«Когда люди начали умножаться на земле и родились у них дочери, тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал…»
«Существует весьма распространенная молва, и многие утверждают, что испытали сами или слышали от тех, которые испытали и в правдивости которых, нельзя сомневаться, что сильвины и фавны, которых, в просторечии, называют инкубами, часто являются сладострастниками и стремятся вступать с ними в связь…»
Осталась одна женщина вдовой. Целый год глаза ее разъедала соль – родные даже начали подозревать, что она умом тронулась. Плачет и плачет. На второй год слезы кончились, как будто плотину перекрыли. Женщина даже пошла работать – нанялась поваром в хороший ресторан. У нее самой аппетит безвозвратно пропал еще в тот день, когда она через силу запихивала в рот поминальную кутью – потому что «так принято» и «надо как у людей». Аппетит ушел, но остались навык, ловкость рук и склонность к монотонной работе. В ресторане ее поставили «на салаты» – никто не умел нарезать овощи такими красивыми почти прозрачными ломтиками.
Пошел год третий, и горе осталось разве что в донной части ее глаз, и разглядеть его могли только те, кто особо внимателен к настроениям и состояниям других. Все же остальные видели обычную бабу – чуть увядшую и поскучневшую, тихую, но остроумную, уставшую карабкаться, но не позволяющую садиться на шею, с выкрашенными хной волосами, в немодных юбках фасона «годэ».
Каждый год, в день смерти мужа, женщина устраивала поминальный ужин. Ставила на стол его фотографию в траурной рамке, нарочно покупала красивые свечи, вынимала из «стенки» пылившийся там дешевый хрусталь и чудом сохранившееся прабабушкино фарфоровое блюдо. Готовила что-нибудь изысканное, накрывала на двоих, покупала хорошее вино. И сама так наряжалась, как будто это было настоящее свидание. Заранее записывалась к парикмахеру и косметологу, продумывала платье.
Вдова и сама понимала, что все это выглядит странно и этот ужин больше похож не на дань памяти тому, кого ты отпустил на тот берег Стикса, а на какой-то варварский обряд. Но поделать ничего не могла – так ей было легче справляться. «Ему уже все равно, а мне проще, – думала она. – Я же никому зла не делаю, а то, что это странно… Ведь об этом никогда и никто не узнает».
И вот на третий год она, как обычно, сидела за столом – бутылка вина уже ополовинена, салат с перепелиными яичками и оладушки с икрой минтая – съедены, впрочем, без особого аппетита, даром что на дворе были голодные девяностые и продукты она достала не без труда. В голове ощущалась тяжесть – женщина уже успела и поговорить с фотографией, и всплакнуть, и вздохнуть о том, как несправедливо быть однолюбом, тем более если тебе всего сорок два и горе красиво заострило твои скулы и добавило взгляду глубины.
Время перевалило за полночь, и она, кажется, собиралась потихонечку сложить тарелки в раковину и убрать фото туда, где оно и находилось оставшиеся триста шестьдесят четыре дня в году, – на трюмо в спальне, когда вдруг странный холодок пробежал по ее спине. Как будто сквозняк – а ведь все окна в квартире были закрыты, да и ночи стояли душные, как часто бывает в разгаре июля. Но отчего-то у нее возникло желание набросить на плечи кофту или шаль, и вдова растерянно осмотрелась по сторонам, вспоминая, куда она убрала домашний халат.