— Вот как? Проговорилась. Ну-ну… Пей! Давай опрокинем за благополучную твою поездку. Завидую тебе, сил нет! Почему тебе так везет, а? Женщины тебя любят. На работе все в порядке. Красавец. Рост. Вес. Масть. Все, что надо. А я, понимаешь… Толст. Невезуч. Полгода со Скрипкиным воюю.

Глеб не мог понять, иронизирует Никита или говорит всерьез. Он быстрым взглядом коснулся круглого лица приятеля и вновь уставился в рюмку.

— Итак, за твою поездку и возвращение! — Никита выпил и закусил мармеладом. — Тебе вредно таскаться по моргам. Ты сейчас выглядишь не лучшим образом.

Глеб молчал, разглядывая янтарную поверхность наливки.

— Тебе было там очень скверно?

Глеб отпил глоток, поставил рюмку на стол:

— Я, кажется, все-таки пойду… туда, Кит. И все расскажу.

Никита приподнял газету, извлек из-под нее надорванную пачку сахара, выудил два квадратика и бросил их в чашку с кофе.

— Моя бабушка говорила: дураками не рождаются, дураками умирают… Что ж, придется нам с тобой выпить за твое возвращение из мест весьма отдаленных. После многолетнего отсутствия! — Никита поднял свою пустую рюмку. — Прозит!

Соло трубы окончилось. Теперь за работу принялся саксофон. Те же пронзительные синкопы, разделенные долгими паузами.

Никита встал, подошел к магнитофону.

— Такой менуэт испоганили, мерзавцы. — Он нажал кнопку. Саксофон споткнулся на высокой ноте. Бобины прекратили свое кружение.

Никита вернулся к столу, вытащил из ящика тоненькую книжицу с тремя яркими полосами поперек обложки: зеленой, желтой и красной.

— Тебе знаком этот труд? Чрезвычайно мудрая книга. Так вот, параграф помер пятнадцать. — Никита нашел нужную страницу, сел и вытянул ноги. — «При дорожно-транспортном происшествии водители, причастные к нему, обязаны: а) Без промедления остановиться и не трогать с места транспортное средство, а также другие предметы, имеющие отношение к происшествию, б) В случае необходимости вызвать скорую медицинскую помощь, а если это невозможно, отправить пострадавших на попутном или на своем транспортном средстве в ближайшее медицинское учреждение и сообщить там свою фамилию, номерной знак транспортного средства…» И так далее… «в) Сообщить о случившемся в милицию…»

Глеб смотрел на отвисший старый шлепанец Никиты, на дырку в носке, сквозь которую темнела пятка. Он устал за эти дни и хотел спать.

Никита захлопнул книжицу, метнул ее на диван.

— Ни одного из четырех пунктов, предусмотренные правилами дорожного движения, ты не выполнил. Более того! Ты поступил наоборот…

— Знаешь, мне очень хочется спать.

— Это тебе и надо было сделать, чем мотаться по моргам. Ну какого дьявола тебя туда понесло? Самоанализ? Глупо! Тобой сейчас больше владеют эмоции, чем логика…

— Обыкновенный страх, — прервал Глеб. — Это верней.

— Да. Ты прав. Но подожди, не спеши. Страх исчезнет с уверенностью, что все кончилось, все шито-крыто… Ты зачем ко мне пришел? Чтобы я лишний раз тебя в этом убедил? Тебе ужасно хочется, чтобы тебя уговаривали! Вот я и поступаю так. Но не потому, что я тебя очень люблю… Учти, по твоей милости я, Алена и Марина стали твоими соучастниками. Так уж будь добр, не подкладывай нам свинью. Молчишь, так молчи до конца.

— Я как-то не подумал об этом, — растерялся Глеб и вытер ладонью лоб.

— А учесть и эту ситуацию не мешает. Кстати, это гарантия, что и мы будем хранить тайну. Пусть это поддержит твой слабый дух. Аминь!

Никита размешивал кофе, наблюдая, как поверхность морщат белесые жгутики отвара.

Глеб подобрал рюмку и грел ее в тесно сжатых ладонях.

В коридоре послышался скрип паркета. Дверь комнаты приоткрылась, показалась женщина с мягким, милым лицом.

— Молодые люди, пирога с брусникой не желаете?

— Мама, ты, как всегда, молодец! — Никита вскочил навстречу матери и перехватил тарелку. — Кстати, мама, вглядись в этого субъекта. Тебе ни о чем не напоминают эти чистые глаза и высокий лоб Сократа?

Женщина добросовестно оглядела Глеба и с сомнением покачала головой.

— Это Глеб Казарцев. Я с ним вместе ходил в детский сад, в старшую группу.

— Что ты говоришь! — улыбнулась женщина. — Он действительно изменился.

— Да, ничто так не старит, как время! — подхватил Никита шутливым тоном.

— Чем вы занимаетесь, Глеб? — спросила женщина.

— Он будущий великий ученый, мама, — продолжал Никита с серьезным выражением лица. — Он тот, кто за столом у нас не лишний. К тому же он рожден, чтобы сказку сделать пылью.

Глеб стоял и натянуто улыбался.

— Ешьте, ешьте. Кажется, пирог удался. — Женщина оглядела захламленную комнату, вздохнула и вышла.

Глеб переломил пирог и подставил ладонь под стекающую густой патокой темно-бурую бруснику. Пирог был и вправду нежный и вкусный.

— Что это ты меня идиотом выставляешь? — произнес Глеб набитым ртом.

— Извини. Я устал от напряженных переговоров. И кроме того, зол на тебя за историю, в которую меня втравили. Так неужели я не могу хоть немного отыграться? Причем весьма безобидно. Привыкший к аплодисментам не терпит топота копыт?

— Кто это сказал?

— Я сейчас придумал.

— Сам? Афористичный ум у тебя, добрый друг мой, Кит!

Глеб выудил из кармана платок, чтобы не капнуть вареньем на брюки.

— Ты прав, Глеб, я добрый друг. Меня с детства приучали к доброте. Да и не только меня, но и тебя… С раннего детства нам вдалбливали понятие добра. Правдивости. Добрый братец Иванушка. Зайчата. Беззубые, добрые медведи. Львы-вегетарианцы. «Не рвите, детки, травку…» Мы выросли! И жизнь внесла свои коррективы. В тебе сейчас борются два начала. Одно — твое воспитание, второе — инстинкт самосохранения, инстинкт сильного человека, которому такое воспитание — обуза, тяжелые вериги. Идея добра привлекательна, не спорю, но она вредна, она ведет к торжеству посредственностей, что прячутся за общую, «добрую» спину… К тому же идея добра противоречива. В основе любой религии лежит добро, но как эти религии насаждались? Злом! Игната Лойола, говорят, был добрейший человек, а основал орден иезуитов.

Никита взял остывшую чашку кофе и осушил ее большими глотками, как пьют воду.

Глеб положил остаток пирога на тарелку и взглянул на часы. Половина восьмого. Отсюда до дома полчаса езды. Но уходить ему не хотелось. То, что говорил Никита, его успокаивало, точно наркотик. Но он знал, он был уверен, что лекарство это временное, что срок анестезии пройдет. И странно, ему хотелось сделать себе больнее, чтобы потом стало легче — так же, как порой нажимаешь на ноющий зуб, с тем чтобы унять боль.

— Допустим, ты прав, — проговорил Глеб. — Но возьми Германию — ту, старую. Проповедь силы. И только силы. А чем закончилось?

— Они закусили удила с чисто немецкой добросовестностью. Им изменило чувство меры. Фашизм — это крайность. И, как всякая крайность, он обречен на самоуничтожение.

Глеб чувствовал, что его начинает всерьез злить Никита. Тоже, доморощенный философ!

— Самоуничтожение! — повторил он раздраженно. — Это только кажется, что зло — сила. На самом деле наоборот: зло — признак бессилья.

— Докажи! — выкрикнул Никита.

— Если бы зло лежало в основе эволюции общества, то цивилизация не только давно бы погибла, но и вообще бы не родилась. Люди бы съели друг друга, много было подходящих моментов за историю человечества. Значит, в основе, несмотря на всякие большие и малые неприятности и бомбы, лежит добро.

Никита неестественно захохотал:

— Тогда какого черта ты не идешь в милицию? Не заявишь о том, что случилось на Менделеевской? А? Иди же! Болтун! Баба! Размазня!

Никита смолк так же неожиданно, как и захохотал.

Глеб встал. Подошел к двери, остановился.

— Знаешь, почему я туда не пойду? Мое понятие добра еще не переросло мой страх. Понимаешь? Дух мой оказался мельче моего личного, моего эгоистического начала, понимаешь? — усмехнулся Глеб. — И вот я тебе что хочу сказать, добрый Кит. Возможно, ты и не поймешь. Слишком ты уверовал в слово «страх».

— Ладно. Напрягусь, пойму, — раздраженно перебил Никита.

— Пожалуй, то, что я тебе хочу сказать, Кит, самое важное. Или почти самое важное…

— Выкладывай, не тяни! — У Никиты был вид гончей: он уже учуял след, но не было команды, и он мучился.

— Ведь «страха»-то никакого у меня нет, Китыч! Стыд есть, стыд и… другое. Там вот, понимаешь, внутри, где вмонтирован в нас природой удивительно простой по механике агрегат, — Глеб ткнул пальцем в грудь, — он всегда отчаянно стучит, когда я вспоминаю ту ночь. Но не от страха, от другого, совести, что ли, не знаю… И никакой суд не избавит меня от этой муки…

— Врешь ты все, врешь! — Никита точно прыгнул навстречу Глебу. — Врешь! Ты так подобострастно улыбался, разговаривая со мной. Ты! Такой гордый, самоуверенный… Слишком ты боялся, что попал в зависимость от меня, от Алены, от Марины… Страх тебя заставляет так держать себя, страх!

Глеб покачал головой и проговорил печально и тихо:

— Возможно, так и было. Поначалу. А в дальнейшем…

И Глеб подумал: почему Никита не вспоминает вопросы, с которыми пристал к нему Глеб тогда, в детском саду? О жене Никиты, об их разводе. Вряд ли вопросы эти можно определить как подобострастные. Или Кит о них забыл? Нет! Он их не забудет никогда. Просто ему так хочется хотя бы маленькой победы над Глебом…

— Что, Кит, тебе хочется, чтобы я зависел от тебя? Алены, Марины, да? — усмехнулся Глеб.

— Мадам, не берите в голову всяких глупостей, как говорят в Одессе, — буркнул Никита. Он чувствовал, что краснеет, и отвернулся.

Глеб окинул взглядом комнату.

— Послушай, Кит. Может быть, твоя жена и не ушла от тебя? Может быть, она просто тут затерялась, в этом хаосе?

— На досуге поищу, — не оборачиваясь, сухо ответил Никита.

* * *

Из показаний свидетелей по делу № 30/74.

Свидетельница М. Кутайсова:

«…Меня угнетало чувство страшного одиночества. Я была посвящена в тайну близкого человека. Он доверился мне, надеясь в душе, что я чем-то могу помочь. Его беда стала моей бедой… Но я чувствовала себя, как мне казалось, гораздо безысходней его — мне-то довериться было некому. И мне нужен был союзник, советчик, который так же любил Глеба, как и я… Я не знала, как отнесется Глеб к тому, что я задумала, но это была единственная возможность уйти от одиночества. Я была уверена, что в итоге Глеб это поймет и простит».


Марина принялась листать альбом сначала. Фотографии на толстом картонном основании. С вензелями… Бабушка Глеба. Рядом таращил глаза над черными усами молодой человек в цилиндре — дед Глеба… Рядом с нарзанным орлом какие-то тетки с ватными плечами старомодных платьев, мужчины в белых рубашках с длинными рукавами и в широких плоских кепи. «Привет из Железноводска».

Марина украдкой взглянула на Зою Алексеевну. Та продолжала месить тесто.

— А это кто? — Марина протянула чью-то фотографию.

Зоя Алексеевна мельком взглянула.

— Не помню. Все не соберусь альбом привести в порядок.

Голос ее звучал ровно, бесцветно. Так же как и в момент, когда Марина представилась и сообщила, что ей надо дождаться Глеба. Временами у Марины возникала мысль, что надо бы расположить Зою Алексеевну. Но ей хватало сейчас забот и без этого. Глеб может явиться с минуты на минуту, хотя Марина и не знала, куда он исчез. На сколько она задержалась в суматохе у морга? Минуты на две-три, не больше. Потом она бросилась к больничной проходной, затем к остановке трамвая. Но Глеба нигде не было…

И дома его не оказалось. Зоя Алексеевна пропустила Марину в квартиру. В огромном зеркале, в коридоре, Марина видела настороженные и любопытные глаза матери Глеба. Зоя Алексеевна ей не понравилась.

— Знаете, я вас представляла немного иначе, — произнесла Марина, присаживаясь на диван.

— Добрее. — Зоя Алексеевна разгадала ее мысли.

Марина растерялась и улыбнулась.

Зоя Алексеевна неопределенно покачала головой и вдруг резко засмеялась. Достала из шкафа толстый фотоальбом, положила перед Мариной и ушла на кухню. Вскоре вернулась, держа глубокую миску с мукой, откинула край скатерти и молча принялась замешивать тесто.

«Странная, — думала Марина. — Наверняка перебралась сюда из кухни, чтобы занимать меня. И молчит».

— Не помню, положила соду или нет? — Зоя Алексеевна взглянула на коричневый пакетик.

— Положили. Я видела, — ответила Марина. — Я даже подумала, что многовато.

— Значит, положила. — И она продолжала месить.

Белое тесто сыто выдавливалось между пальцами. Лениво пузырилось и лопалось, выстреливая сухой мукой.

— А вот и я! — Марина встряхнула старой фотографией. — И Аленка. А это Кит! Глебка-то, Глебка! Уши как веер!

Старая детсадовская фотография. Пожелтевшая от плохой обработки, от времени. С оборванными углами.

— Так вы что, давно знаете Глеба? — Зоя Алексеевна подсыпала в тесто еще немного муки.

— Что вы! С пяти лет.

— Вот как? Что-то я вас не помню.

— Ну… просто мы с вами не встречались. Моя мама работала заведующей в этом детском саду.

Зоя Алексеевна вскинула голову, пытаясь отбросить упавшие на глаза волосы, руки были в тесте. Но не удалось, наоборот, прядь еще плотнее прикрыла глаз. Марина подобрала жесткий, едва начинающий седеть локон и завела его к виску. Пальцы ощутили прохладу влажного лба. Зоя Алексеевна улыбнулась. И стала чем-то неуловимо похожа на Глеба.

— Мариночка, если нетрудно, достаньте, пожалуйста, корицу. С верхней полки.

Она кивнула в сторону черной глянцевой груды ящичков, тумбочек и отделений, составляющих вместе старый буфет.

— Значит, это и есть знаменитый «булль»? — Марина похлопала ладонью по буфету. — Дедушкино наследство?

— Вы и это знаете? — улыбнулась вновь Зоя Алексеевна.

— О, я много чего знаю. — Марина нашла банку с корицей, отломила кусочек на свой вкус, растерла и добавила в тесто. — Вообще-то, все в этой комнате мне знакомо. Хоть ни разу тут и не была… А там вот комната Глеба, да? Только вот вас я представляла иначе. Думала, что вы ростом выше. Я почему-то решила, что Глеб должен ростом на вас походить.

— Нет. Он в отца. — Зое Алексеевне все больше нравилась девушка.

И Марина это чувствовала.

— А вот улыбка у него ваша.

— Это точно, — с готовностью подтвердила Зоя Алексеевна. — Я в типографии работаю. Народу там много толкается, особенно в пересменку. Так Глебку по улыбке признавали моим сыном. Тогда он еще в школе учился. И приходил за мной от нечего делать…

Она взглянула на высокие напольные часы. Латунный маятник покачивался за толстым узорным стеклом.

— Где он вечно задерживается? Еще хорошо — не на мотоцикле, шлем дома оставил. Изнервничаюсь вся, пока его дождусь. Бывает, и вовсе ночевать не является. Звонит только, предупреждает.

— А он со мной почти все время, — сказала Марина.

— Я догадывалась… Дружите?

— Как вам сказать? Я его жена.

Марина повернула голову и посмотрела на Зою Алексеевну долгим взглядом. Для себя она уже понимала, что это не очень ловкое откровение и явится наконец началом трудного разговора. Чем он закончится, неизвестно. И куда он приведет? Но иного выхода Марина не видела, ей нужен был союзник, близкий Глебу так же, как и она…

Зоя Алексеевна приподняла плечи, скривила губы. Но тут же овладела собой, расслабилась и покачала головой.

— Вот как? Быстро.

— Быстро?

Марина чувствовала, что ей все труднее казаться бодрой и счастливой.

— Видите ли… Все это сложно, Зоя Алексеевна… Допустим, еще вчера я знала, что буду матерью. А буду ли женой, нет.

— Матерью?

Марина пропустила этот возглас мимо ушей. Точно она была в комнате одна и разговаривала сама с собой.

— Все очень запутанно. Возможно, час назад я и решила стать его женой… Хотя Глеб и просил меня об этом значительно раньше… Я несвязно говорю, да? Извините. Все сумбурно… Мы довольно давно близки. А приводить сюда Глеб почему-то меня не хотел. Стеснялся? Не знаю. Он иногда становился очень странным. И я часто его не понимала… Господи, откуда у вас так дует?

Зоя Алексеевна растерянно обвела комнату взглядом, хотя отлично знала, что неоткуда тут появиться сквознякам. Но тревога, еще неосознанная, уже овладела ею…

— Но сейчас я пришла не с тем, чтобы представиться. — Марина смотрела на тесто под руками Зои Алексеевны. — Глеб сбил женщину… Мотоциклом. Позавчера.

Полоски губ Зои Алексеевны сместились и вновь замерли.

— Да. Насмерть, — произнесла Марина в ответ на застывшие в немом вопросе губы.

Бесформенный белый ком теста утекал в стороны двумя широкими белыми лентами. Вот одна лента отделилась от липкой массы теста. Затем отделилась и вторая…

«Это же ее руки», — подумала Марина.

Растопыренными пальцами Зоя Алексеевна закрыла лицо.

— Я напрасно сказала? Напрасно? Ведь никто не знает. Никто не видел! Никто!

Отвернув в сторону лицо, Марина заплакала. Слезы стекали по щекам, она их слизывала кончиком языка.

— И теперь он должен ломать себе жизнь. И мне. И ребенку… И все из-за какой-то неповоротливой бабки, которой уже сто лет!

Зоя Алексеевна встала и вышла из столовой.

Марина извлекла зеркальце, сложила уголком край платка, пытаясь снять кусочек туши с века.

За стеной что-то тяжело упало и покатилось.

Марина подбежала к комнате Глеба, распахнула дверь.

На полу валялись мотоциклетный шлем, гаечные ключи, яркая банка из-под лака, мотоциклетные очки. Зоя Алексеевна сидела на диване, стискивая коленями худые руки.

— Что ж получается, а? — Она остановила взгляд на Марине. Вобрала голову в плечи. — Всю жизнь я работаю, работаю… Мужа потеряла. Одна сына тянула. Чтобы не хуже, чем у людей. Только б он учился… Все для него… Как же мне теперь-то? Как же ему теперь? Нет, нет… Если чего, я пойду туда и скажу. Как же нам теперь? Они должны понять. Сын мой не преступник, не жулик. Его не надо исправлять… К тому же у него будет ребенок, верно?

Марина кивнула.

Зоя Алексеевна пристально посмотрела на Марину.

— Как ты сказала? Никто не видел?

— Да. Так получилось. Никаких свидетелей.

Марина присела рядом с Зоей Алексеевной.

— Но… сегодня я видела Глеба… Он должен пойти и заявить… Я это поняла. Он должен…

Зоя Алексеевна отодвинулась, насколько позволял узкий диван.

— Что ты болтаешь? Что ты там поняла?

— Он должен повиниться, Зоя Алексеевна. И мы с вами, ради него… Мы обязаны помочь ему. Я и вы.

Взгляд Зои Алексеевны скользнул поверх головы Марины и замер.

Марина обернулась.

В дверях стоял Глеб. На зеленом мятом плаще стыли капли дождевой воды.

— Никому ничего я не должен!

Он поднял с пола шлем, положил в него очки и спокойно повторил своим слегка рокочущим голосом, растягивая на гласных слова:

— Никому. Ничего.

* * *

Из допроса Г. Казарцева, обвиняемого по ст. 211, часть 2, УК РСФСР и ст. 127, часть 2, УК РСФСР.

«…Мне казалось, что поездка в Ленинград — это судьба. Для сообщения надо было закончить цикл стендовых испытаний. Я почти не покидал лабораторию. Я знал: мое сообщение если и будет заслушано, то где-нибудь на секциях, в рабочем порядке, так как доклад официально не выдвигался — работа внеплановая. Но главное — застолбить достигнутые результаты, обнародовать.

И кроме того… Не знаю, понятна ли моя мысль? Проблема, которой я занимаюсь, касается отрицательных воздействий магнитных сил. Они разрушают структуру материала. Разрушают! Но всякое разрушение — обратная сторона созидания. Разрушать во имя созидания… Понимаю, я сейчас не на конференции, а в кабинете следователя… Но если вдуматься, я сейчас говорю сугубо по существу следствия… Я старался найти самые далекие ассоциации. Убеждал себя в том, что сама судьба исподволь готовила мое сознание еще задолго до того, что произошло на Менделеевской улице.

К тому же в глубине души я надеялся на то, что в Ленинграде произойдет какая-то важная для меня встреча. И она должна повлиять на мою судьбу. Предчувствие, что ли. И это предчувствие меня не обмануло: а встретил такого человека…»


Глеб включил ночник.

Бледно-желтый лучик робким клинышком вдавился в темноту, ткнувшись на пути в исписанный лист блокнота и кончик ремешка от часов. Такое впечатление, что часы скакнули в сторону, притаились и дышали торопливо с легким звонцем, а вот хвостик-ремешок так и не успели убрать.

Глеб ухватил этот предательский хвостик и вытянул часы на освещенную полоску. Часы сопротивлялись, зацокали сильнее… Десять часов! А Глеб был убежден, что уже глубокая ночь.

Он включил верхний свет.

Мягкий, серебристый, он осветил скромную меблировку номера. Шелковая накидка второй кровати была без единой морщинки. Интересно, и на эту ночь Глеб останется один в двухместном номере? Повезло. Хотя Люди сидят в вестибюле гостиницы в ожидании номера, а здесь, пожалуйста, вторые сутки он живет один…

В овальном настенном зеркале отразилось худое его лицо с покрасневшими веками. Может, пойти погулять немного? Три дня он в Ленинграде, а города еще не видел. Кстати, не мешало бы и перекусить.

Пиджак висел на спинке стула, касаясь рукавами пола.

Глеб сдернул его, едва не опрокинув стул.


Он вышел из гостиницы.

Бронзовый кораблик взлетел на постамент, как на гребень волны, перед стеклянными дверьми подъезда. Кораблик возвышался над стойбищами дремавших интуристовских автобусов и автомашин. У тротуара стояло такси. В уголке покатого стекла кошачьим глазом мерцал зеленый огонек.

— На Невский возьмете? — Глеб наклонился к шоферу.

Тот кивнул.

В машине было тепло и уютно. И слабо пахло кожей.

— Приезжий? — поинтересовался шофер.

— Да. — Глебу не хотелось разговаривать.

Шофер это почувствовал, притих. Но когда сворачивали с площади Революции на Кировский мост, не выдержал и произнес:

— Петропавловка!

Бурая линия крепостной стены отсекалась от черного неба огнями иллюминаций. Такая громадная, Петропавловская крепость отсюда, с моста, казалась невысокой. Классическое пространственное решение. И шпиль. Как восклицательный знак. После него уже ничего ни убавить, ни прибавить.

Шофер попался не из молчунов.

— Был я там как-то. На экскурсии. Рекомендую. Стены толщиной с эту «Волгу». А окна в ладонь… Годами сидели. И какие люди?! Не то что мы с тобой — выпить-закусить, понял? Крепкий был народ. Один даже идею реактивного двигателя толкнул, пока отсиживался.

— Был такой. Кибальчич, — проговорил Глеб.

— Верно, Кибальчич, — согласился шофер. — Потом его казнили… А тут тебе университеты да институты всякие, а все думаешь, куда бы на сторону… Скажем, в нашем парке. Знаешь, сколько бегает народу с корочкой в кармане, с дипломами этими. Инженера есть, учителя. А работают в такси. Живую копейку шинкуют. Человек всегда старается собственную выгоду блюсти. Словно ему одному надо, остальные так, побоку… А ведь были же люди, а?

Шофер что-то еще вещал. Но Глеб не слушал. Обернувшись, он провожал взглядом излом крепостной стены. Точно замерзший росчерк молнии. И золотой шпиль. Казалось, шпиль проколол небо: темные ночные облака над ним расступились, чтобы и звезды поглядели на этот город…

Машина чуть притормозила перед светофором. Прогромыхала через трамвайные рельсы. Поворот.

— Памятник Суворову, — кивнул шофер. — Да, были люди.

— Да бросьте… Люди как люди. Разные.

— И то верно, — немедленно согласился таксист. — Вот гляди. Слева Инженерный замок начинается… В нем Павел-царь прятался. Все равно нашли и придушили. Свои люди, придворные. Не на кого было положиться. Правда, что люди разные бывают…

Шофер повернул голову и посмотрел на пассажира. Его глаза весело блестели, отражая свет фонарей.

— Или вот еще. Обхохочешься! Утром бабку я взял на Пушкарской. Говорит: вези меня в Заячью Рощу. Я спрашиваю: где же, бабуля, такая Заячья Роща? А она — ты что, не питерский, не знаешь? Гони в центр, а там подскажу… И куда, думаешь, мы приехали? На улицу Зодчего Росси. Вот тебе и Заячья Роща. Поработай так. Разные люди, разные…

Срезалась гладь асфальта, и машина покатила по диабазовым плитам.

— Скоро Невский. Дальше куда?

— Обратно. В гостиницу, — произнес Глеб.

Таксист, нисколько не удивившись, произнес:

— Хозяин — барин. Будет сделано.

Через несколько минут такси остановилось у постамента с бронзовым корабликом.

— А насчет Заячьей Рощи, я где-то уже читал эту Зайку. — Глеб расплатился и вылез из машины.


Полочка, на которой хранился ключ от номера, была пуста.

— К вам подселили, — оповестила дежурная. — Тоже участник вашей конференции.

Скрывая досаду, Глеб направился к лифту.

Все три кабины томились в гостеприимном ожидании.

Сонная лифтерша вопросительно посмотрела на Глеба — куда?

Поднявшись на этаж, Глеб приблизился к своему номеру и постучал.

— Да, да! — воскликнули за дверью.

Глеб вошел и поздоровался.

На кровати сидел рыхлый мужчина в майке. Правое плечо его стягивал уродливый застарелый рубец. А круглое лицо дружески улыбалось, редкие крупные зубы сжимали обкуренный мундштук.

Мужчина вынул мундштук и положил его в пепельницу.

— Добрый вечер. Меня зовут Петр Петрович Олсуфьев.

* * *

Из показаний свидетелей по делу № 30/74.

Свидетель С. Н. Павлиди — отец свидетельницы А. Павлиди:

«…Я — честный человек. И дочь свою, Алену, воспитывал такой же. Сюда я пришел по ее повестке — Алена уехала в командировку, в Харьков. Я хочу сказать по существу дела. Дочь моя была очень обеспокоена случившимся с Глебом Казарцевым. И со всей принципиальностью и прямотой отнеслась к своему гражданскому долгу. Но эта поездка в Харьков… Ее приятель Никита Бородин дал ей слово, что сам все уладит, честно обо всем расскажет, пусть Алена не беспокоится и отправляется в командировку. Никита передал ей записку. Вот эта записка. «Алена, поезжай спокойно. Все, что касается истории с Глебом, я улажу сам. Обещаю. Кит»… Такое у него прозвище, Кит. Прошу эту записку приобщить к делу».


После обеда Никита обычно уходил к себе. Он садился в старое кресло, закуривал и размышлял. Например, по каким законам жизни именно этот тип, Скрипкин, стал его начальником. А не кто другой из уважаемых Никитой людей.

Правда, последнее время все упорней циркулировали слухи, что Скрипкина от них уберут. И поставят другого. Поговаривали, что это будет человек из своих, а не варяг. Но кто? Кандидатура Никиты была самой подходящей. А сто девяносто в месяц — это не баран чихал, такой оклад на улице не валяется. Так что повод для размышлений у Никиты был, и довольно приятный.

Да! Жизнь — великий селекционер: каждый в итоге занимает то место, которого он достоин. Рано или поздно…

Только вот сигареты, к сожалению, были сырые. С трудом раскуривались. Можно было у матери одолжить, да лень вставать. Вообще, из этого кресла он поднимался тогда, когда совсем припирало…

Он протянул руку и положил несколько сигарет на теплый колпак настольной лампы, пусть подсохнут. Теперь он думал о том, что жаль, Алена в отъезде. Неплохо бы с ней поделиться о возможных перемещениях в иерархической лестнице отдела. Только у нее глаз черный, греческий, еще сглазит…

В передней раздался звонок. Никита досадливо поморщился. Опять гости к матери!

Грохнули тяжелые банковские засовы, наследство бабушки-профессора. Обычно после этого доносились взрывы смеха, поцелуи. В этот раз было тихо.

Никита вытянул шею, прислушался.

— Мама! — крикнул он. — Кто там?

Дверь отворилась, на пороге стояла Вика.

Длинное пальто, рыжая пушистая шапочка, два огромных серых глаза…

— Господи! — засмеялась она. — Кит, ты все в том же кресле, в той же позе! Ведь прошел почти год.

Вика сорвала с головы шапку, выстрелив в сторону коридора брызгами воды. Потом запрыгала на месте, сбрасывая пальто.

— Помоги, еще муж называется!

Никита справился с замешательством и демонстративно медленно выбрался из кресла.

— Не ждал?

— Признаться, довольно неожиданно.

— Я по делу, ненадолго. — Вика оглядела комнату. — Все тот же кавардак! — И перевела глаза на Никиту.

Взгляд ее неторопливо сполз с широкого его лица вниз, по махровому халату к стоптанным домашним туфлям с дырой у большого пальца.

— Ты все такой же. Только потолстел… А как ты находишь меня?

Вика крутанулась, разметав жесткие черные волосы, прошлась по комнате легкой походкой. Ей очень шло это простенькое темное платье.

— Все такая же. Как игла, — скучно произнес Никита и плюхнулся в кресло. — У тебя есть курить?

— Найдется.

Вика извлекла из сумки сигареты, бросила их Никите.

— Мои что-то отсырели.

— Не мудрено. — Вика бросила и зажигалку.

Подошла к стулу и наклонила его. Груда газет и журналов сползла на пол, обнажая красную обивку сиденья. Села, вытянув длинные стройные ноги в коричневых сапогах.

— Так вот, Кит. Я замуж выхожу.

— Поздравляю. — Никита почувствовал легкий укол в сердце.

— Мне нужен официальный развод.

— За чем же дело стало?

— За тобой.

— Пожалуйста! — с наигранной веселостью воскликнул Никита. — Сколько угодно.

— Я и не сомневалась в этом, Кит… Только надо сделать как можно скорее.

Никита наконец прикурил.

— А что, жених сбежит?

— Не исключено, — засмеялась Вика. — Договорились? Завтра же… Там надо заплатить какие-то деньги, я не знаю сколько. Но если у тебя нет, я дам.

— Разбогатела?

Вика помолчала и произнесла упрямо:

— Я дам.

Никита выпустил колечко дыма, второе, третье… Кольца разбухали, поднимаясь к потолку, догоняя друг друга.

— Лучше бы сапоги починила. Подошва отваливается.

Вика подтянула ноги, точно ее ударило током.

— На-блюда-а-тельный. — В голосе ее, деловом и решительном, прорвались детские ноты.

В коридоре слышались шаги матери. Но войти она так и не решилась.

— Послушай, почему ты ушла от меня?

— Разлюбила.

Никита кашлянул. Он вспомнил, как ждал ее возвращения. У Вики в городе не было никого, ей негде было ночевать. И Никита был уверен, что она вернется… А прошло больше года.

— Куда ты тогда ушла?

— В общежитие, к девочкам.

— Думал, ты уехала к себе, в поселок.

Помолчали.

— Почему же ты меня разлюбила?

— Надоел.

— Вот как, — усмехнулся Никита. — Интересно, чем?

— Всем. — Вика встала. — Извини меня, Кит, но зачем темнить, верно? Возможно, это пойдет тебе на пользу. Я так была бы рада!

Она шагнула к дивану, на котором валялось ее пальто.

— Не уходи, — тихо произнес Никита. — Посиди.

Вика тут же вернулась на свое место, словно ждала этой просьбы. И Никита был рад, что Вика осталась: помня ее характер, он на это не надеялся. Опершись руками о подлокотники, он извлек себя из кресла и, разминаясь, сделал несколько шагов по комнате. Он чувствовал на себе взгляд Викиных глаз…

— Кофе будешь?

— На подоконнике, как прежде?

Никита шутливо погрозил ей пальцем и вышел.

Вика достала зеркальце. Большие круглые глаза глядели задумчиво и тихо. Она провела платочком по лбу, щекам, поправила волосы и спрятала зеркальце.

Никита вернулся. Он снял халат. В глухом голубом свитере с круглой своей стриженой головой он напоминал водолаза в скафандре. Только шлепанцы он так и не сменил, не хватило воли. На широком деревянном подносе стояли две чашки, кофейник, сахарница и пачка вафель.

— Чем же ты сейчас занимаешься?

— Учусь, Кит. В финансово-экономическом.

— Выходит, послушала меня?

Вика надкусила сахар и сделала маленький глоток.

— Нет, не послушала. Ты хотел, чтобы я пошла в зубоврачебную школу.

— И правильно. Хорошая специальность.

— Весь день смотреть в чужие рты? Бр-р-р…

— Привыкла бы.

Помолчали.

Они познакомились в летний субботний день. Вика приехала поступать в финансово-экономический, но не прошла по конкурсу и работала на стройке учетчицей, жила в общежитии. Через неделю они зарегистрировались, через год — разошлись. То есть, вернувшись с работы, Никита увидел записку с коротким словом: «Надоело…»

Никита поставил чашку с остывшим кофе на поднос.

— А не остаться ли тебе здесь? — произнес он в сторону черного ночного окна.

Вика изумленно посмотрела на Никиту.

— Чудак человек… Я ведь замуж выхожу!

— Чепуха. Вызовем такси, привезем твой чемодан. Лады?

Вика захохотала. И кофе стал плескаться из чашки в блюдце. Она поставила чашку на поднос и захохотала еще громче.

Никита терпеливо ждал, уставившись в окно.

— Нет, Кит, ты неисправим. А кто говорил мне, что я без тебя пропаду, кто? Да-а-а… Самое удивительное, Кит, что, вернись я сюда, ты продолжал бы жить так, словно и не было этого года. Господи, какая я молодец, что сбежала от тебя! И как мне это было трудно сделать! Одна. Без денег. Спасибо девчонкам, помогли…

Она встала и походила по комнате. Никита следил за ней чуть прикрытыми глазами.

— У нас в школе был ученик. Все он знал обо всем. Слушать его было удовольствие! Даже учителя любили с пим болтать. Но двоечник он был первейший… Недавно встретила его. Мебель развозит по домам. Эрудит! И он мне говорит: «Я, Вика, нашел свое место». А я подумала: умница, понимает. Поэтому жизнь не портит ни себе, ни другим…

— Ну и что? — снисходительно спросил Никита.

Вика закинула руки за голову, замком сцепив пальцы на затылке.

— Кит, все-то ты знаешь, всем советы даешь… Почему же сам такой несчастный?

— Я — несчастный? — Никита возмущенно потер ладонью свой большой нос. — Дура ты, Вика!

— Я не дура, Кит. Тебе так хотелось обезволить меня, подчинить. А я вырвалась, все поняла. Ты ведь сам-то не живешь по рецептам, которые раздаешь… Один мой знакомый…

— Грузчик-двоечник?

— Нет, другой. У меня много знакомых… Он советовал всем лечиться только у хирургов, а сам плакал из-за чепуховой грыжи.

Никита хлопнул ладонями:

— Вспомнил! Я тогда проект должен был защищать!

— У тебя на все есть причины, Кит. Заяц ты и размазня!

— Заяц? — задохнулся от обиды Никита. — А кто спасал тебя на водной станции, кто?! Извини, я не хотел об этом. Ты заставила вспомнить.

— Во-первых, не вспомнил, а помнил. Разница!

Вика внезапно замолкла, резко обернулась и шагнула к Никите. Взяла его большую, мягкую, белую ладонь.

— Извини меня… Извини меня, добрый Кит. Я очень люблю того человека, за которого выхожу замуж. И люблю давно. Еще до знакомства с тобой. Прости меня, мой несчастный Кит. Но что я могу с собой поделать?

Никита сжал веки, пытаясь подавить предательские слезы. Резко повел головой в сторону.

— Наговорила, наговорила, — тихо вымолвил он.

— В том много правды, Кит. Извини.

Она бросилась из комнаты, волоча по полу длинное пальто.

В полутьме коридора мелькнула тень, хлопнула дверь в комнату матери.

Вика натянула пальто.

— Передай привет маме. Я очень рада была ее повидать. И тебя тоже.

Никита кивнул. Верхняя губа его совсем спряталась под нависший нос.

— Ты вот что, Вика… С разводом этим… Я сделаю. Позвони только, скажи, когда…

Вика коснулась губами мягкой щеки Никиты и бросилась по лестнице вниз. Перестук ее сапог становился все глуше и глуше.

Хлопнула входная дверь подъезда.

Никита постоял, глядя в лестничный проем, затем накинул железный крюк и ушел к себе.

* * *

Из допроса Г. Казарцева, обвиняемого по ст. 211, часть 2, УК РСФСР и ст. 127, часть 2, УК РСФСР.

«…Его звали Олсуфьев, Петр Петрович. Доцент. Физик. Олсуфьев записался на выступление в прениях одним из первых. Но уступил мне свою очередь и согласовал это с председателем. Я это расценивал как большую удачу, как знак судьбы… Вообще, встреча с Олсуфьевым оказала на меня… не знаю, он до сих пор стоит у меня перед глазами…»


Они свернули на Фонтанку. По зеленовато-серой воде неслись две моторки. Одна из них настолько вылезла носом из воды, что казалось, вот-вот взлетит.

Через мгновение лодки скрылись за поворотом. Волны дотанцовывали у гранитных боков набережной.

— Не понимаю, проходим уже которую ресторацию, — ворчал Глеб. — Вы не заблудились?

— Потерпите. Я приведу вас куда надо. Эти места мне знакомы, поверьте, — отбивался Олсуфьев.

Тяжелый портфель оттягивал его руку. Глеб пытался предложить свои услуги, но Олсуфьев отказывался.

— Вы сегодня именинник, Глеб. Шагайте налегке.

Глеб и впрямь чувствовал себя необыкновенно хорошо — его доклад произвел впечатление. Он чувствовал по той тишине в зале, по вопросам, которые ему задавали, по уважительным взглядам…

Олсуфьев остановился у перил, поставил портфель на плиту парапета.

— Вам нравятся эти два дома? — спросил он.

— Продаете?

Глеб оглядел дома. Один — четырехэтажный. Эффектные три оси, обрамленные пилястрами, выделяли фасад. Над пилястрами, в овальных каменных венчиках, какие-то символы, вероятно, герб бывших владельцев. Высокая мансарда в стиле барокко. Дом примыкал ко второму, тоже четырехэтажному, по совсем иной, более современной архитектуры.

Из-под арки вышла девочка в школьном фартуке.

— Девочка! — окликнул Петр Петрович. — Что это за дом?

— Фонтанка, 14,— с готовностью ответила девочка.

— А раньше как он назывался?

— При царе? Дом Олсуфьевых.

— Ну как? — спросил Петр Петрович, улыбаясь.

— Почтенно, — ответил Глеб.

— Теперь вам понятно, откуда эти места мне знакомы? Мой двоюродный дед был последним владельцем дома Олсуфьевых. Именно из мансарды этого дома моя милая матушка в одна тысяча девятьсот шестнадцатом спустилась с годовалым Петенькой на руках, чтобы никогда не возвращаться сюда. И поселилась на Гороховой в ожидании, когда вернется из Нижнего Тагила ее муж, ссыльный политический Петр Егорович Олсуфьев.

— Понятно. Значит, вы из бывших?

— Как видите, из всяких. Но главное — коренной петербуржец, а не какой-нибудь там командированный. — Олсуфьев дружески тронул Глеба за плечо.

— Вы и в блокаду здесь были? Или воевали?

— И воевал. И в блокаду был. Все было… А в Москве я живу только пять лет. И никак не привыкну.

Суровый швейцар вежливо принял их вещи.

Ресторан был полуподвальный, небольшой, столиков на двадцать. Глеб и Олсуфьев сели у окна, треть которого зарывалась в землю. И в полный рост на улице видны были только дети, а взрослые лишь до пояса. Впрочем, улица была тихой, и пешеходы внимания не привлекали.

— Когда-то здесь была отличная кухня.

Глеб смущенно подумал, что денег у него осталось всего ничего.

Олсуфьев засмеялся.

— Понимаю, понимаю… Угощаю.

Глеб возразил, но затем пожал плечами и умолк.

Приняв заказ, официантка отошла.

Олсуфьев бросил на стол сигареты, спички, мундштук, палил из сифона шипучей воды.

— Люблю красивую жизнь. Потом мы отправимся в театр. Или в кино. Я сведу вас в старый синематограф «Пикадилли» на Невском. Сейчас он называется кинотеатр «Аврора». Там, за углом, на Малой Садовой, жил мой приятель, отличный физик Аржанов. Он умер в блокаду. Замерз на улице, на пороге своего дома…

За соседний столик сели девушка и молодой человек. В руках девушки были прекрасные белые гладиолусы. Лепестки, широкие снизу, ступеньками сужались кверху, по длинному стеблю. Девушка задумчиво перебирала пальцами лепестки, точно взбиралась по лесенке.

Официантка поставила бутылку коньяка, салат, селедку и еще что-то запеченное в тесто.

Глеб нацелился в селедку, очень уж аппетитно она выглядела.

— А я в той «Авроре» играл на рояле. Теперь-то из-за руки не очень…

Глеб хотел спросить, что с рукой, но постеснялся. На фронте, наверно, известное дело…

— Меня ранило под Тосно. В плечо. И привезли в Ленинград, в госпиталь. Первая блокадная зима.

Олсуфьев придвинул пачку, достал сигарету и принялся заправлять ее в мундштук.

Девушка за соседним столом чему-то улыбалась. А парень хмурился.

Глеб ел мясо и думал, что, пожалуй, Олсуфьеву пить много не следует. Он быстро пьянеет.

Сок прорвался в вилочные проколы и вытекал четырьмя светлыми ниточками. Вкусно хрустели завитки жареного лука, золотистые и пряные.

— Такой лук называется «гриль», — произнес Олсуфьев. — Прекрасная штука жареный лук… В блокаду специальные агитаторы разъясняли людям, как надо съедать свой паек хлеба. Сто двадцать пять граммов в сутки.

Раздался стук упавшего стула.

Девушка бежала по проходу, а молодой человек смотрел перед собой, в пространство, оставаясь сидеть на своем месте. Длинные голубые его штанины торчали из-под стола.

Олсуфьев укоризненно покачал головой.

— Поспешите, молодой человек. Догоните ее. Извинитесь.

Парень строго свел светлые брови:

— Стимула нет. Ясно, дед?

Олсуфьев изумленно оглядел его.

— Ясно, — вымолвил он. — Кстати, стимул — это остроконечная палка, чтобы погонять скот. У древних греков. Ясно?

— Не ясно, — дерзко ответил парень и, не торопясь, направился к выходу.

Через некоторое время за окном промелькнули голубые его штаны.

Глеб и Олсуфьев засмеялись.

Подошла официантка.

— Вам посчитать?

— Нет! — воскликнул Олсуфьев. — Мы еще посидим.

— Петр Петрович…

Глеб незаметно качнул головой: не надо. Официантка сделала знак, что все поняла, положила счет на край стола и отошла.

— Сейчас, сейчас. Посидим и пойдем. В гостиницу. Спать. Завтра мне выступать на семинаре по магнетикам… Ну вы сегодня и выдали! Я слушал и млел. Голова! Далеко пойдете, поверьте моему нюху. У вас есть знаете что?

— Что? — как бы равнодушно проговорил Глеб.

— Не притворяйтесь. Вам это интересно. И льстит.

— Я не притворяюсь.

— Вкус. Я сразу понял. С какой корректностью вы обращались с законом Кюри! Ровно столько, сколько надо. Это говорит о хорошем экспериментальном вкусе. Хотите, я повторю вашу формулу?

Олсуфьев выхватил из бокового кармана ручку, порыскал взглядом по столу, заметил счет, перевернул его, пытаясь что-то начертить.

Глеб потянул счет к себе. Бумага зацепилась за острие пера и разорвалась.

— Ну вот… Придется ей снова выписывать, — огорченно произнес Глеб.

Олсуфьев швырнул ручку на стол и сцепил замком бледные болезненные пальцы.

Глеб соединил обе половинки счета. Кажется, у него хватит денег. Он полез в карман. Олсуфьев быстрым движением опередил Глеба: выложил на стол коричневое портмоне.

— Глеб, Глеб… Вы — гость! К тому же пока я получаю несколько больше вас… Так вот, после госпиталя меня комиссовали. Из-за руки. Я жил на Гороховой. Перебивался, как все. Ходил в университет, в мастерские, там изготовляли зажигательные бутылки. Словом, забот хватало. А больше, конечно, лежал в морозной комнате. Мама умерла от голода. Вообще в нашем доме все перемерли. Или куда-то исчезли. Кроме меня и соседа напротив.

Подошла официантка. Но Олсуфьев ее и не замечал, он всем телом повернулся к Глебу, его захватили воспоминания.

— Я не знал, чем занимается этот сосед, но на фронт его не взяли… Мы жили вдвоем, в общей квартире, на первом этаже пустого и холодного дома. Два дистрофика… Однажды, в начале января, я пришел домой. Обычно я хранил хлебную карточку во внутреннем кармане пиджака. Так и спал — в шубе, в пиджаке. И вдруг я обнаружил, что карточки в кармане нет. Новой карточки. Хлебной. Не знаю, поймете ли вы, но потеря карточки — это смерть. Единственное, что нас еще связывало с жизнью, это кусок бумаги с квадратиками чисел. На сто двадцать пять граммов муки вперемешку с отрубями. В сутки! Без них нельзя было выжить. Карточку не восстанавливали… И тут меня осенило. Я ведь мог выронить ее в коридоре. Полез в карман и выронил. Обессиленный волнениями, я едва вышел в коридор. И услышал, как со скрипом прикрылась дверь его комнаты…

Карточки нигде не было видно.

Я подошел к его двери, толкнул. Мы тогда уже не стучались друг к другу. Не было необходимости, да и сил…

Олсуфьев вдруг вспомнил о коньяке. Он плеснул остатки в рюмку, поднес к губам, сделал маленький глоток и вернул рюмку на стол.

— Удивительно, с какой четкостью я помню все те обстоятельства. А прошло столько лет… Сосед стоял, привалившись к буфету. Огромному грязному буфету с выломленными на топку дверцами и боковиной. В черных валенках, в длинном тулупе. Голова его была обмотана женским платком.

«Скажите, вы не находили мою карточку? — спросил я его. — Обронил где-то».

По тусклому блеску в его глазах, по долгому молчанию, по судорожно сжатой руке я понял: карточка у него.

«Какая еще карточка?» — наконец вымолвил он.

«Хлебная. Январская. Я обронил ее в коридоре».

Он молчал. Он боролся с собой. Он понимал, на что обрекает меня, и ничего не мог с собой поделать. Из его глаз ползли желтые ледяные слезы. Я видел их. Но он, вероятно, их не чувствовал… Так мы простояли довольно долго. Он, видимо испугавшись, что я стану его обыскивать, прижался к стене и смотрел на меня блестящими глазами. Знаете, у голодного человека глаза блестят по-особенному.

«Уходите, — наконец произнес он. — Все равно вы умрете. Мы все умрем. Но вы раньше, вы ранены, я знаю».

Потом в его затуманенном голодом мозгу что-то проявилось, и он пробормотал:

«Простите меня… Я ничего не могу с собой поделать».

Это было последнее, что я расслышал. Я потерял сознание. Когда я очнулся, комната была пуста. Я поплелся к себе. Взобрался на кровать. Теперь мне вообще некуда было идти. Сколько я пролежал, не знаю. Меня нашла бригада спасателей.

По мере того как Олсуфьев рассказывал свою историю, лицо его становилось печальным и задумчивым.

— И вдруг в прошлом году я встретил его. Нос к носу. На Пискаревке. Представляете?

— Может быть, вы ошиблись? Прошло столько лет.

— Ошибся? Не-е-ет… Его глаза врезались в мою память навечно. И у него примечательная форма головы, я ни у кого больше не встречал такой: сдавленная как то по-особенному в висках и вытянутая вверх. Знаете, Глеб, что меня поразило больше всего? Ситуация! Пискаревское кладбище, святая святых для каждого ленинградца. Особенно блокадника, сами понимаете. И вдруг — он!

— Ну… если он человек не совестливый, — усмехнулся Глеб, — визит его на Пискаревку лишь прогулка на свежем воздухе. А возможно, он просто циник и подонок.

— Нет, нет! — Олсуфьев замахал руками. — Вы ошибаетесь. Я видел его глаза… Грех жжет его душу! Чувство страшной вины. Что может быть страшнее терзании души совестливого человека? От этого никуда не деться, не скрыться. Не дай бог вам испытать подобное!

— Ну и что? — громко перебил его Глеб.

Олсуфьев в недоумении взглянул на него.

— Чем же вас поразила эта встреча? — так же громко повторил Глеб.

— Я так был ошарашен встречей, что с трудом пришел в себя… Поначалу я, глупая голова, хотел обратиться к администрации, чтобы его прогнали с Пискаревки… Арестовали… Черт знает, какие дурацкие мысли мною овладели! Хотел его догнать, отвесить оплеуху…

Олсуфьев задумался.

— А потом… Что моя месть в сравнении с теми муками, которые терзают его все эти годы! Ведь он не преступник. Он слабовольный человек, сознание которого затмил голод. И единственно, кто мог ему помочь, — это я. Великодушие — это удивительная радость, отпущенная человеку, Глеб. Великодушие во сто крат сильнее мести. Вот я и хотел признаться ему, что, дескать, жив я, не умер тогда. Нельзя же так мучить человека за то, в чем, по существу, он не виноват. Ибо содеянное им было помимо воли его, я убежден… Конечно, были и другие люди — Алеша Аржанов, например… Но что делать, он был таким… Это сложный вопрос, Глеб. Но уверен в одном: крест свой ему нести всю жизнь… если, как вы заметили, он не подонок и не циник.

Глеб взглянул на круглое доброе лицо Олсуфьева. Бывают же такие лица с мягкой складкой у пухлого рта…

Олсуфьев был совершенно трезв. И печален.

— Надо мне его разыскать, надо, — ответил Олсуфьев на взгляд Глеба. — Имени его, как на грех, не помню. И в доме нашем никого из старых жильцов не осталось… Надо его найти. Ведь находят, я знаю. Через газету или еще как-то… Ладно! Ну его к бесу, кинотеатр. Отправимся лучше в гостиницу.

Казалось, здания пытаются зарыться в темный ночной туман, и лишь огни окон и фонарей удерживают их, точно кнопками, не дают спрятаться…

Весь долгий путь до гостиницы они молчали.

У самого подъезда Олсуфьев задержался.

— А может, я не прав, а? Может, и верно говорят: око за око? Почему я должен мучиться за него? Мало мне своего пережитого? Как вы думаете, Глеб? Может, не искать его, черт с ним. Пусть тащит свой крест, раз ему так суждено!

Глеб молчал.

Олсуфьев тяжко вздохнул и пробормотал:

— Вот несчастье-то свалилось так несчастье.

* * *

Из допроса Г. Казарцева, обвиняемого по ст. 211, часть 2, УК РСФСР и ст. 127, часть 2, УК РСФСР.

«…Я часто ловил себя на том, что мысли мои занимал Олсуфьев. Непостижимо! И какое мне дело до его жизни, до проблем, которыми он отягощен! Я старался забыть Олсуфьева, но нет более лучшего способа запомнить, чем стараться забыть… К тому же судьба распорядилась так, что паши отношения с Олсуфьевым продолжались. Мое сообщение на конференции вызвало интерес. Японские специалисты — гости конференции — пригласили группу наших товарищей посетить Токийский технологический институт. В группу включили и меня с Олсуфьевым.

Заботы, связанные с оформлением загранкомандировки, как-то отвлекли меня. Я радовался командировке. Читал книги о Японии, интересовался бытом, историей, искусством, научными достижениями в интересующей меня области. Предстоящая поездка поглотила меня целиком. И все, что ожидало меня после этой поездки, представлялось еще более расплывчатым и далеким… Да существовала ли вообще эта Менделеевская улица?!»


После ярко освещенной электрички темнота казалась неестественной и шершавой. Даже когда глаза привыкли, Глеб с трудом мог угадать контуры спины идущей впереди переводчицы Митико Канда. Воздух, настоянный какими-то растениями, густой и пряный, обволакивал лицо, слабым ветерком поглаживал волосы. И тишина, деревенская, пронзительная.

Митико уходила вперед. Потом останавливалась и, посмеиваясь, поджидала.

— Она тут ориентируется по запаху, — ворчал Олсуфьев. — Лично я, кроме твоей белой рубашки, ничего не вижу. Представить только себе, что мы в Токио, рассказать — не поверят. И это после Гинзы.

Митико уловила знакомые названия и затараторила.

— Нет. Не Гинза. Это Сугинами-ку. Тут живут студенты, учителя.

— Понятно, — отозвался Олсуфьев. — Те, кто сеет разум и свет.

Митико не поняла иронии Олсуфьева.

Центр пересечения улиц обозначался фонариком, торчащим прямо из асфальта тревожным красным грибком. Как ни странно, именно в контрасте между бликом фонарика и темнотой Глеб стал яснее различать контуры небольших коттеджей, что выглядывали из кроны деревьев. Тротуаров не было, и сиротливые автомобили прижимались прямо к каменным оградам.

Митико толкнула калитку, и они прошли тесным коридорчиком к дверному проему, мимо окон, забранных полупрозрачной бумагой.

Глеб и Олсуфьев скинули туфли и надели деревянные сандалии.

Хозяин дома — отец Митико, длинный худой японец в сером кимоно, почтительно поклонился гостям и вежливо пропустил их вперед, в маленькую гостиную. На низком столике рядом с подсвечником лежала толстая книга. Стены гостиной почти полностью были заставлены книжными полками, оставляя свободным угол, в нише которого размещался миниатюрный гонг подле бронзового Будды, что тускнел зеленоватой патиной.

— Очень, очень я рад гостям, — произнес Сюити Канда по-русски, что было приятной неожиданностью. — Наша семья все немного говорят на русски. Я был в плену, во Владивостоке. — И добавил, улыбаясь: — Такие пироги, елки-палки!

Они прошли в другое помещение. Вдоль стены, рядом с газовой плитой, на веревках висела кухонная утварь. Низкий столик был заставлен всевозможными яствами.

Глеб и Олсуфьев смущенно улыбались. Улыбался я Сюити-сан, улыбалась и его жена — женщина, которой одновременно можно было дать и шестьдесят лет, и двадцать. Она повела руками, приглашая гостей сесть на жесткие продавленные подушки.

За несколько дней пребывания в Японии Глеб еще не успел разобраться в назначении многочисленных тарелочек, которые подавались к столу. Поэтому старался обходиться одной, так было надежней. Да и на палочки он поглядывал без особого воодушевления…

— Митико сказала, что вам хочется попробовать настоящей японской пищи. Кушайте, пожалуйста, — ободри и хозяин, извлекая из шкафа трехлитровую бутыль.

Глеб уже знал, что в такой посудине японцы держат рисовую водку, терпкую и невкусную.

Хозяин сдвинул металлическую прищепку, вытащил пробку и принялся разливать сакэ по стаканам.

— О, русскую водку я первый раз попробовал в плену. А еще мы пили… э… чифир. Пачка чая на стакан воды.

— Вы неплохо жили в плену. — Олсуфьев дружески кивнул хозяину. — В те годы не каждый мог себе позволить пачку чая на стакан боды.

— Да. Запутанное было время, — согласился хозяин и что-то быстро проговорил по-японски.

Женщины принялись наполнять тарелки гостей едой. Поначалу они обложили края тарелки сушеными темно-зелеными водорослями. Кусочки белой рыбы чередовались с золотисто-розовой.

Митико придвинула блюдце со светлым соусом, палочкой поддела рыбу, обмакнула в соус. Глеб смело последовал ее примеру. Язык брезгливо спрятался от сырого болотного духа. «Как они могут есть подобную дрянь?!» Он искоса взглянул на Олсуфьева. Тот, хитрец, прикрыл глаза, словно наслаждался едой.

— Европейцы не сразу привыкают к нашей кухне. Но когда привыкнут… — И хозяин громко рассмеялся. — Японцы едят рыбу полусырой. Не успевают ее как следует прожарить: то наводнения, то землетрясения.

— Наоборот. Известно, что именно японцы склонны к неторопливому размышлению, — подхватил Олсуфьев. — Я даже видел книгу, в которой среди текста встречаются чистые страницы. Специально для размышлений.

— Это уловка. Писатели делают вид, что доверяют читателям, что не хотят навязывать до конца свои мысли. Читателям приятно. Люди истосковались по доверию. — Хозяин лукаво прищурился. — Делать приятное выгоднее, чем делать зло…

Глеб не вникал в беседу. В его сознании все перемешалось пестрым клубком. Фразы, запахи, уличная толпа на Гинзе, деревенская тишина Сугинамику. Временами эти картинки куда-то проваливались, и память упрямо возвращалась к Менделеевской улице… Если бы он тогда не удрал, если бы остановил мотоцикл! Что же ему помешало? Страх? Нет, он точно знал, что страха не было. Стыд! Стыд парализовал его волю. А что такое стыд? Признание собственного бессилия?

Глеб уловил смысл разговора, который вели между собой Олсуфьев и хозяин дома. Как возник этот разговор, Глеб не понял. Видимо, все началось с американской сигареты, которую хозяин предложил гостю. Длинная, с золотистым ободком, она приятно курилась ароматным и легким дымком, наращивая стойкий столбик пепла.

— Я потерял в Хиросиме двух братьев, — мягко улыбался Сюити-сан.

Японцы самую большую беду вспоминают с улыбкой, дабы не огорчить своим настроением собеседника. Олсуфьев улыбнулся, точно перенимая эстафету.

— Да. Это большое горе для многих японцев.

— Для многих японцев, — подхватил хозяин и добавил: — Но не для Японии… Для Японии Хиросима обернулась неожиданной стороной. Взрыв подхлестнул Японию. Зло Хиросимы обернулось техническим прогрессом. Бомба — серьезный стимул. — Сюити-сан развел руками и улыбнулся. — Без жертв не бывает войн, если человечество настолько безрассудно, что допускает войны. Исправить человечество, видимо, нельзя. А если так, то разумней извлечь урок из опыта Хиросимы. Прочистить мозги, возбудить здоровые инстинкты…

— При условии, что в этот котел не попадете вы сами, лично, — сухо перебил Олсуфьев.

Митико, смущенная оборотом, который приняла вдруг беседа, пригласила гостей осмотреть дом. Раздвинув двери, она предложила взглянуть на сад. Правда, выходить в сад было рискованно, слишком тесно, точно декорация кукольного спектакля…

Чувство нереальности происходящего овладело Глебом. Почему Япония? Значит, на самом деле в мире существует Япония и он, Глеб Казарцев, сейчас находится в этой самой Японии, за тысячи километров от дома.

За спиной тоненько прозвенел колокольчик. Глеб обернулся. Сюити Канда стоял в углу комнаты, смиренно прижав к подбородку сложенные ладони. Немигающий взгляд его был устремлен в глубину ниши, где тускнел патиной бронзовый Будда.

— Отец просит прощения у духов своих братьев, погибших в Хиросиме, — пояснила шепотом Митико.

Олсуфьев лишь пожал плечами.

С площадки последнего вагона, сквозь распахнутые двери тамбуров было видно, как изгибается на поворотах ярко освещенное тело поезда метро.

Глеб считал остановки. Им надо выходить на девятой. Следующая как раз и будет девятая — Гинза, центральный район Токио. Глеб отпустил свисающую с потолка ручку, и та мгновенно отпружинила в сторону, чтобы не мешать проходящим.

Следом за Глебом вышел Олсуфьев.

Спать не хотелось, несмотря на поздний час.

Фейерверк реклам был уже усмирен, и каркасы стендов казались обгорелыми. Лишь на куполе многоэтажного универмага Мицукоси продолжал вращаться оранжево-голубой шар. Да еще аспидно-красный трилистник венчал стеклянный параллелепипед банка Мицубиси…

Глеб и Олсуфьев свернули на какую-то боковую улочку. В нос ударил горьковатый запах жареного сала. Вереницы дремлющих автомобилей прижимались к стенам невысоких домов. Из распахнутых дверей игорных заведений слышались возбужденные голоса. Все эти боковые улочки были похожи друг на друга, словно елочные бусы…

— Черт возьми, — проговорил Олсуфьев. — Просит прощения у погибших братьев, а сам… Поразительно! — Олсуфьев все больше распалялся. — Он думал сразить меня логикой… Жаль, я ему не ответил. Постеснялся.

— И что бы вы ему ответили?

— Как что, как что?! — Олсуфьев взглянул на Глеба. — Найти рацио в Хиросиме, это ж надо!

Он махнул рукой и направился к отелю.

Глеб видел, как его крепкая фигура растворилась в сиреневой манящей глубине.


Мягкое кресло уютно обхватывало тело. В раздвинутые створки окна дышал ночной город. Изредка тишину вспарывали пулеметные очереди перфораторов — где-то велись ремонтные работы.

Глеб включил телевизор. Шла прямая трансляция матча на звание чемпиона мира по боксу среди тяжеловесов. Один из них, высокий, со скошенной челюстью, напоминал гуся. Второй — блондин в голубой майке, с темным шрамом над бровью.

В углу экрана бесновались цифры — до конца раунда оставалась минута.

Глеб загадал: если этот раунд выиграет высокий боксер, то все будет в порядке. Все, все, все! Если выиграет высокий, похожий на гуся, все обернется для Глеба благополучно. Ведь прошло уже три месяца. Три месяца и три дня. И все тихо, спокойно, словно ничего и не случилось…

До конца раунда оставалось полминуты.

Высокий боксер нырком ушел от сокрушительного удара.

До конца раунда оставалось пятнадцать секунд… Глеб уже не смотрел на боксеров. Он, не мигая, следил за световым табло. Конечно, он напрасно поставил на этого «гуся». И вообще — глупо! После происшествия на Менделеевской улице прошло три месяца и три дня, срок немалый…

Световое табло остановило свой бег. Гонг!

Глеб резко увеличил звук, и гостиничная комната наполнилась ревом зрителей далекого нью-йоркского зала «Медисон-сквер гарден». Боксеры сидели в противоположных углах ринга, жадно заглатывая воздух и свирепо грозя друг другу кулаками.

Этот раунд по очкам выиграл блондин. Бой продолжался.

Глеб огорченно выключил телевизор.

— Глупость, — бормотал он вслух. — Сплошная ерунда. Сплошная ерунда… Спать, спать…

Он лежал на кровати в номере отеля «Гинза Токю». Рядом на тумбочке мерцал фосфором циферблат будильника. Чуть слышно шелестел кондиционер. Над изголовьем кровати висел фонарик, который включался, едва его брали в руки. Фонарик для использования в экстренных случаях — при землетрясениях, пожаре. А возможно, и бомбовой атаке. Или ракетной! Японцы все предусматривают. Уроки Хиросимы не прошли бесследно. Глеб не знал имен летчиков, сбросивших бомбу тогда, в августе сорок пятого. А вот некоторые имена он знал отлично… Ферми, Оппенгеймер! Кто еще? Артур Комтон, Эрнест Лоуренс… Интересно, они тоже загадывали бы, кто выиграет раунд: «гусь» или блондин? Тогда, после августа сорок пятого…


Утром, как обычно, «шведский стол». Девушка официантка мило выговаривала по-русски слово «спасибье» и вежливо кланялась, принимая талоны на завтрак.

Глаза пощипывало от недосыпания. Глеб хмуро осматривал стол, выбирая, чем наполнить поднос. Соки, жареный бекон, рыба, салаты. Что-то наподобие сосисок. Масло, сыр, фрукты, фрукты, фрукты…

— Как спалось? — послышался голос Олсуфьева.

— Неважно. — Глеб обернулся, поздоровался.

— И мне что-то неважно. Домой пора.

Глеб не ответил и отошел к столикам. Конечно, сказывалась напряженная программа командировки. Ежедневное посещение крупных предприятий и институтов, разбросанных по стране. Позавчера пришлось лететь в Осаку, вернуться в Токио и тут же отправиться автобусом в Иокогаму. Любезные организаторы пытались втиснуть программу двух недель в десять дней, чтобы оставшиеся четыре дня показать другую Японию: храмы, музеи. Обещали повезти в Хиросиму…

Глеб торопливо жевал завтрак. Но так и не доел. Встал из-за стола, сунув в сумку грушу и банан…

Мощно урча, автобус отчалил от тротуара, сделал поворот и, плавно набирая скорость, помчался утренней Гинзой.

Путь предстоял долгий, почти через весь город.

Автобус то несся по бетонным эстакадам, то едва не касался стен противоположных домов, то пыхтел, одолевая подъем среди зарослей аралий, точно вдруг оказался в лесу, то надолго нырял в тоннель, включая полный набор ночного освещения, то шел берегом, где на радужной от нефтяных пятен воде залива дремали корабли.

Все это был Токио…

И где-то среди скопища домов затерялся всемирно известный радиотехнический концерн «Сони»…


Глеб сидел в кабинете Ситао Хасагавы, ведущего специалиста в области магнитострикционного эффекта. На черном пластике стола лежал набор карандашей с надписью «Сони», рядом блокнот, и тоже «Сони». Казалось, и лимонные лучи солнца составляли на полу четыре латинские буквы.

Господин Ситао Хасигава с подчеркнутым интересом смотрел на гостя, словно Глеб был именно тем человеком, которого он ждал долгие годы и наконец дождался…

— Что угодно Глебу-сан? Кофе, зеленый чай? — перевела Митико.

— Зеленый чай, пожалуй, — ответил Глеб.

Ему не нравился этот напиток, напоминающий плохо растворенный порошок из водорослей. Но это был национальный напиток, и Глебу хотелось потрафить хозяину… Тотчас дверь бесшумно раздвинулась, и в кабинет проникла девушка в кимоно. Она с поклоном поставила перед Глебом чашку с зеленым чаем, а перед хозяином — кофе.

Несколько минут они вежливо молчали. Глебу пришелся по душе господин Хасигава — среднего роста, с крепкими плечами, обтянутыми синей спецовкой. Черные волосы гладко зачесаны назад. Квадратные роговые очки.

— Мне двадцать девять лет, — произнес Ситао Хасигава. — Я знаю, что иностранцы теряются в догадках, когда хотят определить возраст японца. Я окончил Токийский университет. Стажировался в Массачусетсском технологическом институте, в Штатах. И два года руковожу лабораторией блоков памяти.

Необычное для японцев вступление к беседе Глебу понравилось.

— А мне двадцать шесть лет. Я заканчиваю университет. Но шесть лет работаю в конструкторском бюро. Из них три года занимаюсь магнитострикционным эффектом.

— О’кей! — воскликнул Ситао-сан. — Сигареты?

Они с удовольствием закурили.

— Могу вам рассказать немного о том, над чем мы работаем. Точнее, о том, что мы готовим к открытой печати.

— Естественно, — рассмеялся Глеб.

— Всему миру известно, что японцы не раскрывают своих научных секретов. И в то же время весь мир считает, что японцы ничего своего не придумывают, а пользуются уже придуманным в других странах, — иронически проговорил Ситао-сан и умолк, дожидаясь окончания перевода. — Не находите, что в этом нет логики? Скрываем то, что занимаем у других! Да? Смешно? — И его глаза улыбнулись. — Я вам подарю несколько статей с моими работами.

Ситао-сан достал несколько книг.

— Очень хорошие и нужные работы. Вообще я считаюсь одним из ведущих специалистов в своей области, — нисколько не смущаясь, говорил о себе господин Хасигава. И это звучало не назойливо, а, наоборот, с достоинством и уверенностью в себе. — В этих статьях решается ряд коренных вопросов, связанных с…

Митико запнулась, подбирая нужное слово. Но термин был узкотехнический. Митико виновато смотрела на хозяина кабинета.

Глеб попросил найти страницы, где печаталась статья. Ситао-сан с достоинством перелистал журнал. Глеб просмотрел схему, достал русско-японский технический словарь, нашел нужное определение и показал переводчице.

— О’кей! — воскликнул довольный Ситао-сан. — Вы хороший специалист, Глеб-сан.

— Я люблю свою работу. — Глеб был доволен этим эпизодом.

— Нет, нет. Вы хороший специалист, — настаивал Ситао-сан, — Скромность не всегда полезна для дела. Вы должны твердо знать, какой вы специалист, и трезво рассчитывать свои возможности. Это важно для дела… Надо ценить себя. И беречь. Вы должны себя беречь, Глеб-сап. От этого польза не только вам, но и обществу…

Глеб сдержанно кивнул. Он поднял чашку и отхлебнул глоток. Затем задал несколько специальных вопросов. Ситао-сан ответил и сам задал вопрос. Глеб ответил. Ситао-сан достал ручку и начертал в книге несколько иероглифов. Придвинул Глебу подарок.

— Спасибо! — Глеб был очень доволен подарком. Наметанный его глаз успел уловить в книге несколько любопытных схем. Он опустил книгу в сумку и нащупал прихваченные с завтрака фрукты.

— Хотите?! — Глеб достал грушу и протянул господину Хасигаве.

Тот какое-то мгновение с удивлением взирал на великолепную желтую грушу. И даже растерялся. Его глаза за толстыми роговыми очками куда-то уплыли, растворились…

— Берите, берите! У меня еще есть.

Глеб достал и банан. Протянул его Митико. Та с благодарностью взяла банан и положила на стол. «Чего это они вдруг сгруппировались? — подумал Глеб. — Может, что-то не так, не по этикету?»

Но в следующую секунду Ситао-сан громко рассмеялся.

— Груша?! Спасибо! Вы знаете, это мой самый любимый фрукт. С детства. И особенно этот сорт.

И он свирепо впился зубами в грушу.

— А вы почему не едите грушу? О, это была ваша последняя груша? — Ситао-сан взял тонкий костяной нож и точным движением разрезал свою грушу пополам.

Они ели молча, подставляя ладони под стекающий сок.

Митико напомнила, что их, вероятно, уже ждут в заводском музее, где назначен общий сбор делегации.

Глеб поднялся. Следом поднялся и Ситао Хасигава.

Автоматические двери плавно распахнулись и выпустили их из кабинета. Два молодых японца разом покинули свои кресла и поклонились. В руках они держали стандартные папки с грифом «Сони».

— Извините. Я вас задержал? — Глеб обернулся к господину Хасигаве. — У вас совещание?

— Совещание назначено на час, — ответил Ситао-сан.

Электропное табло над дверью кабинета показывало ровно час.


Заводской музей размещался в двух смежных залах, соединенных узким коридором. По замыслу, это символизировало единение двух эпох радиоэлектроники — ламповой и полупроводниковой…

Первый зал небольшой. На стендах под прозрачными колпаками покоились «мастодонты» — детекторные и ламповые аппараты. Макет сарая, в котором зарождался ныне всемирно известный концерн. Развалины того же сарая после налета американской авиации. В углу — искусно подсвеченная фотография летчика в лихо сдвинутой пилотке с двумя буквами— «US». Под фотографией фамилия летчика — Клод Изерли. Он принимал участив в бомбардировке Хиросимы. Кто-то из делегации спросил, за что же ему такая честь: отдельная рамка и специальное освещение!

— Он единственный, кто покаялся в том, что совершил! — ответил гид. — О’кей? Пройдем в следующий зал!

На темной бархатной подставке — первый в мире карманный транзисторный приемник. Портативный транзисторный телевизор — экран с коробку из-под сигарет. Рядом — домашний видеотайп. Магнитофоны всех размеров и на любой вкус. Видеотелефон. Диктофоны. Стимуляторы сердца. Лазерная техника. Компьютеры…

Глеб медленно шел мимо экспонатов, тускнеющих холодным хромом и никелем. Он ничему не удивлялся. Он работал. Он досконально знал, что лежит в основе чуда, какие законы электроники и механики приводят в движение, вливают жизнь во все эти аппараты… И в то же время им владело чувство причастности ко всему, что он тут видит. Многое изведано, испробовано. Даже при беглом знакомстве с характеристиками всех этих макетов. Вот исполнение, ничего не скажешь, превосходное. Высший класс! Он отмечал, что в музее пока нет аппаратов, основанных на том, чем Глеб занимался в своем бюро… А любезный господин Хасигава, настоятельно советовавший беречь себя во имя прогресса, и не предполагал, как далеко зашла лаборатория КБ в своих экспериментах. И значительную роль в этом играл его, Глеба Казарцева, труд…

Да, надо возвращаться домой. И работать. Иногда до физической боли ощущается это желание работы. Точно жажда, точно голод…

Глеб покидал музей одним из последних.

Он шел к выходу. Высокий, в темном спортивном костюме, с небрежно перекинутой через плечо сумкой. Решительный, уверенный.

В малом зале уже выключили освещение. И где-то в неясном ряду тихих экспонатов размылись печальные черты летчика стратегической авиации.


— Тебе хочется попасть в Хиросиму?

— Если будет продолжаться в том же духе, я предпочел бы Нару или Киото. — Глеб размешивал соломинкой коктейль в высоком бокале. — В общем-то, мы пока почти и не видели Японии.

— Не туристами же мы приехали. И на том спасибо — сколько нам показали! — Олсуфьев в который раз с надеждой оборачивался к экрану информатора службы движения аэропорта. — Видимо, на Хиросиме опять что-то произошло.

Они сидели в баре второго этажа токийского аэропорта в ожидании рейса на Хиросиму. А рейс все откладывался по метеоусловиям. Сейчас они допьют свой коктейль и спустятся вниз. Досадно. Шесть часов проторчать в аэропорту, да еще днем…

За соседним столиком расположилась компания, очевидно молодожены — девушки в белых длинных платьях, молодые люди в черных костюмах. Глеб давно обратил на них внимание. Тогда они вели оживленный разговор, хохотали. А теперь приуныли, видно, их рейс тоже задерживался… Глеб вспомнил, что уговаривался с Мариной съездить после свадьбы в Прибалтику, они никогда не были в Таллине. Только вот свадьбы-то и не было. Так, какая-то торопливая, испуганная процедура записи в районном загсе…

Вдруг за соседним столиком дружно закричали: «Банзай!» Потом один из японцев, пожилой мужчина, что-то громко проговорил. Все вновь закричали: «Банзай!» Молодые люди вышли из-за стола, низко-низко поклонились и побежали, ловко лавируя между столами.

— Послушай, может, это и наш рейс, а? — спохватился Олсуфьев и обернулся к экрану информатора. — Нет, — вздохнул он разочарованно. — На Саппоро… Видно, и впрямь накроется Хиросима.

— Далась вам Хиросима! — воскликнул Глеб.

— Позволь, — растерялся Олсуфьев. — Но… память.

— А те молодожены отправились в Саппоро! На лыжах кататься, а не в Хиросиму.

Они расплатились, вышли из кафе и спустились по эскалатору вниз, на первый этаж.

Несмотря на дневное время, весь аэровокзал был залит электрическим светом. Многочисленные магазинчики торговали сувенирами, фруктами, сладостями, журналами, одеждой… Глеб остановился у киоска и купил яркую игрушку. Он давно собирался ее купить. Удивительная игрушка. Обычный красочный мешочек. Но стоило его помять, как в мешочке что-то начинало дико хохотать. Громко и долго. И ничем не остановить…

— Вот и вся память, — усмехнулся Глеб, глядя на Олсуфьева. — Послушайте, Петр Петрович… Допустим, та бомба убила бы всего лишь одного человека, какого-нибудь древнего старца. Ну не разорвалась бомба, бывает такое… И в то же время она послужила началом невиданного прогресса человечества…

Олсуфьев вплотную приблизился к Глебу:

— Не вижу принципиальной разницы между гибелью вашего старца и сотни тысяч жертв Хиросимы.

— Вздор! — Глеб заложил ладонь за ремень своей сумки и стал похож на солдата. — А если бы тот старик, допустим… утонул, замерз в снегу, — Тон Глеба был снисходительно-иронический. Как у человека, который все решил для себя. И твердо.

— У природы нет нравственных критериев. Да! Природа бывает несправедлива. Но не аморальна! — ответил Олсуфьев. — И то древние наказывали море палками, когда гибли люди.

— И в то же время разбивали друг другу черепа. Теми же палками… Лучше взгляните, какой пожар показывают по телевизору.

Глеб сел в глубокое кресло и вытянул ноги. На экране телевизора горело какое-то здание. Шел репортаж прямо с места пожара. Здание горело скучно, вяло. Скорее, оно тлело ленивыми редкими жгутами дыма, словно шевелило усами. Люди проходили мимо телевизора равнодушно…

— Вы, случайно, вчера не смотрели матч по боксу? Мухаммед Али против Джо Фрезера? — спросил Олсуфьев.

— Не до конца. И кто же победил?

— Мухаммед Али.

Глеб сжал подлокотники кресла и обернулся.

— Вы в этом уверены, Петр Петрович?

— Здрасьте. Победил Мухаммед Али. Правда, с небольшим преимуществом… А что вы так? Он ваш родственник?

Глеб засмеялся. Сухим неестественным смехом. Достал пачку сигарет, выбил одну и щелкнул зажигалкой. Красивое газовое пламя обхватило кончик сигареты.

— Значит, я выиграл пари! — Он выбросил сильную струю дыма. — Я заключил пари сам с собой и выиграл.


В Хиросиму они так и не вылетели. Все аэропорты юга Японии были закрыты по метеоусловиям.

А купленный сувенир «Мешок смеха» Глеб потерял. Вероятно, забыл в электричке…

* * *

Из допроса Г. Казарцева, обвиняемого по ст. 211, часть 2, УК РСФСР и ст. 127, часть 2, УК РСФСР.

«…После возвращения из Японии меня назначили руководителем группы. Выделили помещение, оборудование. По утрам, перед работой, я бегал вокруг дома в тренировочном костюме. Принимал душ, ел и отправлялся в институт, как на праздник. Все шло так успешно и гладко, что казалось неправдоподобным. В довершение этой «серии удач» я получил оттиск статьи известного специалиста в области магнитометрии, где он помянул «эффект Казарцева». Директор института теперь здоровался со мной за руку и называл по имени-отчеству. А в институте около двух тысяч сотрудников…»


Стены уплывали вверх зыбкими волнами. Глеб понимал, что проснулся, но ночные стены казались ему продолжением сна.

Отчего он проснулся?

Глеб повернул голову и увидел устремленный на него взгляд Марины.

— Ты чего? — Со сна голос его звучал хрипло.

— Слышишь? Она ходит. И так каждую ночь.

Глеб прислушался.

За стеной раздавалось едва различимое поскрипывание паркета.

— Когда она спит? А ведь весь день на работе. В ее-то годы…

Глеб сомкнул глаза, но сон не приходил — наоборот, мысли становились все ясней, конкретней… С утра надо будет наклеивать кристаллы, у Гоши Ведерникова не получается: он кладет слишком много компаунда. Работа нудная — пинцетом, пинцетом. Надо перетащить шкаф из старой лаборатории, некуда складывать образцы…

— Как ты можешь спать, когда она так ходит? — прошептала Марина.

— Я не сплю.

Глеб полежал еще несколько минут, затем приподнялся и сел, подтянув колени к груди.

Казалось, скрип паркета пунктиром прошивал тишину комнаты, то усиливаясь, то затихая.

Глеб опустил ноги на холодный пол. Попытался нащупать тапки, но, видно, слишком загнал их под кровать. Ноги все тыкались в старые босоножки, их Марина носила вместо домашних туфель. Ладно, пойду в них, подумал Глеб…

Зоя Алексеевна стояла у буфета, привалившись плечом к толстой резной балясине. Из-под халата виднелась ночная рубашка. Притихшая маленькая фигура матери выражала такую тоску, что у Глеба перехватило дыхание.

Зоя Алексеевна обернулась. Казалось, она не поняла — кто это появился в гостиной? Даже прищурила глаза.

— Ты чего это? — с неестественной веселостью в голосе произнесла она. — И в босоножках. Комик.

— Чего ты не спишь?

— Сердце что-то ноет. А хожу — перестает. — Зоя Алексеевна не сводила сына сухих глаз.

— Показалась бы врачу. Кардиограмму снять. — Глеб отвел взгляд в сторону окна. — Или на работе что не так? Как там Панкратов, все бушует?

Зоя Алексеевна сделала несколько шагов по комнате. Паркет заскрипел, точно живой.

— На пенсию ушел Панкратов. Пойду прилягу.

Почему-то ей не понравилось, как стоит пепельница. Передвинула к самому краю стола.

— Все мне завидуют. Говорят, ну и сын у тебя, Алексеевна. Далеко пойдет. Такое большое дело, когда дети удачные, такое большое. Ни с чем в жизни сравнивать нельзя. Это можно понять, когда свои дети появляются…

Мать еще что-то говорила, торопливо, горячо, точно защищалась.

Глеб подошел вплотную к окну. Ночь прилипла к стеклам густой темной пленкой. И было непонятно, где кончается крыша противоположного дома и начинается небо. Черный глянец стекол отражал лишь его фигуру. В углу этого зеркала виднелось лицо матери. Точно они впрессованы в это темное стекло — он и мать…

«О чем же она говорит?» — думал Глеб.

Казалось, что слова матери пчелиным роем разлетаются по комнате, садясь то на подоконник, то на диван, то на буфет, то на люстру, сталкиваясь в воздухе и рассыпаясь вновь…

При чем здесь все это? Привычки Глеба. Его школьные отметки. Его характер. Удачливость на работе…

— Послушай, мама…

В глазах Зои Алексеевны застыла мольба: только не об этом! Что она может посоветовать, что?

— Что же мне делать, мама?

Зоя Алексеевна погладила тугую крахмальную дорожку на спинке дивана. Растопыренные пальцы ее руки, казалось, схвачены перепонками — темные, морщинистые, точно утиные лапки.

Сколько же ей лет? Ведь ей уже около шестидесяти…

— Ладно. Спать, мама, спать… А то паркет жутко скрипит.

Глеб повернулся и нелепо, точно канатоходец, раскинув руки, направился к себе. Деревянными молотками застучали каблуки. Он спешил. Он готов был совсем сбросить дурацкие босоножки и побежать…

Но голос матери настиг его на самом пороге.

— Погоди, Глеб. Никуда нам не деться от этого разговора…

Глеб остановился, обернулся.

— Я так жалею, что Марина тебе все рассказала…

— Она правильно поступила… Клянусь твоей жизнью, Глеб, — если бы я могла поменяться с той женщиной! Я бы не задумалась. Но ничего не поделаешь. И я теперь об одном молю судьбу, чтобы никто никогда не узнал. И нельзя меня осуждать за это.

Голос Зои Алексеевны дрогнул, она попыталась справиться с собой и вдруг неожиданно закричала:

— Ради меня! Слышишь? Вез на себя беру, весь грех!

Она качнулась, уперлась вытянутыми руками в диван.

Глеб шагнул ей навстречу.

Проклятая босоножка соскочила с ноги и больно сдавила ступню.

Зоя Алексеевна подняла руку, удерживая Глеба на месте.

— Ты скажи своей жене. Я говорить не буду, а ты скажи… Пусть не сбивает тебя с толку. Если ей муж не дорог, то пусть подумает об отце своего ребенка…

Глеб вернулся в комнату. Нащупал крап кровати, осторожно сел.

— Я не сплю, — произнесла Марина.

— А! Слышала, значит?

— Не глухая. Только напрасно она так думает.

Глеб нашарил сигареты, спички. Огонек, точно маленький желто-оранжевый флажок, трепетал, пригибался и выпрямлялся вновь.

Марина тоже потянулась к коробке и вытащила сигарету.

— Тебе нельзя.

— Одну ничего.

Она прикурила и попыталась загасить спичку.

Огонек сопротивлялся. Он уклонялся, словно искал лазейку, чтобы скрыться, чтобы выжить. Глеб резко взмахнул рукой. Упрямый флажок превратился в белесый жгутик дыма…

— Вчера мне мой Макаров говорит: «Вы, Марина Николаевна, много порций обеда едите, что у вас живот надулся, да?» А Рюрикова ему отвечает: «Дурак ты, Макаров! Марина Николаевна беременная!»… Потом они надували животы и весь день играли в беременных.

— Действительно, дурак этот Макаров, — усмехнулся Глеб.

— Уже неудобно ходить на работу.

— Дома сиди. Как положено.

— Положено после семи месяцев.

— А за свой счет? Поговори с заведующей… Возможно, я уже забыл, но мы в свое время стеснялись в детском саду говорить об этом. Интуитивно, что ли…

— Время больших скоростей. Никита бы все объяснил. — Марина взбила подушку и прилегла боком, спрятав ладонь под щеку.

* * *

Полоска света, бордюром подбившая дверь, исчезла — мать выключила свет и пошла спать.

Глеб вдруг почувствовал, что так и не снял эти босоножки. Он дрыгнул ногами, разметывая их в разные стороны…

— После приезда из Японии я могу вспомнить все фразы, которыми мы с тобой обменялись, Мариша. Их было не более двадцати. Молчишь все, молчишь.

Марина протянула руку и тронула Глеба за плечо.

— Я люблю тебя. Я так люблю тебя, что мне страшно.

— И я тебя люблю.

— Нет, не любишь… Ты не можешь меня сейчас любить. Не о том твои мысли, Глеб… Ты, конечно, ходишь на работу, что-то делаешь… Не знаю…

— Чушь, чушь! — Глеб вскочил и прошелся по комнате, шлепая босыми ногами. — Выбрось это из головы! Я люблю тебя! И вообще, на следующей неделе соберемся все. Мы с тобой, Кит, Аленка. Дикость какая-то! Женился, и никто об этом не знает. Конечно, это будет не свадьба, а так… Посидим. Отметим…

С каждой фразой Глеб воодушевлялся.

Марина приподнялась. Пепельницы поблизости не было, она опустила сигарету в стакан с водой.

— Только не надо приглашать Кита и Алену, — проговорила Марина. — Не задавай мне вопросов. Я не смогу ответить… Но только без них!

* * *

Раз в месяц Никита приводил свою комнату в порядок.

Он сбрасывал с подоконников, со стола и стульев газеты, журналы, куски магнитофонных лент в глубокий картонный ящик. Такие дни, как ни странно, Никита любил. Он всегда при этом находил интересное и нужное, что когда-то безуспешно разыскивалось… Уборку он проводил не торопясь, со вкусом. Просматривал заново весь хлам. И начинал ее в субботу, с тем чтобы и на воскресенье продлить удовольствие.

Сегодня как раз и была суббота. Комната созрела для уборки, это он понял накануне, когда два часа разыскивал свой паспорт. Предстоял визит в загс для оформления развода…

Паспорт он так и не нашел. Но надежды не терял, ибо точно помнил, что в прошлую уборку он паспорт где-то видел. Сколько раз давал себе слово складывать документы отдельно!

Приход Глеба застал его в разгар работы.

Глеб прошелся по комнате, высоко поднимая ноги, — как-то неловко было ходить по раскиданным на полу газетам и журналам.

— Готовишься к побелке?

— Паспорт ищу. Накопилось тут всякого.

Никита подобрал какую-то бумагу, просмотрел и швырнул в ящик.

Глеб сел на диван. Впечатление было такое, будто они расстались только вчера.

— Что-то давно тебя не слышно, не видно, — произнес Никита.

— Суета все. Потом в Ленинграде был, на конференции. — О Японии Глеб решил не рассказывать.

— А… Припоминаю, припоминаю.

Помолчали.

— Ну как дела? — спросил Глеб.

— Что это ты интересуешься моими делами? — Никита поднял с пола пустую банку из-под кофе и бросил в ящик.

— Друзья детства, Кит.

— Много лет назад, когда мы были ближе к детству, ты интересовался меньше моими делами.

— Время, Кит, время. С годами становишься сентиментальным.

— В загс вот собрался. Развод оформлять с Викой.

— Ну? — удивился Глеб. — Я думал…

— Да. Официально я не был разведен… Мерзко на душе у меня, друг детства… Что-то все не туда. Суечусь, шумлю. А все не туда, все мимо. А почему, не знаю.

Глеб вытащил из свалки какую-то книжку в яркой обложке.

— Ну… а как поживает Алена?

— Понятия не имею, — быстро ответил Никита. — Вне сферы текущих интересов.

Он сказал неправду. Алена была в «сфере его текущих интересов». Тот разговор на бульваре оставил след в его душе. Никита ждал, когда Алена позвонит, поинтересуется, как разворачиваются события. Но Алена не звонила. Он не выдержал и позвонил сам. Мужской голос, видимо отец, попросил его перезвонить минут через пять, попутно поинтересовавшись, с кем имеет честь. Никита назвался, через пять минут позвонил вновь. Тот же мужской голос предложил ему больше не звонить. «Так это я, Никита Бородин», — растерялся Никита. «Я прекрасно вас понял, Никита. Но Алена просила передать, чтобы вы больше ей не звонили…»

Никита стал успокаивать себя мыслью, что это козни отца. К сожалению, он не знал, где работает Алена. Пришлось вновь пользоваться услугами телефона. Раза два он нарывался на отца и вешал трубку. И дома и на работе все валилось из рук, а мысли работали в одном направлении…

Наконец однажды подошла Алена. Она долго молчала в ответ на сбивчивые фразы Никиты. Потом произнесла тихо и твердо: «Я не могу никого из вас видеть. Никого! И не хочу!»

Может, рассказать Глебу об этой истории? А что? Почему бы и нет? Все ведь из-за него одного, только из-за него…

Глеб просматривал какую-то статью в подобранной с пола книге.

Нет, решил Никита, не стоит рассказывать. Ни к чему.

— Ну… а как Марина?

— Марина? — Глеб не поднял головы. — Мы, понимаешь, женимся с ней… Точнее, уже поженились.

Никита присвистнул. Но работу не оставил.

— Правда, свадьбы не было. Да и не будет. Просто расписались, и все. Поначалу я думал вас оповестить — тебя, Аленку. Собраться, понимаешь… А потом решили, что не надо. Так все и растеклось… Слушай-ка, что пишут: «Человек может носить в себе инфекцию туберкулеза, оставаясь практически здоровым»!

Глеб швырнул журнал в картонный ящик.

— Начитаешься таких статеек…

— Ты так бережешь свое здоровье? — усмехнулся Никита.

— Следую твоему совету. Для пользы общества.

— Ошибаешься, Глеб. Я не советовал тебе. Я лишь вслух произносил твои собственные мысли. Верно? Я тоже ведь кое-что понимаю.

Никита сел в кресло.

Они сидели друг против друга. Элегантный Глеб в темном спортивном костюме, в глухом свитере и Никита, толстый, неуклюжий Кит, облаченный в серую больничную пижаму, в шлепанцах, с дыркой у большого пальца на левой ноге.

— И вот еще что я понимаю, Глеб… Знать, где правда, — одно. А вот жить по правде — другое. Совершаем вещи, заранее зная, что они безнравственные. И все ради своих интересов… А какой душевный покой у людей, умеющих постоять за свои убеждения… Когда-то, в детском саду, мы верили в разную чепуху, В волка и козлят. И мы были счастливы. Мы открыто, смело защищали свои убеждения. Пусть наивные, но тогда они казались нам глобальными… Куда же все это девалось, Глеб?!

Глеб подошел к столу, оперся на него руками.

— Помнится, ты очень жалел, что в детстве тебя «приручали» к доброте…

Он не закончил свою мысль — отодвинул лист бумаги, извлек темно-красную книжицу паспорта.

— Ну и ну! — удивленно воскликнул Никита. — Представляешь, перерыл весь дом. Хорошо, ты пришел. Маленькая польза.

— Так знаешь, зачем я к тебе ввалился?

Никита взглянул на Глеба отсутствующим взглядом.

— Ты просил, помнишь? Для Скрипкина своего. — Глеб вытащил из кармана пакет. — Открытки с видами Ленинграда. Блок. Цветные.

— Только открыток мне тут не хватает, — пробормотал Никита, принимая пакет. — Скрипкина перевели в другой отдел. Теперь у меня в начальниках Привалов. А что он собирает, не знаю. Наверно, монеты. А монеты мне и самому нужны.

— Черт. Действительно досадно, — проговорил Глеб. — Да ладно! Отдай ты эти открытки Скрипкину. Пусть почувствует, какой он был мерзавец в отношении тебя.

— Хорошо. Отдам. Пусть почувствует, — согласился Никита.

— Так я пойду, — произнес Глеб и вздохнул.

И такое вдруг облегчение прорвалось в этом вздохе.

Никита проводил Глеба до двери.

— Знаешь, Глеб… Ты больше, пожалуй, не заходи ко мне. Не стоит. Я и так буду соблюдать правила игры, будь в этом уверен. Ведь ты меня ненавидишь. И с каждым днем будешь ненавидеть сильнее. Я знаю.

Глеб нажал кнопку лифта, но не стал ждать и пошел вниз.

Лишь внизу он наконец услышал, как хлопнула дверь Никитиной квартиры.

* * *

Не так-то просто было разыскать ее дом.

Где-то у главного входа в городской парк, Глеб это помнил. И был-то он там раза два, в школьные годы…

Дом он узнал сразу: узкий и высокий, он чем-то сразу бросался в глаза. На белой доске номера квартир и фамилии съемщиков, среди которых Глеб разыскал и фамилию Павлиди.

Алена шла быстро и гасила за собой свет. Это было не совсем вежливо — Глеб едва успевал за ней в длинном извилистом коридоре.

— Послушай, я могу потеряться! — пошутил он.

Алена не ответила.

Остановившись на пороге своей комнаты, она пропустила Глеба вперед и захлопнула дверь. Возможно, она не хотела, чтобы их видел кто-нибудь из ее домашних.

— Извини, я как снег на голову. Честно говоря, не думал тебя застать. Проходил мимо, решил, дай зайду проведаю.

Алена все молчала.

Глеб сел в кресло. Зачем он врет? Ведь специально пришел!

Комната была аккуратной, чистой. Старинный письменный стол на коротких резных ножках, лампа под фарфоровым абажуром, книги в золоченых толстых переплетах. Бронзовые подсвечники. Старинная работа…

Он мельком взглянул на Алену. Темные ее волосы перехватывала широкая красная лента. Расклешенные джинсовые брюки и пестрая кофточка эффектно выглядели на фоне всей этой старины.

— В такой комнате надо носить халат с кистями! — Глеб сердился на себя, он не мог найти верного топа.

Что-то за стеной упало, покатилось. И опять тишина.

Алена поставила стул спинкой вперед и села верхом. На ее смуглом пальце тускнел граненый крупный камень в хитро сплетенном узоре кольца.

И Глеб почувствовал нелепость своего прихода. Зачем? Он и к Никите не хотел идти, а пошел. Теперь вот к Алене… Надо встать и уйти. Самое благоразумное.

— До какого класса мы учились вместе, не помнишь?

— До седьмого, — ответила Алена. — После седьмого я перешла в другую школу.

— Но ведь я старше тебя на год, а учились вместе.

— Значит, ты был второгодник.

— Я? Ничего подобного! — растерялся Глеб.

— С чего ты взял, что ты старше? Мы однолетки. Это Марина младше меня на год, вот ты и решил.

Алена положила подбородок на спинку стула и пристально, не мигая, рассматривала Глеба.

— Кстати, о школе, — сказала она. — В школе ты дал мне прозвище «Ушастик». Помнишь? Ты основательно тогда мне портил настроение.

Глеб бросил взгляд на ее гладко зачесанные волосы.

— Что ж, ты нашла свою прическу. Она прячет дефект и выставляет достоинства. Ты, вероятно, самая красивая в своем институте.

— Да, ты мне много попортил крови. У тебя легкая рука, почти вся школа меня дразнила Ушастиком. И когда я почувствовала себя взрослой, жизнь моя стала невыносимой из-за твоего дурацкого прозвища. Тогда я перешла в другую школу. Все из-за тебя.

— Какая чепуха. Науськала бы своего папу. Он человек горячий, с древнегреческой кровью. Дал бы мне по шее, и дело с концом. Признайся, это не очень серьезно звучит.

Глеб улыбнулся.

Алена продолжала смотреть в сторону. Брови ее расширились.

— Несерьезно звучит? Конечно, серьезно лишь то, что касается тебя лично. — Голос Алены дрогнул.

— Послушай, — изумился Глеб. — Неужели ты держишь в голове какие-то детские проказы? Столько лет!

— Конечно, ведь тебе все прощается. Избранник божий!

— Почему ты так со мной разговариваешь? — тихо проговорил Глеб.

— Потому что я ненавижу тебя!

Алена теперь смотрела в упор на Глеба.

— Ты сделал нас подлецами — меня, Марину, Никиту. Я ненавижу себя, их. Мы безвольные слюнтяи, которые мучаются твоей виной. А ты? Ты прекрасно выглядишь. В почете. Самоуверен и красив. Единственно, что тебя беспокоит, это чтобы мы молчали. Ты бродишь по нашим квартирам, заглядываешь в паши глаза, как пес… Отсюда ты отправишься к Никите, если уже не побывал у него… Мой тебе совет — уезжай из этого города. Чтобы никто-никто не знал, где ты, чем занимаешься. Пропади, сгинь! Может быть, и мы тебя забудем.

* * *

Небо оставалось чистым, прозрачным, покрытым меленькими веснушками звезд. И было непонятно, откуда брался этот снег. Густой, мокрый, он валил точно из огромной прорехи…

Глеб запрокинул голову и слизывал с губ снежинки. Теперь он понял: снегом исходила туча, край которой зацепился за телевизионную башню.

Трое парней расположились с гитарой на соседней скамейке. Глеб узнал этих парней — они ошивались в Аленкином подъезде, когда Глеб туда входил полчаса назад.

Без четверти одиннадцать, пора и домой. Марина сегодня осталась ночевать в детском саду. Ей трудно стало приезжать к Глебу каждый день, в автобусе ее тошнило. И с матерью у нее в последнее время что-то не очень ладно складывались отношения. Не то чтобы они ругались, нет. Наоборот. Просто молчат. Или разговаривают подчеркнуто вежливо, что хуже любого скандала… Может быть, и верно — лучше уехать ему, как сказала Алена? Какие страшные были у нее глаза, ненавидящие. Вспомнила вдруг далекую глупую историю. «Ушастик»! Выходит, помнила, не забыла за столько лет! Мало ли как кого в детстве называли, смешно даже… Кажется, именно из-за этого прозвища он тогда даже подрался с Никитой. Никита был влюблен в Алену и ревновал ре к Глебу. Они подрались в раздевалке, после волейбола. Глеб оттолкнул Никиту, ему драться не хотелось, они считались друзьями. Но тот ударил Глеба своим мягким девчоночьим кулаком. Ну и пошло-поехало…

Глеб сидел на скамье, курил и удивлялся. Сколько воспоминаний пробудил этот визит к Алене! А прошло много лет… Может, действительно уехать? Работу он всегда себе найдет, да и Марина успокоится…

Ладно. Пора идти.

Из-за угла показалась фигура в шляпе, с поднятым воротником и каким-то предметом под мышкой. Человек спешил и вскоре поравнялся с Глебом. Под мышкой он нес скрипичный футляр.

И тут Глеб услышал голос:

— Послушайте, Паганини! Не проходите мимо!

Глеб оглянулся. Трое парней преградили дорогу скрипачу.

— Что, собственно, вам надо? — проговорил скрипач.

— Полонез Огинского! Исполни! — проговорил один из парней. — Хочется серьезной музыки. Опохмелиться.

Скрипач оглянулся. Стекла его очков тускло отразили далекий фонарь. Очевидно приняв и Глеба за одного из хулиганов, он сник.

— Прошу вас! Я тороплюсь… Я могу дать денег.

Он суетливо сунул руку в карман. Не нашел. Прижимая скрипку, он принялся шарить во втором кармане.

— За кого ты нас принимаешь, Паганини?! — Тот, с гитарой, ухватил скрипача за руку. — Мы любители чистого искусства. Сыграй — отпустим!

— Но… я не знаю полонеза Огинского.

— Тогда дай я сыграю.

— Сыграй, Тиша! — воодушевился коренастый. — Попробуй!

Скрипач крепче прижал футляр.

— Нельзя. Снег идет. Сыро.

— Сыро? — И коренастый сбил с головы скрипача шляпу.

— Вы что? Хулиганы! — вдруг выкрикнул скрипач. Возмущение на мгновение перевесило страх, и он толкнул коренастого в грудь, наклонился и поднял шляпу.

— Ах, ты драться? — выкрикнул коренастый и ударил скрипача.

Глеб сидел не шевелясь. Мгновениями он готов был сорваться с места, расшвырять этих молодчиков. С каким бы упоением он это сделал! Его тренированные, сильные мышцы были возбуждены. Они были готовы к этому, они требовали, ныли от нетерпения, от жажды борьбы… Но ему нельзя ввязываться ни в какие истории. Всю жизнь теперь он будет прятаться, ибо сам страшной виной виновен. И всю жизнь теперь он будет ждать, что придут однажды и скажут — пошли.

Скрипач стоял длинный, нескладный, без шляпы. И плакал.

— Ладно, ладно, — произнес один из парней. — Ничего с твоей скрипкой не сделается. — И еще раз ударил музыканта.

Глеб поднялся со скамьи, швырнул сигарету в снег.

Он ощутил сладость свободы.

Он не мог больше таиться, как не может пловец, что вынырнул на поверхность из глубины, не схватить свежий глоток воздуха. Никакая сила не заставит его отказаться от этого. Ведь жажда справедливости сильнее всех инстинктов, любого благоразумия. Глеб понял, что иначе ему не жить. С каким наслаждением он сейчас раскидает этих подонков! Его сильное тело рвалось, требовало столкновения. Скованное долгими днями страха и тоски, оно сейчас было словно стальная сжатая пружина. Он был сейчас невменяем, буен, дик. Нет такой силы, что могла его удержать.

Подобравшись, парни смотрели на приближающегося к ним Глеба. Их было трое. Они что-то выкрикивали, но Глеб их не слышал. Он знал, что ему надо делать…

В это мгновение из-за угла на полном ходу появилась патрульная милицейская машина. Из машины выскочил милиционер и бросился к Глебу. Машина остановилась рядом с парнями…

Дежурный раздал всем по анкете.

— Надеюсь, все грамотные. Заполнять разборчиво. Иначе будете переписывать заново.

Глеб написал свою фамилию, имя, отчество.

Коренастый повернулся к скрипачу:

— Сам меня первым ударил, а теперь…

— Я вас не трогал. Я шел с концерта, — вяло произнес скрипач.

— Ну скажи, скажи. Ты не первым его ударил? — вступил гитарист. — Честно!

— Тихо! — прикрикнул дежурный. — Разберемся!

Он собрал анкеты и разложил их на столе, точно игральные карты.

— Так, так… Один, значит, студент политехнического, второй слесарь-механик в институте, третий… Ты чем занимаешься?

Дежурный посмотрел на коренастого.

— Я в настоящее время… болею. С легкими не в порядке.

— Болеет он! — возмутился скрипач. — Чуть руку мне не сломал, подлец!

— А вы не оскорбляйте! — поправил коренастый и взглянул на дежурного. — В официальном учреждении, не в пивной.

Скрипач сконфуженно умолк.

Лейтенант постучал карандашом по столу.

— Так-так… Хулиганите, значит? Избиваете граждан?

— Так он первым полез! — воскликнул коренастый.

Скрипач от изумления лишь покачал головой.

Дежурный переводил взгляд с одного на другого.

— Конечно! — загалдели парии. — Он первый полез! И товарищ вот подтвердит. Он сидел на скамейке, отдыхал. Мы же к нему не приставали, верно?

Глеб уперся локтями в колени, положил подбородок на сжатые кулаки. Он молча, в упор разглядывал молодых людей. Обыкновенные ребята. Один студент-политехник, почти коллега. Второй механик в НИИ. Глеб-то знал, что это значит. Экспериментальная работа. Тонкая, требующая хороших рук…

— Как же вы могли? — тихо проговорил Глеб.

В голосе его, негромком, слегка растягивающем слова, звучало такое отчаяние, что молодые люди притихли, искоса поглядывая на Глеба.

— Я все видел, лейтенант, и все расскажу.

Через полчаса опрос закончился.

Дежурный предложил каждому расписаться в протоколе. Затем распорядился, чтобы парней задержали до утра. Скрипача и Глеба он приказал отвезти домой «а милицейской машине. А пока скрипач вышел в коридор, чтобы привести себя в надлежащий вид.

Лейтенант что-то записывал в толстую книгу, макая ручку в ученическую круглую чернильницу. В тихой дежурке тикал белый жестяной будильник. Из-под стола вышел сонный тяжелый кот, вытянул лапы и сладко потянулся.

— Скажите, лейтенант, вы помните — на Менделеевской женщина погибла? — проговорил Глеб.

— На Менделеевской? — Лейтенант не поднимал головы. — Что-то припоминаю. Давно было.

— Не так уж… Три месяца и, скажем, двадцать дней.

— А что, вы и там проходили свидетелем? — усмехнулся лейтенант. — Вам везет. Спать надо по ночам, спать.

Он поднял голову и пристально посмотрел на Глеба.

— А с чего вы вдруг спросили?

— Нет, ничего. Просто вспомнил, — спокойно проговорил Глеб. — Сотрудник мой живет на Менделеевской. Рассказывал.

— Пока ничего не слышно. Глухо.

Глеб встал.

— Спокойной ночи, лейтенант.

— Бывайте!

* * *

Во втором этаже детского сада светилось окно, задернутое голубой занавеской.

У самого крыльца, в канаве, покачивался белый игрушечный кораблик.

Глеб притопил его носком ботинка. Кораблик исчез, но через мгновение вынырнул вновь и поплыл. Теперь до него не дотянуться.

За дверью раздался радостный голос Марины:

— Глебушка!

Дверь распахнулась.

На лестнице пахло чем-то съестным. И еще лекарствами.

Забытая кукла валялась на ступеньке, свесив в проем капроновые волосы. Глеб подобрал куклу и подбросил. Кукла лениво перевернулась в воздухе и плюхнулась мягко, как подушка.

— Эй! — крикнул он. — Не стойте слишком близко! Я тигренок, а не киска!

Глеб подхватил куклу и закинул ее на подоконник. Там что-то загремело, покатилось.

— Глеб! Ты что, с ума сошел?

Марина побежала наверх. Широкий халат, скрывавший ее располневшую фигуру, распахнулся.

Глеб захохотал, повиснув телом на перилах.

Марина остановилась на площадке второго этажа.

— Дурень!

— Ну вот, — не успокаивался Глеб. — Сразу и дурень!

— Что с тобой? Ты пьян? — Марина старалась сдержать раздражение.

— Я? Как стеклышко. Ни в одном глазу.

Марина зашла в свою комнату. Громко хлопнула белая больничная дверь.

— Эй! Почему у вас пахнет лекарствами? — крикнул Глеб.

Марина высунула голову.

— Послушай, если ты намерен орать… отправляйся лучше домой. И дай мне спать. Мне в семь детей принимать.

Глеб опустился на ступеньку, положил подбородок на колени. Марина присела рядом.

— Простудишься, — проговорил Глеб усталым голосом. — Тут дует.

— Не простужусь.

Помолчали.

— Извини. Я тут раскричался, — проговорил Глеб.

— Чепуха. Сад пустой.

— Измучилась ты со мной, — пробормотал Глеб.

Марина вытащила из кармана розовый лоскут, разложила на коленях. Лоскут принял форму распашонки.

— Нравится?

Глеб взглянул на распашонку.

— А почему розовая?

— Розовая? Потому что у нас будет девочка. Хочу девочку!

Глеб усмехнулся:

— Чтобы не пришлось… покупать ему мотоцикл?

— Да! — подхватила она четко и раздельно. — Чтобы не пришлось покупать ему мотоцикл!

Глеб помолчал. Вздохнул.

— В таком случае, надо ее приучить правильно переходить улицу. Еще неизвестно — мальчик лучше или девочка.

— Девочка, — прошептала Марина.

Как они давно не говорили об этом! Казалось, прошла вечность. Казалось, что все-все забыто…

Лампочка под матовым круглым шаром мигнула и потускнела — изменилось напряжение в сети.

— Между прочим… кажется, дело о происшествии на Менделеевской сдали в архив.

Глеб вслушивался.

— Что ты молчишь? Говорю, дело, кажется, сдали в архив… Да ответь же что-нибудь!

— Что ответить? Мы с тобой часто мыслим одинаково, Глеб.

— Ты хочешь сказать: именно так я буду через много лет объяснять ему? Или ей? — Глеб скомкал распашонку и сунул в оттопыренный карман Марининого халата.

— Нам надо расстаться, Глеб.

В расстегнутом вороте ее халата виднелась рубашка с чуть надорванной мережкой.

— То есть… как? Ведь я люблю тебя.

— Я тоже люблю тебя… Никогда никого так не любила. Ты знаешь.

— Так в чем же дело, Мариша? Сейчас, когда…

— Неужели ты не понимаешь? — Марина прикрыла глаза. — Тебя успокаивает этот далекий архив? Что не, я тоже не стану тебе напоминать ни о чем… даже своим присутствием. Я уеду из этого города. Завтра же.

— Ультиматум?

— Как ты можешь, Глеб? Это жестоко…

Глеб достал сигареты.

— Закуришь?

Марина отрицательно покачала головой, но рука потянулась к пачке.

— Совсем ты ошалела… С этим садом, с этими детьми. Фанатик!

— Не обманывайся, Глеб. От себя не уйдешь. Еще помучаешься месяц-другой… От себя не уйдешь.

Две сизые струйки папиросного дыма переплелись между собой и потянулись к потолку.

— Значит… расстаться? И надолго?

— От тебя это уже не зависит, Глеб… Я всегда буду рядом.

Глеб щелчком отбросил сигарету в угол и поднялся.

Пошел вниз по лестнице.

— Может, поешь? Я приготовила, — тихо проговорила Марина.

— Нет аппетита. — Глеб не оборачивался.

— Глеб… что сказать маме?

Глеб остановился. Застегнул плащ.

— Вернусь, сам расскажу.

— Это будет не скоро, Глеб.

— Не скоро, Марина.


Белый кораблик уткнулся в крыльцо. Глеб хотел оттолкнуть его носком, но передумал.

Слабый свет за голубой занавеской погас, и вскоре скрипнула дверь подъезда, обозначив в светлом проеме фигуру Марины с накинутым на плечи пальто.


Ленинград, 1975

Загрузка...