Поэтому, прежде чем подробнее рассматривать варианты ситуаций произвольности и прояснять смысл интенциональных "произвольностей" и их роль в ситуации удостоверения, представляется важным остановиться на фундаментальном для трансцендентальной философии вопросе о возможности сущностного познания и построения системы строгого знания на эйдетическом фундаменте.

Философская эволюция Л. Витгенштейна представляет собой пример последовательного обращения к различным критериям достоверности: если автора "Логико-философского трактата" можно понимать так, что он разделяет корреспондентную теорию истины, то автор "Философских Исследований" и работы "О достоверности" выражает критическую позицию по отношению к последней и апеллирует к когерентности и прагматике истин. То, что вводит нас в заблуждение, когда мы пытаемся мыслить "общее", по мнению Витгенштейна, это "...внешнее подобие слов, когда мы сталкиваемся с ними в произнесенном, письменном или печатном виде. Ибо их применение не явлено нам столь ясно. В особенности когда мы философствуем" (Людвиг Витгенштейн, Философские работы, часть 1, стр. 85). Моделируя языковые ситуации как самостоятельные, работающие по своим правилам языки, Витгенштейн рассматривает их как примеры работы языка по установлению определенных отношения слов и предложений к предметам, о которых может идти речь. Он показывает, как слова могут закрепляться за предметами подобно ярлыкам, когда отношения между ними задаются как "называние" и "указание". Затем Витгенштейн показывает, как эти отношения могут трансформироваться, например если предмет, называемый А, больше не существует, и как в результате таких трансформаций слова и предложения могут обретать новые значения. Разделяя тезис Фреге о том, что слово имеет значение только в контексте предложения, Витгенштейн утверждает и показывает, что определенные отношения между знаками вообще и словами и предложениями, в частности, и предметами, положениями дел, состояниями, и т. д., задаются в более широком языковом контексте. Этот контекст формируется по мере того как в языке возникают соответствующие темы: например, в связи с необходимостью объяснить что-то кому-то или установить правильное применение нового инструмента. Витгенштейн назвал контекст, в котором может быть задано, может функционировать по правилам и, наконец, может быть трансформировано значение, языковой игрой. Сравнение с игрой позволяет заметить некоторые черты того, что происходит со знаками в ходе их использования: это обучаемость правильному использованию, наличие правил употребления, более или менее строгих, касающихся тех или иных аспектов употребления знаков, возможность отклонения от правил и т.д. "Термин "языковая игра" призван подчеркнуть, что говорить на языке - компонент деятельности или форма жизни" (стр. 90). Витгенштейн не дает строгого определения "языковой игры" (да такое определение, по его мнению, и не возможно; это означало бы выделить сущность); вместо этого он указывает на то, что происходит в различных языковых ситуациях с участниками "языковой игры", с их действиями и с выражениями, которыми они пользуются. Он приводит примеры. Витгенштейн поступает так намеренно, поскольку дать определение понятию значит в нашем обыденном понимании выделить нечто общее для всех таких ситуаций. Так, он предлагает попытаться обнаружить нечто общее, что связывало бы воедино всевозможные варианты игр - все то, что мы склонны называть этим словом - и показывает, что сделать это не удается. Единственный объединяющий принцип, который, по Витгенштейну, может быть применен ко всему, что считается "играми", он назвал "семейным подобием". И специфика "семейного подобия" состоит именно в том, что оно не выражает какой-то общий признак, характеризующий все (и даже все возможные) игры, а лишь указывает, как результат анализа нашего обыденного словоупотребления, на множество частными сходств между различными случаями. "...Вместо того чтобы выявлять то общее, что свойственно всему, называемому языком, я говорю: во всех этих явлениях нет какой-то одной общей черты, из-за которой мы применяли к ним всем одинаковое слово. - Но они родственны друг другу многообразными способами. Именно в силу этого родства или же этих родственных связей мы и называем все их "языками"" (стр. 110). Можно сказать, что по отношению к действиям и высказываниям правила игры представляют собой условия их уместности в определенных обстоятельствах и как бы задают такие отношения между действиями и высказываниями и обстоятельствами, которые могут быть обозначены как отношения уместности и правильности. Но Витгенштейн и о правилах игры не говорит как о чем-то, установленном раз и навсегда. Ничто не мешает участникам игры "выдумывать правила по ходу игры": и с изменением правил в языке также происходят трансформации значений и возникают новые значения, наряду с этими же процессами, происходящими по правилам. "То, что мы называем правилом игры, может играть в ней весьма разные роли... Правило может быть инструкцией при обучении игре. Его сообщают учащемуся и обучают его применению правила. - Или же правило выступает как инструмент самой игры. - Или же его не применяют ни при обучении игре, ни в самой игре, не входит оно и в перечень правил игры..." (стр. 105). Таким образом, Витгенштейн показывает, что и употребление общих имен - это особая языковая игра, и вне ее контекста нельзя полагать в соответствие общему имени какой-либо "эйдос". "57. "Нечто красное может быть разрушено, но красное как таковое разрушено быть не может, и потому значение слова "красное" независимо от существования того или иного красного предмета". Конечно, не имеет смысла говорить, что разорван или истолчен в порошок красный цвет (цвет, а не красящее вещество). Но разве мы не говорим "Красное исчезло"? И не цепляйся за то, что мы способны вызвать его в нашем воображении, даже если ничего красного не осталось. Это все равно что ты захотел бы сказать: все еще существует химическая реакция, порождающая красное пламя. - А как быть, если ты не можешь больше вспомнить цвет? - Если мы забываем, какой цвет обозначен данным именем, оно утрачивает для нас значение, то есть мы уже не можем играть с ним в определенную языковую игру. И тогда данная ситуация сопоставима с той, в которой утрачена парадигма, входящая в качестве инструмента в наш язык... Нам кажется, что, заявляя: слова "Красное существует" не имеют смысла, мы тем самым что-то утверждаем о природе красного... Но по сути, мы просто хотим понять слова "красное существует" как высказывание: слово "красное" имеет значение. Или, может быть, вернее: высказывание "Красное не существует" - как утверждение: "красное" не имеет значения. Только мы хотим сказать не о том, что данное высказывание это говорит, что, если оно имеет смысл, оно должно утверждать это. Что, пытаясь это сказать, оно приходит в противоречие с самим собой - именно потому, что красное существует "в себе и для себя". Между тем единственное противоречие состоит здесь лишь в том, что данное предложение выглядит так, будто оно говорит о цвете, в то время, как оно призвано сообщить нечто об употреблении слова "красный"" (стр. 107). Предъявляя разные примеры игр, Витгенштейн как бы предлагает установить границы понятия "игра" и других понятий и показывает, что эти границы открыты и, более того, принципиально открыты. Далее, Витгенштейн говорит о таком (предположительном) способе видения общего, при котором вместе с определением, скажем, цвета некто усваивает его образец, который собственно и играет роль общего признака всех предметов, окрашенных в такой цвет. Но понимание какого-либо образца как образца, вообще способы видения предмета, также регулируются правилами игры. "Так, если мне показывают различные листья и говорят "Это называется "листом"", то у меня в сознании возникает представление о форме листа, его картина. - Но как выглядит образ листа, не имеющего особой формы, образ "того, что общо листьям любой формы"? Какой цветовой оттенок имеет "мыслимый образец" зеленого цвета - образец того, что присуще всем оттенкам зеленого?... Задай себе вопрос, какую форму должен иметь образец зеленого цвета? Должен ли он быть четырехугольником? Или он стал бы тогда образцом зеленого четырехугольника? - Так что же, его форма должна быть "неправильной"? - А что помешает нам тогда считать его образцом неправильной формы, - то есть употреблять его таким образом?" (стр. 114). Слова и предложения, таким образом, как показывает Витгенштейн, имеют семейства значений, усвоенных (сформированных) в процессе различных языковых игр, и то, что может их объединять, помимо самого слова или предложения, - это "семейные подобия". Отсюда видно, насколько важен предложенный Витгенштейном анализ для прояснения вопроса о сущностном познании. Витгенштейн не полемизировал с Гуссерлем, но его позиция задает перспективу анализа оснований феноменологии: ведь если в мире нет ничего, чему соответствовало бы наше представление о сущности, то эйдетическая редукция не может иметь смысла. Как Витгенштейн понимает "сущность"? "Нами владеет иллюзия, будто своеобразное, глубокое, существенное в нашем исследовании заключено в стремлении постичь ни с чем не сравнимую сущность языка, то есть понять порядок соотношения понятий: предложение, слово, умозаключение, истина, опыт и т.д. Этот порядок есть как бы сверх- порядок сверх-понятий. А между тем, если слова "язык", "опыт", "мир" находят применение, оно должно быть столь же непритязательным, как и использование слов "стол", "лампа", "дверь"... Строгие и ясные правила логической структуры предложения представляются нам чем-то скрывающимся в глубине, в сфере понимания... Мы делаем предикатами вещей то, что заложено в наших способах их представления. Под впечатлением возможности сравнения мы принимаем эти способы за максимально всеобщее фактическое положение вещей" (стр. 125-126). Итак, наши способы представления играют с нами в интересную игру, а возможность сравнивать предметы создает у нас впечатление о наличии общего между ними, о сущностной структуре мира.

"114. (Логико-философский трактат 4.5): "Общая форма предложения такова: дело обстоит так". - Предложение такого рода люди повторяют бесчисленное множество раз, полагая при этом, будто вновь и вновь исследуют природу. На самом же деле здесь просто очерчивается форма, через которую мы воспринимаем ее. . Нас берет в плен картина. И мы не можем выйти за ее пределы, ибо она заключена в нашем языке и тот как бы нещадно повторяет ее нам. . Когда философы употребляют слово - "знание", "бытие", "объект", "я", "предложение", "имя" - и пытаются схватить сущность вещи, то всегда следует спрашивать: так ли фактически употребляется это слово в языке, откуда оно родом?" (стр. 128). Витгенштейн здесь дает методологическое указание: прежде чем "схватывать сущность" проанализировать понятие, которое используется как коррелят этой сущности. Витгенштейн анализирует на страницах "Философских Исследований" различные понятия - "игра", "предложение", "понимание", "знать", "читать" и другие и показывает как они "расползаются в ничто" в связи с неопределимостью их границ и с необходимостью определять одни понятия через другие, столь же неопределенные. Понятие не исчерпывается известными нам случаями, которые оно "покрывает"; число случаев как бы неисчерпаемо -во всяком случае, всегда остается что-то еще, что можно сюда включить (сравнимо в этой связи утверждение Гуссерля: "Предмет всегда нечто большее, чем представления о нем"). Границы понятия открыты - с одной стороны. С другой стороны, эти границы размыты, поскольку часто, как в описываемых Витгенштейном примерах, не удается раскрыть механизм происходящего так, чтобы было видно: здесь имеет место, скажем, чтение в собственном (каком-то "исконном") смысле слова, а здесь нет. В ходе раскрытия механизма - там, где мы склонны видеть "чтение" обнаруживаются другие явления, к которым обычно применяются другие понятия, через которые язык вынуждает нас определять первые; но они, в свою очередь, также "размыты". Таким образом, Витгенштейн подводит читателя к мысли, что в понятиях, не выражены "сущности", с одной стороны и, с другой стороны, что нет никаких "сущностей", нуждающихся в таком выражении. "Критерии правильности применения слов "подходить", "мочь", "понимать" значительно сложнее, чем может показаться на первый взгляд. То есть игра с этими словами, их употребление в языковом общении, осуществляемом с их помощью, были запутанны - роль этих слов в нашем языке иная, чем мы склонны полагать" (стр. 154), - не значит ли это, что можно скорректировать употребление слов, основываясь на их функциональных различиях: ведь каждое частное словоупотребление выражает те или иные референции и, таким образом, вводит в употребление феномены? Основываясь на феноменальных различиях не можем ли мы переопределить понятия как-то иначе, чем апеллируя к другим понятиям? И более того, не можем ли мы, обойдя определение границ понятия, попытаться ограничиться феноменами и определять границы общего на этом уровне - то есть не отождествляя их с границами понятия?

Итак, "сущность", как о ней говорит, Витгенштейн, обычно понимается либо как некий образ (образец), либо некое определение, описывающее общее для класса случаев положение вещей, причем, исчерпывающее определение. При этом, дать такое определение, скажем, для понятия "читать" означало бы раскрытие механизма чтения в собственном смысле, не подменяемого другими техниками, в которых как бы нет ничего от чтения пробегание глазами по тексту, произнесение про себя слов, вспоминание их значений и т.д. Такой механизм, если бы его удалось обнаружить, составлял бы содержание каждого такого процесса, а описание этого механизма было бы исчерпывающим описанием понятия. "С другой стороны, безусловно, существует единообразие в опыте чтения печатной страницы. Ибо этот процесс действительно единообразен. И его так легко отличить, например, от такого, в котором слова при взгляде на них представляются какими-то произвольными штрихами..." (стр. 148). Все же здесь есть некая точка опоры: это единообразие отличия чтения от других процессов, в которых, скажем, задействованы те же органы чувств и предметы, не говоря уже о менее сходных с данным процессах. Эта возможность отличить одно от другого заставляет нас искать отличительные черты: иногда мы их легко находим, а иногда, сделать это, как показывает Витгенштейн, практически не удается. Но у "чтения" не трудно выделить некие черты, отличающие его от других видов деятельности (от письма, речи, но также и от более близких к чтению). И в то же время, разные случаи "чтения", которые мы отличаем именно таким образом, вроде бы не имеют общей характеризующей их черты: "Но что из всего этого существенно для чтения как такового? Нет ни одной черты, которая была бы общей всем видам чтения!" (стр. 149). Отличительные черты - их наличие создает условие для определения границ существенного для данного множества случаев. С другой стороны, отсутствие общей характерной черты как бы кладет предел этому определению.

Что означает и какую роль играет "сущность" и "усмотрение сущности" в феноменологии Гуссерля? б. Теория абстракции Э. Гуссерля. Второе Исследование 2-го тома "Логических исследований" Гуссерль посвятил критике наиболее влиятельных на тот момент теорий абстракции: Милля, Спенсера, Локка, Беркли, Юма - с тем, чтобы показать, чем не является абстракция. Он показывает, что: . данное нам в абстракции единство вида не может быть основано на усмотрениях индивидуальных сходств ($3); . оно не может также быть основано на эмпирическом опыте частных отвлечений "общих" атрибутов разных объектов; . оно не есть результат особого рассмотрения, в котором атрибут индивидуального объекта принимается во внимание как отвлеченная идея (психологическое гипостазирование); . оно, наконец, не есть интуиция какого-то конкретного образца, репрезентирующего весь класс подобных ему объектов. Распространенная ошибка теорий абстракции, по мнению Гуссерля, состоит в том, что в них не проведена четкая дистинкция между варьируемыми содержаниями, относящимися к индивидуальным объектам, и видовым содержанием. Первые представляют не независимые аспекты индивидуальных объектов, от которых мы отвлекаемся, тогда как второе представляет совсем другой тип объектов - независимую сущность. Первые даны нам в чувственных интуициях, вторые не могут быть даны таким образом - это принципиально иной тип данности. На этом строгом различении между тем, что подлежит абстракции и самой абстракцией, между индивидуальными усмотрениями и усмотрением общего, хотя и задействованными в единой процедуре абстракции, но не связанными между собой генетически так, как это предполагается другими теориями, основана теория абстракции Э. Гуссерля. Усмотрение общего или вида, осуществляемое, по Гуссерлю, в акте идеации, не основано на вариации индивидуальных объектов и их не независимых аспектов, таких как "цвет", "форма", "способ использования" и т. д. Вариация здесь только может помочь увидеть, к чему относится конкретное видовое усмотрение, она позволяет нам говорить о классе индивидуальных объектов. Идеация или категориальная интуиция - акт усмотрения Вида - это, по Гуссерлю, особый тип актов: его смысл и отношение к другим актам сознания в синтетическом процессе предметного конституирования Гуссерль раскрывает в Пятом Исследовании, где описывает интенциональную структуру сознания поскольку отличие идеирующей интуиции от чувственной - это прежде всего интенциональное отличие. Идеация выражает направленность на принципиально иной тип объектов, нежели объекты перцепции. Это как раз и означает различие типов данности.

В последующих работах, начиная с "Идей к чистой феноменологии и феноменологической философии", Гуссерль модернизирует свою концепцию усмотрения сущностей: теперь в основание идеации положена вариация образцов в фантазии, имеющая произвольный характер. В чем смысл "вариации" и как эта процедура соотносится в контексте нового видения проблемы Гуссерлем с самим актом идеации?

"Так, в акте воли мы продуцируем свободные варианты, каждый из которых также как и сам процесс вариации в целом имеет место в субъективном модусе "произвольный". Затем становится очевидно, что через эту множественность следующих одна за другой фигур проходит некое единство, что в таких свободных вариациях первоначального образа, например, вещи, с необходимостью удерживается инвариант как необходимая общая форма, без которой такой объект как эта вещь, как пример своего вида, вообще был бы не мыслим. Тогда как то, чем варианты различаются, остается для нас безразличным, эта форма в практике волевых вариаций выступает вперед как абсолютно идентичное содержание, не варьируемое что, в соответствии с которым все варианты совпадают: общая сущность. Мы можем направить наше внимание к ней как к необходимо не варьируемому, что предписывает пределы всей вариации, практикуемой в модусе "произвольный", всей вариации, которая должна быть вариацией одного и того же изначального образа, независимо от того, как это может быть выполнено. Сущность доказывается как то, без чего объект соответственного рода не может быть помыслен, т.е. без чего такой объект не может быть как таковой интуитивно воображен. Эта общая сущность есть эйдос, идея в платоновском смысле, но осмысленная в ее чистоте и свободная от всех метафизическим интерпретаций, таким образом, взятая точно так, как она нам непосредственно дана в интуиции в видении идеи, которая вырастает таким образом" (Experience and Judgment, p. 341).

Отсюда видно, что, во первых, инвариант, вырастающий в ходе свободных вариаций из множества варьируемых образов, предстает чем-то содержательно наполненным, во вторых, что этот инвариант есть общая сущность, по отношению к которой все вариативные содержания сознания представляют один и тот же интенциональный объект или род объектов и, в третьих, индивидуальные объекты, вовлекаемые фантазией в процесс вариации, хотя и представлены в ней в модусе произвольности актуализации, но подлежат, тем не менее, некоему условию соотносимости. Гуссерль задает это условие, как видно из приведенного отрывка, подчеркивая, что вариация должна осуществляться в отношении одного и того же предмета: вариативные содержания должны, таким образом, представлять изменения данного предмета и его в измененном виде как возможного быть актуально воспринимаемым. "В этом переходе от одного образа к другому, от подобного к подобному все произвольные частные объекты достигают частичного совпадения в порядке их появления и вхождения чисто пассивным образом в синтетическое единство, в котором они все появляются как модификации друг друга, а далее, как произвольные последовательности частных объектов, в которых изолирована одна и та же универсалия как эйдос" (р. 343) "Идею различия, таким образом, следует понимать только в ее вовлеченности в идею идентично общего элемента, который есть эйдос. Различие есть то, что в частичном совпадении множеств не должно быть привнесено в единство конгруэнтности, делая свое явление таким образом таковым, чтобы оно в последовательности не позволяло увидеть эйдос. Сказать, что единство конгруэнтности не было достигнуто, означает, что в совпадении различающиеся элементы находятся в конфликте друг с другом... Но, с другой стороны, ясно, что предметы не могут вступить в конфликт, если у них нет ничего общего" (р. 346). Таким образом, видно, что условие соотнесения индивидуальных объектов в вариации - это условие подобия и недопущения такого рода различий, которые элиминировали бы подобие. Однако, в какой-то мере выполнение этого условия означает предварительное формирование единства вариации, по видимому совпадающее с предметным единством - ведь мы знаем предмет, с которым имеем дело и сущность которого желаем выяснить, или, по крайней мере, мы знаем кое-что об этом предмете: одним словом, должно быть что-то, на чем можно было бы основать вариацию. Это "что-то" относится к предметному единству и его наличие "под рукой" -а значит, и наличие основания для вариации - обеспечено тем, что подавляющее большинство предметов в мире представлены в интенциональном сознании более чем одним образом и знакомы нам более чем с одной стороны (горизонтная структура предметной данности подробно описана Гуссерлем во многих работах). Если, беря в качестве основания перцепцию желтого дома, мы варьируем различные случаи (возможные перцепции) желтого цвета, то можно сказать, что перед нашим внутренним взором проходят образцы одного и того же предмета - желтого цвета - так, что понимание этих потенциальных данностей как образцов совершенно не обязательно должно предварять установление предметного единства "желтого цвета" на основании соответствующего сущностного усмотрения: можно считать, что здесь варьируется не предмет, а конкретное аспектное переживание "желтизны", причем строго определенного оттенка, и этот именно аспект тот, что дан актуально и послужил основанием вариации - остается "здесь" зафиксированным в своем качестве атрибута индивидуального объекта, а уже на место актуально данного объекта - "дома" - подставляются другие, как окрашенные в желтый цвет. Но если основой вариации является как раз "дом", если его сущность надо прояснить? В этом случае любая вариация, представляющая атрибутивное изменение данного ("дома") будет отсылать одновременно к "другому дому", поскольку, в отличие от желтого цвета строго определенного оттенка (это мы по крайней мере можем предположить), "дом" в окружающем нас мире - и как то, с чем каждый знаком из своего собственного опыта - не один. Но существенно здесь даже не столько это, сколько то, что мы легко можем оказаться в тупике, пытаясь продолжить вариацию "дома", не зная, например, уместно ли принимать в качестве вариабильных примеров "разрушенный дом", "заброшенное строение" и т.д. Какие здесь могут быть критерии? Этот тупик показывает нам, что в подобных случаях вариация не может не основываться на принятом в качестве a priori "предметном единстве". Как эта проблема может быть разрешена и каков ее гносеологический статус, будет показано в следующем параграфе. Далее, теория абстракций, разработанная Гуссерлем основывается по крайней мере на двух принципах. Первый из них заключается в том, что конкретное и реальное полагается первичным в порядке конституирования по отношению к абстрактному и идеальному, второй - в том, что "Эмпирическая или индивидуальная интуиция может быть трансформирована в интуицию сущности...которая представляет сущность" (Ideas, p. 54). На этих принципиальных положениях основана также и вся область проблематичного в абстрагирующем методе, описанном Гуссерлем. Следующая проблема может быть сформулирована так: как следует понимать тезис Гуссерля о том, что усмотрение сущности основано на вариации индивидуальных объектов?

Читаем в Картезианских Размышлениях, в параграфе, специально посвященном прояснению эйдетического характера трансцендентального метода в феноменологии: "Начиная с этой перцепции стола, взятой в качестве примера, мы варьируем объект перцепции, стол, совершенно свободно, но таким образом, чтобы иметь перцепцию строго как перцепцию чего-либо, неважно чего. ... Иными словами: Отвлекаясь от заключений о его бытии, мы меняем факт этой перцепции на чистую возможность, одну среди других...чистых возможностей - но таких, что они есть возможные перцепции. Мы, так сказать, переносим актуальную перцепцию в реальность не актуальностей, в реальность как если бы, которая обеспечивает нас "чистыми" возможностями, чистыми от всего, что относится к данному факту или к какому бы то ни было еще. ... Соответственно, с самого начала мы могли взять в качестве нашего начального примера фантазирование нас самих, осуществляющих перцепцию, безотносительно ко всем остальным de facto нашей жизни. ... Так, освобожденная от всякой фактичности, перцепция стала "эйдосом", чье "идеальное" расширение составлено из всех идеально возможных перцепций как чисто фантазируемых процессов. Анализ перцепции теперь - "сущностный" или "эйдетический" анализ" (р. 70). Отсюда, возможно, яснее всего видно, какую роль призвана играть свободная вариация в фантазии в процессе обнаружения сущности: вариация позволяет увидеть и редуцировать все фактическое содержание, как относящееся к изначально актуально данному, так и к тому, что принадлежит к модусам "как если бы", для того чтобы можно было осуществить перенос внимания в направлении сущности. Однако, во всех описаниях процедуры вариации как-то теряется сам акт идеации или, как Гуссерль обозначал его позднее, интуиции сущности; теряется настолько, что может показаться, что усмотрение сущности связано с отвлечением от фактических частных содержаний сознания генетически или представляет собой перенос внимания с фактического на сущностное. Если так, то новый вариант теории абстракций Гуссерля по отношению к варианту, разработанному в Логических Исследованиях, представляется возвращением к прежним теориям абстракции. Однако, по видимому, следует иметь в виду, что строгое различие между перцептивным и эйдетическим типом данности сохраняет свою силу и применительно к методу свободных вариаций и усмотрение сущности представляет собой по отношению к вариации, скорее, смену установки. С другой стороны, эйдос здесь не есть нечто большее, чем инвариантное содержание, отсылающее к множеству индивидуальных усмотрений как к своему актуальному основанию. По видимому, чтобы как-то описать, в каком все же отношении стоит некий эйдос или сущность понимаемое как такое (эйдетическое) содержание сознания - конкретным (материальным) содержаниям сознания, относящимся к усмотрениям индивидуальных образов, следует говорить о корреляции, выражаемой понятием об "инварианте": инвариант, с одной стороны, представляет эйдос и может быть понят как эйдос, а с другой стороны, отсылает к множеству конкретных вариантов и может быть понят как синтетическое единство, основанное на частных подобиях. Однако, в таком описании также не может быть указано "место" самого акта усмотрения сущности в противоположность всем индивидуальным усмотрениям, конституирующим синтетическое единство "инварианта" - оно относится к "сущности" как к содержанию сознания, но не как к акту, в котором эйдос дан сознанию именно как эйдос, безотносительно к варьируемому материалу.

Тем не менее, достаточно проясненной кажется методическая функция вариации в отношении горизонтной структуры представленности предметов в сознании: не зависимо от того, как мы понимаем отношение между вариативной данностью и данностью сущности, в процессе вариации устанавливаются границы сущностного видения предмета (типа предметов) (см. Cartesian Meditations, p. 71). Как это происходит, надеюсь, удастся показать в следующем параграфе. Но общий смысл процедуры свободной вариации, насколько его можно понять из доступных текстов Гуссерля, видимо, заключается в том, чтобы, отталкиваясь от конкретного переживания актуально воспринимаемого объекта, в произвольном порядке представляя себе возможные другие перцепции того же или такого же объекта, таким образом "подготовить почву" для усмотрения его сущности. Однако, остается непроясненным, в каком отношении сам акт усмотрения сущности, который качественно, видимо, не должен отличаться от акта идеации, о котором Гуссерль говорит в Логических Исследованиях, стоит к усмотрению инварианта в процессе свободной вариации образов? Суммируя вышеперечисленные двусмысленности и непроясненности в теории абстракций Гуссерля (а здесь представлен далеко не исчерпывающий их перечень), можно сформулировать главный вопрос, который здесь должен быть освещен: как соотносятся процедура свободных вариаций в фантазии и каким-то образом основанное на них усмотрение сущности с реальной практикой идентификаций, с которой каждый мыслящий субъект имеет дело постоянно? Вообще, по отношению к обыденному сознанию такая когнитивная процедура как вариация выглядит, скорее, функционирующей рефлексивно. То, что нам феноменально дано - это повседневная практика предметных идентификаций, неважно адекватных или нет, независимо от того, что мы полагаем в основание идентификации. В большинстве случаев мы имеем дело с обобщениями, сущностями, идеями также как с данностями. Гуссерль полагает, что основание для предметной идентификации - это сущность, и есть возможность это основание обнаружить. Вариация в этом смысле (как движение к основанию идентификации) призвана показать нам сущности - то, на чем мы основываемся, когда говорим о видах, родах, классах, когда обобщаем, идеализируем, выносим суждения и т.д. - а также, показать, как мы можем уточнять и корректировать предметные определения, различая между тем, что относится к сущности предмета (класса предметов), а что нет. в. Опыт прояснения проблемы сущностных усмотрений. Итак, имеет ли смысл "усмотрение сущности"? Отвечая на этот вопрос, как видно из приведенных выше реконструкций, можно опираться, как это делает Витгенштейн, на опыт употребления высказываний, а можно опираться, как это делает Гуссерль, на опыт предметной данности. Опираясь на второй тип опыта, исследователь вынужден либо ограничиваться личным опытом, либо принимать как данность некий общий всем людям стиль перцепции, конституирования значений и т.д. - одним словом, трансцендентальную логику сознания. Но и в опоре на первый тип опыта присутствует некая предпосылка всеобщности, основанная по крайней мере на фактах успешной коммуникации между людьми, их взаимопонимания, возможности координации позиций, и наконец, выработки единого для некой общности людей языка. То общее, что в обоих случаях принимается как данность и на что, таким образом, можно реально опереться, исследуя вопрос о смысле "сущности", это фактичность идентификации, узнавания предметов, их отличия друг от друга, их подобия и т.д., выраженная в том числе и в обыденном словоупотреблении.

Основываясь на реконструкциях, можно выделить несколько точек сопоставления идей Гуссерля и Витгенштейна, касающихся "сущности". Прежде всего это методологический параллелизм: в вопросе о видении общего оба философа прибегают к рассмотрению случаев данного, вариантов. В рассмотрение Витгенштейна попадают варианты ситуаций употребления высказывания, предполагающих ту или иную языковую игру; его цель анализ значений понятия. Гуссерль варьирует представления; его цель редукция несущественного. Гуссерль также не склонен понимать "сущность" как образец общего признака, который можно представлять себе в виде "картины"; в качестве образца, по Гуссерлю, можно использовать любое представление, но ни одно из них не есть "инвариант" - "инвариант" бессмыслен, если он не основан на вариации образцов. Тем не менее, "инвариант", как о нем говорит Гуссерль, выражаем в понятии ("желтый цвет"), однако, это, по видимому, не то, что можно в чистом виде себе представить. Как это возможно? Быть может, удастся ответить, если исходить из фактов и из практики предметных идентификаций. Границы понятия, которое предполагается выражающим сущность, по Витгенштейну, открыты, понятие не удается окончательно определить; с другой стороны, быть может, именно связь между понятием и сущностью - это то, что нуждается в прояснении. Следует понять, в какой степени границы понятия означают также и границы сущности или, по другому, границы существенного для ряда случаев? Наконец, Гуссерль основывает видение общего на интуиции, причем особого рода. Для Витгенштейна же "интуиция" - не более чем прикрытие, за которым скрывается невозможность представить себе (опять же, в виде картинки) общий механизм того, что происходит в тех случаях, когда мы употребляем это слово. В связи с этим имело бы смысл построить дальнейшее исследование на принципе вариации, однако, воздерживаясь от "интуитивной" интерпретации происходящего. Но тогда наше исследование вроде бы должно утратить свою феноменологическую значимость? Однако, это не так. Во первых, наша задача - определить "место" сущности, где, в каком контексте может быть значимо "усмотрение сущности". Во вторых, вопрос об интуиции - также разрешается как вопрос о "сущности" интуиции; таким образом, если удастся показать, как возможно усмотрение сущности (в смысле контекста и места таких усмотрений), то станет ясно и как возможно понимать сущность данной в интуиции. Таким образом, ближайшая задача, которая здесь должна быть поставлена - определить возможные контексты "сущностных усмотрений".

Птица, которая не летает - здесь вроде бы есть какое-то несоответствие. Но одно дело, птица не летает при неких обстоятельствах или, например, в данный момент, другое дело - не умеет летать. То есть это все-таки птица, но такая, которая не умеет летать: Витгенштейн говорит о типичных и нетипичных случаях - стало быть, птица, не умеющая летать, это нетипичный случай птиц. С другой стороны, это означает, что понятие "птица" не определяется исчерпывающим образом через понятие "летать" или "уметь летать". А что это может означать на уровне значений - на том уровне, где, предполагается, могут иметь место усмотрения сущностей? Видимо то, что умение летать сущностно не характеризует птиц, то есть не относится ко всем птицам. Можно сказать, что к некоторым птицам относится "неумение" летать, то есть, что соответствующее понятие и то, что оно может выражать, здесь все равно как-то задействованы однако, нетрудно заметить как такая ассоциация вырастает из нашего широкого употребления слова "птица": с одной стороны, преимущественно в связи с понятие "летать" и родственными ему, с другой стороны, применительно к весьма разным живым существам. А птенец - птица? Определяя понятие птица, некто может сказать: "это те, кто умеет летать" - но, вспомнив общепринятую классификацию живых существ, отказывается от такого определения. Между тем, связь между понятиями "птица" и "летать", "полет" и т.д. так просто не устраняется - скажем путем исключения тех птиц, которые не умеют летать, из рода "птиц". Эту связь поддерживает употребление понятия "крыло": все, кого мы называем птицами имеют то, что мы называем крыльями, или имели, или должны иметь. Домашняя птица почти не летает. Исключить употребление понятия "летать" по отношению к домашней птицы мешают по крайней мере два обстоятельства: это обладание крыльями, клювом и другими внешними "признаками", закрепленными за птицами, и те редкие случаи, когда с домашние птицы делают что-то похожее на полет - взлетают, высоко подпрыгивают, взмахивая крыльями, перелетают с одного места на другое, расположенное неподалеку и т.д. "Крыло" - это то, что должно указывать на полет, "возможность летать" как бы имплицирована в ситуации обладания крылом: однако, как показал Витгенштейн, здесь имеет место только грамматическая связь между понятиями в их взаимном употреблении - импликация также результат такого употребления. Тем не менее, независимо от того, как такая связь установилась, она играет роль необходимой: "крыло" в обыденном понимании всякий раз, когда употребляется подразумевает "полет", "возможность летать", "приспособленность для полетов" и т.д. Но что такое "крыло"? Это то, что есть у птиц - и даже не "крыло", а "крылья". Кажется, здесь - исходный пункт формирования прочих значений этого слова, источник аналогий: ведь именно птицы - самые распространенные и чаще всего попадающиеся на глаза летающие "объекты". "Затем" (пример аналогии) это слово стало использоваться для обозначения особых форм предметов, изготовляемых человеком. То, что есть у летающих насекомых, то, что мы склонны полагать функционирующим аналогично крыльям у птиц, выглядит совсем по другому, но мы можем называть это крыльями благодаря аналогии функционирования (или назначения) предмета.

Все эти различия и несоответствия относятся к определению границ понятий "птица", "летать", "крыло" и других в их взаимном употреблении. Но уточнение этих границ может кое-что "сказать" нам и о сущностях явлений, поскольку подготавливает почву для сущностного их описания. Положим, на земле сидит живое существо с крыльями: и по форме и по другим внешним признакам это напоминает крылья. Положим, это существо делает своими "крыльями" специфические движения, напоминающие движения птицы, когда она собирается взлететь. Но наша предполагаемая птица не взлетает. Наблюдатель сидит в кустах: проходит время, а "птица" разгуливает по поляне, чистит перья и не взлетает. Так птица это или нет? Умеет это существо летать? Не имея сведений об этом существе, просидев без толку несколько часов в кустах, наблюдатель принужден будет оставить свою затею выяснить "грамматику" своего открытия - то есть включить его в уместную для такого случая языковую игру (скажем, он орнитолог, и ему важно описать новый вид). Положим далее, что наличие перьев, клюва, внешний вид существа и другие признаки "говорят" в пользу того, что перед исследователем птица. Но "летающая" ли она. "Полет" вот чего мы склонны ждать от птиц и от наличия крыльев. Но наше существо не взлетает: "не хочет?", "не может?" или "не умеет?" - это грамматические вопросы (хотя для орнитолога они важны по другой причине). Ответы на них относятся к определению границ понятий "птица", "крыло" (а вдруг у этого вновь открытого существа то, что кажется крыльями вовсе не функционирует как крылья, а вместо этого она летает, скажем, быстро перебирая в воздухе легчайшими лапками, а то, что кажется на вид крыльями, на самом деле служит для еды - как "уши" у совы не для слуха), "летать" (быть может, полет этого существа не похож ни на какой другой). Однако, как мне, надеюсь, удастся показать далее, ответы на грамматические вопросы не относятся к "определению сущности".

Когда мы можем сказать: "Да, эта птица летает"? Если известно про эту птицу, что она умеет летать: например, летала вчера, и это каким-либо образом достоверно, или вообще известна как "умеющая летать". Можно также заключить, что эта птица летает, если вот сейчас у меня на глаза летит (при этом не важно, птица ли это, летит ли она на самом деле или привязана неразличимой на первой взгляд ниткой к какому-нибудь механизму на земле). То, что я наблюдаю сейчас - я узнаю (мне напоминает, похож, неотличим и т.д.) как полет птицы. Я не знаю, как и что там происходит "на самом деле" - я еще не озадачивался этими вопросами. Здесь видится корень различия между сущностным усмотрением и применением понятийной схемы. Птица, которая сейчас у меня на глазах летит - летает. Нечто опознано и может быть понятийно определено. Конечно, я не хочу сказать, что здесь прежде идентификации есть какое-то "нечто": имеет место факт идентификации. При этом, опять же, я не хочу сказать, что факт идентификации и факт употребления понятия разделены, я хочу только сказать, что здесь можно основываться на двух видах опыта: на опыте языка, который, быть может, диктует нам "узнать" в таком движении такого объекта в таких обстоятельствах "полет", или что-то в этом духе, либо на опыте созерцания, который, даже если понимать его как регулируемый языком, в котором он выражается, предоставляет все же другую перспективу анализа - перспективу вариации обазов и представлений (именно картин). Полет брошенного с силой камня отличается от полета птицы, да и полеты разных птиц различаются порой очень сильно - это разные полеты. Разные явления? Или "явление" также определяется через употребление понятия (различные явления - случаи - "полета" или просто различные явления, которые следовало бы соотнести с разными понятиями)? Таким образом, видно, что уточнив границы понятия (на основе предложенного Витгенштейном анализа его употребления), можно определить ближайший контекст, в котором уместно говорить об "усмотрении сущности". Этот контекст - опыт отличий между явлениями в сходных по типу ситуациях (тип как-то устанавливается в игровом контексте, где ситуация понимается как "случай того-то"), а его границы - они же, вероятно, и границы сущностного описания - задаются опытом идентификаций в отношении того, что позволяет считать конкретную ситуацию случаем чего-либо. Так, уточняя границы понятия "полет", мы видим, что, скажем, полет камня это особая форма движения (сходным образом может лететь и птица, если ее с силой бросить вверх, пока не придет в себя и не расправит крылья) это "полет камня". "Полет", который зачастую - в специальной языковой игре, которая однако, через систему всеобщего наукообразного образования имеет множество выходов в повседневное словоупотребление и "подразумевание" - имеется в виду, когда употребляют это слово - это как бы сконструированная сущность: сконструированная в процессе формирования и функционирования физической картины мира. "Полет" в таком случае выражает физическую сущность также как "птица" может выражать орнитологическую и зоологическую "сущность" - то есть определенный способ классификации живых тварей. Она (эта физическая сущность) имеет смысл лишь поскольку соответствующее понятие физики сохраняет свой смысл (свое употребление) и лишь в контексте физической картины мира, в которой возможны физические определения и физические конструкты, соотносимые с этими определениями (представления о механике процессов). А можно ли говорить о "полете" в исконном смысле? Предполагается, что "да". Ведь не всегда превалировала физическая картина мира, то есть не всегда "имелось под рукой" нечто, к чему можно было по аналогии применить слово "полет", да и движение брошенного камня не обязательно должно пониматься как "полет". Источник аналогий такого употребления как бы виден - движение некоторых живых существ, достаточно долгое время не касающихся при этом поверхности земли и торчащих из нее предметов ("сколь долгое время достаточно для этого?", "как высоко от земли?" и т.д. - вопросы, как мы знаем, регулируемые традицией согласованных действий в сообществе, в том числе, традицией словоупотребления). Под исконным смыслом "полета" можно, например, понимать полет птицы и, более того, полет летящей птицы. "Полет птицы", "полет мотылька", "полет ракеты" и т. д. - все это прежде всего разные ситуации, а уж затем разные "случаи полетов". Будучи проанализированы, эти грамматические различия, скорее, указывают на соответствующие "существенные различия" поскольку "полет камня" всегда можно отличить от "полета птицы" (даже если птицу бросить как камень), и только в контексте этого и других различий "полет камня" и "полет птицы" сохраняют свой смысл. То, как мы склонны употреблять слово "полет", указывает на родство случаев, ситуаций: только в контексте "семейного подобия" можно говорить о типичных и нетипичных случаях (как, например, полет на ковре-самолете) полета. То, что наблюдая, скажем, полет птицы, мы склонны ассоциировать здесь другие "случаи полетов", среди которых могут быть и "полет камня" и "полет шмеля"..., действительно можно отнести за счет привычки соответствующего словоупотребления. Так что же, ограничив себя одной ситуацией, разве можно говорить о видении общего? Разумеется, нет. Но, уточнив, с чем имеешь дело (полет этой вот птицы), определив ближайший контекст идентификации, можно сделать эту ситуацию (как "ситуацию", а не как "случай чего-либо") "исходной точкой" вариации. Но действительно ли мы можем опереться в вариации на что-то иное кроме опыта словоупотребления? Не вводит ли свободная вариация в фантазии снова в употребление в качестве образов данного "полет камня", "полет ракеты" и т.д.? Не окажемся ли мы снова в плену у грамматики?

Разумеется, в ходе вариации перед "мысленным взором" снова могут возникнуть картины полета камня, стрелы, шмеля и всего, чего угодно, а также, низкие полеты, заоблачные, долгие (хотя в качестве "картины" такое представление не кажется достаточно корректно обозначенным), различные по форме движения, что угодно вместо привычного воздуха в качестве среды, в которой осуществляется полет, и еще неведомо что может здесь возникнуть: все это опять вводит в употребление понятия, относительно которых установлено, что они применимы к другим ситуациям. А то, что должно сохраняться неизменным в ходе вариации - это факт наблюдения некоего движения некоего тела в неком пространстве, некоторым образом организованном: смысл вариации в том, что мы можем "почувствовать", когда изменение пространства, в котором осуществляется движение перестанет нас удовлетворять и мы вынуждены будем исключить этот вариант из вариации. Но "движение", "в среде"... - границы того, что мы понимаем под "движением", разве не устанавливаются в контексте коммуникации, практикой употребления понятия? Положим, это так. Но как это установление функционирует? Разве не как возможность идентификации? А что вообще может оставаться неизменным в ходе таких вариаций, когда следует произвольно изменять фактически все? Но мы осуществляем специальную процедуру по выяснению "сущности" того, что дано в данной конкретной ситуации под именем "полет": какая-то фактичность, предполагается, должна здесь искусственно удерживаться в неизменности. Но какая? Это не может быть летящий объект, это не может быть вид и форма полета... Однако, в наличной ситуации есть как бы "коренные" структуры - таковы, например, наличие движения (а мы не путаем движение с неподвижностью83), причем, особого движения, не похожего на другие формы его (что отсылает к ситуациям выяснения соответствующих сущностей, а не только заставляет бросить затею уточнения "границ понятия": мы можем, таким образом действовать как исследователи по крайней мере двумя способами), пространства "в котором" нечто движется и т.д. Как легко заметить, этих "коренных" аспектов довольно много и связь между ними как-то должна быть задана и должна сохраняться. Так что же, все это мы должны уже иметь в виду еще прежде "усмотрения сущности"? Это как раз и составляет коренной вопрос проблематики "усмотрений сущности". С одной стороны, такая предданность предполагается, если мы имеем в виду "сущностную структуру мира": просто сущности отсылают друг к другу и одни имеют смысл только в контексте других. С другой стороны, предполагать что-либо подобное здесь неуместно и, таким образом, вопрос остается открытым. Пока, однако, важно подчеркнуть, что, хотя "исключенные" понятия как бы и вводятся снова в рассмотрение в ходе вариации, это осуществляется уже на новой основе, нежели обыденный перебор "случаев" - с учетом анализа грамматики понятий, которые здесь могут быть задействованы. Здесь, например, появляется возможность редуцировать некоторые различия и подобия, из тех, что можно отнести за счет традиции словоупотребления. Перспективу такого исследования задает не только Гуссерль, но в какой-то степени и Витгенштейн: "Наш язык изначально рисует какую-то картину. Что делать с этой картиной, как ее использовать - это остается неясным. Очевидно, однако, что ее нужно исследовать, если мы хотим понять смысл наших высказываний. Но картина кажется нам чем-то таким, что снимает с нас необходимость этой работы; она уже указывает нам определенное применение. Таким образом она берет нас в плен" (стр. 269).

Имеются такие описания ситуаций: "я делаю", "я думаю", "я утверждаю", "я ощущаю", "я знаю", "я хочу", "мне весело". Они относятся к различным ситуациям. Каковы эти различия? Можно ли считать их только грамматическими? Каковы степень и "сила" таких различий? Описание "я делаю" применимо к ситуации физических действий, воздействия на предметы внешнего мира, хотя может не исчерпываться ими: "я делаю" может описывать также и "внутренний" план всего действия, целеполагание и что-то в этом роде. Однако, наличие физических коррелятов выражения кажется обязательным для таких ситуаций. Описание "я думаю" соответствует ситуации, где как раз никакого физического выражения этого "процесса" может не присутствовать; но здесь имеет место либо некое "психическое действие" - "я думаю" в том смысле, что сосредоточил внимание на чем-то, отгородив себя от остальной данности, возможно это коррелирует с представлением в сознании какой-то картины - положения дел - либо это описание относится к самому представляемому положению дел: "я думаю, что это так". В ситуации, описываемой как "я утверждаю" тоже можно выделить несколько "уровней": с одной стороны, здесь также есть некое полагание и может иметь место представление, то есть психический процесс, с другой стороны, здесь имеет место физическое действие, причем особое - речь - и вот уж этот "момент" ситуации представляется неотделимым от описания "я утверждаю", в соответствующем его употреблении, разумеется. Здесь речь идет не о том, что "я утверждаю" может в принципе описывать и что-то другое, а о характере той ситуации, к которой мы это описание привычно применяем. Под описанием "я ощущаю" традиционно понимается некое "переживание" или, по другому, "внутреннее состояние", причем, имеющее внешний источник: скажем, боль, прикосновение и т.д. И этого вполне достаточно, чтобы выделить соответствующую ситуацию. Правда, чем в таком случае ситуация "я ощущаю боль" будет отличаться от ситуации "мне больно"? Быть может, акцентом на некую специфическую концентрацию внимания, а может быть - ничем. Но уже, скажем, ситуация, описываемая как "я хочу", будет коренным образом отличаться от ситуаций "мне больно" и "я ощущаю боль" (если только их можно различить). То, что здесь составляет суть различия, уместно обозначить термином "интенция" - здесь имеет место осознанная тематизация объекта как "объекта желания". В этом смысле отдельно выделенные ситуации "я испытываю желание" и "я испытываю боль" как выражения специального внимания к собственному состоянию могут быть также типологически соотнесены. Эти различия - больше, чем просто грамматические; прежде всего, это различия между ситуациями: они грамматически уловимы, и грамматический анализ может стать в этот направлении действенным проводником. Да, зачастую (по крайней мере так) и в определении "типа" ситуации мы исходим из привычного словоупотребления. Скажем, если некто произносит слова, и я улавливаю в его речи какой-то смысл, достаточно ли этого, чтобы прийти к заключению: "да, он говорит" - если при этом "говорить" должно означать "связную речь" и т.д. Но, с другой стороны, он уж точно "произносит звуки" - и это тоже определяет тип ситуации, хотя и по другому. Также, когда "я говорю", эта ситуация выражает определенный навык: иначе "говорить" вообще теряет всякий смысл, если, когда я говорю, этого не достаточно для того, чтобы соответствующее описание считать адекватным. Я хочу сказать: есть "почва" для определения сущности. Эта "почва" раскрывается в вопросе о принципе определения "типа" ситуации: либо это грамматический принцип - и как нам показал Витгенштейн, часто именно он работает - либо принцип "идентификации". Но что такое идентификация? Ведь различие принципов определения типа ситуации имеет смысл только если термин "идентификация" обозначает что-то еще помимо применения привычного понятия к конкретному явлению: хотя, ясно, что и это тоже выражено в нем. "603. Никто не скажет, что всякий раз, когда я вхожу в свою комнату, попадаю в привычное окружение, развертывается процесс узнавания всего, что я вижу и уже видел сотни раз. . Мы легко создаем себе ложную картину процессов, называемых узнаванием"; согласно этой картине, узнавание якобы всегда заключается в сравнении между собой двух впечатлений. То есть я словно бы ношу при себе изображение предмета и с его помощью узнаю в некоем предмете такой, какой изображен на этой картине. Нам кажется, что наша память осуществляет такое сравнение, сохраняя образ ранее увиденного или же позволяя (как через подзорную трубу) заглянуть в прошлое. . Причем предмет не то, что как бы сравнивается с находящейся рядом с ним картиной, он словно совпадает с картиной. Так что я вижу не две вещи, а одну" (стр. 243). Конечно, бессмысленно говорить о "процессе идентификации" (если "процесс" связан с "длительностью", "структурностью" и т.д.), хотя можно говорить, например, о "шагах идентификации", когда мы, скажем, постепенно узнаем в каком-то человеке нашего старого знакомого. Что вообще кроме факта данности чего-то определенного (хоть в какой-то степени; но "степень определенности" - это уже грамматический вопрос) можно называть "идентификацией", если не иметь в виду употребление понятия? Наличие определенности как бы указывает нам на "события" идентификаций, в связи с которыми эта определенность как бы "стала возможной". Если пытаться дальше выяснять "механизм" идентификации, то возникнет картина, типа приведенной в процитированном отрывке. Однако, само наличие определенности разве не достаточное указание на акт идентификации (учитывая, что это "я узнаю предметы"). Для определения "сущности" того, что мы склонны считать "актами сознания" (если только оно возможно) во всяком случае не нужно выяснение "механизма". По сути, мы здесь имеем дело с вопросом об "источнике" определенности и, соответственно, идентификации. Согласно Витгенштейну, такой "источник" - язык; согласно Гуссерлю - это сущностная структура мира. Оба подхода предлагают некую схему или картину "идентификации". Схема Витгенштейна может показаться более наглядной: в самом деле, употребление слов - это то, что как бы на виду, а "интуиции" понимаются как нечто скрытое от непосредственного наблюдения. В схеме Витгенштейна показан как бы языковой механизм идентификации, тогда как работу сознания отдельно от работы языка куда труднее (если возможно) показать. Говоря о вариации, Гуссерль тоже как бы описывает механизм, однако, это описание упирается в невозможность раскрытия "механизма" идеации как таковой. Между тем, не упирается ли в те же самые границы и развертывание механизма словоупотребления? Не сталкиваемся ли мы с такой же трудностью, когда говорим о "выражении", о "понимании", о "значении" (поскольку оно описывается через "понимание")? Для того, чтобы увидеть, что это так, достаточно обратиться к соответствующим местам из "Философских Исследований", где Витгенштейн разбирает грамматику таких понятий. "Картина" и, в частности, "механизм" действительно "держат нас в плену", заставляя полагать наличие "картины" (представленность "механизма" действия) критерием достоверности истины.

Схема Витгенштейна демонстрирует как бы согласованную деятельность членов сообщества, владеющих общим языком; схема Гуссерля демонстрирует работу индивидуального сознания. То, что результаты этой работы - "мир" - частично совпадают или сходны с результатами "аналогичной" деятельности других сознаний - это для Гуссерля, скорее, феномен, требующий дальнейшего исследования. В контексте этого различия особенно интересно было бы рассмотреть такие ситуации, как "я испытываю боль", "мне страшно" и т.д., как "места", применительно к которым возможно говорить об "усмотрении сущности" и пытаться определить ее. "Я испытываю боль" - на что здесь можно указать? С одной стороны, я имею вполне определенное ощущение - определенное хотя бы в том смысле, что я не путаю это с "щекотно", "холодно"... - я могу указать, где именно больно, могу выразить это свое ощущение мимикой, восклицаниями и так далее; с другой стороны, я знаком с "болью" и могу сказать "То, что я ощущаю, это боль - она там-то и там-то, боль такая-то...". Воспоминания стираются, теряют четкость и прочее: таким образом, если представлять себе "механизм" узнавания боли как "сравнение" с имеющимся "под рукой" образом или как "наложение" прошлого опыта на то, что актуально переживается (или что-нибудь в этом роде), то каждая новая "боль" может пониматься как нечто отличное от всего, что испытано прежде. Да вроде бы так и есть? Кто осмелится утверждать, что "боль", которую я испытываю сегодня, такая же (да еще "такая же точно"), как та, что я испытывал, например, вчера - даже если "боль" была в одном и том же месте? Да и относительно точности местоположения нельзя быть совершенно уверенным. Но все же, то, что я сейчас испытываю - это "боль" или не боль? Есть у меня основания не считать это болью? Например, то, что я сейчас испытываю, непохоже ни на какую боль из тех, что я испытывал прежде. Но разве от этого мое ощущение оказывается более сходным с "щекоткой" или с чем-нибудь другим, нежели с "болью"? Здесь - и границы идентификации, и границы словоупотребления. Как я знаю, что такое боль? Из собственного опыта, из "опыта человечества", преподанного мне в ходе моей жизни в обществе, из наблюдения за другими живыми существами, про которых мне каким-то образом известно, что в данных обстоятельствах, когда я наблюдаю это, они должны испытывать боль. Боль, которую я испытывал в разных обстоятельствах и в разное время была различной: она была локализована в разных местах, имела разную "интенсивность", различные "оттенки" и так далее (речь идет именно о физической боли, метафоры "душевной боли" здесь вообще не рассматриваются, поскольку мы уже уточнили границы понятия). Казалось бы ничто так не объединяет эти ситуации как само слово "боль". Но так ли это? Разнообразные "обстоятельства боли", характеризующие различные ее "случаи", мы, действуя феноменологически, должны в ходе вариации "заключить в скобки": что остается? Вроде бы то, что иначе как термином "физическая боль" не описывается. Это никак не "образец боли". Но в самом деле, быть может ничего не остается? Что же это за боль без определенной интенсивности, силы, местоположения? А раз так, то никуда не деться от "образца". Как будто все рассыпается, ничего определенного не остается. Но, может быть, в этом все и дело - в том, что это не удается описать (здесь уже говорилось о неприменимости "раскрытия механизма" к определению сущности). "Это" - это то, что не позволяет единству варьируемых ситуаций распасться. Опять же, у этого единства может быть исключительно грамматическое основание. Но здесь также может вступить в силу и схема Гуссерля. Если бы, скажем, в нашем языке было принято боль в пятке называть "щекоткой", при том, что все, что мы называем "щекоткой", имело бы другое обозначение, предполагается (исходя из позиции Витгенштейна), что такое ощущение и не распознавалось бы как что-то сходное с болью в спине и других частях тела. То есть пятка была бы такой частью тела, где человек никогда не испытывает "боль". Ну а если бы такие ощущения в пятке предписывалось бы правилами употребления языка каждый раз называть по другому, как бы подчеркивая этим различия между ощущениями, разве не было бы такое предписание "неестественным"? Неужели от этого распалось бы (или даже, не сформировалось) единство таких случаев? Неизвестно, что было бы, будь наше словоупотребление другим, однако, вполне определенное сходство, скажем, между табуретом и стулом, усматривается, несмотря на различие в названиях. Наличие спинки отличает стул от табурета, наличие ручек - кресло от стула и табурета; ну а если есть ручки, но нет спинки (и она не отломана)? Для этого предмета можно придумать отдельное название и т.д. Тем не менее, то, что объединяет стулья, табуреты и кресла, не устраняется грамматическими различиями. Что это? Это можно обозначить, например, как "приспособленность для сидения": сидеть можно и на столе, но он "приспособлен для другого" и, таким образом, функционально определен. Так мы снова сталкиваемся с "общим" в употреблении? Да, но на другой основе. На основе усмотрений "существенных черт": стул может выглядеть разнообразно, появляются новые формы стульев, может появиться такой, в отношении которого уместно будет осведомиться - "Это для чего предназначено?". Если возможность таких усмотрений задает устоявшаяся практика употребления, скажем, каких-то предметов для сидения - то сама практика установления "существенных черт" от этого не утрачивает своего значения. Более того, типы употребления предметов отсылают нас к другого рода "предметам": то, что некоторые предметы используются для сидения, обосновано присущим человеческому существу стилю поведения - человек "умеет", "время от времени хочет", "любит", "вынужден", и т.д., сидеть. Таким образом, определенные типы предметов внешнего мира существенным образом связаны с типическим в человеческом поведении. А "сидеть" (исключая случаи, типа "сидеть в тюрьме") разве никак не определяется, исходя из употребления? Но здесь хочется спросить: из "употребления чего"? "Сидеть" описывает то, что относится к "базовой структуре" человеческого организма. Однако, умеют сидеть и некоторые животные. И можно, вероятно, представить себе человека, не умеющего сидеть. Вопрос, видимо, в том, что "не уметь сидеть" для человека - нечто ненормальное. Животные тоже сидят - но также как и люди? Не о разных ли вещах идет речь? Это, пожалуй, относится к определению границ понятия.

Обратим теперь внимание на такое обстоятельство: слово не имеет значения вне контекста предложения или какого-нибудь более широкого контекста. Таким образом, слово, которое мы, скажем, используем как понятие, предполагается, "само по себе" не связано с предметами, которые призвано обозначать - не связано так, как, к примеру, связаны с ними представления. Участие таких слов в отношениях "предметное сознание-предмет" регулируется правилами игры. А само это отношение изменяется ли оно в ходе игровых изменений? Что бы это могло означать? По видимому, ничто иное, как изменение формы или типа данности - того, что дано, и того, как дано. То, что может здесь так изменяться, кроме обозначения - это "представление". Предмет дан по другому: например, в З-У голове из "Философских Исследований" стал виден заяц. Можно ли полагать такое изменение также изменением, касающимся предмета, который дан? В том, что здесь дано можно заметить несколько "уровней". Прежде всего, "заяц" и "утка" могут быть увидены здесь вероятнее всего, если это понимается как "изображение" (хотя и в плывущем по небу облаке можно "увидеть" зайца): однако, это уже интерпретация, правда другого типа, чем "заяц" или "утка". Но вот черный контур (или замкнутая линия, или просто линия, учитывая что понятие "замкнутости" - также навязывает определенную интерпретацию восприятию) на белом фоне - что это как не собственное содержание данности, то, что составляет "материал" интерпретаций? Вроде бы не получается говорить о "восприятии" вне контекста "интерпретации": да, но возможно "вскрыть" как бы самый нижний уровень того, что дано. "Изображение", "заяц", "утка" - это "предметы", которые конституированы здесь на основании интерпретации; но "линия", цветовой "контраст" и подобное с очевидностью имеющее здесь место в некотором согласовании (которое может быть, например, выражено в описании "линия на фоне") - это другие "предметы": они, конечно, также "увидены" в интерпретации, однако, именно они здесь даны. То, что выражено словами "линия", "контраст", можно назвать первичной интерпретацией: но она как бы составляет суть данного в восприятии и как такая остается неизменной "на протяжении" последующих интерпретирующих усмотрений, основанных на этом "материале". Факт предметной данности это как раз то, что выражает термин "отношение предметного сознания к предмету" ("интенция", как она понимается Гуссерлем). В какой контекст можно "втиснуть" собственно предметную данность, чтобы говорить об игровом регулировании этого явления? В контекст "навыка восприятия"? Но разве создание такого контекста имеет смысл? Можно ли "не уметь воспринимать"? Можно не уметь воспринимать таким-то образом, но не "воспринимать что-либо вообще" в смысле "не иметь данных". Но важно отметить в связи с этим еще другое: такая роль слова в отношении предметное сознание-предмет не нивелирует ли предполагаемую роль выяснения грамматики понятий как призванного "заместить" (и даже устранить из философского обихода) "процедуру" усмотрения сущностей? В отношении предметной данности практика употребления понятий и практика идентификаций, в контексте, когда выяснена их роль, как бы расходятся то есть и та, и другая, независимо друг от друга могут быть основанием анализа: в частности, выяснения того, что может полагаться "сущностью" данного предмета.

Вернемся, однако, к выяснению "сущности боли". Может ли быть усмотрена какая-нибудь "сущность" исходя из ситуации "я испытываю боль...(дальше - описание ее аспектов)" и, если "да", то в каком смысле? Слово "боль" применяется также и к случаям слабой боли и даже к таким, где уже как бы и непонятно, что составляет содержание ощущения боль или не боль. Назовем такие случаи "переходными". Что нас здесь вводит в заблуждение - так это именно словоупотребление, поскольку мы к "переходным" случаям применяем то же слово, что и к непереходным: на уровне идентификации, напротив, "все в порядке". Исходя из практики идентификаций, переходные случаи не включаются даже в единство "боли" как "случаи". И это несоответствие между практикой словоупотребления и практикой идентификаций легко выясняется в ходе вариации, в которой обыденная практика идентификаций как бы частично воспроизводится. Что в результате здесь может быть дано в качестве "инварианта"? Как вообще может быть дана "сущность" - в каком виде? Либо как "картина" (в представлении), либо как "механизм" (в описании) - кажется, что никак иначе. Когда Гуссерль говорит об "инварианте", "эйдосе", "чтойности", он, по крайней мере, не имеет в виду, что это "картины": если какое-то конкретное представление имеет место "вместе" с усмотрением сущности, то уж никак не "на его месте". "Содержательную наполненность" инварианта, о которой говорилось выше, составляет как раз горизонт вариации. "Представление" здесь имеет характер сопровождающей данности. Если никакое представление не подходит в качестве "усмотрения сущности", может быть, какое-нибудь описание подойдет? Первое "приближающее к сущности" описание, которое может быть осуществлено в отношении вариации "я испытываю боль" - это описание того, чем боль (и "боль") не является: скажем, боль не спутаешь с щекоткой, особенно, если и то, и другое ощущаются в одном месте. Затем, ни одна "боль" из тех, что я могу задействовать в вариации, может быть непохожа на остальные - но перестанут ли эти ощущения быть случаями боли, то есть распознаваться как "боль" (о "переходных" случаях уже говорилось)? Разве такое "единство идентификации" может быть нарушено (или "предотвращено" его создание) внесением, скажем, такого игрового изменения: любые ощущения называть по разному не в связи с их характером, но и с интенсивностью, и с местоположением? Разве то, что мы называем "щекотно", станет распознаваться также как то, что мы называем "боль". "Боль в пятке" имеет шанс на выделение из "единства боли" в связи с изменением таких ощущений, испытываемых в пятке, только если характер его близок к характеру ощущения, который мы обозначили термином "переходный случай". Другие возможные описания уже относятся к вариации. Таково, в первую очередь, описание "аспектного" содержания "боли" - того, что в вариации подлежит "эйдетическому редуцированию": какая боль? - острая, тупая, ноющая, там... Возможно ли описание "инварианта"? Предполагается, что некоторые аспекты данного могут быть редуцированы (смысл "эйдетической редукции") как не характеризующие данный предмет существенным образом. На каком основании? На том же основании, на котором "красный" цвет персика и "красный" цвет яблока считаются оттенками одного цвета, а не одним и тем же цветом ("семейное подобие"). Предполагается также, если мы принимаем "семейное подобие" в качестве объединяющего принципа, что нет ничего, что можно было бы отнести к существенным аспектам данного предмета - то есть к таким, которые характеризуют по крайней мере каждое представление данного в вариации. Раз ничего подобного нет, значит нет и "существенного" описания предмета. Но разве факт идентификации боли не характеризует каждый из варьируемых случаев именно таким образом? - этот факт собственно и составляет основу вариации, тогда как варьируемые содержания могут быть объединены по принципу семейного подобия. Однако, здесь могут возразить, все-таки факт идентификации может пониматься так, что он определяется исходя из грамматического контекста соответствующего понятия. Это похоже на апелляцию к возможному миру: мы не в силах обозреть подлинную историю события, установить его причину - в данном случае, события идентификации. Схема грамматического, игрового регулирования "узнавания", рассматриваемая с точки зрения прояснения характера явления, описывает именно "изначальное" положение дел. В этом смысле она не имеет преимуществ перед схемой Гуссерля: оба объяснения суть гипотезы, говорящие о "причине" данного. То, как мы склонны применять схемы "значения", основанного на употреблении, и "значения", основанного на усмотрениях сущностей, похоже на смену аспектов видения (как описывает ее Витгенштейн во второй части "Философских Исследований") в интерпретации. Но что же здесь играет роль "материала" интерпретации - роль "собственно данного"? Возможность рассмотреть событие (послужившее отправной точкой вариации - "я испытываю боль...") в его изменении - то есть как группу ситуаций. Как еще можно понимать эту "возможность", как не как возможность предметной идентификации? Практика идентификаций "боли", отраженная (или, воспроизведенная) в вариации - это то, что фактически лежит в основании "единства вариации", а не то, что мы можем полагать основанием идентификаций. В этом контексте говорить о "сущности" явления имеет не меньше оснований, чем говорить о сходстве между множеством явлений (полагая это "сходство", скажем, более или менее случайным или как-либо еще). Ибо как еще можно феноменологически (избегая "картин" и "механизмов") понимать "сущность" явления как не как "возможность предметных идентификаций", которые здесь, в актуальной данности, имеют место, что непосредственно и выражается в "определенном" характере данности, в "узнавании"... Но что может означать "возможность идентификации"? То, что актуально дано, уже как-то определено - идентифицировано: о какой "возможности" здесь может идти речь? Однако мы говорим о реально существующем или о воображаемом объекте х, что его идентификация в ситуации F(x) возможна и что его актуальная данность предполагает его идентификацию, и т.д. "Возможность идентификации" здесь, таким образом - как бы "судьба" х в случае F(x) в любом таком случае. А что это за "случай"? Это случай данности х - он сам представляет собой "возможность". По сути, "возможность" здесь - это воображаемое событие, к которому мы готовы. Х было дано прежде - у меня и у других, насколько мне это известно, был опыт х: х, таким образом, может пониматься как то, что бывает дано. Так же х - это то, что, будучи дано, бывает опознано, иначе нельзя сказать, что "дано х". Стало быть, это практика идентификации учит нас "идентификации" и "возможности идентификации"? Однако, тогда напрашивается аргумент "в духе Витгенштейна": мы что, "научились" идентифицировать, освоили правила "игры в узнавание"? Здесь ситуация "освоения правил" уже не демонстрирует того значения или близкого к нему, в каком мы употребляли это понятие, применительно к известным нам играм и к игровым ситуациям языка (как их описывает Витгенштейн). Здесь мы сталкиваемся с предельным случаем "игры", и как таковой он делает употребление слова "игра" в данном контексте бессмысленным. Это все равно, что сказать: "мы воспринимаем, потому что научились этому, мы играем в "перцепцию"". Здесь уже не остается ничего, что позволяло бы говорить о человеческом существовании, не отсылая к "игре", и таким образом, употребление этого термина обесценивается: он становится излишним или, иными словами, перестает что-либо означать - ведь вместо "я играю" теперь достаточно сказать "я живу". Таким образом, мы выяснили, что может пониматься как основание или "место" усмотрений сущности: это практика идентификаций и практика "эйдетического" редуцирования.

Глава 5. Рассмотрение функциональных пределов трансцендентальной логики в связи с проблемой "произвольной данности". а. "Гилетические данные" как возможное материальное основание конституирования значений. Проблема обнаружения "гилетических данных".

В "Идеях..." Гуссерль говорит: "Поток феноменологического бытия имеет двойное русло: материальное и ноэтическое"84. В непрерывной корреляции "материи", которую Гуссерль называет hyle, и интенциональной "формы" (morphe), или "ноэзиса", конституируется объектный мир и его значения. "Начало" каждого индивидуального значения - начало частного потока конституирования - полагается в "начальном впечатлении". То, что может быть дано нам в этом "начальном впечатлении", есть, согласно Гуссерлю, некое "гилетическое содержание", в отношении к которому интенциональное сознание выступает в качестве (речь идет прежде всего о перцепции) пассивно "регистрирующего". Таким образом мы имеем поток "впечатлений", подлежащих "осмыслению" в ходе соотнесения их друг с другом и с другими данными и интерпретации. "Материальные компоненты или гилетические данные охватывают впечатления, чувства, чувственные данные и другие не интенциональные "чувственные материи", такие как "данные цвета, прикосновения, звука и подобные", также как "чувственные впечатления удовольствия, боли, щекотки, и так далее," а также чувственные или квазичувственные моменты, если такие найдутся, принадлежащие к эмоциям, желаниям, актам воли, памяти, воображению и так далее. Это то, что просто дано сознанию, или что, с другой стороны, сознание пассивно воспринимает (Ср. Ideas $85/pp.246-51; FTL $107(c)/pp.286-9)." 85 Эти данные, которые удобнее будет обозначить как "первичные"86 перцептивные содержания сознания или собственно "перцепты" (в отличие от того, что мы обычно склонны понимать как содержание перцепции, типа: "Я вижу дом" это ведь уже интерпретация), "имеют место" до интерпретации, до своего концептуального оформления, ибо такое оформление (смыслополагание) осуществляется синтетически на основании множества впечатлений: таким образом Гуссерль полагал гилетические данные как таковые лишенными значений, "бессмысленными". С другой стороны, именно они есть то, что должно быть дано нам непосредственно. Именно о содержании чувственных впечатлений (и "начального впечатления" в частном потоке конституирования особо) можно говорить как о самоданности в ближайшем смысле. Они, соответственно, в ближайшем же смысле есть "самоочевидности", с которыми мы имеем дело и на которых основывается конституирующее сознание. В феноменологическом понимании смысла "гилетических данных", однако, прослеживаются по крайней мере два пути: альтернативное представлению Гуссерля, придававшего этим "первичным" моментам опыта значение, описанное только что, понимание чистых гилетических данных высказал М. Мерло-Понти: "это замечание ничему не соответствует в нашем опыте..." 87 "Перцептивное "нечто" всегда находится посреди чего-либо еще, оно всегда составляет часть "поля"."88 "Изолированное данное перцепции непостижимо, по крайней мере, если мы проводим мысленный эксперимент, пытаясь перципировать подобную вещь... Эта красная заплата, которую я вижу на ковре, красная только благодаря тени, которая лежит на ней, ее качество явное только в отношении к игре света на ней и, таким образом, как элемент в пространственной конфигурации." 89 "Утверждаемая самоочевидность впечатления не основана на свидетельстве сознания, но на широко распространенной предпосылке." 90 Разумеется, поскольку мы вообще можем говорить о гилетическом содержании сознания, поскольку мы можем его выделить и представить в чистом виде как некое первичное смысловое единство, мы делаем это рефлексивно: нам для этого приходится отвлекаться от данного нам уже в синтетическом единстве значения, единстве, конституированном многими отношениями, и только в этом контексте можем мы первоначально обнаружить то, что затем обозначаем как гилетическое содержание или "впечатление". На это как раз и обращает внимание Мерло-Понти: "впечатления" и то, с чем мы должны иметь дело как с первичными перцептивными содержаниями, актуально никогда нам не даны как таковые, но только в контексте другой, комплексной данности - в контексте значения, в котором одновременно как бы заключено множество значений-аспектов (как, например, "ковер" и "его узоры"). То, что Гуссерль полагает изначально актуальной данностью сознания - впечатления а, в, с, и так далее - то, на что должен указывать нам опыт рефлексии над перцепцией как на ее материальное основание, и то, что на основании этого указания может быть получено путем осуществления эйдетической редукции, Мерло-Понти считает идеализацией, предпосылаемой в качестве "чистой данности" актуально данному комплексному Х. Эта актуальная данность Х, с которой только мы и можем, по мнению Мерло-Понти, иметь дело непосредственно, отталкиваясь от нее в своем аналитическом движении "к основаниям", такова, что а, в, с, и так далее, суть частные ненезависимые "моменты" этого Х, относящиеся к нему и друг к другу как части целого и немыслимые сами по себе. Но что позволяет нам воспринимать Х как смысловое единство? Очевидно, то, что составляющие его перцептивные моменты а, в, с... не исчерпывают актуального содержания Х. Красное пятно на поверхности ковра - впечатление может обмануть нас. Пятно может, например, не быть частью ковра и вообще исчезнуть при приближении. Но когда мы говорим об актуальном восприятии, котороое обозначили Х, возможные связи не имеют значения. Актуально значимо, что красное пятно на ковре, то есть имеет отношение к ковру - вопринимается как его аспект и будет так восприниматься вплоть до особого акцентирования этого аспектного отношения: тогда, может быть, выясниться, что красное пятно - не аспект переживания "ковра". Но в актуальном восприятии Х помимо аспектного содержания и предметного содержания актуально даны отношения х, у, z..., связывающие между собой отдельные перцептивные содержания таким образом, что позволяют говорить о предмете и его аспектах. Особая тема исследовать, в каком смысле можно говорить о "восприятии" таких отношений, а в каком - об их "конституировании"; здесь, однако, важно подчеркнуть, что в актуальном восприятии Х имеют место внутренние связи: их актуальная данность равнозначна данности Х как предметного целого одно без другого немыслимо. Эти отношения наряду с гилетическим содержанием впечатлений также представляют собой простейшие смысловые данности: таково простейшее различие, позволяющее нам "иметь впечатления" - то есть, отделять "одно данное" от "другого" (в этом, как представляется, как раз и заключается "регистрирующая функция" пассивного перципирующего сознания - фиксировать различия между данными). Однако, хотя мы можем сказать, что всякая данность, будучи отдельным, пусть даже самым элементарным, смыслом, такова только в отличии от других данных91 и понимать данность впечатлений и некоего целого - значения - как имеющие своим основанием данность простейших отношений, подобных различию, мы не можем утверждать, что такие "простейшие отношения" есть самоданности по преимуществу, подлежащие как комплексной данности целого Х, так и возможных впечатлений, составляющих "материал" соответствующего концепта. Ведь всякое отношение мы также "воспринимаем" как отношение между чем-то и чем-то - то есть, в "материальном" или "гилетическом" контексте. Между тем, опыт простейших отношений указывает на их фундирующую роль в конституировании таких значений как "на фоне" и "в связи" - определяющих для интенционального способа осмысления мира, способа, предполагающего различные степени акцентирования внимания (вплоть до забвения) на различных объектах из множества актуально данных.

Итак, мы, судя по всему, не можем достичь адекватной очевидности по вопросу о том, как даны нам чувственные данные. В опыте мы имеем дело исключительно со значениями - с концептами - и, только обратив на них особое внимание (в рефлексии), можем мы выделить составные части (а вернее, зависимые "моменты") этого "целого". Эту ситуацию, видимо, счел Мерло-Понти основанием для того, чтобы "отказать" впечатлениям в "первичности" (в порядке данности) и "непосредственности". Однако, любое целое значения актуально также не дано нам само по себе - но в единстве - более или менее строгом для каждого конкретного взаимоотношения - со всеми остальными актуально данными нам значениями и, возможно, с отдельными их "моментами": таким образом, общий контекст актуальной данности расширяется до границ нашего "перцептивного поля" вообще (сюда входит все, что мы видим, слышим, ощущаем и так далее, а также ассоциируем с этими "чисто перцептивными" содержаниями в произвольно взятый "данный момент"). Не значит ли это, что и предметное целое Х также не может претендовать на статус непосредственно первично данного?. Ведь эта данность оказывается имеющей смысл как нечто непосредственно данное также только исходя из более широкого контекста единства актуально данного - Х здесь фактически "занимает место" впечатлений; в качестве самостоятельно объекта восприятия (и, соответственно, в качестве изначально данного) оно также может быть выделено рефлексивно (и не иначе) из другого единства, представляющего для данного предметного единства расширенный контекст, скажем, У. Я ощущаю всем телом - но в разных местах по разному - как мне отделить опыт одного ощущения (локализованного посредством отношения, скажем, к "ноге") от других, от всего комплекса ощущений, который имеет значение "ощущение собственного тела"? Только обратив на это отдельное ощущение особое внимание - дополнительно выделив его. "Ощущение тела" дано нам непосредственно. Но можно ли сказать так о частных "моментах" этого ощущения? Боль в ноге, например, "дает о себе знать", "обращает на себя внимание" - и это "внимание" не есть рефлексивное "движение" сознания, но "прямое", конститутивное. С другой стороны, такого рода "внимание" выделяет данное ощущение "на фоне", то есть, делает его в каком-то смысле интенционально превиллегированным. Причем сам "момент" данности боли в ноге совпадает с "моментом" интенционального выбора этого перцептивного содержания в качестве "темы" "на фоне" остальных. Конечно, здесь дана именно "боль в ноге", ощущение локализовано телесно и таким образом определено - более того, связано со всем "ощущением телесности" и дано в этом контексте, но "боль" как таковая остается тем, что "привлекло внимание", тем, что интенционально выделено - чем-то, непосредственно данным сознанию, несмотря на свою включенность в более пространное единство значения. Мерло-Понти утверждает, что ничто в нашем опыте перцепции не указывает на "впечатления". Однако, именно в опыте перцепции - то есть, в специальном рассмотрении некой части нашего повседневного опыта как "опыта перцепции" - нельзя не заметить, что то, что нам перцептивно дано, как бы сложно и внутренне структурировано оно ни было, это перцептивное содержание таково, что внутри него различимы смысловые "моменты" - от более сложных - концептов - до самых простых "впечатлений" или, иначе, простейших усматриваемых перцептивных содержаний. Не акцентируя внимания на "действительном порядке следования" элементов данности в конституировании, на возможных причинно-следственных связях, которые могут быть построены в связи с ситуацией восприятия целого и его частей (каковое акцентирование может легко увести нас за пределы феноменологического рассмотрения вопроса), заметим, что актуально содержания а, в, с... даны нам вместе с содержанием Х: они взаимонеотделимы и взаимозависимы как данности. Или, говоря иначе, взаимоотношения частей и целого в данности определяются некой логической необходимостью: целое Х и его аспекты а, в, с..., х, y, z... должны быть со даны. Далее, акцентируя внимание на конкретном перцепте, мы не абстрагируемся от конкретного актуального содержания сознания, мы только делаем его "значимым" в его конкретности, выделяем "на фоне": это происходит, когда нечто "обращает на себя внимание" и в "момент" своей самоданности обретает значение содержания, интенционально выделенного "на фоне" (при том, что это нечто остается данным "в связи"). Таким образом акцентированная данность становится "значимой на фоне" - это значение само по себе ничего не добавляет к выделенному перцептивному смыслу, но указывает на его "положение в актуальности" положение непосредственно тематизированного содержания. Непосредственная тематизация, в отличии от рефлексивной тематизации, характеризуется именно совпадением актуализации интенционального объекта и его "удержанием" в интенциональном фокусе как специфически значимого "на фоне". Причем, к сущности такой перцептивной ситуации принадлежит то, что тематизация инициирована тем, что "обратило на себя внимание", какой бы смысл мы не придавали здесь факту "спонтанной", не заданной в "потоке" актуализации, самоданности.

С другим примером "произвольной" самоданности мы сталкиваемся в ситуации удостоверения того, что представлено нам в качестве очевидного, каковая ситуация будет рассматриваться в следующей главе. Но прежде, необходимо выяснить каковы пределы внутренней логики интенционального сознания, исходя из указаний и неопределенностей, усматриваемых в связи с ситуациями "произвольной данности" (здесь мы обозначим таким образом "рубрику")? б. Пределы усмотрения "внутренней логики" интенциональности. Прояснение понятия о "немотивированных" актах и уточнение понятия "произвольности" в конститутивной активности сознания.

Когда мы можем сказать, что некий акт сознания или некое интенциональное содержание внутренне мотивированы? Тогда, когда содержание этого акта, его "ноэматическая часть", или "моментальный смысл" имеет отношение к другому актуальному содержанию сознания так, что: последнее предшествует в порядке актуализации первому, а первое указывает на последнее как на основание своей актуализации. "Быть основанием" здесь значит иметь "горизонт" референциальных значений и, таким образом, задавать соответствующее направление конституирования. В этом смысле ретенциальная данность может пониматься как мотивированная тем, что Гуссерль обозначает термином "начальное впечатление", вариативная данность - любой данностью, взятой за "образец", и интенцией усмотрения сущности (то есть наличием соответствующей так называемой "установки сознания"), и так далее. Иными словами, мы можем рассматривать и оценивать как взаимосвязанные в логическом единстве мотиваций и референций все, что принадлежит к смысловому "горизонту" некой актуальной данности: и в качестве таковой данности, если мы решимся провести специальное исследование в этом направлении посредством абстракций и редукций, может быть выбрано любое из горизонтных значений - предполагается, что его актуализация "потянет" за собой цепочку "событий сознания", произвольно обрываемую нами в любом месте. Причем, "референции" и "указания на..." одних данностей в отношении других в порядке актуализации должны усматриваться непосредственно, тогда как "мотивационная" сущность их взаимоотношения усматривается на основании редукции.

Необходимость направить внимание на такой фундаментальный предмет как законы чистой логики, обуславливающие рациональное мышление, подчеркивалась Э. Гуссерлем еще в "Логических Исследованиях" - работе, как раз посвященной обнаружению и прояснению того, что может представлять собой логика, лежащая в основании рационального мышления. Все ее формальные и материальные законы - аналитические и синтетические - должны быть априорными, каковая априорность основывается на самоочевидном характере их данности. Здесь "самоочевидность" таких объектов чистой логики и "формальной онтологии" как "число", "объект", "целое", "часть" и так далее, и формальных отношений между ними выступает в качестве основания возможности усмотрения "внутренней логики сознания" вообще. Всякая данность, понятая как смысловое единство (любого типа), имеет в основании такого ее понимания - а это есть способ, каким "нечто" нам актуально дано - систему отсылок и импликаций: эта имманентная структура, обеспечивающая единство данности, представляет собой логическое а priori ситуации данности. Описывается ли логически - как система отсылок и мотиваций - ситуация, которую мы обозначили выше как ситуацию "произвольной данности"?

Эту ситуацию прежде всего характеризует "новая данность" и, следовательно, граница, отделяющая "момент", в котором задан определенный протенциальный горизонт, от следующего непосредственно за ним "момента" появления новой данности: этот "момент" можно обозначить как начальную точку новой данности - а именно той, которая характеризуется как "бросающаяся в глаза". Описать эту ситуацию логически здесь означает выяснить возможности усмотрения и установления соответствующих связей между содержательными элементами "новой данности" и той, что "уже имеет место", и между соответствующими интенциональными актами. Что касается материальных импликаций, то их отсутствие здесь дано непосредственно, на каковом усмотрении, видимо, и может быть основано понимание такого рода новой данности как "неожиданной": отсутствие материальных импликаций как раз и означает "протенциальную необоснованность" новой данности актуально уже имеющей место - однако, как мы затем увидим, протенциальная необоснованность имеет и более широкое значение в рамках усмотрения интенциональных импликаций. Прежде чем рассматривать логику интенциональных импликаций в связи с ситуацией "произвольной данности", заметим, что "жизненный мир", который Гуссерль предлагает понимать как предельный горизонт всякой предметной данности, обретает в таком понимании значение как бы всеобщей "материальной импликации". Это похоже на попытку преодолеть лакуны, связанные с "произвольной данностью", путем взаимоувязывания всякой данности вообще - как актуальной, так и возможной - в некое необходимое, априорное единство. Насколько такая попытка может быть успешной и что в связи с этим может означать "предельный горизонт" всякой вообще предметной данности, мы рассмотрим в следующем параграфе - соответственно будет скорректировано и понимание функциональных пределов трансцендентальной логики.

Восприятие чего бы-то ни было осуществляется как бы в горизонте "готовности" к восприятию вообще. Далее, восприятие цвета - в горизонте "готовности" к восприятию цвета, восприятие звука - в горизонте "готовности" к восприятию звука и так далее. Затем различаются "диспозиции" в отношении какой бы-то ни было данности, заданные уже для определенных обстоятельств: например, восприятие некоего звукового единства как "мелодии". Относительно восприятия вообще мы фактически не можем обмануться (случаи комы здесь не рассматриваются) - мы всегда имеем что-то в восприятии и воспринимаем: значение "воспринимать" в этом смысле кореллирует со значением "жить" - хотя и здесь мы можем ограничить горизонт восприятия, например, обстоятельствами бодрствования, поскольку воспринимать во сне для нас значит не то же самое, что наяву. Также мало можем мы обмануться и в ожиданиях, касающихся восприятия цвета, звука, и так далее, вообще - но уже, оговорюсь, для нормальных обстоятельств - если, например, вдруг не утрачивается способность воспринимать что-либо определенное как таковая. Однако, что касается мелодии, то здесь наши ожидания вполне могут быть обмануты в нормальных обстоятельствах.

Что может пониматься здесь под "интенциональной импликацией"? Некая внутренняя связь, устанавливаемая между двумя "моментами" интенциональности, понимаемыми как чистая форма данности: эта связь представлена "отсылкой к" предыдущему "моменту" интенциональности и "горизонтным указанием на..." или импликацией последующих интенциональных "моментов". Рассмотрим, как выполняется это условие для случая "произвольной данности". Каждый интенциональный "момент", когда произвольная данность уже имеет место, отсылает к "начальному интенциональному моменту" этой данности: в этом смысле "начальный интенциональный момент" выступает в роли основания последующих интенциональных событий - ретенций, первичных воспоминаний, ассоциаций, оценок, протенций и так далее - то есть задает горизонт актуальности. Что мы можем сказать про этот "начальный момент"? Прежде всего, что это - момент перцептивности: и как таковой он может пониматься (и, по-видимому, должен так пониматься) как заданный общей перцептивной диспозицией. Затем, то, что "бросается в глаза", есть уже некая синтетическая данность, то есть, в ней различимы как ее составные элементы, различные содержательные "моменты" цвета, звука, запаха и так далее. "Начальный момент", таким образом, задан как "момент" перцепции определенного рода: как "событие" цветовой, звуковой, вкусовой данности и так далее. Но что означает такого рода "заданность"? То, что мы готовы иметь дело с определенными типами объектов, готовы к "усвоению" определенного материала, вне зависимости от конкретных условий этого "усвоения".92

С другой стороны, материальная импликация подразумевает для своего осуществления "нормальные обстоятельства". Эти "нормальные обстоятельства" или, по другому, заданная жизненная ситуация - то есть некое актуальное и актуально реализуемое единство целей, задач, "диспозиций" - задают (в том числе) ближайший перцептивный горизонт. Только в этом горизонте имеет смысл "протенциальная необоснованность" некоторой данности как незаданной в ближайшем перцептивном горизонте, в актуальности настоящей жизненной ситуации. Такого рода "незаданность", скорее всего, должна означать несоответствие "произвольной данности" целям, задачам и "диспозициям", реализуемым актуально и актуально значимым. Таким образом, проблема усмотрения внутренних связей между интенциональными "моментами" в ситуации "произвольной данности" отсылает к проблеме задания "нормальных обстоятельств" или, иначе, единства "жизненной ситуации". Как всякая предметная данность та, которую мы отнесли под рубрику "новой данности" или "произвольной данности" (имея в виду характер восприятия этой данности), имеет две стороны своей актуальности - ноэтическую и ноэматическую (или, по другому, качественную и материальную). Соответственно, здесь должна "иметь место" (раскрываться) двойная система отсылок, на что уже указывалось выше. Будучи ноэматически независимой данностью (что означает - не обнаруживающей ссылок на другие ноэматические содержания как на возможные материальные основания данной предметной актуализации), ноэтически она отсылает к некоему общему положению дел: так, как осуществлена эта данность, осуществляется всякая вообще данность, она также интенционально структурирована. Эта отсылка может пониматься только как отсылка к инвариантности "как?" перцепции, каковая инвариантность, предполагается, может быть установлена путем варьирования нашего опыта перцепции, то есть в эйдетическом усмотрении. То же относится и к общностям ситуаций восприятия цвета, звука и так далее. То, что так понимается и таким образом устанавливается, полагается Гуссерлем в качестве интенционального a priori опыта. 93 Таким образом, понимание "произвольной данности" как интенционально имплицированной или обусловленной может иметь смысл только в некоем предельном горизонте эйдетических усмотрений относительно "как?" сознания, перцепции, данности тех или иных родов объектов и так далее. Этот "предельный горизонт" для всего феноменального раскрывается после осуществления трансцендентальной редукции. Только в этом горизонте мы можем придать "произвольной данности" значение обусловленной и обоснованной - это значит: трансцендентально обусловленной и трансцендентально обоснованной. Но в ближайшем горизонте "жизненной ситуации" - а это значит, в частности, непосредственно - подобные связи в отношении "произвольной данности" не усматриваются. "С этой стороны" она остается необоснованной.

в. Возможные изменения в понимании "предданного материала" сознания в связи с обращением к "жизненному миру"; уточнение пределов усмотрения внутренней логики "интенционального выбора", исходя из понимания этой "логики" как логики конституирования "жизненного мира".

В "Кризисе..." понимание Гуссерлем значения трансцендентальной редукции претерпевает некоторые изменения по-отношению к тому, что он полагал важным сказать об этом в "Идеях...": по крайней мере, на необходимость раскрытия нового понимания трансцендентальной редукции указывает расхожее мнение, что философия "Кризиса..." представляет собой некий поворот в сторону от трансцендентальной феноменологии. Это мнение основано не в последнюю очередь на использовании автором "Кризиса..." нового терминологического аппарата, который, как представляется, переносит само феноменологическое исследование на новую почву. Рассмотрим, с какого рода методологическими изменениями мы сталкиваемся в "Кризисе..." - работе, несомненно, являющейся примером радикальной саморефлексии по отношению ко всей предыдущей философской жизни Гуссерля - в связи с введением понятия о "жизненном мире", и что могут означать эти изменения для нашего исследования. "...нельзя двигаться сразу же назад к предположительно непосредственно данным "чувственным данным" как будто они - непосредственно характеризуют чисто интуитивные данные жизненного-мира. Что актуально первое - так это "просто относящая-к-субъекту интуиция донаучного жизненного мира." 94 Из этой цитаты мы сразу видим, во-первых, что Гуссерль пересмотрел свое понимание "чувственных данных" как актуально первичных в порядке конституирования: "hyle" как то, с чем изначально имеет дело конституирующее сознание, уступает свое "место" жизненному миру; во-вторых, видна проблематичность положения жизненного мира как первичного в актуальности усмотрений. Ведь "жизненный мир", судя по всему, не есть объект в привычном смысле слова, но, скорее, комплекс объектов и отношений, или, иначе, "горизонт", причем, открытый горизонт - и именно так, в качестве горизонта, "жизненный мир" может быть актуально данным сознанию. Но что это значит? Прежде чем пытаться ответить на этот вопрос, необходимо уточнить, что разумел под "жизненным миром" автор "Кризиса...". Прежде всего, жизненный мир имеет значение "непосредственно интуированного"95: "Жизненный мир есть реальность оригинальных самоочевидностей. То, что самоочевидным образом дано, есть в перцепции переживаемое как "вещь сама по себе" в непосредственном настоящем или, в воспоминании, вспомненная как "вещь сама по себе"; и все остальные способы интуиции есть представления самой вещи." 96 Эти в принципе и непосредственно интуируемые самоочевидности имеют характер "субъективных феноменов, остаюшихся 'анонимными'".97 Очень важно, как представляется, это указание на "анонимный" характер данности таких феноменов: пока нечто "анонимно", оно дано нам как часть жизненного мира, то есть, так, что мы "в этом живем", "с этим живем" и ничего больше. Различие между жизненным миром и миром объективных истин, таким образом, скорее, ситуационное или интенциональное, нежели предметное ведь, в конечном счете, мы всегда имеем дело с одним миром, только по-разному: в этом "по-разному", видимо, и заключается различие, которое Гуссерль, в частности, обозначал как различие "установок сознания". Для прояснения взаимоотношения между объектами жизненного мира и объектами науки или, уточняя смысл этих "объективностей", между предданным в опыте жизненного мира и данным предикативно, следует различить два рода ситуаций или отношений к предметности: мы "в этом" живем и мы "это" полагаем. То, в каком отношении стоят одна к другой эти ситуации, Гуссерль выразил так: "...всякое мнение о мире ["der" Welt] имеет свое основание в предданном мире." 98 Всякое наше полагание чего бы-то ни было - то есть, предикативное осмысление данности, "переход" к осуществлению качественно новых отношений в сравнении с теми, какими эта данность уже была осуществлена в "предыдущей" ситуации, которую можно в противоположность предикативной обозначить как чистое созерцание - на чем-то основано: на том, что изначально явлено в чистом созерцании и как такое по отношению к предикативной данности представляется "предданным". То, что так дано мы, рефлексируя над ситуацией чистого созерцания, можем отнести к "жизненному миру". Вообще об "объектах" жизненного мира и об "объектах" полагания следует, по-видимому, говорить в несколько дифференцированном смысле. "Объекты" науки, "объекты" полагания, суть корреляты "понятия"; говоря об "объектах" жизненного мира, надо понимать их как корреляты данности вообще, в которой (или, если абстрагироваться от конкретности усмотрения, на основании которой) могут быть усмотрены различные смысловые единства. Объект жизненного мира - это не то, что имеет место как бы до всякой интерпретации: скорее, здесь следует говорить об уровне интерпретации и о последствиях интерпретации. Скажем, рисунок, в котором легко можно признать изображение человека, составляющие его штрихи, сочетания белого фона и выделяющихся на нем темных линий, вместе с узнаванием здесь изображения человека - объект жизненного мира; и он останется объектом только жизненного мира пока ситуация созерцания не трансформируется в ситуацию описания, объяснения или полагания. Изменение статуса объекта здесь ознаменовано постановкой вопроса об интерпретации: об "изображении" как интерпретации карандашных линий на бумаге, "человеке" как интерпретации образа, и т.д. Беда науки, по мнению Гуссерля, в том, что многие объяснения, к которым в научном мире принято апеллировать, основаны непосредственно на объективностях жизненного мира; и это остается незамеченным в рамках "научного сознания". Проясняющая роль, таким образом, по прежнему, принадлежит редукции.

Независимо от того, что именно усматривается в качестве "предданного", задачей феноменологии и в "Кризисе..." остается прояснение оснований "подлинного" знания о мире. И в этом фундаментальном прояснении решающую роль продолжает играть "трансцендентальная редукция". "Всякое объективное рассмотрение мира есть рассмотрение "внешнего" и схватывает только "экстерналии", объективные сущности. Радикальное рассмотрение мира есть систематическое и чисто внутреннее рассмотрение субъективности, которая "выражает" (или "экстернализует") себя во внешнем." 99 В этом "ситематическом" рассмотрении субъективности, выполняемом в трансцендентальной редукции, "жизненный мир" играет особую роль. С ней связано и новое понимание того, как трансцендентальная редукция должна функционировать, чтобы феноменологическое исследование само не скатилось к наивному принятию на веру несамоочевидных значений. Жизненный мир опосредует трансцендентальную редукцию: трансцендентальная редукция, как она представлена в "Идеях...", осуществлялась непосредственно в отношении теоретизирующего субъекта. Но этот "субъект" не одинок - теперь он понят как живущий в мире и среди других, ему подобных: переход от теоретической установки к созерцательной, к этому миру, "в котором все мы живем", осуществляется в трансцендентальном эпохе. "Жизненный мир", таким образом, оказывается "местом, из которого" можно двигаться дальше в трансцендентальном направлении. Собственно трансцендентальная редукция, между тем, не теряет своего первоначального значения; имеем ли мы в результате какие-то новые эйдетические усмотрения, принимая во внимания изменение "отправной точки" анализа? Недостаток "Картезианского пути" осуществления трансцендентальной редукции Гуссерль видел в том, что "...он ведет к трансцендентальному ego с одной стороны...он рассматривает это ego как явно содержательно пустое, хотя для такого расмотрения может не быть подготовительных экспликаций...". 100 Путь через жизненный мир раскрывает в первую очередь "универсальное a priori корреляции".101 Ноэтико-ноэматическая корреляция, лежащая в основании предметности - это то, что было представлено в "Идеях..." как результат эйдетических редукций: это сущностное усмотрение того, как есть всякий частный предмет в отношении к его "осознанию". По существу, в "Кризисе..." мы сталкиваемся с тем же самым: отличие заключается в том, что эта корреляция предмета и предметного-осознания с самого начала устанавливается для всего мира как универсума предметности (понятого как жизненный мир). Какого рода "сознание о..." может здесь усматриваться в качестве коррелята? "Для сознания индивидуальный предмет не одинок; перцепция предмета есть его перцепция внутри перцептивного поля. ...он...имеет "внешний горизонт" в точности как предмет внутри предметного поля; а это в конце-концов указывает на "мир как воспринимаемый мир""102. Таким образом, в качестве интенционального коррелята предметности в новом ее понимании выступает не только "внутренний горизонт" (не только "ноэзис"), но и "внешний горизонт" восприятия актуально соданной предметности. Однако, эта группа одновременно актуально перцепируемых предметов "...для сознания не есть мир; скорее, мир показывает себя в ней; такая группа, как моментальное поле перцепции всегда имеет для нас характер сектора мира, универсума предметов возможных перцепций." 103 Осознание всякого частного предмета как предмета в мире предполагает в качестве интенционального коррелята его данности (как именно "предмета в мире") некое сознание мира как целого; при том, что актуально мир как целое нам не дан, но все, что дано актуально, дано как "...в мире" (не забудем, что речь идет в первую очередь о перцептивной данности и ее модусах). Мы имеем, стало быть, мир в указании на него как на некий "предельный внешний горизонт" данности: а интенциональным коррелятом этой данности выступают все интенциональные модусы перцептивности. Жизненный мир не есть некое фиксированное целое, подобное, скажем, некоторым объектам науки (например, физическим телам, замкнутым и однозначно локализованным в физическом смысле), и он даже не есть некое фиксированное целое в смысле актуально воспринимаемого предмета, но именно горизонт, в котором (и в отношении к которому) каждое значение актуализуется как "предмет в мире", принадлежащий этому миру, оцениваемый как часть этого мира и, далее, как более или менее уместный в этом мире. Причем оценка эта имеет как бы две степени: оценка уместности в "мире повседневности", понимание которого во многом сформировано под воздействием "объективных истин науки" или соответствующих теоретических структур, осуществляется в "наивной установке" сознания; оценка уместности в жизненном мире как таковом - то есть, в мире "после трансцендентального эпохе" - может быть осуществлена в критической установке. Стало быть, вместе с актуализацией некой предметности заданы (что и обозначается как ее данность в горизонте жизненного мира) не все прочие предметные содержания, какие только возможны как могущие здесь быть актуализованы, но сущностное отношение всякой предметности к тому, частью чего оно является (так понято и, как так понятое, представлено в конкретной ситуации предметного сознания a priori), а именно - как "предмет в мире". С другой стороны, переход внутри актуального "сектора" мира от одной предметности к другой, выбор между соданностями, никак не определяется общим для всякой предметности пониманием его как части мира, не указывает на "целое" жизненного мира как на возможное основание такого, а не иного выбора, переноса преимущественного внимания на одну предметность "в ущерб" остальным. То же можно сказать о ситуации "произвольной данности": хотя ее объекты с необходимостью должны пониматься как объекты в мире, их появление здесь и теперь никак не задано в горизонте жизненного мира - на это нет никаких указаний. Собственно, здесь подразумевается более пространное заявление: "предельный горизонт" всякой данности (как бы он ни был обозначен) никак не может быть связан с конкретностью появления этой данности здесь и теперь, иначе как "предельно" ее фундировать. Но "предельно фундировать" значит задавать нечто как вообще возможное, безотносительно к какой-либо конкретизации осуществления этой возможности - то есть "предельно фундировать" не значит фундировать актуально. Значение этого различия в контексте трансцендентальной феноменологии, в частности, и в связи с проблемой поиска оснований знания вообще мы рассмотрим в последней главе.

Глава 6. "Трансцендентальная логика" и интенциональная структура удостоверения. а. "Предпочтения" в ситуации удостоверения.

Терминами "очевидность" и "самоочевидность" Гуссерль обозначает пределы удостоверения: материальные и эйдетические. Эйдетические самоочевидности, достигнутые в трансцендентальной редукции, должны представлять собой предельные удостоверяющие усмотрения для любого вида опыта: они как бы представляют собой априорную структуру опыта, которая предполагается наличествующей всегда здесь, "под рукой" - только обратиться к ней нелегко. Эйдетические самоочевидности, таким образом, предполагаются исчерпывающими любую ситуацию удостоверения. Понятие о "самоданности" объекта выражает одно из таких предельных усмотрений: его можно понимать как результат редукции над ситуацией актуальной данности чего-либо в перцепции. Описывая актуальную данность как предметную "самоданность", мы как бы описываем существенное для ситуаций данности и восприятия. К этому "существенному" относится, в частности (но для нашего обсуждения это не частность, а скорее, главное), признание фиксирующей и пассивно регистрирующей роли воспринимающего сознания; хотя вроде бы явление данного объекта в восприятии может быть интенционально задано, а сам предмет как горизонт "значений", как смысловое единство, конституируется в процессе восприятия. Но здесь вроде бы нет никакого противоречия: пассивно регистрирующий характер восприятия - это одно, регистрируются, например, чувственные данные; в то же время само явление чего-либо может быть формально и материально подготовлено (задано). "Пассивное сознание" здесь как бы играет роль индикатора данности: то, что дано - дано, или то, что должно быть здесь дано - либо дано, либо не дано... Однако, как мы видели на примере "неожиданной данности", контекст, в котором имеет смысл "пассивное сознание" может расширяться: пассивным образом зарегистрированная данность может стать источником нового направления активности сознания. В этой связи интересно было бы рассмотреть возможность сходного расширения контекста для "пассивного сознания" собственно в ситуации удостоверения в истинности чего-либо. Ведь как индикатор данности пассивное сознание уже выполняет удостоверяющую функцию. Как это происходит, мы и рассмотрим. Жизненные ситуации, в которых мы реально доходим до каких-либо аналитических пределов в отношении конкретных предметов и тем, отличаются от прочих обыденных ситуаций, когда мы как бы принимаем все, с чем актуально имеем дело как с таким, на веру, не столько степенью ясности, которой мы здесь можем достичь, сколько наличием интенции ясности как таковой. Такого рода ситуации интенционально обособлены "на фоне" прочих жизненных ситуаций, поскольку их характеризует сомнение в отношении некоего положения дел и "интенция ясности", как бы задающая дальнейшее развитие конкретной ситуации в новом направлении, ее аналитичность. Предмет анализа, соответственно, оказывается особым образом интенционально выделен на фоне прочей актуальной данности: мы имеем здесь предмет превиллегированного рассмотрения в ситуации удостоверения. Но как выполняется "интенция ясности"? К чему мы обращаемся за удостоверением, на что опираемся, проясняя? По своему характеру тот опыт, который мы, действуя в рамках феноменологического рассмотрения, оцениваем как "предельный" в отношении анализируемого предмета, представляет собой самоочевидные усмотрения. Возможность "удостоверения" как такового, таким образом, обуславливается в этом контексте возможностью самоочевидных усмотрений. С другой стороны, это самоочевидные усмотрения тех или иных "положений дел". Достигая этих "самоочевидностей", исследователь проходит определенный путь - путь актуализации тех или иных объектов как бы из множества потенциально актуализуемых в данной ситуации, можно сказать, заданных в горизонте анализируемой предметности. Как заданных? Мы обычно пользуемся различными способами удостовериться в чем-либо: одни - наиболее приемлемы в одних ситуациях, другие - в других, с другой стороны, оценка приемлемости метода, его удостоверяющей силы, и т.д. как бы лежит вне контекста собственно ситуации удостоверения (можно сказать, подлежит этой ситуации). В этом смысле как бы сам предмет и тот способ, каким он представлен в сознании (тип предметной данности), задает способ анализа и удостоверения: вместе с этим, можно сказать, задаются и "предельные" для данной ситуации удостоверения усмотрения, поскольку соответствующие методы и техники уже определены в отношении своих "предельных усмотрений". Ситуации удостоверения - это то, что привычно практикуется людьми, это то, что знакомо, и т.д. Все определенности, связанные с методами анализа и удостоверения, с их применением, с их отношениям к предметам удостоверения и анализа, можно сказать, относятся к контексту жизненного мира и "оттуда" привходят в ситуацию удостоверения. Между тем, практикуя удостоверение, мы отдаем предпочтение одним объектам, обходя вниманием другие. Это "предпочтение" осуществляется на нескольких уровнях: например, на уровне выделения "сомнительного" объекта на фоне других, актуально данных - это с одной стороны, с другой стороны, имея "на готове" приемлемые способы удостоверения, мы можем применять их выборочно к данному предмету - но это, скорее, означает, что "предел" удостоверения здесь уже полагается до осуществения собственно удостоверения; самая же важная для самого процесса удостоверения актуализация "предпочтения" связана с тем, что в поле зрения попадают новые аспекты данного - иначе на что же опереться в удостоверении. Как это происходит? Где были эти аспекты раньше? - были ли они актуально даны или нет? Как предельное для данного способа удостоверения усмотрение соотносится с возможными актуализуемыми аспектами данного? и какое значение в связи с этим имеет "предпочтение" в контексте удостоверения? Эти вопросы мы рассмотрим далее. Обстоятельство, на которое следует прежде всего обратить внимание - чтобы увидеть новые аспекты, в предмет приходится "вглядываться", либо рассматривать его с другой "точки зрения", либо рассматривать его вместе с областью его употребления, и т.д. Все эти процедуры отработаны, они практикуемы. Но вместе с тем, отработано и практикуемо - то есть зафиксировано как некая более или менее стабильная величина - какого рода аспекты в ходе осуществления этих процедур могут быть замечены. С другой стороны, горизонт возможных "новых аспектов" данного, как бы заданный применяемым в конкретной ситуации методом удостоверения, значим как таковой только в случае, если данный метод еще и понимается как приемлемый для данной ситуации (для данного и так данного предмета). Что это значит? Это значит, что последствия интенции ясности в отношении данного предмета могут быть большими, чем конкретная ситуация, ограниченная применением приемлемого метода удостоверения: кинтекст удостоверения расширяется, если сам метод и имплицированные в нем предельные усмотрения становятся объектом удостоверения в его приемлемости и т.д. Интенция ясности, таким образом, задает более широкий контекст удостоверения (предполагает более далекоидущие последствия), чем интенция удостоверения в истинности данного положения дел. Но такое развитие ситуации (расширенное) привиллегированной актуализации предмета, вовлекающее в рассмотрение в качестве нового предмета анализа приемлемый для данного (изначально выделенного на фоне остальных актуально данных) предмета метод удостоверения, предполагает возможность применения к этому предмету других удостоверяющих методов или, по крайней мере, других техник усмотрения новых аспектов данного. При этом может оказаться, что в качестве материала удостоверения в ситуации первого приближения к ясности было усмотрено некое множество аспектов Х, а в другой ситуации, назовем ее вторым приближением к ясности, когда была применена другая техника аспектных усмотрений, было усмотрено некое множество аспектов У, отличное от Х (пусть даже отличие составляет только один аспект). Что это может означать в контексте логики удостоверения? То, что актуально в основании выполнения интенции ясности и достижения предельных самоочевидных усмотрений может иметь место некая неопределенность в подборе удостоверяющих факторов, связанная с тем, что сам подбор осуществляется более или менее произвольно - как отработанная практика (смысл этой "произвольности", несомненно, следует прояснить). Нужно экстраординарное - то есть обычно в данном контексте не практикуемое усилие, чтобы заметить здесь еще что-то; но если это "что-то" результат экстраординарного усмотрения - замечено, что с ним делать? Предполагается, что этот аспект также относится к множеству (условному) потенциально здесь актуализуемых ("здесь" в данном случае - в ситуации достижения предельной ясности или предельной достоверности). Тем не менее, обычно этот аспект и подобные ему (если их также удается обнаружить) не участвовали в удостоверении: останутся ли результаты удостоверения теми же с учетом новых аспектов? Таким образом, ясно, что означает в контексте удостоверения "предпочтение" одних данных другим из числа потенциально актуализуемых. Понятно, что термин "предпочтение" здесь уместен лишь если мы принимаем, что не участвующие в удостоверении аспекты данного каким-то образом тоже "здесь даны" и остаются незамеченными (или "квазинезамеченными"), скажем, по привычке или что-то в этом роде. Однако, независимо от корректности частного термина, проблема выглядит достаточно ясной: как усмотрения новых аспектов данного и основанный на них отбор удостоверяющих факторов связан с достижением предельной достоверности - это вопрос об основании удостоверения. Термином же "предпочтение" обозначим тот факт, что в отношении некой комплексной данности (например, впечатлений x,y,z и воспоминаний X,Y,Z и т.д.) осуществляется преимущественная тематизация некоторых объектов из горизонта возможных (например, впечатления x и ассоциированного с ним воспоминания X), при том, что и другие элементы первоначальной комплексной данности остаются ретенциально в "поле зрения".104 Следует, стало быть, обратить внимание на различие "механизмов" удостоверения, на то, как одни "предельные" усмотрения могут поверяться другими. б. Типы удостоверений.

Загрузка...