцать процентов. Выходит неплохо.
—А концессионерам ты как, собираешься платить?
—Я как-то об этом не подумал.
—Но тогда тебе ничего не останется.
—У меня это из головы вылетело. Сти. Ты прав. Это невыгодно.
—Я был бы рад тебе помочь...
—Я знаю, Артур. Ты прав. Действительно, пи чего не остается. Я плохо посчитал.
—Да нет, просто у тебя был тяжелый день.
—Я хотел сделать что-нибудь позитивное, понимаешь?
—Иди домой и поспи. Утро вечера мудренее.
—Ну да.
—Я тоже со своей стороны все обдумаю. Отвезти тебя?
—Нет, я уж лучше пройдусь. Авось протрезвею.
Я добрел до набережной, разделся и поплыл до острова. Мне надо было бы тогда утонуть. На следующий день я пошел за своими вещами, которые припрятал в цементном углублении, под камнем. Одна из тетрадей намокла, но никто ничего не тронул. Потом я пошел к нотариусу, он пообещал мне продать ресторан. Тем временем Дюга согласился выстроить стену в кредит. Он меня понял. Я сказал ему, что не могу больше никого видеть. Что я хочу умереть. Он ответил: «Тебе видней, Галарно, ты уже достаточно взрослый, чтобы знать, чего хотеть в жизни: если тебе нужна стена, то пожалуйста...»
О
Сегодня цементные блоки достигли уже человеческого роста, то есть половины того, что я заказал. Это производит впечатление. Я чувствую себя, как пантера в зоопарке Грэнби, а сама идея пришла мне в голову, когда я смотрел телевизор. По нему показывали старый фильм с Дугласом Фербенксом-младшим. Злой барон, не Фербенкс, конечно, который угнетал крестьян и копил золото в замке, замуровывал заживо в крепостной башне рыцарей, женами которых он мечтал обладать. По прошествии времени от них оставались лишь кости, ну а шкуры доставались барону. Я подумал: «Галарно, ты должен запереться, уйти в себя, это пойдет тебе на пользу. Хватит мечтать, этнографировать, путешествовать и распевать песни: ты закроешься в доме, запасешься ящиками печенья, а когда оно кончится, ты, как Мартир, захлопаешь глазами в ожидании смерти». Я не стал предупреждать ни Артура, ни Жака, только вот положу тетради на буфет, чтобы были на видном месте. Таким образом, читая мою книгу, они поймут, что я хотел сделать что-нибудь конструктивное, например, выстроить стену.
Самым конструктивным было бы вновь взяться за учебу, чтобы поступить все-таки в какой нибудь университет в Монреале. Но сколько и он пытался погрузиться в науку, ничего не застревало в моих мозгах. Дырявая моя голова! Что поделать? Сти. Тот, у кого башка не варит, не имеет права на жизнь. Неспособный понять прочитанное не имеет права на жизнь. Тот, кто не зарабатывает десять тысяч долларов в год, короче, бездельник, не имеет права на жизнь.
Каменщики окликают меня со стены. Они бросают мне банку кока-колы и бутерброд. Славные ребята. Но — рабы. В смысле: когда они закончат кладку четырех стен моей тюремки и если у Дюга не будет другого контракта, им придется разойтись по домам и сесть на пособие по безработице. Это не жизнь: одну неделю они получают сто восемь баксов, другую — дай Бог шестнадцать. Мне это было известно еще до покупки «Короля», в Монреале: я там работал на стройке. Зима шестьдесят третьего года прошла у меня между двух строек. Сти. Поганое общество! Мне надо бы набить соломой чучела депутатов. Вот так вот расставить по всему саду их чучела. Тело мое сдать Лео, а глаза в банк роговиц. Мои глаза будут жить в другой голове, чаще улыбаться и по-прежнему замечать девчонок, виляющих задницами в мини-юбках. Пресвятая Дева Мария!
Ещё один день и тебе уже никогда не выйти отсюда.
Дюга пристально смотрит на меня, торчащая изо рта прямая сигара погашена. Этот Дюга сам словно из цемента. Он был знаком с папой, но всегда отказывался ступить на борт «Вагнера III».
—Ты уверен, Галарно, что не передумаешь?
—Не передумаю. Не волнуйтесь. У меня есть сухое печенье и сыр. Я пока тут попишу.
—Свое завещание?
—Да.
—Слушай, Франсуа, конечно, это не мое дело, но...
—И долго вы будете читать мне нотацию?
—Ну, если ты будешь говорить в таком тоне...
—Извините.
—Никаких обид. Я только хотел предупредить: завтра мы работаем снаружи, так что не увидимся
—Чем быстрее все будет кончено...
—Я хотел тебе сказать... (Он, чуть прихрамывающий, был похож на ходячий цементный блок.) Я хотел тебе сказать, что на всякий случай стремянка будет за сараем.
—Да мне не надо.
—Это не потому, что тебе надо или нет. Это ребята посоветовали: оставь стремянку и скажи ему: Галарно, когда захочешь сыграть в блэк-джек, имей в виду, что мы в таверне «Канада». Бывай, Галарно!
Дюга как-то по-детски взобрался на стремянку, потому что одна из его ног не сгибалась с тех пор, как здоровенной доской ему раздробило бедро. Взобравшись на стену, он обернулся в мою сторону и большим пальцем указал на облака, потом оттолкнул ногой стремянку в сторону дома, и она упала, как он предупреждал, за деревянный сарай. В общем, та еще тюремка получилась!
Т
Я забылся тяжелым, тягучим сном, как пиковый туз в карточной колоде. То же самое было со мной в первые дни в Леви. Когда уже нет сил держать глаза открытыми, смыкаешь веки. Я задвигаю шторы, исчезаю, все, прошу не беспокоить, ухожу в себя, выворачиваюсь наизнанку, словно резиновая перчатка. Заглатываю себя самого, костьми наружу, оболочкой внутрь. Таким образом все ощущается иначе, в том числе и боль. Я спал на софе, в своей постели, на ковре, в.гамаке, который Мариза когда-то натянула между столбом для бельевой веревки и плакучей ивой. Плакучая ива создает впечатление богатства. Получается что-то вроде целой усадьбы: мне только не хватает егеря, леса, беседки, интенданта, двух служанок, личного повара и еще садовника; если я обрежу ей ветки, она перестанет плакать, получится что-то вроде обезглавленной, но упрямой ивы Галарно. Я раскис.
У моей стены твердые края и квадратные углы. Я самоедствую в прямом смысле и хотя и ем по десять печений в час, все равно вес падает. Мне уже никогда не вернуться в прежнее состояние Сегодня утром мои ботинки стали соскакивать с ног, а куртка — болтаться на теле, я, кажется, уменьшаюсь в размере, меня можно было бы выставить в качестве музейного экспоната меж двух заспиртованных голов. Но я люблю точность: когда-то я измерил свой рост у стены в моей комнате (приставил линейку к голове и сделал отметку огрызком желтого карандаша: сейчас надо бы повторить).
Случилось то, чего я так боялся. Я скукоживаюсь, словно вареная сосиска, забытая на дне кастрюли: я уже едва достаю электрический выключатель, даже если встану на цыпочки, дотянусь до него, как ребенок, лишь указательным пальцем. И дело идет с ускорением: в первые дни мой рост падал едва заметно, затем на сантиметр за полсуток, а сегодня чувствую, что уменьшусь на целый фут, короче, по дюйму за полсуток. Когда я начну ходить пешком под стол, мне придется смириться, может быть, разжечь костер и сделать себе аутодафе. Я впадаю в детство, вот мне уже шесть лет, я мечтаю об электрическом паровозике, о мешке мраморных шариков величиной с яйцо. Мне тяжело это признать, но я скучаю по людям, клиентам, электроплитам, запаху шоссе. Я сворачиваюсь в клубок, я смешиваюсь с известковым раствором стены и чувствую себя словно бабочка на обелиске.
Малыш Галарно. Ты один. Я погружаюсь в тетрадки. Я ведь не профессиональный писатель, и фразы у меня рождаются в муках, я не Блез Паскаль, я никогда не переживал ночных пожаров, за исключением случая, когда придурочные мальчишки на скутерах попытались поджечь мой лоток, я не Лабрюйер[62] и не какой-нибудь другой сорт сыра...
Я стою у подножия стены, как злая собака в саду у пустующей виллы и не лаю: у воров есть заботы поважнее, чем грабить мою копилку; к тому же я храню в ней лишь шоколадные монетки. В общем все было бы ничего, если бы не головная боль: тяжко быть и пленником и сторожем в одном лице...
«Дорогой Франсуа Галарно, Если я тебе пишу, то потому, что ты единственный, к кому я могу обратиться, и при этом не чувствовать себя нелепо или заранее преданным; пока я продавал хот-доги, такая мысль никогда не пришла бы мне в голову, но вот сейчас я заперт в склепе под открытым небом. Как я дошел до жизни такой? Из-за женщины, дорогой Франсуа, из-за той, которая, и т. д.».
Сегодня вечером я отправляю это письмо в ванную, а получу его завтра утром или в следующий раз, когда пойду пописать, все просто, и отвечу на него, как в любовной переписке, без промедления.
Ваше письмо меня очень тронуло, и я отвечаю на него для наших многочисленных читателей и читательниц, которые находятся в подобном положении. Прежде всего позвольте сказать вам, что ваша идея построения стены просто замечательна и я рекомендую всем моим верным читателям сделать при первой возможности то же самое. Разве не лучше пойдут дела на свете, если каждый из нас окружит себя четырьмя стенами, чтобы быть подальше от соседей, встреч, визитов, оскорблений, лживых улыбок, обещаний и зависти? Допустим, перед вами радостно распахнули двери, тем временем, пока вы отвечаете со всей душой, тот же самый человек вас взял и предал, но вы-то не впали в истерику, вы поступили правильно, не нужно придавать большого значения банальной любовной интрижке. Единственный ваш просчет, если можно так выразиться, я вижу в вашем решении уйти в себя, ведь хотя стена вас и защищает, она же вас и отделяет, и т.д.».
И подпись: Джоветта или Марчелла. Их письма оказываются в холодильнике, на пороге двери, под подушкой, под бутылкой пива.
Мне стыдно за себя. В зеркале ванной комнаты отражаются белки моих стыдливых глаз, как будто я удрал с борта «Титаника», бросив на произвол судьбы женщин и детей.
На самом деле, если бы я был честен, я бы признался, что думал обойтись без других, в одиночку, как безмятежный Мартир, а потом умереть... даже водить карандашом по бумаге стало тяжело. Если бы здесь со мной был Жак, я мог бы начать диктовать ему мои воспоминания, он бы их записывал своим красивым круглым почерком, вырисовывая загогулины из букв k, b, g, а я бы, уменьшившись до размеров котенка, мог бы продолжать свой рассказ:
«Стояла ночь, каких бывает всего несколько в летнюю пору, ночь, когда по берегу реки бродят серые волки, когда за собором прячутся гномы, ночь, когда можно набрать в бутылку светлячков и завалить на сеновале дочку церковного сторожа, украсть кур и кроликов, нажить геморрой, промочить подошвы...»
«Начало июня, несколько месяцев после смерти папы. Альдерик будит меня в маленькой комнатке на чердаке отеля «Канада». Он трясет меня за плечо:
—Одевайся без разговоров и за мной!
Я еще никогда не видел его таким торжественным. У него глаза навыкате, неподвижный взгляд, как будто он следит за огненным мечом архангела. Он опирается о дверной косяк, поджидая, пока я зашнурую ботинки. С него течет пот, как с толстяка, а меня знобит: мы с ним явно не в одной и той же фазе. Я натягиваю шерстяной свитер, он ведет меня по коридору по направлению к задней двери. Снаружи воздух влажен, как мокрый слюнявчик. Альдерик смотрит на меня и говорит:
—Поклянись, что сделаешь все так, как я скажу.
—Если угодно...
—Говори: я клянусь.
—Ну, я клянусь.
—Именем моего отца.
—Именем моего отца.
—С этого момента и до того, как я тебе разрешу, ты никуда от меня не уйдешь, ты должен слепо следовать за мной, а я отвечу на твои вопросы позже, обещаю.
—На кого мы идем охотиться?
—Франсуа, то, о чем я тебя прошу, серьезно, это важно, так что будь любезен закрой-ка пока свою варежку.
—А нельзя было подождать до завтрашнего утра?
—Нет. Так написано: нужна превосходная ночь. Эта та самая, иди сюда.
Альдерик устремляется к изгороди, к которой прислонены два велосипеда, он садится на один их них, я следую за ним на другом. Для человека своего возраста он резво крутит педали, напевая какой-то церковный гимн. Мой дед хоть и с пузцом, но спортивный. Мы выруливаем к железной дороге Сеннвиль, под мост. Альдерик пересекает деревню, затем поворачивает влево на неизвестную мне тропинку. Не так-то легко удерживать равновесие между камнями и кочками, мы едва освещаем себе путь карманным фонариком на магните, пристроенном в глубине корзины на его велосипеде, который сейчас замедляет ход. До меня наконец доходит, почему он весь в поту: ему нужно было найти тропинку заранее, прежде чем поехать за мной. Я начинаю зевать, мне тоже жарко, мне хочется на ходу снять свитер, но колесо натыкается на какой-то корень, я падаю, царапаю руки и даже щеку. Альдерик буквально просиял при виде крови. Как будто это доброе предзнаменование, еще бы чуть-чуть, и он бы возблагодарил Господа Иисуса. Мы уезжаем. Сотней шагов подальше тропинка выходит на мягкую глинистую почву, которая легко пристаёт к подошвам.
—Раздевайся.
—Совсем?
—Сложи вещи в корзинку.
Он тоже раздевается, и вот мы оба голые, как пятигрошовые свечи, пальцы ног растопырены на свежей глине. Тот еще пейзажик! Альдерик походкой епископа направляется к поваленной вдалеке омертвевшей березе. Глина все жиже и жиже, затем она превращается просто в воду, вода холодная, вот она мне уже по колено, я слышу кряканье уток во тьме, впервые в жизни я иду на охоту с голыми руками, в общем-то можно было бы и побраконьерствовать, возьми я с собой лук и стрелы. Местами вода потеплее, и тогда чувствуешь, как проскальзывают между ног пиявки и головастики.
Альдерик нырнул, он плывет со скоростью Джонни Вейсмюллера[63], спасающегося от крокодила. Я догоняю его, он плавает как бог, голова над водой, а у меня ноют руки. Лишь бы ему не пришло в голову пересекать реку в Оке или пусть хотя бы на спине, не брассом. Дедуля, у меня нет твоих сил, я еще сплю, что это все за безумие? Я черт знает как выдохся, мы уже плывем Бог весть сколько, полчаса уж точно, как вдруг я вижу, что он цепляется за красный буек, появившийся вдруг среди тьмы. Я тоже хватаюсь за него, Альдерик на меня смотрит, в его взоре все тот же блеск, видно, что ему хорошо, я и не собираюсь ему перечить, я закрываю глаза, мне кажется, что я вполне могу уснуть прямо в воде, прислонившись к металлическому буйку, как будто я положил голову на застежку-молнию у подушки. Я, должно быть, тону, точно тону, глотаю воду и задыхаюсь. Альдерик шлепает меня по спине, как будто шмякается рыба на пол, затем он продолжает свой путь вплавь. Загребая руками воду, плывет обратно, может, он и передумал. Я теперь плыву рядом с ним, я проснулся, мы в одном с ним ритме, мне уже не терпится достичь берега, обсохнуть. Булькает вода, мои руки ее взбивают, ночью вода кажется бесконечной, коленями я касаюсь дна, все!
Альдерик находит наше дерево, затем и наши велосипеды, он роется в корзинке, вытаскивает бутылку: сорок унций коньяка, и протягивает ее мне, я пью его, не закусывая, коньяк крепкий, он льет его в рот, на шею, на голову, эту бутылку оплатил он не из своего кармана, она взята прямо из бара. Альдерик смеется и вытягивается по стойке «смирно».
—Если не считать коньяка, который — мое собственное изобретение, мы все сделали по правилам. Дай мне руку, Франсуа, теперь ты стал мужчиной.
—Я что-то не понимаю.
—Как ты не понимаешь?
—Во что мы играем?
—Ты не понял, что ты только что с успехом прошел обряд посвящения? Мне было бы приятнее, если бы этим занялся твой отец, но он никогда не умел плавать.
—Даже когда его нет в живых, ты все не можешь оставить его в покое? Я не понимаю.
—Повтори, что мы с тобой только что сделали.
—Ты разбудил меня среди ночи, чтобы заставить проплыть целую милю в ледяной воде, вот что мы сделали. А теперь мы распиваем сорок унций коньяка на двоих, не удосужившись одеться. Мы наверняка простудимся ко всем чертям.
—Франсуа, я не могу поверить, но ты ничего не понял. Послушай: мы только что преодолели опасность, мы вместе, вдвоем, как мужчины, проплыли из последних сил, мы могли бы утонуть, но вышли победителями из этой переделки, мы победили дракона.
—Где ты это вычитал?
—Как это где?..
—Но ты же не выдумал это сам, ты где-то это прочел и...
—Во французском «Ридерс Дайджест». Слышал про «Самую выдающуюся личность»?
—Да у них в каждом номере по «самой выдающейся личности».
—Но в этом месяце, тот, кто написал рассказ...
—Автор он называется.
—Да, так вот, автор писал, что однажды ночью, когда ему было лет двенадцать-тринадцать, отец привел его к болоту, которое потом они переплыли, просто так, ради посвящения, и это ему запомнилось...
—Альдерик, но мне не двенадцать, а шестнадцать лет. И потом, ты все же мне не отец.
—Но у меня есть обязательства перед детьми моего сына, особенно перед тобой, ну-ка плесни мне еще глоток.
—Ты веришь всему, что написано?
—…
—Ты хотел меня посвятить?
—А ты что, так вот и забудешь наше купание?
—Нет, буду помнить.
—Тогда выпей еще, я-то был прав».
Вообще-то было бы честнее заменить цементную стену изгородью из бумаги, слов, тетрадей. Прохожие могли бы читать или разрушить такую изгородь, и, если бы они разорвали мои страницы, мы бы оказались лицом к лицу: писать — это мой способ хранить молчание. Я предаю Маризу земле под грудой слов, она уже и дышать не может, нос забит прилагательными, уши — глаголами, чтобы неповадно ей было. Я веду ее к Лео, он делает ей в спине надрез, вставляет металлическую подставку и набивает ее упадническими стихами прошлых лет, у которых болят стопы, у которых нет сил далеко бежать. Чучело Маризы сохраняет равновесие благодаря поэмам, которые запихнули под ее упругую кожу. Лео зашивает все это. А я теперь могу написать другие стихи, повеселее. Они будут взлетать, словно крикетный мячик для кросса, который, ударившись о борт стадиона, неожиданным образом отскакивает от него обратно.
Д
— Франсуа Галарно, я же говорил, что вам следует пробежаться вокруг сада, нужно сохранять форму, заниматься спортом, иначе вы начнете гнить и разлагаться. Вообще, всякие отходы...
—Я вырыл яму в углу на южной стороне и теперь закапываю по мере возможности.
—Сейчас не помешал бы ломтик дыни с сухим печеньем.
—Мы можем ее посадить, в треснутом горшке под раковиной на кухне есть семена.
—И долго ждать, пока дыни созревают?
—Долго ждать.
—Перестаньте за мной повторять.
—Но я делаю, что могу: вопрос — ответ. Вы бы ко мне и обратиться не решились, если бы не моя на то воля. Сти.
—Вы что, против?
—Вы один из моих персонажей. Вы говорите то, что я приказываю вам сказать, и должны быть почтительны, коль скоро я того требую. Это не то, что с другими.
—Что значит с другими? Я, кроме вас, никого здесь и не знаю.
—Я говорю о тех, кто по ту сторону стены, кто думает, будто они свободны, потому что могут нести всякую чушь, все, что приходит им в голову. Они просто не знают, что с ними не все в порядке. У них словесный понос, но лечить их некому. Вот они и переходят с одной больничной койки на другую в поисках лекарства.
—А как там, по ту сторону стены?
—Нормально, но нет того уюта.
—Мне кажется, вы не в настроении.
—Это все из-за тени, которую отбрасывает стена. Солнце сюда не доходит. Оно остается с другой стороны. В это время оно согревает женщин и дает силы растущим детям.
—Может, нам пойти посмотреть телевизор?
—Да ну его: даже в теленовостях, когда на экране всего лишь один диктор и мы как бы с ним один на один, вроде как в домашней обстановке, даже в этом случае этот придурок отказывается отвечать на мои вопросы. Он открывает рот и произносит слова: Вашингтон, планирование, Кув де Мервилль, Жерен Лажуа[64]: он говорит .Ла жуа, радость, стало быть, как будто его хоронить везут, а потом сидит, раскрыв рот, слушая отзвук собственного голоса. Раз эти господа не готовы отвечать на мои вопросы, я больше не собираюсь сидеть у телевизора.
—Ваши вопросы?
—Ну да. Я этнографирую, так-то. И это позволяет рождаться словам в моей больной голове.
Я чувствую себя как в противоатомном убежище, в котором побывал во Дворце торговли прошлым летом. В смысле мне нечем заняться. Писать — дело увлекательное, но невозможно им заполнить все время. Я смешон. Проклятая страна! Кленовые листья падают по эту сторону стены. Смешав муку с водой, я наклеил их на потолок гостиной, на это у меня ушло три часа. Получилось что-то вроде лесной комнаты: я ложусь на спину, смотрю на листья, среди них есть те, что не упадут. Это, конечно, не Бог весть что, но таким образом я подтасовываю времена года. Каждый вечер ко мне под окна приходят одни и те же деревенские мальчишки, через стену они кидают камни на крышу и орут: «Галарно дурак, Галарно дурак». Разбили мне стекла на чердаке.
В первый вечер я швырял им их камни обратно. Но это их только раззадоривало, возбуждало, и тогда я перестал. Если я решил никого больше не видеть и ни с кем не разговаривать, то не стану же я отвечать этой шпане. Самое худшее — это телевизор. В смысле: несмотря на все, я оставляю его работать весь день до двух часов ночи, вплоть до «O, Canada, God save the Queen»[65]. Кажется, я отрезан от мира, сижу себе на Марсе или на какой другой планете, а меня приговорили смотреть на Землю в подзорную трубу. Земля продолжает вращаться. Телефон продолжает звонить, но я не снимаю трубку. Пусть дальше стараются. Я считаю звонки, один раз их было двадцать восемь. Какой-то сумасшедший, наверное. Самое удивительное — это наблюдать, как по телевидению они своей рекламой продолжают зазывать меня покупать веши: конечно, знай они, что я сижу взаперти, не стали бы так стараться.
Телевизор, думалось мне, можно и выключить. Я попробовал. Не получается. Это все же единственный голос, который может отозваться мне в ответ. В противоатомном бомбоубежище тоже стоял телевизор. Что ни говори, а американцы правы! Предусмотрительные люди, великий народ, замечательная нация! Если бы я был образованным, я стал бы американцем. А если бы я был американцем, был бы образованным. А еще — богатым. И Мариза продолжала бы меня любить. (Она оставила банку со своей любимой голубой краской на полке в подвале. Я ее обнаружил только сегодня утром. Я могу порисовать на цементной стене, как это делали пещерные люди. Я нарисую голубых сорок, которые останутся тут на зимовку. А если на потолке в гостиной будут рыжие листья, а дрозды — на стенах во дворе, то и не придет зима. И мне тогда не дрожать от холода в постели, как прошлой ночью. Это действительно невыносимо.)
Ребята, наверное, ждут меня в отеле «Канада», чтобы перекинуться в картишки. Я поставлю на кон мою стену, мой дом против их песен. В какой-то момент, днем или ночью, кончатся сухие печенья или вырубится телевизор, и я усну на ковре, свернувшись калачиком.
О
— Что вы сказали?
— Я всего лишь простая половая швабра, но если меня обрызгать Endust[66], я могу стать магнитом для пыли. Endust — чудесный продукт, который убирает пыль, в которой масса микробов и других вредных частиц.
Пульт дистанционного управления позволяет мне смотреть лишь рекламу, я составляю списки товаров, которые мне предлагают красивые девушки, свежие, как тесто для пирога, пикантные, чувственные. Сами по себе передачи мне уже ничего не говорят: культура, эстрада, репортажи — все одинаковая фальшь. Я прекрасно понимаю, что это лишь декорации, развлечение. Но реклама-то настоящая, и я все лучше и лучше понимаю тех, кто за стеной. Это чистые, отмытые, чудесным образом отстиранные люди, которые только и заняты поиском какого-нибудь пятнышка, их белизна безупречна, а воля к чистоте неумолима. Они как Иоанн Креститель: моются ежедневно и плещутся в водах Иордана.
—Мы опрыснем — грязи нет. Вытираем — всюду блеск.
—Шеф, у меня есть новый Vanish Spray[67], никакого мыльного осадка, не надо полоскать, пшик — и все чисто. Аммиак Д — это мощь, мы опрыснем — грязи нет, вытираем — всюду блеск.
—Я жарко тебя обниму, если ты подушишься Aqua-Velva[68], о ты мой Казанова, если Aqua-Velva на тебе снова.
—У вас сегодня трудный день? Тогда вам не обойтись без нашего дезодоранта Bleu Glacier [69], его действие мгновенно, он позволяет вам сохранять чувство уверенности в себе в течение целого дня, когда вы особенно активны, когда вам нужно быть в форме много часов подряд, вплоть до самого вечера. Ничто не придаст вам такой свежести, как дезодорант Bleu Glacier, твердый или в спрее.
Их мир дезинфицирован, он восхитительно чист. Вспомнить только, что я жил среди жирных пятен и носил замызганные фартуки! А ведь есть столько эффективных очистителей, просто с головой хочется в них окунуться.
—Посмотрите, как Crew[70] растворяет грязь вдвое быстрее, чем обычный очиститель. Он проникает в грязь и убирает ее безо всякого усилия, надо же!
—Мастика для пола держится так долго, что вы можете вымыть его со стиральным порошком, а блеск все равно сохранится. Называется «Браво»[71]. «Браво» — это потрясающее средство для кухонь, в которых больше всего возни.
Bravo — вечность
Bravo — блеск
Лучшие на свете
Это блондинки
Знайте
Жизнь коротка
Так что стоит прожить ее блондинкой
Bravo — вечность
Bravo — блеск
Но лучшая подруга блондинки
Это Scotty мягкая как кошка
красивая как ромашка
сильная как Мартир
Scotty непромокаема,
как зимородок, как белые бакланы
которые выплывают один за другим или несколько сразу
чтобы нырнуть
вдоль прозрачных нейлоновых чулок
не требующих специального ухода,
потому что чулки Fascination — с гарантией три недели и ни одной затяжки
В ресторане
На моей стене
сидят красотки в таких чулках,
они натянули их повыше,
чтоб ноги казались подлиннее
и красивее, к тому же они удобны в носке
Мой сын не любит стирать
Но в коробке со стиральным порошком Tide
Лежит тигренок, белый слоненок
Почувствуйте разницу
Доверьтесь Tide
Ваше грязное белье станет ослепительным
Если вы тратите полжизни на уборку
Mister Net к вашим услугам
Да здравствует армия!
Целое войско активных кристаллов
Защитит вас,
Людей активных,
Людей бодрых, людей счастливых,
Людей непринужденных
Хозяев своей судьбы, отважных героев
Которые глотают медицинские препараты
Чтобы и внутри у них все сияло
Как у General Motors
И никакой перхоти на спине.
Как у моего учителя литературы
Отца Танге —
Он не знал, как бороться с перхотью
Но если бы он воспользовался шампунем Head and Shoulders
Эх, старина!
Ты можешь вернуть себе радость жизни
Даже если носишь вставную челюсть
Потому что зубная паста Crest
Это защита твоим зубам (от 21% до 49%)
В нем
Флоуристан и
Кабестан
Жили-были Адам и Ева
Они съели запретный плод
И этот грех,
Словно плитка шоколада,
Со вкусом карамели внутри,
Откусишь — наслажденье
Это шоколад Cadbury
Белые зубы, отстиранная одежда
Никаких запахов
Руки — как шелк
Здоровое тело
Ты сам для Непорочного Зачатия готов!
Я не представляю,
Чего ради я сижу в четырех стенах моего сада
Ведь этим людям не терпится
Чтобы я запачкал их асептизированный мир.
Вот я снова стал бойскаутом, сти, как и раньше, когда им был Жак. Мне было 17, а ему 20, и мы тогда мечтали изменить мир, уверенные в том, что справедливость и истина будут у наших ног. Я опять во власти той же идеи. Я буду конструктивным. Я создам себе идеальную читательницу, девушку с рекламы, с карими глазами и такой же увесистой грудью, как и ее нос, она будет моей душеприказчицей, моим психоаналитиком, моей пай-девочкой, моей обожательницей. Со мной она узнает, что такое грязь. Она будет упиваться моими словами, как холодной пепси-колой. Она будет улыбчивой и доброй как пятилетнее дитя. Им пришла идея направить меня в писательство как пускают легкий кораблик участвовать в парусной гонке? Но я-то обдам их брызгами!
Г
—Франсуа! Франсуа!
—Кровосос, ау!..
—Франсуа Галарно!
Артур с Жаком, видимо, решили меня отсюда вытащить. Но напрасно они сигналят изо всех сил, как принято у греков на свадьбах, им не потревожить моего сна, а я не отзовусь. Они будут настаивать: дома я всегда вставал позже всех, они меня трясли, стаскивали одеяло на пол, лили воду за шиворот, они и сейчас не уймутся, я их знаю. Если уж они взялись за дело вдвоем, то до победного конца. Когда они нашумятся вдоволь, а я пойму, что они не бросят свою затею и к тому же мне станет ясно, что в своей неуемности они будут мешать мне работать (все же я привык к определенной тишине), я натяну штаны, приставлю к стене стремянку, поднимусь по ней с бьющимся сердцем, чтобы оглядеться вокруг, да и вообще, это ведь впервые за три недели я поддамся соблазну взглянуть поверх стены. Они будут стоять по ту сторону, около оврага, размахивать руками и кричать:
—Франсуа, посмотри, что Артур тeбе купил!
—Если меня так долго не было, это потому, что нелегко было починить твой фургон.
—Как ты гам? Иди сюда, давай вместе поглядим!
—Я даже отдал в ремонт крылья, они совсем проржавели. Смотри, у тебя четыре новые шины.
Они, наверное, выкупили мою закусочную. Артур наверняка узнал от нотариуса, что я собирался от нее избавиться, кроме того, он, должно быть, попросил механика починить мой старый автобус, чертов Артур, он такой внимательный, добрый, как Альдерик, знает, когда и кому дать, пот он, «Король хот-догов» на четырех колесах, сверкающий, элегантный, блестящий, как праздничная передвижная платформа на карнавале в Квебеке. Жак сядет за руль повыпендриваться, даром, что ли, он теперь истошно сигналит.
—Ты выходишь или как?
—Теперь-то мы будем вместе.
—Уже не расстанемся, вот увидишь!
—Давай, иди же! Смотри, так и дождь пойдет, пока ты будешь сидеть за своим забором.
—Не валяй дурака!
—Автобус-то теперь выжимает пятьдесят миль в час, и это в гору...
—Бери чемодан, поедем все втроем.
—Куда?
—К маме.
—Нужно отвезти ей шоколадных конфет.
—И книжек.
—Прихвати свою, знаешь, как ей будет приятно?
—Иду.
Я вернусь в дом выключить свет и телевизор, запихну несколько свечей в свой рюкзак, джинсы, печенье, мои тетрадки.
—Мне нужно перекинуть лестницу с другой стороны, подстрахуйте.
Они подставят мне свои руки, и мы обнимемся, смеясь, толкая друг дружку, и это будет означать — не на жизнь, а на смерть, один за всех, все за одного, король умер, да здравствует король! Потом мы бегом ринемся в закусочную, соседи будут недоумевать, что это мы вдруг распелись, но они быстро узнают папины мотивы и песни, которые вечерней порой разносились над озером, достигали каменных стен церкви, а затем затихали.
И будет белое шоссе, и фонари будут стоять как часовые со слегка поникшими головами, потому что они вот уже три года как без отдыха и все надеются, что когда-нибудь, получив команду, все же придет им смена. Это будет большой праздник: мы остановим автобус за городом, в поле, я встану к плите и поджарю им мясо и булочки, они конечно же захотят пива. Сидя на крыше закусочной, спустив ноги и болтая ими, мы будем есть сосиски и презрительно поглядывать на идущие мимо машины, а водители за рулем испугаются этих придурков, пляшущих на крыше устаревшего автобуса, который выехал прямо из эпохи безумных лет или из музея. Затем мы продолжим путь, бросая через окна конфетти из разорванных в мелкие клочья бумажных салфеток. Наступит ночь. На границе, в Роус-Пойнт, наш автобус подвергнут досмотру и перевернут все верх дном, потому что мы будем выглядеть, как контрабандисты, заговорщики, но потом таможенники все поймут и посмеются вместе с нами, я угощу их квебекскими хот-догами, пальчики оближешь: американцы-то знают, что такое хороший хот-дог. Мы по очереди будем спать на полу, сменяя друг друга за рулем, и приедем свеженькими в Лоуэл, где мама найдет своих кровососов здоровыми, прожорливыми, веселыми и довольными.
Мы с трудом отыщем ее дом: в маленьких городках — извилистые улочки, и два или три раза идя по кругу, нам придется упереться в один и тот же тупик, но в конце концов какой-нибудь душевный молочник — он уже с четырех утра на ногах — нам скажет:
— Идите за мной, я вас туда отведу.
Дом будет, конечно же, старым, деревянным, выкрашенным в белый цвет и с зелеными ставнями. На крыльце мы немного стушуемся, но потом начнем весело спорить, кому звонить первому. Потом дверь широко распахнется, «Mrs. Galarneau. Of course, come in. Marise! Some visitors for you»[72]. И мама спустится по лестнице — она, оказывается, только что уснула — и, подхватив полу своего пеньюара одной рукой, а другую протянув нам навстречу, устремит на нас увлажнившиеся глаза в обрамлении длинных обсыпанных росой ресниц, и скажет, смеясь: «Родные мои, а вы что тут делаете? Я вас и не ждала. Ну надо же! Ваш отец на рыбалке, он будет так вам рад!» Она постареет, она лишится памяти, ее черные волосы поседеют, щеки впадут, руки покроются морщинами, но мы скажем ей: «Мама, ты совсем не изменилась, ты такая, как была раньше, нам всем троим так тебя не хватало! Альдерик шлет тебе нежный привет, он сказал, что приедет следующим летом. По дороге на море в Кейп-Код он к тебе обязательно заедет, а пока посмотри, какими мы стали сильными».
—Вы, наверное, проголодались с дороги, у меня есть рыба.
—Но у меня закусочная, мама.
—У тебя, Франсуа?
—Артур с Жаком работают у меня поварятами, это передвижная закусочная, иди посмотри.
Она раздвинет муслиновые шторы над входной дверью.
—Франсуа, это замечательно!
—И это еще не все. Ты знаешь, что он пишет книгу? Жак ему поможет...
А
Happy Birthday to you
Happy Birthday to you
Happy Birthday dear Galarneau
Happy Birthday to you
Конечно же, я пою фальшиво, у меня нет папиного таланта, я не посещаю вечернюю службу, но это не означает, что следует пропустить мое двадцатишестилетие: каждое очередное восемнадцатое октября требует остановки вращения Земли вокруг своей оси. Это происходит следующим образом: требуется стол, поверх него — белая скатерть, картонные стаканы, игристый нектар «Кристэн» и трехслойный торт, залитый сверху глазурью с кленовым сиропом. На этот раз я не стал делать целого дела из приготовления торта, в том смысле, что я давно уже запасся всем необходимым, но забыл о моем дне рождения и потому должен был удовольствоваться кукурузной мукой и водой, и тем не менее благодаря дрожжам торт получился, как небоскреб на розовом подносе.
Я ставлю его на стол, втыкаю в него двадцать шесть свечей, поворачиваюсь к солнцу и, как Яхве, говорю ему: «Минуту тишины». Я зажигаю свечи, считаю до трех, и замершая на миг Земля начинает вращаться вновь с такой силой, что они гаснут в один миг и, значит, мое самое сокровенное желание будет выполнено. Happy Birthday!
—Ты уж извини меня, Галарно, мне пришлось весь дом обыскать, чтобы найти тебе подарок, но так ничего и не нашлось.
—Значит, надо было лучше искать.
—Послушай, не выходя, нужно было найти что-то на месте...
—Вот именно.
—Что «вот именно»?
—Тебя интересовало, что бы меня порадовало на мое двадцатишестилетие?
—Я что-то не понимаю.
—Взлететь сорокой, вскарабкаться на стены, пойти на танцы, вот так. Смотри сюда!
—Ты сейчас стулья сломаешь.
—А что тебе до этого? Тебе не кажется, что у меня уже дурацкий вид оттого, что я пою в одиночку? Мне охота кричать как Вилли Ламот[73] в полях Дикого Запада: и-и-лу! А кроме того, если хочешь правды, то я подыхаю от тоски, уж лучше я буду сам себе покупателем, закажу еды, мне необходимы встречи, цветы, люди, лучше быть обманутым, чем сидеть одному: мне хочется разговаривать, обнимать, жать руки, играть в карты, ну хоть наврать кому-нибудь...
Я мог бы и не сносить стену, я бы сохранил тот дом для писательства, в смысле разгуливал бы по улицам, играл с детьми, знакомился с женщинами, зарабатывал деньги, пропускал бы стаканчик-другой в разных гольф-клубах и потом периодически, как продавец календарей, приходил бы сюда, закрывался бы от всех, и писал, описывал, смеялся бы над тем, что я съел, пережил, на что надеялся, Happy Birthday, Galarneau — это то, что сделало бы тебя счастливым, тебе же не съесть в одиночку весь этот дурацкий торт! Торт Галарно водружен на стол, словно драгоценности королевы. Торт Галарно сожрали вчера вечером тысячи голодных людей. И все равно еще осталось.
У меня бывают такие вот видения, уйма картин, снов, которые теснятся на чердаке. Нужно выбирать одно из двух: либо жить, либо умереть. Но я хочу жить, чтобы писать. Преимущество в том, что, когда ты живешь ради того, чтобы писать, ты сам себе хозяин, ты можешь сделать перерыв, когда душе угодно, а потом хочешь — опять берись за перо. Отгони грустные мысли или подчинись им, умирай с голоду или расплачивайся словами, это как подскажет сердце. В любом случае слова стоят больше, чем деньги. Вот они сложены, как дрова, в словаре. Достаточно открыть его наугад:
Подавлять: иметь абсолютную власть, переноси, преобладать, Амбиция преобладает в его сердце. Возвышаться. Замок возвышается над равниной. Подавить свой гнев. Выситься над чем-либо. Цитадель высится над городом. Взять себя в руки, стать хозяином себя самого.
Ты отправляешься в путешествия, приобретаешь знания. Из слова возникает рассказ, подобно тому, как вечером на Хэллоуин, откуда не возьмись, появляется переодетый в маскарадный костюм ребенок. Я провожу так целые часы и не устаю делать открытия. По мне, так Жак может остаться с моей возлюбленной, пусть ее холит и лелеет, делает ей светловолосых детишек, растит их, пишет для телевидения, зарабатывает деньги, он не знает, что значит тетрадь, в которой распластываешься, как будто грохнулся на скользкий лед и катишься по нему, как по свежей траве.
Сегодня в полдень восемнадцатого октября вся листва слетела с деревьев в округе, в том числе и листья, что были наклеены мной на потолке гостиной. Happy Birthday! Когда-то ведь надо родиться!
Осеннее солнце теперь встает позже, а садится раньше, но оно поднимается прямо перед домом, как испуганная куропатка. Оно садится прямо на стену, согревает фундамент, смотрит мне в глаза, оно, должно быть, волновалось немного, думая, что вдруг я предпочту ему тень. Мы действительно не виделись с тех пор, как ушла Мариза Дусе. Я убегал от него, но теперь больше не буду. Я вернусь сюда, сяду за стол из красного дерева и начну писать в другие тетради, потому что куплю их еще с десяток «У Эно». Мы будем с тобой вдвоем перечитывать друг друга, ты можешь и дальше вращаться вокруг земли, мне уже гораздо лучше, спасибо (кстати, согрей Мартира, а то он замерз), увидимся завтра, я попрошу стремянку у Дюга, забегу в отель «Канада», а потом повезу мою книгу в город, чтобы ее прочли Жак, Артур, Мариза, Альдерик, мама, Луиза и все Ганьоны, живущие на нашей земле. До завтра, старина, красно солнышко! Привет, Галарно! Сти.