Всем пережившим посвящается
Мама говорила, что главное в жизни – иметь план.
И держать все под контролем.
В шкафу еще остались подобранные ею комплекты одежды. Их хватит дня на три.
Мама умерла пятнадцать дней назад.
Недоброе утро. Часы тикают громче, чем вчера. С утра мне тревожно. Сегодня сильнее, чем обычно.
Я что, заснула на диване?
Нужно закончить работу и отослать ее в «Эпл». Потом я буду ждать письмо. Суть его не важна. Главное – оно будет подписано: «С уважением, Стив Джобс».
Как приятно думать, что Он сам подписывает адресованные мне письма. Я знаю, что это не так, но все-таки.
Надо встать, умыться, одеться, выпить кофе и доделать работу. Таков план. Последние годы план всегда один.
Почему мама покупала мне одежду, которую я терпеть не могу? Розовые кофточки, юбочки, каблуки. Мама надеялась, что я стану настоящей женщиной. Сама она ею никогда не была.
Звонок. По городскому.
Подходить? Кто это? Если мне и звонят, то на айфон. Ладно, отвечу.
– Да? Что вы хотите?
В трубке шуршит. Зловещее шуршание мне не нравится. Ответ на звонок – это нарушение плана? Обдумать не успеваю.
– Алло? Лорочка, деточка, это вы? Это Надежда Николаевна, помните меня? Я коллега вашей мамы.
– Здравствуйте, Надежда Николаевна. Вас я помню. Вы же с мамой на кафедре работаете?
– Деточка, как вы там? Такое горе, такое горе, такая потеря для всех нас.
Господи! Запричитала… Какой противный голос, не люблю я, когда плачут. Слабых не люблю.
– Деточка, может, вам нужна моя помощь? Ваша мама просила о вас позаботиться. Давайте я приеду? Покушать привезу, поговорим…
– Нет, спасибо, – отвечаю быстрее, чем положено.
В голове стучит: не дай ей помешать тебе. Какая чужая мысль.
– Нет, Надежда Николаевна, не надо приезжать. Вы же никогда не любили маму, завидовали ей, да?
Вешаю трубку. Разговор невыносим. Обрезаю телефонный провод. Вдруг она еще раз позвонит.
Умываюсь и не нахожу кофе. Надо заказать доставку продуктов. Не помню, когда я последний раз это делала. Почему-то нет связи. Проверяю, переподключаюсь – глухо. В магазин надо идти самой.
Надеваю все черное. Волосы убираю в пучок, как мама любит. Ей нравится, когда видно лицо. Она называет мое лицо благородным. И приписывает это себе как личное достижение.
Смотрю в зеркало – сегодня я должна быть особенной! Для Стива…
Распускаю волосы. Красиво! По-блядски. Но никто не раскритикует – мама-то умерла. Это плюс.
Прости меня, Господи! Какая жуткая мысль. Она не моя! Я никогда не хотела маминой смерти.
Бегу из дома. На улице лучше… Пока не вышла на проспект.
Машин много. Они едут слишком быстро и громко. Страшно: машины рычат, как огромные быстрые звери. Что за черт? Отменили все ограничения скорости? Хочу вернуться домой, но в холодильнике буддистская пустота. Я уже три дня ничего не ела. Не хочется. Но без кофе не смогу работать.
Пристраиваюсь к человеку в грязных ботинках. Сейчас он перейдет дорогу. И я с ним. Не дышу. Делаю шаг точно вместе с ним. Молодец, Лора!
Вот и магазин.
Какой странный дом… Он что – ненастоящий? Похож на киношную декорацию. Ни в одном окне не горит свет.
Я понимаю, что сейчас день, но в такую мрачную погоду хоть в одном окне должен гореть свет. С домом что-то неправильное происходит…
Всматриваюсь. И убеждаюсь в своей правоте! Провода везде, камеры… Раньше их точно не было. Я же не в маразме, я же помню. Куплю кофе – и бегом отсюда. Давай же, Лора, не бойся! Иду в магазин. В окружающее не вглядываюсь.
Возвращаюсь домой. Есть не хочется, пью героически добытый кофе с молоком. Пора работать. Стив ждет. Включаю компьютер. Всплывает фотография горящего самолета. Дымящиеся обломки фюзеляжа, почти целый нос. Хаос: спасатели и пожарники, разметанные разноцветные кусочки человеческой жизни. Я точно ее не загружала. Откуда она взялась?
Кто так шумит?
Соседи наверху двигают мебель, роняют что-то. Играют торжественно и бодро на фортепьяно. Неужели «Интернационал»?
Никто не даст нам избавленья:
Ни Бог, ни царь и ни герой.
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой.
Конечно, сегодня же седьмое ноября! И как это у них получается? Одновременно и играть, и двигать? Не буду обращать внимания, главное – не отвлекаться.
Не отвлекаться? Нет, это выше моих сил! Кипит мой разум возмущенный, я вам сейчас покажу: кто был никем, тот станет всем! Сволочи!!
Там живет какой-то дед. Может, внуки к нему приехали? Так громко! Сосредоточиться невозможно. Ругаются, голоса злые. Наверное, уже идут «на смертный бой». Фортепьяно озверело. Дерутся, наверное. И еще аккомпанируют себе. Может, даже убивают друг друга?
И все это сопровождается «Интернационалом»:
Держава – гнет, закон лишь маска,
Налоги душат невтерпеж,
Никто богатым не указка,
И прав у бедных не найдешь.
Довольно государства, право,
Услышьте Равенства завет:
Отныне есть у нас лишь право,
Законов же у равных нет.
Как современно, боже мой! Кто же это поет? Не могу больше терпеть. Бегу наверх. Стучу долго, никто не открывает. Наконец за дверью слышатся медленные шаркающие шаги. У двери затихают. Кто-то стоит и смотрит на меня, как в микроскоп. Я не выдерживаю:
– Откройте!
– Что вам надо? – старческий возмущенный и напуганный голос.
– Откройте мне! Что у вас происходит? Вы мешаете мне работать! – пытаюсь говорить спокойнее. Нужно увидеть, что происходит в квартире. Меня не провести. Может, заманивали?
– Чего тебе надо? Я сплю. Совсем, что ли, спятила?
– Откройте или я вызову милицию!
– Ты Лора? Девочка Эльзы Александровны? Не здороваешься со мной никогда!
– Пожалуйста, откройте! – изображаю вежливость, как учила мама.
– Ну ладно… Только отойди от двери.
Замок щелкает, дверь осторожно приоткрылась. На пороге стоит седой помятый старик. Сонный и раздраженный.
– Ну и чего ты хочешь, Лора?
– Здравствуйте, с праздником вас… а где она?! Я слышала, как кричала женщина. И пела «Интернационал».
Пытаюсь заглянуть за плечо старика. Ничего не вижу, кроме хлама в коридоре. В квартире тихо и обморочно. Тревожно.
Старик старается скрыть, но он испуган.
– Пустите меня, я посмотрю.
– Иди домой. Нечего тебе у меня смотреть. Я «Интернационал» уже лет пятьдесят не пел. Совсем ты умом повредилась…
Старик выталкивает меня на лестничную клетку. Дверь захлопнулась, лампа мигает и гаснет.
Жутко. Как днем перед магазином. Бегу вниз по лестнице. Уже около своей двери подворачиваю ногу и падаю.
Больно! Очень больно! В голове крутится мысль: «Дура! Дура! Не справилась, не справилась!» Страшно, хочется кричать, но кричать нельзя. Хватаюсь за ручку двери. Фуф! Наконец я дома, в безопасности.
Зачем выманивать меня из квартиры? Это знак? Только вот чего? Не понимаю.
Надо работать.
Два часа ночи. Ура! Все готово. Отсылаю файлы в «Эпл».
Спать не хочется. Надо сделать что-то. Может, убраться? Так грязно. Везде грязь. Почему мама не убирает?
Мама, когда плохо, дает мне феназепам. Где он? Высыпаю все из аптечки. Вот эти. Желтые. Выпью две для верности.
И обязательно помолюсь на ночь.
Мы – свидетели этой истории и хотим рассказать ее вам. Она началась, развивалась и закончилась в одной старейшей московской психиатрической больнице. Все, до последнего слова, в этой истории – чистая правда, как правда и то, что мы единокровные сестры. Итак…
Заканчивается год. В психиатрической больнице, как и везде, ждут праздников, суетятся, готовят подарки. Мечтают, чтобы каникулы стали особенными и запомнились на весь следующий год.
В отделениях устраивают «огоньки», утренники и дискотеки. В клубе готовится большой концерт, администрация делит годовую премию. Радость, возбуждение и суета – работать не хочется. Но больничная жизнь идет своим чередом: больные поступают, лечатся и выписываются. Врачи приходят затемно на работу, проводят утренние пятиминутки, делают обходы, пишут истории болезни, медсестры раздают лекарства, пьют чай в сестринских и сплетничают…
Наш герой оказался в больнице двадцать шестого декабря, пройдя все этапы ритуала поступления.
Вообще-то в психиатрическую больницу не так-то просто попасть. Здесь чрезвычайно не любят посторонних. Обязательно надо сойти с ума, совершить то, что другие сочтут безумным, внушить окружающим сильное чувство беспокойства и ощущение полной потери контроля над ситуацией. Необходимо выделиться так, чтобы стало очевидно, что человек больше не относится к благословенной норме, а навсегда или временно покинул ее, перейдя в разряд необычных, неврастеников, больных, ненормальных, ку-ку, психов и шизиков.
Конечно же, нормальные люди гораздо опаснее. Именно они, по большей части, совершают преступления, обманывают, предают, воруют, убивают, берут взятки, издеваются над подчиненными, придумывают дурацкие правила, усложняющие жизнь. Парадоксально, но факт: все эти люди принадлежат к психической норме! Кто же такие психи? Чем можно заслужить это звание? Как во время, которое многие считают концом времен, в наше время, уставшее от разнообразия всего – от йогуртов до религий, – как понять, что ты покинул среднестатистические берега нормы и отчалил к неизвестному миру безумия?
Возможно, история, свидетелями которой мы являемся, ответит на эти вопросы, возможно, усложнит их и поставит новые. Важно, что она позволит разобраться в этом вопросе без риска: вы можете не сходить с ума, не проживать все эти страшные и удивительные события в одиночку. За ними можно подсмотреть – с нашей и с Божьей помощью. И ответить в конце концов на вопрос, нормальны ли вы сами, и если да, то на чем основывается ваша убежденность? Со своей стороны обещаем, что не утаим от вас все самое интересное, не оставим за кадром то, «о чем лучше не говорить». Однако постараемся сделать это деликатно.
Костя Новиков – учитель истории в престижной московской школе. Сегодня, двадцать пятого декабря, он возбужден и нервничает. Последнее время он постоянно нервничает. Его тревожит экономический кризис в Европе, неожиданная политическая активность в России. Но больше всего его волнует предстоящий школьный спектакль, ведь он его режиссер и вдохновитель. Костя не знает ничего прекраснее, чем древнегреческий театр. Он искренне убежден, что, лишь прожив на сцене любовь и страдание Эдипа, можно понять, как уцелеть в этом странном мире. Кроме того, обострившиеся политические взгляды требуют своего места.
Костя искренне верит в будущее Европы: «Если у них получится, – с надеждой и азартом убеждает он окружающих, – быть может, ход мировой истории изменится, и у нас у всех появится шанс!» Когда у Греции начались серьезные экономические проблемы, Костя очень переживал. Он боялся, что Грецию исключат из Евросоюза, и решил ее поддержать. Объявил год Греции в школе. За год ученики должны были поставить два спектакля: «Приключения хитроумного Одиссея» и «Любовь эллина». Сценарии спектаклей учитель писал сам. Сегодня должна состояться премьера.
Костя – хороший учитель. Неведомо как, но ему удается безразличных ко всему школьников седьмого-восьмого классов увлечь театром и, что совсем уже удивительно, театром античным. Как у него получается, мы не знаем, однако нам он показался человеком, редко встречающимся в современной школе. Скорее, он напоминает учителей прошлого, того прошлого, когда к учителям относились с особым уважением, считали их людьми «с большой буквы», и сами они, еще свободные от жестоких неврозов ЕГЭ и ГИА, так себя чувствовали.
Костя, конечно, странный учитель истории. Вот один пример: во время зимних предвыборных митингов в Москве он собирался повести свои классы сначала на Болотную площадь, а потом и на Поклонную гору. Ученики никогда не видели его таким счастливым. Постоянно повторял, что история вышла на улицы, и как раз теперь, когда дети стали изучать общественное движение девятнадцатого века, они все увидят своими глазами. Кажется, он всерьез предполагал, что на свете нет ничего интереснее истории. Непонятно, чем бы все кончилось, если бы не вмешался директор.
Директор школы, Михаил Аркадьевич Ясень, относился к Косте c раздражением, c трудом слушал вроде бы логичные, но всегда удивительно неуместные предложения по улучшению жизни в школе. Ясень от учителя уставал. Не выдерживал, старался быстро закруглить разговор, отвечая на все стереотипным: «Идите уже работайте, работайте! Потом поймете, как тут все устроено!» Ему было наплевать, соответствуют ли школьные декорации атмосфере, которую Костя старался создать в спектакле. Гораздо важнее, чтобы к приезду комиссии у школы были «досуговые мероприятия».
Костины спектакли Ясень не понимал. Директор много раз предлагал поставить спектакль по мотивам русских сказок – «Снежную королеву» или «Золушку». На худой конец Чехова. Но Костя был неумолим. Когда Ясень начинал распинаться о пользе русской классики для детских душ, лицо Кости скучнело, и он с новой силой извергал на Ясеня свежие порции доказательств того, почему в современном школьном театре никак нельзя ставить «Конька-горбунка», а нужно только «Матрицу» или «Ночной Дозор». Что именно такого рода произведения и есть современная классика наравне с античными сюжетами.
Ясень от столь абсурдных утверждений багровел и, проникновенно смотря в окно, долго вещал о роли великой русской культуры в системе образования. Костя почти сразу переставал слушать, завороженный стремительным багровением Ясеня. Казалось, что директора вот-вот хватит удар. Для школьного театра Ясеню не нужна была столь эксцентричная репутация, но он ничего не мог поделать и каждый раз с тревогой ждал очередного представления. Он был бы рад избавиться от Кости, найдя ему спокойную замену в лице хорошенькой выпускницы педагогического вуза, но дети Костю любили, родители удивлялись, узнавая от детей про то, как Платон представлял себе государственное устройство. Именно после уроков истории дети производили на родителей не привычное впечатление варваров, которые не знают самых обыкновенных вещей, а в точности наоборот. Дети поражали родителей невиданной эрудицией и пониманием сквозных исторических процессов, в которых сами родители безнадежно запутались. Многочисленные комиссии ставили галочки. К тому же охотников в свободное время и совершенно бесплатно ставить школьные спектакли, кроме учителя истории, не находилось.
Ближе к премьере и к Новому году обстановка в школе незаметно для Кости неприятно изменилась.
До спектакля оставалось несколько часов, предстояла последняя репетиция и установка декораций. Декорации представляли собой скамьи, которые при правильном сложении превращались в кусок амфитеатра, повернутого лицом к зрительному залу. Работа сложная. Костя был полностью погружен в решение технических проблем безопасности амфитеатра и Леночку, секретаршу Ясеня, заметил не сразу. Леночка с презрением окинула сцену своими глазками-пуговками и, сделав максимально серьезное и не оставляющее человечеству шансов лицо, приказала учителю немедленно явиться к директору. Костя разозлился. Времени на внушения не оставалось, амфитеатр не давался, а к Ясеню всегда вызывали надолго. В досаде он помчался на вызов. Леночка конвоировала до самого кабинета, Косте даже казалось, что она боится побега. Костя вошел в кабинет с раздраженным выражением лица, чем немедленно взбесил Ясеня. В фантазиях директора учитель уже знал, что ему конец, и осталось лишь оформить этот конец заявлением об уходе по собственному желанию.
После того как в соседней школе учитель рисования оказался педофилом и разразился большой скандал, Ясень больше всего на свете боялся угрозы педофилии. Ему даже иногда снились кошмары, в которых и он, и завуч оказывались педофилами. После таких снов Ясень пару недель боялся уснуть. Но одно дело сны, другое реальность. Дело в том, что в школьных спектаклях участвовало подозрительно много мальчиков, которые, кроме двух-трех аутсайдеров, обычно избегают подобных мероприятий. В голове у Ясеня сложилось пренеприятное подозрение. Доказательств – никаких. Опять же, у Кости Новикова имелась тетка из Минобразования, которая обеспечила ему протекцию в школе. Все было хуже некуда. И тут подвернулся повод.
Повод сидел, притулившись к директорскому столу, жертвенно сжав коленки и тиская в руках бумажный платочек. Мама Вовы Медведева. Лицо ее залито слезами, хвостик на макушке растрепался от сильных чувств. Выглядит отчаянно.
У Вовы Медведева довольно странная мама. Она постоянно тревожится за сына. С самого Вовиного детства ее мучают мысли о том, что мальчика украли цыгане, что он провалился в канализационный люк, что его травят дети в школе всеми известными науке бактериями… Лет с десяти она регулярно искала у него наркотики, сверяясь с соответствующими пособиями. Список тревог никогда не заканчивался. Вова стыдился мамы, старательно скрывал ее от одноклассников и запрещал приходить в школу.
Когда Вове досталась роль златокудрого Эрота в спектакле «Любовь эллина», ее тревога приняла новое направление. Она поспешила к учителю и поинтересовалась, не вызовет ли эта роль насмешек над ее сыном, и вообще, почему, собственно, Эрот? Вове – четырнадцать, и он действительно златокудрый и вполне пубертатный юноша, но в маминых фантазиях мальчик еще не знает, зачем ему пенис, потому что рос без отца. Костя вначале обрадовался ее приходу, подумал взять ее в союзники, вместе помочь Вове развить явный артистический талант, прочел ей лекцию о роли эроса в современной культуре. Мама лекции не оценила. Ушла от учителя в смятенной задумчивости.
Она не спала несколько ночей, пила успокоительные, все не решаясь поговорить с сыном. А сына и дома-то не было: он пропадал на репетициях. В итоге отдельные факты сложились в ее голове в нечто ужасное: Вова в последнее время стал безобразно вести себя, участвует во всех школьных спектаклях, его все время нет дома. Иногда жертвы педофилов никому ничего не рассказывают, но поведение их меняется. Они становятся замкнутыми, грубыми, не идут на контакт с родителями – как раз все то, что происходит между ней и сыном.
Она взбивала всю ночь подушки, но так и не уснула. А утром засобиралась к Ясеню. Долго стеснялась, не зная, как приступить, не решаясь полностью изложить развитие своих догадок директору. А когда начала, уже не могла остановиться и закончила речь тем, что, если учителя истории не уволят, она устроит грандиозный скандал. По несчастливому стечению обстоятельств, брат мамы Вовы Медведева – профессиональный телевизионный скандалист, и у нее просто не останется выхода, как уничтожить школу, учителя и Ясеня. Брат будет только рад модной теме.
Директор понял, что то, чего он боялся больше всего на свете, происходит прямо сейчас, в его кабинете. До пенсии оставалось всего четыре года, в следующем году ему обещали орден, а эта история может с легкостью разрушить всю его жизнь. Он с самого первого звонка женщины из Минобразования, женщины, которой не отказывают, профессионально предчувствовал, что с учителем будут проблемы. Если не принять меры. Немедленно. Он хорошо помнил, какая кампания развернулась вокруг соседней школы и как он, залезая бровями на лоб, скандировал на заседании в департаменте: «В моей школе такое просто невозможно, невозможно! Надо уметь работать с персоналом!» В той школе история с учителем-педофилом стоила места директору. Более того, директор оказался в изоляции, и школы ему больше не дали. Гниет где-нибудь завхозом.
Ясень хорошо знал такой тип мам, как мама Вовы Медведева. Ее невозможно успокоить, и она твердо решила сделать невыносимой жизнь своего сына, а заодно и его, Ясеня, жизнь. Директор понял, что решать проблему надо быстро – здесь и сейчас.
Злой Костя вошел в кабинет. Ясень завелся с пол-оборота и начал по обыкновению багрово орать:
– Что вы там затеяли?! Что это за спектакль такой, интересно?!! Там везде разврат! И педофилы! И пидорасы! И лесбиянки! И вообще бог знает что!! – Он тряс сценарием неприлично близко от Костиного лица. – Это что такое вообще?! Вот это?! Вот:
Бросил шар свой пурпуровый
Златовласый Эрот в меня
И зовет позабавиться
С девой пестрообутой.
Но, смеется презрительно
Над седой головой моей,
Лесбиянка прекрасная…
Архилох в исполнении Ясеня звучал пошлым матерным стишком. Костя ничего не понимал, ведь сценарий был утвержден давным-давно, да и не интересовался Ясень им особенно.
На автомате Костя начал отвечать:
– Это Архилох – крупнейший представитель древнеионийской лирики…
– Вы мне тут оставьте эти свои… – Ясень задыхался, угрожающе меняя окрас. – Будете голову мальчишкам дурить! Ли-ри-ка у него! Теперь это лирикой называется, – обратился он к маме Вовы Медведева за поддержкой.
Костя переводил взгляд с мамы Вовы Медведева на Ясеня и обратно. Его стало накрывать чем-то нехорошим, непонятным и мерзким.
Ясень решил, что пора предъявить главное:
– Расскажите все, что вы мне только что рассказывали. Пусть он ответит!
– Всю эту ночь я не спала, – начала мама Вовы истерическим шепотом, не поднимая глаз, – и к утру до меня дошло: по телевизору все время показывают, но вообразить, что это у тебя под носом происходит, – невозможно!
В Костиной голове как будто расщепились два события: то, что через два часа начало спектакля, и то, что творится сейчас в кабинете у Ясеня. Он все еще не улавливал связи. Ясень не смог удержаться и влез:
– Мама Вовы Медведева поняла, – и голос его загремел: – ЕЕ СЫН ПОДВЕРГАЕТСЯ ПРЕСТУПНЫМ СЕКСУАЛЬНЫМ ДОМОГАТЕЛЬСТВАМ!!!
Сделав эффектную паузу, Ясень решил, что оглушенного Костю надо брать тепленьким, и перешел на официальный, не терпящий возражений тон:
– Думаю, тут все очевидно. Мы все это видели не раз. Пишите заявление.
– При чем тут я?!! – растерялся Костя.
И тут до него наконец-то дошел смысл сказанного. Внутри наступила сухая тишина, как всегда, когда вокруг происходило что-то непереносимое и абсурдное. «Они. Обвиняют. Меня. В педофилии. В том, что я приставал к Вове Медведеву. Они обвиняют в этом меня! Какой бред…»
Он смотрел на гневное и презрительное лицо Ясеня, смотрел на трепещущие влажные ресницы и горькую улыбку мамы Вовы Медведева и не мог вдохнуть. Мир остановился. Мысли рассыпались, в голове опустело. Через какое-то время лицо Ясеня, который кричал непонятные, мерзкие – до крови – оскорбительные вещи, заводясь все больше и больше от молчания учителя, исчезло. На его месте появилось лицо отца. Лицо отца, который с отвращением смотрел на Костю, в мамином платье изображающего Аллу Пугачеву, страстно поющую про миллион алых роз. Освобождающая ярость спасла Костю от болезненного видения. Убить Ясеня и маму Вовы Медведева показалось единственным и логичным выходом из странной и неправильной ситуации.
Костя, почти не замахиваясь, ударил Ясеня кулаком в лицо. Заметив на столе директора тяжелую и бессмысленную малахитовую чернильницу, схватил ее и замахнулся. Перед глазами встала картина: голова Ясеня разлетается на мелкие кровавые кусочки. Чуть не стошнило от видения и от изумленного лица директора, которого не били с детства. Ярость облегчила и исчезла, оставив безразличие, бессилие и усталость. Костя уронил чернильницу, сел за стол, по-ученически сложил руки, положил на них голову и тихонечко завыл.
Дальнейшие события он помнил плохо. Залитый кровью Ясень куда-то исчез, мама Вовы Медведева фальцетом голосила в коридоре, кто-то заходил и сразу уходил. Постепенно учитель перестал слышать и видеть. Очнулся уже в «обезьяннике».
Раньше Костя никогда в милиции не был. Не доводилось. Разве что паспорт получал. Стены буро-синие, сумрачно, пахнет бомжами, табаком. Рассматривая свои руки, он пытается понять, что произошло и как он тут оказался. Руки болят. «Я сделал… что?» – щупает память. Больно, страшно и стыдно. В голове пусто… Звать на помощь, плакать бессмысленно. Что происходит?! В коленках слабость, он приседает на корточки, не удерживается, падает. Холодно на полу, но сил подняться нет. Подтягивает коленки к подбородку, накрывает голову руками и зажмуривается. «Ничего, ничего, ничего не было, это не я, не я. Меня здесь нет». Говорить не получается. Только убаюкиваться в трансе.
– Новиков, е…ть! – Раздраженный мужской голос сливается с гудением лампы дневного света. – Тебе, бля, особое приглашение нужно? Вставай, на выход!
– Который час? – Голос не слушается.
– Поднимайся, шизо чертово! – приглашает конвоир.
Костя встает, тело затекло, голова кружится. «Я как пьяный, а ведь не пил». Идут долго, окружающая обстановка напоминает о школе. Стенды с фотографиями… Больно озаряет: школа! Боже! Мне же надо в школу, у нас же сегодня спектакль! Ну точно! Декорации уже готовы! Или нет? Мы делали их когда… когда что? Кто-то пришел. Леночка. Точно. Леночка… секретарша Ясеня пришла. Такой вид у нее был… Сочувственный и злорадный одновременно. Ладно, бог с ней. Мне надо в школу. Срочно! Сколько же времени прошло?
– Простите, мне надо в школу! Мне надо идти! – Костя оборачивается к конвоиру. Старается, чтобы в голосе звучала твердая очевидность, а не пьяная просьба. Выходит жалко.
Конвоир Костю игнорирует.
«Нет, он не понимает как это важно! Если я не приду… а что будет-то? Будет что-то нехорошее. Надо вернуться. Что же делать?» Впереди светится надпись «выход». Костя, как будто вправе, заворачивает к выходу. Тут же получает вместе с «сукой» удар под коленки. «Идиот я, куда убежишь-то тут, надо все объяснить по-человечески, тогда и сами отпустят». Прихрамывая, Костя покорно плетется, куда ему указывают.
В кабинете усталый молодой следователь сидит над бланком допроса.
«Я что же, в тюрьме? Ну точно, в тюрьме! Что же я сделал? Убил кого-то?!»
– Имя, фамилия, отчество. Ваши. Назовите.
– Константин.
– Фамилия?
– Мне надо на работу. – Может, хоть этот поймет. – Вовка меня ждет, мы же с ним роль прогнать должны.
– На работе вы сегодня уже были, – ласково шутит дознаватель, продолжая что-то писать.
«Нет, и этот не поймет: глаза равнодушные. Он уже все про меня заранее знает. Как будто я преступник. Я для него – никто. Я пропал».
В комнату входят двое в медицинской форме. Здоровые мужики, румяные с мороза. Занимают собой сразу все пространство. Они недолго и непонятно говорят со следователем. Костя не слушает. Ему сложно сосредоточиться, как будто они говорят на иностранном языке, знакомом, но требующем огромных усилий для понимания.
– Вам нужна помощь, подпишите бумагу о добровольной госпитализации, вот здесь. – Палец ткнулся в место под текстом.
– Не буду. Я должен идти на работу.
– Отказываетесь подписывать? – В голосе медицинского работника появляется напряжение и угроза.
На вопросы Костя решает больше не отвечать. «Тут никто не будет меня слушать. Им наплевать, как все было на самом деле, я могу говорить что угодно».
Реальность становится похожа на дурную бесконечность. Теперь уже мужики в медицинской форме хватают, связывают руки жгутом, тащат. Они не пробуют договориться с Костей, не объясняют, куда собираются его отвезти. Он дергается, пытается вырваться. Бесполезно.
У дверей полиции стоит карета «скорой помощи». Костю заталкивают внутрь, кладут лицом вниз на кушетку, придерживают за связанные руки. Пояс на штанах впивается в живот, щека прилипает к пахнущей дезинфекцией синей простыне. Холодно. Двери «скорой» захлопываются, машина трогается. Санитары больше не обращают на Костю внимания. «Такое чувство, что меня здесь нет, я не имею значения. Как это все может быть так обыденно? Так обыкновенно». «Скорая» едет долго, вязнет в московских предновогодних пробках. Есть время, чтобы разобраться, что происходит. Почему он, Костя Новиков, учитель истории старших классов престижной московской школы, лежит лицом вниз со связанными руками в «скорой»?
Костя прикрывает глаза и начинает восстанавливать события дня.
«Я пришел на работу, зашел в учительскую за текстом пьесы. Училки соблазняли корпоративным Новым годом. Ниночка “божественный холодец” предлагала, салатики. Отказаться было неудобно, но и идти я не собирался. Школьный охранник из мужской солидарности нашептал, что училки спорили до хрипоты (и кажется, даже на деньги), педик я или нет. Бабье! Если я не лезу к ним, значит, со мной что-то не так. Да рядом с ними любой мужчина – дичь, добыча без шансов на спасение».
«Скорая» резко затормозила, Костя съехал вперед вместе со скользкой простыней. Санитар тянет его за ноги и элегантным движением возвращает на место. Костя улыбается, вдруг на мгновение ощутив симпатию к человеку, который, не желая того, облегчил его страдания.
Костя вспомнил Вову Медведева. Тот не любил школу. И не шел на контакт. Вел себя вызывающе, прогуливал уроки. При этом учился хорошо, его работы интриговали своими наивными, но оригинальными выводами. Косте он напоминал его самого в детстве. Над Вовой так же смеялись из-за его мечтательности и нестандартности, обзывали пуделем. Мама не позволяла Вове состричь красивые золотые кудряшки. Когда Костя на уроке заговорил об идее последнего спектакля «Любовь эллина», Вова сидел, как всегда, с безучастным видом, рисовал рассеянно в тетради. Но, как только Костя начал рассказывать историю Архилоха, Вова вдруг включился. Что его зацепило – неизвестно. Возможно, то, что Архилох был сыном рабыни и аристократа (у Вовы папы не было, но ходили слухи, что он крупный политический деятель). Костя был очень рад обретению нового театрала, тем более что тот идеально подходил на лирические роли, которых мальчишки боялись. Вова оказался талантливым, ранимым и артистичным.
Учитель истории Вову Медведева вдохновлял: он не был похож на других, верил в то, что делал, и при этом зажигал всех вокруг своей верой. Потихоньку Вова в него влюбился с особенной юношеской страстью. Специально ездил на одном трамвае с Костей, хотя ему было в другую сторону. Стал читать античные тексты, осилил «Илиаду», часами сидел в Интернете, изучая древнегреческий театр. На репетициях сначала зажимался, но, когда рискнул сыграть по-настоящему – все обалдели. Издеваться над ним перестали, дали кличку «Звезда» и приняли в тусовку.
Тут в голове Кости возникли образы Вовиной мамы и Ясеня. Опять накатил ужас и стыд от невероятного обвинения. Захотелось умереть.
– Куда вы меня везете?
Санитар ничего не ответил. Костя и сам уже все понял. Как унизительно, как глупо… Абсурд. Костя злился, негодовал, кусал губы, прокручивая в памяти слова Ясеня, выражение праведного осуждения и презрения на лице.
«Он даже не разобрался, старый мудак. Просто решил уволить, думал, что еще и одолжение мне делает. Наверняка перед разговором со мной он готовился, пообедал в специальном директорском закутке в столовой, закрытом от глаз простых смертных занавесками с огромными клубничинами. Выпил компот, торжественно и особым тоном попросил Леночку пригласить к нему в кабинет Новикова Константина Юрьевича. Леночка прекрасно знала, что означает эта специальная официальная интонация. Что кому-то – конец. В ее задачу входило передать эту интонацию дальше, желательно немного усилив для верности. Как же меня тошнит от всего этого бреда и как же я устал».
Казалось, что они никогда не доедут. Третье транспортное кольцо стояло намертво. Наконец приехали.
Санитары вытаскивают Костю из машины и, поддерживая за локти, заводят в здание приемного покоя больницы. Он не успевает оглядеться, замечает только толстую рыжую дворнягу. Больше не сопротивляется, что не мешает санитарам иногда дергать и тянуть его. Промелькнул странный зал с бутафорским камином, кто-то беззлобно ткнул Костю в бок, от чего он плюхнулся на стоящую у стены кушетку. Страшно и холодно, на ум приходят истории про секретные тюрьмы, пытки и ЦРУ. Он пытается собраться: хочется показать себя нормальным, здоровым человеком, просто сильно расстроенным. Связанные руки мешают выпрямиться.
– Возбужденного привезли, – говорит санитар.
– Давайте его, – откликается усталый мужской голос.
Костю заводят в кабинет дежурного врача. Это симпатичный рыжий доктор в белом, небрежно накинутом на плечи халате. Он усердно пишет, низко наклонившись над столом. Сидит как учитель, подумал Костя.
Дописав, врач поднимает глаза, осматривает Костю профессионально отстраненно, но вполне доброжелательно. Косте ужасно хочется рассказать все этому доктору, который выглядит по-домашнему уютно и не похож на палача.
– У вас тут тепло…
Врач молчит.
– А на улице похолодало, – начинает Костя светскую беседу.
– Присаживайтесь. – Доктор указывает Косте на стул. – Развяжите его, – командует он санитарам.
Костю развязывают. Руки затекли, повисли плетьми и не шевелятся.
– Как вас зовут? – Доктор опять склонился над столом.
– А вас?
– Меня Олег Яковлевич.
– А меня Новиков Константин Юрьевич. – Костя чувствует, как ужасно устал. Руки болят, и хочется пить, а говорить – нет. Хочется, чтобы его уже оставили в покое.
– Год рождения? – Доктор спрашивает, особо не настаивая на подробных ответах.
Костя отвечает на вопросы односложно.
– Что произошло с вами, Константин Юрьевич? – осведомляется доктор в завершение беседы.
– Я ударил директора школы.
– За что же вы его ударили?
– Он меня оскорбил. – Краска прилила к лицу Кости, он опускает голову: смотреть на доктора сложно.
– Что же он вам такого сказал?
– Это вас не касается. – Костя вновь разозлился, но изо всех сил старается держать себя в руках. Эти американские горки – от ярости до стыда и бессилия, от апатии до страстного желания спасения и помощи – совершенно его измучили.
Доктор с любопытством и некоторым раздражением рассматривал нового пациента.
– Зря вы так, голубчик, – наконец говорит он, – но дело хозяйское. – И, решительно закончив писать, позвал санитаров.
Костю провели в смежную с кабинетом врача комнату и велели раздеваться. Он попытался было отказаться, но санитар тут же начал раздевать его сам. Дальше Костя уже не дергался. Он старался никуда не смотреть. Даже когда его завели в облицованную кафелем холодную комнату со стоящей в центре ванной, заставили залезть в нее и прилюдно мыться, он не сопротивлялся. Он просто не мог понять, как это может происходить с ним. Вспомнил похожую сцену в одном из романов Солженицына.
Его осмотрели, померили давление, залезли даже в задний проход на предмет наличия там оружия или наркотиков. Потом переодели в клетчатую затертую байковую пижаму. Вся его одежда куда-то делась, с шеи сняли веревочку с древнегреческой монеткой-талисманом, паспорт с кошельком тоже забрали. Потом долго вели по лабиринту коридоров, мимо пыльных комнат, заставленных старой советской мебелью, мимо дверей, в основном закрытых. Вышли на улицу, где ждала машина-перевозка, старый советский «газик». На этой машине отвезли в другой корпус, в отделение, где ему предстояло провести многие недели. Возможно, даже месяцы. Никто не знает сроков своего пребывания в психиатрической больнице.
Жизнь Кости сильно изменится. Он этого еще не знает. Костю провожают в отделение. Медсестра после недолгих расспросов делает ему укол, показывает палату, где впритык друг к другу стоит с десяток коек. Двери в палате нет, напротив дверного проема – банкетка, на которой дремлет дежурная медсестра. Это ее пост.
«Неужели она будет сидеть тут всю ночь?» – вяло удивился Костя. Ему помогают лечь.
Последняя мысль, перед тем как отключиться: «Завтра я проснусь, и все будет хорошо».
Костя просыпается под звуки механического женского голоса, повторяющего: «Внимание, сработала система пожарной сигнализации, просьба всем покинуть здание! Внимание…» Текст повторяется с небольшими промежутками.
Костя привстает в кровати и оглядывается вокруг. Голые стены палаты, окна без решеток, на койках коконы со спящими больными. Сосед слева сидит на кровати, тихо причитает и шуршит целлофановыми пакетами, перебирая и перекладывая невидимое их содержимое. Сосед справа выглядывает из-под одеяла и пристально смотрит на Костю. Глаза его безумны. Смотреть на него страшно, и Костя не смотрит. Сосед подмигивает, подносит палец ко рту: молчи, мол. Рукой указывает на медсестру.
Медсестра сидит у входа в палату. Костя не может понять, та же это медсестра, что и вчера, или другая. Медсестра с серьезным и нахмуренным видом пишет в большой тетради. Костя выпутывается из одеяла. После вчерашних уколов попа болит, тошнит, кружится голова. Муторно и медленно. Костя сидит, уставившись в пространство прямо перед собой, бездумно прислушиваясь. Сосед справа что-то шепчет. Не разобрать, что. Пожарная тревога продолжается. Никто не реагирует. Костя осторожно спускает ноги на пол, ощупывает пальцами покрытый линолеумом пол. Пол холодный и немного липкий. Костя снимает с железной спинки кровати казенную рубаху, надевает ее. Сидит еще немного. Затем встает и бредет к выходу из палаты. Слышит голос медсестры, которая, не поднимая глаз от журнала, говорит:
– До столовой и обратно.
– Что? – Костя не понял, к нему ли она обращалась.
– Тебе можно гулять только до столовой и обратно. Дальше нельзя.
Позже Костя узнал, что, как невидимая линия экватора делит землю пополам, так и никак физически не обозначенная зона столовой, представлявшей просто аппендикс коридора в центре отделения, делит пространство на зону «для острых» в дальнем конце коридора и на зону «для выздоравливающих», находящуюся ближе к выходу. Конечно, никто не следит строго за соблюдением этой границы, постоянно происходит диффузия: выздоравливающие ходят в курилку, туалет – на «острой» половине, «острые» же все время порываются пробраться поближе к входной двери. Но за новенькими медсестры все же следят.
Косте сильно хочется писать. Он обращается к медсестре с просьбой показать ему, где туалет. Медсестра указывает на дверь курилки. Костя удивляется, но не переспрашивает. Входит в курилку. Тот же вездесущий коричневый кафель, дерматиновые банкетки вдоль стен, сильно накурено. В дыму больные ведут смутные разговоры, кто-то просто сидит, смотрит перед собой отсутствующим взглядом. Костя много потом видел таких людей, похожих на позабытые сломанные вещи.
Он прошелся по курилке и обнаружил дверь туалета с большим панорамным стеклом. За ним виднелись стоящие в ряд унитазы. Перегородок, дверей, кабинок нет. Неопрятный мужик сидит на одном из унитазов и вытирает задницу. Горло сдавило от отвращения и ужаса. Писать расхотелось. Почти бегом Костя покинул курилку и вновь обратился к медсестре:
– Я хочу пить.
– Чайник в столовой, – отзывается медсестра.
Костя бредет в сторону столовой.
В коридоре неожиданно много людей. Деловито бегают медсестры, больные с разной скоростью и амплитудой перемещаются по небольшому замкнутому пространству отделения.
В столовой несколько больных, человек пять, сидят вокруг прямоугольного обеденного стола. Скатерть снята, в центре стола лежат цветные карандаши, фломастеры, пастельные мелки, бумага, красивые картинки с замысловатыми узорами. Больные увлеченно раскрашивают эти узоры, беседуют. С ними сидит молодая девушка, похожая на юношу.
Девушка-юноша без белого халата тоже увлеченно раскрашивает узоры. Костя подходит к столу и растерянно зависает. Позже он узнает, что это – специалист по социальной работе, человек, который призван помогать больным возвращаться в социум, что действо в столовой называется открытой арт-терапевтической группой, а картинки – мандалами. Пока же вид прилежно раскрашивающих картинки взрослых мужиков под присмотром девушки-юноши приводит Костю в замешательство. Сумасшедший дом он представлял себе по-другому.
– Хотите порисовать с нами? – предлагает девушка.
Костя смущается, отрицательно мотает головой и отходит. Укрыться негде. Пошарив взглядом по стенам столовой, он зацепился за листок с машинописным текстом, висящий над окошком раздачи еды. Чтение обычно успокаивало, он подошел поближе и начал читать.
Меню на пятницу
Завтрак
Сельдь, картоф. пюре.
Ост. яйцо, каша манная мол.
Всем чай с лимоном.
Обед. I бл.
Суп из сборных овощей вегетар.
Суп гороховый.
Суп овсяный вегетар.
Суп-пюре из зеленого горошка.
Обед. II бл.
Суфле из отвар. кур. Рис отвар. прот.
Куры отвар., свекла тушеная с растит. маслом.
Куры отвар., картофель отвар.
Куры отвар., капуста тушен.
Обед III бл.
Компот из сухофруктов б/сах.
Компот из сухофруктов.
17.00
Колбаса отвар.
Всем фрукты.
Ужин
Азу, макароны отвар.
Биточки мясные, каша гречневая расс.
21.00
Кефир.
Костя перечитал меню несколько раз. «На завтрак селедка с картошкой», недоумевал он. Никогда раньше не ел на завтрак селедку с картошкой. Над меню висела картонная икона Девы Марии. Под меню располагалась двустворчатая дверца раздачи, бортик для тарелок под ней был обит тем же линолеумом, что и пол. На бортике – большой железный чайник. На боку красной краской аккуратно выведена надпись «Кипяченая вода». Костя вспомнил, что хотел пить. Он оглянулся в поисках стакана. Стаканов не было. Костя робко постучался в закрытые дверки раздачи. Подождал. Ничего не происходило. Сушило страшно.
Он вернулся к рисующей компании и, на секунду задумавшись о том, какой тон здесь уместен, сказал:
– Господа, помогите мне, пожалуйста, очень хочется пить.
С места сразу сорвался высокий черноглазый мужчина лет тридцати. Унесся и немедля вернулся со стаканом воды.
– Пей больше, от лекарств сушит очень. – Протянул руку: – Фаниль, мент.
Костя пожал руку:
– Костя, учитель истории.
Косте дали стул, карандаши, сунули в руку листок с узором, на котором по-немецки было написано название костела, откуда взят этот узор. Было похоже на урок рисования. Костя аккуратно стал оглядывать соседей. Озаботился тем, что вокруг безумцы. Не такие, как он, а настоящие. Страшновато. Но за столом – сосредоточенная творческая атмосфера. Взрослые мужчины в пижамах сидели и раскрашивали узоры. Это впечатляло.
Сильно выделялся один: неопределенного возраста, в кожаных штанах, в бандане, в майке с надписью «Человек-волк». Его звали Мориц. Костя долго думал о том, настоящее ли это имя, для русского уха, мягко говоря, необычное, но спросить так и не решился. Да и все остальные так его и звали – Мориц.
У Морица были аристократические манеры; вскоре стало видно, что он прекрасно разбирается в психиатрии, может поставить с ходу несколько весьма точных диагнозов. При этом, если с ним начинали разговаривать, он довольно быстро переходил на любимую тему о том, как его маленьким родители отдали для опытов в КГБ вместе с группой других одаренных детей. В результате этих опытов дети получили суперспособности, которых КГБ потом страшно испугалось. Часть из них «уничтожили», некоторых долго облучали, а самых непокорных держали в психбольнице. Эта часть истории Морица коррекции не поддавалась, невзирая на все возможные психотропные препараты.
Мориц был звездой больницы, администрация звала его по имени, никто точно не знал, чего от него можно ожидать. Он не слышал голосов и не видел галлюцинаций, вел себя вполне предсказуемо, однако представлял себе реальность настолько своеобразно, что понять, гений он или псих, не представлялось никакой возможности. В больнице же наступала полная определенность. Склонности к насилию Мориц не обнаруживал, несмотря на устрашающий маскарад в одежде, но профессионально выносил мозг любому, даже очень опытному психиатру. Больные Морица уважали за ум и это чудесное умение уничтожить мозги профессионалам, побаивались и звали разрешать конфликты.
Мориц вцепился красивыми, подкрашенными глазами в Костю.
– А не разрешите ли, любезнейший, узнать, что такой почтенный человек, как учитель истории, забыл в нашем богоугодном заведении, приюте отверженных и несправедливо угнетенных?
Чем занимался Мориц, когда не лежал в больнице, доподлинно не известно. Сам он считал себя поэтом и на всех творческих вечерах в больнице был звездой первой величины. Стихи в основном были про одиночество, несправедливость и любовь. Доминировала тема волков.
Волк был одной из субличностей Морица, еще были фиолетовые бабочки и лесбиянка-транссексуал. Мориц считал себя общественным деятелем и революционером и в какой-то степени им был. Где бы он ни появлялся, там сразу же начинал бурлить протест. Родители Морица, те самые ужасные предатели из КГБ, к слову, были весьма приличными людьми, по научной части. Действительно исследовали неизвестные лучи, за что, видимо, и поплатились. Это шутка, конечно. Нам удалось однажды увидеть их, умоляющих подержать Морица подольше в больнице. Вид у них был самый жалкий. Дело в том, что Мориц приводил в квартиру всех окрестных собак и бомжей, величая их своим братьями. Родителям с университетскими манерами и образом жизни терпеть таких «родственников» было непросто.
Учитель Морицу сразу понравился, но следовало пройти ряд испытаний, в частности рассказать, как и из-за чего попал в больницу. Костя застрял, в ужасе соображая, как этим непонятным людям рассказать, в чем именно его подозревают. Но на вопросы нужно отвечать, и Костя решился:
– Я ведь в школе работаю. Директор обвинил меня в том, что я сексуально домогался своего ученика. Я его чуть не убил. Жалко, что не убил.
Девушка-юноша внимательно посмотрела на Костю. Мент болезненно сощурил татарские глаза, став похожим на страдающего прокурора. Молодой паренек кавказской внешности по прозвищу Душный повернулся всем телом к Косте: «Ни х… себе! Живой педофил!» Парочка художников роботообразно положила кисточки и тихонечко двинула в сторону туалета. Появление педофила следовало закурить.
Костя тоскливо проник взглядом в палату напротив, где лежали больные в коконах из одеял. Большинство производили впечатление навсегда наплевавших на общение с себе подобными. Сейчас Костя им даже завидовал. Спал бы святым нейролептическим сном и ничего не чувствовал.
Но вопрос опять требовал ответа.
– Да какой я педофил?! Теперь я, наверное, педофобом стану. Работаю за двадцать штук – с утра до вечера с детьми. Учу их истории. Я – настоящий педофил, нас в школе двое педофилов – я и физкультурник. Остальные – женщины. А женщины, кстати, бывают педофилами? Директор наш – сволочь, он мне жизнь сломал, между прочим.
Возникла пауза. Мориц манерно-пьяным голосом задал риторический вопрос:
– Господа, позвольте дилемму: а что хуже в нашем государстве – быть психом или педофилом?
Мент включился:
– Подозрительный вопросик, гражданин Мориц, вы так спрашиваете, как будто сами и тем и другим себя признаете, – голос Мента под конец вопроса карикатурно изогнулся.
Косте показалось, что он смотрит кино. В реальной ментовке было скучнее.
Но Морица сложно смутить:
– Да будет вам известно, глубокоуважаемый милиционер, что Мориц – существо сложное, комплексное, во мне умещаются и педофил, и лесбиянка, и стая фиолетовых бабочек. И вообще, я – полисексуалист!
Это прозвучало гордо.
– Вот не уверен я, что во мне есть место ментам. Разве что полицейскому? Маленькому фиолетовому полицаю? – При слове «полицай» лицо Морица стало напоминать домохозяйку из рекламы майонеза, запредельная доза благожелательности буквально убивала Мента.
Про Костю на время позабыли. Мориц попал в больное место Мента.
– Вы даже не понимаете, что вы сейчас сказали, вы вообще ни х… не понимаете, Мориц. – Мент начал мелко трястись, и стал заметен тик: губы уходили вправо медленно, как будто рывками, а возвращались назад одной большой судорогой.
Мориц, гримасничая, кивнул Косте:
– Вот, господин учитель, полюбуйтесь, какие у нас здесь менты. Загляденье, а не менты! Вы раньше ментов-психов видели? Нет? Этот – уникальный. Я ему говорю все время, что его мучают души невинно сознавшихся, а он не верит! Не желает называться полицейским! Представляете, сошел с ума на переаттестации, боится теперь, что его полицаи достанут и будут судить за грехи.
Похоже, Мориц пытает Мента. Косте его жалко. Но Мент, неожиданно послав всех по-татарски, удаляется в сторону курилки. Девушка-юноша, до этого времени молчаливо наблюдавшая, улыбается Косте:
– Ну вот и поговорили… Вы его не бойтесь, он добрый, после войны все никак в себя не придет. Тяжко ему там пришлось. Скоро полегчает, уже третью неделю лечится, через недельку все наладится.
– А что с ним случилось? – спрашивает Костя, высматривая в коридоре обиженного Мента.
– Война, ранение, неудачная реабилитация, пьянство. После армии в милицию работать пошел, но там у него проблем много. Неуживчивый. Взятки брать отказывается, с системой борется – страдает, в общем, – спокойно рассказывает девушка-юноша.
Грубый голос заголосил издалека:
– Но-о-виков! Но-о-виков!
Костя не сразу услышал свою фамилию, только когда голос медсестры приобрел отчетливо гневные интонации, вдруг догадался, что зовут именно его.
– К доктору собирайся. Быстрее! – Постовая медсестра подходит к Косте и тянет его за локоть.
– Я пойду причешусь, – забеспокоился Костя, – к доктору все же.
– Потом причешешься. Ты и так красавчик. – Сестра смеется.
Костю ведут вон из отделения. За железной дверью дышится легче.
Лечащий доктор Кости, Майя Витальевна, сидит за столом и пишет.
– Садитесь вот сюда, – указывает на стул.
Майю Витальевну Костя видит второй раз. В первый раз, где-то полчаса назад, она шла по отделению с историями болезней под мышкой и серьезным выражением лица. Уверенная и юная. Летела. В белом халате и черных туфлях на тонких острых каблуках. Большие голубые глаза на узком лице, тонкий рот, каштановые волосы до плеч, при этом похожа на какое-то смешное животное.
Обычно Косте нравились другие женщины – как будто лучше и выше его самого. Но Майя Витальевна не такая. Мягкий и теплый взгляд, смешная манера говорить суетливо, быстро, проглатывая слова и слоги. Говорить с ней легко. Кажется, она не обидит.
Она задавала вопросы и записывала, он с удовольствием отвечал. Расслабившись, сидел и рассматривал ее, перебирая в памяти названия смешных животных. Нужное ускользало.
«Это твой психиатр, Костенька, теперь все будет хорошо», – пошутил про себя.
У Майи Витальевны заскулил мобильный. Она взяла трубку, на другом конце провода, как догадался Костя, была мама. Лицо Майи Витальевны нахмурилось.
– Температуру померили?
Мама ответила, и Майя нахмурилась еще больше. Потом быстро продиктовала маме схему лечения и положила трубку. Она расстроилась и посерьезнела.
– Кто-то заболел?
– Ребенок заболел. Третий раз с сентября, как в садик пошла, так и болеет все время, – сказала она грустно, и Косте стало ее жалко.
Майя Витальевна открыла его историю болезни. Он видел свою фамилию на синей истрепанной папке. НОВИКОВ.
– Константин Юрьевич, расскажите, что с вами случилось?
– Ничего не случилось, доктор, у меня все хорошо. Надеюсь, что вы это поймете и немедленно отпустите меня домой.
Майя Витальевна вздохнула и скучным голосом стала рассказывать о том, что прямо сейчас отпустить никак не получится, что есть процедура поступления в больницу, что поступил он из милиции и что его сразу же отпустят, как только прояснятся все обстоятельства. После чего вытащила из истории бланк – СОГЛАСИЕ НА ЛЕЧЕНИЕ – и протянула его Косте:
– Вы не волнуйтесь, Константин Юрьевич, никто вас насильно лечить не собирается. Как только поправитесь, сразу пойдете домой, а пока подпишите согласие. Это формальная бумага, но она необходима, подписывайте.
Доктор говорила таким мягким и приятным голосом, так мило не выговаривала букву «р», что Костя, сам себе удивившись, взял и подписал:
– Ну ладно, если она формальная, тогда давайте, подпишу. – Хотелось сделать ей приятное и не расстраивать такими глупостями, как упрямство. Стыдно стало, что ребенок ее болеет, а он, Костя, сидит тут и капризничает.
– Вот и хорошо.
Согласие на лечение исчезло в синей папке.
Опять зазвонил телефон.
– Да-да, уже иду. – Майя раздраженно поморщилась. – Меня на совещание вызывают, так что встретимся позже, и вы мне все подробно расскажете, хорошо? Вы пока подумайте, какие у вас жалобы, что беспокоило в последнее время.
– Хорошо, Майя Витальевна. А когда мы с вами теперь встретимся?
– Скоро встретимся, Константин Юрьевич, скоро. Я вас вызову. – Она встала из-за стола, открыла дверь и проводила Костю в отделение.
Напоследок мило улыбнулась, опять напомнив смешное животное.
«Я его точно видел, недавно по телевизору», – пытался вспомнить Костя, но образ ускользал.
Костя вернулся к рисующей компании. Мориц поинтересовался:
– Ну что же наша фея, познакомились? Как она вам? Чем утешила?
– Понравилась. Такая милая. Бумагу подписал – согласие на лечение.
Мент, сидевший рядом, крупно вздрогнул:
– Подписали согласие, товарищ учитель?! А вы подумали, прежде чем его подписывать? Вы что, согласны лечиться?! Чем же таким вы приболели?
Каждый следующий вопрос вызывал в Косте все больше тревоги: действительно, зачем он подписал?
– Она сказала: формальная бумажка…
– Да… Господин учитель, совсем вы на воле от жизни отстали, – задумчиво подытожил Мориц. – Верите всяким феям. Кто же верит людям в белых халатах? Ну все! Теперь вы с нами надолго, так что привыкайте, вдыхайте, так сказать, полной грудью наш полный отчаяния воздух! Вы теперь один из нас!
Костя смотрел на всех в полном ужасе. Что же он наделал? Один из них? Какой ужас… Из ступора его вывело повсеместное шуршанье. Все задвигалось, даже коконы в палатах зашевелились: «Шмон, шмон». Дурной голос орал: «Я хочу сдохнуть! Я не буду перевозить белье, у меня руки трясутся! Я все равно закончу жизнь са-мо-у-бийством! Сделайте мне смертельную инъекцию! Немедленно! За что меня опять во вторую палату?!» Костя ошалело прислушивался к воплям, пытаясь понять, что происходит. К воплям присоединялись звуки идущего где-то на верхнем этаже ремонта, все еще тренировалась пожарная сигнализация, терпеливым голосом призывая покинуть здание.
В это же утро клинический психолог Саша Косулин шел на работу. С утра стояла вечная московская ночь. Подходя к остановке, Косулин увидел красивый перевернувшийся джип. Джип лежал тихо сбоку от дороги и был похож на современное искусство. Косулин успел задуматься о бренности обладания джипом. После событий сегодняшнего утра отсутствие в его жизни даже малюсенькой перспективы джипа вызывало облегчение вместо привычного приступа, когда понижается самооценка и внутри звучит проповедь в буддистском стиле на тему пользы отказа от привязанностей.
Вчера вечером уставшего Косулина насильно вытащила из Интернета старшая дочь, жесткая девица семнадцати лет от роду. Она решительно выключила компьютер и, глядя отцу прямо в глаза, припечатала:
– Нам надо серьезно поговорить.
Разговаривать с дочерью, тем более серьезно, ужасно не хотелось. Он целый день разговаривал на работе. И вообще, разговаривать – это работа, а он хочет отдохнуть. Сорокалетний Косулин неделю назад зарегистрировался в модной социальной сети и теперь вдохновенно продумывал сетевой имидж, подбирал аватарку и заводил новых френдов.
На работе весь день были разговоры, и сплошь серьезные: одна за другой шли пациентки с темой смерти. Кто сам боялся умереть, у кого родители умерли, у кого любимый человек. Было тяжко, и хотелось отвлечься, но суровый вид дочери отдыха не предвещал.
Дочь кричала на него, плакала и ужасно материлась, попутно выкладывая, что он, Косулин, ничего не знает, а их любимая мамочка меж тем завела себе любовника и собирается уйти из семьи. На вопрос об источнике такой осведомленности она разозлилась еще больше, мешая русские и английские матерные слова.
– Ты ничего не видишь, ты что, слепой? Это же очевидно! Е…ая факинг жизнь, ты же психолог! Как же ты не видишь? Ты специально делаешь вид, что ничего не замечаешь, – тебе так удобно, да?! Тебе просто наплевать на семью! Ты сам стал психом, как твои психи, сидишь в своем коконе – тебя же оттуда не вытащить ничем!
Косулин начал вспоминать, как удивлялся переменам жены: она расцвела, похудела, покрасилась в яркую блондинку и зачастила в спортзал. Они даже вместе шутили, что у жены завелся любовник. Но он никогда не мог представить этого любовника как реального украинского мужчину, с которым Лида познакомилась на выездном тренинге в Одессе.
Прекрасный и одинокий джип остался позади, и Косулин даже обернулся разок, чтобы с ним попрощаться. С зарплатой клинического психолога джипа у него не будет никогда. Даже если он не будет есть. А у жениного любовника джип имелся. Дочка все подробно выяснила, взломав электронную почту одессита, что Косулина покоробило. Знать, конечно, надо, но опускаться до такого… Прислушавшись к себе, понял, что полон отвращения: незнакомый человек появился в его жизни, притащил в нее свою электронную почту, бизнес по торговле турецкими батарейками и недоступный джип.
Сколько раз он слушал подобные истории! Сотни, а может, и тысячи раз. Он мог прочитать лекцию о том, что с ним будет происходить в ближайшее время. Шок, неверие, отвращение, боль, подавленная злость, ощущение предательства и разрушенной жизни, болезни. Жадное желание контроля, борьба с собой: залезать в телефон жены или нет, читать ли ее эсэмэски, пока она будет в ванной? Неотвязные сексуальные желания, крепко связанные с мужским инстинктом – застолбить свое. И, главное, все это будет долго и очень мучительно. И вряд ли кончится хорошо.
Хотелось есть, а позавтракать не удалось из-за разговора с женой. Утром она собралась на новогодний выезд своей фирмы в злополучную Одессу. Сделала маникюр, эпиляцию, раз сто упомянула важнейшие переговоры, в которых она будет в роли второй скрипки. Наблюдать за ее игрой было интересно.
Удивительно, но на жену Косулин не злится. Сейчас, в метро, подпираемый неприятным мужчиной сзади, он мысленно кроет тех, кто придумал ходить на работу к восьми, что было очевидно нелепо, так как ни в восемь, ни в девять работать не получалось. Больные становятся способными на контакт в лучшем случае к десяти. Получалось пить чай, сплетничать, раскладывать пасьянс, болтать с врачами. Но ходить надо к восьми утра. Так Москва решает нерешаемые проблемы пробок.
Косулин быстро доехал до своей станции, вышел на улицу и встал в очередь на трамвай. После духоты в метро казалось, что на улице похолодало. Москвичей закаливали каждую зиму, и эта не была исключением. Запрыгнув в трамвай, ловко занял свободное место и приготовился наблюдать, как за окном проплывет, покачиваясь, швейная фабрика, кладбище, а перед самой больницей – замерзший пруд. Привычного удовольствия от вида за окном не наблюдалось. И что теперь делать? Ждать? Дальше делать вид, что ничего не знаешь, уговаривать дочь не проболтаться? Утром соблазн разрушить маскарад саркастическим вопросом о позах, в которых будут проводиться переговоры, или проникновенным: «Не надо, Лида, останься с семьей», – был велик.
Но так не хотелось ничего решать, ничего менять! Привычная уютная стабильность их семейной жизни – надежный тыл, с которым любое безумие он мог выдержать и не сломаться. И он промолчал и даже чмокнул на прощание.
Вот и остановка. Половина трамвая двинулась к выходу. Психиатрическая больница, в которой служил психолог Косулин, считается не совсем обычной. Она как бы демократически настроена к пациентам. На практике это означает, что на входе нет пропускного режима, кому угодно можно зайти и выйти, даже погулять на больничной территории. Правда, таких чудаков немного.
Косулин добрался до отделения, но все-таки опоздал на пятиминутку. Ругаясь про себя, втиснулся в кабинет заведующей. За глаза ее звали Куклой за миниатюрность и однообразное доброжелательное выражение лица. Остался стоять у двери: сесть было некуда, весь персонал отделения набился в кабинет. На пятиминутке заслушали через селектор главного врача больницы, информацию о том, сколько пациентов поступило, в каком они состоянии, были ли особенные ситуации.
В предновогоднюю неделю поступлений почти не было. Мало кто любит справлять Новый год в больнице. Мы сами слышали не раз, как больничный люд Новый год сокращает до НГ, что выходило смешно, так как эта аббревиатура расшифровывается как «недобровольная госпитализация».
Все было как обычно. После того как селектор отключился и общебольничная утренняя конференция закончилась, старшая сестра отделения доложила о сложных, возбужденных, суицидальных пациентах. Косулин слушал вполуха, вспоминая вчерашний разговор с дочерью. На лице дочери со зрелой подростковой жестокостью был написан приговор отцу: ты не мужик! Она так и сказала: «Будь мужиком, папа!» Как будто она в семнадцать лет точно знает, каким должен быть мужик.
По окончании пятиминутки Кукла протянула Косулину листок с фамилиями пациентов. Список длинный, и Косулин повеселел. Работа – лучший доктор. Пара диагностик для ВТЭК, одна первичная барышня и еще мужская фамилия из чужого отделения, в котором временно не было психолога. Тоже первичный.
Косулин не любил ходить в другие отделения. Вот взять хоть это отделение, откуда поступил запрос на диагностику. Тамошнюю заведующую прозвали Царицей за деспотичность и самодурство. Про нее ходили странные слухи, вовсю уточнялись психиатрические диагнозы Царицы, и, похоже, частично они были верны. Косулин с брезгливостью вспомнил обмотанные тряпками с дезинфицирующим раствором ручки дверей. Царица вела непримиримую борьбу с микробами. Каждый раз надо было решать сложную задачу: как не дотронуться до этих ручек. Обычно Косулин набирал полные руки бумаг, книг, диагностических материалов и с беспомощной улыбкой просил сестричек открыть ему двери. Если сестрички были рядом. Еще в этом отделении воняло котами, а котов Косулин не любил, потому что уже была аллергия. Но надо идти – служба есть служба.
Косулин вошел в каморку, где стояли его стол и компьютер. Каморка гордо звалась ординаторской. На четверых – двух врачей, психолога и соцработника – полагалось четыре метра рабочей площади и три стола.
Сидеть с пациентами там было негде, и поэтому работали психологи в большой «зале отдыха», которую приходилось закрывать от других пациентов. Это был еще нехудший вариант. Некоторым приходилось идти в столовую или в какие-то закутки. Косулин уже давно привык к собственной шутке, что на «кладбище метров положено больше», и особо не переживал.
Первые годы работы в больнице он мучился, обращался к нам за поддержкой в надежде примирить основной принцип психолога, про который долго долбят в институте: работать с пациентом в психологически безопасной защищенной атмосфере, – и реальность, в которой невозможно обеспечить эту атмосферу. Спустя годы он почти смирился. Проблема помещений для психологов не решалась в принципе, то ли потому, что никому не хотелось ее решать, то ли потому, что, несмотря на периодические реформаторские потуги администрации, в больнице НИКОГДА НИЧЕГО НЕ МЕНЯЛОСЬ. Наверное, по-другому и быть не могло.
У Косулина существовало множество концепций, объясняющих все нелепости больничного устройства. Красивые теории его вполне устраивали, поскольку были выстраданы годами адаптации к этим нелепостям. Он перестал воевать с медсестрами, которые вламывались без предупреждения в зал отдыха обычно тогда, когда пациент, приходя в себя, начинал доверять Косулину свою боль, рассказывая о страшных и болезненных событиях своей жизни. Косулин пробовал объяснять, грубо выгонять, игнорировать, стыдить – не помогало. Никакого частного пространства в больнице не существовало. Не существовало даже понятия «частное пространство».
И если Косулин смирился и по-своему полюбил эту неизменность больничного мира, то Лиду, жену Косулина, она ужасно раздражала. Лида любила перемены, считала, что главное – «развиваться», и постоянно уговаривала мужа уйти из больницы. После рождения второго ребенка, обожаемого Илюши, она рьяно взялась за изменение жизни Косулина к лучшему. Она нашла ему вакансию психолога по работе с персоналом в большой иностранной компании, в которой работала сама в отделе продаж, сочинила красивое резюме, записала его на интервью, купила новую рубашку и синий галстук.
Косулин на интервью сходил. Его пригласили на следующее с начальством повыше. На него он не пошел. В офисе компании было красиво, чисто, и полагался собственный кабинет, зарплата больше, и работа после больничной казалось совсем простой: собеседования при приеме на работу, тренинги групповой сплоченности. Строили с женой планы, что будут откладывать и накопят, наконец, на ремонт семейного гнезда в Тарусе, пристроят красивую деревянную веранду и еще одну комнату для Илюши. Но не сложилось – уйти из больницы не получилось. Тогда они с Лидой крупно поссорились. Она ругалась, отказывала в сексе и уговаривала, уговаривала. Привлекла к делу родителей, но, чем дальше, тем очевиднее становилось Косулину, что никуда он из больницы не уйдет: там его место.
Косулин налил чай, разложил пасьянс – он не разложился, что показалось естественным. Неприятности притягиваются друг к другу. И тут же внутренний психолог ответил: ну ладно тебе, пасьянс не разложился… тоже мне – беда, не обобщай!
Он принялся за подготовку протоколов для экспериментально-психологического исследования. К протоколам Косулин относился серьезно и оформлял их по всем правилам. Как мантру, написал десять слов для методики проверки памяти. Лес, дом, кот… Слова не менялись, как верные спутники жизни, и Косулин давно уже перестал вводить туда новые. Так было удобнее. Так же он поступил с другой методикой проверки памяти, знаменитой пиктограммой. Красивым почерком вывел: трудная работа, веселый праздник, счастье, девочке холодно. В ней надо было запомнить слова с помощью ассоциативных рисунков. Проверил, есть ли распечатанные бланки методик для диагностики мышления пациентов, и пошел в отделение.
Волна запахов утренней кормежки ударила в нос. Запах каши смешивался с запахом хлорки. У Косулина был ярко выраженный рвотный рефлекс, но он научился его обманывать. Лучше всего было не заходить в отделение, пока запах завтрака не выветрится, но, если все-таки приходилось идти, он просто переставал дышать. К букету хлорки с пшенкой примешивался еще один запах, которому названия не было, хотя из предложенных он, пожалуй, самый сильный и необычный. Считалось, что так пахнет шизофрения. Существовали даже специальные исследования, где доказывалось, что тела больных шизофренией выделяют особый запах. Косулину эта теория казалась противной. Но запах шизофрении ему иногда снился.
Он вошел в отделение не дыша, с доброжелательной улыбкой. По коридору двигались женщины в халатах когда-то жизнерадостных расцветок. Многие гуляли семенящими шагами, кто-то, наоборот, тревожно носился туда-сюда. Из зала отдыха доносились вопли певицы Аллегровой. Косулин поморщился. Он не считал такую музыку полезной для психики своих пациенток, но соглашался с тем, что они могут ее любить. Именно утром дурдом более всего походил на дурдом.
Посреди зала отдыха, уперев руки в боки, стояла Генеральша – легендарная сестра-хозяйка. Конечно, ее настоящее призвание было командовать армиями, бандами или, на худой конец, женской колонией для особо опасных преступниц, но судьба не всегда использует наши возможности, и последние четверть века Генеральше суждено было служить в больнице. Она – настоящий научно описанный феномен: авторитарный тип медсестры. Такой, которую и врачи боятся, и начальство, а пациенты тем более.
Сейчас она собирает пациенток перевозить белье. Это обязательная часть трудотерапии – возить тяжелые тележки с бельем. Она энергично тыкает пальцем в больных:
– Ты, ты и ты! Быстро пошли одеваться и за бельем!
Организовав процесс, она чинно идет пить чай в сестринскую. Закуривает, не без изящества выдыхает дым в лицо пациентке, невнятным голосом умоляющей разрешить позвонить. Генеральша не любит, когда ей мешают.
– Уйди, я сказала, тебе не по-ло-же-но звонить.
Пациентка продолжает лепетать.
– Склизни отсюдова, живо, я сказала!!
Пациентка замирает, пытаясь понять смысл любимого выражения Генеральши.
– Быстро склизни, я сказала! Чаю не дадут попить, психососы! – возмущается Генеральша.
Косулин с интересом слушает живую речь Генеральши. Таких выражений и оборотов никто из его знакомых не употребляет. В прошлом у Косулина и Генеральши был период вражды и притирок. Она, по обыкновению, пыталась его подчинить, заставить таскать шкафы и заниматься хозяйством, следила за тем, как он пользуется психиатрическим ключом и, боже упаси, не открывает ли окна. В тридцатиградусную жару он действительно открывал окна в зале отдыха, когда вел группу для выздоравливающих пациентов. Это было строго запрещено, но нейролептики вместе с жарой действовали на организм ужасно. Пациенты становились похожими на вареных зомби, и Косулин рисковал, за что периодически получал порцию воплей и угроз.
Генеральше он не сдавался, отшучивался, упрямо гнул свое. В итоге ему удалось заслужить ее уважение. И даже любовь. Было трогательно, когда она после диагностики сумасшедшей бомжихи подошла к нему тихо и на ухо прошептала:
– Вы руки-то мойте после таких, Александр Львович, а то ведь заразы много всякой. Шизококи. Вот мыло специальное. – Она сунула ему коричневый брусок, резко пахнущий химикатами.
Он ценил ее, много трудившуюся на ниве хозяйствования отделением. Ее короткие желтые волосы, завитые в крутой баран, прямо говорили: мне все равно, псих ты или нет, здесь мои порядки, и ты будешь слушаться.
Но привыкнуть к ее стилистике, к «склизни отсюда» и тому подобному, Косулин не мог, слишком грубо это было. Иногда он думал, что Генеральша не очень здорова, настолько она бывала необъяснимо жестока. Однако логика в ее действиях была, да и многолетняя практика подсказывала именно такой «дрессировочный» стиль общения с пациентами. Некоторые больные вспоминали ее с ужасом, называли фашистом, а некоторые любили, сумев разглядеть за желанием власти справедливое и большое сердце.
Медсестры – не профессионалы в смысле общения с психически больными людьми, их учат осторожности и недоверию, соблюдению правил, но не учат защищать собственную психику от воздействия психозов пациентов, с которыми они проводят намного больше времени, чем все остальные. Генеральша защищалась «по-немецки», добрую мамочку не изображала, зато заставляла трудиться. У нее было непреодолимое чувство собственного достоинства, не сдвигаемое ни авторитетом, ни вышестоящей властью – ничем. И Косулин восхищался этим.
Она поздоровалась с психологом и спросила:
– Кого ищете, Александр Львович?
Надо было найти пациентку из списка диагностики. Она оказалась в столовой. Та самая, которая умоляла позвонить по запретному телефону. Девушка лет восемнадцати, очень красивая, с прической, которую обычно делают актрисам в фильмах про ведьм. Расширенными непонятно от чего глазами смотрела прямо перед собой. Косулин представился, стандартно объяснил, что он психолог и у них запланирована беседа с целью проверить ее память и внимание. Девушка смотрела на него сумасшедшими глазами и что-то шептала.
– Похоже, не сегодня, – сказал Косулин, расслышав слова молитвы.
Красотка явно была не в себе. Косулину стало ее жалко. Ему всегда было жалко красивых девушек, сошедших с ума. А таких становилось все больше.
Он слегка дотронулся до ее плеча, придал своему лицу уважительное и доброе выражение и сказал, что они обязательно встретятся и побеседуют позже, когда ей станет лучше. Лицо пациентки вдруг стало молящим, совсем детским, беспомощным и жалким.
– Пожалуйста, пожалуйста, мне надо домой, у меня там кошка болеет, я не могу здесь быть, здесь страшно, очень страшно. Я боюсь одну женщину в палате. Она хочет меня убить! – Девушка лепетала не останавливаясь.
Косулин решил ее успокоить. Усадив, рассказал, что они в больнице, здесь никто никого не убивает, только лечатся, и скоро, совсем скоро лечение подействует, и ей будет не страшно, а будет хорошо. Пациентка кивала, кивала и вдруг, схватив Косулина за руку, с этим же выражением лица стала умолять достать ей расческу. Позже выяснилось, что девушка, прежде чем попасть в больницу, несколько месяцев мысленно общалась с Владимиром Путиным и даже собралась за него замуж. Совсем плохо стало, когда Путина начали ругать перед выборами, она этого вытерпеть не могла и со всеми испортила отношения. Привезли ее не из дома, а прямо с Болотной площади, куда она пришла защищать своего жениха от агрессивно настроенного «креативного класса». Поэтому расчески у нее не было.
Каждый раз, когда пациенты просили у него расческу, туалетную бумагу, тампоны, сигареты, Косулин испытывал смесь желания помочь и раздражения от того, что эти просьбы адресовались ему. Конечно, новенькие не обязаны были знать, к кому следует обращаться с такими просьбами, но Косулин чувствовал в них смутную угрозу своему и так шаткому статусу.
Психолог в психиатрической больнице по сравнению с психиатром имеет весьма сомнительный статус, ему вечно приходится оправдывать свое существование. Обычно он посылал пациентов к сестре-хозяйке за решением их проблем. Иногда покупал недорогие сигареты, которые в больнице очень ценились. Никотин чуть снимает тревогу, к тому же в больнице скучно, поэтому многие курят практически без остановки.
Косулин засомневался, но все-таки посоветовал обратиться к Генеральше. До обеда оставалось время, и Косулин решил зайти в отделение Царицы, чтобы провести патопсихологическую диагностику первичного пациента по фамилии Новиков. Все пациенты, в первый раз попадающие в психбольницу, проходили такую диагностику.
Отделение Царицы располагалось в другом конце большой больничной территории. Косулин любил гулять по больничному саду, прекрасному даже зимой: голубые елки, достойные зависти Кремля, снежились на голубом фоне, было спокойно и красиво, больничная часовня сияла золотом, у столовки кто-то вылепил криворотого снеговика.
Все отделения были разными и не походили друг на друга. Косулин сравнивал больницу с планетой Земля, а отделения с разными странами и разными историческими эпохами. В больнице имелись и архаичные авторитарные режимы, и откровенно хаотические объединения без надежды на крепкую государственность, и отдельные уникальные цивилизации, ни на что не похожие.
Косулин любил рассуждать на эту тему, он был уверен, что больница есть ясное зеркало нашего мира, и любил разгадывать ее загадки, каждому явлению находя свое место. Часто мы вместе пытались понять, объяснить, смеялись до слез над происходящим абсурдом. Утешали, как могли, друг друга в трудные времена, которые рано или поздно наступали у каждого. Порой доходило до поэзии: больница представлялась нам Храмом, Запретным городом, закрытым для непосвященных, существующим как будто не в Москве, а в параллельном мире, на прямой связи с космосом, куда можно попасть лишь заплатив высокую цену. Кто-то стремился сюда из праздного любопытства, однако оно строго наказывалось. Приобщиться параллельному миру можно, лишь отдав ему часть своей жизни, иногда очень большую часть.
Больница становилась Великой Матерью, от которой хотелось скрыться, но к которой неумолимо тянуло обратно. Такая страсть и привязанность поражала не только пациентов, в равной мере она относилась и к врачам, и к психологам, и к медсестрам. Уйти из больницы считалось предательством, грехопадением. Назад в рай не брали. В моменты прозрений хотелось, чтобы психолог был влюблен в одну из нас, но это было не так. Все-таки наш союз был другого рода. Вроде братства и сестринства, особого совместного служения.
Кроме всего прочего, психолог был убежден, что в больнице время отстает примерно лет на тридцать, и работаем мы еще в Советском Союзе. Он считал, что ему повезло оказаться в относительно слабой женской монархии, во главе с тревожной королевой, которая уже была взрослой женщиной, но до сих пор хотела получать только пятерки. Косулин немного презирал Куклу, глядя, как она своим красивым почерком переписывает, иногда по несколько раз, дневники пациентов, чтобы они совпадали с диагнозом, поставленным старшим врачом или комиссией. Она часами писала однообразный текст, как Сизиф, снова и снова кативший в гору постоянно падающий камень.
Впрочем, жалеть ее Косулину не стоило. Много лет назад Кукла, только став заведующей отделением, постаралась испортить Косулину жизнь, да так, что он чуть не уволился. Она обвинила психолога в страшном грехе: якобы он советует пациентам не пить лекарства! Хуже обвинения в больнице нет. Это сравнимо с изменой родине или шпионажем в пользу иностранного государства. Полагался за это самострел, что Косулин и собирался от обиды сделать: красиво швырнуть в лицо начальству заявление об уходе, но потом, взяв несколько сессий у своего психотерапевта, решил, что в нем заговорило детское желание справедливости, столь неуместное в заведении, в своей философии стремящемся к идеалам казармы.
И он адаптировался. Максимально дистанцировался, не вступал в игры «мы тут друг к другу хорошо относимся». Не дарил Кукле подарков на Новый год и на день рождения, в отличие от всех. Для себя решил, что заслужил клевету по причине того, что отверг Куклу как женщину. Она действительно не в его вкусе. Мелкая черненькая стерва, Наполеон в юбке, а он любил романтичных и чувствительных женщин без мужских амбиций. Были, правда, и другие версии. Кукла хорошо зарабатывала на своем кормлении: деньги текли рекой – слишком многие хотели подержать подольше в больнице неудобных родственников. А Косулин мог бизнесу помешать, идеалистически веря в права пациентов и закон о психиатрии. Правда осталась за кулисами скандала. Через несколько лет обида психолога померкла, но осторожность осталась навсегда.
Просыпаюсь, глаз не открываю.
Так странно светит солнце. Решаюсь, открываю глаза и сразу зажмуриваюсь. Тревожно. Что-то случилось или случится. Главный отменил временные переходы, теперь утром всегда – полярная ночь, а сегодня все по-другому. Все по-другому. Что-то изменилось. Случилось. Ничего хорошего. Пока я спала, произошли важные вещи. Солнце ясно указывает на это. Мир увеличил скорость.
Смертельно хочется кофе, но возбуждение тащит в инет. Так странно знать, что мир изменился, но не знать, как именно.
А кто-то уже знает. Это невыносимо. Смотрю и вижу только одно: СТИВ ДЖОБС УМЕР.
Не может быть! Он не мог умереть! Он же гений, он же такой богатый, умный! Такие не умирают. Мысли мечутся.
В ужасе переключаюсь на погоду, смотрю прогноз на неделю. Все время солнце. Оно похоже на мать. Бред какой-то, какое солнце, зачем? Его уже три месяца не было.
До меня начинает доходить смысл. Стив Джобс умер, солнце светит, все изменилось. Пока неясно, как, но связь есть: солнце, смерть, скорость. По рукам, по голове, по животу ползают мурашки, мне страшно, мне весело, я начинаю предчувствовать скорое понимание всего. Не могу привыкнуть к этой скорости. Почищу зубы, умоюсь. Вместо этого иду в кровать, забираюсь под одеяло и пытаюсь заснуть. Заснуть во вчера, когда все еще было по-старому.
Ничего не получается – меня колотит. Умер Стив Джобс! Стив, на которого я работала, на которого я молилась. На которого все молились. Никто не верил.
А он умер. Еще вчера, рассказывая про новые продукты ЯБЛОКА, он улыбался. И не был похож на умирающего. Он гениальный менеджер. Возможно, умереть в пятьдесят шесть лет от рака, на следующий день после презентации – это рекламный трюк? Господи, какой бред. Нет, не могу терпеть. Слишком мало информации. Было такое недавно: Bloomberg лажанулся, опубликовал некролог Стива, а он оказался жив.
Открываю опять инет: некрологи, фотографии Стива, горы яблок, цифры продаж. Мерзкие комменты типа: «Мы, хардкорные эплофанаты, осиротели. Куплю, пожалуй, еще один „Эйр“, Великого Джобса ради. Даже не знаю, что бы еще сделать. Джобс был велик! Слава ему и вечный покой». А Стив смотрит на все это и улыбается.
Я знала это заранее! Вчера все было не просто так. Это были предупреждения. Все страшно изменилось. Надо позвонить в «Эпл», надо подумать, как общаться, надо как-то дать им понять. Что? Что дать им понять? Что я знала? Ведь все знали, это был вопрос времени. Но я знала именно сегодня, до того как включила компьютер. Не то чтобы знала наверняка. Я просто чувствовала это абсолютно очевидно. Или не говорить?
Не знаю, что делать. Не могу пить и есть. Это оскорбительно – жить своей дурацкой животной жизнью, когда такие дела творятся. Я не хочу. Листаю сайты, интервью с какими-то людьми, которые работали со Стивом. «Человек, изменивший мир», «безумно великий» Стив умер. Не верю. Он очень богат, очень умен, он не мог не раздобыть себе этих крутых таблеток от рака, которых не дают простым смертным. Не дают, чтобы они все-таки иногда умирали, а не жили вечно, пока нас станет не семь, а семьдесят семь миллиардов. Нет, это невозможно. Любой рак можно вылечить! По крайней мере не умирать от него, а жить с ним долго, если иметь доступ к этому лечению. Конечно, СТИВ не мог не иметь этих лекарств. Значит, что? Убили? Суицид? Нет, сам он не мог, зачем? Конкуренты? Христа, кстати, тоже убрали конкуренты. Вероятно… хотя и слишком примитивно. Напрашивается ясная параллель. Неужели никто этого не видит, почему это не обсуждается, не могу понять. Они что – ослепли?! Великий человек умер, а они рассуждают о его вкладе в историю так, как будто он умер десять лет назад. Это неестественно. Умер от рака! Да у нас каждая вторая собака от рака умирает, но не СТИВ!
Стоп, надо подумать спокойно. Появилось Солнце – это важно, потому что доказывает реальное изменение. Планета очень чувствительна к тому, что происходит, природа всегда все знает. Наводнения, землетрясения не случайны. Случайность – вера идиотов. Страшно заглянуть правде в глаза. И сегодня светит яркое Солнце, хотя в Москве так не принято. Я в Москве, я должна была заметить такой знак. Я должна была знать. Иначе зачем Солнце?
Холодно, хотя топят адски. Надо что-то делать. Срочно, иначе я не выдержу. Опять уроды наверху орут. Идти к ним бесполезно, подсунут мне деда. Они реально мешают мне думать. Когда-нибудь я их просто убью. Или языки отрежу – будут ходить себе и молчать, ха-ха. Только бы не играли на пианино. И кто придумал бездарей музыке учить? Ладно, в крайнем случае и руки отрежу, пошли к черту. Так! Спокойно… Что-то я отвлеклась, надо одеться. Что надеть? Черное – в знак траура? Фирменную футболку с яблоком? А прическа какая? Надо обязательно накрасить губы. Господи, какой бред, какие губы? Такое горе, а я пытаюсь выглядеть СООТВЕТСТВУЮЩЕ. Траур, яблоки. Как стыдно. Я же не такая. Я не такая, как эти. Лживые твари. Я его очень люблю. Не хочу это скрывать. Я всю жизнь скрывала свои чувства, хватит!
Пора проверить обстановку. Вчера заменили дом, может, это и был самый важный знак. Надо проверить. Черт, мои мысли работают со световой скоростью! Как же обычно тормозит мой мозг!
Выхожу из подъезда и понимаю, что не причесалась, да и зубы не почистила. Ну и ладно. На соседей плевать, на всех остальных, впрочем, тоже. Я же на разведку, а не на прием к английской королеве.
На улице еще заметнее, как все изменилось! Дома совсем другие. От них веет злом. Или мне кажется? Мамочка! Холодно в животе, я сейчас описаюсь, ужас. Дом напротив почернел! Он такой, как будто из него вытащили весь цвет. И еще он немного двигается. Нет, это мне кажется все-таки… Дома не двигаются. Надо делать ноги. Быстрее на другую сторону, не оглядывайся. Беги!
Вокруг люди. Один толкнул меня, даже не извинился, гад. Странные все, на зомби похожи. Как будто они ничего не видят и ничего не знают. Может, вид делают? А я? Я тоже вид делаю? Ну как можно не заметить, что дом почернел, я не понимаю! Но я же тоже не заорала: «Караул, дом черный! Стив умер! Солнце слепит! Дом черный!» Я же испугалась. Орать – нормальная человеческая реакция на эти события, а не ходить как ускоренные зомби. В стране последнее время так все и живут. Ускорены для того, чтобы жрать побольше и на работу быстрее бегать, а еще по магазинам шляться и потреблять все подряд. Вот куда все бегут? Хоть бы кто по-человечески, по-простому подошел и спросил: б… ты тоже это видишь? А они по магазинам до последнего бегать будут, как будто ничего не происходит!
Конец света – ну и что? А как это отменяет мои важные переговоры и фитнес? Вы уж сами тут как-нибудь без меня, я очень занят. Я – успешный человек! Я этого достоин! Овцы на заклании, ничего не ведают, слепые и глупые. И почему мне так не повезло?! Я ведь точно другая, я всегда была особенной, все вижу, что надо и что не надо. Все замечаю и вечно не знаю, что делать. Ведь знала, что мама болеет, но ничего не делала. Молчала и мучилась. А мама умирала достойно, как положено: чтобы никого не обременять.
Хватит! Это было давно. Я теперь другая. Я только жить начинаю. Это раньше я была девочкой из хорошей семьи: главное, выглядеть прилично. А теперь мне все равно – у меня видение есть. Я законы Вселенной знаю. А они нет. Мне дано Испытание. Проверка.
СТИВ, конечно, удумал. Весело, столько сил, и страха нет. Может, с детства первый раз не страшно, потому что все не случайно вовсе, со смыслом все. И мама умерла не просто так. И иду я как в сказке по известной дороге, и конец счастливый, а впереди испытания, с которыми я точно справлюсь. Класс! Восхитительно!
Такой день, тут не кофе нужен, меня и так колбасит. Выспалась после феназепама на десять лет вперед, тут что-то особенное нужно. Может, шампанское? Как там бляди говорят – шампусик! О! Модное кафе. Шампанского мне! Официантка улыбается и скучно рассказывает, какое есть, устаю от ее сервиса и бросаю:
– Самое лучшее принесите, пожалуйста.
Чего теперь экономить-то? Смысл?
Народ кофе пьет и уже на бизнес-ланч набегает, жрать свою экономную жрачку, а я сижу – шампанское цежу. Теперь вообще все по-другому будет. Так, пора определяться, когда и как идти на работу. Будет ли там похоронный корпоратив? Надо ли его избегать, как обычно, или пойти понаблюдать за людьми, может, замечу что-нибудь важное. Вдруг след в Россию ведет. Правда, какие у нас тут конкуренты, но бог его знает? Все может быть. Я же знала, значит, связь с Россией есть. Ну и Солнце плюс. Надо быть внимательней, смотреть в оба, знаки надо замечать, они даром не даются. Господь старается, показывает. Смотрю и правда замечаю: в кафе все с айфонами сидят. Надо их посчитать. Насчитываю восемь айфонов и два айпеда. Решаю сидеть еще час, посчитаю, сколько их всего будет. Это и будет знак. За колонной не видно. Мужик навороченный сидит, чего у него – не видно. Элегантно подкатываю, спички попросить. Ага! У него айфон последний! Молодец, Лора! Соображаешь еще. Прикуриваю, мужик мне на сиськи пялится. Ну да, я же в маминой кофточке. И сиськи имеются. Кофта мамина любимая – блядская, розовая, да еще с пуговками от лифчика до пупка. Пока застегнешь – чокнешься. Мужик точно подумал, что я блядь и на работе с утра: шампанское, кофточка, прикурить, – блин, опасно все это, может сильно жизнь осложнить. Если он за мной пойдет, что делать? Орать: я не на работе! я не блядь! кофточка – мамина. Ладно, если подойдет, значит, неспроста, скажу ему, что СТИВ не умер. Стоп. Вот оно! Да, я все боялась сказать. Конечно, НЕ УМЕР. НЕ УМЕР! Господи, что делать-то?
Спокойно. Надо выпить.
– Что празднуете, девушка? – Бизнес-мужик за соседним столиком улыбается грязно и угрожающе.
И вот тут-то я понимаю уже совершенно спокойно, без эмоций: я праздную то, что СТИВ ЖИВ. Как Ленин, блин. Жив. А все говорят, что умер.
– СТИВ жив. А ты нет.
– Ты совсем, что ли? – Мужик отшатывается.
Мой айпед пятнадцатый по счету в этом кафе. Пора двигать дальше. Действие только начинается. Мне опять становится весело. К черту шампанское! У меня есть число…
Итак, Косулин вошел в чужое отделение. Как мы уже говорили, царила здесь весьма почтенного возраста еврейская женщина, уходящий тип психиатра прошлой эпохи. Непререкаемая власть, готовность казнить и миловать, немилосердный контроль.
В отделении был порядок, пациенты чинно сидели вдоль коридора. Кто-то играл в шахматы, кто-то читал, некоторые тихо разговаривали. Телевизор молчал. Косулин с благодарностью это отметил, вспомнив родное отделение, в котором несколько пациентов постоянно смотрели передачи из разряда «чрезвычайное происшествие» – про колдунов, инопланетян, мировой заговор и отравленные продукты в магазинах. Пациенты смотрели эти передачи всерьез.
Косулин злился, переключал телевизор на передачи о животных, романтические комедии, но чрезвычайные происшествия, трупы, расчлененки, привороты, венец безбрачия и потерпевшие аварию пришельцы с завидной регулярностью вновь оказывались на экране. Косулин с ужасом представлял себе, что в эти моменты творится в головах и душах пациентов.
Здесь же было тихо, интеллигентно. Косулин зашел к Царице.
Она восседала за огромным дубовым столом. Фиолетовые кудри короной окружали низкий лоб, очки поблескивали в ярком электрическом свете настольной лампы, крючковатый нос следовал за черной гелиевой ручкой, аккуратно выводящей буквы на бланке больничного листа. Косулин замер. Правила заполнения больничных листов в очередной раз ужесточили, теперь это были зеленые листки с водяными знаками, на которых надо было писать печатными буквами и только черной гелиевой ручкой. Ошибаться нельзя.
Он тихонько присел на стул и некоторое время наблюдал за монаршей особой в минуты труда. Она притягивала взгляд могучей, величественной необъятностью.
Непостижимую в своей бесконечности грудь туго обтягивал кристально белый халат. Из-под стола выглядывали неожиданно изящные ноги в «лодочках». Ей за семьдесят, но цепкие волевые руки в золотых кольцах не желали упускать власть. Рассудок Царицы ясен, характер чудовищен. О ней много сплетничали. Мол, на работу ее привозит шофер, на завтрак старшая сестра варит ей особую геркулесовую кашу, пятиминутки длятся столько, сколько нужно, чтобы выпустить пар, изложить свои взгляды на современное мироустройство, лично унизить и оскорбить каждого присутствующего.
Одной из нас довелось поработать с ней пару месяцев. Незабываемая пятиминутка была посвящена теме развала Советского Союза. По версии Царицы, империю разрушили психологи с помощью тайных методов, сговорившись с американской разведкой. Каждый сезон отделение боролось с модным видов микробов, применяя новые виды дезинфекции. Из заграницы Царица обычно просила привезти ей современные химикаты.
Однако пациентам в этом отделении жилось лучше, чем во многих других. Персонал был вежлив и доброжелателен, активно поддерживая атмосферу санатория. Сама Царица совершала обходы чинно и медленно, разговаривала с каждым больным подолгу, вникала в его проблемы, знала по именам родственников пациентов. Она была первоклассным врачом советской школы. Проработав в больнице среднестатистическую жизнь, спокойно плевала на мнения окружающих, не робела перед администрацией, относилась к ней презрительно. В ней жил «большой стиль», говорила она на чистом старомосковском наречии: «булоШная» и «психотерапЭвт», «извольте» и «оставьте».
Наконец Царица заполнила больничный и взглянула на Косулина.
– Хорошо, что вы пришли. Надо срочно посмотреть Новикова, голубчик. Судя по всему, будет трудовая экспертиза. Директор школы уже десять раз звонил главному и в департамент. Он боится, что Новиков вернется на работу в школу. Будет стараться лишить его такой возможности.
– Сколько лет Новикову?
– Двадцать семь.
– Рановато на пенсию.
– Речь идет о педофилии, древнегреческих извращениях! Он мальчиков заставлял чуть ли не голыми выступать, весь класс водил на митинги, подвергал детей опасности! Страшный случай. Пациент первичный. Работайте!
– Он уже готов к диагностике?
– Да… успокоился, на аминазине быстро пошел.
В кабинете у Царицы тихо и тепло. Косулин задержался здесь еще немного, чтобы изучить историю болезни пациента Новикова. В тощей папке нашел только первичный осмотр, полицейский рапорт («вел себя неадекватно, на местности не ориентировался…»), назначения.
Косулин сосредоточился на изучении первичного осмотра. Пытался составить представление о пациенте, читал между шаблонных строк.
Первичный осмотр
Новиков Константин Николаевич, 1983 г. р.
Анамнез со слов больного: наследственность психическими заболеваниями не отягощена. Рос единственным ребенком в семье. В раннем детском возрасте в психофизическом развитии не отставал. Отмечает только детские болезни без осложнений. По характеру формировался эмоциональным, вспыльчивым, в контакт со сверстниками вступал с трудом. Детские дошкольные учреждения не посещал, воспитывался мамой. Отец – военный. В школе обучался с шести лет, с программой справлялся с опережением, многие предметы сдавал экстерном, успешно участвовал в школьных олимпиадах. В подростковом возрасте отношения со сверстниками не складывались; был одинок, друзей не имел. Закончил школу экстерном в четырнадцать лет. Еще в школе увлекался историей, литературой, много читал, проводил досуг в библиотеках, посещал лекции в университете. Поступил в Историко-архивный институт на исторический факультет в шестнадцать лет. С подросткового возраста стали отмечаться периоды, когда испытывал большой эмоциональный подъем, казалось, «что можно горы свернуть» (в такой период – учредил демократическое студенческое движение в поддержку малоимущих студентов, создал студенческий журнал), такие периоды чередовались с непродолжительными периодами слабости, апатии, замкнутости. В институте стал больше общаться со сверстниками, нашел друзей, был душой компании. После окончания института поступил в аспирантуру, но бросил ее. В последнее время (с 2005 года) работает учителем истории в общеобразовательной школе. Проживает с родителями, отношения в семье конфликтные. Алкоголизацию и запои категорически отрицает. В 2011 году больной несколько раз привлекался к административной ответственности за участие в несанкционированных митингах. Последнее время на работе участились конфликты с начальством. В день госпитализации поссорился с директором школы, ударил его, был возбужден, агрессивен, неадекватен. Доставлен в районное отделение милиции, откуда был госпитализирован в ПБ.
Соматическое состояние: высокого роста, пониженного питания. На кожных поверхностях подбородка, рук, ног различных размеров гематомы и ссадины, со слов пациента – следы драки с директором и полицейскими. Язык обложен белым налетом, в основном у корня, влажный. В зеве гиперемии, налетов нет. Периферические лимфоузлы не увеличены. В легких дыхание везикулярное, хрипы не прослушиваются. Тоны сердца ясные, ритмичные. АД 120 на 70 мм рт. ст. Пульс 68 ударов в минуту, удовлетворительного наполнения и напряжения. Живот мягкий, при пальпации безболезненный. Печень в границе реберной дуги. Симптом Пастернацкого отрицательный с обеих сторон. Мочеиспускание свободное, безболезненное. Дизурии нет. Стул, со слов, регулярный. Аллергоанамнез не отягощен. Температура 36,8.
Неврологическое состояние: зрачки Д = S. Реакция зрачков на конвергенцию, аккомодацию сохранена. Лицо симметрично. Язык при высовывании по средней линии. Сухожильные рефлексы без убедительной разницы сторон. Менингиальных знаков нет.
Психическое состояние. До беседы с врачом находился в пределах постели. На беседу соглашается. Держится напряженно, замкнуто, с чувством собственного достоинства, переживаний не раскрывает. Сидит в напряженной позе, не смотрит на врача. Импульсивен. На вопросы отвечает с раздражением. Уверяет, что на месте работы к нему относятся предвзято, притесняют, обвиняют в педофилии и разврате. Сведения о себе сообщает непоследовательно, противоречиво. Эмоционально неустойчив, то злится, то еле сдерживает слезы. Мимика выразительная, несколько манерная. Постоянно говорит, что ему надо выписаться, категорически отказывается от лечения. Критика к состоянию отсутствует.
Обычно психологи перед диагностикой не читают записей врачей, дабы не формировать установочный диагноз. Но с педофилией Косулин никогда раньше не сталкивался и решил прочитать осмотр, хотя ничего особенного в нем не увидел. Понял только, что состояние пациента с поступления изменилось, так как в истории было и подписанное им согласие на лечение. Косулин вышел из ординаторской и попросил старшую сестру найти пациента Новикова.
Сам расположился в зале отдыха, где предполагал беседовать с Костей. Косулин аккуратно разместил диагностические материалы на столе, проверил, пишет ли ручка, отметил, что времени до обеда всего час и надо все сделать быстро, иначе понадобится прийти еще раз, а этого совсем не хотелось. Медсестра привела Новикова.
Костя показался Косулину совсем юным, с растерянным выражением лица, нехарактерным для учителей. Часто больные шизофренией выглядят очень молодо, у них нет морщин, возраст и время словно проходят мимо. Они не стареют. Молодое и даже детское лицо Кости Косулину понравилось, напоминая кого-то. Косулин решительно представился:
– Здравствуйте, меня зовут Александр Львович, я психолог. Вам назначено психологическое исследование с целью диагностики вашей памяти и внимания, особенностей мышления. По результатам этого исследования будет написано заключение, которое я передам вашему лечащему врачу – Майе Витальевне. Но сначала расскажите, что случилось, как вы к нам попали?
Костя раздумывал над ответом и одновременно рассматривал нового для него персонажа. Уже сутки больничные люди вокруг него много и необычно говорили. Сложно было понять, говорят они что-то относящееся к реальности или бредят. Вот Мориц, например, только что интимным шепотом, слышным, впрочем, во всех уголках отделения, сообщил ему, что все божественные сущности всего лишь побочный эффект того самого кагэбэшного эксперимента, и тут же деловито и вполне вменяемо объяснил ему, как «насладиться кофепитием» в условиях, когда нет ни кофе, ни кипятка (надо взять пакетик растворимого кофе «три в одном», контрабандой пронесенный из столовки или переданный родственниками, засыпать его в чашку или коробку от лекарств, которую достать проще, и залить горячей водой из-под крана).
Реальность Кости стала зыбкой, текучей, значения и смыслы становились сложными, ускользающими. Непонятно, кто псих, а кто норма, кто плохой, а кто хороший, к кому можно обратиться за помощью, а к кому точно не стоит. Привычные координаты не работали, и Костя не понимал, кому можно доверять.
Психолог Косте понравился. Вид у того был невеселый, но взгляд внимательный и голос приятный. И наконец-то за все это ужасное время Костя оказался в тишине. Первое, что сделал Косулин после того, как Костя вошел в зал отдыха, – запер дверь. Мысли стали приходить в порядок. Костя решился рассказать, как все было. Он сомневался в правильности своего решения, но все же начал рассказывать.
Косулин слушал Новикова и записывал в протоколе стандартные фразы будущего заключения: «Голос тихий, неуверенный, на вопросы отвечает непоследовательно, путается». Слушать Новикова было тяжело, история вызывала растерянность и недоумение. Педофилия не проходит по части психических расстройств, в своей практике Косулин с этим раньше не сталкивался. Ставить в школьном театре античные пьесы с эротическими мотивами – это действительно могло бы показаться безумным, но только в смысле неуместности, несоответствия сегодняшнему дню, всей системе школьного образования. Но приставать к своим ученикам? Косулин, отец первоклассника, внутренне съёжился от отвращения. Надо разбираться…
Костя рассказывал робко и тихо, ожидая, что его прервут или будут бомбардировать вопросами. Но психолог слушал его и не перебивал, делая пометки в блокноте. По ходу рассказа учитель все больше оживал, воспоминания будили пережитые эмоции. Радость от предвкушения премьеры, волнение за детей, тревога за декорации. Костя говорил, говорил, ему казалось, что вот сейчас он расскажет свою историю понятно, логично, нестыдно.
Психолог остановил его и вернул к вопросу о том, что все же произошло с Костей такого, от чего он попал в психиатрическую больницу. Костя с ужасом почувствовал комок в горле, слезы, покраснел, не удержался – заплакал, стал еще больше похож на маленького мальчика. Он пытался сохранить лицо – мужчины не плачут! – но не смог, напряжение и злость текли из глаз.
Косулин отметил в протоколе: «эмоционально лабилен». Написав эту фразу, почувствовал, что она и к нему самому имеет отношение. Рассказ Кости растревожил, зацепил, больно ударил внутри. Лида? Нет. Что-то давно забытое, надежно укрытое. Он так вдохновенно верит в то, что делает, так уверен в себе. А я? Я уже нет, давно нет. Я верил раньше, а теперь расплачиваюсь за это потерей семьи… Я – дурак. Педофил он или нет, работа для него – очевидный смысл жизни, и больше, чем зарабатывание денег. А я? Что я? Зачем я сейчас пишу этот протокол? Ради учителя? Он меня об этом не просит. Так грустно размышлял Косулин. Ему захотелось утешить учителя, помочь. Но он знал, что это только ухудшит дело. Да и утешить было нечем.
Пока психолог молча грустил, учитель мужественно боролся со слезами. Он больно прикусил себе щеку и язык: обычно боль возвращала контроль. Психолог все так же сидел напротив и смотрел сочувственно, молчал. Костя был ему за это благодарен. Остановив слезы, начал рассказывать про Ясеня. Желчно, злобно, не стесняясь. Раньше так никому не говорил, старался быть выше, не замечать, воспринимать иронически. А тут припомнил все. И дурацкие новогодние открытки, которые заставляли делать с учениками вместо уроков, и многочасовые проповеди-отчитки «за несоответствие формату», и то, что вся школа зомбирована ЕГЭ, и все, что не для ЕГЭ, никому не нужно. Что дети должны знать, в каком году был заключен Ништадтский мир, но не понимают толком, зачем России нужна была Северная война. Он рассказывал про нелепости и глупости Ясеня, про необразованность, трусость и жадность. Про абсурдный бюрократизм. Психолог все энергичнее кивал: в больнице все было так же.
Когда рассказ Новикова достиг эпизода в кабинете Ясеня, Косулин почти неприкрыто стал радоваться и восхищаться учителем. Сколько раз он мечтал о том, чтобы вот так вот, запросто, вмазать просто, по-мужски, наплевав на правило общения с начальством: «молчать, когда бьют». В Ясене он узнавал чиновников из своей жизни, которые унижали по праву сильного, ни в чем не разобравшись, и никогда не извинялись.
Косулин взглянул на циферблат. Их час почти вышел. Рассказ учителя так его тронул, что он перестал следить за временем. Что это со мной? Он разозлился, стал спешить, пытаясь решить для себя, верит ли он Новикову. Учитель-безумец или учитель-извращенец? И задал прямой вопрос:
– Испытываете ли вы, Константин Юрьевич, сексуальное влечение к детям?
Неприятная пауза затягивалась, Косулин напряженно застыл, страшась услышать утвердительный ответ. Он не представлял, как ему совместить в душе симпатию и отвращение к учителю.
Костя как будто споткнулся и замер. Так вот к чему все это. Он почувствовал, как опять начинает краснеть. Само подозрение ввергало в непереносимый токсический стыд. Он боялся посмотреть на психолога, боялся, что опять либо позорно расплачется, либо полезет в драку. Только не здесь, не в психиатрической больнице. Только не с этим человеком, имевшим столько терпения выслушать. Он собрался и посмотрел прямо на Косулина. Лицо психолога было напряжено. Костя удивился тому, что Косулину не все равно. Ему важно услышать ответ.
– Нет. Я люблю своих учеников, но я никогда не испытывал к ним сексуального влечения. – Костя счел неуместным рассуждать здесь об Эросе и видах любви. Хотя ему хотелось бы поговорить об этом с психологом. Наверняка тому нашлось бы что ответить.
Косулин улыбнулся. После такого эмоционального рассказа сухой ответ выдавал, что Костя уже начинает понимать правила общения с психиатрической системой. Отвечай по существу на важные вопросы и желательно кратко. Чем больше рассуждений, тем больше простора для постановки диагноза. Костя об этом, конечно, не знал, но, если он и дальше будет так отвечать, может, ему и повезет вернуться в свою любимую школу. Косулин заметил, что ему бы этого хотелось. Сомнения, конечно, оставались, первое впечатление – часто полная ерунда.
Из рассказа Новикова было неясно, как именно он попал в психиатрическую больницу. Видимо, какой-то момент он не осознавал или утаивал. Ударить директора – недостаточно для принудительной госпитализации. Косулин продолжал расспрашивать. Надо было выяснить, сохранилась ли критика пациента ко всем событиям дня госпитализации.
– Константин Юрьевич, складывается такое впечатление, что вы не очень хорошо помните, что происходило в полиции.
Костя на самом деле помнил смутно.
– А до этого у вас когда-нибудь были проблемы с памятью? – Косулин черкнул что-то в своих бумагах.
Костя задумался.
– Вроде нет. Если они и были, я могу об этом не помнить. – Костя улыбался.
Косулин тоже. На миг они показались Косулину двумя заговорщиками, узнавшими друг друга в толпе. «Он свой —, подумал Костя и тут же одернул себя: – Ты псих, а он просто хорошо делает свою работу».
Учитель продолжил свою историю.
Слушая рассказ о том, как учитель вел себя в отделении полиции, Косулин злился, сочувствовал, представлял себя в такой же ситуации. Это было тяжело. Поколебавшись, психолог решил не узнавать, считает ли учитель свое состояние в полиции временным помутнением рассудка. Он не хотел делать ему больно, хотя ответ на вопрос прояснил бы критику пациента к своему состоянию. Самое время было переходить непосредственно к выполнению психодиагностических методик.
Косулин вернулся в диагностическое русло, деловито раскладывая карточки с изображением разных предметов: мебель, овощи, фрукты, транспорт, люди и прочее. Это была знаменитая методика «Классификация предметов», созданная корифеями патопсихологии Б. В. Зейгарник и С. Я. Рубинштейн. Методике скоро стукнет полвека, но она до сих пор работает лучше многостраничных тестов с тысячами вопросов. Без преувеличения, это главная методика в арсенале клинического психолога. Она нужна для исследования процессов обобщения и абстрагирования, но дает также возможность анализа последовательности умозаключений, критичности и обдуманности действий, особенностей памяти, объема и устойчивости внимания, личностных реакций испытуемых на свои достижения и неудачи.
Итак, Косулин достал набор карточек с изображением различных предметов, растений, живых существ, перемешал их и передал Косте:
– Разложите эти карточки так, чтобы предметы, которые подходят друг другу, оказались в одной группе.
Психолога интересовало, будет ли Новиков совершать ошибки, характерные для больных шизофренией.
Костя рассматривал карточки. Он устал и начал волноваться. Ему хотелось и дальше рассказывать. Выполнять дурацкие задания казалось унизительным. В конце концов, он не идиот, а учитель! Медленно, не вникая в смысл задания, он перебирал карточки. Попросил повторить инструкцию.
Косулин отметил в протоколе: «В задание входит медленно, инструкцию усваивает со второго раза». Это было странно: для школьного учителя выполнить эту методику проще простого. Все-таки, разозлился Косулин, надо будет осмотреть учителя еще раз, сыроват он пока… О боже, опять трогать эти жуткие ручки!
Между тем Костя тупо перебирал карточки, чувствуя себя неловко. С усилием сосредоточился на задании. Спросил, имеет ли значение цвет карточки. Смущало это обстоятельство в основном пациентов с нарушениями мышления, они часто делили их на две группы: черно-белые и цветные. Это была жирная галочка в шизофреническую сторону. Косулин расстроился. Всегда есть надежда, что в исследовании все будет нормально.
Новиков продолжал раскладывать карточки, правильно выделяя группы – мебель, овощи, фрукты, инструменты, виды транспорта. Неожиданно положил в одну группу красное платье и бутылку от кефира. Начал рассказывать историю из своего детства. Как девочка в красном платье каждое утро ставила на его крыльцо стеклянную бутылку с кефиром. Косулин отметил в протоколе: «При объединении соскальзывает, опирается на субъективные критерии».
После того как Новиков закончил историю про девочку в красном платье, он вернул платье к одежде, а бутылку к посуде. Косулин облегченно добавил: «Чувствительность к ошибкам сохранена». Тут же раздраженно одернул себя: когда так болеешь за пациента, часто косвенно подсказываешь верные решения, а это усложняет анализ результатов.
Разобравшись с классификацией, Косулин предложил Новикову методику «Сравнение предметов». Нужно сравнить пары слов, выделив между ними общее и различное. Среди этих пар есть пары-провокации, несравнимые между собой предметы. Испытуемые «в норме» предпочитали не сравнивать эти пары, для больных шизофренией, как правило, никаких препятствий не существовало. Они могут сравнить все со всем. Правильно сравнив пары «яблоко – апельсин», «озеро – река», «тюльпан – василек», на провокационной паре «молоко – еж» Новиков выделил в качестве общего то, что «они оба убегают». Это была еще одна очень жирная галочка. Находить нестандартные связи между предметами – особенность ненормативной психики. Хотя это показалось Косулину остроумным. Костя сильно устал, но не говорил об этом психологу. Мысль о том, что ему предстоит вернуться в шумное, забитое сумасшедшими людьми отделение, остаться одному, без человека, который слушает и, кажется, даже понимает его шутки, вызывала отчаяние.
Неожиданно он спросил психолога:
– Александр Львович, а вам нравится тут работать?
Косулин завис на неудобном вопросе, пробормотал что-то невразумительное. После чего быстро дописал в протоколе: «В процессе исследования истощается, соскальзывает», – собрал диагностические материалы в папку и попрощался с учителем. Пообещал встретиться с ним еще раз в первый рабочий день после Нового года, чтобы продолжить исследование. Только сейчас до Кости дошло, что Новый год ему предстоит встретить в психиатрической больнице, и опять стало жалко себя до слез.
У Косулина заболело сердце. Учитель опять напомнил что-то важное, больное и любимое. Новиков действительно был похож на погибшего младшего брата психолога – Венечку. Но Косулин пока не осознавал связи. За пределами сознания его накрывало отцовское сочувствие к этому, видимо, сумасшедшему педофилу-непедофилу, бессилие от того, что он бросает учителя одного в ужасной ситуации. Он растерялся, вспомнил утреннее кривляние жены, смешался.
Косулин стремительно покинул отделение Царицы, на этот раз не побрезговав открыть двери самостоятельно – стало плевать на дезинфицирующие тряпки. Он направился в столовую в смешанных чувствах, профессиональная рефлексия не помогала. Новиков больно попал в хорошо защищенные, давно закрытые от посторонних душевные раны Косулина. И, еще не понимая этого, он заметался, побежал за помощью к нам, боевым братьям и сестрам.
Мы тем временем заседали в столовой. Это было наше место и наше время.
Столовая располагается в отдельно стоящем двухэтажном здании. На втором этаже – столовая для больных из дневного стационара, а на первом – частное заведение без названия. Когда-то название было: над входной дверью белой краской было выведено «У Кагановича». А потом белой же краской замазано. Столовая во время обеда принадлежала пациентам, их родственникам, студентам и психологам.
Мы, психологи, остро нуждаемся в совместности. Нам жизненно важно посидеть вместе спокойно, обсудить события дня, пожаловаться на врачей, заведующих, получить профессиональную и дружескую поддержку, рассказать о необычных пациентах. Психологов в больнице работает много, человек сорок, в столовой собираются около десяти. Нельзя с первого взгляда сказать, что объединяет именно нас. Возможно, нежелание растворяться в агрессивно-абсурдной среде, может, особое отношение к своей работе. Кроме того, так проще «не пропасть по одиночке». А пропасть можно запросто.
Система готова быстренько съесть тебя. Два-три года – и наступает профессиональная деформация – такое особое словечко, означающее, что ты вроде такой, как был, только под влиянием своей профессии деформировался, сломался, искривился, оподлился, почти умер. Точное слово и не подобрать, у каждого свое меняется. Ломает то, что системе ты не нужен. Психологов считают чем-то вроде необязательного аксессуара, призванного больше развлекать пациентов, чем лечить.
Лечить – прерогатива врачей. По одной простой причине: у них есть таблетки. Психологи же могут дополнить таблетки неочевидными на взгляд системы вещами – беседами с пациентами. Но современная психиатрия не верит в целительную силу слова и человеческого общения, она верит в загадочные химические процессы, происходящие в мозгу пациента. И слово никогда не сравнится с химией, так уж устроен современный мир, основанный на слепой вере в волшебные таблетки «от всего». Вообще, психиатры впитывают высокомерие по отношению к психологам с молоком матери. Самый страшный грех для них – психологизация, то есть объяснение причин болезни психологическими причинами. Их старательно отучают от этого еще в институте.
Сами психиатры довольствуются туманными, якобы биологическими по своему происхождению причинами психических расстройств, которые никакого отношения не имеют к тому, что называется «доказательной медициной». То есть такой медициной, при которой ты сдал анализы, рентген сделал, компьютерную томографию – и получил диагноз. Но с психическими расстройствами сложнее: нет никаких генов шизофрении, нет понятного мозгового механизма, нет доказанных различий между разными расстройствами на уровне мозга. А есть сопровождающие психические расстройства мозговые процессы, которые за причину этих расстройств уж никак нельзя принять. Поэтому некоторые врачи верят скорее в свой опыт и убеждения: в то, что обязательно есть наследственный фактор, в то, что анамнез «подмочен», в то, что болен человек уже давно. Чаще всего так и бывает, но, как и многие другие убеждения, становясь иррациональными, они перестают быть убедительными для остальных, в частности для пациентов. В том числе и поэтому психические расстройства так часто переходят в разряд хронических: ну не верят пациенты в психиатрические концепции!
На самом деле практикующий врач просто не в состоянии досконально разбираться в исследованиях разных показателей мозга, потому что мы слишком мало знаем о работе мозга и о том, как связаны психика и мозг. Задачей врача становится подбор лекарств опытным путем. Так называемое симптоматическое лечение – то, которое устраняет симптомы, а не причину болезни. Хороший врач обладает развитой интуицией в отношении соответствия пациента и препарата.
Вот почему профессиональная самооценка психологов в больнице довольно низкая, самым сложным оказывается не работа с пациентами, а ежедневное осознание того, что твой труд, нелегкий труд, системе не нужен.
Профессиональная деформация обычно начинается с депрессивного переживания бессилия и бессмысленности собственных усилий.
Эти десять в столовой деформироваться не желали, сопротивлялись и поддерживали друг друга как могли.
Когда Косулин пришел, все были в сборе. За столом он увидел лохматую голову Пашки Шостаковича и услышал его характерное покашливание. Пашка ковырял традиционный гуляш и что-то бурно рассказывал Белле. Она смеялась, как всегда. Шостакович был Косулину другом, коллегой и боевым товарищем. Впрочем, несмотря на явную душевную близость, он оставался для Косулина загадкой: он совершенно не мог понять, как Пашка выживал в больнице. Он уже не первый год работал в старческом женском остром отделении, и Косулину после нескольких посещений его отделения впечатлений хватило на всю жизнь.
Старческое женское располагалось на пятом этаже относительно нового корпуса больницы. Было оно каким-то оскорбительно голым. Ни лишней мебели, ни дверей в палатах, только пустые стены и непременные банкетки, к которым привязаны бабульки, чтоб не упали или чтоб не мешали.
Несколько слабоумных пациенток, не понимающих, где и зачем они находятся, объединившись в небольшой караван, искали выход. Иногда они останавливались и совещались или приставали к персоналу в попытках выведать пути побега. Несмотря на то что отделение тщательно и регулярно мыли, запах стоял непереносимый: моча, дерьмо, больничная еда, лекарства, старость и отчаяние. Некоторые пациентки все время раздевались, таких ласково называли «голышами».
Косулин не раз пытался прижать Пашку к стенке и, взяв за пуговицу, узнать-таки, что его заставляет оставаться в этом аду. Пашка уверял, что, будучи нейро-психологом, испытывает неугасаемый интерес к диагностике. И только в пьяных задушевных разговорах, когда Пашка оставлял свою ироничную защиту, Косулин чувствовал, что близок к разгадке.
Путь Пашки в старческое отделение был прихотлив и извилист.
Шостакович закончил психфак МГУ, а до психфака – МАДИ. В семнадцать лет, еще не зная, чего хочет от жизни, он просто выбрал ближайший к дому вуз. Ему нравилась физика и другие точные науки. Учился он, однако, плохо, и к концу третьего курса, не сдав термодинамику, отправился в академический отпуск. Целый год Пашка провел на даче в полном одиночестве, отмахиваясь от настойчивых требований мамы заняться делом. Переживал экзистенциальный кризис. На выходе из кризиса поступил на психфак МГУ. Спустя полгода после окончания МГУ обзвонил все психиатрические больницы Москвы и устроился на настоящую работу. Ему хотелось приносить пользу, делать что-то, за что он бы мог себя уважать и что явно было нужно кому-то еще.
Первый год Пашке было интересно работать, хоть он и не понимал, что именно нужно делать. Не было ни образца для подражания, ни контакта с коллегами. Работал в полной изоляции. До него психологи никогда не работали в старческом.
Идеи служения человечеству и спасения заблудших душ умирали от страха, отвращения и растерянности. Когда он в первый раз вышел из ординаторской, его окружила толпа бабулек. Они плакали, причитали, спрашивали, дергали за рукав. Пашка в ужасе убежал. А потом привык. И стал хранителем историй сумасшедших старых женщин. Истории эти были ужасны и, как правило, заканчивались уходом в мир иной, но, когда их рассказывал Пашка, мы смеялись.
Не осуждайте нас, вы бы тоже смеялись, если бы слышали, как Пашка рассказывал! Вот, например, однажды в отделении Пашки делали ремонт. Туалет закрыли и посередине отделения поставили биотуалет, попросту – большой горшок. И каждый раз Пашка, проходя мимо, видел невозмутимо восседающих на нем бабушек. Или история об изнасилованной восьмидесятилетней женщине, заболевшей потом сифилисом. Мы тоже смеялись. И никто не понимал, как он это выдерживает. Однажды нетрезвый Пашка сам поймал Косулина и без всякого юмора сказал:
– Знаешь, на что это похоже? Как будто ты в аду, и вокруг корчатся наказанные, поджариваются на сковородках, кипят в котлах со смолой, а мое наказание в том, чтобы смотреть на это. Вот так-то.
Впрочем, это была минутная слабость, трагическое настроение редко задерживается в наших рядах.
Косулин пробрался к столу. Сел рядом с Беллой, хрупкой смуглой девушкой с глазами цвета травы, с некоторым романтическим пафосом, как Косулин про себя называл их цвет. Но вслух, конечно, не говорил. Рядом с ней с Косулина моментально слетала взрослость, хотелось дурачиться. Косулину нравился ее нестандартный взгляд на вещи, чувствительность и нежность. Белла тоже не сразу стала психологом, поучившись сначала на юриста. Захотелось рассказать ей про учителя и про жену.
За столом о работе не говорили, строили новогодние планы, кто-то уходил в отпуск, собирались устроить вечеринку.
Агния, порывистая блондинка боттичеллиевской красоты, сразу заметила, что Косулин молчит. Вообще, у Косулина иногда возникало подозрение, что их начальник отбирает сотрудниц в основном по внешним данным: большинство были небанально красивы. Косулину казалось, что все его больничные коллеги-друзья родились не в свое время. И чаще всего он думал так, смотря на Агнию. Ее романтизм, ум и неуемная социальная активность напоминали о женщинах-«эмансипэ» начала двадцатого века. К своим двадцати пяти годам Агния успела закончить психфак, поработать в ПНД[1], поучиться в Германии. В Берлин поехала в надежде прикоснуться к истокам психоанализа, а получила популярные нынче в Европе проповеди о пользе когнитивно-бихевиоральной дрессировки. Но мятежный дух Сабины Шпильрейн и Лу Саломэ не покинул ее.
В больнице Агния работала в отделении дневного стационара. Пожалуй, ее работа ужасала Косулина даже больше, чем Пашкина. Дневной стационар был параллельным миром, последним пристанищем хронических психиатрических пациентов. Коридоры его двухэтажного корпуса всегда пусты и темны. Со стен взирают портреты пациентов, написанные давно убившим себя художником. В дневной стационар попадали старые, дефектные больные. Считалось, что без поддержки они не выживут. Они ходят в дневной стационар, как здоровые люди – на работу. Пять дней в неделю, с перерывом на выходные, ночуют дома. Завтракают, принимают лекарства, посещают занятия всевозможных кружков. На местном жаргоне их называют «оболочечниками», что очень точно отражает производимое ими впечатление. Оболочка, тело, простейшие социальные реакции налицо, но внутренняя жизнь давно осталась в прошлом, уничтоженная психозами и нейролептиками. Когда Агния рассказывала про свою работу, Косулин недоумевал. Как можно быть рядом с человеком, чей разум разрушен старением и скорой смертью, Косулин еще мог представить, но как быть рядом с тем, чья внутренняя, да и внешняя жизнь похожа на заезженную пластинку… Этого он представить не мог.
– Что ты голову повесил, друг сердечный? – спросила Агния, приобняла Косулина за плечи и немного встряхнула. Была у нее такая привычка встряхивать людей, как копилку с мелочью.
Косулин панибратства не любил, но из симпатии терпел, к тому же между ним и Агнией всегда существовал легкий флирт. Границ они не переступали: Косулин безнадежно женат, у Агнии постоянно случались романтически истории. Но, как часто бывает в таких случаях, оба бурно фантазировали друг о друге.
Белла и Агния дружили близко еще с институтских времен: учились в одной группе. Чувствительная к малейшим нарушениям границ Белла тут же вмешалась:
– Что ты его трясешь, дай поесть человеку! Видишь, он грустный какой…
– Да нет, все нормально у меня. Наверное… – неуверенно начал Косулин.
В этот момент, перекрывая все столовские шумы, раздался зычный голос буфетчицы:
– Пельмени, оливье, чайслиминомсахаром! – так объявлялось о готовности собранного заказа.
После этого сообщения заказчик, о чьих гастрономических пристрастиях теперь знали все окружающие, отправлялся к стойке и забирал свой поднос. Почти в каждом заказе было это таинственное дополнение «чайслиминомсахаром». Произносилось оно именно так, в одно слово, и его все пили – это была лучшая смазка для трудноперевариваемой кухни Кагановича.
Беседа за столом продолжалась, Косулин пил чай, есть не хотелось. Напряженный и расстроенный, он все никак не находил рациональную причину своего состояния.
– Саша, ты видел новое украшение столовки? – Белла вновь попыталась втянуть его в разговор.
– Какое? – Косулин оглянулся, но ничего нового не заметил. Все те же ставшие привычными декорации абсурда. Экзотические пластмассовые цветы, эпилептически мигающая новогодняя елка на стойке, хищная новогодняя мишура…
– Ну, вон же, на холодильнике «Кока-Кола»!
И тут он заметил. На красно-белом «кокакольном» холодильнике, удивительно вписываясь в общее цветовое решение, уютно и даже как-то по-домашнему висел портрет товарища Сталина. Косулин не верил своим глазам. Вождь, облаченный в простой военной китель и фуражку, добродушно, но строго взирал на столпившихся в очереди пациентов дневного стационара. Как Каганович мог повесить портрет Сталина в своем заведении и, главное, зачем?
– Ну ни хрена себе! – Косулин от удивления никак не мог сформулировать, чем так поразителен этот портрет здесь, в столовой психиатрической больницы.
– За психику! За Сталина! – Белла захихикала, прикрыв смуглой ладошкой рот.
– Наша служба и опасна и трудна, – откликнулся Косулин. – Моя служба сегодня точно была трудна…
– А что такое-то? – Пашка оторвался от своего гуляша. – Пациенты? Врачи?
– Пациенты… Вернее, пациент. Смотрел сегодня мальчика одного…
– Мальчика? – Агния удивилась. Такие снисходительные интонации не были свойственны Косулину. Да и детского отделения в больнице не было.
Косулин и сам не понял, почему назвал Новикова мальчиком. Он смутился и попытался продолжить. Но рассказ не шел, как ни помогали ему коллеги. Косулин чувствовал, что говорит все не то, все мимо, что-то важное об этом пациенте все время ускользало от него.
– Ну мужчину. Молодого. Учителя. Мутная история…
Косулин рассказывал о Новикове, мешая диагностические подробности с фактами Костиной биографии. Конечно же, все отреагировали на «обвинение в педофилии», особенно Пашка, он такие темы любил.
– Мальчик, который любит мальчиков, соблазнил и напугал нашего Сашку, – подвел итоги Шостакович.
Все заржали.
– Ну хватит вам, мне правда нехорошо, – прервал их Косулин обиженно.
– Слушай, а что тебя самого так зацепило-то в нем, в этом учителе? – спросила Белла, моментально став серьезной. Она видела, что Косулин взволнован и переживает больше, чем показывает.
– Я не знаю! Не знаю… – Косулин с ужасом и удивлением почувствовал комок в горле. Стало тяжело дышать. Он резко поднялся из-за стола, пробормотал какие-то невнятные объяснения про срочную работу и под удивленные взгляды и возгласы коллег покинул столовую.
На улице шел снег. Быстрым шагом психолог двинулся по широкой аллее в сторону своего отделения. Деревья, окружающие аллею, с одной стороны были заключены в прогулочные садики и свешивали свои нагруженные декабрьским снегом ветки через железные заборы, а с другой стороны вольно раскинулись вдоль дороги. Ветви узников и их свободных братьев соединялись и спутывались у Косулина над головой, образуя высокий снежный коридор, похожий на внутреннее пространство готического костела. Но Косулин не замечал торжественной красоты окружающего мира, которая обычно восхищала и примиряла.
Он шел быстро и, перемешивая грязный талый снег под ногами, пытался угнаться за бешено несущимися мыслями. Те же чувства, что вынесли его из столовой, теперь заставляли куда-то стремительно бежать. Впереди было отделение, работа, пациенты. Нет, туда он не мог сейчас пойти.
Косулин остановился. Стало жарко в тяжелом зимнем пальто. Он расстегнул его, размотал шерстяной шарф и глубоко вздохнул. Оглядевшись, увидел расчищенную от снега лавку, сел. Набрал пригоршню снега, сжал его в кулаке, подождал, пока он превратится в плотный комок. Раскрыл ладонь и начал бездумно наблюдать, как снег тает, становясь холодной водицей.
Венечка называл такие комки снега «леденчиками». Перед глазами Косулина вдруг возникло острое и яркое воспоминание. Вот он, ученик десятого класса, такой же снежной московской зимой ежится от холода и нетерпеливо ждет младшего брата у школы. В его обязанности входило встречать брата-первоклассника после продленки. Вот Веня, одетый в коричневую, стоящую колом шубку, неловко переваливаясь, шагает к нему из школьных ворот. Вид у него хулиганский и довольный.
«Ну и где ты так долго был?» – раздраженно спрашивает Косулин.
Веня не отвечает. Косулин замечает, что Веня что-то жует.
«Что ты там ешь?!»
«Леденчик», – отвечает Веня, улыбается во весь рот и протягивает Косулину ладошку в варежке с примерзшим к ней куском талого снега.
За этим воспоминанием к Косулину приходят и другие, похожие на сон наяву, реалистичные и живые. Их много, Косулин не успевает толком понять и прочувствовать, про что они. Но во всех – Веня, младший брат, золотой мальчик, предмет любви и ревности к родителям. Вот Веня, раскачивающийся, как пьяный боцман, пробует устоять на ногах и цепляется за его коленки. Он же, безутешно рыдающий от обиды, потому что Косулин не берет его с собой гулять с «взрослыми мальчишками». Веня, уже взрослый юноша, загорелый и красивый, но улыбающийся лукавой и самодовольной улыбкой, сидя на линии прибоя, говорит Косулину:
«Да не волнуйся ты так, Саш, все будет хорошо. Просто я понял, как хочу жить». – И протягивает ему ладонь, полную…
Косулин встал. Ему показалось, что прошло много времени, но снег на ладони еще не успел растаять до конца. Веня ушел, а теперь и Лида… Так, стоп! Это все в прошлом! – скомандовал он себе. Ты уже пережил это. И незачем ворошить.
Внутренний голос звучит неубедительно, явно уберегая от слез. Косулин пытается вернуться в действительность и тянет в рот почти растаявший на ладони снег. Снег холодный, отдает землей. Косулин морщится, выплевывает его и решительно направляется в отделение. На свое безумие у него нет времени, когда вокруг столько чужого! Ухмыляясь от пафоса собственных размышлений, ускоряет шаг.
Был у Косулина один секрет. Один из тех маленьких и, казалось бы, незначительных внутренних секретов, которые наше сознание милосердно укрывает на своей границе, чтобы не вносить сложных противоречий в представление о самих себе. Секрет доставлял Косулину удовольствие так хитро, что в его простерилизованной профессиональными конструкциями голове не возникало никаких сомнений в собственной адекватности.
Дело было в том, что уже второй год в одном с Косулиным отделении работал врач-эксперт Олег Яковлевич Паяц. Самый обычный врач-психиатр, родом из Калуги. Он был старше Косулина, однако сохранил в чертах юношескую моложавость. История его, как и многих других психиатров, изобиловала трагическими событиями и подробностями.
Паяц переехал в Москву по большой любви. Женщина, ради которой он бросил насиженное место в Калуге, забрав в Москву только чемодан со скарбом, медный таз для варки варенья (в память о нежно любимой бабушке) и лохматого колли по кличке Туз Пик, после нескольких лет страстных и мучительных отношений с Паяцем покончила с собой при невыясненных обстоятельствах. А Олег Яковлевич остался в Москве и посвятил свою жизнь работе в больнице.
С Косулиным сначала не заладилось. Бог весть в чем была сложность. Они игнорировали друг друга, сухо здоровались по утрам и так же сухо и официально прощались в конце рабочего дня. Это длилось несколько месяцев. Постепенно они стали больше замечать и признавать друг друга. Их разговоры превратились в профессиональный обмен информацией и обсуждение больных. (Косулин не должен был работать с экспертными больными, чтобы не влиять на картину, получающуюся в результате экспертизы, но в реальности экспертные больные часто нуждались в поддержке психолога, и он им не отказывал.) Потом в беседы добавилось еще и светское обсуждение выходных дней и больничных сплетен. А однажды Косулин задержался, с ненавистью дописывая заключение на одну дементную больную. Заключение не писалось. Паяц тоже еще работал, впрочем, он задерживался на работе каждый день. Не очень-то ему хотелось идти в свою пустую квартиру на окраине Москвы и сидеть там бобылем (Туз Пик к тому времени помер). Косулин дописал заключение и спросил Олега Яковлевича, который рассеянно изучал толстый справочник «Видаль», почему тот не идет домой.
Он предполагал услышать как всегда формальный и понятный ответ, но вместо этого услышал правду. Паяц поднял на него глаза и так же рассеянно, как до этого листал справочник, ответил:
– Меня там никто не ждет, а тут хоть люди.
Косулин удивился и взглянул на Паяца как будто в первый раз. Тот сидел расслабленно расплывшись по креслу. Закинув ногу на ногу, держался одной рукой за рыжеватый вихор, периодически подергивая его – словно хотел оторвать, а другой перебирал страницы справочника.
Похоже, сам Паяц даже не заметил своей откровенности. Но с тех пор что-то произошло между ними, и изредка, оставаясь вдвоем в ординаторской, они вели долгие задушевные разговоры, похожие на взаимные исповеди. Постепенно Косулин узнал подробнее жизненную историю врача, но хранил эти знания и никому ничего не рассказывал, можно даже сказать, что он дорожил ими и не хотел ни с кем делиться. По окончании бесед Косулин чувствовал большое волнение, симпатию и сочувствие к врачу… И что-то еще – то, что его сознание надежно укрывало за обманчивой пеленой незначительности и несущественности.
После таких разговоров их отношения быстро возвращались к приятельски-профессиональному трепу, как будто и не было ничего. Единственное, что поменялось, – это искренняя радость и удовольствие, которое Косулин стал испытывать в присутствии врача-эксперта. Впрочем, радость эту он не демонстрировал. Наслаждался и радовался как будто тайком, сохраняя при этом будничное выражение лица.
Доктор Паяц невысок, рыж, веснушчат, с круглыми зелеными глазами. Острый кадык и крючковатый нос придают его лицу что-то неуместно испанское. Его гардероб изобилует вещами из секонд-хенда и винтажных магазинов. Под белым халатом скрывается то твидовый британского стиля костюм, то майка с неприличной надписью на вьетнамском, то комбинезон из вельвета. Винтаж доктору удивительно идет. Такие вещи всегда нравились Косулину, но смелости носить их у него не хватало. Да и халата, под которым можно было скрыть свой костюм, он принципиально не надевал.
Олег Яковлевич – хулиган от природы, любил крепкие выражения и устаревшие деревенские словечки, так же как и медный таз, доставшиеся ему в наследство от бабушки. Все эти «ононо, пошто, чё» и «поделом ему, лешему». А еще – и это, пожалуй, больше всего нравилось Косулину, – врач обладал несравненным талантом подражателя. Чтобы напомнить Косулину больного, о котором шла речь в разговоре, Паяц просто корчил рожу, изображал характерный жест или походку. И Косулин тут же узнавал. Эта способность мгновенно преобразиться, а потом так же мгновенно вернуться, как ни в чем не бывало, к разговору неизменно вызывала у Косулина смех. А смех – большая ценность в больнице. Чувство юмора – лучшее лекарство от сумасшествия. Был он, в общем, хулиганом и шутом, но мало кто об этом знал. По большей части Паяц выглядел и вел себя как адекватный, серьезный и профессиональный доктор-эксперт. Это сочетание мальчишеской дурашливости, живости и профессиональной серьезности, мгновенная смена этих ипостасей сильно соблазняла Косулина.
И хотя чувства Косулина к врачу были секретом, отчасти секретом и для него самого, мы его все же раскроем и назовем вещи своими именами. Ведь наша задача рассказать историю, а не щадить образ и чувства героев.
Косулин был влюблен. Влюблен, как можно быть влюбленным в тринадцать-четырнадцать лет в героя книги или фильма или, например, в учителя. Когда объект влюбленности кажется уникальным, удивительным и как бы не совсем реальным.
Он берег это легкое, бодрящее чувство, прятал его. Отчасти потому, что переживать такое к мужчине – сразу записываться в гомосексуалисты, к чему Косулин не имел никакой склонности.
Конечно, как профессионал в устройстве человеческой психики, он хорошо знал о бисексуальности как женщин, так и мужчин и не считал гомосексуальные влечения чем-то особенным. Но так было в теории и для других. Косулин хорошо изучил себя, он знал свои пристрастия и любовные привычки и до сорока лет был уверен, что до мозга костей гетеросексуален. Он любил свою жену и дорожил их отношениями. Но он так давно не был ни в кого влюблен. Влюбиться в его возрасте и ситуации – безответственно и слишком рискованно по отношению ко всей своей жизни. И поэтому хотелось сохранить это приятное чувство близости и вдохновленности как один из ресурсов, помогающих выжить на работе. И главное, Косулин знал: такие периоды заканчиваются – реальность разрушает все иллюзии, особенно приятные.
Придя в отделение, Косулин опустился на свое, зажатое батареей и столом, рабочее место, тяжело вздохнул и уставился в окно. Шел снег, начинало темнеть. Паяц, как всегда, что-то писал.
– Представляете, опять поступили «выдолбы», – сказал он, не прерывая работы.
– Угу. – Косулин не повернул головы – больные сейчас волновали его меньше всего, хотя «выдолбы», вернее, история больной, страдающей этими «выдолбами», была примечательна и около года назад вызвала у Косулина большой интерес.
Больной казалось, что вся пища, которую она ест, выходит через кожу. Чтобы облегчить пище выход, она вырывала все волосы на теле и голове. Госпитализировалась полностью лысой, без бровей и ресниц. Выдолбами она называла места выхода пищи через кожу.
Олег Яковлевич поднял глаза от бумаг и, прищурившись, посмотрел на Косулина:
– Так, что случилось, Александр Львович? Что за упаднические настроения?
Это Косулину тоже нравилось: как бы глубоко они ни были посвящены в жизни друг друга, они всегда обращались друг к другу официально по имени-отчеству. Старорежимность создавала еще большую интимность между ними и в то же время сохраняла безопасные для обоих границы.
– Олег Яковлевич, давайте чаю выпьем?
Это было приглашение к одному из их длинных разговоров. Доктор с сомнением посмотрел на недописанную историю, потом на поникшего Косулина:
– Ладно, сейчас я только по воду схожу. – Паяц отправился в сестринскую.
Вернувшись, он застал Косулина все в той же позе. Доктор включил электрический чайник, присел в кресло, привычно закинул ногу на ногу и выжидательно посмотрел на психолога.
Косулин не реагировал, отсутствуя и сосредоточиваясь одновременно. Чувствовалось, что напряженная внутренняя работа поглощает его полностью.
– «Отцвели уж давно хризантемы в саду-у-у», – затянул вдруг Паяц тоненьким дребезжащим голоском.
Косулин удивленно обернулся, оставив наконец свое бездумное созерцание сугробов за окном.
– «А любовь все живет в моем сердце-е-е больном», – как ни в чем не бывало продолжал петь Паяц, переходя под конец на оперный бас.
Косулин удивленно поднял бровь. Паяц с деланым разочарованием вышел из образа и сварливо проговорил:
– Ну вот, я уж понадеялся, что в этот раз мне удастся допеть до конца.
Это была дань старой шутке. Считалось, что Паяц очень любит петь, тогда как Косулин терпеть этого его увлечения не может.
– Между прочим, я тактично молчал и терпел. Пели бы себе дальше.
– Молчали. Но как посмотрели! Если бы на юного Утесова кто-нибудь так посмотрел, не слыхать бы нам его великих хитов. Таких, как, например… – Паяц скроил лицо торжественное и величавое и загудел: – «У Черного моря, у Черного…»
– Ну ладно, ладно. – Косулин не выдержал и засмеялся. – Выражение моего лица только что прикончило очередного гения. Может, туда ему и дорога.
Паяц довольно улыбнулся. Если Косулин включается в старую дружескую игру, значит, все не так уж плохо. Сумрачность Косулина встревожила Паяца. В его представлении, да и в представлении остальных коллег, Косулин – образец психической стабильности и равновесия.
– Как обстоят дела за бортом? – Олег Яковлевич неопределенным кивком указал за окно. – Как здоровье Царицы? Не хворает ли, сердешная?
– Да что ей станется, она еще нас с вами переживет. – Косулин опять вернулся к тревогам сегодняшнего дня и помрачнел. – Смотрел сегодня у нее в отделении одного пациента…
И Косулин рассказал Паяцу о Косте Новикове, о своих сомнениях, о смутных воспоминаниях и Венечке. Паяц слушал и не перебивал.
Когда Косулин закончил свой рассказ, за окном совсем стемнело. Косулин говорил долго и путано, временами умолкая, задумываясь, потом начинал снова и снова умолкал. Паяц слушал.
– Мне кажется, вы драматизируете и преувеличиваете, Александр Львович, – наконец не выдержал доктор.
– Что? – Косулин опешил.
Паяц, конечно, ироничен, но, если дело касалось истинных переживаний, обычно был деликатен. Косулин считал, что Паяц был таким хорошим психиатром именно из-за этого своего интуитивного умения различать душевную боль. Эта же реплика доктора показалась Косулину жестокой. Он как будто споткнулся о нее.
– Ах, ну что вы сразу насупились, Александр Львович. Я не собирался вас задевать. – Паяц раздраженно отмахнулся от набирающей силу обиды Косулина. – Ну сами посудите: вот вы приходите, рассказываете мне про пациента, чья судьба вас так сильно взволновала, и что же вы хотите?
– Вы просто его не видели, я уверен, что он не оставил бы вас равнодушным… – начал Косулин.
– Напротив, напротив! – перебил Паяц. – Видел я вашего учителя! Я же его и оформлял в приемке.
– Вы?!
– Ну я, я. А что вы так удивились, собственно. Вот я, вот моя пижама. – Паяц извлек из-под себя полосатую пижаму, в которую облачался во время ночных дежурств. – И знаете, что я вам скажу, учитель этот ваш ничем особо не примечателен. Ну да, пламенная душа, энтузиаст и герой, что, кстати, вовсе не исключает особых чувств к детишкам. Такие, как он, всегда создают окружающим проблемы. Как будто они специально созданы, чтобы люди бросали свои дела и кидались творить геройства и злодейства, которые на деле оказываются простыми человеческими глупостями.
– Глупостями, значит… непримечателен, значит… – Косулин отхлебнул из кружки холодного чая и поморщился. – А что это вы так завелись, Олег Яковлевич?
– Потому что потому.
Возникает напряженная пауза. Паяц перекладывает вещи на своем столе – признак большого раздражения или волнения. Косулин снова отворачивается и смотрит в окно. Так проходит несколько долгих минут.
Пора домой, думает Косулин, но с места не двигается. Паяц заканчивает, наконец, перестановку на своем столе и тяжело вздыхает. Он собирается что-то сказать, но Косулин успевает раньше:
– Если вы собираетесь продолжать в том же духе, то самое время промолчать.
– Чую я местами, кои неприлично называть в обществе, что этот учитель принесет еще много неприятностей. А между тем… Мне кажется, вы упустили из виду тот факт, что мы, работники психиатрической индустрии, каждый день сталкиваемся с подобными трагедиями. Загляните в наше отделение. Кого вы там найдете? Вернее, что? Ворох несбывшихся надежд и судеб, необратимо измененных диагнозом. Учителей, которых больше не подпустят к детям, врачей, которым не видать практики, да просто старых дефектных больных, всем сердцем желающих попасть домой… Но мы же с вами отправляем их в загородные больницы и интернаты. И будем отправлять! Такая наша селяви! Если уж ты выбрал свободу сумасшествия – будь добр, заплати обществу соответствующую цену. Однако же они не выбивают вас из колеи. Безумие – обыденность! То, что происходит каждый день. И, в общем-то, в голове каждого. Учитель этот ваш решил, что он особенный, отличный от простого плебса, а значит, и законы для него не писаны, можно многое себе позволить. Я удивляюсь вашей наивности и доверчивости. Неужели вы с вашим опытом приняли всерьез и так близко к сердцу всю эту историю с попранием чести и достоинства?
– О чем вы, Олег Яковлевич?! – Косулин перестает понимать, что происходит.
Они и раньше многое обсуждали с Паяцем, но никогда еще доктор, которого Косулин считал особенным в своей человечности психиатром, не озвучивал так определенно и жестко свои взгляды. И взгляды эти Косулина шокировали. Целый день он думал о психиатрии, об этой странной системе, в которой он провел всю свою профессиональную жизнь. Думал о власти и грандиозности психиатров, о наслаждении и разочаровании от этой власти. Вернее, теперь, когда Паяц говорил о своем отношении к истории учителя, в голове и душе у Косулина поднималось накопленное годами отвращение ко всей психиатрической системе. Особенно неприятно слушать этот текст в исполнении Паяца, потому что именно на его образ Косулин опирался, когда сталкивался с вопиющими деформациями личности врачей, порой холодных, властных, тщеславных, равнодушных, привыкших ежедневно, не вовлекаясь, вершить человеческие судьбы, прикрываясь идеей помощи и душеспасательства.
Паяц между тем продолжает:
– О чем я? Ну как же… Представьте себе хирурга, убивающегося над вырезанным аппендицитом и вспоминающего при виде крови о разбитых в детстве коленках. Вряд ли он сможет чем-то помочь больным. Я о том, что вы слишком сильно в эту историю включились.
– Подождите, подождите, Олег Яковлевич! Вот вчера, помните, вы совершили поступок, исполненный сочувствия. Та больная, которая, кроме правонарушений, наркомании и всего прочего, еще и СПИДом больна. Помните, медсестры повесили на холодильник с продуктами записку о том, что ее посудой нельзя никому пользоваться. Больная плакала и от стыда не вылезала из-под одеяла. Вы же, узнав об этом, собственноручно сняли записку, порвали ее в клочья и еще полчаса бушевали в сестринской, обещали загнать за Можай того, кто это придумал, грозили, стыдили! И утешали больную! Это что было? Не личное ли отношение? Просто профессиональный долг? Педантичное исполнение клятвы Гиппократа?
– Ах, ну что вы, в самом деле. – Паяц на секунду замешкался, опять взялся за вихор и как-то сдулся.
Косулин было подумал, что Паяц в запале наговорил глупостей и сейчас пойдет на попятный. Оказалось, он просто подыскивал новые аргументы.
– Конечно, я обязан защищать права больных. А права этой пациентки бесспорно были нарушены. Но мне нисколько не жаль эту гнилую спидоносную наркоманку. Наша задача помогать, а для этого иногда надо быть жестким и знать, что нужно больному, даже если он сам с этим не согласен. Люди – малахольные существа по большей части. Если они сами начнут решать свою судьбу, порядка не видать!
Косулин чувствует, как тело его каменеет. Он привык к подобным высказываниям, вернее, к поступкам врачей, совершаемых из такого мировоззрения. Он признавал, что во всех этих измышлениях есть рациональное зерно. Но вот только оболочка этого зерна отвращала невероятно. Все это просто оправдательная речь, думал он, просто способ скрыть правду о самих себе. Но Паяц? Как он-то может не осознавать мотивы своей философии?
– Зачем вам, Олег Яковлевич, столько власти? Ну зачем?
– Вы же психолог, Александр Львович, вы должны понимать, что если вы будете так сильно проникаться трагизмом судьбы каждого пациента, то от вас очень быстро ничего не останется, только, как говорится, рожки да ножки, рога да копытца. Надо как-то держать себя в руках…
Косулин слушал и одновременно рассматривал Паяца отстраненно, словно через предметное стекло. Какое самодовольное лицо, как он искренне убежден в собственной правоте и непогрешимости, какой менторский высокомерный тон, передо мной вершитель судеб человеческих…
Психолог не любил себя в такие моменты, что-то холодное и жестокое просыпалось в нем, не испытывающее никакой симпатии к людям. В такие моменты он говорил слова, о которых потом жалел. Но удержаться не мог.
– Эта ваша отповедь кажется мне вершиной ораторского мастерства, она достойна оваций. Браво! Смущает только одно: то, что подобную речь, состоящую, впрочем, из штампов и банальностей, произносите вы, Олег Яковлевич. Вы правы, я слишком вовлекаюсь. Допустим. Вы же всю жизнь положили на то, чтобы другие люди не узнали, что вы чувствуете и думаете на самом деле. Хотя я же психолог, как вы мне любезно напомнили, я могу предположить, что больше всего на свете вы боитесь испытать хоть какое-то подобие привязанности и близости. Как и большинство ваших коллег, вы считаете проявление чувств слабостью, для вас недопустимой. Вы и больных так дрессируете: заплакал – укол, разозлился – в наблюдательную палату. Но чувства – это не симптомы душевной болезни. А вот их отсутствие – симптом! Но вы считаете, что только вы знаете, какие чувства являются адекватным поводом для переживаний, а какие – нет. Вы призываете меня сойти с ума и перестать думать и чувствовать то, что я думаю и чувствую. Прийти в себя, держать себя в руках! Знаете, чем обычно заканчиваются такие подвиги самообладания? Хотя зачем я спрашиваю, вы знаете это лучше меня: ведь ваша подруга покончила с собой. И наверняка она достаточно хорошо держала себя в руках, чтобы вы до конца дней фантазировали о том, что же она чувствовала, завязывая веревку на своей шее? – Последние слова Косулин выговаривал с горьким удовольствием и ужасом.
«Что я говорю, боже? – успевает подумать он. – Я слишком долго уговаривал себя не замечать своих чувств после смерти Венечки, и теперь, когда Паяц делает то же самое…» Додумать Косулин не успевает.
На секунду в ординаторской воцаряется полная тишина. Паяц побледнел и замер, он выглядит ошеломленным. В следующую же секунду он как спущенная пружина взметнулся из своего кресла. Косулину кажется, что его рыжая макушка мелькнула где-то под самым потолком, и в то же мгновение Паяц со всего размаха опускает на голову Косулина увесистую папку с историей болезни, которую так и не успел дописать. Косулин вскрикивает от неожиданности, запоздало пытается прикрыться рукой, но не успевает и получает чувствительный удар по уху. В голове зазвенело. Из папки веером рассыпались по столу и полу справки и бумажки, чашка с остывшим чаем, задетая полой белого халата Паяца, летит на пол, по дороге заливая своим содержимым штаны Косулина и протоколы психологического исследования Кости Новикова. Косулин вскакивает, держась за ухо. Паяц стоит напротив, все еще крепко сжимая в руках историю болезни.
Косулин не дрался с холостяцких времен. Ухо оглохло, по штанине расплывалось холодное пятно от пролитого чая. Косулин вспомнил, как Паяц рассказывал ему, что иногда впадает в состояние неконтролируемой ярости. Однажды он якобы чуть не утопил в сортире своего оппонента, некорректно высказавшегося об умственных способностях пса Паяца. Косулин не очень верил в эти рассказы, считал их хвастовством и байками, частью комическими. Представить себе щуплого, суетливого, ироничного Паяца, макающего кого-то в сортир, было сложно. До этого момента.
Лицо Паяца совершенно преобразилось. Его привычная маска, от которой лицо казалось всегда чуть-чуть ухмыляющимся, исчезла. На мгновение он кажется Косулину старым и очень злым. Глаза – щелки, острые ноздри раздуваются, плечи трясутся.
– С-сука, – прошипел Паяц и вновь занес свое картонное оружие, чтобы снова ударить.
Косулин уворачивается, отпихивает Паяца и начинает выбираться из своего закутка у батареи. Паяц отлетел и плюхнулся обратно в свое кресло, но тут же снова вскочил и снова бросился на Косулина. Косулин стоит теперь в центре их крошечной каморки и пытается схватить Паяца за руки, чтобы остановить град ударов, которые с удивительной силой и ловкостью обрушивает на него взбесившийся доктор.
– Любишь поковыряться в дерьме, скотина! Я тебе поковыряюсь, сука! Развели тут сволоту, психологи х…вы! – орет Паяц, молотя Косулина папкой.
Косулин плотнее Паяца и выше на голову. Он все никак не может поверить в реальность происходящего и только защищается.
– Стойте, да хватит же, черт вас побери! – пытается увещевать Паяца.
Но тут Паяц попадает углом папки прямо в глаз Косулину. Становится по-настоящему больно. Он хватается за глаз, шумно выдыхает и выпрямляется. Затем берет доктора за воротник белого халата и встряхивает как пустой мешок, отчего Паяц смешно пискнул и выронил, наконец, папку. Но тут же с силой ткнул Косулина в солнечное сплетение.
Психиатр и психолог, окончательно потеряв контроль, вцепились друг в друга, и началась настоящая драка, оставшаяся в анналах и устных больничных преданиях на многие годы. Конечно, мы ее слышали и сами пересказывали не раз. Со временем она обросла новыми невероятными подробностями про разгромленное отделение, бригады санитаров и сломанные конечности. Но в реальности ничего столь драматичного не произошло.
Косулин и Паяц, сцепившись и мутузя друг друга, обрушивая на пол стопки с историями болезни и разломав служебный телефон (Паяц швырнул его в Косулина, но промахнулся) вывалились из ординаторской в небольшой холл с четырьмя дверьми (в ординаторскую, в отделение, на этаж и в комнату отдыха). И продолжили драться уже там. На шум из соседнего кабинета прибежала Кукла. Она некоторое время ошалело наблюдала за тем, как Косулин одной рукой пытается отодрать вцепившегося в него мертвой хваткой Паяца, а другой выкручивает тому ухо, в то время как Паяц изо всех сил пытается удержать руки Косулина и одновременно пинаться. Все это сопровождалось пыхтением и матерными воплями.
– Немедленно прекратите! – завизжала Кукла, придя, наконец, в себя. – Александр Львович, хватит! Да стойте же! Вы что, с ума сошли? Олег Яковлевич, отпустите Александра Львовича! Слышите! Я сейчас санитаров позову!
На ее крики в холл сбегаются медсестры. В маленькой комнате становится многолюдно и шумно. Начинается полная неразбериха. Мужчины продолжают драться, мотаясь из одного угла холла в другой. Их сопровождает толпа орущих теток, в которой солирует Кукла, громко выкрикивающая угрозы и мольбы.
Неизвестно, сколько бы еще это продолжалось, но тут за дверью отделения зазвенели бидоны – принесли ужин. Дверь открылась, и на пороге показалась могучая фигура Катьки Макаровой, одной из любимых пациенток Косулина. В каждой руке Катька держит по бидону. Закутанная в больничную безразмерную куртку, она кажется еще больше, чем всегда. Она быстро сориентировалась в ситуации, и в ту же секунду весь царящий в холле крик перекрыл ее мощный, как корабельная сирена, голос:
– Куда-а нашего психолога обижать? Львович!! Твою мать!!! – Она ринулась в гущу свары, ловко влезла между двумя дерущимися мужиками, прижав обширным задом Паяца к стенке, а Косулина схватила в свои медвежьи объятья.
Подключился медперсонал: трое схватили Паяца, продолжавшего подпрыгивать и рваться в бой. Двое держали Косулина, который быстро прекратил сопротивляться, только стоял и сопел. Все продолжали галдеть.
– Всем замолчать! – твердо приказывает Кукла. – Любовь Владимировна, – обращается она к одной из медсестер, – отведите больных в отделение и проследите за порядком.
Катьку и еще двоих пациенток, изрядно напуганных происшедшим, уводят. Катька не хочет уходить, злобно зыркает на Паяца и обещает показать лично ему кузькину мать.
Паяц и Косулин, которых все еще держат, стоят друг против друга. Косулин, насупившись, смотрит на носки собственных ботинок. Костюм его в полном беспорядке, тот самый синий галстук, купленный женой, порван, рубашка вылезла из брюк, несколько пуговиц оторвано с мясом. Лицо горит, под глазом начинает расплываться фингал, в боку колет. Паяц выглядит не лучше. Из разбитого носа течет кровь, белый халат измят и перепачкан, кажется, на голове, не хватает волос. Он все еще немного подпрыгивает.
– Объясните мне, что происходит? – Кукла требовательно смотрит на Косулина. – Вы же психолог, Александр Львович, я от вас такого не ожидала.
– А что вы от меня ожидали?! Чертовы импотенты, врачи без границ! Ну давайте, сделайте мне укол, чтоб я вел себя спокойнее, вы же без своих лекарств даже посрать не садитесь. – Косулин злобно шипит.
– Так идите и вылечите всех своим чудесным словом, Зигмунд Фрейд долбаный, – тут же откликается Паяц.
В холле опять поднимается переполох, все говорят разом. Кукла возвращает себе контроль:
– Я не хочу этого слышать! Либо вы оба сейчас успокаиваетесь, убираете в кабинете и после этого идете домой, либо я вызываю милицию, и разбирайтесь как хотите. Я жду ответа немедленно!
Косулин, помедлив, кивает, Паяц не отвечает, но перестает подпрыгивать.
– Чтобы завтра оба были за полчаса до начала рабочего дня. Я хочу с вами поговорить.
Косулин смотрит на Куклу. Обычно аккуратная челка, лежащая, как парик, волосок к волоску, растрепалась, очки съехали на кончик носа. Учительница первая моя, думает Косулин. Чувствует себя как нашкодивший школьник.
Кукла развернулась на каблуках, вышла из холла, напоследок хлопнув дверью. Медсестры и санитарки ретировались вслед за ней, перешептываясь и закатывая глаза, уже начиная смаковать подробности.
Косулин и Паяц остаются вдвоем. Постояли, помолчали. Наконец Паяц передергивает плечами, хмыкает и заходит в ординаторскую. Огляделся, смахнул со стула помятые бумаги, поднял с пола чашку, вытер ее полой халата, подул в нее и поставил на тумбочку. Открыл один из ящиков стола, достал оттуда еще одну чашку. Проделал с ней те же гигиенические процедуры. Затем выудил из кармана халата ключи от маленького сейфа, в котором хранились истории экспертных больных, погромыхал дверцей, извлек из сейфа початую бутылку хереса. Налил в чашки, обернулся и жестом пригласил Косулина сесть напротив.
Косулин заходит в ординаторскую, аккуратно прикрывает дверь, переступает через лужу разлитого чая и опускается в кресло Паяца. Берет протянутую Паяцем чашку, заглядывает внутрь, нюхает. Пахнет сладким и крепким вином.
Паяц шмыгнул разбитым носом и опрокинул кружку, одним глотком проглотив содержимое. Косулин следует его примеру.
Еще посидели, помолчали. Тут в ординаторскую заглядывает медсестра, отдает Косулину завернутый в полотенце лед, а Паяцу кювету с несколькими ватными тампонами, замоченными в перекиси водорода. Оба вежливо ее благодарят.
Когда она уходит, Косулин прикладывает к глазу компресс, Паяц отжимает тампон и аккуратно вкручивает его в распухшую ноздрю.
– Однажды мы подрались со Светкой. – Из-за разбитого носа голос Паяца звучит гнусаво. – Вечером. Сначала мы просто играли, пихались, щипались, щекотались… А потом увлеклись. – Паяц вновь наполняет кружки и продолжает: – Она меня укусила, даже след остался – вот здесь. – Паяц перекошенно улыбается и показывает плечо.
Косулин чувствует, как тепло и тяжесть разливаются по телу.
– Скучаете по ней?
– Очень.
Паяц опустил лоб на руки и беззвучно, судорожно вздрагивая, заплакал.
Косулин сидит неподвижно. Какой долгий день. Хоть кто-нибудь сегодня может вести себя как обычно? Потом он подъезжает в кресле к Паяцу и кладет руку ему на плечо. Паяц дернулся и сбросил его ладонь. Помотал головой. Косулин убрал руку, но остался сидеть рядом.
– А я вчера узнал, что мне жена изменяет. Давно уже, – говорит он и тянется к бутылке.
Иду, солнце светит. Мне хорошо. Легко, давно так не было. Внутри бьется: жизнь имеет смысл, годы медленного умирания закончились. Свободна! Радость, свет, любовь.
Вдруг опять! Черт!!!! Черт!! ЧЕРТ! Опять этот ужас, на Большой Никитской, на моей Большой Никитской, на улице Герцена, в конце концов, творится ужас. Консерватория почернела. Она такая, как будто сгорела и умерла. А ведь стоит целехонькая и не пахнет ничем. И никого там нет.
Когда человек умирает, непонятно, что имеется в виду. Как будто одна оболочка осталась. А души нет. Непонятно, была ли она вообще когда-то или это только казалось. Тело без души бессмысленно и отвратительно.
А вот дом по-другому. Он и мертв и жив одновременно, и это очень страшно. Оглядываюсь… В переулке вижу еще один черный дом. Один за другим чернеют дома. Они умирают.
ВСЕ-ТАКИ ЗЛО ЕСТЬ, И ОНО БОРЕТСЯ С ДОБРОМ. Бабло побеждает зло – хорошая шутка. До того момента, как такие вещи не начинают происходить с тобой на самом деле. Шутки кончились. Работала тихонько, пописывала свои программки, постмодернизмом баловалась. Типа хз, кто я, моя хата с краю, и идите вы все – вот и расплата. Не надо было так шутить, за все сказанное отвечать придется, когда время придет. Вот оно и пришло. Это все про меня. Я важный игрок в игре.
Думать, думать, думать! За мыслями не успеваю, их слишком много. СТИВ не умер, дома чернеют. Я знала, солнце тоже знало, оно мне подсказывало. Но что? Меня запугивают. Черные дома – страшилка для детей: в черном-черном доме… И я должна испугаться и домой пойти под одеялом кофе пить. Ага, сейчас! Пора выяснить, что почем. Что, деточка, кишка тонка? Со всеми пойдешь под нож, как овца, или побарахтаешься еще? На моей стороне – Цифры. 15. Это ведь я сама посчитала, никто мне не подсказывал, значит, это логично можно объяснить. Солнце на моей стороне. Вон оно как светит! Солнце против черного.
Надо двигаться. Игра идет на время, кто быстрее, счет 3: 1. Вот и Манежная. Прямо на глазах чернеет Институт Азии и Африки, мне смешно – Африка почернела. Какой-то юмор в этом есть. Черный.
Надо в Кремль идти. Там Сила. Там и спасение. При чем тут 15? Не время еще, непонятно. Слева стало стремительно чернеть, почернел и осыпался новый – отель «Риц», как будто его и не было никогда. От огромного отеля осталась маленькая кучка черного, все остальное бесшумно исчезло.
Ненавижу подземные переходы. В них воздух спертый и воняет терактами, лучше поверху перебежать, так безопаснее. Но тут стою, и страшно бежать через Охотный Ряд, машины едут слишком быстро. Гонят в переход. Голова кружится. Главное – войти в Кремль, там уже не тронут, там Сила. В переходе стараюсь ни на кого не смотреть, людей огибаю, а все, как назло, пялятся. Продавщица из ларька кивает на меня бабе какой-то и ржет. Быстрее надо ноги отсюда уносить. От бомжа воняет. Шампусик сейчас исторгнется. Не дышу, вообще дышать не буду, воздух отравлен, быстрее выбраться бы. Народу тьма, все бегают, а я ползу как черепаха.
Слава богу, я на Красной площади. Вон Ленин ряженый. А может, настоящий? Дубль Ленина. На чьей стороне Ленин? Надо в Мавзолей зайти проверить. Это важно. Очереди нет, иди к дедушке свободно, милости просим. Внутри темно, и Ленин сверкает в хрустальном гробу. Теперь понятно, что ряженый Ленин – просто живой. А этот мертвый. У красивого мента, который Мавзолей сторожит, вдруг звонит телефон. Достает айфон. Слава богу, значит, Ленин на моей стороне, на стороне Стива.
Внутрь, в сердце Кремля, в главную Церковь! Там все ответы. Проникаю вместе с экскурсией. Лицо делаю туристическое. Вот увижу Грановитую палату и все про русских пойму. Молодец, Лора! Мама была бы довольна. Мама! Ты же у меня профессор, и не гуманитарных лженаук, а математики. Вот и объясни мне про число 15. Посижу немного, воздухом подышу, подожду тебя здесь у Церкви. Хорошо. Ни суеты, ни бизнес-ланча. Благодать, как перед боем затишье. На Колокольню смотреть больно, такой от нее свет идет, накрывает весь Кремль. Мама, мам, помоги, видишь – я в кофточке. Что есть 15?
«Лора, пятнадцать – это вихрь двойственной природы, число выбора. На чьей ты стороне? Неужели ты не видишь ошибку? Думай, Лора, будь хорошей девочкой».
И тут же мысли полезли, тысячи мыслей, уже громко очень: «Ошибка! ты ошиблась! ты плохая! Ты дура, ты не поняла ничего!..»
Полный хаос, вообще ничего не понятно. И Голос говорит незнакомый, но такой, которому сразу доверяешь:
«Стив Джобс – черный Мессия, он выбрал другую сторону пятнадцати».
Замираю, и вдруг все складывается: в основе его веры надкушенное яблоко познания. Яблоко змия, искушающее человеков. Еще мальчиком он говорил: «Я свергну мертвых богов». А еще истинно дьявольское: «Смерть – это лучшее изобретение жизни». Все сходится: происхождение его туманно, приемный ребенок, черные свитера, магические представления, яблочная Библия, МАС-церковь. И верующие, которые с Яблока уже никогда не слезают. Он возбуждает желание иметь. Вот он, Апокалипсис! Вот черный Мессия! Страшно, стыдно. Жутко. Я ведь в вере этой давно уже обретаюсь. Я ж из самых верных. Господи, что же я наделала?! Как искупить, как отмолить?!
Ответ приходит:
В КРЕМЛЕ ЖИРУЕТ ЧЕРНЫЙ ПУТИН
И КРОВЬ НАРОДНУЮ СОСЕТ
А БЕЛЫЙ ПУТИН НАСТОЯЩИЙ
В ЗАСТЕНКЕ ТАЙНОМ НА ЦЕПИ
Раньше смешно было, аж до колик. А теперь смысл ясен. Все имеет свою вторую сторону, «двойственный вихрь». И Стив, и Путин, и Я.
Но так не должно быть! Добро и зло не должны быть равны. От меня все теперь зависит. Я выбираю, и времени нет. Москва почернела и местами исчезла. Я могу еще все изменить. Очиститься! Отвергнуть скверну! Раскаяться и преобразиться! Чтобы свет воссиял! Это и есть спасение. Надо предупредить всех.
Спастись еще можно, только раскаяться надо. Преобразиться полностью, через себя надо, тогда все спасутся. Кофточка блядская уже тело жжет, снять все до чистоты! Предстать как есть перед Судом Преображения. В Церковь! Там звуки райские и свет золотой. Я вся свечусь. Молюсь о Преображении. Все отдаю, сдаюсь на волю Божью. Очищена, светла, чиста, свята, слава, слава, слава!! Душа моя на травинке тонкой трепещет и золотом переливается. Сила Господня со мной. Победил во мне Свет и слуги его. Испуганные дети Божьи вокруг. Знайте! Прозрейте, кто Спаситель. Кто Истинная Богиня. Славно как, музыка райская, голосов не слышно, только аллилуйя на все лады. Пойдемте из Церкви! Москве возвестим Победу! Выходим, свет залил все, все – переливается и трепещет. Москва целая и живая. Вижу и «Риц», и «Консерву» – целые и невредимые переливаются радугой. Два ангела в белых одеждах встречают меня, зовут с собой, за руки ведут как Королеву Миров, как Богиню! Иду с ними, радуюсь, больше нет одиночества, страха и зла.
МИР ИЗМЕНИЛСЯ НАВСЕГДА. АЛЛИЛУЙЯ!!
На следующий день после исторической драки с Паяцем Косулин, страдая от жестокого похмелья, пришел на работу к обеду. Паяц взял больничный. Все отделение перешептывалось. Катька бесконечно пересказывала, как она спасла «любимого Александра Львовича» от «этого жуткого Паяца». Косулин выпил два литра воды и сидел один в ординаторской. Пасьянс упрямо не сходился.
Тем временем подходило время обхода. Мы с сестрой много раз сопровождали заведующую в составе ее свиты (медсестры и другие врачи).
Обход – главное событие дня в больнице. Его нетерпеливо ждут все пациенты, возлагают несбыточные надежды, прокручивают про себя правильные слова короткого диалога с доктором, готовят решительные вопросы и доводы. Все убирают в палатах, стараются получше выглядеть, наводят в тумбочке порядок. Некоторые врачи обращают особое внимание на устройство тумбочки пациента и по нему судят о его психическом состоянии.
От обхода зависит очень многое. Если ты понравишься заведующей отделением, то тебя переведут в лучшую, более статусную палату, могут разрешить свободный выход, может решиться вопрос о домашнем отпуске. Для пациентов обход – большой стресс. Говорить надо в присутствии свиты заведующей, при других пациентах, вопросы при этом задаются самые сложные. Некоторые просто теряют дар речи и потом расстраиваются, что все их надежды на понимание рухнули. Позже в разговорах с психологом строятся планы на следующий обход, обсуждается важнейшая проблема нахождения общего языка с врачом.
Пациенты проводят многие часы в разгадывании ребуса, как сделать так, чтобы доктор их понял, выполнил просьбы, в конце концов поверил в их выздоровление и отпустил домой. Демонстрация врачу своей «здоровой головы» – главное искусство, которое осваивают пациенты психиатрических клиник. Это действительно сложно, особенно если голова не очень здорова.
Косулин всегда поражался прозорливости пациентов, их старанию «обмануть» врача, показать себя с нормальной стороны, скрыть симптоматику, все что угодно, только бы выйти из больницы. С опытом приходило многое, в том числе и умение подавать правильные сигналы врачу, успокаивать его тревогу.
Во время обходов можно спокойно работать в комнате отдыха, не выгоняя оттуда пациентов, поэтому Косулин не всегда в них участвовал. Но сегодня – особый предновогодний обход, для многих последний шанс на встречу Нового года дома, в кругу семьи. К тому же поступили новые пациенты, с которыми на обходе можно познакомиться и договориться о будущей диагностике. Для Косулина обход – диагностическая работа: сразу видно, как пациент ведет себя в стрессовой ситуации. Это помогает восстанавливать пациентов. И кроме всего прочего, работа для Косулина всегда лучшее лекарство.
Обход начинается с самых дальних палат в глубине отделения, где лежат пациенты в остром состоянии. Палат всего шесть. Перемещение из одной в другую организовано по принципу: чем здоровее, тем ближе к выходу. То есть, если вы совсем невменяемы – пожалуйте в самые глубины отделения; если понимаете, кто вы, где и почему здесь оказались, – ваше место посередке, ну а ближе к выписке – уже почти у двери, у выхода. Эту нехитрую науку своеобразной карьерной лестницы пациенты передают из уст в уста, распознают по ней свое положение на карте реальности. Если двигаешься по палатам – все хорошо, дело идет, если завис – плохо. И нет ничего хуже, чем обратно переместиться от дверей в глубины. Такое иногда случается – это крах и позор, все обсуждают и сочувствуют. А некоторые имеют постоянную прописку в какой-нибудь палате, и не видать им высот палаты пятой и шестой, прописаны они навечно в третьей, например, там и живут. В каждой палате особый климат, свои законы и публика.
В первой и второй палатах лежат вновь поступившие пациенты в остром состоянии. Эти палаты называются надзорными, то есть все время надо следить за тем, что там происходит. Атмосфера в них тяжелая и напряженная. В психозе больному может быть очень страшно, и события вокруг воспринимаются как ужасные и угрожающие. Например, вы можете думать, что находитесь в специальном заведении, где проводят эксперименты на людях, и вас скоро уничтожат. А может быть и совсем наоборот! Вы пребываете в божественном состоянии человека или существа, спасающего мир, жаждете обнять и слиться с каждым, ведь в любом вы видите прекрасное неземное существо, слышите все мысли и видите мир насквозь. Вы тогда начинаете приставать к людям с этой идеей, а они думают, что вы хотите их убить.
Вот примерно такая жуткая каша из состояний и варится там с утра до вечера. Иногда и привязывать приходится, если состояние совсем невыносимо, и риски разные возникают, суицида например. Смирительные рубашки – остроумное психиатрическое изобретение – уже давно не используют. Если есть необходимость – просто привязывают к кровати. Это называется «фиксировать». К счастью, фиксируют редко.
Обход двинулся в надзорные палаты. Из новеньких во второй палате на кровати у окна лежит та самая молодая девушка, невеста Путина, просившая у Косулина расческу. На вопрос, как она себя чувствует, девушка отвечает, что сидит и ожидает своей участи, окончательной участи. Кукла пометила в своем блокнотике что-то и спросила у девушки:
– Голоса слышите?
Девушка задумалась и слабо кивнула.
– Что они говорят?
– Ругаются, а иногда хвалят, говорят, что делать.
Позже она рассказала Косулину, что голосов никогда не слышала, но решила сказать так, потому что вокруг так многие говорили, а ей было страшно и казалось, что она на экзамене, где главное – правильно отвечать на вопросы. Вот она и ответила.
Из новеньких во второй была еще пациентка Люда, больших размеров женщина в остром психозе, внешне похожем на глубокий духовный кризис. Прямо во время обхода она вдруг упала на колени, заломила руки и стала очень громко молить о прощении ее грешной души. Ее размеры, громкость и неподдельное страдание в голосе пугало. Остальные пациентки затаились в своих кроватях. Прибежали санитарки, сделали Люде укол, она потихоньку затихла.
Можно продолжать обход. С облегчением процессия двинулась в третью палату. Из второй за Куклой увязалась практически постоянно проживающая в отделении пациентка по прозвищу Кошелка. Она пыталась догнать Куклу и покрыть ее тысячей поцелуев. Сестры отгоняли Кошелку, но та периодически прорывалась опять, вцеплялась в ручку и чмокала, считая поцелуи.
В третьей палате держали безнадежных бабушек, пациентов с пороками развития, слабоумных и пациентов безнадежно депрессивных. В общем и целом палата предназначалась для органиков или «для дураков», как говорят сами пациенты. Здесь уныло, темно, скучно. Бабушки подолгу и обстоятельно рассказывают про свои жизненные обстоятельства, просят назначить еще обследования всех имеющихся в наличии органов, жалуются на детей, соседок по палате, на весь мир. В третьей обход грозил зависнуть до вечера.
Косулин вышел в коридор, опять подташнивало. В коридоре встретил только что поступившую Аллочку Сонькову, из числа постоянных клиентов. Она схватила Косулина за рукав и потащила в столовую к иконам.
– Вот!!!! – торжествующе указывала она на дешевенькую бумажную Деву Марию. – Познакомьтесь: моя мать!!!
Сонькова дрожит от возбуждения. Косулину кажется, что она даже немного трясется.
– А вот!!! – теперь она указывает длинным желтым, прокуренным до дыр пальцем: – Мой отец!!!
Палец устремлен в окно. Оказалось, что отцом Сонькова считает главного врача больницы и пальцем указывает на крест, торчащий из административного корпуса. Косулин заметил, что с такими родителями вряд ли у Соньковой могут быть какие-то проблемы. Эту пациентку он искренне любил. Много лет назад, когда Косулин обучался психотерапии, Сонькова за минуту наглядно показала ему, как выглядит в упрощенном виде сложное психоаналитическое понятие «перенос», означающее перенесение чувств пациента к своим родителям (или кому-то еще) на своего психотерапевта.
Рано с утра сонный Косулин вошел в отделение и не успел опомниться, как Аллочка налетела на него с громким воплем: «Папа пришел!!!» Так они и познакомились. В процессе лечения Сонькова становилась менее возбужденной, но все равно сохранялось впечатление натянутой до предела струны. Ходили слухи, что когда-то она была то ли судьей, то ли прокурором.
Теперь же, познакомив со своими родителями Косулина, Аллочка успокоилась и деловито попросила психологическую консультацию. Когда приступили к делу, Аллочка, смущаясь, спросила, может ли она иногда, не чаще, чем раз в три месяца, делать минет собственному мужу в условиях отсутствия у них других сексуальных отношений. Она трогательно объясняла, что очень любит своего мужа, что они в браке более тридцати лет и такую малость, как редкий минет, он заслужил.
Тоскливо и неуместно Косулин представил себе, что Лида сейчас делает минет незнакомому украинскому торговцу батарейками, и горько подумал, что ему сто лет уже никто не делал минет, и он даже немного завидует Аллочкиному мужу.
Очнувшись, поинтересовался, в чем же тогда проблема?
Аллочка удивленно ответила:
– Ну грех же!!!
Косулин всегда поражался особой наивности, детскости и чистоте некоторых своих пациентов. Для Аллочки этический конфликт между любовью к мужу и строгостью сексуального поведения представлял серьезную проблему. Еще немного поговорив, они пришли к выводу, что, поскольку он хороший муж и она его любит, иногда – не грех.
Обход тем временем выкатился из третьей палаты и уже с меньшей энергией двинулся в четвертую. Здесь лежали пациентки уже подлечившиеся, или с хорошей репутацией, или те, за которых похлопотали родственники. В палате светло, на столах книги и журналы, кое-где живые цветы. Половина жителей четвертой – молодые девчонки, изнывающие от скуки большую часть времени. Некоторые лежат в больнице второй или третий месяц. Здесь Косулин всех знал, они уже все прошли диагностику, кто-то ходил к нему на индивидуальные занятия, кто-то на психологические группы.
В четвертой лежали Катька Макарова и Лора, наскоро ставшие подружками. С Катей, вчерашней спасительницей, Косулин знаком много лет.
Каждый раз, когда Катя попадала в больницу, Косулин вспоминает первые моменты их знакомства.
Дело было так: он зашел с утра, как обычно, в отделение. С другого конца коридора на него с видом боевого носорога неслась Катя, ростом с Косулина и весом 120 кг. Времени на раздумья у Косулина не было: железная дверь за спиной отрезала пути к отступлению. Он просто стоял и ждал. В двадцати сантиметрах от Косулина Катя затормозила и насупленно поинтересовалась, кто он, собственно, такой. Он представился. Катя сразу заявила, что ей необходима психологическая помощь, и утащила Косулина в зал отдыха. Медсестры испуганно предупреждали Косулина, что запираться с Катей не следует. Но ему не было страшно. Сговорились: если что – будет звать на помощь. Катя была по-настоящему буйной и при этом совершенно безопасной. Это сочетание внешней буйности и абсолютной внутренней миролюбивости подкупило Косулина навсегда. Без сомнения, она была одной из самых любимых и потому сложных пациенток. И многому его научила. Вместе они постигали сложные выверты и парадоксы человеческой психики, именуемые в психиатрии психозами. Что-то становилось понятней, что-то так и осталось загадкой. В этот раз все было особенно грустно.
Через три дня после рождения сына Катька Макарова жестоко чокнулась. Послеродовые психозы – вещь особенно печальная. Безумные мамочки, у которых из груди течет молоко, постепенно приходя в себя, невыносимо мучаются. Они скучают по ребенку, при этом боятся его и себя, ревнуют к тем, кто заботится о новорожденном, стыдятся всего света. Они же не справились с великой ролью матери! Это действительно очень больно. И тем больнее, что свидания с ребенком часто только ухудшают ситуацию. Беспомощность, страх «не справиться», жуткие картины: ребенок истошно орет, а ты НИЧЕГО НЕ МОЖЕШЬ СДЕЛАТЬ и сам сидишь в углу и орешь.
Катя, к слову сказать, весьма неплохо справлялась: всю беременность и роды была молодцом. Но когда на второй день после рождения ее ребенок попал в реанимацию с туманным диагнозом и внутренним кровотечением и она, с трудом после кесарева поднявшись к нему в детскую реанимацию, увидела его всего в трубочках и на аппарате искусственного дыхания – психика не выдержала. Она перестала спать, стала метаться, пыталась уехать на дачу, заблудилась в лесу, потратила кучу денег и через неделю оказалась в больнице.
Теперь она пела, ругалась, а то вдруг начинала убиваться. Настроение ее менялось постоянно и непредсказуемо. Кроме всего прочего, ополчилась на весь свет и собралась разводиться с мужем.
Увидев Косулина, с воплем ринулась к нему и, повиснув, зарыдала.
– А-а-александр Львович, ну что же это тако-о-ое, у-у-у, опять я здесь, у-у-у! Обманом заложили, су-у-ки!! Вы же говорили, что медицина для меня, а не я для медицины, за что же меня по-о-о-ложили-то?!! У-у-у!!!
У Косулина разрывалось сердце. Катя была одной из пациенток, кто ходил к Косулину на поддерживающую терапию после госпитализации. Все было так хорошо: отличная ремиссия, удачно-негаданное замужество, и даже ребенок случился. А ведь и не мечтала она уже о таком развитии своей жизни. Чудо! И вот как грустно все обернулось. Психозы, они ведь не спрашивают. Ходят, как поезда, по своему расписанию.
Как пережить психоз теперь, вернуть веру в себя, в то, что все случившееся в последние «подарочные» четыре года ремиссии были не просто так, не обман, а жизнь. Веру в то, что потом жизнь опять наладится. Жизнь-то долгая. Такой психоз после длительной ремиссии – большое испытание. Человек поверил было, что здоров, что жизнь его похожа на жизнь нормального человека, что есть надежда вырваться из кругов безумия и госпитализаций. И тут со всего разгона лицом в стекло, которого не видно было. Хотя оно тут всегда стояло.
А ведь потом будет еще депрессия – постпсихотическая. Когда сил нет, потому что в психозе все потратились на несколько лет вперед, от таблеток тяжко, да еще и мысль-яд: да нет, все-таки я псих, больной человек, инвалид, интернат по мне плачет.
Работать с пациентами в таком состоянии сложнее всего. Но выбора нет, в этот момент психологи больше всего и нужны, потому что – край.
Но все это еще впереди: постепенное, долгое, с откатами назад, выкарабкивание из глубокой темной пропасти. Когда каждый день тяжелый, как могильные плиты, и нет надежды у пациента, только у тебя, да и то – крохи.
Но ты знаешь, что рано или поздно станет лучше, надо потерпеть, дожить до этого «лучше», не уничтожив себя от стыда и бессилия.
Но это потом, потом! А сейчас Катя жгла: психоз на время отменяет все социальное. Можно говорить что думаешь, не стесняясь, и делать что хочется, не заботясь о последствиях. Редкая привилегия. В наши дни доступная только сумасшедшим.
– Зачем вы вообще все нужны?! Как же вы мне надоели! И все обманом, обманом! Представляете, я им говорю: везите меня к моему психологу! Они спокойно так: да-да, конечно, отвезем. И я зде-е-е-сь!!!!! У-у-у!
На Катины вопли собирались пациентки, кто головой качал, кто поддакивал. Нет ни одного, кого бы опыт общения с психиатрической перевозкой оставил равнодушным.
– Грамотные санитары попались. Не обижали тебя, руки не выкручивали. Повезло. – Косулин в любом событии умел находить хорошее.
– Они меня обманули! И все меня обманули! И ты меня сейчас обманываешь? Да, обманываешь, Александр Львович?
– Да вроде не обманываю.
– Тогда скажи: за что меня в больницу увезли? Я отлично себя чувствую. Муж только – гад страшный, бил меня, представляешь?
Надо делать грязную работу – втолковывать Кате, что она сошла с ума. И в чем именно. Понимания эти доводы, естественно, не находили.
– Но как можно так, обманом?! – продолжала очень громко вопрошать Катя. – Я домой прихожу, они уже там сидят, меня поджидают. Я ведь понимаю, куда они меня сейчас повезут. А сделать ничего не могу! Я их боюсь! Так не честно! Я же человек! Нормальный человек! Это ведь так страшно, так жестоко! Зачем так? Медицина ведь для меня, а-а? А? Львович? Или я для нее?
Вопрошала Катя со всей строгостью Божьего суда. Надо отвечать, а что? Головная боль все не отпускала. Наверное, и на Страшном суде так, увела Косулина мысль. Нечего ответить, по большому счету.
– Ну а что делать-то прикажешь с тобой, Катя? Если тебе по почте письмо заказное придет, что ты с ума сошла, ты сразу в больницу побежишь сдаваться, так?
– Не знаю! Может, и побегу?! – И уже совсем без запала: – Да вряд ли. Не побегу. – Неприятное осознание охладило Катин пыл.
Момент, когда ты осознаешь, что реально сошел с ума, сложно сравнить с каким-нибудь другим важным моментом в жизни. Он абсолютно не похож на остальные. Мир навсегда утрачивает предсказуемость и однозначность. То, что казалось – было, на самом деле никогда не было. Все чувства утрачивают определенность. Становится непонятно, как ты на самом деле относишься к людям и как они относятся к тебе. Страшный момент. Это невозможно забыть. И невозможно вылечить. Что хорошо знал Косулин и старался обходиться с этим по возможности бережно. Подобный самообман давался ему нелегко. Очень непросто сообщить человеку о том, что ты видел его совершенно безумным, непонимающим то, что понимают все остальные. А твоя реальность при этом не подвергалась никакому нападению. Сделать это деликатно не получается.
И, главное, если долго работать в такой обстановке, реальность становится настолько множественной, что однозначное утверждение единственного и истинного ее варианта теряет смысл. Наверное, именно поэтому психологи не совсем норма, они похожи на посредников между тем миром и этим. В одном мире ты можешь за что-то поручиться, в другом твои представления ничего не стоят, потому что ты – псих.
Впрочем, каждый сходит с ума по-своему. Думать, что в пути от рядового менеджера до руководителя отдела или, к примеру, от умника в престижной школе до академика жизнь наконец-то обретет смысл, – так же нелепо, как и привилегия говорить что думаешь и никогда не обманывать, как многие пациенты.
Похожие мысли крутились в голове Косулина наравне с фантазиями о женином минете. Обход закончился, пора писать заключения.
Косулин вернулся в свою каморку. Никого не было, врачи ушли к Кукле пить чай. Неожиданно болезненное чувство горечи и бессилия опять закололо в сердце, он вспомнил встречу с Новиковым. Косулин спросил себя, почему именно Новиков так его растормошил. Семейная жизнь лежит в руинах, шестьдесят пациенток, в разной степени несчастных, ждут его прямо сейчас за стеной. В голову просилась глупая мысль, что женщины легче переносят безумие, что они к нему более приспособлены, как более животные и адаптивные существа. Возмутившись своим сексизмом, Косулин стал думать о Новикове, перебирая протоколы психологического исследования.
В истории учителя действительно не было ничего необычного, кроме обвинения в педофилии. Еще один спятивший молодой мужчина. Не готовый к встрече с машиной правосудия и машиной медицины. Еще один человек из другого времени… Античные сюжеты для школьных спектаклей… Старомодно дать по морде начальнику в ответ на оскорбления. Честь, достоинство, справедливость, почти девичья чувствительность. Косулин осознавал, что учитель так молод по сравнению с ним, «не обстрелян», так глупо и трогательно верит в наличие справедливости и правды в окружающей его действительности. Лет двести назад он, пожалуй, вызвал бы директора на дуэль. Или застрелился бы от позора. Да, надо отметить в протоколе суицидальные риски, подумал Косулин и приступил к написанию заключения.
До Нового года остается несколько дней, и в отделениях, безмерно увешанных мишурой, шариками и стенгазетами, наконец-то кипит жизнь. Пациентки Косулина собираются принимать гостей. Предстоит новогодняя вечеринка в том отделении, где лечится Лора. Женщины ярко накрасились, подальше засунули больничные халаты, приоделись в свое, многих теперь сложно узнать. Социальный работник согласовывает списки с заведующей, последние надежды попасть в этот список рушатся или, наоборот, сбываются.
Костя сидел и размышлял о встрече с психологом. Он думал, может ли ему чем-то помочь этот симпатичный человек. Вокруг опять начиналось движение. Мориц нарядился в лучшее, Мент растревожился и беспрерывно курил. С женщинами у него после развода не складывалось. Наконец гости пришли. Больше всех радовался Ванечка-дурачок. Он помогал таскать подносы с чаем, любовно раскладывал шоколадные конфеты. Завидев Костю, подковылял к нему и начал тянуть:
– Ко-о-о-стя, съешь ко-о-нфетку, я тебя люблю-у!
Развернул конфету и стал кормить, как маленького. Костя не сопротивлялся. Душный ходил с видом мачо, хвастался солдатикам о том, как он когда-то сразу шестерых отымел, и все довольны остались. Солдатики смеялись, верили и не верили одновременно. Они немного опасались предстоящей вечеринки: в отделение обещали привести штук двадцать сумасшедших женщин. Чего от них ожидать, солдатики понятия не имели. Возбуждение нарастало.
Вечеринка началась. Кроме чая подавали фанту с кока-колой. Пациенты шутили: настоящая дискотека – все на таблетках. Молодые танцевали, те, кто постарше, стеснялись, некоторые беседовали, бесконечно курили в туалете. Кто-то постоянно заходил и возвращался обратно. Кто-то неожиданно начинал плакать. Вообще не испытывала стеснения Графиня, безошибочно выбрав самого брутального партнера, мужчину с тяжелым взглядом и голосом Высоцкого. Глухонемая Марина спряталась за шторой с симпатичным солдатиком. Она умела совокупляться в любых условиях с потрясающей скоростью, за ней надо было следить. Предполагалась еще торжественная часть. Талантливая пианистка Зуля играла импровизации на расстроенном пианино. Толстая, с одухотворенным лицом Полина читала Маяковского. Спели «В лесу родилась елочка». Неожиданно для всех не выдержала Настя, тридцать лет по паспорту и лет пять в душе. С возгласом: «Я тоже могу!» – она сделала колесо. У мужиков отвисли челюсти: Настя не носила трусов. Ее быстро увели, хотя уходить она не хотела. Раскраснелась и была довольна собой. Чтобы замять ситуацию, всем предложили отгадывать загадки.
Костя сидел в сторонке: на вечеринку ему было не положено как только что поступившему, но вел он себя тихо, и его никто не замечал. Он смотрел на читающих стихи людей, на шоколадные конфеты – их эти люди съели со скоростью, на которую способны только дети, когда им запрещают сладкое. Подпевал «елочке». Думал, что на школу похоже или на детский садик, мои-то как там, на воле? Спектакля, конечно, не было. И не объяснить ничего ни детям, ни Вовке.
Он смотрел на людей, которые явно приспособились к тому, что Новый год празднуют под замком, и не мучаются от того, что их, как в зоопарке, сводят, мужчин и женщин. Многие явно получали удовольствие, общались. На секунду ему показалось, что он лежит в психиатрической больнице уже давно и, возможно, больше никогда из нее не выйдет. Будет ставить спектакли, прославится в больнице как режиссер. А ведь несколько дней назад я не мог представить себе ничего подобного. Как непредсказуемо все… Как же мы нелепы в своих попытках контролировать историю. А она смеется над нами.
Из философских размышлений Костю вырвала неожиданно возникшая рядом женщина. Растрепанная и «неполиткорректно» накрашенная немолодая женщина. Совсем некрасивая, но что-то такое в ней было. Она уставилась совершенно неприлично на Костю и, делая огромные глаза, косясь на танцующих, спросила:
– Ты видишь, что они мертвые?
– В каком смысле? – Костя поежился.
– В прямом. Они думают, что живы, – танцуют, но видно же, что мертвые.
Ни тени юмора в ее словах. Костя внимательно посмотрел на танцующих людей. Они были странные только потому, что праздновали Новый год в дурдоме. А так – люди как люди. Начинается… сумасшедшая женщина… – подумал Костя.
– Это страшно? – спросил он из вежливого ужаса.
– Очень.
– А я? Ты? Мы тоже мертвые? – продолжал выспрашивать Костя.
– Вот ты живой, я тебя сразу заметила. Живые редко бывают, – грустно вздохнула женщина.
Косте стало жутко от тона, которым она говорила. Обычная на вид женщина. Тетка. А говорит так, как будто я ее всю жизнь знаю, а она меня. «Живые редко бывают». Это же надо такое сказать.
– А когда умирают, что же происходит, если они уже мертвые?
– Да ничего особенного. Нам только кажется, что есть граница между живым и мертвым, мы просто не видим перехода. Не видим, и все. Некоторые видят. Такие, как я. Может, и ты видишь? – с надеждой поинтересовалась женщина.
– Да я уже ничего не понимаю… Я об этом и не думал никогда.
– Я тоже не думала, пока не заболела и сюда не попала.
– Так это болезнь? Шизофрения? – Костя задал вопрос с некоторым трепетом.
– Кто же знает? Врачи говорят, что болезнь, но сам подумай, как им доверять: они же не видят, да и живых среди них немного…
– Погоди… но ты таблетки пьешь, и это проходит?
– Да, таблетки голоса глушат, и притупляется все.
– Так если проходит, значит, болезнь? – Костя начинал запутываться.
– Молодой ты еще, не понимаешь. Смотри: вот любишь ты, к примеру, женщину – видишь ее где-нибудь, на работе например. Ты кем работаешь?
– Учителем.
– Тем более. Вот ты с ней встречаешься, разговариваешь, все так у тебя хорошо, ты мечтаешь о ней, она о тебе, а потом она куда-то девается, пропадает. Например, в дурдом ложится, полечиться от такой сильной любви. Ха-ха, пример неудачный, но жизненный! Вот, значит, она пропала, ты ее не видишь. Ты же не перестаешь ее любить? Не видишь, ну и что? Ты же помнишь. Приходят к тебе всякие умники и говорят: брось, ты ее не любил никогда, с глаз долой – из сердца вон. Ну и что ты скажешь?
– Не знаю. Пошлю их, наверное, к черту…
– Ха-ха, молодец! Вот и я посылаю, к черту. – Она захихикала так, что Косте сразу стало понятно: она про черта больше него понимает.
Спрашивать неловко, но он спрашивает:
– А черта ты тоже видишь?
– Да брось ты, больной, что ль, какой черт, кто в него верит сейчас? Козел с копытами? Пожилой булгаковский супермен? Смешно. На этих уровнях его нет. Забудь! Ничего этого здесь нет! А есть только ма-а-ленькие-маленькие частицы: кванты, бозоны, кварки, у них много всяких названий, но все они ничего не значат, потому что мы не можем их увидеть. Мы только можем их представить, как представляем Бога. Увидеть не получится, представлять – сколько угодно. И в мире частиц ничего, кроме них, нет. Нам кажется, что мы открыли наномир, но на самом деле он всегда был, мы только недавно начали его представлять. Бесконечно малое – это так прекрасно! Бесконечно великое мы уже познали, теперь дело за малым.
Она нагнулась к нему и быстро зашептала в ухо:
– Слышал, конечно, про адронный коллайдер? Все скинулись на него, частицы разгоняют и поймать хотят самую маленькую? Так вот, если поймают – всем п…ц.
– Почему п…ц? – Костя давно запутался в ее монологе, но интереса не утратил.
– Так ведь это все равно, что Бога поймать, только маленького.
Это было неожиданно. У Кости даже рот приоткрылся.
– Ты, кстати, ничего. – Тетка внезапно отшвырнула всякое мудрствование и, изогнувшись, почти легла на Костю скромной грудью в леопардовой кофточке. – Знаешь, а ты – красивый мужчина, у меня от тебя голова кружится. Я знаю, кто ты, я вижу тебя всего насквозь. Ты красивый, ты сильный, живой. – Ее рука молниеносно оказалось под пижамой и ласково его гладила.
Она смотрела на Костю черными зрачками в целый глаз, и ему показалось, что он тоже видит ее насквозь, видит то, что не видел раньше. Душу этой женщины. Она была красивой, тоненькой, похожей на половинки зефира. И в душе было много любви, и у любви не было выхода.
Он подумал было упасть в этот зефир, но вдруг вспомнил про частицы, среди которых ничего крупного нет, наверное, и любви нет, и ему стало нехорошо, буквально затошнило. Он отодвинулся от нее.
– Что с тобой? Господи! Ну что ты, малыш? Прости, ладно? Ты – хороший, живой! Не бери в голову весь этот бред. Шучу я так. У меня сегодня настроение такое… безумное, манечка накрыла, может, и полюблю кого, может, и тебя, а может, и не тебя, а вот того красавчика! – Она сощурила глаз на Душного, стоявшего в окружении молоденьких пациенток. – Пойду к нему, может, он моя судьба, может, он мне на роду написан, может, я рожу от него божественного ребенка. Да!! – Она красиво встала, раздвинула молоденьких и пустилась в цыганско-эротическое соблазнение Душного.
– Во дает Актриса, – шептались рядом.
– А кто это? – спросил Костя у соседей.
– Что, не узнаете? А ведь она не очень постарела. Известная актриса была, учительницу играла, не помню, как кино называется. Хорошее кино. Она часто лежит, мучается, бедная. Галлюцинации, голоса, депрессии потом тяжелые. Месяцами лежит, молчит.
– Жалко ее. Она добрая, хоть и странные вещи говорит, – подытожили соседи.
Костя сидел и смотрел, как Актриса разделывает Душного. Вид у того был ошалелый и счастливый, привычное высокомерие с него Актриса сняла легко, как пенку с молока. Стало видно, что он застенчивый и романтичный.
Костя от этих превращений устал, голова шла кругом.
Праздник был в разгаре. Музыка стала совсем жесткой. Руководил дискотекой социальный работник, сам из бывших пациентов. Дискотеку он делал без скидок на душевное самочувствие, со светомузыкой и громко. Народ расслаблялся. Иногда заходил Мент, окидывал собрание недовольным взглядом, качал головой и уходил.
Мориц танцевал в центре зала. Его движения существовали отдельно от музыки и были не похожи на обычные танцевальные па. Это были не простые человеческие, бессмысленные по большому счету, движения. Они что-то значили для Морица. Так казалось Новикову, когда он смотрел на него.
В дверях Костя увидел девушку, внимательно рассматривающую вечеринку. Новогодняя дискотека в дурдоме не похожа на обычный ночной клуб. Это уникальное социальное сборище людей, оказавшихся вместе не за тем, чтобы как-то развлечься после праведных трудов или проводящих так свою молодость. Это не запертые в тюрьме люди. В тюрьме вечеринок не случается. А в больнице есть. Должны же люди общаться друг с другом. В больнице скучно.
Обычные клубы стратифицированы: для хипстеров, для гламуров, для съема, рейвы. Больничная дискотека могла бы претендовать на звание самого демократичного клуба в городе. Богемная девица танцует с солдатиком на экспертизе, пожилая учительница ведет разговоры с колоритным алкоголиком, поющим под Высоцкого. Наркоманка и продавщица фруктов, бомж и бухгалтер, менеджер по рекламе и несчастная девушка с ДЦП.
Существует популярное мнение, что психические расстройства – удел социально низкой прослойки общества. Всяких неустроенных и живущих в стиле горьковского дна низов. Однако это далеко не так. Психическое расстройство может случиться у всякого, не нужно иметь в анамнезе голодное бедное детство, побои отца-алкоголика или равнодушие матери-наркоманки, многократные изнасилования и всякие другие прелести социального дна. Можно быть ребенком из вполне благополучной семьи со среднестатистическим счастливым детством, собственным домом, высшим образованием, собакой, кошкой и рыбками.
Так что, если вы вдруг очутитесь в больнице, не удивляйтесь обилию там интересных и не похожих на вас людей, не сводимых к простым человеческим множествам.
Лора уже давно поняла, где она. Этот факт перестал вызывать у нее сильные отрицательные эмоции. Мир больницы настолько отличался от ее привычного мира компьютеров, программ, мамы и двухкомнатной квартиры на Арбате, что ей даже понравилось. Появилась возможность узнать, что на свете существуют очень разные люди, разные миры, с которыми вполне можно взаимодействовать и даже приближаться к ним на безопасное расстояние. Эти люди не принадлежат к миру высокой математики и физики, они не засыпали с фейнмановским лекциями в десятом классе, они говорят на других, пусть и не всегда понятных языках.
Лоре страшно любопытно. Она чувствует, что вырвалась из тюрьмы своего малонаселенного одиночества. Вокруг люди, и ей с ними хорошо. После пережитого падения мира и уничтожения столицы, обретения святости и власти, после ужаса и счастья – эмоций недосягаемой высоты и редкости – мир больницы представляется ей простым и понятным, даже домашним. С утра завтрак, таблетки, потом ничегонеделание, сон, разговоры, обед, прогулка, если повезет с погодой. Возможно, придется вывезти тяжеленные тележки с бельем, но это тоже интересно. Так же как и посещение врачей, к которым Лора никогда не ходила. Она узнала, что у нее повышенное давление и холестерин, получила рекомендацию посетить эндокринолога.
Лора сроду не занималась домашним хозяйством. Мама варила борщ на неделю, и ели они его на завтрак, обед и ужин. Готовка и уборка для мамы были презренными занятиями, отвлекающими от главного. Лора никогда прежде до больницы не мыла полов, не таскала тяжестей, кажется, даже не знала слова «режим». Справлялась со всем бабушка, пока была жива. А после ее смерти они с мамой замкнулись, перестали заниматься домом. Им это было не нужно. У бабушки всегда были планы: что из техники они купят в следующем году, какое белье хорошее, а какое пора пустить на тряпки, куда что повесить и куда поставить, – все это она знала точно, без сомнений. Маму с Лорой это устраивало. Им хозяйство было ни к чему. Мама жила математикой. Новые шторы не входили в список ценностей.
Лора унаследовала от матери увлеченность цифрами. Она бесконечно думала о связях между числами и буквами, об эквиваленте различных символов, о том, что такое язык программирования, и могут ли люди говорить на этом языке. Вслед за мамой она считала, что для женщины важно быть такой же реализованной, как для мужчины, и поэтому тратить время на семью бессмысленно. Традиционные женские занятия скучны и никогда не бывают по-настоящему вознаграждены, секс не стоит того, чтобы гробить на него всю жизнь, а наслаждение творчеством для нормального человека несоизмеримо выше, чем любое другое. Плоды любви всегда можно пересмотреть и подвергнуть сомнению. Любили ли мы друг друга так сильно, как нам тогда казалось, или нам это только казалось? А плоды творчества остаются навсегда в неизменном виде.
Программирование принадлежало к стихии, доставлявшей Лоре чистое, острое наслаждение. Придумывание алгоритмов, сочетание их с другими алгоритмами, создание новых объединяющих факторов для старых схем увлекало ее более всего на свете. Когда удавалось создать нечто, что упрощало путь к старой задаче, рассеивало ненужные элементы, освобождало горизонт от некрасивых механизмов, ей казалось, что дышать стало легче, плечи расправлялись, она была счастлива. Мечтала о сложном программировании человеческих отношений, о том, что в мире, где проживает несметное множество миллиардов, надо свести ненужные контакты к минимуму. Она буквально страдала, узнавая, что люди тратят жизнь на походы в магазин, оплату счетов в сберкассе и езду по городу с толстыми папками документов. Все это для нее – пустая трата времени, бездарно сжигающая жизнь. Зачем, зачем, если есть Интернет?
Они с мамой выпивали литры кофе с сахарными сухарями с изюмом (единственная позволительная сладкая слабость) и мечтали о новом мире, в котором все будет по-другому.
В своих чудесных беседах они даже додумались до того, что Интернет – это новый Бог. У него есть имя, и он связывает всех людей на земле, и вера в него не требует дурацких сказочных допущений, а ограничена лишь активностью пользователя.
В момент, когда ее увидел Костя Новиков, Лора лежала в больнице второй месяц и свыклась с тем, что ее жизнь изменилась навсегда. Отныне ее жизнь разделилась на «до» и «после». Теперь другие люди считают, что то, что с ней приключилось, было обманом, сном, психозом! Никогда Стив Джобс не был с ней на энергетической связи, Москва не превращалась в высокобюджетный фильм-катастрофу, она не стала Королевой Миров и Богиней, а если и стала, то не для людей, которые ее окружали, а лишь для самой себя. Да и мир она не спасала, потому как, со слов людей в белых халатах, он в спасении не нуждался.
Конечно, она ни с чем не свыклась. Нам, как сестрам, много раз рассказывали люди, которые якобы признавали наличие своего психического расстройства, что одна, возможно главная, часть их личности оставалась навсегда уверена в том, что видела своими глазами, чувствовала своими чувствами, думала своими мыслями. Большая часть души Лоры оставляла за реальностью право быть необыкновенной, волнующей, неожиданно разной, невообразимо Другой.
Как программисту ей было легко усвоить идею, подсказанную психологом: мол, людям уже почти сто лет достоверно известно о том, что реальность множественна, одно и то же действие может быть совершено различными способами и к тому же в разных местах. Квантовая физика все расставила по местам. Частица и волна – суть одно. Чем это утверждение отличается от того, что она, Лора, – одновременно программист двадцати восьми лет, живущая на Старом Арбате и переживающая смерть своей мамочки, лучшего друга и родителя, и той версии реальности, где она – все та же Лора – выиграла мир в великой битве с темными сторонами своей души, нареклась Богиней и Королевой Миров и пела с ангелами. Конструкция позволила на время отвлечься и с удовольствием погрузиться в мир больницы, который, по ее впечатлению, мог соперничать с несколькими безумиями одновременно.
Немного смущало то обстоятельство, что квантовых физиков никто не сажает под замок и не лечит лекарствами, а наоборот, называют великими современными мыслителями, истинными жрецами наших дней. Вокруг было полно женщин, которых она с легкостью сочла бы безумными, и спроси ее в свое время, надо ли их принудительно лечить, скорее всего, согласилась бы с такой необходимостью. Мысль, что ее считают – сумасшедшей, портила все очарование нового мира. Она признавала, что отличается от всех других людей и теперь принадлежит к тем, чья реальность так же множественна, и, похоже, все они не справились с задачей быть нормальными людьми. Они не стали поддерживать какие-то очень важные базовые программы и теперь сидят под замком.
В любом случае, после психоза ей стало легче. Мир был спасен, ей понравилось быть Богиней. Откуда-то взялась убежденность, что вскоре такое не повторится и она может пожить жизнью обыкновенных людей, отвлечься, так сказать, от дел серьезных и расслабиться, отдохнуть.
Одной из опций в больнице значилась новогодняя дискотека. Лора проспала начало: утренние таблетки валили с ног. Проснулась от того, что Катька Макарова трясет за плечо.
– Ну что ты спишь, боже мой, вставай, соня-королевна, пойдем Стива Джобса искать! – Не выдержала, заржала.
Она была в курсе. Лора рассказала ей больше, чем всем. Наверное, потому, что Катька поведала про свои три психоза так откровенно и с кучей подробностей, что Лоре тоже захотелось. Отчасти даже похвастаться.
Они имели смелость смеяться друг над другом и шутить над своим сумасшествием. Для Лоры происшедшее с Катькой было вообще из ряда вон. Она всегда считала, что детская тема для нее закрыта. Идея завести детей казалась ей более сумасшедшей и безответственной, чем стать Богиней. В ее глазах Катька решилась на жуткие вещи: выйти замуж в тридцать восемь лет с пятнадцатилетним шизофреническим диагнозом за плечами, родить ребенка. Это было круто. И совсем не про Лору. Она сочувствовала и безмерно восхищалась. По сравнению с Катькой, ее собственные переживания, мамина смерть меркли и казались проходящими, не такими уж и трагическими. Раз Катька такое пережила и справилась, значит, и она, Лора, тоже может.
На глазах возникала их близость. Несмотря на разницу в возрасте и непохожие истории, ощущали они себя ровней. Она чувствовала, что Катька скоро изменится, загрустит, перестанет зажигать все отделение. Что будет с их дружбой – неясно. Но очень хотелось, чтобы теперь – друзья навек. Они строили планы, как вырвутся из больницы и будут тусоваться вместе: везде сходят, всех соблазнят, спасут все миры. В основном от себя самих. Смеялись много и один раз даже всплакнули.
Катька, любитель танцев, трясла Лору:
– Вставай, вставай, пойдем скорее, танцы та-а-м!
– Иду, иду.
Лора вскочила, поняла, что проспала, расстроилась. Быстро просчитала, что еще успеет хоть поглядеть на гостей из мужского отделения. До этого дня не принимала в расчет, что мужчины тоже бывают сумасшедшие. И теперь ее мучило желание узнать, какие они. Вдруг они особенные? Раньше среди мужчин ей нравились только кинозвезды или великие люди, как Стив. В реальности принцы не встречались. А те, кто встречался, не стоили разрушения высокой башни, в которой она надежно укрылась от мужского мира.
Посмотрелась в зеркало. Вот что от психоза не изменилось, слава богу, так это внешность: очень красивая, лучше всех! Втихаря думала, что стоило с катушек съехать, чтобы наконец начать себе нравиться. Вокруг часто хвалили, но думала, что врут, из вежливости. Да и что с ней, с красотой, делать? В программу не пристроишь, и все равно пройдет.
Катька ускакала. Лора дошла до залы отдыха, откуда перестало, наконец, долбить техно. Наступало время медляков.
Костя смотрел на девушку в дверях. Лохматая какая, удивился. Красивая. Такая же небось замороченная, как Актриса. Куда я попал, Господи?
Лора огляделась, на Морице взгляд задержала, изучая, как диковинное животное. Увидев пустое кресло рядом с Костей, подошла, села.
Костя поздоровался. Лохматая сразу показалась ему отдельной, не сливающейся с окружающими, самостоятельной неделимой сущностью со своими четкими правилами. Это волновало и раздражало. Захотелось разрушить эту отдельность, заговорить, узнать, разведать.
Он решил, что поскольку теперь все по-другому в его жизни, то и с женщинами должно быть по-новому. Подбодренный безумием Актрисы, стал действовать решительно.
– Вы, наверное, от любви сошли с ума, да? – Получилось не светски, зато смело.
– Я?! Да я в любовь не верю. Сказки. – Лора, к его облегчению, совсем не обиделась.
– В любовь не верите? Не может быть! У вас лицо такое, что сразу видно, что верите.
– А вы по лицам верования считываете? Экстрасенс?
– Да что вы! Я учитель. Костя зовут. Историю детям в школе преподаю. Вот. А вы?
– Я – Лора. В этом мире – я программист. Программы пишу для больших корпораций.
– Здорово… для больших корпораций… Теперь по правилам этикета я должен вас спросить, как вы здесь очутились, и про себя рассказать, но мне не хочется. Давайте лучше про любовь поговорим.
Лора улыбнулась. Костя ей понравился.
– Согласна. Рассказывать не хочется. А про любовь интересно… Только любовь – это миф. Есть общие интересы: завести детей, создать ячейку общества, чувствовать себя психологически комфортно. Ну что ты не лузер по жизни – тебя кто-то любил или ты кого-то. Как достижение. Медаль за участие в шахматном турнире.
Костя опешил от такой рациональности:
– Постойте, Лора, кроме экономической и психологической функции есть и другие.
– Ах да, конечно! – Лора думала пару секунд. – Я забыла! Секс, конечно. Чаще всего влюбленностью называют сильное любопытство к тому, что произойдет, если с этим незнакомым человеком вы вдруг окажетесь без трусов. Каждый раз есть фантазия, что произойдет нечто особенное. Рай спустится в кровать, или вы на кровати в рай прилетите. Что-то в этом роде. – Лора с вызовом рассмеялась.
– Вы все так раскладываете, рационализируете. А на самом деле просто боитесь и никого не любили! – Костя сказал в запале и сразу пожалел. – Ой, простите, Лора. Я вас очень прошу! Это запрещенный прием. Я перешел границы. Я же ничего про вас не знаю. Простите!
Лора нисколько не смутилась. Улыбнулась загадочно, опять выскользнув в свою герметичную отдельность.
– А я и не скрываю… Мужчину я никогда не любила. Я всех людей сразу полюбила! Раз и навсегда. И женщину любила – маму. Как сто мужчин сразу! – Сама удивилась. Так горячо сказала и задумалась. Правда, что ли, так любила, как сейчас сказала? Неужели прав этот психолог, Александр Львович, с безумной идеей того, что чокнулась она якобы от горя и любви к матери?
Лора задумывается, глядя сквозь танцующие пары. Костя незаметно ее рассматривает. Ощущение времени исчезает. Он сидит и медленно, как будто стараясь узнать ее всю и сразу, рассматривает лицо, волосы, руки, тело. Замечает изящное черное платье, родинку на руке, ломает голову над тем, как причудливо она закрутила свои светлые волосы. Заколки не видно, как будто она подвязалась самими волосами. Накрывает ощущение, что такого момента в жизни уже никогда не будет. Такой он может увидеть ее только первый раз. Потом будет история их отношений. Отчего-то сразу понимает это. Но вот такой – незнакомой, отдельной – она больше не будет никогда.
Издалека, прорываясь сквозь шум музыки, к Лоре приходили чувства. Мама умерла. Никогда мамы больше не будет. Как грустно, как пусто. Ни с кем я кофе с сухарями не попью, никто не подскажет, как жить. А я не знаю, как жить. И как умирать – не знаю.
Костя затосковал. Лора только что была с ним, говорила про любовь, он чувствовал себя живым и смелым. А теперь она ушла и возвращаться не собиралась.
– Лора… – зовет он осторожно. – Лора, простите. Бог с ней, с любовью, тема такая сложная… давайте лучше о политике поговорим, – сказал, сам удивившись: при чем тут политика? Но время такое – о политике вместо любви говорят. – Во что же вы верите, Лора? Вот вы в Россию, к примеру, верите?
Лора с радостью вынырнула из себя:
– Конечно, верю, как же можно не верить? Я верю в страну, которой есть что предложить миру. Мир, мудрость, братство народов, любовь к труду и творчеству.
– Лора? – Костя поражен. – Не может быть, вы что – коммунистка?!
– Я из семьи верующих в коммунизм, так скажем. Прадед и дед в шарашках советскую науку двигали. Мама всю жизнь на государство работала. Конечно, сейчас все по-другому.
– Как же?
– Нам нужен неокоммунизм, реставрация. И мы его обязательно дождемся. Люди так устали от одиночества, дешевого индивидуализма, от тупости бытия. Нам нужна общность, нас стало так много на не очень большой планете.
– Это как здесь, что ли? Такая общность, под замком? – возмутился Костя. – Никто не хочет разделять смыслы! Потому что они у всех свои собственные. Даже здесь, посмотрите, своя иерархия, своя карьера. Каждый хочет, простите, нагнуть другого, возвыситься хоть в чем-то!
– Да ничего, не извиняйтесь, это же честно… это сейчас к общности никто не готов, но надо подождать немного, и баланс восстановится. Люди не могут жить только ради потребления, это скучно в конце концов, – откликнулась Лора. – Костя, вы так удивляетесь моим словам… А сами-то что думаете? Про любовь и Россию?
Лора развернулась к нему всем телом, от чего Костя на доли секунды забыл, о чем они говорят. Заглянул глубоко под гордые Лорины брови и понял, что хочет рассказать ей то, о чем думал всю жизнь. Это было настолько приятно, что Костя, взяв с места, воодушевился и стал, наконец, похожим на учителя истории:
– Лора, наша Земля – вечная, только она и важна! А история никуда не денется – обязательно случится. У нас с вами все получится, если мы перестанем выбирать мучительно, кто мы такие: белые или красные, сталинисты или демократы. Мы и то, и другое, и третье, в каждом из нас есть внутренний сталин и ярослав мудрый, крепостной и пролетарий, космонавт и олигарх. Все это наши кусочки. Общие кусочки. Глупо это отрицать и лицемерно думать, что какие-то кусочки лучше других. Идеальных времен еще не случалось, все цари не ангелы, а люди не жертвы обстоятельств. Нам нужно все это признать. Мы все – наша история.
Лора нахмурилась:
– То, что вы, Костя, предлагаете, странно. А как же справедливость?
Справедливость… Костя приготовился рассказать Лоре про справедливость, ему понравилось, как она внимательно слушает, но тут он заметил, что дискотека почти закончилась и диджей объявил последний танец.
– Давайте танцевать.
Сладко запел Ляпис Трубецкой свой экуменический гимн: «Я верю в Иисуса Христа, я верю в Кришну, я верю в Гаруду, я верю в Гаутаму Будду, в пророка Мухаммеда, я верю, джа, и верить бу-уду».
Одно дело – разговоры, другое – танцы. Тела не врут. Лора смутилась, но бежать было поздно. Она танцевала так давно, что не помнила, с кем и когда. Костя был выше ее, его мягкие длинные волосы защекотали нос. Это очень приятно. Положила руки на плечи, подумав: широкие какие, хоть сам и худой.
Костя вдыхал ее запах. Ощущая всем телом движения ее талии, боялся нарушить ее границы, поспешить, приблизиться сильнее, чем нужно.
Музыка быстро кончилась. За пациентами из других отделений потянулись сопровождающие – психологи, соцработники. Все поздравляли друг друга с наступающим Новым годом. Лора и Костя стояли, расцепившись, и не знали, как прощаться. Просто стояли и молчали, смотрели друг на друга. Умные мысли и сиюминутная смелость исчезли. Ни одной уместной фразы не находилось.
– Костя, собирайтесь, ваше отделение уходит, – торопила медсестра.
Подлетела Катька:
– О, с кем это ты подружилась, королевна моя? Как вас зовут?
Костя представился.
– Приходите в гости, или мы к вам опять придем. С наступающим вас Новым годом! Счастья! Здоровья! Любви! – тараторила Катька.
Это спасло ситуацию. Попрощались. Путано, даже формально. Когда она теперь его увидит?
Внезапно остро поняла, что должна сказать ему прямо сейчас, иначе все пойдет неправильно, и ее преображение ничего не стоит.
Вернулась, дернула за рукав:
– Костя, спасибо вам большое. Я хочу рассказать вам что-то очень важное для всех нас. Наверное, это тоже про любовь. Про другую любовь и другую справедливость. – Она разволновалась и не могла толком выразить.
Медсестры тем временем выталкивали гостей за железную дверь.
– Давайте уже, давайте, идите откуда пришли, потом встретитесь, поговорите. Хорош уже!
Железная дверь захлопнулась. Лора осталась стоять перед ней. Захотелось сломать ее, вернуться к Косте. Успеть сказать, рассказать ему все, что она видела своими глазами. Про черную Москву, про ангелов, спросить его – что все это значит? Как теперь жить и при чем тут любовь. Она почувствовала, что именно он знает, объяснит, утешит, расставит по местам. Учитель истории. Он должен знать об этом. Может, и он видел такое же.
Она уже поняла, что алгоритмы безумия универсальны и люди сходят с ума похоже. Наслушалась и про голоса, и про борьбу добра со злом, про то, что подслушивают за такими, как она, и подглядывают, что любые чужие мысли могут быть всем известны. Она подозревала, что на прямой связи с космосом находится полбольницы. Это успокаивало и освобождало. Если ты один видишь зеленых человечков – это безумие, если вас таких много – значит, человечки есть, и все не так страшно.
Непостижимым образом в ее голове возникла твердая уверенность в том, что он – такой же, как она. Что он сможет ее понять и скажет, что делать.
Но было поздно. Дверь захлопнулась, и открыть ее не было никакой возможности. А она даже не спросила его ни о чем! Дура! Хоть телефон бы взяла или свой оставила.
Всего за час Лора пережила столько, сколько не переживала за последнюю пару месяцев, проводя их в основном во сне. Мама умерла – слезы опять подкатили, но не выливались, стояли как вкопанные. А теперь единственный мужчина, с которым так легко разговаривать и танцевать, который был так добр и уверен в себе, остался за железной дверью! А она даже фамилии его не знает.
Костя проснулся. После обеда спалось сладко. Раньше в это время он никогда не спал – проверял тетрадки, готовился к урокам, читал, занимался с отстающими учениками. В больнице начал привыкать к тому, что думать о будущем необязательно, потому что оно все равно от тебя не зависит. Ты под замком и никогда не знаешь, когда тебя выпишут. В тюрьме есть срок, и освобождения можно терпеливо ждать, в больнице же время исчезает в силу неопределенности сроков. О выписке можно только мечтать. И делать в этой неопределенности решительно нечего. Спать после обеда – лучшее времяпрепровождение.
Костя, не поднимаясь с кровати, вытянул руки, потянулся и наткнулся на бумагу у себя под подушкой. Письмо! Сердце забилось. Письмо было сложено по-фронтовому – треугольником. Кто же его принес? Огляделся – все спят, как в детском садике. Тихонечко перевернулся, сел, прикрыл письмо одеялом, развернул. Прочел подпись – Лора. Не может быть! Он не прекращал думать о ней ни на минуту, и вот удача – письмо!
Здравствуйте, Костя!
Наверное, я все-таки безумна, раз решилась написать, но, когда за вами захлопнулась дверь, меня захлестнуло отчаяние. Пусть мы больше никогда не увидимся. Вы не захотите общаться с сумасшедшей шизофреничкой. Но я не прощу себе, если не решусь. Я знаю, что вы можете меня понять. И простить.
В ноябре случились страшные вещи. Самые страшные и прекрасные в жизни. Тому миру, в котором мы с вами живем, пришел конец. Все стало рушиться и исчезать. В борьбу вступили мощные силы. Такие силы, о которых вы и не подозреваете. И я была проводником этих сил. Я познала себя до конца. Я нашла в себе Богиню. И она спасла все. И вас, и меня, и даже эту больницу.
Здесь мне объяснили, что на самом деле я тяжело больна. Что я сумасшедшая. Но если это так и все, что было со мной, – безумие и ничего на самом деле не было, то я не знаю, как жить дальше. Это невозможно! Я чувствовала и видела все своими собственными глазами! А чему еще доверять, если не им?
Поэтому, когда вы стали мне говорить о любви, я рассердилась.
Как нелепа сама идея любви в мире, в котором реальности нет! В котором черное оказывается белым, хорошее – плохим, умный человек – безумцем.
Любовь – последняя отговорка идеалистов. Любовь… мол, ради нее можно не замечать всего остального кошмара. Но что такое ваша любовь? Иллюзии души и тела – редкие моменты контактов с чем-то таким же, как ты. Это может развлечь, конечно, но подсчитаем время: сколько часов вы реально испытываете это чувство, а сколько равнодушны или попросту ненавидите того, кого любите? Злость перевешивает любовь. Математически любовь невыгодна. Меня ужасает бред про любовь, которая нужна, чтобы встретить вместе старость… Видели стариков? Что в их отношении друг к другу вы замечаете? Как они беспомощны в своих попытках не замечать полное отсутствие контроля и разочарование от прожитой совместно жизни. Сколько в них претензий и боли!
Недавно я видела, как мужчина с болезнью Альцгеймера читал стихи Ахматовой женщине, которая после инсульта не могла даже кивнуть головой. То есть он не помнит элементарных вещей, а про нее непонятно, знает ли она, кто она такая и где находится. Так трогательно и уныло одновременно. Ведь это значит, что в каких-то остатках своего самоуважения и разума он полагал, что может доставить ей удовольствие. Мы продолжаем надеяться на удовольствие даже тогда, когда нам откажут и тело, и разум.
И вы так серьезно говорите о любви! Как о Великом Оправдателе всего. Но посмотрите, что случилось с христианским Богом Любви? У вас он правда ассоциируется с любовью, а не с кровью и страданием? А если честно?
Не верю я в любовь, дорогой Костя. От нее одни проблемы. Нет, ну верю, конечно, как все, – сказочной частью своей души. Знаете, примерно как в Муху-Цокотуху.
Мой дорогой друг, простите меня за это письмо. Когда мы танцевали, я почувствовала, что должна рассказать вам обо всем. Хоть мне так стыдно и страшно.
Лора
Костя долго, вдумчиво читал это непонятное письмо, отложил и прочел еще раз. Богиня?.. Да, точно! Богиня, как же он сразу не понял! Ведь похожа очень. Волосы золотые, брови гордые, взгляд такой серьезный, надмирный. Иконы с нее писать.
Был бы дома – позвонил бы сразу, приехал спасать, а здесь что делать? Голубей посылать? Как к нему попало письмо? Кто почтальон и как послать ответ? Подсказок не было. Костя разбудил Мента, спросил, не знает ли он, кто мог передать письмо. Мент спросонья вытаращился, задумался и решительно сказал:
– Да некому, Костя. Шпионы, ангелы, может? А прочитать дашь?
Костя возмутился: чужие письма читать? А потом подумал: ладно, Менту можно. Непонятного много в письме, и как ответить на него, и что ответить? Мент после происшедших с ним несчастий был безжалостно опытен в делах любовных, не страдал романтизмом, но распознавал искренние чувства. Костя, как старшему брату, доверился. Он так и не понял, что Лора хочет от него и как ей помочь.
Мент прочел за секунду. Отдал письмо обратно. Стал нервно ходить по палате.
– Да… Девочка-то пережила сколько, натерпелась. И половины ведь не говорит. Ты влип, Костя. Это я тебе как профессионал говорю. Непроста девица.
– Я уже давно влип, – невесело ответил Костя.
– Я, кажется, понял! – Мент повернулся резко и ликующе. – Есть тут у нас один специалист по богиням. Может, ты его и видел, он в шестой палате проживает. ВИП-персона. Отец Елений. Святой.
– Святой? Здесь?
– А ты думал? Самый настоящий святой! Собирайся, Костя, я вас познакомлю.
Мент начал носиться, надел майку почище, вытащил сокровища – три шоколадных «Мишки», и причесался. Костя занервничал, поискал, чем придать казенной пижаме более или менее приличный вид. Не нашел. Иди к святому по-простому, какой есть. Сокровищ у него не осталось. Мамину передачу съели сразу с космической скоростью.
– Спокойно, – заверил Мент, – он добрый. Пошли.
Путешествие из первой палаты в шестую заняло примерно минуту. Но Костя успел поволноваться. С отцом Елением он еще не встречался и не знал, чего ожидать. Судорожно вспоминал, как нужно себя вести с такими людьми. Костина семья не была религиозной. Церкви он посещал редко и интересовался в основном историческими и художественными аспектами церковной жизни. Вопросы роились: надо ли целовать руку? Как обращаться? Верит ли Костя в святых? Как себя вести?
Наконец дошли. В шестой светло и уютно. На кровати у окна сидит седой сухонький дедушка и читает книжку. В растянутой белой майке и синих трениках. На майке нарисована фломастером женщина в синей балаклаве с прорезями для глаз. Вокруг ее головы сияет желтый нимб. На руках женщины сидит милая маленькая девочка тоже с нимбом.
Лицо у отца Еления непривычно доброе, несуетное, распахнутое навстречу. Он смотрит на Костю так, будто сидел и ждал его в шестой палате всю жизнь. У Кости мурашки побежали по рукам.
И правда на святого похож. Добрый.
– Здравствуйте, отец Елений. Я вам тут друга своего привел – учителя. У него любовная забота. Влюбился в женщину, которая говорит, что она – Богиня.
Отец Елений встает и, ни слова не говоря, обнимает сначала Мента, потом Костю. В его глазах появляются слезы. Костя опешил: давно его так не обнимали. Тоже захотелось плакать, но он закусывает изнутри щеку и сдерживается.
Мент достает конфеты, протягивает отцу Елению.
Тот берет конфеты и раздает каждому по одной. Разворачивают и едят. Молча.
Медленно наслаждаясь шоколадно-вафельным «Мишкой», Костя успокаивается, перестает тяготиться молчанием. Просто разглядывает Мента и отца Еления. Возникает удивительное чувство теплого сопричастия этим чужим, странным людям.
Разве они – сумасшедшие? Они – настоящие друзья, такие, как и должны быть.
– Ну… я пошел. – Мент сияет довольством. – Поговорите тут спокойно, а я посторожу.
В палате больше никого. Десять аккуратно застеленных коек отдыхают от больных. Больные кто где. Кто посещает врачей, кто гуляет, многие в домашних отпусках. Может быть, поэтому Костя ощущает настоящую больничную редкость – воздух. Вокруг много воздуха и пространства. Костя задышал и в первый раз за все это время расслабил. Отец Елений, кажется, до сих пор так счастлив от вкуса «Мишек», что слова считает лишними.
Костя вдруг выпаливает:
– А вы-то как сюда попали, за что?
Отец Елений растягивает майку на груди:
– А вот из-за нее, сынок, из-за нее, родимой, и попал.
Костя в недоумении разглядывает изображенное на майке отца Еления существо. Совсем не похожее на традиционные религиозные изображения, оно, однако, цепляет за чувство подлинности. У Кости опять бегут мурашки по рукам. Синяя женщина на майке вызывает и страх, и робость, и любопытство, а вот девочка на руках – прямо принцесса, такая, каких обычно рисуют маленькие девочки.
– Я, сынок, не сразу про нее понял. Она открылась постепенно. Сразу бы я не выдержал. Но она не требует преданности, она вообще ничего не требует. Ты сам все отдаешь. По зову сердца.
– А почему же отдаешь?
– А вот в этом, сынок, и есть главная тайна. Ведь старые боги, что? Все жертвы требуют, договора! Ненасытные кровопийцы. Человек как раб для них. Слаб, грешен, ничтожен и всем должен. А она не такая, она человеческую природу любит, верит в нее, поддерживает. Ведь человек – настоящее чудо!
Костя слушает отца Еления во все уши. Как это связано с Лорой, с ее Богиней? Голова кружится от волнения. Такого он никогда не слышал. Становится страшно. Проносится мысль: они же все сумасшедшие, а я слушаю. Но отец Елений продолжает говорить так убежденно, так искренне, что не верить не получается.
– Вот и я, сынок, всю жизнь ведь христианином был, православным, а на старости лет прозрел, уверовал. Нет Христа в России давно, уже лет двести как нет. Вообще Бога нет на нашей земле. Прогнали всех, давно уже. Россия Богиню ждет. Ведь Россия – женщина, Мать, а ее все насилуют, бедную, то огнем и мечом покрестят, то серпом и молотом замордуют, а то и просто продадут на рынке, как рабыню.
– Как же вы, отец, все это поняли?
– А как понял? Претерпел. Был я, сынок, простым монахом в Стирском монастыре на Волге. И не знал, что такие испытания впереди. Монастырь наш бедный, монахов сорок человек. Рядом, в старом здании, психиатрическая лечебница была, еще с советских времен. Жили мирно, помогали им, как могли, христианский долг выполняли. Бедно было, но по-божьи. А тут девяностые настали, а потом все изменилось в монастыре. Настоятель умер, царство ему небесное, любимый мой человек, настоящий мудрец был, как я сейчас уже понимаю. Монахи жизнью монашеской жили, соблазнов-то и не знали. А тут новый настоятель, из Москвы, реформы затеял, денег у бандитов и бизнесменов взял. Монастырь заблестел, люстры новые, крыша сияет, как лик Божий, цветочки. Святая вода в бутылочках. Магазины. Настоятель уверил нас, что песочек под монастырем целебный. Он песочек к коленкам прикладывал, и они болеть переставали. И стало главное наше послушание – песочек в маленькие мешочки расфасовывать. Образцом служил холщовый мешочек с лавандой, который настоятель привез из Франции, из хорошей гостиницы. Все учил нас деньги зарабатывать. Нафасовали мы, значит, песочку, воду святую разлили, в магазины товаров завезли, стоянку для автобусов организовали – туристы повалили толпой. Зажили, значит, как во Франции. Не всем это благолепие нравилось. Дух-то ушел. Не молитва уже творилась, а бизнес. Но все терпели, да и в соблазне были, что тут скрывать-то. Всем нравилось кушать хорошо.
И вот однажды настоятель говорит: не дело, братия, что психиатрическая лечебница рядом. Ну сам представь, сынок, – выходишь ты из двухэтажного автобуса на богомолье, весь в благолепных мыслях, впереди золото блестит на солнце, благодать! И нечаянно голову направо повернешь, а там – мрак, гниль, из стен кирпичи выпадают, трещины на стенах, как после землетрясения, решетки на окнах, в окнах сумасшедшие, как тени, бродят – и все благолепие с тебя слетает, и даже песочком его не поправить.
И затеяла братия войну с лечебницей. В суд, к чиновникам, кинулись, чтобы выселить их и помещение себе вернуть. Настоятель в Москву ездил хлопотать. Планы были гостиницу для паломников сделать. И не выдержала, сынок, душа моя. Не по-христиански ведь это… Как думаешь? Сирых и убогих-то обижать? Не тому Христос учил, не за-ради золотища церковного страдал, не за песочек в мешочках холщовых. И аргументация такая утвердилась: там, где сумасшедшие, там и бесы, – надо наше благолепие от бесов оградить. Где это видано, сынок, чтоб христианин так рассуждал? Мы им помогать должны были, крышу им сделать, а не себе люстр золотых навешать!! Вот и спаслись бы через любовь к ближнему. Но что ты думаешь, послушала меня братия? Пальцем у виска за спиной крутили. Елений, говорили, загордился, умней всех себя почитает. Настоятель прямо сказал: либо ты с нами, либо ищи другой монастырь.
Я думал и молился, молился, и услышаны были мои молитвы. Открылась мне она – Новая Богиня. Работал я в тот день в огороде, сорняки полол и вдруг смотрю – иконка лежит. Я грязь с нее смахнул – сначала показалась Троицей, но, смотрю, чудная какая Троица: лиц не видно, закрыты цветными покровами, а на руках у них девочки. Вроде как женщины это! Я сначала испугался, что ересь какая-то, молиться начал. И вдруг голос мне говорит: «Не бойся, Елений, это я – Богиня». Я чуть в реку не упал. Никогда голосов не слышал! Молюсь уже отчаянно. Надеюсь, может, Богородица со мной говорит. А она моим мыслям и отвечает: «Нет, Елений, я другая, я Новая. Не бойся, я теперь с тобой буду. Всегда».
И хорошо мне так стало, так спокойно, как будто все самое страшное в жизни уже позади и теперь все легко будет, по правде. Иду я, смеюсь, веселюсь: счастье-то какое мне выпало! Навстречу мне братья идут и спрашивают, что ты такой веселый, Елений, все сорняки выполол?
Я все им рассказал: и про голос, и про Богиню, иконку им показал. Говорю: надо срочно в Москву собираться, рассказать патриарху про то, что со мной случилось, про Новую Богиню, про то, что вернуться надо к правде, к служению настоящему. Что психиатрическую лечебницу не выгонять надо, а под крыло взять, крышу починить, обогреть людей, помочь. Я решил сразу выезжать, у меня такие силы после встречи с Богиней открылись, даже и не думал, как до Москвы доберусь, денег у меня личных не было.
Братья меня послушали, не сказали ничего. А я зашел в келью, рюкзак взял и на вокзал пошел. Добрые люди подвезли и билет купили. В поезде девочка ехала, фломастерами рисовала, так мы с ней вместе на майке нарисовали мою Богиню и ее дочку. Грешен, девочка на нее похожа оказалась. Но в каждой женщине Богиня есть. Так что не грех это, а милость. Ее только узнать надо. Похоже, и ты, сынок, такую встретил?
– Ой, отец, я и не знаю. Она особенная очень. Не похожа ни на кого. Говорит, что мир спасла в ноябре. А теперь как жить, не знает. Ведь сумасшедшей признали.
– Это испытание такое, сынок. Меня ведь тоже сюда посадили. Я как из поезда вышел, так и свинтили. Не успел я до патриарха добраться. Доктор говорит, расстройство у меня психическое. Но между нами, сынок, если и так, то я не в обиде. Некоторым выздоравливать не нужно. Но ты не думай, твоя любовь не сумасшедшая вовсе, просто Богиня выбрала, чтоб открыться ей. А как поверят тебе там, где ни во что не верят? Надо тебе знак ей послать, что ты с ней, что веришь ей. Ей только это и нужно.
– Отец Елений, очень вас прошу, расскажите мне еще про Богиню эту – что она обещает, что хочет от нас? Как ей служат? Я-то неверующий, кажется…
– Сам не знаю, сынок. Это нам всем вместе постигнуть требуется. Я как понял, служение-то такое, как мы привыкли, ритуальное, она не приветствует, но и не отрицает. Говорит: ритуалы нужны, но они вселяют иллюзии и подменяют реальность. А спасемся только через то, что есть.
– Непонятно… а что есть?
– Да, сынок, она простоты не ищет. Говорит, принять надо сложность эту, не осквернять простотой. Говорит: старые боги много лгут, потому что упрощают. Поэтому и не верят в них всей душой. Душа человеческая не поле битвы добра и зла, она сама и есть добро и зло. Сама и есть сложность. Нам простота нужна для спокойствия и безответственности. Но от упрощений только кровь да стыд выходит. Вот и думай, сынок, что все это значит.
Отец Елений и сам задумался, грустно смотря на Костю. Руки развел: мол, вот и все, чем могу помочь. Дальше ты сам.
– Спасибо, отец Елений. Вы мне очень помогли. Мне идея одна пришла в голову. Можно к вам еще потом прийти, поговорить, посоветоваться?
– Конечно, сынок, приходи, помогу, чем могу. Возлюби то что есть! Богиня тебе в помощь!
Мент за дверьми палаты весь извелся.
– Как долго! Что вы там целый час обсуждали? Костя! Он больше пяти минут не говорит ни с кем – замолкает, и все, пишите письма, не разговоришь! Я для медсестры целый театр устроил, чтобы она вам не мешала. Пошли скорее, расскажи, что он тебе сказал.
– Что ты сказал?.. Театр?! Театр?!!
Костя взбудоражился, заходил взад-вперед по коридору. Иногда останавливался и застывал. Задавал себе громко вопрос: и что дальше? Напряженно думал и начинал опять ходить. За ним, сгорая от любопытства, ничего не понимая, ходил возмущенный Мент. Из туалета выплыл Мориц с сигареткой и кофе, который он пил из пластмассовой, весьма изящной рюмки. Под глазами еще виднелись следы вчерашней косметики. Плохо открывающимися глазами молча взирал на то приближающихся, то удаляющихся Костю и Мента. На третьем круге не выдержал:
– Господа-а… вы похожи на возбужденных психопатов, что с вами? – Потом вальяжно обернулся к постовой сестре: – Милочка, что вы им вкололи сегодня? Амфетамины? Почему они носятся, как цирковые лошади? Гаспа-а-дин учитель, мой фиолетовый друг, что с вами?
Костя только сейчас заметил Морица, подошел и взял его за руки:
– Театр, Мориц, мы будем делать театр!
Мент, приревновав, начал громко возмущаться:
– Е…ть, что происходит? Я ничего не понимаю!
– Га-аспада, позвольте, я плохо соображаю после вчерашнего, давайте сядем, насладимся утром, все спокойно обсудим и не будем кричать, как потерпевшие. – Мориц покосился на Мента. Он перестал его подкалывать после того, как оба стали приятелями Кости, но иногда не мог удержаться. Его забавляло возмущение Мента.
Но Мент не заметил, раздраженно отбиваясь от сестры, в третий раз переспрашивающей его имя-отчество.
– Фа-аниль Рауфович, через «ф», не ваниль, а Фаниль! Поняли? Давайте я ваш бланк сам заполню.
Сестра шустро спрятала бумажки:
– Ишь ты, Ваниль, без тебя справлюсь. И откуда вы такие взялись тута, – пошла ворчать в кабинет.
– Вот дур-ра неграмотная, – привычно выдохнул Мент, – откуда мы взялись, не знает она… сука… Да оттуда же, откуда и ты, блядь старая, из материнской п…ы!
– Господи! Коллега, прекратите немедленно, эта старая рабыня пишет с трудом, а вы хотите от нее всечеловеческой толерантности. Будьте проще! Пройдемте в столовую, там господин учитель нам наконец-то соизволит все объяснить.
Уселись. Приковылял Ваня-дурачок. Мент терпел из последних сил: обычно Ваня приставал минут на десять. К его облегчению, дурачок взял карандаши и сел рисовать елочку и Деда Мороза.
Тем временем Костя заметно преобразился, тоже схватил листочек, карандаш. Увидел Деда Мороза в красном колпаке, счастливо рассмеялся и даже потер руки от удовольствия.
Мент с Морицем быстро переглянулись. Неужто все-таки спятил учитель?
Костя, поймав их взгляд, стал еще более довольным:
– Друзья, я вас обожаю! Сейчас я вам все объясню. – Он интригующе замолчал, хитрющими глазами глядя то на Морица, то на Мента.
– Друг мой, я тоже вас обожаю. Не спятили ли вы часом? А то, знаете, бывает: привезут сюда – еще ничего, а потом как начнется! Некоторые думают: раз дурдом, то все можно.
– Мориц, успокойтесь. Я просто очень возбужден! Сегодня я получил письмо от дамы, которая меня так заинтересовала вчера. Насколько мне удалось понять с помощью отца Еления, она нуждается в нашей помощи. Мы должны сотворить для нее действо, театр. Это ободрит ее и будет знаком от меня…
– Вы уже и у отца Еления были? Какая активность с утра, однако… Что сказал вам божий человек?
– Женщине, о которой я говорю…
– Ее зовут Лора, – вставил Мент.
– Да, Лора… Так вот, Лоре открылась Богиня. Она вошла в нее в ноябре и предотвратила разрушение Москвы. Отцу Елению Богиня тоже открылась, и он оказался здесь. Так что дело опасное. Хотя мы уже здесь… Что может быть хуже?
– Бо-о-гиня? Но-овая? Как интересно. Та самая – синяя аватарша с девочкой на коленках, что на майке у отца Еления?
– Да! Наша роль весьма сложна, друзья. Мы сочиним пьесу-знак и поставим ее на Рождество. Времени очень мало. А театр будет самый что ни на есть серьезный. Самый серьезный в моей жизни!
Мент резко откинулся на спинку стула и выдохнул. Он с самого первого взгляда заподозрил в Косте нечто особенное. Он чувствовал, что они оба неугодны некоей Системе, не вписываются в нее, как детали от более совершенного мотора следующего поколения. Он внимательно наблюдал за всеми движениями Кости, складывал и раскладывал в уме разные версии своей и Костиной роли в больших событиях, к которым постоянно готовился.
– А ты, учитель, оказывается, еще и режиссер. Не ожидал, не ожидал… – Теперь и у Мента стал странный вид. В его системе появился новый элемент – режиссура, театр. Он еще не понял всего его смысла, но уже почувствовал, что этот элемент способен изменить все остальные.
Лагерный вопль медсестры прервал их:
– Обе-едать! На-а-крывай на стол, кто дежурный?!
На столы стали раскладывать миски. Пора было закругляться. Костя сказал, что ему надо денек-другой подумать над «матрицей сцены», и потом они сразу начнут репетировать.
Костя проснулся. Тридцать первое декабря, Новый год. Как новый год встретишь… На соседней койке тревожно спал Мент, даже во сне сохраняя острое настороженное лицо. Костя рассматривал его и видел, что Мент похож на птицу, стремительную и трагическую. Ворон? Или сумасшедший ястреб? А в чем, собственно, его сумасшествие? Надо понять его. Тогда определится его роль в спектакле.
Из коридора доносился голос Морица, вполне сносно поющего «Джингл Белз». Костя улыбнулся: Мориц может недурно петь, это тоже пригодится. В углу палаты сидел Ваня-дурачок и украдкой жевал синюю мишуру, прилепленную скотчем к голой стенке. А ты кто? Костины мысли блуждали. Тот школьный спектакль казался теперь репетицией к главному театру его жизни, который будет здесь – в психиатрической больнице. Это будет настоящий современный театр. Правильно сказал Мориц: мы же в дурдоме, здесь можно все, рецензий все равно нигде не напишут. Да здравствует творческое безумие! Костя вскочил, потянулся и украдкой выглянул в коридор.
Медсестры на посту пошленько хихикали. Было тише, чем обычно, большинство больных отправились отмечать Новый год домой. Костя чувствовал себя бодрым, сознание было ясным, хотелось есть. Он оделся, умылся и сходил в туалет. Уже привыкнув к коллективному справлению нужды, доброжелательно поздоровался с Душным, который стоял перед унитазом и внимательно его осматривал. Костя бросил режиссерский взгляд на внушительный пенис Душного, подумал автоматически, что Душного тоже надо занять в театре.
В столовой уже гремели бидонами, больные помогали разливать овсянку по тарелкам, жидкий чай исходил паром в одинаковых кружках. Мориц подсел к Костику, подпихнул его легонько и указал пальцем на одного из пациентов:
– Смотри, новенький.
Новенький оказался истощенным напряженным мужчиной, довольно молодым, с мутными бледными глазами. Он сидел и смотрел в пол. Заметив, что Костя его рассматривает, быстро поднялся и ушел. Костя поежился.
– Мориц, друг мой, кто это?
– Новенький. Ночью привезли. По виду – в психозе. Смотри аккуратнее, учитель, он опасный. Если что, меня держись.
Мориц жеманно оттопырил мизинец с длинным острым ногтем и принялся за кашу. Медсестры раздавали таблетки. Косте тоже дали две белые и одну оранжевую. Мориц засунул свои в рот и сразу выплюнул, как только медсестры отвернулись. Костя поколебался и сделал так же. Внимательно следили не за всеми, а только за теми, кто был замечен в отказе от лекарств.
Каша была почти доедена. Повеяло легким ветром – Майя Витальевна легкими шагами неслась по отделению, здороваясь со всеми и ни с кем конкретно. Сказала что-то постовым сестрам и скрылась. Костя удивился: что она тут делает в Новый год? Неисчерпаемый источник информации, сидящий рядом, тут же откликнулся:
– Наша фея сегодня дежурит. Кому еще дежурить в главную ночь, как не ей? Это честь для провинившихся, одиноких, тех, кого никто не ждет, ну и для фиолетовых фей, естественно.
– Ее никто не ждет?
– Любезнейший Костя, это же дурдом! Здесь очень мало счастливых женщин. Впрочем, у нее есть отпрыск. Девочка.
Между тем завтрак закончился. Со столов убрали. Солдатики накрывали столы скатертями, буфетчица гремела грязными бидонами. Неразлучная парочка наркоманов сидела с видом ведущих аналитиков Пентагона. Встречать Новый год трезвыми они не собирались. Предстоял настоящий мозговой штурм. Вариантов было несколько, все они были рискованны и неочевидно приводили к успеху. В итоге аналитики решили попробовать в новогоднюю ночь галоперидол, благо достать его не было проблемой. Они долго обсуждали предполагаемый эффект, в итоге решили, что это будет похоже на «побыть роботами и, собственно, почему бы и нет?». Мориц крутил пальцем у виска: галоперидол жрут добровольно, торчки хреновы! Он явно не дружил с галоперидолом, разнервничался и ушел спать.
Костя пошел на острую половину, надеясь найти Майю Витальевну и решительно сказать ей, что хоть он и подписал согласие на лечение, но больным себя не считает и от лечения хочет отказаться. Надо все ей объяснить, она поймет…
Вдруг он услышал резкий звук бьющегося стекла, женский крик, еще крики. Подумал сначала, что включили телевизор, но слова слышались матерные, некрасивые и страшные. К нему по коридору в двух левых ботинках бежал Ванечка-дурачок. Прямо у ног споткнулся, повалился на Костю и, закатывая глаза, страшным шепотом проговорил:
– Ко-остя, доктора убили.
Из столовой бежали больные, часть спряталась в туалете, другие, онемев, смотрели на новенького. Он жутко орал:
– Порежу, с-суку, и себя порежу!!
В правой окровавленной руке у него был большой кусок оконного стекла, пол был усыпан осколками. Левой рукой он крепко держал Майю Витальевну. Острый край стекла приставил к ее горлу. Майя Витальевна смотрела на Костю серьезными, ничего не выражающими глазами. Костя оцепенел. Сзади послышался топот постовых сестер. Их было двое. Как только они вбежали в столовую, новенький опять заорал:
– Порежу всех, суки, ни х…я у вас не получится, я вам живым не дамся, выпустите меня отсюда! Убирай свой шприц! Подойдешь, я ей в шею воткну и себе потом. – Новенький опасно дернулся, сестры отступили.
Все замерли. Кто-то в глубине отделения завыл. Наркоманы оказались близко к разбитому окну и теперь тихонько отползали под столом.
Медсестра Любочка стала загонять больных в палаты. Костя стоял к новенькому и Майе Витальевне ближе всех, боясь пошевелиться. Кровь с рук новенького заливала белый халат врача, и на нем расплывалось новогоднее красное пятно. Стало холодно, в разбитые окна врывался мороз.
Любочка дернула Костю за рукав и попыталась увести, но Костя стоял столбом. Она оставила его в покое. Не до него сейчас.
– Что ты хочешь? Мы сделаем все, что ты скажешь, отпусти врача. – Любочка попыталась сделать шаг вперед.
– Стой, сука, с-сказал, порежу, с-сказал! Открывай двери, быстро, я с-сказал, меня не запрешь, суки еб…е!
Вторая медсестра исчезла. Наверно, пошла за помощью, с надеждой подумал Костя. Майя Витальевна перестала дышать, став похожей на мертвую куклу.
– Выпустите меня! – орал новенький. – Или я ей башку отпилю. Быстро!
– Мы выпустим тебя, только стекло опусти. Надо достать твою одежду, не пойдешь же ты в пижаме на улицу. Там холодно. Подожди немного, сейчас принесут. – Любочка говорила ласково и убедительно.
И тут Костя включился. Он вновь почувствовал ярость, как тогда в кабинете у Ясеня.
– Отпусти ее, – сказал он тихо.
Новенький от неожиданности перестал орать. Костю он до этого момента вообще не замечал.
– Что??
– Отпусти ее. Ты же мужик – отпусти бабу. Давай лучше меня возьми, какая тебе разница?
Это будет хорошим решением и моих проблем, холодно подумал Костя.
Новенький растерялся, замер. Костя сделал шаг вперед, потом еще один. Он подошел на расстояние вытянутой руки. Реальность стала прозрачной. Он увидел ужас и безумие новенького, увидел бессилие и смирение Майи Витальевны, увидел свое желание убить и быть убитым. Потом остались только несчастные одинокие глаза новенького. Костя протянул руку, взялся за стекло и отвел его от шеи Майи Витальевны. Она сделала пару шагов в сторону и осела на пол. Костя и новенький стояли почти вплотную друг к другу. Костя держал стекло с одной стороны, новенький с другой. Что я делаю? Я и вправду спятил! Сомнение мелькнуло у Кости в глазах, и новенький взревел. Он дернул стекло на себя. Он сейчас убьет себя или меня, понял Костя. Но тут что-то больно обрушилось на Костю сбоку, он отлетел в сторону. Четыре санитара, как потом выяснилось, и вправду вызванных второй медсестрой, вязали новенького. Один из них и отпихнул Костю. Новенький отчаянно кричал, ревел, бился насмерть, но санитары знали свою работу.
Костя наклонился к Майе Витальевне, все еще сидящей на полу, взял ее под мышки и поставил на ноги. Ноги ее не слушались. Она вцепилась в его рубашку и прижалась напряженным телом. Такая маленькая, удивился Костя. Костя наклонил голову к самому ее уху и сказал:
– Все уже хорошо. Все кончилось.
От нее пахло адреналином и мандаринами. Потихоньку оживая, она все еще не отстранялась. Костя и сам еле стоял на ногах. Вдруг развеселился, как будто стакан водки залпом выпил. Подумал: «Да я герой, а вот и спасенная дама. Как хорошо жить-то, Господи!» Кажется, сказал это вслух. Майя Витальевна тоже улыбалась с совершенно детским лицом. Санитары меж тем волокли новенького прочь из отделения. Он продолжал орать:
– Все уколы рикошетом! Все уколы рикошетом!!!
Косте стало его жалко. Он начинал понимать, что же такое безумие на самом деле. Больные осторожно выглядывали из палат, примчался все проспавший Мент. Узнав, что случилось, торжественно пожал руку Косте и заверил, что, если учителя выгонят из школы, наверняка возьмут в антитеррор, поскольку он профессионал от природы и вообще мог бы стать настоящим милиционером.
Мориц, обретя дар речи и привычную манеру, указал на Костю и торжественно произнес:
– Господа, еще есть герои на этом свете! Костя – да ты же Спаситель настоящий!
Ванечка рыдал навзрыд в дальней палате.
Спустя полчаса в отделении навели порядок. Битое стекло убрали, кровь замыли, дыру на месте оконного стекла заложили фанерой. Острым пациентам дали дополнительные лекарства. Все обсуждали случившееся.
В кабинете Царицы сидели Костя, Майя Витальевна и Любочка. Решили запить стресс коньяком. Барьер, непреодолимо отделяющий врачей от пациентов, исчез. Костя чувствовал себя героем вечеринки. Майя Витальевна после пережитого совершенно опьянела и смотрела на Костю влюбленными глазами.
Рассказывала, что каждый психиатр хоть раз в жизни подвергается нападению, и это ее первый раз. Выпили за то, чтоб и последний. Костя рассказывал про школу, говорил, что дети, конечно, тоже бандиты, но не до такой степени. Любочка ругала предыдущую смену, не заметившую у новенького острого состояния и склонности к агрессии, рассказывала про аналогичный случай в ее практике, закончившийся трагически. Пациент тогда выпрыгнул в окно и разбился насмерть. Костя все выспрашивал, что чувствовал новенький, чтобы решиться на такое. Выпили и за его скорейшее выздоровление. Между Костей и Майей Витальевной возникало чувство родства, которое так связывает переживших совместно смертельную опасность. Без халата и опьяневшая, Майя Витальевна казалась хорошей и близкой. Он рассматривал ее лицо, удивляясь, что не сразу заметил, какая она милая. Сидели рядом на диване. Майя Витальевна забралась с ногами, скинув туфли, и ела одну шоколадку за другой. Ближе к полуночи Любочка ушла встречать Новый год вместе с дежурившими сестрами. Они остались вдвоем.
Ощущение странности происходящего все больше заполняло пространство. Она – врач-психиатр, он – буйный пациент, педофил и чудовище, неожиданно оказавшееся героем. Коньяк кончился, и мысль о том, что завтра все будет по-другому, повисала все чаще.
– Ты завтра работаешь?
– Нет, теперь только четвертого.
– Жалко.
Стресс отпускал, и ей потихоньку становилось неловко от того, что она ночью пьет с пациентом в кабинете Царицы. Только сейчас подумалось, что кто-то наверняка зайдет и увидит ее без туфель на диване рядом с пациентом в клетчатой больничной рубашке. Праздник заканчивался. Они неловко попрощались, она проводила его в отделение, заперла за ним дверь, включила телевизор без звука. До пяти утра смотрела на новогодних фриков, пытаясь осмыслить происшедшее.
Никогда в жизни ее никто не спасал, она вообще не считала себя такой женщиной, ради которой мужчины могут совершить подвиг. Женщина-врач, сама спасающая всех вокруг и никогда не получающая достаточно благодарности. В пациентах она не видела мужского начала, не кокетничала с ними, чувствовала себя скорее матерью или старшей сестрой, на которой висят младшие, все отнимающие братья. Влюбиться в пациента казалось ей непрофессиональным и достойным осуждения.
Пытаясь вернуть себе старую удобную схему «доктор – пациент», нашла историю болезни Кости, несколько раз все внимательно перечитала, поискала заключение психолога. Его не было. С Косулиным у них были приятельские отношения. Почти дружеские. Больше года они проработали вместе. Посылали друг другу пациентов, иногда созванивались, чтобы обсудить обострение кого-нибудь из них и стратегию лечения. Хорошо бы с ним поговорить про пациента Новикова. Майя Витальевна, разложив на диване постельное белье для дежурств, заснула в смятении и счастье.
Косулину снится, что он идет по пустынному берегу моря. Пасмурно и сыро, ноги увязают в сыром песочном тесте, ветер наполнен грохотом волн и солеными острыми брызгами. Он бредет по этому берегу без цели, кутаясь в вязаное старенькое пальтишко. Серое небо низко нависает над головой облаками, грозящими дождем. Он видит скамейку у самой воды. На скамейке кто-то сидит. Косулин подходит и садится рядом. Повернуть голову и посмотреть на сидящего рядом боязно. Сосед сидит неподвижно и молча.
Косулину страшно и тревожно, начинает сильно болеть сердце. Он хватает ртом воздух, но боль не отпускает. Сосед обращается к Косулину, но тот не может расслышать слова, ветер уносит их в сторону. Косулин оборачивается и видит лицо, так похожее на его собственное. Он узнает себя. Рассматривает. Собственное лицо кажется ему старым, несчастным и очень грустным. Ему становится себя жалко. Он улыбается себе и, повернувшись всем телом, распахивает руки, обнимает, прижимает себя к себе. Как будто две половинки складываются во что-то одно, целое и любимое. Из сердца уходит боль, его заливает горячее тепло. Так не хочется просыпаться.
Майе снится, что она на работе, в своем маленьком кабинете. Пишет. Стопки историй громоздятся на столе, на полу, на подоконнике, она окружена ими со всех сторон. Она спешит и пишет, пишет. В голове ее привычные тревожные мысли. Она думает о том, что надо успеть написать еще много историй, и о том, что было бы здорово иметь такие наборные печати со словосочетаниями, которые повторяются чаще всего, вроде «эмоциональный фон устойчивый», «в отделении держится обособленно», «спал и ел достаточно» и так далее, и просто шлепать эти печати в правильном порядке. Размышления прерывает звук текущей воды. Майя отрывается от историй и смотрит на пол. Из-под двери ординаторской течет вода. Канализацию прорвало, понимает она. И правда, вода, текущая из-под двери, грязная и воняет дерьмом. Она быстро прибывает. Майя судорожно спасает истории болезни, подбирает те, что на полу, и пытается пристроить их на стол, на подоконник. Места не хватает. Она мечется, а вода все прибывает. Вот уже по щиколотку, по колено. Становится страшно и отвратительно. Пытается открыть дверь, но гранка проскальзывает в дверном замке, дверь не поддается. Она кричит, зовет на помощь, бьется в дверь, но тщетно. Вода поднялась уже до груди, в воздухе стоит нестерпимая вонь, вокруг плавают истории болезни, справки, рецепты, выписки, ручки. Когда между водой и потолком кабинета остается меньше полуметра, Майя начинает вопить от ужаса, она не хочет захлебнуться в дерьме.
Просыпается от собственного крика в слезах и удушье, долго не может успокоиться, пьет валокордин, курит на кухне и плачет.
Паяцу снится венецианский карнавал. Темные улицы города на воде наполнены музыкой, тайной, пороками и мертвой красотой. Паяц ищет. Обращается к кружащимся вокруг ряженым, но его не видят. Он задает вопрос одному, другому, но те смеются и ускользают. Паяц злится, ему очень важно найти того, кого он ищет. Он кидается к темной глади канала, заглядывает в него, пытаясь увидеть, ухватить взглядом свое отражение, но вода слепа, в ней расплываются отблески фейерверков, силуэты танцующих, зданий, а самого Паяца там нет. Он пугается и бежит мимо празднующих, мимо темных каналов и кривляющихся мимов, через сверкающие праздничными огнями площади и узкие переулки. Перед одним из домов он останавливается. Видит то самое окно. Оно светится мягким леденцовым светом. Это из-за смешного оранжевого абажура с кисточками, которые они вместе смастерили из старой занавески. Он стоит как вкопанный, сердце колотится, уж в этом окне он точно себя увидит. Он завороженно подходит ближе и ближе. Но ничего не видит, только свет. «Неужели меня на самом деле нет?» – думает он. Смотрит в окно и не может оторваться. Меня просто нет, как же я раньше этого не знал?
Паяц просыпается, какое-то время лежит неподвижно, смотрит в потолок. Потом переворачивается на другой бок и снова засыпает.
Лора видит себя в странном кирпичном здании с множеством переходов, узких туннелей и проходов. Ходит по ним, пытаясь найти выход. Неожиданно заходит в комнату, заставленную мебелью. Крепкий дубовый шкаф, плюшевые диваны, разноногие стулья и столы. Лора рассматривает мебель, которая вдруг начинает уменьшаться и расплываться, теряя очертания. В конце концов просто исчезает. В этот момент Лора, перестав сдерживать в себе желание, взлетает и медленно летит к большому-большому окну. Лететь трудно, а хочется подняться выше. Вылетая из комнаты, Лора видит фигуру, летящую к ней издалека. Это высокий мужчина с темными волосами, и он летит быстрее и легче. Они встречаются и летят вместе вверх. Мужчине лететь просто. Лора обнимает его двумя руками, уткнувшись лицом куда-то в живот. Ей совершенно все равно, куда они летят, ей просто очень хорошо.
Во сне Мориц – смешарик Нюша. Розовый и красивый. Во сне с ним Мент. Он тоже смешарик – Ежик. И это их нисколечко не беспокоит. Нюша-Мориц и Ежик-Мент бегают по дорожкам больницы. Тепло и весело. Лето. Они смеются, носятся туда-сюда, взявшись за руки, и подпрыгивают. Нюша-Мориц кричит Ежику-Менту: побежали купаться! И они бегут к фонтану. Залезают в голубой детский бассейн и вдруг становятся десантниками в фиолетовых беретах. И у них праздник. Нюша-Мориц поет песни, а Ежик-Мент машет флагом, на котором надпись: «Нет войне! All you need is love!» Мориц во сне улыбается.
Костя бродит вокруг развалин античного храма на безымянном греческом острове. Храм стоит на высокой горе, поросшей средиземноморскими соснами. Жарко, стрекочут цикады. Костя устает и садится на обломок колонны, смотрит на храм. Возникает желание молиться. Он ложится на нагретый солнцем обломок колонны и засыпает. Во сне видит полупрозрачную деву в развевающихся одеждах. Она кружится и зовет с собой. Дева показывает разные части острова: то маленькую деревеньку, то берег, потом горы. Все, что он успевает рассмотреть вокруг, удивительно прекрасное и яркое. Они оказываются под водой. На той глубине, где уже сумрачно, но солнце проникает и туда. Они подплывают к развалинам простого античного жилища – маленькой хижине. Дева указывает на него рукой. Костя входит, а она остается снаружи. Внутри все так, как будто жилище оставили только что.
В маленькие окошки проникает призрачный солнечный свет. Лучи скользят по грубо сколоченному столу и скамье, над очагом подвешен кувшин с надколотым носиком. Множество предметов, назначения которых Костя не понимает. Он садится на лавку и долго рассматривает все вокруг. Внезапно становится отчаянно грустно. Он плачет о том, как ненадолго дается возможность прикасаться к окружающим людям и предметам – всего лишь на несколько десятков лет! И у него еще есть время.
Костя просыпается в палате от острого желания кого-нибудь обнять.
Больничной дворняге Лизе снится ее любимый сон. О том, что она стала главным врачом больницы. Она ездит с шофером в департамент, проводит долгие совещания, посещает отдаленные корпуса больницы с бессмысленными, но очень страшными для окружающих проверками. Во сне у нее собственная столовая и повар. Больше всего ей нравится финал сна: когда она, будучи главным врачом, возвращается в кабинет, исполнив свои начальственные обязанности.
Кабинет даже во сне заставляет собаку нежно перебирать лапами. Она со всех ног бежит в красный кирпичный двухэтажный особняк девятнадцатого века. Из крыши которого гордо торчит золотой крест. Кабинет главного врача находится на втором этаже. В пролете между первым и вторым этажами висит огромная, батального размера картина «Снятие цепей». На ней изображен французский врач-реформатор Филипп Пинель, прославившийся борьбой за смягчение психиатрического режима. Он снимает цепи с истерической барышни, обнажившей грудь.
Второй этаж корпуса разделен на две части. Справа больничная церковь, слева приемная и кабинет. Причудливое сочетание Пинеля с церковной позолотой и ладаном, выросший из крыши крест, зеленая коверная тишина, напряженные лица в приемной – все это придает Лизиному сну небывалую торжественность и высоту. В этот момент Лиза окончательно теряет голову, перестает быть собой и становится чем-то неизмеримо большим. И, становясь большим, Лиза строго вопрошает:
– Вы понимаете, что такое шизофрения?!
Неожиданно во сне все меняется, величие кабинета главного врача больницы сменяется уютом и затхлостью больничного музея. Среди старинных, обнимающих себя смирительных рубашек и пожелтевших историй болезни можно ознакомиться с меню пациентов столетней давности. Пациенты после экскурсий перестают воспринимать селедку на завтрак как нечто само собой разумеющееся и долго потом вспоминают всякие бланманже, стерлядки припущенные, бефстроганов с черносливом и малиновый крем на десерт. Меню звучит потусторонней музыкой. Незнакомые на вкус названия придают собачьей дремоте особую изысканность. Сквозь сон она слышит звуки подъехавшей психиатрической перевозки. В ней привозят больных из города. Лиза с любопытством, открыв глаза, нюхает воздух, пытаясь определить, знает ли она, кого привезли на этот раз…
Новый год благополучно наступил, все подарки подарены, деньги потрачены, общение с родственниками уже утомило, и тут наступают первые рабочие дни. В новогодние праздники больница работает как обычно, безумие не уходит на каникулы. Наоборот: интенсивное общение с семьей, возлияния и злоупотребления, нарушение привычного ритма приносят обильный приток пациентов.
Косулин, промучившись всю неделю в колебаниях между желанием рвануть в Одессу, убить жену и ее любовника и страхом нарушить привычное равновесие жизни, с воодушевлением шел на работу. За дни праздников он выпил с Паяцем ящик водки. Еще три раза сходил с сыном на горку и один раз на каток, навестил мать, которой так и не признался, почему плохо выглядит, счастливо избежал встречи с родителями жены, наврав про срочную консультацию.
Он успел позабыть о больничных делах, отодвинув их и освободив место для хаоса внутренней жизни. Дочка укатила в Питер с институтской компанией, и он был этому рад. Появившееся в ее взгляде презрение провоцировало на необдуманные поступки. Он видел, что она ждет от него решительных действий, но не умел объяснить, насколько раздавлен изменой ее любимой мамочки.
Жена должна вернуться сегодня. Раз в день она посылала ему лживые эсэмэски о том, как скучает и хочет домой. Он с ужасом представлял, как она вернется и наступит час «икс». Ее не было целую неделю, и с очевидностью напрашивался праздничный секс. Что делать?! Он не сможет не выдать себя. Он просто не сможет. В таких вот мыслях психолог вышел на улицу и отправился на работу.
В праздники Москва принадлежит людям. В метро полно свободных мест. Становятся отчетливо видны изгибы улиц, стряхнувшие с себя двойные ряды припаркованных машин. На короткие минуты узнается старая Москва – Москва детства. В такие дни Косулин чувствует, что не так уж он любит людей. Он представляет себе, что бы могло такого случиться, не очень трагического, но все же совершенно неотвратимого, чтобы в Москве убавилось раза в три народу. Чтобы Москва потеряла свое значение, где-то вырос Новый Прекрасный Город, и все уехали туда. А остались те, кто слишком ленив, чтобы искать лучшей доли. Как раз такие, как он.
Косулин стыдился этих фантазий. Но быстро успокаивался от мысли, что сумасшедшие все равно останутся, их так же надо будет лечить и на больницу эти глобальные изменения никакого впечатления не произведут. Даже если рухнет весь мир Косулина, там все останется по-старому, как в детских воспоминаниях. Так же будут плодиться рыжие дворняги, сонные – охранники будут растворяться в пейзаже, прекрасные цветы и растения лечить измученные души пациентов. Палаты будут полны остановившихся глаз, движения больных будут скованны и необычны, движения врачей быстры и ускользающи.
Все так же он, психолог, с утра будет спешить на пятиминутку, чтобы услышать голос человека, который доносится из особняка с крестом на крыше. Все будет как всегда. Это и есть рай, грустно улыбается Косулин, входя в главные ворота больницы и энергично поднимаясь наверх, на крутой пригорок. Взобравшись на него, он устремляется в маленькую, до неприличия романтичную арку, летом увитую розами со всех сторон. По пути к корпусу он старается обязательно пройти через эту арочку. Это его личный ритуал, оживляющий детские фантазии о замках, рыцарях, принцессах и гномах. Из арки открывается вход в большое внутреннее пространство больницы, и вдалеке слева можно различить окно рабочей каморки Косулина.
Пятиминутка после праздников длилась утомительно долго. Косулин притулился на мягком подлокотнике дивана между монументальной Генеральшей и щуплой противной медсестрой Танечкой. Танечка развернула дневник с записями персонала о состоянии больных в отделении и, колюче упершись острым локтем Косулину в бок, изготовилась читать. Бубнеж дежурного врача по селектору никто не слушал. Заведующая уже писала в листах назначений, старшая сестра изучала свой маникюр.
И тут на стандартный вопрос главного врача: «Будут ли замечания, предложения, объявления?» – откликается директор больничного клуба:
– Сегодня, – начинает он голосом Левитана, объявляющего о победе Советского Союза над фашистской Германией, – в пятнадцать ноль-ноль в клубе состоится театральное представление, поставленное силами пациентов. Приглашаются все!
Формула «приглашаются» – условность. Посещение мероприятий, объявленных по селектору, обязательно для всех. Косулин настораживается. В сознании всплывает образ бледного тонкого лица учителя, его рассуждения о греческом театре.
Плохо, думает Косулин, ох как плохо. Точно сформулировать, что «плохо», не получается, но отступившие было переживания по поводу странного пациента, встретившегося ему перед Новым годом, вновь обретают актуальность. Дальше Косулин уже не слушает Танечку, рассказывающую про температурящих и неспокойных пациентов.
Рабочий день пролетает незаметно. Больных мало, подлечившиеся пациенты все еще пребывают в домашних отпусках, и Косулин проводит большую часть времени беседуя с теми, кто всегда встречает праздники в больнице. Косулин с удивлением замечает, что, кроме нехорошего предчувствия по поводу предстоящего спектакля, начинает зарождаться любопытство и какая-то смутная надежда. Возникает ощущение, что на этом спектакле произойдет что-то важное и для него самого.
Косулин терпеть не мог ходить в клуб. Обычно там выступали пациенты дневного стационара. Тягостное зрелище, вызывающее смешанное чувство стыда и раздражения. Пациенты, которым в этой жизни уже давно ничего не надо, под руководством больничного театрального работника пели и плясали. Больше всего это напоминало театр депрессивного Карабаса-Барабаса, неумело управляющего поломанными марионетками. Косулин, возможно, более других драматизировал, но выдерживал эти спектакли с трудом. Он либо избегал их, либо садился у самой двери и ждал подходящего момента, чтобы сбежать. В этот раз все по-другому. Фраза «силами пациентов» внушает надежду.
На обеде почти никого. Только Пашка, Агния и Белла. Встречаются как после долгой разлуки, обнимаются, обмениваются новостями и подарками. Косулин радуется, что после праздничного перерыва привычный тоскливый фон отступил. Все оживлены и приветливы. Косулин рекламирует предстоящий спектакль. Не хочется смотреть его одному. Однако коллеги морщатся и в клуб идти не хотят. Тогда Косулин предлагает сходить на спектакль, а после отметить все прошедшие праздники, а заодно и сегодняшнее Рождество. Наконец удается договориться.
Косулин выходит из отделения ровно в три. Он знает, что спектакль не начнется вовремя, и поэтому никуда не спешит. День солнечный, морозный, и Косулин идет глубоко вдыхая холодный свежий воздух, позабыв про жену и предвкушая новизну.
Здание клуба стоит близко к входу на территорию больницы. Форпост – место встречи внешнего и больничного миров. Косулин идет обгоняя группы пациентов, под предводительством социальных работников медленно бредущих на спектакль.
Актовый зал, занимающий весь первый этаж здания клуба, заполнился уже больше чем наполовину. Все рассаживаются, здороваются со знакомыми, поздравляют с прошедшими. Косулин разглядывает кудрявую Пашкину макушку, рядом с ним сидят Белла с Агнией. Они шепчутся и хихикают. Косулин пробирается к ним, усаживается рядом с Агнией и начинает оглядываться.
Никому не приходит в голову топить зал как следует. Высокие потолки и окна во всю стену обеспечивают арктический микроклимат. Холодно даже в июле. Спустя полчаса наслаждения больничным искусством ноги начинают мерзнуть, а кончик носа леденеть. Косулин шутил над этим, говоря, что это искусство требует особых жертв и страданий, но сейчас жалеет, что забыл дома перчатки. Агния предлагает ему одну из своих варежек. Косулин как джентльмен отказывается.
Народу в зале прибывает. То, как рассаживаются зрители, отражает негласную иерархию больничной жизни. В первых рядах – врачи. Их белые халаты, не снятые даже на время представления, выглядывают из-под шуб и пальто. Они чинно шествуют по проходам между рядами, усаживаются и продолжают вести деловые и светские беседы. Вот прошествовала Царица, окруженная стайкой докториц, среди них Косулин заметил и Майю Витальевну. Она выглядит встревоженной и не замечает приветственного жеста Косулина. Царица усаживается в первый ряд, рядом с главным врачом. Будут выступать ее больные, догадывается Косулин. Затем Косулин видит Куклу. Она устроилась в гордом одиночестве. Врачей немного, большинство спектакль проигнорировали.
Остальные места занимают больные. Пациенты каждого отделения сидят вместе, социальные работники, в чьи обязанности входит водить больных в клуб, следят, чтобы они не смешивались. Так за ними легче следить. Мощный бас Катьки Макаровой возмущается тем, что ее заставляют сдавать верхнюю одежду в гардероб. «Вот и мои пришли!» – отмечает Косулин.
Когда пациентки его отделения проходят мимо, Косулин успевает заметить, что Катя чуть ли не волоком тащит Лору. Лора сильно взволнована, все норовит остановиться, но Катька уверенно держит ее за локоть и, что-то убедительно доказывая, тащит ее ближе к сцене. В атмосфере разливается напряжение. Событие из ряда вон: пациенты сами поставили спектакль. Косулин тоже сильно волнуется. Он одновременно боится, что все будет как обычно – уныло, стыдно, глупо, и в то же самое время надеется, что спектакль окажется особенным. Все вместе пугает, страшно предположить последствия.
В то время как Косулин разглядывал пришедшую на концерт публику, Костя дает последние наставления своим актерам. Он серьезно и сосредоточенно носится по сцене, поправляет костюмы, разговаривает со всеми разом, досадует на то, что не успевают начать вовремя. Его останавливает Мориц. Он кладет неожиданно тяжелую руку на плечо Кости:
– Пора, учитель!
И вот, наконец, свет в зале гаснет. Зрители затихают в ожидании. Малиновый занавес колыхнулся раз, другой и плавно пополз в сторону. На сцене так же темно, как в зале. За несколько секунд воцаряется тишина. Вспыхивает софит, яркий круг белого света шарит по сцене в поисках действующих лиц и останавливается на высокой фигуре неопределенного пола и возраста. Фигура закутана в длинную белую хламиду, похожую одновременно на греческую тогу, ангельский наряд и костюм привидения. Лицо, обращенное к залу, тоже белое, темнеют только провалы глаз, кажущиеся прорезями в маске. Длинные волосы в продуманном беспорядке падают на плечи. Это Мориц, совершенно неузнаваемый без своего обычного наряда.
Он стоит какое-то время, внимательно разглядывая зал. Из-за слепящего света софитов вряд ли может видеть лица зрителей, но каждый в зале чувствует, что фигура на сцене смотрит именно на него. И им неуютно. Словно не актер стоит на сцене под взглядами зрителей, а, напротив, зритель, нежданно-негаданно оказывается под пристальным вниманием этого странного белого существа. Когда некоторые зрители начинают подозревать, что все действие и будет заключаться в этом непонятном и неуютном разглядывании, Мориц слегка качнулся вперед и запел. Голос его, неожиданно высокий и мощный, странно хрупкий, усиленный хорошей акустикой актового зала, заполняет собой все. Мориц стоит неподвижно, выражение его лица не меняется, живут только голос и руки, совершающие одно медленное, непрерывное, почти незаметное движение. Мориц протягивает их вперед, к зрителям, то ли просящим, то ли предлагающим жестом. Песня звучит торжественно и грустно. Косулин, захваченный силой и красотой голоса, не обращает внимания на слова. Хочется закрыть глаза и только слушать. Когда же он отходит от первого эстетического потрясения и начинает вслушиваться, то с удивлением понимает, что не может разобрать слов. В этом грустном и торжественном гимне, обнажающем душу, слов нет.
Косулин удивленно поворачивается к Агнии и неожиданно близко видит ее лицо. Нахмурившись, она внимательно слушает странное пение. Косулину кажется, что сидящая рядом с ней Белла плачет, сама того не замечая. Косулин, боясь пошевелиться, рассматривает зал. Зрители выглядят завороженными жертвами сирен, запертыми в звуках. Мориц поет долго, и его голос все больше меняет реальность, заставляя каждого увидеть собственное одиночество и тоску.
Только Царица, монументально восседающая в первом ряду и изготовившаяся благосклонно принять сначала самодеятельность пациентов, а потом и похвалу начальства, чувствует, что все идет не так. под влиянием пения Морица она увидела себя старой и никому не нужной, и это чувство ей не понравилось. На празднике в психиатрической больнице должно быть весело и задорно. Или хотя бы просто задорно, как в детском садике. Это она знает наверняка. Но не понимает, что делать с желанием молиться, возникшим в ее душе в ответ на пение Морица. Ее пациента.
Мориц допел и, не поклонившись, медленно ушел со сцены. Еще несколько мгновений в зале стоит тишина, затем зрители разражаются аплодисментами, кто-то кричит «молодец!» и «браво!», все задвигались, задышали.
Когда аплодисменты стихли, все увидели, что круг света на сцене несколько поблек и расползся. В нем появились новые действующие лица. На сцену выходят Костя, Мент, Ванечка-дурачок и отец Елений. Костя одет в серый костюм и галстук, в руках он держит учительский портфель. Мент в милицейской форме невероятно хорош. Отец Елений в черной монашеской рясе выглядит так, как будто в ней родился. Ванечка нарядился в красный спортивный костюм с Микки-Маусом на груди.
Фигуры медленно ходят по сцене и оглядывают друг друга, зал. Из колонок раздается шум улицы, слышны гудки машин, смутные обрывки разговоров, шаги, музыка в отдалении. Шум этот вскоре стихает, и герои оказываются стоящими в ряд у переднего края сцены. Как и Мориц, они безмолвно вглядываются в зал. Каждый из них похож на себя: Костя чувствителен и вдохновлен, отец Елений добродушен и открыт, Мент несчастен и подозрителен, Ванечка глуп и беззащитен.
Лора во все глаза рассматривает Костю. Он нравится ей в костюме. Так вот ты какой, учитель… Она вытягивается, стремясь макушкой к потолку, чтобы ничего не пропустить.
Тем временем на сцене актеры снимают с себя одежду и оказываются в одинаковых клетчатых больничных пижамах. Они складывают свою повседневную одежду в большой черный мешок, который выбрасывают за рояль. На сцене теперь пациенты психиатрической больницы.
Круг света опять сужается, концентрируется и замирает на Косте. Остальные трое актеров остаются в полутьме. Костя поправляет воротничок больничной пижамы и начинает говорить. Зрители, уже привыкшие к пантомиме, удивленно вздыхают.
– Я учитель, – говорит Костя. Голос его звучит совсем не театрально, а обыденно и просто. – Учитель истории. Я рассказываю детям про древних славян, про Ивана Грозного, про Ленина и про войну. Отвечаю на вопросы детей, чем Ленин отличается от Сталина, а Сталин от Гитлера. Еще я люблю театр. Знаете… я организовал в школе детский театр. Это стало делом моей жизни. – Костя горько усмехается и замолкает. Кажется, что он задумался или погрузился в воспоминания. – А потом мой начальник обвинил меня в педофилии. В том, что я домогался своего ученика. – Костя делает паузу.
В зале вновь начинается движение и шум. Царица поворачивается к Майе Витальевне и почти в полный голос что-то ей выговаривает. Майя сидит ссутулившись. Кажется, она готова заплакать. Остальные врачи тоже зашумели, переговариваясь.
Костя ждет.
– Это неправда! Я никогда не причинял вреда детям, – продолжает он. – Но кто мне теперь поверит? – Голос Кости становится жестче с каждой новой фразой. – Ведь я теперь псих. Я теперь один из вас.
В эту секунду, сидя в шумящем зале, Косулин чувствует мгновенный укол острейшей душевной боли. Точный безжалостный укол прямо в сердце. Косулин судорожно вздыхает, в голове его звучит Костина фраза «Я теперь один из вас». Да как он посмел, думает Косулин, как он посмел причислить и меня к общему числу. Один из вас…
Косулин не успевает додумать. Свет гаснет и в ту же секунду зажигается снова, но теперь уже в его кольце – Мент. Он нервно переминается с ноги на ногу и исподлобья оглядывает зрителей.
– Я милиционер, – начинает он. – Я должен охранять ваш покой и защищать закон. Но у нас никому не нужен закон. Только сила. Я пошел против системы и оказался здесь. Она меня сломала… – Губы Мента дергаются и уходят влево.
Свет переползает на отца Еления.
– На воле я был монахом. Я молился и работал. Я мечтал о встрече с Божеством. Когда я с ней встретился, то оказался здесь… – Елений смотрит прямо на главного врача, который понимающе кивает.
Белла перегибается через Агнию к Косулину:
– Он сказал «с ней» или мне послышалось?
– Я тоже услышала «с ней», – шепчет Агния, подняв недоуменно плечи.
Заканчивает сцену Ванечка. Он стоит, неуклюже скосолапив большие ступни, щурясь от бьющего в глаза света, и улыбается своей глупой улыбкой:
– Я – Ваня. Я люблю конфеты. – Он произносит «конфеКты», отчего в зале раздается хихиканье. Услышав его, Ваня тоже засмеялся. – Бабушка приносит мне конфеты в субботу. И в эту принесет. Я хочу уйти домой с бабушкой.
Под конец этой немудреной речи Ваня начинает хлюпать носом. Но тут вновь вспыхивает свет, осветив всех четырех героев. Они сбиваются в неплотную кучку и шаркающей неопрятной группой удаляются прочь со сцены.
Минутное недоумение разражается аплодисментами. Катька, сидящая рядом с Лорой, басом кричит: «Браво!» Лора тоже хочет крикнуть, но слезы сдавливают горло, и она молчит. Аллочка Сонькова вскакивает и всем длинным телом крутится во все стороны, приговаривая:
– Ну какие молодцы! Нет, ну не молодцы? Молодцы!!! Все правда, все как есть!
Психологи шушукаются, склонив головы к Косулину. Шостакович разводит руки: не ожидал, мол, и поднимает вверх большие пальцы на обеих руках.
Косулин сидит не дыша, вспоминая, что чувствовал себя почти так же, когда его шестилетний сын играл в детском садике главную роль Чебурашки. Он повторяет, боясь сглазить: «Подождите, подождите, давайте посмотрим, что будет дальше». Тревожно оглядывает часть партера, сидящую в белых халатах. Там – тихо. Наконец поднимается главный врач и с наигранным удивлением изрекает:
– Посмотрите-ка, интересно, очень интересно! Настоящий театр! И как раскрыта проблема стигматизации! Декораций почему-то нет… Ну это ерунда… Я не все понял, конечно, но интересно, очень интересно!
В антракте народ высыпает курить на улицу. Солнце припекает и заставляет сверкать сугробы бриллиантами. Косулин, Белла, Шостакович, Агния столпились обсудить увиденное. Договорились после спектакля встретиться около морга и покурить. День короткий, а домой никому не хочется.
Наконец все возвращаются и рассаживаются. Место главного врача пустует. Лора меняется местом с пациенткой, проспавшей все первое действие. Катька отдает целую пачку сигарет за место рядом с Лорой. Теперь они сидят во втором ряду, откуда сцена отлично просматривается, но Лора все равно тянется вверх. Все ждут, что будет дальше. Начинается второй акт.
Занавес открывается, и перед внимательным залом предстает новая картина. В правом углу сцены – докторский стол. Горит настольная лампа, громоздятся стопки папок с историями болезней. Белоснежный Мориц сидит, в задумчивости склонившись над раскрытой историей, и меланхолично грызет ручку. В центре сцены лицом к залу сидят Костя и Мент. Костя в женском платье. Старомодный зеленый костюм с брошкой в форме маленькой птички сидит на нем неожиданно хорошо. Косте кажется, что в нем он очень похож на маму. Мент сидит рядом, переодетый в штатское. В левом углу сцены, уютно устроившись в мягком кресле под клетчатым пледом, отец Елений отхлебывает чай из граненого стакана с серебряным подстаканником. Герои, одновременно присутствующие на сцене, совершенно не обращают друг на друга внимания, каждый занят своим.
За сценой слышится неловкое громыхание тяжелых ботинок, что-то со звоном обрушивается, и, наконец, на сцене появляется Ванечка-дурачок, все в том же костюме с Микки-Маусом. Ваня оглядывается и ковыляет к Морицу, который при его приближении перестал грызть ручку и усиленно застрочил, изображая большую занятость.
Зал встречает появление Ванечки нестройными аплодисментами. Ванечка улыбается, кланяется и чуть не падает прямо на Морица. Тот не обращает на него внимания.
Косулин со стыдом и отвращением наблюдает за Ванечкой, ему мучительно хочется сбежать и не видеть продолжения. Мучит ощущение абсурда и неотвратимой опасности, заключающейся то ли в воцарившемся в его жизни балагане, то ли в чем-то еще, что он никак не может осознавать.
Косулин оборачивается к Агнии за поддержкой. Она с интересом и недоумением следит за развитием событий на сцене. Косулин со страхом думает: «Неужели только я это вижу?» Тут кто-то садится на пустовавшее до этого соседнее кресло. Косулин поворачивается. Рядом приземляется Паяц. Он помят, бодр и весел. Косулин с облегчением говорит:
– Слава богу, что вы пришли, а то я тут сейчас чокнусь.
– Разве ж я мог пропустить главное театральное событие сезона!
Тем временем на сцене Ванечка начинает дергать Морица за рукав халата и хныкать гнусаво:
– Доктор, доктор, что со мной? Когда я пойду домой?
– Ванечка, у тебя хроническое нервное расстройство. – Мориц говорит медленно, не отрываясь от письма. – Надо полечиться.
– Когда я выздоровею, доктор? – продолжает хныкать Ванечка.
– Надо пить все лекарства, слушаться доктора, и все будет хорошо, – отделываясь от Ванечки, как от ребенка, повторяет Мориц.
Ванечка не отстает и продолжает задавать одни и те же вопросы.
Тогда Мориц, наконец, отрывается от писанины. Оправляет белый халат, плавно и горделиво встает из-за стола, выходит на авансцену и начинает расхаживать туда-сюда, заложив ладонь за отворот халата. Его движения наполняются достоинством и смыслом, подбородок устремляется вверх. Видно, что эта роль доставляет Морицу особенное удовольствие.
– Ну что же тут непонятного?! Зачем вам так много знать? Есть доктор, есть больница, есть ПНД в конце концов, предоставьте свое здоровье профессионалам. Они о нем позаботятся. Вы все равно ничего не поймете, это слишком сложные материи… Ну вот узнаете вы, что больны, скажем… шизофренией! И как вам это поможет? Лучше об этом просто не думать. Лечиться – и все. А то вы же начнете все отрицать или, хуже того, отчаиваться. В общем, будете только мешать. Мешать вас лечить!
Мориц возвращается к своему столу, открывает ящик, достает из него шоколадку и дает ее Ванечке. Ваня с радостью отвлекается от сложных вопросов, разворачивает шоколадку и бредет к Косте с Ментом. Мориц возвращается к столу и опять начинает грызть ручку.
Ванечка добредает до тихо сидящей пары, отламывает обслюнявленными пальцами кусок шоколада и протягивает его переодетому Косте.
– Ма-амочка, папочка, Ванечка принес вам шоколадку.
Мама-Костя, не замечая шоколадку, смущенно поправляет выбившуюся из штанов Ванечкину рубашку. Папа-Мент, краснея и принужденно улыбаясь, забирает шоколадку и, заворачивая в салфетку, брезгливо убирает ее в карман.
– Мама, папа, а вы меня любите? – глупо спрашивает Ваня.
Мама-Костя и папа-Мент, не отвечая на вопрос, встают, начинают суетиться, загораживают Ванечку от зала. Костя-мама с виноватым лицом обращается к залу:
– Не обращайте на него внимания, пожалуйста, он у нас хороший мальчик.
Папа-Мент раздраженно одергивает ее:
– Прекрати, прекрати, пойдем отсюда…
Мама-Костя берет Ванечку за руку, тянет за собой, напоследок оборачивается к залу и сдавленно шепчет:
– Я ведь даже не курила никогда…
Папа-Мент тянет Ванечку за другую руку. Ванечка ревет и не хочет уходить. Папа-Мент уводит маму-Костю со сцены.
Паяц нагибается к уху Косулина и шепчет:
– А чего, похоже на жизнь, правда, Александр Львович?
– Меня сейчас стошнит, Олег Яковлевич, я их всех уже ненавижу.
– Терпите, Александр Львович, такая у нас работа с вами. Бог терпел и нам велел, а вот, кстати, и он, судя по всему, под пледиком… – Паяц радостно тычет пальцем в направлении кресла отца Еления.
Майя сидит не дыша рядом с Царицей и тихо умирает от восторга. Как мог так быстро, казалось бы, ничего не понимающий в реальной жизни Костя ухватить самую суть их больничного мира? В Морице она узнала себя и отчасти Царицу. Ленинский жест, так точно повторенный Морицем, принадлежал сидящей рядом заведующей. На лице Царицы не дрогнул ни один мускул. Майя еле держится.
Тем временем зареванный Ванечка перестает звать маму и, заметив отца Еления, ковыляет к нему. Всхлипывая, усаживается на пол, обнимает ноги отца Еления:
– Боженька, я здесь. Я урод, и меня не любят родители. Я никому не нужен. А я их люблю…
Зал замирает. Катька в гробовой тишине, со слезами в голосе, укоряет невесть кого:
– Ну что же это делается-то?
В отсеке белых халатов слышатся разговоры. Косулин разобрал: «Надо прекратить этот балаган, сейчас все возбудятся, что мы делать будем? Ловить их потом по всему городу?»
Елений оборачивается к залу и очень внимательно смотрит на белые халаты, смотрит пристально, никуда не торопясь. Он не похож на себя обычного: сухонького и смешного. Глаза Еления заблестели, стали очень серьезными и словно знающими то, о чем в зале никому не известно. Все его тело, по-прежнему скрытое клетчатым пледом, приобретает весомость, став точкой силы всего зала. Халаты притихли.
Отец Елений кладет руку на лохматую Ванечкину голову, гладит его, вытирает ему слезы ладонью и спокойным голосом говорит, обращаясь к залу:
– Мы все скоро умрем, друзья! Таково условие бытия. Наша встреча коротка. Это факт. Но Божество не так жестоко, как мы привыкли думать! Оно не всесильное вовсе! Это обман, иллюзия, грандиозный многовековой обман. Я знаю, что она другая на самом деле. Наша реальность другая. Мы никак не можем признать… не можем оценить! Все мечтаем о лучшем, о другом. Как дураки. А ведь… То, что есть сейчас, – хорошо! Правда – хорошо!
Ванечка поднял голову и с улыбкой уставился на Еления.
– Да. Одни заперты в дурдоме насильно, а другие, – он приятельски кивает Царице, – здесь добровольно. Но это не так уж и плохо, друзья. Не самое плохое место под солнцем. Возможно, единственное для любви. Не самое плохое место для тебя, Ванечка. И для меня тоже. Возможно, лучшее для всех нас, связанных общей судьбой. Да благословит нас всех Богиня!!!
На этих словах он берет Ванечку за руку, подходит с ним к краю сцены и медленно кланяется низко, в пол. Выходит так, что поклонился он Лоре, ловящей каждое его слово. Со стороны не очевидно, что кланяется он именно Лоре, однако тем, кто сидит рядом, это ясно. Ко всему прочему она не удержалась и поклонилась ему в ответ.
Ванечка, у которого моментально, по-детски, высохли слезы, громко восклицает:
– Возлюби то что есть! – и хлопает в ладоши.
Зал выдохнул, разразился аплодисментами. Между тем все актеры высыпают на сцену, начинают обниматься друг с другом. Внезапно сцена за их спинами заполняется множеством пациентов в белых простынях и с вымазанными черной краской лицами. В зале заохали. Мориц высвободился из объятий Мента и в тишине ритмично защелкал пальцами, начал притопывать ногами. Этот ритм постепенно подхватывают все находящиеся на сцене. В зале слышатся робкие хлопки. И вот Мориц неожиданно высоко запевает, вплетая свой радостный голос в общий ритм. Мориц поет: «Возлюбим то что есть, друзья!» Ему вторит хор в белом на сцене. Зал уже уверенней поддерживает заводной ритм. Мориц начинает пританцовывать, повторяя на разные лады свой припев, Костя все еще в образе мамы Ванечки, подобрав юбку, выделывает кренделя коленками.
Этого не может быть. Все-таки я спятил, и у меня галлюцинации, думает Косулин. Паяц подпрыгивает на кресле рядом с ним, радостно хлопая в ритм. «Госпел в дурдоме! Костя – настоящий псих!» Он чувствует, что теряет связь с реальностью, и не знает, как реагировать, хоть и очень любит госпел.
Сонькова вскакивает со стула и садится обратно, громко радуясь и скандируя: «Молодцы! Молодцы!» Спектакль тем временем закончился, и толпа со сцены, кланяясь и продолжая петь, презрев все театральные условности, вываливает прямо в зал.
Косулин даже испугался. Реальность вокруг действительно изменилась. Пациенты не выглядят скованными, вокруг полно жизни, движения, улыбок. Они похожи на обычных людей. В голове мелькает: да, да, ведь сегодня Рождество, революция, рождество-революция, что-то сейчас начнется. Врачи выглядят растерянными, в своих белых халатах похожие на недобитых белых офицеров.
В дальнем углу огромный пациент, на всех концертах исполняющий роль Высоцкого, совершенно неожиданно выскакивает из многолетнего амплуа и запевает Виктора Цоя.
Вокруг Лоры столпились женщины и разглядывают ее, трогают за волосы, задают вопросы. Катька, как профессиональный бодигард, перекрывает к Лоре проход и командует:
– Товарищи, со-облюдаем порядок, организованно возвращаемся в свои отде-е-ления!
Мориц счастлив и принимает восторги как заправская звезда. Паяц, все еще качаясь рядом в ритме «возлюби-то-что-есть», лукаво подмигивает Косулину:
– Ну и что я вам говорил, Александр Львович, полюбуйтесь, от вашего любимого учителя какой переполох! Устроил настоящий вертеп, лекарств не хватит успокаивать театралов наших.
Косулин в эту минуту готов с ним согласиться: слишком грубо нарушил Костя привычную схему: здесь больные – а тут здоровые, здесь власть и контроль – а здесь безответственность и детский сад. Привычный строй системы трогать нельзя. А тут свобода какая-то – возлюби то что есть… бред…
Майя Витальевна пробовала ускользнуть от Царицы, чтобы тихонько дать знать Косте, что спектакль ей очень понравился и она в полном восторге. Ей, с детства привыкшей все делать «как надо и как все», «не показывать плохие эмоции», «не говорить то, что думаешь», Костин спектакль как будто разрешил быть собой, хотя бы ненадолго. В толпе она пробирается к зеленому «маминому» жакету, но неожиданно натыкается на гордую спину Лоры. Они с Костей разговаривают и никого больше не видят. Не подобраться. А Майя заметила. И Лору, и Костин сияющий вид. Но, привыкнув не относиться к чувствам пациентов всерьез («все они могут быть продуктом бреда или психоза»), отмахивается от неприятной женской ревности («какая-то сумасшедшая, подумаешь»). Решает повременить со своими восторгами до возвращения в отделение.
Все устали и теперь суетливо засобирались, отложив обсуждение спектакля на потом. Косулин провожает взглядом Лору. Она кажется ему совершенно безумной: такие огромные у нее сделались глаза, и вся обычность, приобретенная в больнице за последние месяцы, исчезла. В чертах явственно проступает Богиня, прекрасная и величественная. Лора идет улыбаясь и пританцовывая.
Катька ведет ее за руку, заботливо намотав на длинную Лорину шею вязанный самолично шарф.
– Весело год начинается! Возлюби то что есть! – приветствует Косулин всех собравшихся около морга.
К моргу шли разными путями, чтобы никто не заметил. Не то чтобы нам нравилось курить именно около морга, но место это в больнице безлюдное, да и сюрреализм ситуации нам привычен. Правда, все равно казалось: все видят, что мы укуренные.
Косяк быстро кончился. Напряжение потихоньку отпускало. Косулин сделался ужасно гордый, напустил на себя вид папочки, как будто Костя и есть тот мальчик, который играл в детском садике роль Чебурашки.
– Во какой учитель! Я вам говорил?! Всех на уши поставил, почти революцию устроил!
Мы смотрим друг на друга с ощущением, что все изменилось, и сами мы как новые. После Костиного спектакля нельзя уже будет работать по-старому. Маски сброшены. Это то же самое, как если бы президент собрал всех агентов влияния и на всю страну по телику сказал им: ребята, хватит, мы же с вами всю страну уже продали, мы же ненавидим друг друга, и ни совести, ни будущего у нас нет! А потом признался бы, что ничего другого ему и предложить-то нечего, что такая наша судьба, и давайте любить то что есть, потому что могло быть и хуже. Или вообще не быть.
Что теперь будет – обсуждали в самых фантастических вариантах. Белла пристала к Косулину с выяснениями, почему Костя и Елений поклонились Лоре, имели они в виду, что Богиня – это именно она, и что все это значит. Косулин после Нового года не видел Лору и не знал, что она влюбилась в учителя. Но он догадался…
– Судя по всему, друзья, перед нами любовная история с политическим подтекстом! – сказал он голосом Морица. Вышло очень похоже, и все заржали. – Учитель влюбился в Богиню и преподнес ей в дар Революцию.
– Да не будет никакой Революции! – возмущается Шостакович. – У нас от революций иммунитет еще лет на двести. На х… революция-то? Чего делать-то с ней? Как вы вообще себе это представляете? Людей в белых халатах, назовем их условно «белые», расстреливают галоперидолом в больших дозах, а главный врач качается на кресте? Толпы сумасшедших выходят на улицы, бродят туда-сюда, радуются свободе, народ пугают, а потом чего?
– Да! Да! Да! А больницу бульдозерами сравнивают с землей, и на ее месте ставят мемориал «Павшим в боях за нормальность», – увлеченно продолжает Белла.
– А что с нами будет, вы подумали? – многозначительно спрашивает Агния.
– Да нас же во всем и обвинят! Скажут: психологи доигрались, возбудили пациентов, поддержали их враждебные настроения, не поняли ситуацию! Да, именно так и будет, – мрачно предрекает Косулин. – Пациенты место свое забыли, забыли, кто тут главный! И мы пойдем домой.
Тогда нам казалось, что изменения неизбежны. Что главный, увидев этот спектакль, попробует изменить систему, что появится уважение к пациентам, сочувствие друг к другу, что станет не так страшно работать творчески, индивидуально, рисковать, что пациентов перестанут кидать, как мячики, от одного врача к другому, а самих врачей, как пешки, переставлять в немыслимой логике, что все поймут важность работы друг друга и перестанут красть, а расширят штат и повысят зарплаты. Что больница перестанет быть местом, в котором ты несешь крест, а можно будет с удовольствием и со смыслом работать, что пациентам наконец-то начнут объяснять, что с ними происходит, что им будут говорить правду, а не набор противоречивых – утверждений. И делать это будут достойно и без стыда. Что прекратят инвалидизировать тех, кто попал сюда молодым, что действительно дадут шанс на обычную жизнь, а не убедят в неизбежности жизненного краха и неизлечимости. Что можно будет любить друг друга, а не бояться и не кучковаться маленькими враждебными группками. Эта надежда на высшую силу, воплощенную в фигуре главного, была среди нас чем-то вроде детской веры в то, что добро всегда побеждает зло. Стоит лишь донести несправедливость реальности до высших сил.
Мы никак не могли дойти до той степени личной зрелости, которая знает о бессилии и одиночестве верхушки айсберга. Много позже мы поняли, что эта вечная русская надежда прекрасно позволяет уничтожать всякое подобие власти, способной установить одни правила для всех. Этот многовековой самообман позволял нам оставаться в возрасте подростков, которые отрицают власть родителей и не согласны брать на себя никакой ответственности. Так нам было удобно и позволяло ничего не менять.
– Я даже плакала, – признается Белла.
– Я видел, – говорит Косулин. – Я тоже чуть не разрыдался, когда Мориц пел. Так грустно стало…
– Слушайте, я ничего не понял – что это за Богиня вообще, что за любовь, у кого с кем и за что? – спрашивает Шостакович.
– Пациент есть один, отец Елений в Костином отделении, я его смотрел еще давно, – рассказывает Косулин. – Так вот ему открылась Новая Богиня, за что его, сами понимаете, злые ортодоксальные силы бросили в больницу. Судя по всему, они все индуцировали друг друга. Массовый психоз, уверовали в Богиню новую какую-то. Ну и влюбились.
– Да в моем отделении сейчас пять или шесть богинь лечится! Тоже мне новость в дурдоме – богиня, почему именно эта пациентка? – удивляется Агния.
– Хороший пиар. – Все захихикали.
– Не пиар, а правильный возлюбленный! Так все хитро завернул, вроде она и не она это, не придерешься, – объясняет Косулин.
– Ага, – забоялся Пашка. – Сегодня Рождество вообще-то, а тут ересь настоящая, как бы нас всех на кострах не сожгли. Богиня-то языческая: принимает все как есть. Никакого тебе стремления к совершенству, высшим силам, иным мирам. Представляете, если этот психоз выйдет за стены больницы? Сначала вся Москва узнает о новой Богине, потом вся Россия…
– Вот это и будет настоящая революция! Я из этого спектакля понял только, что Богиня непроста и не признает лживых надежд. А! Я понял! Это Богиня Реальности! Во-о-злюби то что есть! – опять голосом Морица пропел Косулин.
– Точно. Очень похоже! Тогда, господа, я делаю официальное заявление. – Шостакович выкатывает свои черные глаза и обворожительно серьезнеет: – Мы, друзья, обязаны поддержать этот культ! Богиня Реальности – истинная Богиня психологов. По сути дела, мы те немногие, кто служит ей честно и со знанием дела. Мир лежит во лжи и иллюзиях! Возлюби то что есть!
– А-а-а-а! Я тоже так хочу, – решительно заявляет Агния. – Я тоже хочу, чтобы в меня кто-нибудь так уверовал! Са-аш! Я тебе не говорила раньше, но я – Богиня! Посмотри на меня внимательно! Видишь? Замечаешь? – Она подносит свое лицо прямо к лицу Косулина и упирается носом в его нос. Теперь у нее четыре глаза. А потом только один, но большой.
– Не считается, – дразнит ее Шостакович, – ты пойди сначала мир спаси, чудо сотвори, договорись с потусторонними силами о мире, а то… я – Богиня, я – Богиня! Знаем мы таких богинь…
Все ржут и ржут. Вдруг Косулин, взглянув на часы, понимает, что через два часа надо ехать встречать жену на вокзал, а он нетрезв, небрит и жену видеть совершенно не в состоянии.
– Бля-а! – не сдерживается он. – Ну что мне делать?
Это было неожиданно, все уставились на него, всеми силами пытаясь сохранять серьезность.
– Хватит ржать, все это очень плохо кончится, очень плохо, меня жена, кажется, бросила. Она мне изменяет, и я это узнал. Она сегодня приезжает, а я должен сделать вид, что ничего не знаю! Не знаю, что она там е…я с кем-то!! Я в отчаянии… – Губы Косулина сжимаются, а лицо изменяется так, что становится понятно, каким оно было раньше, в детстве.
Все это замечают.
– Наконец-то понятно, что с тобой! – Агния вздыхает с облегчением. – А то ты последнее время сам не свой. – Саша, поехали ко мне, я тебе выделю желтый диван, утром сам решишь, что делать.
Все поддерживают, что ехать за женой в таком состоянии нельзя.
Вечеринка у морга заканчивалась, темнело и холодало. Но нам было тепло, в душе опять расцветала радость от ощущения братства, от того, что, когда настанет твой личный жизненный п…ц, ты не будешь один.