ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

1921 год унес много жизней. Как только весной чуть смягчилась, оттаяла земля, петровцы выкопали рядом с общим кладбищем большую продолговатую яму и захоронили в этой братской могиле русских и татар — земляков своих.

Положив перед собой список умерших за зиму односельчан, Илюшка по указанию Алеши записывал фамилии покойников в толстую книгу с загадочным названием «АКТЫ ГРАЖДАНСКОГО СОСТОЯНИЯ». Записал он туда и свою любимую тетку Аннушку, и отца Алексея Амирханова — Николая Алексеевича.

Вечерами Алексей все чаще брал с собой в исполком Илюшку и учил, как нужно вести делопроизводство. Илюшка старался все запомнить и усвоить. Кроме регистрации поступающих бумаг — чему всегда учат в первую голову, — он научился вести протоколы заседаний, выписывать окладные листы по налогам, составлять разные нехитрые бумаги и справки.

— Учись, Илюша, учись. Придет время, меня сменишь, — говорил Алеша.

— Ну что вы, Алексей Николаевич…

— А почему бы и нет? Поедешь учиться. А главное, больше читай. Заведи тетрадку, записывай туда все, что прочитал, о чем книга, что больше всего понравилось.

Однажды январской ночью Алексей прислал за Ильей исполкомовского сторожа.

— Скорея иди. Заболел Олексей Миколаич, — сказал сторож.

Застегивая на ходу полушубок, Илюшка выбежал на улицу. Мороз стоял лютый.

Алексея Николаевича он застал в постели. Он полулежал на подушках и гулко кашлял в платок, зажатый в костистый кулак.

— Ленин умер, — сказал Алексей. Глаза его блестели сухо и жарко.

— Что же теперь будет? — испуганно спросил Илья, мысленно дивясь тому, что не может представить Ленина неживым.

Илья вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха и к горлу подкатывается горький ком. Они посмотрели друг на друга и без слов поняли, что думают сейчас об одном и том же — о беспощадности и неумолимости смерти.

— Покурить бы, — сказал Алеша.

— Вам же, Алексей Николаевич, нельзя.

— Мне скоро, пожалуй, все будет можно… Ты, гляди, не проговорись моим домашним… Знают только фельдшер Тювильдин да ты, мой дружок. А как, наверное, не хотелось Владимиру Ильичу уходить из нашего нового, прекрасного мира? Сколько он не успел еще сделать! Теперь вы, молодые, должны довести его дело до конца. А чтобы лучше понять все, что у нас происходит, надо изучать труды Владимира Ильича Ленина. У него ты всегда найдешь ответ на любой самый сложный вопрос.

Алексей видел, как Илья тянулся к знаниям, но осмыслить все ему было трудно и сложно — не хватало образования. И он старался оказать ему посильную помощь. Алексей часто приглашал Илью к себе домой. Они наскоро ужинали и садились за книги. Желание знать больше у Алексея с Ильей было взаимным и фанатичным.

Работы Ленина читали вслух. Илья часто спотыкался на непонятных словах, делал неправильные ударения. Алексей терпеливо поправлял его, заставлял рассказывать прочитанное, объяснял непонятные места. По его совету Илюша вел конспекты прочитанных работ.

Все лучше и глубже он понимал окружающее.

— Труды Владимира Ильича надо знать. Только тогда из тебя выйдет хороший советский работник, — говорил ему Алексей Амирханов.


Илюша любил Алексея. От него исходило то самое человеческое тепло, которого со смертью матери так не хватало. Да и петровцы, за исключением богатой казачьей верхушки, уважали секретаря волисполкома. Многие, кто остался в живых, были обязаны ему — единственному в станице молодому коммунисту. Еще до распутья он добился в уезде, чтобы в Петровскую завезли пшеницу на семена, просо и кукурузу для голодающих.

После гибельных суховейных лет на уральскую степь хлынули, словно по заказу, обильные дожди. Поднялись хлеба в человеческий рост. На улицах запахло свежеиспеченным хлебом. На поправку пошли казачьи дворы. Замычали за обновленными плетнями коровы, заблеяли овцы.

Сразу же после первого урожайного года зять Степан где-то закупил по дешевке телят. Не прошло и трех лет, как эти бычки превратились в крупных волов.

Ни к чему не лежала душа лишь у Илюшкиного отца. Старший, Михаил, отделился еще до голодных лет, а младший, Илья, в исполком ходит да в комсомольскую ячейку. Все чаще Иван Никифорович жаловался зятю Степану на Илью:

— Хворает Алешка. Видел я на собрании, как он кашлял в платочек… Илья за лекарствами для него аж в самый уезд гонял. Хороший Алексей парень, и с отцом его мы жили душа в душу, а вот сына он у меня отнял, от бога отлучил. В хозяйстве работает через пень-колоду, больше за книжками просиживает. Говорит, что жалованье ему назначили двадцать рублей. Сапоги себе справил, френч по моде, гармонь купил. Безграмотных буквам учить вздумал с Федькой Петровым. Тоже мне безусые учителя выискались. А в станичной сборной, что ни день, то пляски под гармонь. Опять комедии начали разыгрывать. До работы ли тут, до назьму ли в хлеве?

— Воли вы ему много дали, папаша, — замечал Степан. — Подрос, только нашего, казачьего, в нем ничего не осталось…

— Ну это ты зря, Степа, — отвечал Иван Никифорович, стараясь снять с души тяжкие мысли о сыне. — Илья, конешно, слов нет, другим стал: с мачехой обходительный, называет ее на «вы», не то что Варвара. А сладу нет с ним…

Степан отмалчивался. Он больше думал о том, как бы поскорей достроить новый дом да еще пары две телят прикупить и пустить в нагул. Дети пошли один за другим — четыре сына родились после голодных лет.

В 1925 году волисполком был переведен в большое торговое село Покровское. Переехал туда и Алеша. Он все чаще стал кашлять, в доме у них запахло креозотом.

В следующем году, зимой, Илья был взят на допризывную подготовку, которую проводили командиры кавалерийского эскадрона территориальных войск. Пройдя ее, Илья по рекомендации Алексея Николаевича был назначен секретарем Петровского поселкового Совета. От отца он ушел и поселился в доме Пелагеи Малаховой.

Жизнь в станице постепенно налаживалась. Сельхозмашины, полученные из кредитного товарищества, быстро помогли восстановить пришедшее было в упадок хозяйство. Возродилась и начала расти кооперация, увеличивался приток пайщиков. Чем быстрее богатела станица, тем труднее стало работать комсомольцам — Илье и его другу Феде Петрову. Вновь принятый Иван Молодцов заседания посещал украдкой. Приняли в комсомол и Саню Амирханова — бойкого, смышленого парнишку. Но он был еще совсем молод и учился в средней городской школе.

Трудно было комсомольцам потому, что в то время кооперацией в станице заправляли братья Полубояровы — Сергей в потребиловке, а Пашка, с которым Илюшка и семья Прохоровых баталились за вишню, теперь верховодил в кредитном товариществе. Председателем поселкового Совета избрали Николая Горшочкова. Он хоть и ходил арестовывать Дутова, но до смерти боялся зажиточных бородачей, в особенности Полубояровых.

— Не связывайся ты с Полубояровым, — говорил он Илюшке, — эти кержаки кого хошь в бараний рог согнут…

Когда приезжал из города Алексей Амирханов, он говорил иначе:

— Полубояровым никакой пощады! Два братца заправляют кооперацией. А где другие? Вспомни, Илья, как мы с тобой прорабатывали материалы Десятого съезда РКП(б). Решение нашей партии о замене продразверстки натуральным налогом, о борьбе с оппозицией, о единстве партии. Это надо знать каждому комсомольцу. На этом съезде Владимир Ильич Ленин говорил, что сближение рабочего класса с крестьянством спасло революцию. Но соглашение это в силу своей классовой разнородности непрочно. А с казачеством, будем говорить прямо — это я добавлю от себя, — дела обстоят и того хуже. Гражданская война выкинула за границу два миллиона эмигрантов, в числе их несколько сот тысяч казаков. Там есть и наши станичники, братец Полубояровых тоже есть. Живут они в Маньчжурии и пока не собираются складывать оружия. Мало того — у меня есть сведения, что сибирский кадетский корпус переброшен из Шанхая в Югославию и объединен там с донскими кадетами под эгидой барона Врангеля. Вывод: готовят офицерские кадры, и, разумеется, не для того, чтобы маршировать в лампасах перед недобитыми генералами, а для борьбы с Советской властью. Сейчас мировая буржуазия, а вместе с нею и вся зарубежная белогвардейщина не перестают распространять про нас самую несусветную ложь о том, что Советская власть недолговечна, что двадцать шесть тысяч казаков во главе с атаманом Семеновым двигаются по Сибири, восстают большими массами и кубанские казаки, что кавалерия Буденного перешла на сторону бунтовщиков.

— Присоединилась возле Орла! — со смехом подхватил Илья. — Это товарищ Ленин говорил! Как можно забыть такое?.. Помню, как мы тогда хохотали с вами!

— Сейчас, дорогой мой, не до смеха. Полубояровы и их приспешники ждут, когда над станицей снова взовьется белый флаг. А пока они тепленько укрылись нашим красным кооперативным знаменем. Вот что страшно. Повторяю: никакой пощады им! Будь здоров как они ловко используют лозунг нашей партии о свободной торговле. Открыто спекулируют хлебом, скотом, пухом, шленкой, пуховыми платками, ажурными шалями. А платки и шали должны идти на экспорт. Нам нужно золото, чтобы купить машины, которых у нас еще нет. Присмотритесь, чем они торгуют в кооперации? Ведь завозят черт знает какую дрянь! Изгонять их надо из кооперации, и чем скорее, тем лучше.

— Что-то надо придумать, — пожимал плечами Илья, жалея, что Алексея Николаевича перевели в район.

— Придумать… Почему комсомольцы не организовали выпуск стенной газеты? Говорю тебе, что у этих толстобаших кооператоров не все идет тихо и гладко! Не все!

На собрании ячейки обсудили вопрос о стенной газете. Подражая журналу «Крокодил», газету назвали «Бегемот». Как бы ни были наивны первые заметки в стенгазете, но они все же делали свое доброе дело. Полубояровы мало пока завозили нужных товаров — дешевых сатинов, ситцев, зато ерунды всякой, вроде плохих детских игрушек, гнилой веревки, помады, высохшего, твердого, как галька, чернослива, был завал. Всеобщую насмешку вызывали небольшие слоники, вылепленные кустарями из глины, смешанной с соломой. Голова слона крепилась на металлическом стержне и свободно раскачивалась. Игрушка была сделана примитивно, грубо, а стоила дорого. Вислоухие слоники стояли в магазине на длинных полках и уныло мотали аляповатыми башками. Вот о них-то и написал Илья свою первую заметку. Заканчивалась она так:

«Выстроились слоники в один ряд, глядя на цену, хлопают большими глиняными ушами. А покупатели, тоже покачивая головами, ждут, когда председатель Полубояров вместо соломенных слонов завезет дешевого сатина и ситчика…»

— Эту заметку можно и в уездную газету послать, — сказал Алексей Амирханов. К тому времени он уже работал в Зарецком исполкоме.

К великому удивлению и радости комсомольцев, заметка действительно была напечатана в газете и почти без всяких изменений.

Однажды в поселковый Совет вошел высокий парень во всем кожаном — в тужурке с косыми карманами, в модной по тому времени кожаной с козырьком шапке, с большим, из рыжей кожи, портфелем. Сняв коричневые, из мягкого хрома перчатки, переводил быстрый взгляд живых, веселых светло-серых глаз то на Горшочкова, то на Илью.

— Вы Никифоров? — спросил он, указывая на него пальцем.

— Он самый, — смущенно ответил Илья. Он принял гостя за одного из уездных уполномоченных, которые часто приезжали покупать скот, козий пух, перемерять обширные казачьи земли, морить саранчу. — А вы, извините…

— Василий Кудашев, писатель из Москвы, сотрудник «Крестьянской газеты». А сейчас еще и корреспондент вашей оренбургской газеты «Смычка».

Пожав Илье руку, он решительно протянул ее Горшочкову.

— А вы председатель Совета, если не ошибаюсь?

— В точку попали, — кивнул Горшочков. — С какими к нам новостями?

— По газетным и молодежным делам. Ну и еще немножко по литературным…

— Это как понимать? — спросил Горшочков.

— Езжу вот по селам и станицам, раскладываю людей по сортам, вслушиваюсь в казачью чекменную мудрость, мотаю на ус…

— А у самого усов-то и нет! — Горшочков тронул свои рыжеватые, словно опаленные, усишки и засмеялся.

— Ничего, отпустим… А вы казак?

— Сын казачий, — усмехнулся председатель и подумал, какими мандатами могут располагать вот такие писатели.

— Это еще хорошо, что сын…

Словно прочитав его мысли, Василий Кудашев развернул перед председателем удостоверение «Смычки» на фирменном печатном бланке, а перед Ильей положил на стол второе удостоверение — в корочках, да еще с позолотой на обложке: «КРЕСТЬЯНСКАЯ ГАЗЕТА».

— Сначала, товарищ Никифоров, поговорим о молодежных и комсомольских делах. Я заведую в газете именно этим отделом. Где бы нам приютиться?

— Да располагайтесь тут! Я как раз уходить собираюсь! — сказал Горшочков.

Коротко расспросив, сколько в станице комсомольцев, какая ведется работа, гость неожиданно положил на стол знакомую уездную газету и, разглядывая Илью в упор, спросил:

— Вы писали эту заметку?

Илья смущенно наклонил голову.

— Значит, ваша. Давно пишете?

Узнав, что это первый в жизни опыт, гость удивился.

— Мне предложили быть сельским корреспондентом газеты «Орские известия». Не знаю, как быть.

— Вы хорошо о себе заявили. Конечно, надо соглашаться. Пишите и нам, в областную газету «Смычка».

Илья растерянно кивал головой. Он рад был этой встрече с живым писателем…

— Сейчас, на исходе 1928 года, вторжение в дела кооперации — одна из главных задач селькоров. Как саранча расплодились торговцы, купцы, купчишки. Купаясь в сладкой и сытой жизни, они с лихвой используют новую экономическую политику, разлагающе действуют на кооперацию. Нэпманы гуляют широко, раздольно, тешат своего на время воскресшего буржуазного бесенка. В этой ленивой прелести пребывают и некоторые кооператоры. В настоящее время суть дела заключается в том, в чьих руках находится кооперация. Ты затронул самую острую тему — классовую. Мы не должны им позволить испакостить кооперацию. Эта тема как раз для твоей будущей селькоровской закалки. Ленина читаешь? — неожиданно спросил Кудашев.

Илья рассказал, как в течение трех лет с ним занимался по истории и обществоведению Алексей Амирханов, как заставлял его читать и конспектировать труды Владимира Ильича Ленина, в частности, материалы X съезда партии, о профсоюзах, работу «Развитие капитализма в России» и все, что написано им о кооперации.

— Надо обязательно проработать статью Ленина «Новая экономическая политика и задачи политпросветов» и письмо «О задачах Наркомюста в условиях новой экономической политики». Эти работы я тебе дам сейчас. Идет борьба с нашими политическими противниками. Борьба эта жесточайшая, смертельная. И в этот период ответственная задача ложится на плечи работников печати.

Гость не говорил, а сыпал словами, как горячими углями. Илья смотрел на него с восторгом и завистью.


Вечером после молодежного собрания в клубе Кудашев с Ильей уединились в избе-читальне. Писатель расспрашивал, что Илья читал из художественной литературы, какие ему писатели нравятся. Кроме классиков, Илья назвал «Бруски» Панферова, «Комиссары» Либединского, «Перегной» своей землячки Сейфуллиной и одну из самых любимых книг — «Железный поток» Серафимовича.

— А «Тихий Дон» Михаила Шолохова ты читал? — Кудашев не сводил с Ильи светлых, ласково заблестевших глаз.

Илья рассказал, как он привез экземпляр «Роман-газеты» из района. Запойно прочитал сам, а потом собрал в клуб молодежь и стал читать вслух. В первый вечер ребята пришли потому, что были объявлены после чтения танцы. На второй день так слушали, что и о танцах позабыли. На третий — в клубе не было ни одного свободного места. В последующие дни в клуб стали приходить школьники и взрослые, женщины с детьми и деды с бабками. Всем интересно было слушать про свое казацкое житье.

— На меня «Тихий Дон» подействовал так, что я ходил потрясенный. Потом я перечитывал несколько раз его. Ведь сумел же написать так, что каждая строка хватает за душу. Он такой близкий, доступный и понятный всему народу, особенно казакам.

— Именно народный! — подчеркнуто громко воскликнул Кудашев. — О романе Михаила Шолохова Александр Серафимович говорил: «Автор живет среди своих героев, среди колоритнейших казацких типов. Сам вскормлен на соске из степного молока вольной придонщины, с детства впитал в себя все сгустки извечного народного творчества».

Они долго бродили по берегу Урала. Под толстым слоем льда и снега, как голубая кровь, сочилась чистая уральская вода. Ночь была звездной, прозрачной и радостной, как утреннее пробуждение.

Так жизнь свела Илью с человеком необыкновенного задора и ума, писателем Василием Кудашевым, погибшим в годы Великой Отечественной войны, автором романа «Мужики» и широко известной повести «Куликово поле».

Под влиянием этой встречи и «Тихого Дона» Илья втайне от всех решил писать роман «Голубые лампасы». Но одно дело решить, а другое — написать.

Еще в школе украдкой он писал стишки в честь Маши Ганчиной. Как-то он задумал объясниться с ней в стихах. Написал и решил сначала показать стихи Ванюшке Серебрякову, но в самую последнюю минуту струсил и выпалил, что любит Маню, но не знает, как об этом сказать ей.

— Не можешь, так напиши.

— А что написать? Стишок?

— Можно и стишок. Я бы написал так:

Любовь есть высший дар природы,

А без любви нет смысла жить.

Любовью дышат все народы.

Желаю вас я полюбить.

Стихи, продиктованные Ванюшкой, были написаны на почтовой открытке с голубями. Примерно через полчаса открытка вернулась с той же соседской девчонкой, с какой была послана. На уголке под самым клювом востроносой голубки мелкими буковками было выведено два слова:

«Смех один. М. Г.».

Так Илюшка потерпел свое первое поражение в любви. А потом началось такое, что стало не до «высшего дара».

После серии небольших статей и заметок о спекулянтах и самогонщиках Илья написал статью о жесточайшей эксплуатации женщин-кустарей, которые вязали знаменитые оренбургские пуховые платки. Коз казаки не держали. Пух покупали втридорога у спекулянтов. А спекулянты, в свою очередь, бессовестно обманывали киргизов и казахов, скупая у них пух. Они набирали с собой разной ерунды: цветных ленточек, бус, платков и платочков самых ярких расцветок, залежалых пряников, причудливо раскрашенных пекарями, сушек и кренделей. Все это они везли в Туркестан. Там выгружались на станции Темир и устремлялись в степь, где за эту мелочь нанимали чесальщиков из бедняков-кочевников и тысячами пудов вывозили козий пух по баснословно дешевой цене. Потом на самой центральной улице станицы появлялся босоногий мальчишка верхом на лошади и орал:

— Тетки-лебедки, несите платки серы-белы на деньги и пух менять к Митрию Степанычу Фролову!

Женщины открывали сундуки, доставали платки, вспрыскивали их водицей, встряхивали и, аккуратненько уложив на руку, несли к дому Фроловых. Разбитной купчик улыбался и совал оторопевшей тетке фунт пуха, несколько мотков бумажной пряжи-шленки, хрустящую кредитку с горсткой мелочи в придачу и кидал товар в угол.

Вот об этом-то и написал свою статью Илья. Ему хотелось оторвать вязальщиц от прожорливых, бесстыдных торгашей и создать промысловые, кооперативные товарищества.

— Хорошую и нужную статью ты написал, — хвалил Илью Алеша. — Надо еще заглянуть в кредитное товарищество и посмотреть, кому выдают кредиты и новые сельхозмашины?

Илья проверил. Кредиты выдавались все тем же Полубояровым, их родственникам, а бедноте, хуторским, что останется.

Следующая статья вышла в оренбургской «Смычке» под названием «Машины и кредиты».

Однажды на ярмарке Илью встретил подвыпивший Сережка Полубояров. Сдвинув на лоб папаху из мельчайшего барашка, с голубым верхом, отделанную золотыми позументами, он сказал, прищурив глаз:

— А ведь нам, милок, известно, кто слонов-то протаскивает, от чьего кнута они башками мотают… А еще и с нашим хлебушком вы начинаете мудрить, принудительные квиточки выписываете…

— Выписываем, что полагается, — ответил Илья мимоходом.

Шел 1928 год. Страна нуждалась в хлебе. Кулацкая и зажиточная часть крестьянства стала намеренно придерживать излишки. Правительство вынуждено было ввести налог на индивидуальное обложение с учетом полученного урожая.

Поселковый Совет составил списки и разослал извещения на сдачу излишков зерна. Первыми в списке стояли фамилии Полубояровых и Овсянниковых. Были там и братья Малаховы, и сват Никифоровых — Гаврила, и зять Степан.

Вечером к Малаховым пришла Мария. Поздоровалась с хозяйкой и, обращаясь к Илье, сказала:

— Степа мой зовет тебя.

— Зачем?

— Что, он тебе не зять, а я не сестра? Не можешь, что ли, зайти?

— Не время сейчас, Маня.

— Урвешь минутку… У него до тебя дело есть. Приходи.

— Раз так, то забегу.

Илья знал, что Степан казак серьезный и без дела не позовет.

Пришел сумерками. В горнице было накурено, хоть топор вешай. Сидят по углам два свата, Иван Никифорович и Гаврила Степанович, курят беспрестанно. Степан у порога и тоже с цигаркой. Илья понял, что позвали его сюда неспроста. Отец метнул на него угрюмый взгляд и часто задышал.

«Значит, круто разговаривали обо мне», — подумал Илья. По давней, с детства привычке душу кольнул томительный мерзкий страх. Наган тяжело оттягивал карман. Илья сунул руку и вцепился в рукоятку.

Тягостное молчание усиливало нервозность. Гаврила часто затягивался, перехватывал желтыми, прокуренными пальцами самокрутку, пускал к потолку колечки дыма. Он не выдержал первый:

— Ну что же, сват, твой сын, ты и начинай…

— До каких это пор ты будешь из нас душу выворачивать? — простуженным голосом спросил отец и рывком встал. Илья исподволь наблюдал, как сжимался мосластый отцовский кулак. Поднялся и Степан, батареец саженного роста, торопливо заплевывая цигарку.

— Отойди, Степан, от порога, — сказал Илья и вытащил из кармана наган. Пятясь к двери, добавил: — Если кто ударит, спущу курок.

Криво усмехаясь, Степан сделал шаг к печке и поймал ремень зыбки. Коричневые усы его подрагивали.

— Не валяй дурака. Не трону…

— Спасибо, Степа, за приглашение! — громко проговорил Илья и выпятился за дверь.

Вернулся на квартиру. На столе его ждал ужин, но он не стал есть. Взял книгу и читать не мог — строчки прыгали перед глазами. Лежал в темноте с открытыми глазами и думал: «Придет ли время, когда середняки перестанут шарахаться из стороны в сторону и поймут наконец, для кого завоевана Советская власть?»

Утром Илья получил письмо от Бабича и путевку на учебу. Настроение поднялось. Он решил съездить в соседний аул к своему товарищу, секретарю аульского Совета Байсугиру. Тот давно просил его приехать и показать, как правильно вести делопроизводство.

Илья пробыл у Байсугира целый день, а вечером заторопился домой — неотложные дела ждали. Он сел на лошадь и поехал шагом, наслаждаясь прелестью летней ночи. Свет луны бил в щеку, над головой сыпались звезды, прочерчивая длинные огненные хвосты. Из ковыля со свистом вспархивали куропатки. Илья с радостью думал о том, что скоро поедет на учебу. Тогда прощай, станица! Спустившись в бывшее русло старого Жяика, Илья размечтался, ослабил поводья и не придал значения тому, что малообъезженный конь, взятый у друга Феди Петрова, прянул ушами, неожиданно фыркнул и шарахнулся в сторону. Покрепче бы надо было держать поводья, тогда не вылетел бы Илья из седла и успел бы наган вытащить… После удара он сразу же потерял сознание. Пришел в себя лишь среди ночи. Волосы, густо смоченные кровью, прилипли ко лбу. Встал и почувствовал, что ноги отяжелели и плохо слушались. Сделал несколько шагов, услышал шум воды, потом увидел при мутном лунном свете невысокие перила и будку сторожа с черной, настежь открытой дверью. Сторож громко храпел, от него разило самогонкой. Попытка разбудить его ни к чему не привела. К рассвету Илья добрался до станицы и пошел прямо к Ивану Тювильдину.

— Где это ты так, парень, разукрасился? — заливая раны на голове йодом, спросил фельдшер.

Илья рассказал.

— Придется тебе полежать, казачок, и не одну недельку… — сказал Иван Васильевич и, затянувшись махоркой, закашлялся.

Лежать Илья не стал. Несмотря на тяжесть в голове, распухшее лицо и кровоподтеки под глазами, Илья ежедневно бывал в поселковом Совете. Дело без него стояло. Малограмотный председатель мог только прикладывать к бумажкам печати. А казаки шли, кто за справкой, кто нес недоимку по страховке или налогу, а кто просто поглазеть на секретаря. Пряча ухмылки, любопытствовали:

— Где же ты, Илья Иваныч, мог так напороться?

— Бодал перила на мосту… — Илья низко клонил голову к столу, продолжая писать.

— Значит, шибко ты у нас рогатый…

— Подойди, пощупай…

— Дык мы и сами с глазами!..

Крутились возле стола и задавали каверзные вопросы полубояровские подпевалы. Илье нетрудно было догадаться, что не случайно он вылетел из седла. С каждым днем он ожесточался все больше, но доказать, кто его бил, ничем не мог. Происшествие обсуждали в ячейке и тоже примерно догадывались, чьих это рук дело, но ведь догадки к делу не подошьешь. В милицию Илья сообщать не стал, а подробно написал секретарю волкома партии Ефиму Павловичу Бабичу и Алеше Амирханову.

С нетерпением ждал он ответа от Алексея Николаевича Амирханова, но вместо письма получил телеграмму о его смерти. После похорон матери это была самая тяжелая для Ильи потеря. Совсем молодым ушел из жизни его учитель и друг. Трудно будет без него…

Внезапно приехал на побывку Санька Глебов. В голодные 1920—1921 годы, похоронив отца, Санька с матерью уехали в Актюбинск. Мать работала там в военном учреждении, а Санька стал курсантом кавалерийского училища. Приезд друга детства так был кстати.

Вечером, закончив в Совете все дела, Илья решил сходить на квартиру, привести себя в порядок, переодеться, а потом уж в полном параде пойти к другу.

На улице было пасмурно. По переулку свирепо дул сырой, знобкий осенний ветер. Над мокрыми крышами густо плыли лохматые облака. Где-то совсем близко за малаховским плетнем лениво гавкала собачонка. Парочка вывернулась из-за угла так внезапно, что Илья невольно отпрянул и прижался к простенку между плетнем и углом дома.

Высокий военный в длинной, до самых шпор, шинели, с яркой звездой на буденновском шлеме вел под руку Машу Ганчину. Саньку Глебова трудно было узнать.

У Ильи ноги стали какими-то ватными. А Санька с Машей так весело и увлеченно разговаривали, что ничего не замечали вокруг. Не заметили они и Илюшку, который еле стоял на ногах. Ему тошно было идти на квартиру, не хотелось видеть хозяйку — тетку Пелагею.

Последние дни она то молчала, то донимала Илью вопросами: будет ли у них в станице коммуна или общая артель? Сгонят ли всю скотину на один двор и как будут с нею управляться? Отберут ли всех коров с овцами или кое-что оставят для прокормления, хотя бы таких, как он, Илья… Словно испытывая терпение жильца, тоном проповедницы говорила:

— Конец миру, конец!..

В станице ходило столько разных слухов о предстоящих переменах, что Илье не хотелось тратить слова попусту.

— Чо завальню-то обтираешь, секлетарь? — Пелагея возникла перед Ильей как изваяние. Крупная ростом, в старом, линялом мужском пиджаке, покрытая пестрой поношенной шалью. — Аль выпил после драки? — Пелагея сноровисто, с привычной ловкостью грызла крепкими зубами тыквенные семечки.

— Кажется, я говорил вам, и не раз…

— Ты вьешь свою веревочку, а люди бают другое, — перебила его хозяйка.

— Ничего я не вью… — Илье было не до разговоров. Перед глазами маячила удаляющаяся фигура Саньки Глебова.

— Вьешь, токо крепко ли? — наседала она. Но, видя, что жилец как-то размяк, перевела разговор на другое, не подозревая, какую причиняет ему боль.

— Жениха с невестой проздравил?

— Жениха? Какого жениха? — Илья не сразу понял, о ком идет речь.

— Саня Глебов, крестник мой, токо што были у меня с Машей. Вчера сговорились. Я благословила крестника, хоть и безбожник он, а все равно пара хорошая. — Пелагея говорила, точно клинья вбивала в голову.

«Саня Глебов — жених Маши?» Покачиваясь, Илья жевал распухшими губами незажженную папиросу.

— Не дознался еще, кто это тебя так раскостерил?

Илья отрицательно покачал головой.

— Пойдем в дом, чо ли? Мне с тобой сурьезно поговорить надо.

Пелагея вытащила из печки горшок молока и поставила на стол. Илья налил чашку, отпил и закурил.

— Сядь к порогу и дыми в сени. — Хозяйка не выносила запаха табака.

Зазвонили к вечерней. Стопудовый колокол бухал редко, с протяжной заунывностью. Пелагея повернулась к переднему углу, истово перекрестилась, подошла к печке и, нашарив в печурке спички, зажгла лампадку. Тощенький язычок пламени осветил скорбные лики икон.

В ожидании «сурьезного разговора» Илья сидел на табуретке у порога. Ему хотелось скорей поговорить и лечь в постель.

— Не дознался про драчунов-то? — Пелагея сняла пиджак, встряхнула его и повесила на гвоздь. Оправив длинную кофту цвета высохшей картофельной ботвы, встала спиной к печке.

Закрыв глаза, Илья не ответил, а только пожал плечами, понимая, что эта властная старуха пытает его неспроста.

— Подозреваешь кого?

От гнева у него задрожали колени. Он чувствовал, что она знает все, а спрашивает.

— Ну, допустим, дознаешься…

— И дознаюсь, дознаюсь! Непременно дознаюсь. И пусть, Пелагея Васильевна, не ждут никакого милосердия.

— А ты, милый, не ярись больно-то, меня, старуху, послушай. Подумай, как жить дальше, на себя оглянись…

— И так хожу и оглядываюсь на каждом шагу…

— Я не про эту твою оглядку речь веду…

— А про какую же, Пелагея Васильевна?

— Про такую, что ты сейчас мотаешься промеж казаков, как дикий подсолнух на меже…

«Вот куда завернула Пелагеюшка». Пела она, конечно, не со своего голоса. Илья это хорошо понимал.

— Подсолнух, Пелагея Васильевна, всегда тянется к солнцу. Плохо ли это?

— Мотри, Илья, как бы ветром головку не раскачало да семена галки не поклевали…

— Вы о чем это, Пелагея Васильевна? — Илья делал вид, что не понимает ее слов. Ему хотелось вызвать хозяйку на откровенность.

Она посмотрела на него и спросила сурово:

— Вы, комсомолы, начали с песен, а чем кончаете?

— Чем же? — Илья замер от напряжения.

— Разбитыми губами…

— Заживут наши губы, Пелагея Васильевна, заживут…

— А то, что на родителя оружие поднял, это, думаешь, заживет? Не знала я! — Она вошла уже в раж и не могла сдержаться. — На днях, когда я за тебя вступилась, пожалела, Иван Никифорович рассказал мне… Это что же такое, господи! — Она молитвенно подняла руки и скрестила их на груди. — Да если бы мой Петька так на меня, я бы взяла ухват, топор схватила!

Илья прошел от порога к столу и сел на лавку. Отхлебнул глоток топленого молока, вяло пожевал жестковатую, тягучую пенку. Он цепко улавливал каждое слово хозяйки.

— Если ты уж перед отцом начал махать оружием, чо же будет с нами, когда подчистую начнете из сусеков подметать? Выгребете до последнего зернышка, а потом в коммуну погоните? Нет уж, меня туда вы и медом не заманите! Да кто вы такие есть-то? Ты да Ванька хромоногий с Федькой Петровым, с Нюшкой, с этой басурманской потаскухой в кумпании, да голытьба вроде Саптарки-трубача, ну и еще десяток голоштанников из Татарского курмыша. Вот и все ваше войско, весь ахтив, как он у вас там называется. А казаков-то три с половиной сотни дворов. Хозяева, а не какие-нибудь шаромыжники на вислопузых клячах. Это все обчество! А обчество — сила, и не сломать вам его! Нет!

Чем больше она говорила, тем жестче становились ее глаза; они нацеливались из глубоких впадин, как две картечины. Все, что сейчас Пелагея думала, но не высказала до конца, было выражено в этих глазах.

— Придется тебе, Илья Иваныч, оставить мой дом. Ищи другой угол себе. Ступай к Нюшке. Она приветит. Вы с этой татарской подстилкой одним миром мазаны, — с ярой, неумолимой злобой заключила она.

Раньше Илья благоговел перед хозяйкой — ее внушительной осанкой, твердым характером, который казался ему верхом мудрости и благоразумия. Она единовластно атаманствовала над пятью тихими, послушными сыновьями, над их женами, внуками, владычествовала даже после того, как они постепенно отделялись и обзаводились своим хозяйством. Властвуя, она учитывала каждую копейку, пудовку зерна, клочок сена, распоряжалась круто, жестко. Теперь все это рушилось, ускользало куда-то — даже младший Петька стал безбоязненно хлопать дверью…

Не сказав хозяйке ни слова, Илья прошел в боковушку, быстро уложил в чемодан немудрящее свое имущество, запер в футляр баян, увязал в стопки книги. Хотелось покинуть этот дом, не теряя ни минуты, но куда идти? К Аннушке? Первый раз за весь нелегкий день Илья мысленно улыбнулся.

«А если на самом деле взять да и перебраться к Аннушке? Живет одна. Сынишка Колька — в школе крестьянской молодежи».

Илья хорошо понимал, какой «грянет гром» в этом любезном для Пелагеи Васильевны «обчестве» старого бородатого сословия, если он переселится под крышу к одинокой вдове. Загудят, словно осы, чтобы побольнее ужалить. О том, что в это трудное для него время Аннушка приютит, он нисколько не сомневался, хотя и решился не сразу. Долго перебирал в памяти родственников, знакомых, но более подходящего места, чем у Аннушки, не находилось. Можно было бы переехать к Михаилу, но у него трое маленьких детей, а комнат в каменном, крытом камышом домишке — одна горница и кухня, где добрую половину занимала русская печка, а зимой прибавлялся еще закуток для теленка и ягнят. Сколько он ни прикидывал, выходило так, как сказала Пелагея Малахова. Аннушка была близка Илье и по духу, и по делам общественным. А то, что он когда-то «сморозил», давно провеялось на ветерке времени. Да и вряд ли она помнит эту мальчишескую глупость. Теперь и она и он стали другими.


…После смерти свекра Ахметши Аннушка Иванова, а по-станичному теперь Нюшка Мавлюмкина, родила черноволосого, лобастого Кольку. Вскоре похоронила она и мать Прасковью. Станичники сторонились ее, не могли простить скоропалительного замужества. Аннушка тоже постепенно отходила от них, все больше тянулась к Татарскому курмышу. Она видела, что соплеменники мужа куда ласковее и добрее. Точно паутина, потянулись сплетни. Говорили, будто кинет Нюшка ребенка на соседку, а сама с татарскими парнями за реку Урал весной поемный лук собирать или на рыбалку — на всю ночь. А утром выпрыгнет из лодки со связкой судаков и лещей на кукане, помашет рукой бритоголовому гребцу и поднимается на ярок в аккуратненькой, подоткнутой выше колен юбке, с растрепанной на затылке густой косой.

— Гляди-ка, отряхнулась, как курица, и хоть бы что ей! — говорили вслед бабы.

— Сейчас к Полубояровым побежит рыбу сбывать. Потом полы мыть останется, чтобы лясы с Сережкой или Пашкой поточить… Сноха Дуня будто бы не раз ей волосы трепала…

— Бузу варит и хахалей своих спаивает. У этой староверской судомойки приезжие прасолы днюют и ночуют.

Аннушке с ребенком жилось трудно. Родни не осталось. Приходилось батрачить на весь многочисленный полубояровский клан — не только белье стирала, но и огромные кошмы вымачивала, кадушки из-под кислой капусты выпаривала, коров выдаивала, весной кизяки в станках топтала от зари до зари. Брала у хозяев быков — и опять же с каким-нибудь татарчонком в тюбетейке воду в бочке возила, навозную от коровы кучу раскидывала, водой поливала, месила быками и на кизяки переделывала. А зимой на тех же Полубояровых из козьего пуха платки вязала — с такими каймами и узорами, глаз не оторвешь. Хоть и вела Нюшка вольную жизнь, как судачили про нее бабы, в хозяйстве оказалась ловка на все руки. С малолетства отец приучал, да и нужда заставляла. Могла и сено косить, и сети вязать, и морды из мелкого тальника плести. Могла и гостя приветить, рыбным пирогом угостить. Иных казачков тянуло в Аннушкин дом, как окуней к наживке.

— Что же это ты, Нюрка, срамоту таку разводишь? — спросила однажды самая ревнивая из жен, Агафья Иншакова.

— Каку таку срамоту? — Аннушка руки на грудь, в глазах искры. — Кого осрамила, ну-ка скажи?

— Себя самое. Обасурманилась, шинкаркой стала, мужей наших приманиваешь…

— Грязно живешь, Агафья, оттого и муж из дома бегает. А ежели будешь распускать про меня разные сплетни, сделаю так, что совсем сбежит. Эх ты, Никонова кума, побольше бы тебе ума. Спасибо скажи, что я незлая.

— Ты, ты!.. — Агафья выкрикивала на всю улицу срамное слово.

— А вот этого, Ганька, я тебе никогда не забуду. Ты еще вспомнишь меня.

Соперничать с Аннушкой казачьим женам было нелегко — она и ростом взяла, и статью девичьей, и на собрание женское как-то пришла в красном делегатском платочке, первая с речью выскочила и за пуховую артель голос подала. За это приезжий уполномоченный в члены правления ее выдвинул, а комсомольцы поддержали.

Дом Никанора Иншакова стоял на той же улице, где жила и Аннушка, только наискосок немножко. Видно ей было, как он дрова колет, сено на поветь мечет, как его простоволосая Аганька растрепой на крыльцо выскакивает, помои выплескивает и ни за что ни про что ругает мужа. Аннушке всегда было жалко Никанора. Повезло же такой охалке!

Однажды терпение у Никанора лопнуло. Плюнул он да еще грабли швырнул вдогонку Аганьке, а сам коня за повод и на Урал тело от горячки охладить, заодно и коня помыть.

Под яром шумливо бежала вода, ворчала, спотыкаясь на перекатах. Лоснящийся круп гнедой лошади калило солнце. На тропинку неожиданно вышла Аннушка, поздоровалась:

— С горячим утречком, Никанор Василич!

— И тебя с тем же, шабренка. Как живешь-можешь?

— По-вдовьи, Никанор Василич…

— Сама себе хозяйка… Плохо ли?

— Вдова, как чужая бахча: кто ни пройдет, глазом окинет, а то и руку протянет…

— Богом данное, Нюша… — усмехнулся Никанор, и взгляд его провалился за Аннушкину пазуху. Он невольно сравнил умытую студеной водой Аннушку со своей женой, у которой и юбка висела кособоко, и кофта жеваная, с дыркой под мышкой.

— Спросить хочу, Никанор Василич.

— О чем? — Никанор погладил конскую шею.

— Не твои ли жерлички стоят на Старом ерике?

Кровь по всем Аннушкиным жилкам горячо сбегалась к лицу.

— Мои вроде. А что?

— Вечор я там морды ставила и видела, как на одной сом бился. Здоровущий. Поводок под корягу завел и дергает, дергает, аж вся коряга ходуном…

— Дык сняла бы!

— Чужое-то? Что вы!

— Для тебя не жалко… — Никанор покрутил светлый, холеный ус. — Ну, спасибочко тебе, Нюша, спасибо. Я мигом проскочу и живцов, кстати, сменю.

Никанор даже вечера не дождался, взнуздал гнедка, кинул на спину потник — и в тугай. Над прибрежным лесом неподвижно нависало полуденное солнце. По кустам пробегал ветерок и лениво рябил воду в плесе. Забыв закурить, метнулся к жерлице сома снимать. Однако все жерлицы были пусты, снулые живцы не тронуты, и коряги не потревожены.

— Наплела, холера непутевая! Ах ты… — Выругавшись вслух, Никанор достал спрятанную в кустах удочку и отправился живцов ловить. Пока ловил да на жерлицы насаживал, солнышко за тугай скатилось, жара схлынула, от шелестящего тальника тень на воду упала. Заиграла рыба. Одна так громко плеснулась за кустами на песчаной отмели, что Никанор вздрогнул.

«Надо туда жерличку перенести», — решил он и раздвинул тальник.

На отмели, по пояс в воде, спиной к нему стояла Аннушка в розовых лучах закатного солнца. Плечи крутые, талия рюмочкой. Было отчего обалдеть казаку. С минуту затаенно сидел он в кустах. Веточку тальниковую сломал и разминал непослушными пальцами. Голова гудела… Не вытерпев, крикнул не своим голосом:

— Нюшка, что, шалава, делаешь, а?

— Ой, Никанор Василич! — вскрикнула она и опустилась по шейку в воду.

— Никакого сома-то нет.

— Был! Вот тебе Христос, сидел! — Из воды торчала одна Аннушкина голова.

— Бес в тебе сидит… Ладно, выгоню я из тебя шайтана этого… — Никанор осмелел, понимая, что церемонию тут разводить ни к чему, добавил: — Вылезай поскорее, я тут потничок на траве расстелю. Позабавимся… — Никанор поднялся во весь рост и вышел из кустов.

— А ну сейчас же уйди, черт усатый! — гневно крикнула Аннушка. Сердце ее занялось острым, неугасимым стыдом. Никанор отошел. Аннушка быстро оделась, прыгнула в стоявшую за кустом лодку, подняла за кормой садок с карасями, взмахнула веслом и отплыла от берега.

— Куда же ты? — издали крикнул Никанор. Возглас его подхватила дремлющая река и проглотила, как щука живца.

И все же эта случайная встреча не стала тайной. На противоположной стороне, на Старом ерике, рыбачил Захар Недорезов, по прозвищу «Камгак»[3]. Он видел, как голышом купалась Нюшка, видел и Конку Иншакова, слышал его слова, ну и разблаговестил по всей станице с разными прибавлениями. Узнала об этом Агашка, схватила кол и все стекла в Аннушкиной избенке разом выхлестала, а ночью и ворота кто-то дегтем вымазал. Аннушка начисто соскребла половым костырем черный позор. А стекла вставил тот самый гололобый татарин, что ее с судачками с лодки высаживал. Аннушка помогала ему и как ни в чем не бывало тараторила по-татарски. Он слушал и качал бритой головой.

Шли годы. Менялись времена, и люди тоже. Аннушка первой примкнула к комбедовцам, ходила на собрания, активно участвовала в общественных делах, вызывая у бородачей бешеную ненависть.


Отослав к Аннушке девчонку с запиской, Илюшка с нетерпением стал ждать ответа. Ответ пришел быстро. Приплюснув к запотевшему стеклу и без того курносый носишко, девчонка крикнула:

— Приходить велела, да только скореича!

Сумерками, захватив вещи, Илья покинул дом Малаховых.

Сыро и безлюдно было на улице. Низко над самыми крышами нависали тучи, шел мелкий тихий дождь. Капли проникали за воротник пиджака, холодили шею. Идти по грязи в темноте было трудно. Чемодан и футляр с баяном казались непомерно тяжелыми. Нестерпимо болело все тело.

Аннушка встретила его у калитки.

— Илюшка! Здравствуй, родной! Я жду, жду… Идем же!

В кухне на столе стояла чуть привернутая лампа. В горнушке под котлом горели мелко наколотые чурки дров.

— Я пельмешков налепила. Сейчас быстренько в котел опущу.

— Не торопись. — Илья присел на лавку.

— Устал небось? Чать, вся шкура болит. Вот мироеды! Бирючья порода, беляки недобитые. Как они тебя! Ой, ей-ей! Вот и моего так же, паразиты дутовские! А чо меня не позвал? Я бы хоть гармонь пособила тащить. Вишь, и пальцы распухли. Играть в клубе, небось, теперь не скоро сможешь?

— Заживут.

— А чо с пальцами-то?

— Каблуками давили…

— О господи! Ну раздевайся. Пельмени быстро поспеют. Квасок у меня есть. — Аннушка сняла мужнину кожанку, стащила с головы желтый с синими каймами казачий башлык, бросила на закрытый кошмой сундук. — Ты чо, и вправду хочешь у меня поселиться? — прибирая за плечами волосы, спросила она.

Илья видел, как пытливо сузились ее карие глаза.

— Я же написал тебе… Только знаешь что…

— Что?

— Ты одинокая. Боюсь, начнут плести…

— Пусть плетут! Мне, Илюшка, бара берь[4]. Уж что только про меня не плели, да и сейчас не перестают… Я ихние охулки с шурпой хлебать не стану, выплесну, как помои грязные… У меня душа чистая. Понимаешь, годами меня Полубояровы с кизяками месили, как тряпку выполащивали, а Дунька поедом ела и сама же сегодня опять капусту рубить позвала! Пойду… К ним торговец, платошник, приехал. Погляжу, что ему понесут бабоньки…

Аннушка говорила, а руки ее то поварешкой в котле пельмени помешивали, то поленце в горнушку подкидывали, то калач белый резали. Лицо от огня стало пунцовым, глаза блестели.

Илья поел пельменей, запил крепким холодным квасом и быстро сомлел. Потянуло в сон.

Аннушка проворно сдернула с кровати белое, с кружевцами покрывало, взбила перину.

— Ты тут будешь спать, а я на сундуке. Если Колька, часом, приедет на побывку, на печку переберусь. Люблю спать за трубой, к вьюге прислушиваюсь, про степь думаю, про буран, про жись свою… Только и радости, когда Колюшка на побывку приезжает…

Хорошо было лежать в тепле, боль отхлынула, а еще теплее становилось от Аннушкиной воркотни.

— Ты про сына так говоришь, будто он у тебя не в школе учится, а в Красной Армии служит.

— Ничего. Придет время, и послужит. Небось вон какой вымахал.

— Пишет?

— Не шибко большой писарь. Черканет на листочке низкий поклон, когда у матери трешку попросить надо.

— Посылаешь, конечно?

— Посылаю, когда есть в портмонете…

— Я тебе завтра отдам за постой. Отошли ему, сколько там надо… Могу и вперед дать.

— Ишо чего! Я с тебя ничего брать не стану.

— Это почему же? Уплачу столько, сколько Пелагее платил.

— Сказала, ничего не возьму. — Пододвинув лампу на край стола, она принялась довязывать варежку.

— С чего это ты решила меня облагодетельствовать? Я ведь жалованье получаю.

— Думаешь, я забыла, как помог Кольку в учение пристроить? Шаманался бы с удочками да полными карманами бабок. Без отцов-то не очень с ними сладишь. И пшеничку на семена выписал, и сеять ездил.

— Не я один. Все мы — и комсомольцы и комбедовцы. А что бумаги выписывал, так это моя прямая обязанность. И не спорь со мной.

— Я не спорю. Спасибочко, Илюша. Тогда я тебе пуховые перчатки свяжу на память. Ты только пуху купи в артели.

— Ладно, куплю.

— Ну и хорошо. Вот только с харчами… Пшено и мука есть. Картошка в погребушке. Насчет мяса, так попервости овцу зарежу.

Умиротворенно действовала на Илью Аннушкина доброта. Словно во сне сидела она своя, близкая, домашняя.

— Мясо и муку я буду в потребиловке брать. Это уж, Нюра, моя забота.

— Ну тогда и ладно, и хорошо. Проживем. Рыбы наготовлю. Саптар и Гиляс, наверное, скоро бородить на плесах начнут. Пройдусь с ними денек-другой. На затонах кархаля видимо-невидимо, подуста гоняет. — Аннушка украдкой посмотрела на Илью и опустила глаза.

Осенью рыбаки-татары, арендовавшие плесы и затоны, столько брали крупного, жированного подуста, что не могли своими силами вытащить на берег невод и звали на помощь казаков. Расплачивались за это рыбой. Аннушка тоже там промышляла.

— Нет, Нюра, ты уж нынче не ходи бредень тянуть. Не женское это дело.

— Ничего. Я Мавлюмовы штаны надену.

— Да разве в этом дело? Ты теперь у нас активистка, член правления пуховязальной артели. Понимать должна. Ты мать. У тебя сын. — Илья споткнулся на последнем слове, чувствуя, что не по той канавке побежал ручеек его мыслей…

Аннушка опустила варежку на колени, подняла клубок, наматывая пряжу, проговорила негромко:

— Ты ведь, Илюшка, не то хотел сказать.

— Что думал, то и сказал…

— Ты хотел сказать, что я шумливо живу, слава за мной худая тащится… С татарами больше якшаюсь…

— Да нет, Нюра! Нет! У меня у самого больше друзей из Татарского курмыша. Ты должна понять, что сейчас наступает другое время!

Приподнявшись на локте, Илья стал горячо объяснять, какую теперь имеет силу раскрепощенная советская женщина, способная управлять государством, как пишет товарищ Ленин.

— Ох, Илюшка, какой ты грамотный да башковитый, не то что… — Аннушка наклонила голову и закрыла лицо пестреньким передником. — Я не знаю, что пишет Ленин, — сказала она, вытирая глаза, — но верю, что ты не обманешь. Только в потребиловке вот пока управляет Сережка Полубояров, а в кредитке — его братец, и за прилавками стоят ихние дружки закадычные. Хорошо, что хоть в пуховую артель Федю Петрова провели, есть к кому пойти, платок показать, добрым словом перекинуться. А то придешь на собрание, слышишь за спиной жеребячий смех, а если повяжешь на голову красную косынку, так кое-кто и зубами поскрипывает. А если Пелагея Малахова придет и на всю скамейку растопырится, ей почтение, перед ней папахи ломают. Ну что ж! Пускай ломают, гнутся, хоть пополам складываются. Зато, когда я голосую за Советскую власть, я в свой голос, как на ладошке, вкладываю все свое сердце! А раз так, я себя жалеть не буду. Пробудилась я, Илюшка, для другой жизни, пробудилась. Мавлюм меня разбудил. Сына оставил. Спасибо ему вечное!

Аннушка положила вязание на стол. Подвернула фитиль в лампе, в комнате стало светлей, уютней. Веселее взглянули со стен на фотокарточках чубатые казаки с обнаженными клинками, с белеющими на мундирах Георгиевскими крестами.

— Правильно ты сказал, я мать, — рассматривая фотографии, продолжала она. — Вечно, как клуша, о сыне пеклась. Все сердце об нем изболелось. Корову ли дою, на скамейке ли сижу — все про него думаю. Приехал как-то и говорит: «В агрономы, мама, пойду». А что такое агроном, сам еще толком не знает. А я про себя молю бога, чтобы военным, как отец, стал. Загляну в завтрашний день и вижу: стоит мой Николай высокий, красивый, и брюки на нем с такими широченными пунцовыми лампасами. Потом вдруг спохватываюсь. Выходит, я еще не совсем советская, раз мне лампасы мерещатся. Корю себя, корю. Плачу другой раз…

— В завтрашний день заглянуть — это хорошо, но лучше без лампасов, — проговорил Илья, хотя самому до смерти хотелось стать военным. А тут еще Санька в буденовке, со шпорами…

— Красивая была одежда на казаках, что бы там ни говорили. Мавлюм, когда приехал с фронта весь в крестах, лампасы, будто бы ленты с голубого небушка выкроены, и глаза из-под чуба ласковые-преласковые. А как на скрипке заиграл, тут и конец тебе, дева казацкая… Татарин ли, башкир ли, сердце не разбирает — в купели ты крещен аль мулла в мечети на тебя полой бешмета помахал… Колька весь в отца, как две капли воды… Вот и наговорилась я с тобой, душеньку отвела. Не чужие мы. Правда, ведь?

— Правда, Аннушка! — быстро откликнулся Илья, испытывая острую жалость к ее нелегкой судьбе и к себе. Он сегодня, как никогда, нуждался в добром друге — участливом, проникновенном. В Аннушке он видел мать Кольки Халилова, будущего агронома, а может, и военного, может, секретаря — пускай маленького, как он сегодня, а может быть, и большого, как Ефим Бабич. Ведь ради таких Колек и Ванек сейчас перелопачивалась, заново ворошилась вся жизнь России. И, как бы ни беленилась Пелагея Васильевна, ни скрипели зубами Полубояровы, жизнь будет принадлежать им — Колькам и Ванькам.

2

Давно Илья не просыпался так поздно. Лежа на непривычно мягкой постели, не поднимая головы от подушки, он думал о предстоящих делах. Знал примерно, с чего начнет рабочий день и чем кончит. Больших и малых дел было множество, и надо было их решать честно, добросовестно. Так приучил его Ефим Бабич, когда он приезжал в 1927 году с председателем волисполкома Алешей Амирхановым.

— Есть мелочи, но нет маленьких дел! — говорил тогда Ефим Павлович. — Советская власть делает новые шаги. Мы можем шагать быстро, иногда и не в ногу, но поспевать надо. Идет заседание правления кредитного товарищества, потребительской кооперации, пуховой артели, ты должен там быть, знать, о чем идет разговор, влиять на сущность принимаемого решения. Не зовут — заставь позвать. Сам не сможешь пойти — товарища пошли, комсомольца, беспартийного активиста, того, кому ты доверяешь. Уважения добейся! Ты представитель Советской власти, Ленинского комсомола, большевистской партии. Разумеется, от торговца пуховыми платками, от прасолов, кулаков ты этого не дождешься, да и не надо тебе милости. Станешь поступать и решать дела по справедливости, народ поймет и пойдет за тобой. Рано или поздно, но пойдет. Колебание мелких хозяйчиков — явление временное, неустойчивое. Гигантское значение приобретает для нас кооперирование России. Так говорил Владимир Ильич Ленин. В кооперации должны сидеть люди, преданные Советской власти, а не лавочники. И ты должен все знать о кооперативных делах.

Илья быстро встал, оделся, ополоснул под рукомойником лицо.

Аннушки дома не было.

В кухне прибрано. Закрытое железной заслонкой чело русской печки дышало теплом, горячим хлебом. На столе — горшок молока, большой ломоть калача, три яйца. Сегодня выходной, и ему не надо никуда идти. На улице дождя как не бывало. Во все окна светило солнце. Позавтракав, Илья прошел в горницу с твердым намерением распаковать книги и дочитать статью Ленина о кооперации. Под окном возникла чья-то высокая тень.

— Дома? — В окно заглянул Горшочков.

— Заходи, — Илья кивнул на дверь, чувствуя, как гаснет в нем теплившаяся с утра радость.

— С переселением, значит? — Горшочков стащил с продолговатой, как дыня, головы черную папаху и покосился на плохо прибранную постель.

— Значит, с переселением, — хмуро ответил Илья.

— Как спалось на новом месте? — Рукавом серого пиджака, сшитого из армейской шинели, Горшочков прижимал под мышкой желтую, с красными тесемками папку.

— Отлично спал.

— Один или вдвоем? — Председатель подмигнул и ехидно улыбнулся.

— Брось дурака валять, Горшочков!

— Что я тебе клоун какой аль председатель? — обиделся Горшочков.

— Аннушка, товарищ председатель, жена большевика, командира Красной Армии, подло убитого белогвардейской сволочью! Запомни, Горшочков, да и другим скажи — кто ее обидит, рога посбиваю!

— Значит, успели обнюхаться…

— Перестань, Николай Матвеевич, прошу тебя! — крикнул Илья.

Они так спорили, что не слышали, как в сенцах громыхнула щеколда и в распахнутую дверь, задев косяк верхним острием буденовки, вошел Саня Глебов. Он стащил на ходу пуховые перчатки и обнял оторопевшего Илью молча, без слов. Потом поздоровался с Горшочковым, почтительно назвал его по имени-отчеству.

— Председатель?

— Так точно! — ответил Горшочков.

— Хорошо! С таким секретарем, как Илья, можно служить, можно! Живо оба в дом моей невесты. На маленький запой по нашему казачьему обычаю. Пошли, друзья! Через час мы с Машей едем на станцию! Эх, какая у меня будет жена! Илюшка, друг ты мой корноухий! — Санька опять было взял Илью за плечи, но тот тихо отстранил его.

— Спасибо, Саня, за приглашение. Не могу.

— Почему?! Ты что, Илюшка? Может, не хочешь? — Санька был немножко навеселе.

— Не могу, Саня. Видишь же?

— Слышал. Ты стреляй их тут, паразитов. Я тебе, если хочешь, кольт дам двенадцатизарядный… Жалко, у меня времени мало, а то бы мы вместе потрясли захребетников. Значит, не можешь? Нет? Тогда будь здоров. В гости приезжай в Актюбинск. У меня ух какой зверюга конь! Такие даже твоему деду не снились!

Санька попрощался и шумно вышел.

— Лихой! — восхитился Горшочков. — Весь в дядьку Алексея. Какого казака тифняк скрутил!..

Приход Сани Глебова на время охладил спорщиков.

— Куда твоя разлюбезная утопала?

— Слушай, Горшочков, я тебя просил…

— Ну что такого я сказал? Ешь с голоду, а люби смолоду… — Горшочков замотал башкой, постриженной ежиком. — Ведь она, Анюта, так умеет хвостиком повертеть…

— Брось, Горшочков!

— Да ить она… «тебя уж выманила», — хотел добавить Горшочков, но, видя, как сузились темные глаза Ильи, удержался.

— Что она?

— Бес она, твоя Нюшка. Ты ее протащил в члены правления пуховой артели… А еще одну статейку напишешь, на клиросе петь выдвинешь…

— Туда она сама не пойдет. А вот в председатели пуховязальной артели мы ее выдвинем, на курсы пошлем.

— Ну и валяйте. В председатели Совета можете двигать. Уступлю ей все мои папки. Кстати, тут вчерась торговец опять приперся. В Совет не явился, втихую шаромыга действует. Я инструкцию захватил насчет этих лимитных цен на платки. Я в этих делах, как баран в аптеке. Может, Нюшке своей покажешь. Она раскумекает что почем. Язык у нее, как наш большой колокол.

— И покажу! — Илье надоел этот глупый разговор.

— Чуть не первая выскакивает на собраниях и начинает учить уму-разуму казаков, которые…

— Которые царю-батюшке служили. Это ты хочешь сказать? — прервал его Илья.

— Ты меня царским кляпом не тычь. Все служили… А теперича «окна бьем, ворота мажем, атаману кукиш кажем»… Еще раз распишут воротца, авторитет твой в назьме вывалят. Смело тебе, Никифоров, говорю.

— Спасибо, Николай Матвеевич, за то, что печешься за мой авторитет. Только я не хочу, чтобы он был сладеньким, как вот это молочко…

— Ну и хрен с тобой! Шагай со своей Нюшкой под ручку. Гляди, оба останетесь с пустыми котомками. Вон, кажись, мчится твоя делегаточка. Ну, я пошел. Папку тебе оставляю. Помаракуй над этой инструкцией, может, чо и придумаешь… Ты мастер на придумки…

— Нет, постой, Горшочков, хозяйку подожди!

— Мне с ней детей не крестить…

— Скажешь ей все, что мне наговорил. Критику наведешь…

— Ну, Иваныч, ты что… — Нос председателя вытянулся.

— Как ты мне говорил, а?

— С тобой совсем другой коленкор, а с ней свяжись только!

— А ты не вяжись, а приглядись к ней получше, председатель…

— Это уж давай ты…

В избу вбежала Аннушка и прямо с порога:

— Ох, Илюшка, какие у меня новости! — Увидев председателя, тут же умолкла и так посмотрела, словно мерку сняла, сыпнула, как горохом: — Николай Матвеич, гостенечек дорогой, чо, родненький, стоишь-то, аль присесть брезгуешь?

— Да уж уходить собрался, — промямлил Николай Матвеевич. Задетый ее словами, он старался не глядеть, как она, сбросив с круглых, покатых плеч старенькую, из выношенного плюша кацавейку, засучив рукава розоватой кофты, подставила под рукомойник белые, проворные, закапанные веснушками руки.

Схватив полотенце, вытерла их, подскочила к печке, загремела заслонкой.

— Тыковку кинула испечь. Боюсь, чтобы не сгорела. Хочешь, председатель, тыковки?

— Нашла чем потчевать… — Только сейчас Горшочков перестал пялить глаза на эту черт знает какую ловкую, складную бабенку…

— Что за новости, Нюра? — спросил Илья, просматривая в папке бумаги.

— Новости такие, что у меня дух захватило. Одну выложу, а друга будет у меня в секрете. — Аннушка метнула победный взгляд на Илью, потом перевела его на председателя. — Хорошо, что вы тут оба вместе. Все заодно и решите. Рубила я у Полубояровых капусту. К ним вчерась торговец приехал, навез уйму пуху и шленки. Вовсю платки скупает, дает кустаркам такие цены, что они гуртом к нему валят. Наши некоторые артельщицы тоже туда прошмыгнули. Пух взяли у нас, а платочки туда тащат…

— Я-то зачем сюда явился? — Горшочков приосанился и даже большим пальцем по рыжим усикам чиркнул.

— Погоди, Николай Матвеевич. Кто оповещает кустарок? — спросил Илья.

— Уж, конечно, не нанимает мальчишек, чтобы орали: «Несите белы, серы!» У них свои тайные гонцы на оба конца… Приводят баб через задний скотный двор, где мы как раз кочаны кромсали. Ведь бабам одной-двум шепни, а там уж хабар сам побежит.

— Что будем делать, председатель? — спросил Илья.

— Сообща надо…

— Сообща так сообща… Возьмем понятых, составим акт и торговца со всем его товаром в поселковый Совет, — проговорил Илья. Он давно ждал такого подходящего случая, но спекулянты как-то все вывертывались. Лошадей резвых имели.

— Хорошо, приведем в Совет, а потом что?

— Поступим так, как сказано в постановлении.

— Стало быть, платочки тово… — Для казака Горшочкова это была первая акция решительного наступления на торговцев. Не такой уж он был недоумок, чтобы не понимать четкого и ясного смысла постановления о лимитных ценах на пуховые платки. Закупленные платки изымались у спекулянтов, расчет производился по установленным правительством ценам. Постановление, было справедливое, но пока его мало кто выполнял.

— Стало быть, платки отберем и передадим в пуховязальную артель, — сказал Илья.

— А гайки нам за это не накрутят? Может, штрафануть как следоват, — предложил Горшочков. Уж очень не хотелось идти с понятыми в полубояровский дом, вязаться с их дружками, да и торговца председатель знал как облупленного. Из казаков был платошник.

— У тебя закон, постановление в папке, — сказал Илья.

— Закон законом…

— Ты что же, Николай Матвеевич, по разным законам жить хочешь? — Илья уже загорелся предстоящей акцией и решил не упускать случая, тем более что связан он был с полубояровский кланом.

— По двум ли, трем ли… Я еще и одного-то хорошенько не знаю… Сумнительно… взять да и сразу распотрошить, забрать. Что о нас в станице говорить начнут?

— Мы же не даром берем. Заплатим. А хорошо, Николай Матвеевич, о нас после скажут… — ответил Илья и послал Аннушку за Федей Петровым.

— Не знаю, не знаю… Дело непривычное. Надо хоть понятых взять кого посурьезней, чтобы все по форме было…

— Федя Петров сейчас придет, а вторым…

— Кто вторым? — поспешно спросил Горшочков.

— А вторым будет Аннушка.

— Нюшка? — Председатель даже вскочил.

— Послушай, Николай Матвеевич, как зовут твою жену? — спросил Илья.

— Ну, Лизавета!

— А ты сам как ее зовешь?

— Что ты меня потрошишь?

— Лизкой, поди, не называешь?

— Это уж как придется…

— И она тебе не Нюшка. Анна — мать, сына имеет. А в слове «мать», знаешь, какая заложена сила?

— Ну пошел теперь агитацию разводить. Назначай, назначай!

— А почему бы и нет? Она член правления. За нее большинство кустарок проголосовали. В платках разбирается не хуже любого спеца. Кого же нам звать? Уж не Пелагею ли Малахову?

Вернулась Аннушка, а с нею и Федя Петров.

— Ну что порешили, заговорщики? — улыбаясь, спросил Федя. Он был в длинном кожаном пальто желтого цвета, пошитом из кож местной выделки.

— Тебя Нюра ввела в курс? — спросил Илья.

— Доложила в полном объеме. — Федя добродушно и весело засмеялся. — Мало того, еще какой-то секрет в запасе оставила. Это, говорит, только для Илюшки… Я уж не стал допытываться… С новосельем тебя.

— Спасибо.

— Ладно, на пельмени позовешь потом, а сейчас, выходит, начинаем действовать? Давно я ждал такого случая. А то некоторые наши члены товарищества держат платки в сундуках. Ждут Маркела Спиридонова аль Евграшку Дементьева. Кажется, он пожаловал?

— Он, — кивнул Горшочков.

— А кто понятые? — спросил Федя.

— Ты и Нюра.

— Аннушку правильно! Женский наш актив!

— А ты знаешь, куда он ее метит? — спросил Горшочков.

— Куда? — Федя продолжал улыбаться. Он был смешливым, словоохотливым парнем. Кустарки любили его за это.

— На твое место…

— А что? Аннушка и тут потянет, да еще если подучить маленько… Так пошли! Где Илья?

— Одевается, — выходя из горницы, ответила Аннушка. На ней были высокие желтые ботинки, привезенные Мавлюмом чуть ли не из самой Варшавы, новая коричневая юбка, ярко-лиловая, с вздутыми рукавами кофточка, а на затылке наверчена крупно заплетенная коса. Аннушка была радехонька и счастлива, что затеяла всю эту заваруху.

— Давай живее! — войдя в горницу, подгонял Федя Илью. Ему тоже не терпелось вступить в схватку.

— Я готов. — Илюшка надел свой единственный из синего сукна френч с накладными карманами. В один, правый, сунул наган.

— Все-таки решил взять? — спросил Федя.

— Мало ли что… В самое логово идем.

— Это верно. Ты только не задирайся и не выходи из себя. Понял?

— Как не понять. Как вспоминаю об этой бирючьей норе, коленки начинают дрожать…

— Так, может, тебе не ходить? Мы и одни. Я справлюсь и без пушки…

— Нет, пойду, Федя. В глаза хочу бирючкам поглядеть…

Пузатые, приземистые дома станицы успели за утро обсохнуть и сыто, миротворно пригреться на солнце. Небо было прозрачным и чистым, как большое голубое стекло, которое спозаранку протерли тряпицей.

— Торговца ты знаешь. Дементьев из Озерной. У отца в Оренбурге несколько мануфактурных лавок. Помнишь, когда мы с тобой работали в ярмарочном комитете, он у нас патент выписывал? Еще пятерку на углу стола «забыл». Я его тогда шуганул…

— Все помню, — кивнул Илья и поправил концы обмотанного вокруг шеи желтого башлыка.

В доме Полубояровых Илья был единственный раз, когда уводили с матерью Мухорку. Он пытался представить себе, с какой ехидной высокомерностью встретит их Сережка, его братья, а особенно снохи. Не ждут, наверное, такого визита.

Илья ошибался. Живописную компанию во главе с председателем поселкового Совета Полубояровы снохи узрели в окно и сторожко ожидали их приближения.

— Я так полагаю, Евграф Севастьянович, что идет эта большевистская братия по твою душу, — сказал Сережка Полубояров торговцу. — Я выйду к ним, а ты тут прибери, что успеешь…

— Что прибирать-то? Что?

Смуглый, черноволосый Евграф обеспокоенно обвел комнату круглыми, чуть раскосыми глазами. Весь передний угол крашеного пола просторной, многооконной горницы был завален разномастными кучками пуховых платков.

Полубояров встретил комиссию на крыльце в небрежно сдвинутой на лоб кубанке, во вздутых пирожками черных галифе, заправленных в шевровые сапоги.

— Советской власти наше нижайшее! — откозырнул он, не скрывая усмешки в прищуре серых, недобро поблескивающих глаз.

— Ты что-то рано, Сергей Ерофеич, вихляться начал? — спросил Федя.

— Не вихляюсь, а честь властям отдаю. — Полубояров так взглянул на Илью, точно отравленную стрелу метнул.

— Не надо нам твоей чести, — ловя его дерзкий взгляд, ответил Илья.

— Ты еще не власть, ты всего-навсего писарь… Вот и пописывай, пописывай… — Расставив ноги, Сережка сцепил пальцы за спиной.

— Это мы от тебя уже слышали.

— А ты не слушай, а то еще один чирышек наживешь на башке… — С утра Полубояров выпил с платошником лишку, потому и на язык был невоздержан, да и злости накопилось немало.

— Слушаю в оба уха и двумя глазами гляжу. Не задерживай. У нас дело к твоему постояльцу. — Илья не мог никак унять дрожь в руках.

— Ты что вязнешь к людям? Мы ить не в бирюльки идем играть. Пошли, ребята! — Оттеснив плечом Сережку, Федя пропустил вперед Илью и Горшочкова. За ними, поднимаясь по крашеным ступенькам, застучала каблучками Аннушка.

— А ты куда? — Полубояров загородил Аннушке дорогу.

— Она понятая! — сказал Федя.

— Понятая! Если уж Нюшка пришла в мой дом понятой, что же будет дальше, боги мои!

— А ты молись, молись, может, и услышит тебя твой боженька… А ну дай дорогу! Чего перья распустил, как петух общипанный?

Даже Федя изумился. Вот так Аннушка!

— Ты слыхал? — спросил он Полубоярова.

Тот стащил папаху, вытер ею щеки и, сверкнув белками красноватых глаз, молча стиснул зубы.

Торговец встретил комиссию в передней. За ним, прислонившись дородной спиной к наглухо закрытым дверям горницы, стояла Авдотья. Она раздобрела. Лицо ее, и без того широкое, стало еще мясистей. В заплывших глазах вспыхивали злые огоньки. Платошник суетливо рылся в толстом бумажнике, извлекая потрепанный патент.

— Мы знаем, что бумаги у вас в порядке, — отдавая патент Горшочкову, проговорил Илья. — Мы не за тем пришли, гражданин Дементьев.

— А зачем, дозволю себе спросить? — Взгляд торговца прилипал то к одному, то к другому, крупная косматая голова его вертелась, как на шарнирах.

— Мы насчет цен на платки, повышения, значит, — вставил Горшочков.

— Каких цен? Извините, не понял… — Длинные, чуткие пальцы торговца, привыкшие встряхивать платки и паутинки, скользили по золотой цепочке часов, растянутой поперек черного жилета.

— Брось, Дементьев! — не выдержал Федя. — Ты ведь хорошо знаешь, о чем идет речь. О лимитных ценах. Я за тобой, милок, знаешь, сколько гоняюсь!

— А ишо насчет того: почему в Совет не заехали, разрешения не взяли? — снова вступился Горшочков. — Я как председатель…

— Каюсь, товарищ председатель, каюсь. Поздновато вчера приехал, не хотелось тревожить перед воскресным днем… — оправдывался платошник.

— Вот ведь какой, врет и не краснеет! — воскликнула Аннушка. — Уже в полдень тут баб было полнехонько…

— А ты чего вякаешь! Я тебя зачем звала? — выставилась вперед Авдотья.

— Капустку твою, Дуня, рубила, капустку… — Аннушка улыбчиво прищурила глаза.

— А чего сюда приперлась? — Голос Авдотьи начал срываться.

— Позвали, Дуня!

— Позвали… А ну-ка айда отсюдова!

— Не шуми, Дуня. Нюра у нас при исполнении обязанности, — деликатно пытался вмешаться Горшочков. — Она понятая.

— Кака еще понятая? Я этаких вертихвосток так турну из своего дому!

— Ты что задом своим дверь греешь? Думаешь, не войдем в твои хоромы? — сказала Аннушка.

— Выдь, я говорю!

— Что такое? Об чем крик? — спросил муж Авдотьи Панкрат.

— Понятая она у них, сотская! — злобно продолжала Авдотья.

— Погоди, Дуня, уймись. Что тут, Николай Матвеич, происходит? — спросил Панкрат у Горшочкова. — И нельзя ли спокойно, миром все решить?

— Мир уже, Панкрат Ерофеич, нарушен, — сказал Федя. — Отослал бы ты жену-то от греха подальше…

— Авдотья, чем зубы скалить с Нюшкой, поди согрей чаю. Ступай! — добавил он властно.

— Показывайте, гражданин Дементьев, ваш товар, — когда Авдотья вышла, потребовал Федя.

— А зачем вам мой товар? — Глаза торговца побелели. — Ежели штраф уплатить, так я с моим удовольствием.

— Штрафов покамест с удовольствием никто не платит… А вот цены на платки вы вздуваете, — сказал Горшочков.

— Ничем не докажете. Входите! — Торговец распахнул дверь.

— Постараемся доказать, — ответил Илья и вошел в горницу первым.

Платки не просто были навалены, а бережно, аккуратными стопками разложены вдоль стены по размерам и сортам. Тут было много серых, с пестрыми, узорчатыми каймами и ни одной паутинки.

— Говорите, не докажем и не узнаем? — Аннушка взяла самый большой платок с широкой белой каймой, с темно-серыми по краям рубчиками. — Ну как его не узнать? Лизы Мироновой золотые рученьки! Шестьсотпетельный раскрасавец! А эти два — тетки Зубайды. А те вон серые, одинаковые восемь штук — Полины Дмитриевой. Сказать, сколько вы заплатили за каждый?

Перебирая пальцами цепочку часов, торговец помалкивал. Панкрат, лаская завиток уса, отвернулся к окну. Он не мог видеть, как, раскрасневшись от волнения, в горнице свободно распоряжалась Нюшка, которую они пускали только на задний двор…

— А ты, Нюра, разложи товар, как полагается. Ведь можешь? — спросил Федя, с восторгом думая, как привезет он такую красоту в промкредсоюз и раскинет на прилавок перед капризными приемщиками — любителями занижать цены и сорта.

— А чего не могу? Всю жись иголками щелкаем. Вот эти все четырехсотпетельные, с сученой ниткой пойдут первым сортом. А эти два, редковатые и с расколками, вторым.

Илья писал акт, Аннушка называла сорт, размеры. Федя согласно инструкции диктовал цены. Когда акт был составлен, Илья хотел было подвести черту. Но Аннушка остановила его.

— Погоди, Илья Иваныч, почему-то нет ни одной паутинки. — Она посмотрела на торговца и членов комиссии такими растерянными глазами, будто была сама виновата в исчезновении паутинок.

— Слушай, гражданин Дементьев, ажурные были? Покупал? — спросил Федя.

— Все тут, что видите… — резко ответил Дементьев.

— Как же все? — с прежним удивлением спрашивала Аннушка. — Маша Ингина сдала, Минзифа — две, Поля Гришечкина. Задами уходили, и при мне деньги пересчитывали, и пух еще показывали. — Аннушка назвала еще несколько имен и фамилий.

— Предъявить придется, гражданин Дементьев. — Строгий вид Ильи ничего доброго не сулил.

— Зачем мне предъявлять? Я не собираюсь продавать их по вашим лимитным ценам…

— Придется, гражданин Дементьев, — ответил Илья, не спуская глаз с кожаного в углу саквояжа.

— Не думаю. — Торговец все еще был уверен, что отделается штрафом. Так считал и Панкрат Полубояров.

— Согласно постановлению губисполкома о лимитных ценах ваш товар подлежит изъятию. Вам будет заплачено именно по лимитным ценам, — заявил Илья.

— Я не знаю никакого постановления…

— Неправда. Вас знакомят и при получении патента, а также, когда получаете разрешение на торговлю в селах. А вы решили нас обойти. Саквояжик придется открыть и положить на стол паутинки.

— Вы не имеете права обыскивать, шарить в чемоданах! Может, еще в карманы залезете? — Платошник так разошелся, что начал выкрикивать бранные слова.

— Ведите себя культурнее, гражданин Дементьев, — предупредил Илья. — Если вы сами не предъявите ажурные платки, мы откроем саквояж…

— Нате, берите все! Хапайте! — Торговец раскрыл саквояж и выкинул на стол паутинки. Там их было больше десятка. Схватив одну, платошник с остервенением стал раздирать ее на мелкие лоскутки.

— Ты что же, хапуга, добро-то портишь? — закричала Аннушка. — Переплачиваешь нам, дурам, против артельных цен по трешнику, а за пух дерешь, как с Сидоровых коз. Ничего бы я тебе не заплатила, обманщику, черту лысому! На-кось, что сделал!

— Мой товар, что хочу, то и делаю! — кричал торговец.

— Ты, что ли, его вязал? — наседала Аннушка.

— Когда хотите получить деньги? — утихомирив Аннушку, спросил Илья.

— Не хочу я ваших денег! Жаловаться буду!

— Можете, — кивнул Илья. — Если вы отказываетесь от денег, мы зачислим их в депозит Наркомфина. При подсчете подоходного налога за торговлю и штрафа там эту сумму вам зачтут…

Пока писали акт, Федя сбегал домой, запряг лошадь и приехал на телеге. Платки увезли в пуховязальную артель. Торговец хоть и поартачился, но от денег не отказался.

Когда комиссия уходила, в сенях Илью задержал Панкрат. Взяв его за борт френча, прохрипел:

— Не слишком ли круто, Илька, поворачиваешь?

Илья отстранил его от себя.

— Это что, угроза?

— Совет дельный…

— Совет… — Илья покачал головой. — Ты ведь, дядя Панкрат, вроде умный… зачем же нас-то за дураков считаешь?

— Раз у тебя наган в кармане, то большого ума не вижу…

— Какой уж есть… Ты бы лучше своему братцу Сереге посоветовал, чтобы соображал и действовал поумнее…

— Ты на что намекаешь? — С тревогой в голосе спросил Панкрат.

— Он и без намеков хорошо знает, да и ты тоже… Бывай здоров!

— Нет, Илья, погоди, погоди! — пытался удержать его Панкрат.

Илье и в голову не приходило, какой страх посеял он им в сердце.

— Некогда! — Илья резко оттолкнул оторопевшего хозяина и вышел.

Дома, когда они остались вдвоем с Аннушкой, она взахлеб рассказывала:

— Тяпку я бросила и в амбар побежала по малому делу. Слышу разговор под навесом — голоса Серегин и торгаша этого: «Хорошее мы с тобой, Сергей Ерофеич, дельце обтяпали, — говорит торгаш Сереге. — Мануфактуру твою…»

— Какую мануфактуру? — хватая Аннушку за руку, спросил Илья.

— Из какого-то Сакмара-Уральска, чо ли?

— Сакмаро-Уральский потребсоюз, наверное?

— Так, так и есть! Правильно! Продал, говорит, с большим барышом. Получай свою долю, Сергей Ерофеич… Я нос в щелочку, и своими глазами видела, как он передал Сереге целую пачку червонцев и еще отсчитал сколько-то…

— Ты никому об этом не рассказывала? — Илья сразу понял, что это была за сделка. Мануфактура, полученная по нарядам из Сакмаро-Уральского потребсоюза, пошла в лавки частникам по самой дорогой цене.

— Что ты, Илюшка! Ни словечка. Полубояровы-то вон какие староверские властители!

Аннушка знала силу этого привилегированного рода. Поощряемый царской властью, он процветал и креп. Эта станичная аристократия вершила всеми делами, была высокомерна, надменна, любила жить за чужой счет.

— Аннушка! — Темные Илюшкины глаза загорелись. — Лапушка! Ты такое зацепила, такое! — Он встряхнул ее за плечи, поцеловал в щеку и закружил по комнате. — Ох, дельно! Теперь Сережку из кооператива вышибем, а на его место выберем тебя, тебя, Анна Гавриловна!

— А ну вас с шуточками! — Аннушка вырвалась из его рук. — Федя вон тоже все насчет пуховой артели подзуживает… Что вы на самом деле!..

— Ты, Нюра, сама не знаешь, какая ты есть!

— Какая? — Аннушка стояла возле кухонного стола, глаза ее подернулись слезами.

— Умница. Учиться поедешь, учиться!

— А-а! Учиться… — проговорила она задумчиво. — Это ты уедешь, а без тебя они нас тут сырыми сожрут…

— Зубы сломают. А тебе, знаешь, какое спасибо!

— Не надо благодарить, Илюшка! Я теперь с вами, комсомольцами, до гробовой доски. Мне бы только грамоты поднабраться… Я бы тогда кое-кому показала, почем сотня гребешков…

— Все будем учиться, все! Сплошь! Потому что машины у нас будут самые могучие, и товары в потребиловке самые лучшие! Чтобы зашел и оделся с иголочки.

— А Сережка Полубояров, выходит, вместо того чтобы своих станичников одеть, ту мануфактуру спекулянтам сбагрил, а барыш себе в карман?

— В том-то и дело! И, поди, не первый раз…

— Еще бы! Мало у них добра всякого. Сколько из Туркестану привозят пуха! Отдают самым бедным татаркам, тем, кому купить не на что, да по хуторам развозят. За осьмушку целыми ночами спину гнешь, гнешь, аж руки деревенеют. Сколько я для них платков, шарфов, перчаток напетляла, господи! А сейчас наши кустарки…

— Кустарок надо в артель агитировать, выгоду объяснить. А пух в долг давать! — проговорил Илья.

— Агитируют и пуха не жалеют. Только в артель почему-то привозят больше дебаги, а у Полубояровых тимирский пух — длинный, сизый, как дым. Волос живо выберешь и прядешь припеваючи. А дебагу-то щиплешь, щиплешь…

Аннушка говорила справедливо. Илья хорошо знал, что в бескрайних степях Туркестана у кочевников паслось несметное количество овец и коз. На приволье они так быстро плодились, что иные богатые скотоводы — баи не знали своим стадам счета и не могли регулярно вычесывать пух. Он сваливался на козах, превращался в плотно скатанное руно — дебагу, жесткую, грязную. Обрабатывать ее было очень трудно, оттого и качество изделий из дебаги было низкое. Много пуха закупали у кочевников агенты промысловой кооперации. Дебага шла вагонами, а серый тимирский пух отправлялся почтой ценными посылками, нередко совсем по другому адресу… Нетрудно было догадаться, как хозяйничали в полудикой степи дельцы разных масштабов и, конечно, частники.

— Ничего, Нюра, придет времечко, будут у нас свои козьи совхозы. Разведем красивых, породистых козочек — серых и белых. И козелков, конечно… — весело заключил Илья. Сообщение Аннушки кружило ему голову.

— Козочки… Нюрку поставите царицей над этим козлячьим царством, — усмехнулась Аннушка. — Эх, Илюха, Илюха! Твоими бы устами медок пить да в голубенькой рубахе ходить…

— И голубенькая неплохо… — Илья пристально посмотрел на Аннушку и словно впервые увидел, какое у нее тонкое, нежное и красивое лицо. Он смотрел на нее и терзался мыслью: «Что бы сделать для нее такое хорошее, доброе?»

— Знаешь, Аннушка, что я тебе скажу?

— Что?

— Ты только никому ни словечка! Ладно?

— Ладно.

— Про то, что ты мне сегодня рассказала, я в газету статью напишу. Да такую, с гвоздями!

— Дай тебе бог, Илюшка… — ответила она негромко и вздохнула.

В ту ночь Илья написал первый в своей жизни фельетон: «Как доверить козлу капусту, так и кулаку кооперацию».

3

Почти весь ноябрь 1928 года по мерзлой уральской земле громыхали кованые колеса телег, фургонов с высоко навитыми луговым сеном и чилижником. Из-за Урала на тугай налетал ветер-афганец, яростно срывал с деревьев последний сухой лист и мотал в степях сиротливый ковыль. В один из пасмурных дней, словно устав от гулкого чернотропья, мороз внезапно подобрел — на землю упал первый мягкий снег.

Галинка, та самая девчонка, что бегала к Аннушке с Илюшкиной запиской, везла на салазках укутанный куском мешковины чиляк. Останавливаясь посреди улицы, она задирала головенку и ловила губами снежинки, а то лепила снежки и бросала их в плетень.

— Галя! Галинка! — крикнула Аннушка и постучала в окно. После случая с запиской Аннушка стала все чаще зазывать Галинку к себе — совала ей то кусок шаньги, то пирог с калиной. А для бабки Аксиньи особо завертывала гостинец в старую Илюшкину газету. Нередко садилась она с девочкой рядом и решала простенькие, за третий класс, задачки. Со временем поняла, что многое, чему училась когда-то в школе, забыла. Как-то, проводив девочку, достала из сундука связку Колькиных тетрадей и весь вечер просидела, уткнув нос в задачник. Иногда, когда Илюшка задерживался в поселковом Совете, отодвинув книжки и рукоделье, опускала на стол голову и плакала, то ли от одиночества, то ли от горького вдовьего бессилия. А тут еще сиротка-девчонка прикипела к ее сердцу.

Иногда Аннушка не выдерживала и сама с узелком в руках бежала к скособоченному дому бабки Аксиньи.

Сегодня Аннушка приготовила для Гали две ленточки — голубую и розовую. Когда Галинка свернула с салазками к воротам, Аннушка не вытерпела и, накинув на плечи шаль, побежала встретить ее.

— Чо везешь, Галюшка?

— Баушка прислала Илюшке гостинцев, — Галинка сняла с салазок чиляк.

— Погоди, я помогу тебе.

— Ничего. Сама справлюсь… — Пыжась, Галинка внесла чиляк в избу и поставила на стол. — Тут соленый арбуз, капуста кочанная. И ишо баушка велела сказать ему спасибо за дровишки.

По постановлению общего собрания казаки ежегодно обеспечивали школу топливом. Илья попросил, чтобы попутно завезли и для бабки Аксиньи, жившей с внучкой-сиротой. Родители девочки умерли в голодные годы.

— Скажу, умница ты моя, скажу. Раздевайся, и мы с тобой будем щи хлебать. А еще, знаешь, чо я тебе приготовила! — Аннушка дотронулась до светлых взъерошенных волос девочки и тут же невольно отдернула руку. Схватила ухват и полезла в печь за чугуном с водой. Налила в корыто.

— А ну-ка давай сюда головку свою! — крикнула она.

Девочка охотно покорилась.

— Господи, волосы у тебя так скатались, как на той овечке шерстка! Бабушка не моет, чо ли?

— Моет, да плохо. У нее руки трясутся.

— Зажмурь глаза! Ты и сама могла бы помаленьку…

— Царапаю, царапаю, когда в бане. Да рази их расчешешь… Высохнут — и опять гребенка не берет…

— Густущие потому что… и промываешь плохо. Приходи ко мне в баню.

— А как же баушка! Я ей спину натираю.

— Приходите вместе с бабушкой.

— Старенькая она. Куда уж ей! А у тебя теперя Илюшка. — Галинка глубоко вздохнула.

— Ну и чо из того?

Подняв голову, девочка посмотрела на Аннушку светлыми, недетскими глазами и шепотом спросила:

— Он женился на тебе, да?

— Ой, чо ты! Скажешь тоже… — Аннушка старательно расчесывала влажные волосы девочки. «Вот и Колюшка был когда-то маленьким. Дочку бы мне еще…» Руки задрожали от такой, давно терзавшей ее мысли. — А с чего ты взяла про Илюшку-то? — машинально спросила она, думая совсем о другом.

— Значит, это, тетя Нюра, неправда? — пытала Га-линка.

— Да не крутись ты! Как можно, доченька! Я старше Илюшки, и сын у меня есть, Колюшка. Как можно!

— А говорят…

— Кто говорит, кто? — Гребень выскользнул из ее рук и упал на пол. Аннушка нагнулась за ним и поправила половичок.

— Тетка Палаша сказала…

— Выдумала она.

— Значит, врет Малачиха?

— Еще как!

— Ну и ладно, ну и пускай, — обрадовалась Галинка. — А как Илюшка хорошо на гармони играет! Мне бы выучиться!

— Выучишься! — Аннушка и не подозревала, какой близкой была эта Галинкина мечта.

— А ишо я на фершала выучусь. Сама стала бы Илюшку лечить, повязку переменивала бы каждый день.

— Хорошо и на фельдшера.

Тепло ребенка передавалось Аннушке. Сердце ее сжималось от радости, на глаза навертывались слезы. Дала бы им волю, да как расплачешься на глазах у ребенка, только спугнешь эту веселую, мечтательную детскую минутку.

— Подсохла твоя головка. Теперь и обедать можно! — Аннушка вытащила из печки чугунок со щами, пшенную кашу, сваренную пополам со сладкой тыквой, которую очень любила Галинка.

— Ешь, фельдшерица, ешь, касатка!

— Прямо уж!.. — На секунду Галинка перестала есть, поглядывая на Аннушку с пытливым ребячьим прищуром, вдруг бросила на стол ложку, скрестила руки на животике и звонко, заливисто засмеялась.

— А ты почаще ко мне приходи, Галочка, — провожая девочку до калитки, сказала Аннушка.

— Приду! Обязательно приду! — Галинка побежала в больших, не по росту, валенках.

«Шерсти нащиплю и отдам скатать для нее валенки», — подумала про себя Аннушка.

Аннушка постояла немного на улице. В воздухе кружилась ленивая снежная карусель. Мальчишки в ушастых шапчонках старательно катили первый снежный ком.

Подошел почтальон Ванюшка Степанов и отдал для Илюшки газеты.

— А я письмо жду, Ванюша!

— Нету. Матерям всю жись суждено ждать, — ответил Ванюшка и, скрипя кожаной сумкой, пошел дальше.

Илья как селькор бесплатно получал оренбургскую газету «Смычка» и «Орские известия». Кроме того, выписывал «Правду», «Комсомолку», «Крестьянскую газету» и журналы «Резец» и «Вокруг света». В качестве приложений ему присылали удивительные для того времени книги — такие, как «Знаменитый Кудеяр», «Спартак», «Гарибальди». По вечерам он читал их вслух Аннушке, а когда ему было некогда, она сама дочитывала, да так втянулась, что уйму керосина жгла. Приучил ее Илюшка и газеты читать. Сегодня она успела лишь полистать журнал, картинки посмотрела, тут Илюшка обедать пришел. Пока он ел, Аннушка про Галинку ему рассказывала — какая она смышленая да ласковая. Про новые валенки, что скатать собиралась ей. Под конец обеда и про соленый арбуз вспомнила.

— Бабка Аксинья тебе гостинец прислала, арбуз соленый.

— Это с какой стати?

— За дровишки…

— Вот удумала! Скажут, что поборами занимаюсь…

Поговорить не успели. Кто-то шумно ввалился в сени и распахнул кухонную дверь. Не перешагнув порога, Федя, как флагом, размахивал газетой. Широкое лицо его расплылось в улыбке.

— Илья, пляши! — Вбежав в комнату, Федя лихо прошелся вприсядку так, что от калош полетели ошметки снега.

— Калоши-то хоть сними, чертушка! — крикнула Аннушка. — Чо притащил?

— Судьбу ему притащил, судьбу! — Федя подскочил к Илье и нахлобучил ему на голову свою коричневую, с красным верхом кубанку, привезенную из кавалерийского эскадрона. Повернулся к Аннушке и зажал ладонями ее лицо.

— Сбесился совсем! — Аннушка пыталась увернуться, но Федя все-таки расцеловал ее в обе щеки.

— Ой, и правда бес окаянный! — защищалась Аннушка.

— Это наш Илюха, бес, староверам на самую хребетину залез! Ты слушай, Анюта, что он тут распахал, слушай! — Федя развернул газету и бойко прочитал Илюхину статью.

Илья сидел за столом и растерянно улыбался. Он и не подозревал, что так внушительно могут прозвучать на страницах газеты самые простые, будничные слова.

Счастливый день подарила ему сегодня жизнь. Илья вскочил, одной рукой обнял Федю, другой Аннушку, расцеловал их, не в силах сказать ни слова, — в горле першило…

— Что же теперь будет? — спросила Аннушка.

— Что будет? — сказал Федя. — Сережку Полубоярова и всех ихних прихлебателей из кооператива турнем. Вот что!

— А когда это случится и как?

Федя и Илья поглядели друг на друга. Что они могли ответить?

— Ну протащили их, продернули, как через узкий хомут… А дальше чо? Отряхнутся — и опять нас снова запрягут, да? — настойчиво спрашивала Аннушка.

— Тебе, Илья, надо наметом завтра же в район, в волком партии, к Ефиму Павловичу! — проговорил Федя.

— Правильно, Федя! Еду. Завтра же! — решительно ответил Илья. — Только весь вопрос: на чем ехать, санного пути еще не натерли?

— А мой саврасый на что? — сказал Федя, и улыбка осветила его веселое, возбужденное лицо.

4

Тихо было до самого полудня, а как стемнело, налетел ветер, разогнал порхающие в сумерках снежинки, закрутил, погнал их к подворотням и начал озорно в ставни насвистывать. Тут и мороз пошел вместе с ним гулять по степи, хватать за носы припозднившихся путников, лез к ним под шубы, если они были плохо подпоясаны.

Конь шел по кочковатой дороге усталым шагом, ноги его заметала поземка. Телеграфные провода пели, словно на гуслях играли. Хорошо зная повадки коня, Ефим Павлович нечасто шевелил поводьями. А умный конь, чувствуя на себе опытного всадника, сам выбирал тропу и не мешал хозяину думать. Время настало тревожное. Надо было быстро всему учиться, еще быстрее разбираться в крестьянских и партийных делах. В глухой темноте уральских станиц, горных поселков все чаще раздавались гулкие выстрелы из обрезов. Ефим Павлович ехал в Петровскую по письму Илюшки и вез жалобу на петровских комсомольцев.

…Еще с вечера Аннушка завернула в газету полотенце, зубную щетку, мыло, отдельно хлеб и две сухие рыбины. Утром Илюшка должен был выехать в район. А сейчас они сидели в горнице возле помигивающей лампы; Аннушка чинила старую шубейку, доставшуюся от матери, а Илья расположился по другую сторону стола и читал вслух:

Знаю, за дурное слово,

За обиду острый нож,

Не боясь суда людского,

Прямо в сердце ты воткнешь;

Знаю, ты вина за чаркой,

За повадливую речь

Смело в бой полезешь жаркой

И готов в могилу лечь…

— Постой, Илюшка! — Аннушка отложила шубейку.

— Ты чего? — спросил Илья.

— Про тебя стишок, вот те бог!

— Ну что ты выдумала…

— Про твой характер!

— Да будет тебе! — не без досады проговорил Илья, хотя сам нередко сравнивал себя с героями прочитанных книг.

— Нет, нет, точно! Кто сложил такие?

— Аполлон Майков.

— Ведь так сочинил, что как будто всю жизнь в щелочку за тобой подглядывал… И слова-то вроде не шибко красивые, а понятные.

Илья стал рассказывать Аннушке о поэте Майкове, о его стихах, широко распространенных в России.

— Вот уедешь ты от нас, зачахнем мы тут, — вздохнула Аннушка.

— Пока никуда не уеду.

— Правда?

— Завтра в район…

— Так это ненадолго… — Аннушка вздохнула.

В горнице было хорошо натоплено, а за окнами свирепствовал снежный буран. Вдруг в окно кто-то сильно постучал, послышался знакомый голос:

— Хозяюшка!

— Слышь, Нюра?

— Слышу. Кто это там?

— Это Ефим Павлович! — Илья вскочил и побежал открывать.

— Вот тебе на! Такой гость!.. А у меня, как у цыганки Мотьки в кибитке… — Аннушка скатала шубенку трубочкой, старые валенки запихнула ногой под лавку, схватила с лежанки новые чесанки, надела, да так и выскочила к гостю с овчиной в руках.

— Хозяюшке мое почтение! Прощения прошу за такое неожиданное вторжение. — Бабич снял шапку, вытер платком заиндевевшие усы. — Догадливая у тебя, Никифоров, хозяйка, тулупчик озябшему путнику приготовила. — Бабич улыбчиво поглядел на смущенную Аннушку.

— Какой там, товарищ Бабич, тулупчик! Старенькая, престаренькая овчина от моей мамы осталася. Проходите. Милости просим! — Бросив шубейку на лавку, Аннушка кинулась помочь гостю снять шинель.

— С этим я сам справлюсь. А вот от стакана чаю не откажусь. Сейчас это будет в самый раз.

— Сейчас! Я мигом! — Аннушка схватила в одну руку самовар за ушко, в другую Илюшкин сапог для раздувки и выскочила в сени воду наливать.

Повесив шинель, Бабич остался в защитной гимнастерке, перехваченной военным ремнем, причесал седеющие на висках волосы, потер обмороженную половинку уха и подошел к печке. Он озяб и проголодался.

— Был в Елшанской, а оттуда к вам, — сказал Бабич.

— А я собрался ехать завтра, — проговорил Илья.

— Получил твое письмо и не очень удивился, что на тебя напали… Есть случаи куда пострашнее. И скот падает от ящура, и немолоченый хлеб горит у артельщиков. Ну да ладно. Что сам расскажешь?

— Вроде бы я все написал, Ефим Павлович?

— То, что ты мне написал, я знаю… Ты лучше поподробней расскажи, что за конфискацию пуховых платков ты произвел? Как наганом размахивал? Кстати, надо его сдать.

— Есть разрешение… — У Ильи похолодело внутри. С оружием он чувствовал себя куда увереннее.

— Наган, как тебе известно, состоит на вооружении Красной Армии. Я сам, гляди, какую маленькую пичужку таскаю. — Бабич вынул из кобуры новенький вороненый браунинг, показал и положил обратно. — Ну так как было дело?

Илья кратко рассказал о случае в доме зятя Степана, затем со всеми подробностями изложил историю с торговцем.

— И это все? — Бабич потер согревшиеся руки, достал из кармана трубку, не спеша набил ее душистым турецким табаком, который сам выращивал на грядке.

— Да, товарищ секретарь волкома, это все, — Илья опустил голову.

— Допустим, допустим… — Посасывая трубку, Бабич принял свою излюбленную позу — левой рукой он держал трубку, правой придерживал локоть.

— Наверно, я допустил…

— А как у тебя с семейными делами? — перебил его Бабич.

— К чему этот вопрос? Не понимаю… — Илюшка пожал плечами. Переход к личному смущал и настораживал. Так, с бухты-барахты Ефим Павлович спрашивать не станет…

— Ты еще не женат?

— Нет.

— А может быть, живешь в свободном браке? — Бабич расправил трубкой кончики усов, пряча в них усмешку.

Из сеней прибежала Аннушка. Она почувствовала, что при ее появлении гость и Илюшка замолчали. Схватила шубенку, накинула ее на плечи и тихо вышла в сени, плотно прикрыв за собой дверь.

Илья видел, как Ефим Павлович проводил взглядом статную фигуру Аннушки. Илья молча катал пальцами папироску и так сильно нажал, что она лопнула, рассыпая на пол табак.

— Трудный вопрос, что ли? — спросил Бабич.

— Нет, — покачал головой Илья. — Лишний…

— Вот как! — Ефим Павлович полузакрыл глаза. — Ты ведь не в четырех стенах сидишь, — продолжал он. — Девушка, поди, есть?

— Была.

— Почему была?

— Недавно вышла замуж и уехала.

— Что же случилось? Поссорились?

— Нет… Это было детское, со школы… — Илья совсем потерялся, не знал, как отвечать. А может, все это было ненастоящее?..

— Стоишь, морщишься, отвечаешь, как огурец горький жуешь! — продолжал Бабич преувеличенно громким голосом. — Лишний вопрос… Знаешь, что вот здесь написано про тебя? — Ефим Павлович вытащил из нагрудного кармана несколько листов мелко исписанной почтовой бумаги.

— Написано? Что написано? — встрепенулся Илья.

— Читать это не надо… скверно, зловонно… — Бабич старательно разорвал листки и, подойдя к горнушке, швырнул в золу. — Тут не просто кляуза, а набор всякого вздора, с житейскими подробностями и с политической подкладкой… Последнее, брат, дело хвататься за оружие. Наши враги вокруг этого обедню служат, предают нас анафеме. А вот с пуховыми платками, изъятием у торговца поступили правильно. Нарушать постановление губисполкома никто не должен. Если говорить начистоту, так организация пуховязальных артелей, вся торговля чудесными оренбургскими платками, по существу, находилась в руках частников и спекулянтов. А ведь платки — это драгоценность, золотая валюта! А золото — это импортные станки, тракторы. Наши пуховые артели пока еще не так богаты, а спекулянты всеми силами стараются подорвать и без того их слабую мощь. Ты справедливо пишешь, что у нас в кооперации еще сидят торговцы, лавочники, чуждые Советской власти люди. В потребсоюзе заправляют бывшие дутовцы, заготовка пуха отдана на откуп дельцам и пронырам. Черт знает что! Немедленно надо очищать! Немедленно! Предстоит очень серьезная работа по подготовке кадров советских и кооперативных работников. Мы должны учиться! Пошлем тебя сначала на лечение и отдых, а потом на кооперативные курсы.

— Спасибо… Мне уже прислали направление… Я думал… — Илья почувствовал, как у него перехватило дыхание. Он зашел в горницу, вернулся и подал Бабичу хорошо вычищенный и смазанный наган.

— Чего торопишься? — Ефим Павлович заметил, как дрожали у Ильи руки.

— Лучше уж сразу, чтобы не тянуть…

— Ну что ж, сразу так сразу… — Ефим Павлович снял с плеча кобуру с браунингом и протянул Илье. — Бери, а то ночь ведь спать не будешь…

— Мне? — Илья не верил своим глазам.

— Бери, пока даю… И не затем, чтобы ты размахивал им… На крайний случай… Запомни, что с тебя полетели первые клочья. Сейчас в нашего брата и из-за угла стреляют, и в прорубях топят, и нас же враги обвиняют в терроре. А вопрос стоит, как сказал Ленин: кто кого! Сейчас идет жесточайшая схватка, и фронт классовой борьбы проходит через все континенты, через народы, через семьи. Вот так-то, будущий кооператор. Покличь хозяйку. Чего она в сенях мерзнет?

— Там у нее самовар.

— Знаю, что не паровоз. Зови.

— Видите, каким он именинником выглядит? — кивая на Илюшку, говорил за чаем Бабич. — Жалеете, что уезжает?

— Завидую, Ефим Павлович! — воскликнула Аннушка. — Я бы сама уехала на край света, только бы учиться…

— Погодите немножко… Пошлем и вас. А ты, Илья, честно скажи, с охотой едешь? А то возьмем и пошлем вместо тебя Анну Гавриловну.

— Если честно… — Илья поправил повязку на голове. — Если уж начистоту, то… хотелось бы в армию.

— Очень много желающих, — сказал Бабич. — У меня в волкоме больше сотни заявлений, а у военкома в десять раз больше. Все желают скакать на Дальний Восток, беляков добивать. Неудержимое стремление! В то время, как у нас не хватает хороших кооператоров, которые бы хоть мало-мальски знали экономику. Ведь Полубояровых надо кем-то заменять!

— Хорошо, Илюшка, ей-богу, хорошо! — крепко нажимая на букву «о», сказала Аннушка.

— А я разве спорю? — улыбнулся Илья.

5

Утром Илья забежал попрощаться с Настей и племянниками. Настя поцеловала деверя и накинула ему на шею новый пуховый шарф.

— Мой подарок. — Она размашисто перекрестила Илью. — На могилку к матери сходил?

— Схожу… — Невыразимая горечь полоснула его по сердцу. Уезжая, он забыл о том, что у него здесь остается самое дорогое: могилы матери, дедушки, брата Павла, сестренок. Здесь же было похоронено и его детство, и нелегкая, прекрасная в своей неповторимости юность.

Укутанная, словно в дальнюю дорогу, в большой, недавно связанный пуховый платок, Аннушка вынесла чемодан, положила его в сани рядом с баяном. Запахнув полы желтой дубленки, попросила Михаила подвинуться.

— А ты чо? — спросил он ее.

— Провожу до первой крутенькой горки…

— А я уж думал, и ты с ним в город собралась…

— И соберусь. Не семеро по лавкам сидят…

— А за чем дело стало?

— Трогай, Миша. Ты-то хоть не царапал бы мою душеньку…

— Ну, я-то по-доброму… — Михаил разобрал вожжи и уселся поудобней.

— Спасибо, — прошептала Аннушка.

— Благодарить будешь, когда дровишек приду наколоть, плетешок поправлю и ишо на чо-нибудь сгожусь в твоем женском хозяйстве. А ну, полосатая! Айда, милая! — Почувствовав вожжи, Пегашка вытянул черногривую шею и мерным, спокойным шагом вывез поскрипывающие сани на улицу.

Был субботний день. На задворках почти всюду дымились трубы приземистых бань, овеивая кизячным запахом заснеженные крыши домов и окладки сена на поветях.

Илюшка с грустью оглядывался назад — на лениво убегающие дымки, на голый, темный, дремлющий в снегу тугай, где косил с дедушкой траву, собирал с матерью грузди, спрятанные под влажным пожелтевшим осенним листом, рвал сочные столбунцы, горный чеснок, когда с Санькой Глебовым и Ванюшкой Молодцовым пас на первых весенних плешинках скотину. Справа от дороги громадным белым китом ползла пещерная гора, упираясь тупым носом в речку-грязнушку. Она напомнила Илюшке, как он впервые в жизни услышал в гулких сумерках пулеметную стрельбу и принял ее за пушечную, бежал, умирая от страха, ожидая, когда начнут валиться дома, пожарная каланча и высокая церковная колокольня со стопудовым колоколом…

Аннушка сидела рядом. Она часто доставала из рукава шубы скомканный платочек, вытирала глаза и кончик покрасневшего носа.

— Я тебе к брюкам еще один кармашек внутрь пришила. Ты положи туда часть денег и заколкой пристегни. Там есть… А то, знаешь, сколько в городе карманников!..

Илья понимающе кивнул и глубже натянул на лоб кожаную с ушами шапку. Аннушка прижалась лицом к Илюшкиному плечу и беззвучно заплакала. Михаил спрыгнул с саней. Волоча длинные полы тулупа, подошел к лошади, поправил шлею, поперечник, тронул крепко натянутый гуж, хотя все было в полном порядке. Вернувшись к саням, он занял свое место. Илья сел к нему спиной. Михаил поднял кнут. Хитрющий Пегашка, не дожидаясь удара, хватил с места и пошел ходкой размашистой рысью. Пробежав саженей пять, снова перешел на бодрый, широкий шаг.

Не отрывая глаз, Илья с жадностью смотрел на одинокую фигурку в длиннополой шубейке, с приподнятой вверх варежкой. Отдаляясь, она становилась все меньше и меньше, словно таяла в снежной дымке, и вдруг исчезла…

…В Оренбург Илья приехал утром. Каждому человеку случается впервые в жизни ехать в вагоне на чугунных колесах. Илья ехал гордый своей самостоятельностью, вел себя, как бывалый пассажир. Поужинав яичками, запеченными Аннушкой в белые булочки, он поставил на верхнюю полку чемодан и баян, сначала подремал чутко, боясь за вещи, а потом крепко уснул.

Узнав из расписания, что поезд на Самару уходит вечером, Илья решил побродить по городу. Он манил его необычными звуками — ревом паровозных гудков, глухими, суматошными криками, знакомыми из многих прочитанных книг.

Еще дома он задумал обязательно побывать в редакции газеты «Смычка», где печатались его заметки.

Вокзальная площадь ошеломила Илью сутолокой — люди куда-то торопились, толкались, задевали друг дружку, бранились. Возле дощатого забора выстроились дородные тетки с лотками и ящиками, горласто выкрикивали:

— Французские булочки, французские! Сдобные языки! Заплатишь пятачок, проглотишь язычок! Самый сладкий ядреный баварский квас! Баварский! Пиво бархатное, вкус шелковый! Падхади! Пельмени уральски! Два на копейку, десять на пятак! Сегодня за денежки, а завтра так!

Несмотря на зиму, ломовики грохотали по булыжнику огромными колесами. Подкатывали лихачи на резиновых шинах, высаживали упитанных дядек и поджарых дамочек с коробками.

Илья подошел к извозчику с багровым, как и его кушак, лицом, назвал адрес и спросил, сколько он возьмет за проезд.

— Две бумажки, — хрипло рявкнул усатым ртом извозчик.

— Каких? — спросил Илья, догадываясь, что краснорожий дядька намерен содрать с него два рубля.

— Пару советских! А не хочешь, топай до Николаевской, считай булыжины! — Извозчик поиграл зелеными вожжами и захохотал. Крупный красавец рысак вороной масти, словно соглашаясь с хозяином, важно закивал горделиво посаженной головой, украшенной чеканным на уздечке набором.

Илья залюбовался конем и дорогой сбруей. Он не видел, как потешались над ним другие извозчики, безошибочно угадав в нем деревенского новичка. Илья решил, что выложит требуемые деньги и подкатит на этом черном рысаке к редакции. Он нацелился было ступить сапогом на подножку пролетки, но тут под хохот и улюлюканье извозчиков кто-то схватил его за руку и потащил на тротуар… Илья оглянулся. Молодая цыганка с большеглазым миловидным лицом, с кудрявеньким в капоре мальчонкой за спиной нахально волокла его вдоль забора и как заведенная тараторила:

— Чего ты, разиня, связался с этими гужбанами? Обдерут они тебя, милого, деревенщину! Паразит тот рыжий, клейма ему негде ставить! Нет улицы Николашкиной, есть Советская! А ты, парень, на лошадку залюбовался! Тебя, родименький, ждут такие кони, на каких и сам царь не езживал, цыган в кибитку не запрягал. Будешь ты скакать впереди таких же молодцов, шпорами звенеть, сабелькой сверкать!

— Погоди, погоди! — Илья хотел освободить руку, но она крепко держала и к тому же «судьбу» его предрекала. Не раз он видел во сне, как на лихом коне скакал и шашкой размахивал. А главное, не она первая так ворожила ему…

— Правду сказала! Хучь верь, родимый, хучь не верь! Сбудутся мои слова. Не веришь, родным своим дитем поклянусь! А чтобы сбылось да исполнилось, рученьку позолотить не предлагаю. Пожелаю тебе невесту-любушку, да не ту, что была, а какая впереди ждет!..

— А какая была? — и впрямь завороженный ее словами, спросил Илюшка.

— Синеглазая, лицом белая, посмеялась над тобой и с другим под венец… Правда ведь, голубок мой, правда? — Цыганка исступленно сверкнула большими, в глубоких впадинах глазами, полными тоски и отчаяния.

Илюшке стало не по себе.

— И еще была у тебя любовь. Не заметил ты ее, не изведал, колобком прокатился, не зацепил сладкого маслица… А колобки-то, как в сказочке сказывается, всегда лисы хитрющие лопают…

«Аннушка», — подумал Илюшка. По душе пришлись слова этой молодой бескорыстной ворожеи.

— Что, милый, так глядишь, припомнить хочешь?

— Спросить хочу.

— Спрашивай, спрашивай!

— Кто же та, что впереди ожидает? — Илья попробовал улыбнуться.

— Сказать? А если опять недобрыми будут мои слова?

— Ты ведь уверяешь, что правда…

— Правда.

— Говори.

— Через годик это случится, вижу я ее, как она перед тобой бисером рассыплется, сердце вынет, на ладошке подкинет, а потом отвернется и на твоих же глазах перед другим растопчет.

— Откуда ты знаешь?

— А я все про тебя знаю… Хочешь скажу, как тебя зовут? Хочешь? — Цыганка прищурила один глаз. — Хочешь?

— Да.

— Илюшкой тебя зовут. Родился ты в Петровской станице, молочко пивал из рук цыганки Мотьки. Не узнал ее? Позабыл, как девка по тебе сохла?..

Вольным движением руки, унизанной перстнями, она поправила вылезшие из-под тяжелой клетчатой шали темные волосы, смахнула набежавшие слезы и засмеялась. Вскинув головенку, засмеялся и малыш.


…Вскоре после голодного года в Петровской зимовал целый табор. Илюшке шел тогда шестнадцатый год. Большеглазая, бедовая Мотька с крупными бусами, обвитыми вокруг тонкой смуглой шеи, подобрав сборенную юбку, выскакивала на середину малаховской горницы босиком. Под гитару шлепала голой подошвой по крашеному полу, выпростав из-под зеленой шали прокопченные костром руки, легко взлетала, как большая разноцветная птица. Плясала она азартно, неутомимо и почему-то всякий раз пыталась вытащить на середину круга смущенного Илюшку. Он вырывался из ее цепких рук и прятался за чужие спины. Иногда она подстерегала его в темном коридоре, больно ущипнув, шептала на ухо непонятные цыганские слова. Илюшка шарахался от назойливой цыганки, старался не попадаться ей на глаза. А когда заболел воспалением легких, она приходила к ним домой и часами тихо сидела возле постели, смущая своими черными, колдовскими глазами. Сестры подружились с цыганкой, приставали, чтобы ворожила им на картах.


— Не узнал я тебя, Мотя. Как ты живешь? — Илюшка обрадовался встрече. Это была еще одна весточка из юности в чужом, незнакомом городе.

— Живу, как все грешницы… Мужем бог наградил и мальчонкой. Ах, Илюшка, Илюшка! Я тебя сразу признала. А ты меня не узнал. Постарела. Тимку кудрявого помнишь, чтоб на нем черти верхом ездили!.. Моим мужем стал.

Илюшка помнил рослого, красивого, с серьгой цыгана в длинной из синего сукна поддевке. Он якшался с прасолами, барышниками, гулял с ними на базарах и ближайших хуторах.

— И как он, твой Тимофей? — спросил Илья.

— Ладно уж… говорить не хочется… — Она вздохнула. Худое, желтоватое лицо ее расслабилось, темные реснички задрожали. — Сама виноватая…

— В чем же ты провинилась?

— А ничем… Кудлатые наши, таборные, кнутами замуж погнали… Цыганская доля, Илюшка, бывает еще похуже вашей казацкой. Как начнут трясти бородищами…

— Везде трясут, Мотя… — Илюшка потрепал мальчишку за вылезшую из-под капора кудельку. Тот протянул ему маленькие ручонки в зеленых, как трава, варежках.

— Не копошись, Васятка! А ты, Илюшка, вижу я, в начальниках ходишь? А меня точит прокопченная жизнь, трет бока, как тощую лошадь постромками… Ой, неладно я говорю. Уйдем-ка отсюда, а то гужбаны надсмехаются, и мальчонку покормить надо. Тут близко чайная, пойдем, если не брезгуешь. Мальчонка зябнет, и самой знобко…

— Как он у тебя не простужается? — удивился Илюшка. — Капор-то у него на рыбьем меху… Пойдем, пойдем!

— Вина выпьешь? — когда они уселись за стол, спросила Мотька. Илюшка отказался, с тоской поглядывал, как она пила рюмку за рюмкой. Цыганенок резвился в тепле, хватал со стола что попало. Мотька шлепала его по ручонкам, он похныкал и задремал.

— Часто пьешь? — спросил Илюшка.

— Все нэпмачи пьют, как зачумелые, а мне сам бог велел… Такую уж он выдал мне грешную грамотку…

Они замолчали. Илья все чаще поглядывал на карманные часы.

— Торопишься? — прихлебывая яркими губами крепкий чай, спросила Мотя. Она раскраснелась, угольками вспыхивали ее темные глаза.

— Хотел побывать в одном месте…

— Тогда ступай, ступай… а мы еще посидим в тепле.

Илюшка вынул из бумажника червонец и положил на стол.

— Не надо. Самому пригодятся. Не богач какой…

— И не беден. Возьми мальчику на гостинцы.

— А мы не нищие! Иди, иди! Не стой тут! Ради Христа, Илюшка, прошу! Ступай же! — выкрикнула она и склонилась над уснувшим ребенком.

Илья выскочил на воздух, как после бани. От непривычного трактирного запаха кружилась голова. В редакцию ехать было поздно. А если бы поехал, то получил первый в жизни гонорар. Он и не подозревал, что за его селькоровские заметки платят деньги. Он считал эту работу своим общественным комсомольским долгом.

6

Январь — время каникул. В дом отдыха наехало много учителей. Женщины — большей частью молоденькие, коротко подстриженные, с челочками. За стол Илью посадили к двум женщинам. Одна была пожилая. Носила очки с тонкой металлической оправой, гладкую, как на картинках, прическу. Жиденькие волосы она прятала под синий берет. Другой — темнобровой, подстриженной под мальчишку, было не меньше двадцати лет. Она носила собственной вязки белый свитер и за столом бесцеремонно сверлила Илью глазами цвета спелой вишни. Облизнув верхнюю, забавно выпяченную губу, она сердито колола вилкой кусок рыбы. Рыба была волжская, осетровая. Такой Илья никогда не ел. В Петровку осетры не загуливали, потому что в низовьях Урала река будто бы была перегорожена чугунной решеткой. По примеру молоденькой соседки Илья тоже вонзил вилку в сероватую, с колючками кожу и, видя, что рыбий панцирь не поддается, взял в руки тупоносый нож.

— Ножом резать рыбу не полагается, — заметила пожилая.

Илья сконфуженно положил нож рядом с тарелкой.

— А вы не смущайтесь! Это так принято… А в общем ешьте, как вам удобно… Как вас зовут? — по-птичьи склевывая вилкой крошки со своей тарелки, спросила очкастая.

— Меня? Алексеем, — неожиданно для самого себя ответил он. Ему не хотелось называть свое настоящее имя. Не нравились ему люди, которые начинали знакомство с нравоучений.

— Спасибо, Алеша. Меня зовут Аполлинария Христиановна. — Дама в очках церемонно поклонилась.

Подражая ей, Илья тоже медленно склонил голову, не зная, что ему делать с рыбой.

— Такую толстущую шкуру и ножом не урежешь, — кромсая рыбу как попало, подала голос другая соседка.

Илья не мог не оценить ее поступка. Она протягивала ему руку помощи…

— Вы тоже педагог? — спросила Аполлинария Христиановна у девушки в белом свитере и снисходительно улыбнулась.

— Ага! Еще только первый годик! — нанизывая на вилку куски рыбы, охотно и весело ответила та.

— Ведете начальный класс?

— Угадали! Такие чудесные ребятишки! Уезжать от них не хотелось! — Видно было, что молодая учительница проста, общительна, и эта откровенная восторженность шла к ней.

— Наверное, вы очень любите своих чудесных малышей.

— Очень!

— И тоже учите их таким словам, как «толстущий», «урежешь»?

Девушка вспыхнула.

— Меня, между прочим, зовут Ольгой, — немного подумав, ответила она. — А насчет…

— А насчет «урежешь» есть еще слово «разрежешь», — пощипывая желтоватое рыбье мясо, проговорила Аполлинария.

— А я еще вместе с ними и сама учусь, Аполлинария Христиановна.

— Это похвально, — улыбнулась старая учительница. — Где вы родились, милая?

— Далеко! В самом тьмутараканьем царстве!

— Где же находится это ваше царство? А словечки ваши все-таки… в школе… — Аполлинария зажала ладонями свои локотки.

— Словечки обросли нашим уральским дремучим мохом. Никак не могу от них избавиться, хоть урезайте меня на мелкие долечки, как эту рыбу…

— Русский язык так богат, щедр на пословицы, сказки и присказки… Надо его знать!

— Ой, как надо! Больно рада познакомиться с вами. Жалко, что через три дня уезжаю. Честно признаюсь, я ведь после техникума мало чему другому научена. А вы, наверно, еще в гимназии учились? И греческий и латынь проходили?

— И в гимназии училась, и педагогический институт при Советской власти окончила, — не без гордости ответила учительница.

— Так я и знала! — воскликнула Ольга. — Я тоже хочу одолеть пединститут. Вот только годочка четыре попрактикуюсь на своих озорниках, доведу их до самой малой спелости и сама буду дозревать с ними помаленьку. А за всякие наши «урезать», «уседлать», «упредить» буду им в тетрадки сушки ставить…

— Ах, боже мой! — Аполлинария закатила свои круглые, как нолики, глазки.

Илье показалось, что она сейчас упадет в обморок. Но этого не случилось. Она молодо, по-доброму засмеялась. Глаза-нолики подернулись слезой.

На отдыхе люди сближаются быстро. Илья с Ольгой почти не разлучались. Они успели побывать на концерте синеблузников, дважды смотрели одну и ту же картину. Ольга заметила, что во время сеанса, вместо того чтобы смотреть на экран, Илья поглядывал на нее. Не зная, куда девать руки, он мял шапку, приглаживал густой чуб, мешая соседям.

Ольга осторожно взяла его за нос и повернула лицом к экрану.

Когда они выходили из кинозала, Илья, крепко сжимая ей руку, сказал:

— А ты хорошо умеешь водить за нос…

Взгляды их встретились. Они без слов поняли состояние друг друга.

— Может, ты еще на недельку останешься?

— Мне и самой уезжать не хочется…

— Так в чем же дело? Город посмотрели бы вместе.

— Не могу. К старикам обещала заехать.

— Побудешь у них меньше.

— Мне батя новые сапожки тачает. Люблю ходить в сапожках!

Наивность ее была просто поразительна! Сапожки! Он уже приготовился показать ей самое сокровенное — статьи, заметки, записки в тетрадках, о существовании которых знал лишь Федя Петров. Илья старательно вел свои Дневники. Он записывал все, что видел и чувствовал. Попали в дневник и высокий, крутой волжский берег, где они стояли с Ольгой, и широкая, скованная льдом река с вмерзшими заснеженными баржами-гусянами, и Мотька с малышом, хамоватый извозчик-гужбан с багровым лицом, ломовики, везущие на деревянных полках громадных мороженых белуг и осетров, мясо которых два дня тому назад он резал тупоносым ножом… Ощущение полной свободы делало Илюшку душевно щедрым. И вот когда он готов был поделиться своим богатством с Ольгой, она решила ехать домой ради каких-то сапожек.

На другой день, прощаясь на вокзале, он не пробовал уговаривать ее остаться, потому что сам решил уехать. Илья был рассеян, смущен непонятным блеском ее опечаленных глаз. А когда она стояла уже на подножке вагона и поезд тронулся, он побежал рядом со стучащими колесами. Ольга кричала ему что-то, называла свой адрес, но он ничего не расслышал. Стоял в суетливой плотной толпе провожающих и не почувствовал, как у него вытащили кошелек с деньгами. Хорошо, что Аннушка запасной карман пришила и он спрятал в него несколько червонцев на черный день…

7

По приезде в Зарецк Илья без труда разыскал дом, где размещались курсы. Дом был каменный, двухэтажный — решетчатые балконы с замысловатой лепкой поддерживали на своих мощных загорбках голые, мускулистые, угрюмого вида мужики.

Илья поднялся по мраморной лестнице на второй этаж. На одной из дверей была приклеена бумажка с криво напечатанными на машинке буквами: «КАНЦЕЛЯРИЯ ОБЪЕДИНЕННЫХ КУРСОВ. ЗАВЕДУЮЩИЙ ТАРИЭЛ САРДИОНОВИЧ ШАДУРИ». Как раз к нему и должен был явиться Илья.

— Никифоров? — Взглянув на Илью и вобрав пышноволосую голову в плечи, заведующий прочитал направление. — Почему опоздал, дарагой?

— Был в доме отдыха, — ответил Илья.

— Ты что, очень уморился? — Тариэл Сардионович прищурил веселый кавказский глаз.

Илья молча пожал плечами.

— Ай-яй! — Черные, с проседью усики Шадури зашевелились. — Обиделся, дарагой! А если я тебе скажу, что твое место занято, совсем на меня рассердишься?

— Как это занято? — Илья не ожидал такого оборота дела. Его охватило пугающее предчувствие возврата домой. Это никак не входило в его планы.

— Пока ты там на лыжах бегал, музеи посещал, в киношку ходил с дамочками, мамочками… мы укомплектовали группу и приступили к занятиям. Что ты на это скажешь, дарагой товарищ?

— Ничего не скажу. У меня направление!

— Так надо было ехать учиться, а не развлекаться…

— Я не сам поехал. Мне путевку привезли.

— Кто привез?

Илья рассказал о Бабиче, но о своих станичных делах — ни слова.

— Значит, у тебя колоссальные заслуги…

Ирония заведующего приводила Илюшку в отчаяние. Он морщился, но молчал.

— Тут есть для тебя письмо, — сказал заведующий. — А с Ефимом Бабичем мы вместе Колчака били. Дутова почти до самой Кульджи гнали! Ладно! — хлопнув ладонью по краю стола, сказал Тариэл Сардионович. — Зачислим тебя сверх штата в бухгалтерскую группу.

— А у меня кооперативная.

— Це, це! — щелкнул языком завкурсами. — Нет кооператоров! Объединили. Только учет! Что сказал товарищ Ленин про учет, а? Социализм, понял? Будешь заниматься во второй вечерней смене. А вот со стипендией… — Тариэл Сардионович всю пятерню запустил в густую шапку волос, задумался. — Маленькая она у нас. Обед будешь получать за тридцать копеек. А на завтрак и ужин зарабатывать придется. Что умеешь делать?

Илья рассказал о работе в поселковом Совете и еще о том, что он член ревизионной комиссии кредитного товарищества и к тому же селькор трех газет.

— Печатных органов у нас пока нет… А писарей на бирже труда полно… А вот счетоводов, бухгалтеров нет. Мы их сотворить должны. Тебе еще где-то надо жить! А где?.. Це, це…

Тариэл Сардионович написал на клочке бумаги записку и отдал ее Илье.

— Иди к завхозу, он что-нибудь выдумает…

Завхоз находился внизу, в подвальном помещении. Он сидел за столом в старинном, с гнутыми ручками кресле. У него был единственный глаз — правый. На левый надвинута матросская бескозырка. По краям кресла, как часовые, стояли два костыля. Прочитав записку, он поднялся, застегнул бушлат на все пуговицы, сунув под мышки костыли, проговорил:

— Идем, парень.

Они завернули в первый же проход и очутились у открытой двери склада. С одной стороны на стеллажах лежали какие-то папки, с другой — свисали стопки наволочек и простыней.

— Бери вон полосатый матрац, иди во двор и набей его соломой. Сумеешь?

— Еще бы! — усмехнулся Илья.

— Набьешь и зашьешь, чтобы не сорилась. Если нет иголки, я дам. Пока все. Койка на втором этаже в седьмой комнате, первая направо от входа. Она там одна свободная. Потом придешь за бельем и распишешься.

В полутемном сарае, видимо бывшей конюшне, солома была свалена как попало. Илья набил матрац, умял поплотнее, присел на него с усталым, полным тоскливого уныния разочарованием. Хотелось с головой зарыться в солому и завыть… Ехал, ехал и приехал, чтобы сунуться носом в ту же, как и в Петровке, затхлую солому…

На улице гудел чужой, неспокойный город. Вспомнилась Петровка с ее теплыми домами, Аннушкины рыбные пироги, наваристая лапша из петушков… Здесь, как понял Илья, пироги будут совсем другие… Он вспомнил о письме и вскрыл конверт. Письмо было от Ефима Бабича. Он приезжал сюда на уездную партийную конференцию, побывал на курсах. Точно подслушав его мысли, Бабич писал:

«Если ты ждешь от города сказочных чудес, застегивай чемодан и поезжай обратно. Думаю, что тебя не увлечет дешевый тягучий нэпманский мармелад — с ним скоро будет покончено, — и ты не испугаешься трудностей. Профиль твоих курсов изменился. Учету сельскохозяйственного производства в совхозах и колхозах, которые будут в скором времени созданы повсеместно, — вот чему ты должен научиться в городе. Трехлетнюю программу вы должны осилить за один год. В течение этого года будут и бессонные ночи, и еще много скучных и неприятных мелочей, но за ними надо увидеть нечто более значительное, тем более человеку пишущему. Чтобы перестроить деревню, городу придется решать сложнейшие задачи. А что такое город? Город — это рабочий класс, передовая сила революции. Нам не хватает элементарно грамотных людей, не говоря уже о специалистах. Город поможет селу не только машинами и товарами, но и грамотными людьми.

Полубояровы из Петровки изгнаны, но их нужно кем-то заменить. Много будет трудностей. Надо отвыкать от жирной пищи и казачьей сытости. Спать придется не на перине, куда укладывала меня Анна Гавриловна, а на солдатской койке. Кстати, твою хозяйку мы тоже посылаем учиться на зоотехника. Поскольку набор курсантов увеличен, платить вам будут мало. Чтобы ты мог обеспечить себе прожиточный минимум, сходи на улицу Кропоткина, дом 69, в народный суд и обратись к Надежде Казимировне Бурмаковой. Скажешь, что пришел от меня. Все, что сможет, она сделает.

Е. Бабич.

26 января 1929 г. Новопокровское.

P. S. Меня переводят в Шиханский район на ту же должность. Имей это в виду».

Лицо Ильи горело. Стыдясь минутной слабости, он спрятал письмо. Это сидение на соломенном матраце запомнилось ему надолго… Взяв у матроса иголку с ниткой, Илья старательно зашил матрац, положил его на свободную койку, расписался за белье и отправился искать Кропоткинскую улицу.

— Голубчик, Илюша!.. Простите, Илья Иванович… Вас послал мне сам бог!.. — Такими словами, когда Илья объяснил причину своего визита, встретила его высокая миловидная женщина в светло-голубом, накинутом на плечи пальто, с дорогим песцовым воротником. Небрежность чувствовалась во всем ее облике — в укладке скрученной на затылке косы, в меховой, по-мальчишечьи сдвинутой на левый висок шапочке.

— Ефимушка хоть и не бог, а намного дороже всевышнего, — продолжала она. Красивое, чистое лицо ее было усталым, озабоченным.

— Он недавно был здесь, — сказал Илья.

— Да-а-а… — протяжно, со вздохом ответила она и стала проворно листать папку с каким-то делом.

— Зачислим вас делопроизводителем. Оклад — сорок рублей. Устроит? — Она взглянула на него светло-коричневыми глазами и улыбнулась.

— Да, конечно! Что я должен…

— Что делать? Выписывать и рассылать повестки, снимать копии приговоров и обвинительных заключений. Ну и обычное делопроизводство — входящие, исходящие.

Обязанности оказались несложными. Илья быстро с ними освоился и навел в канцелярии идеальный порядок, за что получил похвалу от самого судьи.

8

Илья проучился на курсах чуть больше года и был назначен на работу в Шиханский район, на должность инструктора райполеводколхозсоюза. Прав оказался Ефим Павлович Бабич, к этому времени колхозы были созданы повсеместно. Из переписки с Аннушкой и Федей Илья узнал, что и в Петровке создан колхоз «Красный Урал», а в губерлинских горах на реке Чебакле зарождался совхоз племенной оренбургской пуховой козы. Аннушка закончила в областном городе ускоренные курсы зоотехников и вернулась в станицу.

Если говорить по совести — в родные места Илюшку влекло неудержимо. Тянуло туда, где прорезались первые зубы и мать научила делать первые шажки, где вдыхал целебный воздух ковыльных предгорий, нырял в студеную уральскую волну, ходил босиком по свежей борозде. Не раз еще будут сниться ему горы и пригорки, куст калины в молодом, гибком березовом колке с пылающими, как капли крови, ягодами, горный чеснок на первых проталинах, голубые подснежники и резвый с задранным хвостом жеребенок на зеленом, поемном лугу. По пути на работу Илья решил заехать на пару дней домой. Со станции его вез знакомый хохол Пантелей Недымко с хутора Елшанского — яростный и непоколебимый единоличник.

— В огне сгорю, из пепла не встану, а в артель таку не пойду! Ще только гарнизуются, ще робить по-настоящему не начали, а вин, гад, хитруе притащить в артель матузок[5], або вожжи, що постарее, а новые дома поховал за ларем… Який же с него артельщик, тать его распротать? Конское путо повесил мерину на шею с узелками, все в лохмах!.. А я ж знаю, что осенью свил, паразит, целу связку и опять поховал… Кого же он, свинья така, путать хочеть? Чи жинку, чи бабку Авдоху? — Пантюха крыл соседа, размахивая кнутом. — Я бы таких хитряков и на поле не пустил, не то що в артель. Он уже зараз хочет робить чужими матузками? Лезуть в артель, як бараны в загон. А почему, скажи мне, Илька?

— Почему?

— Бояться, щобы их за Урал не выселили, вот и пруть дуром. А я хлебороб. Меня никуда не ушлешь! А ежели що, так я ставни досками заколочу, ребятишек в телегу — и айда! У меня таки руки, шо я одним топором могу вырубить живую иконку… Приходи и молись!.. А дом, хай вин коноплей зарастае… Возьму и махну на Магнитку. Там тоже Урал!..

Спорить с Пантелеем было бесполезно, да и не знал Илья толком, что происходило в селах. Подъезжали к Петровке. Промелькнули знакомые речушки-грязнушки, горки крутенькие — и вторая и первая. А старая пещерная сгорбилась еще круче, упорно рылась тупым акульим носом в наструганных сугробах, без передышки сопела свирепой поземкой. Усталый и продрогший, Илья подкатил к Аннушкиной избенке. Хозяйки дома не оказалось.

— В Чебакле, на кошаре живет Анютка, — не слезая с печки, ответила старуха. — Она нас с Галинкой переселила в свой дом — тут и дрова и кизяки.

Илюшка тоскливо стоял посреди кухни и тер озябшие руки. Не такой он ждал встречи.

— Тут ночуешь аль к своим отправишься? Отец-то у тебя уж больно карахтерный — близко не подходи и далеко не стой… На конюшне сичас работает. Привычный к лошадям, ну и при деле опять же.

— А остальные без дела, что ли?

— Заседают больше…

— Ладно, бабушка. Пусть заседают. Значит, так надо…

— А я ни чо… Карасину много жгут — одну бочку спалили, другую почали…

— Пойду к брату, а чемодан здесь оставлю.

— Не пропадет. Тута тулуп твой был, так его Анютка надела в буран. Ты насовсем вернулся?

— Нет.

— А я думала, свататься приехал…

— К кому?

— К Анютке, к кому же еще…

— Мудришь, бабка!

— А чо? Ты знаешь, как она за год в городе выпрямилась? И юбочки привезла с оборочками, кофтеночки с кружевцами да с рюшками. Барыня барыней! Тут без тебя начальник наезжал, ночевал сколько-то ночей… Чо уж там было промеж ими, я не знаю… Он человек самостоятельный и будто бы посватался, а Анютка ни в какую — говорит, неровня мы…

— Что за начальник?

— А кто у нас в районе самый главный из партейных?

— Бабич.

— Он и есть! Бабичев! Галинка сказывала, что он и при тебе наезжал. А раз она ему отказала, значит, тебя ждет…

— Выдумываешь, бабушка! Бабича перевели в другой район.

— Ну так с горя и переехал от греха подальше…

«Да, вдова, как горох при дороге», — подумал Илья, надел перчатки, взял для детишек и Насти сверток с гостинцами и отправился к брату. Михаил уже знал о его приезде, встретил в переулке.

— Ты что, ко мне дорогу забыл? Письма не мог написать, — упрекнул он. — Едет к Нюрке, а мы с Настей как оплеванные! Отец тоже…

— А что мне отец?

— Постарел он, и спесь спала, как с линялого быка шерсть… Про тебя все спрашивал… Как ты в городе жил?

— Ничего. Вот назначен инструктором в Шиханский район.

— Почему не к нам?

— Я же по разнарядке!

— Тогда другое дело. Я в бригадиры угодил…

— Ну и что? Плохо?

— Хуже некуда!

— Почему?

— Хорошо тебе, холостому… А тут Настасья… Вечером придешь домой, как выпотрошенный, а она начинает дергать тебя за кушак: рассказывай, что говорили на правлении, что решили, какие стояли вопросы на повестке. Начинаю отвечать, а она как попрет: и дураки мы, и бестолочь, то ей не так постановили, то не эдак сделали, семена не так провеяли, сена травим уйму и без всякого толку. Согнали триста шестьдесят пар быков и валят сено под ноги. Кто бригадир, спрашиваю, я или ты?..

— Ругаетесь? — спросил Илья.

— Спасу нет! Я даже заикаться стал, контузия сказалась!

Они сидели во дворе на брошенной без колес телеге. Михаил горячился, вскакивал, снова садился, курил одну цигарку за другой, теребил густые светлые усы.

— А председатель кто?

— Прислали. Рабочий. Иван Петрович Уфимцев. Механику хорошо знает, присматривается к хозяйству, к людям. Главное, честный и не пьет. А пахать научится, особенно когда трактора получим. Скоро нам дадут машины?

— Не сразу. Пока и на быках можно гору своротить! — сказал Илья.

— Что же ты не приехал ее сворачивать?..

— Я к тебе не ругаться пришел. Пошли в избу.

Дети были в школе. Настя месила на столе лапшу. Как и Михаил, начала с упреков: почему мало писал, не к ним заехал?..

Илья, оправдываясь, развязал сверток, достал пугачи для племянников, куклу Кланьке, а Насте зеленую кофточку с рюшками. Настя клюнула на подарок, как плотвица на бабочку, и расцеловала деверя.

Сели хлебать лапшу, по рюмке водки выпили. От второй Илья отказался.

— А я выпью, — проговорил Михаил.

— А может, хватит? Уж очень часто стали прикладываться после заседаньев разных, — сказала Настя.

— Часто заседают? — спросил Илья.

— Прокоптились, как лещи… Курят беспречь…

— Слушай, Михаил, ты сколько вожжей в колхоз отнес? — Илью давно подмывало задать брату этот вопрос. Разговор с Пантюхой Недымко не давал ему покоя.

— Каких вожжей? Куда тя повело, брательник? — Михаил суетливо стал шарить по карманам.

— Спрашиваю, сколько увез сбруи Пегашка в приданое?

— Иди ты со своей сбруей!.. Кисет вот не найду… — Михаил прятал глаза.

— Не шарь, вожжей там ременных нет, а кисет в полушубке, — засмеялся Илья.

— И правда! А то пристал с вожжами… — Михаил вскочил и побежал к висящему у косяка полушубку.

— Ну сколько все-таки ты, братуха, обобществил веревок? — обсасывая баранью кость, не отставал Илья.

— Да ты что на самом деле? — вмешалась Настя. — Вон они, в сусеке висят!

— Это я как раз и хотел выяснить…

— Ну и выяснил! — пуская дым в приоткрытую дверь, крикнул Михаил. — В газете теперь продернешь брата…

— Лошадь отвел в колхоз, а ременные вожжи смазал дегтем и в амбаре припрятал… Ты на что, братец, надеешься?

— Молод еще допрашивать старшего брата, — пыхтя у порога цигаркой, незлобиво огрызнулся Михаил.

— Ты о чем думал, когда прятал?

— И правда, на кой шут сдались тебе эти ремни? — вмешалась Настя. — Меня, что ли, взважживать…

— Черт попутал, язви их в душу! Сегодня же отнесу и кладовщику отдам. А путаников разных сейчас, знаешь, сколько? — заплевывая цигарку, продолжал Михаил.

— Пока вижу одного тебя…

— Я-то ишо что! Я сам себя дурманил… Тут твой дружок Федя Петров расшебутился…

— Как расшебутился? — встревоженно спросил Илья.

— Размахнулись они попервости с Николаем Горшочковым и сразу всех чохом в коммуну…

— Вдвоем решили?

— Почему же вдвоем? Поддержал их уполномоченный из военных летчиков, ну и мы голоснули!

— Всем скопом голоснули? — насмешливо спросил Илья. В городе он кое-что слышал от докладчиков о горячих головушках, пылких организаторах коммун. После известной статьи Сталина они угомонились, и все вроде бы встало на свои места.

— А чего не голоснуть? Летчик так говорил о двухэтажных домах с балконами, что бабы в рот ему глядели, как завороженные, будто оттуда не слова, а конфетки сыпались… А Федька все земли и ближайшие хутора объединил. Потребиловку и пуховую артель тоже в коммуну влили.

— А сельсовет не упраздняли?

— Покамест оставили… Федьку выбрали председателем, Горшочкова — заместителем. И коммуна и Советская власть все вместе, чин-чинарем и ничего упразднять не надо…

— А ты сам-то как на это решение смотрел?

— А мне что! Сказали, что дома выстроят, как в городу, с теплыми нужниками…

— А куда бы ты в городском дому вожжи свои повесил?

— Иди ты, знаешь куда, со своими подковырками!.. Из волости приехал твой Бабич, Ивана Петровича привез, Федьке чуб надрал и в потребиловку перевел.

— А Горшочков?

— Ему-то чо, беспартийному…

Перед вечером Илья зашел в сельповский магазин с намерением повидать нового председателя потребительской кооперации Федю Петрова.

— Только что уехал в город за товаром, — ответил стоявший за прилавком завмаг Константин Иншаков — дядя того самого буяна, бывшего атаманца.

В магазине пахло карамелью, юфтой и лавровым листом. Илья и в городе любил ходить по магазинам, присматривался к ценам и покупателям. Посмотрев на штуки сатина и разноцветные ситчики, загляделся на широкополые, коричневого цвета плащи.

— Хороший, Илья Иваныч, товар, плотный, пошит с толком и недорогой. Можно примерить, — предложил завмаг.

Плащ и на самом деле был хорош, но для Ильи оказался великоват.

— Да, малость просторен, — пожалел завмаг и, усмехнувшись, добавил: — А слоников-то ваших заметили?

— Не моих, Константин Егорыч, а ваших…

— Точно-с, наших… Одна часть, что пораскисли, списать пришлось, а другую отправили обратно. Вернули нам денежки… А вот… и родитель ваш! Входи, Никифорыч, входи!

Илья оглянулся. В раскрытой двери стоял отец в новом из желтых овчин полушубке. После случая у зятя Степана они встречались лишь на собраниях. Иван Никифорович тяжело переживал разрыв с сыном, садился в задних рядах, выступал редко, а разные дела, какие случались, решал через Горшочкова. Сам отец не шел на примирение, а Илья тем более, потому что не чувствовал за собой никакой вины. Встреча застала его врасплох, но он не растерялся, протянул руку первым:

— Здравствуй, отец.

Помешкав, Иван Никифорович неторопливо выпростал руку из овчинной рукавицы, подал Илье и крепко сжал.

— Здравствуй, сынок! — проговорил он осипшим голосом. Рука у него была мосластая, с жесткой, как подошва, ладонью.

— Живешь как? — Ивану Никифоровичу было трудно дышать, рука непокорно тряслась, а скуластое лицо стало еще темнее.

— Хорошо живу. — Илья рассказал об учебе, о новом назначении.

— Ну что ж, дай бог. Со службой в армии как? Черед, наверно, скоро?

— Скоро… в переменный состав запишут, — ответил Илья.

— Так ить свой конь нужен!

Забота отца тронула Илью.

— Получу ссуду и куплю коня. А на седло своих добавлю…

— Седло можно и не покупать, сгодится и мое… — Последнее слово Иван Никифорович подчеркнул и вздохнул. На этом седле он служил действительную, не раз ходил в летние лагеря, воевал в Маньчжурии. Оно было сильно изношено, но старому казаку никак не хотелось списывать его.

— Староватое, и лука высокая, новое надо, — тихо, с сожалением проговорил Илья.

— Как хошь… дело твое…

— Вы как живете, отец, как девчонки?

— Живем ничего. Девчонки подросли. Вот только с Мариной не могут ужиться. Уж мирю, мирю, шут их дери… Зашел бы… — Отвернув полу желтой шубы, Иван Никифорович достал кисет, попытался скрутить цигарку, но руки не слушались. Скомкав клочок газетной бумаги, он сунул ее в карман полушубка. Илья попросил у завмага пачку папирос «Пушка», распечатал и подал отцу. Иван Никифорович хотел было вынуть негнущимися пальцами папироску, но она ускользала.

— Да бери всю пачку.

— Всю-то зачем…

— Бери. Для тебя взял…

— Спасибо, — Иван Никифорович взял пачку и закурил.

— Подай-ка, Константин Егорыч, плащ, пусть примерит родитель. Может, подойдет ему.

— Мне? — Отец жадно затянулся. — Оставь…

— Давай, Никифорыч, подходи, — пригласил завмаг.

— Ни к чему мне такая одежина, — упрямился старик. А это значило, плащ пришелся ему по душе, да и не носил он такого реглана во веки веков.

— От меня подарок, — сказал Илья и сам размотал на полушубке старый отцовский, мятый-перемятый, когда-то синий кушак. Не раз он свивался жгутом и гулял по Илюшкиной спине за всякие провинности…

— Ну чо ты вздумал на самом деле… — сопротивлялся отец, но все же дал Илюшке снять полушубок и позволил Константину Иншакову нарядить себя в обновку. Плащ пришелся ему впору, хорошо обтягивал все еще статные плечи, молодил темное, задубелое в папахе лицо.

— Зря ты, Илья… — пробормотал Иван Никифорович и, отвернувшись, стал вытирать ладонью внезапно повлажневший нос. Илья отошел от отца и попросил завмага отмерить ситца сестренкам на платье и мачехе и тут же за все расплатился.

Иван Никифорович наблюдал за сыном зорким взглядом крестьянина, хорошо знающего цену трудовым деньгам. Рубли накапливались из копеек годами: от продажи излишков пшеницы, яловой овцы или телки и на любое приобретение откладывались загодя, да еще со скрипом… А тут сын, как купец, сразу выложил такую уйму денег. Один плащ стоил чуть ли не полкоровы…

— Столько ухлопать… — Покачивая головой, Иван Никифорович аккуратно, по-хозяйски завернул покупки в большой лист синей бумаги. Он хотел спросить сына об источнике его доходов, беспокойно сдвигал папаху то на затылок, то снова опускал на лоб. Наконец решился.

— Как у тя с жалованьем-то?

Илья рассказал о стипендии, о жалованье в народном суде, о полученных подъемных и суточных.

— Гляди-ко! И учат, и денежки платят? Диво! А все ругают Советскую власть.

— А кто ругает? Сам, Никифорыч, знаешь!.. — заметил Иншаков.

— Известно, прихвостни полубояровские, горлохваты да платошники. Тут и знать нечего. На своих землях за ягоду готовы были убить… Ну спасибо тебе, Константин, за товар.

— Меня-то за что? Ты сына благодари…

— Ну, его само собой… Пошли, что ли, Илья?

Попрощавшись с завмагом, они вышли из магазина и пошли домой.

— Девчонки будут рады, да и Марина тоже. Она тебя уважает. Все уши мне прожужжала: и честный, и справедливый, и умный…

«Если бы родная мать…» — Илья ощутил частые удары сердца.

— Зайдем, только я ненадолго.

— Чего так?

— Еду в ночь.

— И ночевать не хочешь? Шурка вон тоже скучает и ребятишек показать хочет. Муж у нее золотой парень! На станцию отвезу тебя сам.

— Попутчики есть. На Чебаклу хочу заехать.

— К Нюшке небось? — Отец помрачнел.

— Новый совхоз там. Мне же интересно посмотреть, как ты не понимаешь? А об Аннушке не надо, отец, плохо думать.

— Ну так и женись с довеском…

— Не о том ведешь разговор.

— Не о том, это верно. Забываю, что вы растете, а мы стареем… Ладно, сынок. Ты уж меня прости. Ишо сказать тебе хочу… — Иван Никифорович гулко закашлялся. Свернул к плетню, взялся за суковатый кривой кол. — Грудь давит. Ты меня прости за все, — тяжело дыша, сказал он.

— Ну что ты, отец, что ты! Мало ли…

— Не перебивай! Дай сказать… За мать прости, за себя. Только теперь понимать стал дикарство наше. Будто ни глаз, ни башки на плечах, как в пустом, переспелом арбузе… — Иван Никифорович заплакал без слез, всхлипывал гулко, надрывно…

9

В Чебаклу Илья ехал на попутных колхозных конях вместе с районным уполномоченным, который объезжал только что созданные на Урале колхозы и совхозы. В Чебакле был организован необычный, единственный в СССР и во всем мире совхоз племенной оренбургской пуховой козы. Закутанный в тулуп уполномоченный дремал в головяшках саней. Изредка высовывая покрасневший от мороза нос, он расспрашивал Илью о гулевом скоте, заготовленном потребительской кооперацией.

— Чем вас заинтересовали эти быки и коровы? — спросил Илья.

— Город надо кормить мясом?

— Надо, — ответил Илья.

— То-то и оно… — Спрятав нос в шерсть тулупа, уполномоченный проспал всю дорогу.

Аннушка жила в длинной полуземлянке — азбаре, построенной на скорую руку из саманного кирпича — смесь соломы и глины. Это был извечный строительный материал пастухов и кочевников — дешевый и доступный каждому.

Когда Илья открыл дверь, в лицо ему ударил знакомый с детства теплый запах мокрой шерсти, овечьего навоза, смешанный с запахами кизячного дыма, горьковатой осины и мясного варева. В углу зашуршала солома, и навстречу ему выскочила тройка черных козлят. Стоявший возле топившейся печки мальчишка лет десяти, в лохматой лисьей шапке, с торчащими ушами, прикрикнул на козлят и замахнулся половником.

— Илюшка! — крикнула Аннушка. Из рук ее выскользнул еще один черный, как жучок, козленок и застучал по глиняному полу копытами.

На Аннушке была телогрейка защитного цвета, стеганые брюки, заправленные в серые валенки. Свет низко висящей под матицей лампы падал на ее лоснящееся лицо.

— Илюшка!

Мальчишка увидел, что она целуется с незнакомым парнем, цокнул языком и стал ворочать половником в казане.

— Вот уж не ждала и не гадала! Часто вспоминала вас с Федей. Наворожили мне тогда с пуховыми платками, вот и стала я командиршей над козлами и козочками.

— Жалуешься?

— Что ты! Тут же дело, да какое! Снимай тулуп, а я пойду переоденусь, а то как чучело на бахче… Как я радехонька, что ты приехал, Илюшка! — Она еще раз приникла упругой, обветренной щекой к его лицу и скрылась за висевшей вместо двери кошмой.

Илья снял тулуп и повесил на вбитый в стенку железный от бороны зуб, разглядывая крепкого, мордастого мальчишку, спросил на казахском языке:

— Тебя как звать?

— Кузьма.

— Это по-русски. А по-вашему?

— По-нашему тоже Кузьма…

— Ты учишься?

— Мы пастухи. В школу надо далеко ездить, а у нас лошадей мало еще. Когда будет свой лошадь… Ты милиционер, да? — вдруг спросил Кузьма.

— Нет. С чего ты взял?

— А зачем револьвер таскаешь?

— Надо… Вдруг в горах волки нападут?..

— Могут. Дай поглядим твой револьвер?

— Нельзя. Это не игрушка.

— Ружье тоже не игрушка, а глядеть всегда охота. У моего отца ружье есть, он волка им убил. Ты можешь застрелить волка?

— Могу…

Аннушка не появлялась долго. Наконец войлок колыхнулся и показалась ее голова в легкой белой косынке.

— Заходи в мой апартамент… Я тут временно, — сказала она, когда Илья вошел. — Снимай валенки и лезь на кошму. — Подобрав коротковатую, сшитую по-городскому юбку, Аннушка прыгнула на нары и села, поджав ноги калачиком. На ней была голубенькая кофточка с рюшками. Перед Ильей сидела совсем другая Аннушка, со свежим, потемневшим от горного солнца лицом.

— У меня на центральной усадьбе есть своя комната, в доме бывшего лавочника. А здесь живет чабан Кунта. Он повез в район беременную жену. Пока идет окот, я тут живу. С окотом у нас плохо — родятся когда попало. Никакой системы…

— Ты стала совсем ученая! — усаживаясь на кошме, сказал Илья.

— Такая ученость нам с тобой известна с малых лет. Осеменение должно быть в свое время, чтобы молодняк появлялся на свет в теплые весенние дни. Зря, что ли, кочевники подвешивали каждому барану под брюхо кошомку и снимали, когда приближалась свадьба…

— Ну а твоя свадьба когда подоспеет? — Илья успел только подумать, а вопрос сам слетел с языка.

— Ты о чем это?

— Слышал, что один человек подобрал ключик к твоему сердцу.

— Вот как! Не зря тебя учили целый год… Догадливый… Аль бабка сказала?

— Значит, правда?

— Я сначала думала, что он шутит…

— А потом?

Вошел Кузьма и внес огромную деревянную чашку с дымящимся мясом.

— Давай-ка лучше поужинаем! — предложила Аннушка.

Поели сытно, шурпы нахлебались вдоволь. А вскоре и самовар зашумел. После нескольких чашек чая Кузьма стал клевать носом, и Аннушка отправила его спать.

— Что же было потом? — допытывался Илья.

— Что ты меня пытаешь, как жену? — Прихлебывая чай, она держала пиалу всей пятерней, как истая кочевница. — Кто я тебе? Я тебя люблю чуть больше, чем сестру… И Ефима Павловича тоже…

— А ты не выкручивайся…

— Я и не выкручиваюсь… Когда он сделал мне предложение, я соображать перестала… Позже потихоньку очухалась и думаю: какая я ему жена, боже мой! — Она откинула назад голову и беззвучно засмеялась.

«Где она подцепила такую манеру смеяться?» — подумал Илья, забывая, что за год много воды утекло…

— Ты любишь Ефима?

— Потому и не согласилась, чтобы жизнь этому вдовому человеку не испортить…

— Чем?

— А разве бабка тебе не сказала?

— Неровня, значит! — насмешливо выкрикнул Илья.

— Такой коренник, как Ефим Павлович, должен иметь свою пристяжную, а не яловую, в ярме коровку…

— Смотри, как ты заговорила! Но это не твои слова, а бабушки Аксиньи! Сейчас другие времена. Как ты не понимаешь! — Илья стал доказывать, как она не права.

— Слушай, Илюшка, скажи мне, из чего сделана эта избушка, азбар, как его называют?

— Из самана!

— Значит, строили из того, что под руками… Рядышком лежит, и дешево, и тепло! Так и жизнь надо строить, надо брать то, что лежит близехонько, а не порхать в небушко, чтобы не шмякнуться.

— Брось ты выдумывать!

— Я не выдумываю. Вот уедешь отсюда, встретишь какую-нибудь шибко образованную, и начнет она тебя мытарить: не так сел, не так носом шмыгнул… В городе докторша, наш инструктор по ветеринарному делу, пригласила она меня в гости. Там все в очках, при галстуках. А у женщин рюшки-то не такие простенькие, как мои… Вижу, поглядывают они на меня, словно на куклу. В подпол была готова провалиться. Ну перееду, положим, в город, что там буду делать? Пельмени стряпать да пироги рыбные? Для этого можно кухарку найти… Знаю, опять скажешь про кухарок в государстве… Вот я и хочу управлять государством тут, на кошарах, а не в городе варить для мужа яички всмятку…

— Ишь ты какая стала!

— Какая?

— Шибко идейная, Аннушка! — улыбнулся Илья.

— Учиться нам надо, вот в чем вопрос! А то и вся жизнь пройдет всмятку!..

— Поэтому Ефим Павлович и перевелся в другой район?

— Никуда он не перевелся…

— Как так?

— Остался здесь, у нас…

— Остался? — Илья с грустью слушал, как гремит посудой Аннушка, как шуршат соломой козлята, укладываясь на ночь.

— Поздно уж… и нам пора… — Аннушка показала Илье, где он должен взять стеганое одеяло, бараний тулуп и в каком углу нар постелить себе постель.

Долго-долго придется отвыкать ему от спокойного, участливого голоса Аннушки. Отвернувшись к окну, он протер концом полотенца запотевшее стекло. За окном на снегу тускло блестело розовато-светлое пятно от лампы. В мутной глубине ночи на задутую бураном землянку наплывала белым выпуклым боком невысокая крутая горка. На ее вершине судорожно мотался от ветра сухой куст ковыля-цветуна, а над ним, игриво подбоченясь, стоял на своем остром кривом рожке молодой веселый месяц.

10

Ранним вьюжным утром поезд прибыл на станцию Шиханскую. Январские бураны свирепо метали на выемки тучи снега и застругивали на путях твердые, как кирпич, сугробы. Поезд тащился из Оренбурга чуть ли не двое суток. Буксуя, он часто останавливался посреди заснеженного поля. Машинист с помощниками, проводники и пассажиры выходили с лопатами очищать от снега рельсы.

Попыхтев перед заснеженной приисковой станцией, паровоз снова ринулся навстречу бурану, а Илья поплелся в сторону холодного, неуютного вокзала. Поставив вещи на деревянную, с высокой спинкой скамью, Илья огляделся. В плохо освещенной комнате не было ни души. На буфетной стойке вместо разных яств лежал чей-то чемодан, рядом с ним постель, завернутая в полосатый с красной каемкой плед.

«Значит, кроме меня, есть еще один пассажир», — подумал Илья и стал разглядывать яркий плакат на стене, призывающий к подписке на Госзаем. Пока он рассматривал вокзальное помещение и читал горячие призывы, перед ним открылась дверь со служебной табличкой. Сначала появилась девушка в коричневом пальто с воротником из серого барашка, повязанная дымчатым оренбургским платком. На ней были модные бурки из фетра, обтянутые желтой кожей. Следом за девушкой возник железнодорожник в шинели с тусклыми пуговицами. Сердитое лицо его было исклевано оспой.

— А дорожные вещи, между прочим, на буфет у нас не ставят… — сказал он, скрываясь за дверью.

— Черт рябой… — Облокотившись о стойку, девушка терла нос красной, домашней вязки, варежкой.

— Обморозились? — спросил Никифоров участливо.

— Тут не только обморозишься, а совсем закоченеешь. — Она шагнула к своим вещичкам, но Илья опередил ее, снял их с буфетной стойки и поставил на диван рядом со своим чемоданом.

— Как вас зовут?

— Евгения Артюшенко.

— А куда вы едете?

— В Шиханскую. Буду там работать акушеркой.

— Значит, поедем вместе! — обрадованно сказал Илья.

— Только вот ехать не на чем… И зачем только я напросилась в эту дыру?

— И вправду, зачем?

— Хотелось поближе к дому… Я ведь из Зарецка. Там у меня мама, папа, братишки. Свой дом. А вы?

— А я… по назначению…

— Вы партийный?

— Комсомолец.

— Ну, это все равно.

Женя прижала к лицу варежку, наклонила голову и замолкла.

Илье стало жаль ее. Он решил сам пойти к железнодорожному начальству и попросить подводу.

— Нету, нету! — поглаживая рябые щеки, ответил железнодорожник в шинели.

— Куда же подевались лошади?

— Обобществлены, сударь, обобществлены-с! — раздельно, со значением сказал он.

— Из колхозов, например, кто-нибудь бывает?

— Случается… Только какой же дурак в такой буранище погонит колхозных рысаков?

Едва Илья успел объяснить своей попутчице ситуацию, как в помещение шумно ввалился парень с веселым, бронзовым от мороза лицом, в замасленном ниже колен полушубке. Похлопав овчинными рукавицами, он крикнул:

— Кто в станицу?

— Мы, — показывая на спутницу, ответил Никифоров.

— Айда, собирайтесь живо!

Они засуетились около своих вещичек.

— Может, кому помочь? — спросил парень. — А это гармонь, что ли? — Он показал на футляр с баяном.

— Баян.

— Ого! Вот это штука! Я его положу к себе в кабину. Сберегу, как грудного… За это ты мне сыграешь потом какую-нибудь сердцещипательную… Можешь?

— Попробую.

— Баста! Ну, айдате, гости-любушки. Завернетесь в тулупчики — они у меня на моторе, тепленькие… Да и груз сегодня подходящий — пшеничка семенная, а не бороны.

Парень был простой, общительный. Для Евгении он разыскал серые валенки и велел переобуться.

— В этих, барышня, только краковяк танцевать… А ты, баянист, не забудь мою просьбу. До смерти люблю гармонь. В гости вас позову. Вместе приходите. Придете? — И, не дождавшись ответа, продолжал: — Я в новом совхозе работаю. В зерновом. Спросите Савку Буланова. Вам всякий дорогу покажет. Ты мне рванешь на своем, а я тебе — на двухрядке! Баста, значит!

— Баста, Савелий, баста, — кивнул Илья.

Разместились на невиданно больших санях на мешках с зерном, увязанных пеньковой веревкой.

Тракторные сани Илья видел впервые. Какая-то умная голова ловко приспособила огромные дубовые полозья, связанные на высоких прочных копыльях тремя поперечными колодами, устланными досками. На них удобно было возить любой груз.

Сыто напоенная горючей смесью, могучая машина с ходу врезалась в заметенную снегом дорогу, с грохотом шлепая железными траками по мерзлой земле.

Мимо мелькнули хатки с дымящимися трубами, проплыли какие-то сложные, непонятные сооружения, и, только когда они остались далеко позади, Илья вспомнил про знаменитые когда-то шахты Синего шихана.

Тяжело груженные сани гулко скрипели, на рытвинах заносило их и на раскатах. Женя невольно прижималась к Илье. Цепляясь за его рукав, она спрашивала:

— Сколько же мы будем вот так скрипеть?

— Покамест не доедем.

— Нас так раскатывает… А вдруг мы вывалимся?

— В снегу побарахтаемся…

— Воображаю!.. — Она тихонько рассмеялась, и холодок в ее глазах растаял. Илья почувствовал, как ему стало теплее.

Кипящая бураном степь теперь уже не казалась злой и сварливой. Вьюга озорно и звонко трепала верхушки ковыля, ручейки поземки неумолимо мчались в замутненную бескрайнюю даль. В скрипе санных полозьев теперь чудилась бередящая душу мелодия старой, давно знакомой, но забытой песни. Вдруг все звуки оборвались. Мотор укрощенно стих. Сани, словно нехотя, застонали и остановились. Буран яростно забрасывал людей снежным вихрем.

Прикрывая рукавицей лицо, появился Савелий.

— Ну как, не застыли? — крикнул он.

— Что-нибудь случилось? — спросил Илья.

— Ничего! Все ладно. Дал двигателю малую передышку, чтобы шибко-то не перегревался. Давай закурим!

— Много еще нам ехать? — подавая ему папиросу, спросил Илья.

— Как раз половина. Это место называется Родники. Близенько, за увалом была раньше шахта Родниковская. Отец мой Архип Гордеич Буланов золото там добывал. Два шиханских казака — родные браты Степановы — однажды весной пахали загон под просо. Родничок, как полагается, почистили. Вместе с грязью накидали горку и суглинистой землицы. Солнышко подсушило породу, ветерок обдул, ну и золотишко-то проклюнулось… Поначалу, говорят, брали много, пудами целыми. Разбогатели братцы, рысаков завели! Ку-да там! А потом все прахом пошло… Оба они к винцу пристрастились, ну и крышка обоим… Сейчас в одном бывшем ихнем доме ваш райполевод разместился, а в другом — банк.

— А отец ваш?

— А отец, что же ему… Тут неподалечку на новых приисках шахтой заведует. Отец у меня, я вам скажу… Ого! Хороший у меня родитель! Партиец старый. Везде побывал и людей повидал всяких. Мы еще к нему в гости съездим. Он баян любит!

Савелий бросил в снег окурок, похлопал замасленными рукавицами и твердо заскрипел пимами по снегу.

Трактор лязгнул металлом, жарко дыхнул едким дымом и плавно стронул поющие сани с места.

На душе стало веселей. Видно, сумел этот сын старого золотодобытчика приветить людей, сделать их путь приятным, несмотря на плохую дорогу и непогодь.

— Где вы остановитесь? — стараясь перекричать шум мотора и тарахтение гусениц, спросил Илья у Жени.

— Пока в больнице… А там не знаю!..

Женя открыла лицо, укутанное серым пухом платка — оно еще больше расцвело на морозе, только глаза были усталыми. Вскоре она задремала, положив голову на воротник Илюшкиного тулупа…

11

Перед навесным коньком высокого, похожего на теремок резного крыльца просторного приземистого дома бывших золотопромышленников братьев Степановых была прибита вывеска с длинным, привлекающим своей необычностью названием: «РАЙПОЛЕВОДКОЛХОЗСОЮЗ».

Ступеньки крыльца были недавно починены и еще не выкрашены. У новой коновязи, поедая брошенное на снег сено, стояли сытые, задастые, по большей части гнедой и вороной масти, лошади, запряженные одни в санки с выгнутыми передками, другие — в кошевки с рогожными кузовами.

В станице было куда тише, чем в степи. По улице вольно погуливал ветерок, выхватывая из-под конских копыт клочья зеленого сена, наметая на некрашеные доски крыльца мягкий сугробик.

Илья внес свой чемодан и баян в большую, пропахшую табаком комнату и поставил возле крайнего у порога стола. Пахло дубленками и дегтем. В углу за одним из столов сидел высокий, большелобый парень со светлыми волнистыми волосами, небрежно откинутыми назад. На курсах такой зачес прозвали «политическим». Длинными пальцами парень вяло перекидывал на счетах костяшки. С его стола почти до самого пола сползала огромная, склеенная из нескольких полос бумага. Из повисших вверх ногами крупных черных букв Илья успел сложить слово «с в о д к а». Узнав, что Никифоров прибыл в распоряжение полеводсоюза, парень сказал с явным украинским выговором:

— Добре, товарищ Никифоров! Давайте знакомиться. Я Гаврила Купоросный, бухгалтер по расчетам и сводным балансам, а занимаюсь всем, только шо навоз не чищу…

Гаврила Купоросный встал, с артистической важностью пригладил зачес. В модном, хорошо отутюженном костюме из серого коверкота, в широком, с большим узлом, голубом галстуке, он был похож на артиста. Илья в своей вельветовой толстовке, в синих галифе, втиснутых в черные валенки, явно проигрывал, находясь рядом с ним.

Гордость юности — комсомольский костюм — постепенно выходил из моды, зато браунинг Илья хранил как зеницу ока.

— Что ты умеешь делать? — с неожиданной бесцеремонностью спросил Купоросный.

— Все, чему учили…

— С каким уклоном ты закончил курсы?

— Сельскохозяйственной кооперации… И вообще производственной кооперации, — поправился Илья.

— Может, это и близко… Колхозный учет будет несколько специфичным. Понимаешь?

Илье не нравился экзаменаторский тон. В нем он улавливал скрытое презрение к себе и своим знаниям. На курсах он успел кое-что усвоить об учете в колхозах, нарождавшихся повсеместно. Но ему-то, Купоросу, откуда знать про эту специфику? Сам-то он давно ли тут?

Взяв адрес, Илья отнес вещи и оставил их в специально арендованной для сотрудников комнате. Когда вернулся, совещание уже закончилось. Из кабинета управляющего выходили председатели колхозов — чубатые усачи из местных казаков и совсем не похожие на них двадцатипятитысячники. Быстро разобрав овчинные тулупы и полушубки, нахлобучив мохнатые папахи, громко разговаривая о разных делах, они уходили к продрогшим у коновязей лошадям.

Из участников совещания в комнате задержался лишь один человек с рыжеватыми, заботливо расчесанными, бог знает какой пышности, усищами. Он то и дело трогал усы и разглаживал их. Остановившись посреди комнаты, он свернул из большого газетного куска козью ножку и, обращаясь к Купоросному, заговорил густоватым, прокуренным басом:

— Теперь вы, товарищ Купоросинский, будете ходить передо мной на цыпочках…

— Моя фамилия Купоросный, товарищ Важенин, Купоросный! Не искажайте моей батьковской фамилии и объясните, Захар Федорович, за что такая немилость?

— Потому что я теперь банкир! — Важенин с умной в глазах хитринкой окинул Илью взглядом, словно снял с него мерку. — Предстоит вам сурьезная работенка по оформлению обязательств. Писать и писать новые. А сколько надо мозгов, чтобы переписать старые, бывших кредитных товариществ?

— Понимаю, Захар Федорович, понимаю, — проговорил Купоросный. — У вас сейчас в новом банке тоже хватает дела. Интереснейший вид учета. И работа чистая, звонкая… Возьмите меня в помощники?

Важенин не спеша зажег цигарку, затянулся, а спичку положил в карман полушубка. Илья заметил, как дрогнули у этого смешного человека брови и нависли на глаза.

— Нема у меня для вас гнездышка, Гаврила Гаврилович, нема. Учет, он, как капризная девка, хорошего внимания требует…

«Банкир» в черных, подшитых, растоптанных валенках толкнул дверь могучим плечом и удалился, оставив в комнате ядовитое облачко табачного дыма.

— Чудной! — сказал Илья.

— Чудной… Это же знаменитый Важенин, полный георгиевский кавалер, бывший станичный писарь, а сейчас временный управляющий и старший бухгалтер Союзколхозбанка. Этот чудак учитывает все колхозные по ссудам обязательства и наши векселя. — Купоросный рывком схватил стакан с холодным чаем и выпил. Ответ Важенина, видимо, задел его. — Государство отпускает в кредит новые сельхозмашины, семена, племенной породистый скот. Все это полеводсоюз распределяет по хозяйствам. Мы тут считаем, сколько что стоит, оформляем платежные обязательства и в соответствующей форме при реестре предоставляем в сельхозбанк. Товарищ Важенин основательно проверяет наши бумаги и всю причитающуюся сумму оплачивает — вернее, зачисляет на наш расчетный счет, а за колхозами записывает, как выданные им ссуды. Разумеете?

— Немножко, — кивнул Илья.

— А что такое учет векселей? Знаете, молодой человек? — переходя на снисходительный и даже высокомерный тон, спросил Купоросный.

— Проходили, — сухо ответил Илья.

— И как же это вы поняли? — все тем же тоном экзаменовал Купоросный.

Каждый вопрос возмущал Илью все больше. Он знал не только про учет векселей, но хорошо усвоил и технику оформления обязательств, еще когда жил и работал в Петровке. А самое главное, запомнил на курсах, что в 1927—1928 годах на кредитование сельского хозяйства было отпущено колхозам и совхозам 76 миллионов рублей, в 1928—1929-м — 170, а в 1929—1930 годах намечалось отпустить 473 миллиона. Хотелось ответить дерзко, но он сдержался.

— Вексель, товарищ бухгалтер, может иметь тоже целевое назначение, подписывается бумага с гербом, скажем, на зарплату по смете… Банк его учитывает и оплачивает.

— Хоть и примитивно, но правильно.

— Что правильно по существу, не может быть примитивным, — сказал кто-то.

Илья оглянулся. За его спиной стоял человек — высокий, светловолосый, в защитном френче с накладными карманами, в армейских сапогах, в брюках кавалерийского образца, в пенсне с тонкой позолоченной оправой.

— Пополнение, Георгий Антонович! — кивая на Илью, сказал Купоросный.

— Догадываюсь. Блинов, главный бухгалтер. — Он протянул сухую, крепкую руку. Еще в Оренбурге Никифоров знал, что его будущий начальник — участник гражданской войны, командир бригады из бывших офицеров.

— Как устроились? — спросил он.

— Хорошо, спасибо.

— Мы вас ждали… — Нервными, тонкими пальцами Блинов размял длинную самодельную папиросу, закурил. — Работы у нас по горло. Посадим вас пока на сводки, если не возражаете… А вы, Гаврила Гаврилович, только на оформление обязательств переключитесь. Иначе труба!

Несколько дней Никифоров занимался сводками. Поначалу работа показалась интересной. Он знал, сколько в каком колхозе рабочего тягла: лошадей, волов, сельхозинвентаря, семян, разных культур, телег, бричек, водовозок. Сведения ежедневно менялись, потому что в колхоз вступали новые члены, прибавлялось скота и инвентаря. Писать и переписывать каждый день одно и то же скоро надоело. Захотелось настоящего дела — чему их учили на курсах и на практике. Мысленно он давно нарисовал себе радужную картину, как его сразу же пошлют в крупный колхоз, где слабо поставлен учет. Он проверит там инвентарные ведомости, поможет составить вступительный баланс, заведет главную и вспомогательные книги. Все, чему его научили на годичных курсах, передаст колхозному счетоводу и с благодарностью в кармане отправится в следующий колхоз. Опять новые люди, новые встречи, свежие впечатления, которые он аккуратно будет заносить в свой дневник. Для этого он давно приспособил старую бухгалтерскую книгу в красную линейку, с дебетом и кредитом на развернутом листе. Он уже успел записать туда встречи с Евгенией Артюшенко и с трактористом Савкой Булановым, запечатлел и его красочный рассказ об удивительной находке братьев Степановых.

Судьба этих простых незадачливых казаков не давала покоя Илье. Ему хотелось о них знать более подробно. Илья много думал об их поразительном фарте. Немало легенд о синешиханском золоте знал и кассир Союзколхозбанка Николай Завершинский. Он частенько приходил к Башмаковым, где поселился Илья, слушать игру на баяне. Его рассказы Илья подробно записал в дневник и хранил его на дне чемодана вместе с вырезками своих статей, опубликованных в разных газетах. О том, что он вел личные записи и печатался в газетах, он никому не рассказывал. Это была его тайна. Она возвышала его… Однако вскоре он убедился, что до его возвышенных чувств нет никому никакого дела.

Кроме сводок, он писал разные пустяковые бумажонки и носил их на подпись управляющему Андрею Лукьяновичу Лисину. Тот подписывал их и, возвращая, говорил одно только слово:

— Хорошо!


Илья жил в доме у стариков Башмаковых. Каждый вечер, возвращаясь с работы, он заставал Евсея Назаровича с зажатым меж колен небольшим, ловко сидящим на колодке сапогом, с концом дратвы в зубах и кривым шилом в руке. Жена его — тетка Елизавета — с утра до темной ночи возилась возле печки. Первые дни Никифоров кормился молоком, привезенными из дому черствыми кренделями и сухой копченой колбасой, купленной в городе.

— Поди, и не угрызешь… — говорил Евсей Назарович, когда он угощал его колбасой.

— И не пробовай со своими зубами, — замечала тетка Лизавета и наливала Илье в глиняную миску густых деревенских щей.

Сегодня Илья принес два куска говядины около пуда весом и столько же муки. Это был его месячный паек.

— И что ты будешь с этим добром делать? — присаживаясь возле кухонного стола на лавку, спросила хозяйка.

— Вы будете стряпать, а мы с Евсеем Назарычем есть…

— Какая из меня стряпуха…

— Для себя же стряпаете?

— То для себя… Чо не есть, оно и ладно. А для стороннего угожать надо…

— Да мне никаких разносолов не надо. Буду есть то, что и вы.

— Станешь ты по два дня кислые щи хлебать!

— Стану. Иногда, может, и лапшу сварите.

— Можно и лапшу. Только ее еще и месить надо.

— Тьфу, мышь тебе за голенище! — Евсей Назарыч сплюнул в угол и туда же швырнул сапог с колодкой и дратвой. — Руки у нее, вишь, отвалятся, ежели она замесит и раскатает сочень!

— А ты чево ерепенишься?

— А то, что будя-а-а!

— Гляди-ко, разбудякался…

— Мне уже в горло не лезут твои мужицкие шти! Из такого добра, что Иваныч принес, што хошь можно сварганить…

— Добро-то не твое, а евонное. Что кипятишься-то? — Ударив ладонями по крепким, мосластым коленям, тетка Лизавета, подмигнув Илье, продолжала: — Всю жись корит меня моим мужицким родством, а сам целый год приставал…

— Ладно, не подшпынивай… Я вон погляжу, возьму ярку твою да чиркну!..

— Ты вон по осени телку сдуру чиркнул… Коровушка была бы… — Тетка Лизавета вздохнула и пригорюнилась, подперев щеку ладонью.

— Опять занозу суешь в болячку…

Болячка эта была всеобщая, стихийная. Слух о том, что весь скот будет повально отобран, пронесся словно молния. Во всех дворах сквозь плетни тускло мерцал свет, мычал обреченный скот.

Евсей больше промышлял извозом то на прииске, то на станции, когда проложили железную дорогу. А когда организовали колхоз, на первом же собрании записался в него. Записывались казаки, ну и он свой голос подал. А когда на другой день выводил лошадь со двора, снег под ногами казался горячее огня… Места не находил весь день, в сарай даже заглянуть боялся, чтобы не видеть сиротливо висевшее на сусеке старое, видавшее виды казачье седло. После статьи в газете «Головокружение от успехов» Евсей осмелел, выписался из колхоза и коня назад увел. Шум вышел. Председатель пригрозил выслать, да приезжий комиссар в кожанке, Андрей Лисин, заступился…

— Одумается, сам придет, — сказал он председателю.

— Не одумались еще, Евсей Назарыч? — спрашивал Илья.

— А что ж тут, мышь те в голенище, думать-то? У нас ведь своя домашняя арихметика. Как я, скажем, жил и дочке даже образование учительское дать сумел…

— Это не ты, Евсей Назарыч, а Советская власть.

— Не скажи. Училась она не на советских харчах, а на моих, которые возил я ей в город. А сам в супряге с соседом пшеничку сеял, овес, просо. А когда извозничать начал, так того же Спирьку Лучевникова нанимал вспахать десятинку-другую. Вот так и жили. Нет мне резону быть в колхозе, с какого боку ни погляди!

— Ты, как ленивый бык, в один бок смотришь, — с усталостью в голосе заметила тетка Лизавета.

— Помолчала бы, заноза! — огрызнулся Евсей.

— Чево мне молчать? У нас равноправие…

— Видал, все права знает!

— И знаю. Я все знаю, и как ты извозил, как в станционном буфете прохлаждался, а потом с куцехвостыми потаскушками по степи раскатывал…

— Ты можешь теперче понять, Илья Иваныч, с какой корягой приходится казаку век вековать? Поедом ест и дуром в колхоз гонит. Сына-красноармейца и дочь к этому делу подключила. Мне от ихних причитаний за печку спрятаться хочется…

— Вот как пришлют тебе окладной лист за твой извоз, никуда, сударь, не спрячешься…

— Пришлют, язвить их в душу, што верно, то верно! — Евсей выругался.

— Не лайся. Кому охота слышать твои срамные слова? — Тетка Лизавета встала, загремела ухватом и заслонкой. Само собой, в вопросе о колхозе Илья целиком был на стороне хозяйки.

— Так хоть кого доконаете, Олешка-танкист, да еще вот дочка приедет в своем делегатском платочке… Но не такой казак Евсей Башмаков, чтобы его недоуздком взнуздали… А я вот сижу и обновку ковыряю по последнему шику… — Евсей поставил на колено небольшой, натянутый на колодку сапожок с поблескивающим голенищем и залюбовался им. — Один вопросик политический имею к тебе, Илья Иваныч.

— Пожалуйста. Отвечу, если смогу.

— Ответишь… Вы теперя, молодые-то, как хлыстиком настеганные… Вон и Олешка мой в кажном письме расписывает, что у него служба — сплошная масленица: в театры, цирки их водят, сами тоже концерты выкамаривают, кружки всякие… А когда же, дуй их ветер, они военным делом занимаются?

— По расписанию. Каждому делу свое время.

— Толкнуть бы Олешку в мое время, да на конюшню, со скребницей. Не до развлечениев было бы! Как налетит, бывало, вахмистр, растопырит усы, а ты коню под брюхо…

— Так то было ваше время, Евсей Назарыч!.. — Илья загляделся на сапог. Плохо слушая болтовню хозяина, вспоминал Волгу, учительницу с вишневыми глазами, для которой тоже сапожки где-то тачали… А где? Адреса не записал тогда. Весь год он прожил, как в тумане, — курсы, уроки, суд.

— Ты видел танк близко?

— Нет, не видел, — рассеянно ответил Илья.

— А мы видали такую механизацию… Под вашей Петровкой броневики Колчака завязли в речушке-грязнушке. Быками пришлось вытаскивать.

— Придет время, построим хорошие дороги.

— «Мы новый мир построим», как теперича поется… Улита едет, когда-то будет, а конь, он на четырех ногах, сам умеет выбирать дорожку!

— Я тоже за коня! Но одно другому не помешает.

— А мне конь люб по гроб жизни!

В отпуск приехал сын Алексей, служивший действительную в танковых частях где-то в Калуге.

— Вот он, гляди, Илья Иваныч, какой казак вымахал, а? И даже чуб не острижен! Да и обмундировочка, я тебе скажу! — Евсей не мог скрыть радости при встрече с сыном. Понравилась ему и форма, и треугольники на петлицах, фуражка с бархатным околышем. Но сам Алешка стал каким-то другим — даже отца с матерью стал называть на «вы», а девчонок станичных, подметавших цветными юбками снежок под окнами, величал как барынь. А за праздничным столом и вовсе удивил родителя.

Накануне Евсей отрубил двум курицам головы и на яловую ярочку замахнулся было, да Лизавета шум подняла. Вечером аппетитно щекотала ноздри пахучая казачья лапша. Евсей сноровисто ударил тяжелой ладонью по донышку бутылки и выбил пробку.

— Мне, тятя, не наливай, — отодвигая от себя рюмку, заявил Алексей.

— Это что за служивый! — Евсей держал бутылку над столом, как ошарашенный.

— Не положено, — пожал плечами сын.

— Маленько, поди, можно, — вмешалась мать. — Ты ведь у себя дома.

— И маленько, мама, нельзя. Я занимаюсь спортом.

Илья тоже от водки отказался.

— Да вы что, сговорились? — От желания выпить у Евсея Назарыча даже пересохло в горле — самый раз бы чокнуться, как заведено, а он — «не положено»…

— Квасу бы выпили, — поглядывая на обрадованную, повеселевшую мать, проговорил Алексей.

— Если бы знала, уж заквасила бы… Может, красненького? У меня уцелело церковное.

— Кагор? — спросил Алексей. — Для домашнего причастья, мамаша, хранила?.. — Алексей подмигнул Илье и толкнул его под столом коленом.

— Церковным не грех и причаститься, — согласился Илья.

— Тогда попробуем! — сказал Алексей матери.

Вино хранилось у тетки Елизаветы давно. Оно было густое, темное и напоминало Илье первое, далекое причастие.

Евсей чокнулся со всеми.

— Спасибо, сынок, что честно отслужил срок, долг перед Отечеством выполнил, — сказал отец. — Нам, родителям, радость, а тебе, красноармейцу бывшему, почет.

— Почему бывшему? — Тряхнув светлым чубом, Алексей поднял от стола порозовевшее лицо.

— Слава богу, по моему подсчету, даже лишку отслужил! Выпьем айдате, а потом ишо по одной дернем! — веселым, немного разомлевшим голосом произнес Евсей Назарович.

— Я не насовсем приехал.

— Как это не насовсем? — Отец отставил пустую рюмку, схватил ложку и зачерпнул густой лапши.

— Остался, тятя, на сверхсрочную.

Рука Евсея дрогнула, бульон плеснулся на стол.

— Сверх срока, значит? Так, так… Сам решил и отца не спросил?

— Ты когда из колхоза выписывался, меня тоже не спросил… Единолично распорядился.

— Яйца курицу не учат! — Расплескивая вино, отец наполнил свою рюмку.

— Ты, батя, не курица, а я не цыпленок. Если я вернусь домой, мы, что ж, вдвоем, что ли, ухватимся за хвост нашего Рыжка?

— Верно, Алеша! — вмешалась мать. — Лучше в Красной Армии послужить, чем вдвоем кататься на одной телеге… Кем будешь-то, сынок, какую должность дадут?

— Сначала старшиной в роте, а потом в училище пойду.

— А что такое старшина?

— Невелика должность… Вроде вахмистра в сотне. — Евсею хотелось видеть сына если не учителем, то, на худой конец, станичным фельдшером.

Обидно было отцу слышать упрек сына за колхоз. Знал бы он, какой вольготной жизни успел хватить его родитель, вольничая на прииске: «Хочу вожу, а нет — в ковыле лежу и жаворонков слушаю». Мог бы он и сына пристроить за милую душу. Глядишь, и огоревали бы вторую лошадь. «Все не в ихней артели чужие гужи рвать». Глубоким, укоренелым чутьем землепашца-собственника, наглухо отгороженного извечным казачьим плетнем, Евсей не только противился коллективизации, а страшился ее. Ему ли не знать своих однополчан-станичников. Трудно им будет шагать в артельной упряжке. Поставив ложку на попа, Евсей долго и тягостно молчал.

— Не знаю, Евсеюшка, как ты думаешь жить дальше, на отшибе ото всех… — Елизавета смахнула полотенцем набежавшие слезы.

— Не надо, мама! — Алексей обнял мать. — Обойдется…

— Обойдется!.. — Евсей словно ждал этого слова. — Ты о нас не пекись! Раз вы с сестрой вылетели из родного гнезда, мы с матерью здесь тоже не засидимся.

— Ишо чего надумал, старый?

— Домишко побоку, дуй его ветер, а сами айдате в мир новый. Нам сладкой жизни не надо. Проживем как-нибудь!..

— Как удумал жить? Опять извозничать? — спросила Елизавета.

— Чеботарить начну — кому подметки, кому набоечки. В городу тоже не босиком ходют…

— Ну и поезжай на здоровье. Тюкай молоточком. Только я никуда отсюда не поеду, — заявила жена.

— Оставайся. Уговаривать не стану. В колхоз запишись!

— И запишусь. Ни на кого не погляжу! Чем стращает… Была бы работа в полюшке!

— Видали такую ахтивистку? — Евсей поднялся и вышел из-за стола.

Илья невольно вспомнил Петровку и припрятанные Михаилом вожжи. Но родным легче было все объяснить. Устыдились тогда, поняли вроде. А к Евсею Назарычу пока и на козе не подъедешь…

12

Как-то к концу занятий, прежде чем уйти из конторы, Илья получил из рук уборщицы письмо, запечатанное в маленький, кокетливый конвертик.

«Милый попутчик, товарищ инструктор!

Почему вы меня забросили и не поинтересуетесь: жива ли я в этом медвежьем, забытом богом месте? Я изнываю от тоски. Приходите сегодня к больнице в 6 часов вечера. Я хочу вас видеть.

Е. А.»

В назначенное время Илья шел по расчищенной от снега дорожке к длинному деревянному зданию больницы. Евгения сбежала по ступенькам и пошла ему навстречу.

— Вы, наверно, очень заняты? — сняв на ходу пуховую перчатку, Женя протянула ему руку. Рука была мягкая, теплая.

— Приступил к работе.

— Я тоже. Как вы устроились?

Илья рассказал про семью Башмаковых.

— А меня поместили к вдове Федосье Васильевне. Мне там хорошо, только скушно. Вечерами играем в дурачка. Она каждый день ворожит…

— И что же она вам наворожила?

— Глупости всякие! Говорит, что я скоро должна выйти замуж…

— А вы ей не верите?

— В этой дыре во что угодно поверишь… Возьмите меня под руку.

Дом, где поселилась Женя, стоял на берегу реки. За плетневой изгородью виднелись старые яблони, укрытые соломой. Илья приходил сюда почти каждый вечер. Ему нравилось у Жени: и светлая, чисто убранная комната, большая кровать, задернутая цветным ситцевым пологом, куда Женя заходила переодеваться и появлялась в зеленом, с золотистыми бабочками халатике, садилась на кушетку и курила.

— Хорошо, что ты пришел. А то тоска зеленая… Сейчас будем пить чай.

Они разговаривали, как давние знакомые.

— Я сегодня познакомилась с вашим Гаврилой Гавриловичем.

— Где же это?

— В больнице. Он пригласил меня играть в драмкружке.

— И вы согласились?

— Конечно! Купоросный очень элегантен и воспитан…

Тут Илья, конечно, проигрывал. Его внешний вид не выдерживал конкуренции. Что его толстовка против разутюженных костюмов и галстуков!

Последнее время Купоросный вел себя высокомерно. Он сидел за высокой конторкой, как фараон на троне, а представители, уполномоченные от колхозов, выстраивались перед ним чуть ли не по стойке «смирно» — каждому хотелось поскорее подписать бумаги, получить что надо и уехать засветло. Наступала весенняя распутица, раскисали дороги, бугрился на реках лед. Люди нервничали, а Гаврила Гаврилыч не спешил.

Председатели колхоза потели в полушубках, поглядывая в окна, нетерпеливо мяли в руках папахи, а выходя в коридор покурить, ругались.

— Неужели надо столько исчеркать бумаги, чтобы получить две сеялки да десяток борон «Зигзаг»?

— Долго что-то делит и множит длинноволосый…

Чуть ли не каждый день приезжал «банкир» Важенин проверять бумаги.

— Даже проценты не могут правильно начислить! — ругался он.

— Спешка, Захар Федорович, — оправдывался главный бухгалтер Блинов.

— Не скажи, Георгий Антоныч! При финансовом деле нужна не спешка, а башка…

Шлепая растоптанными валенками, Важенин уходил, искоса взглянув на Купоросного. Илья удивлялся, как умный и вдумчивый Блинов не замечал купоросовского лицемерия, позволял простейшему, самому обыкновенному делу придавать какое-то сверхособое значение.

Еще в Петровской, будучи членом ревизионной комиссии кредитного товарищества, Илья не раз помогал бухгалтеру оформлять точно такие же документы. Все тогда выглядело обыденным, привычным. Самое сложное заключалось в том, что сумму стоимости тех же сеялок и борон необходимо было разбить на равные части и в зависимости от срока платежа начислить проценты. Вот тут-то и пыхтел Купоросный, срывая зло на ни в чем не повинных колхозниках.

Однажды Илья предложил Гавриле Гавриловичу свою помощь.

— Видали? Финспец нашелся!.. — с презрением усмехнулся Купоросный.

Илья пошел к Блинову.

— А справитесь? — спросил Георгий Антонович.

— Ну, в крайнем случае испорчу пару бланков у вас на глазах…

— Хорошо. Приступайте, — сказал Блинов и одобрительно кивнул головой.

Заполняя бланк, Илья с нарочитым изяществом крупно написал название колхоза «Красный маяк». Стоявший у его стола председатель этого хозяйства, сдвинув на затылок папаху, не удержался от восторга.

Всю жизнь Илья старался писать четко и красиво. С годами почерк стал каллиграфическим. Красивый почерк создает хорошее настроение, приковывает к себе внимание, по нему даже определяют характер человека.

По всем правилам самым аккуратнейшим образом обязательство было заполнено и положено на стол Блинова.

Просмотрев бумагу, Блинов поглядел на Илью, затем с привычной ловкостью прикинул на счетах разбивку суммы по срокам, начисление процентов. Смахнув костяшки счетов в одну сторону, сказал с радостным на лице оживлением:

— Молодец! Значит, вы и это умеете?

— Выходит, могу…

— Поздравляю, Илья Иванович, и благословляю. Вы нас крепко выручаете, а то наш Гаврилыч совсем того…

Шелестя доверенностями и накладными, колхозные представители как-то сами по себе разобрались, и часть из них подстроилась к столу Никифорова. Работалось Илье хорошо. К концу дня все оформленные обязательства он занес в реестр и написал в Союзколхозбанк препроводительную. Все ему давалось легко и без особых усилий. Может быть, этот день и решил его судьбу на долгие годы. Дерзай, парень, есть на тебя виды…

13

…Дня через три в конторе, как обычно, появился Важенин. Папахой обмел у порожка снег с валенок и поглядел на всех пристальным, изучающим взглядом.

— Кто это у вас так над обязательствами старается?

Купоросный молча кивнул в сторону Никифорова. Он опять сидел на сводках и сочинял какую-то инструкцию по заданию Блинова.

— Значит, ты?

Илью обдало жаром. Он давно ожидал и боялся встречи с Важениным.

— Казнить пришли, Захар Федорович? — спросил он не своим голосом.

— Зачем же казнить? За такую работу не казнят, а поощряют. Приглашаю на подледный лов подуста. А потом подумаем и мобилизуем в наше ведомство.

— В банк? — вырвалось у Купоросного.

— А почему бы и нет? — Важенин вывел Илью в коридор. — Ты к нам почаще заходи, не робей. Провертывайте свои спектакли, какие посмешнее, а потом на рыбалку махнем все вместе. Под снегом уже ручейки побежали. А подуст, он, подлец, любит снежной водицей побаловаться… Ну а насчет работы подумай, и тоже на свежую голову. Дело серьезное. — Темное, обветренное лицо Важенина стало суровым. — Скажу прямо: парень ты сообразительный и учение на курсах, видно, пошло тебе впрок. Что тебя здесь ожидает в полеводе? Тут все пока временное — и люди, и методы. Идет поиск тропинок, по которым следует нам шагать дальше… Пока все временное, и я тоже временный… Постоянные будете вы, молодые. Наше дело подыскать замену и уступить место другим. Если этого мы не сделаем… — Захар Федорович надвинул на лоб мохнатую папаху… — Одним словом, в банк к нам заглядывай.

С Дмитрием и Виктором Важениными Илья познакомился недавно. Это были простые, душевные ребята, хорошие товарищи. Виктор был секретарем комсомольской ячейки и руководил драмкружком. Они собирались ставить спектакль, но не хватало актеров. Народ был занят. Наступала первая колхозная весна. Решили пригласить в кружок Купоросного и Женю.

Однажды, оставшись с Виктором наедине, Илья, ловко копируя Купоросного, смешно изобразил, как тот надевает галстук и приглаживает зачес. Это было так уморительно, что Виктор хохотал чуть ли не до слез.

— Послушай! А ты ведь можешь нам во многом помочь.

— Если ты мне разрешишь.

— Конечно! Пожалуйста!

— Спасибо за доверие.

— Но только не показывай того, чего сам не умеешь.

— Сейчас я тебе еще покажу кое-что… Смотри только повнимательней…

Они находились в одной из клубных комнат. Виктор сидел за столом. Илья стоял напротив. Неожиданно Илья надел шапку с кожаным верхом, разлохматил на виске чуб, расстегнул пальто так, что полы повисли, как два крыла, подошел к столу, взял газету и неторопливо ее разорвал. Не глядя на Виктора, стал вертеть цигарку.

— Папаша! Отец мой! — Виктор выскочил из-за стола. — Вот черт, а? Ну-ка, еще что-нибудь!

Илья изобразил подгулявшего гармониста. Потом прочитал несколько таких стишков, от которых Виктор давился от хохота.

— Давай, друг, пустим их в дело!

Они устроили модный по тем временам вечер декламации. Виктор и его брат прочитали несколько стихотворений из журнала «Безбожник». Прозвучали здесь и злободневные стихи Демьяна Бедного, и стихи из цикла: «Куда мы идем, куда заворачиваем», заимствованные у синеблузников.

Наизобретали сейчас ученые

Миллионы пушек и митральез…

Граждане, разве это культура?

Разве это прогресс?

Мы, люди, сами себе жизнь укорачиваем!

Куда же мы идем, куда заворачиваем?

Дальше в этом раешнике высмеивалась плохо пошитая одежда, обувь, столовые нарпита с невкусными обедами, медицинское обслуживание, спекуляция, пьянство. Говорилось там и о великих открытиях в области медицины, науки и техники. А конец был такой:

И так, летая и играя,

Мы доберемся до рая.

Проведем там полную реставрацию,

Всему райскому населению

Сделаем перерегистрацию.

Проведем междупланетный

Электрический трамвай.

Ноя назначим инструктором,

Авраама — кондуктором.

Иисус Христос будет смазчиком,

А Николай Угодник станет

Заведовать собачьим ящиком.

Вот когда начнем так наворачивать,

Тогда уж некуда будет идти

И некуда заворачивать…

Молодежь хохотала от души. Илья видел, как смеялся Андрей Лукьянович. Редко и нехотя хлопала Женя. Когда они вместе с Ильей возвращались из клуба, Женя высмеивала организаторов этого вечера.

— Вы, товарищ Никифоров, взвились с этими виршами прямо до самых райских кущ… Уж не вы ли их сочинили?

— Нет, не я. Во все века рождались и рождаются на свет разные сочинители: сладкие, горькие и взъерошенные, как этот шуточный раешник. Народ всегда любил, понимал шутку и смеялся на досуге. А когда люди смеются — это уже хорошо!

— Глупый смех! Не выношу такого смеха! — Евгения в тот вечер была нетерпимой и беспощадной в своих суждениях и, чтобы смягчить их, спросила: — Вы, кажется, хотите пьесу ставить?

— Да. Думаем и вас, Женя, пригласить.

— А меня уже пригласил Гаврила Гаврилович…

— Рад вашей духовной общности, — пошутил Илья и распрощался.

14

Репетировали пьесу, по ходу которой Илье и Евгении приходилось целоваться. Было решено, что по-настоящему целоваться они будут на генеральной репетиции. И вот, когда репетиции подходили к концу, Женя вдруг заявляла:

— Я вообще не буду целоваться. А если будете настаивать, то вовсе играть не стану и на репетиции больше не приду…

И не пришла. Илья написал ей записку:

«Тов. Е. А. Артюшенковой.

Требую вашего прибытия, в порядке комсомольской дисциплины!

И. Никифоров».

Записку отправил с мальчишкой, а вслед за ней и сам пошел. Женю он встретил в тихом, безлюдном переулке неподалеку от клуба.

— Как вы смели! — Голос ее дрожал.

— Посмел, как видишь…

— В порядке комсомольской дисциплины… Хм! А я не комсомолка, товарищ Никифоров.

— А разве совслужащие вне дисциплины?

— Какое ты имеешь право приказывать мне? — Она сердито топнула каблучком.

— Пожалейте каблук, не выдержит…

— «Требую… в порядке!» Тоже нашел чем пугать!

— Но если бы я развел интеллигентский кисель, ты бы ни за что не пришла…

— Нахал!

— Некультурно!

— Ну и пусть! Я дальше не пойду. — Она отвернулась и, спрятав подбородок в серый барашек воротника, прислонилась спиной к плетню.

Илья подошел к ней, обнял за шею и поцеловал так крепко, что она перестала дышать. Потом подхватил ее на руки и понес.

— Пусти!.. Пусти!.. — Протест был слабый, безвольный. — Как не стыдно! Увидят…

Ему не было стыдно. Он был счастлив.

— Ох и фрукт! Отдай варежку хоть… — Надевая варежку, она покачивала головой. — Ну и силища, — сказала она, когда Илья отпустил ее. — Погоди, я тебе еще припомню эту комсомольскую дисциплину…

— Еще тогда, на вокзале, на тракторе, когда мы ехали, я полюбил тебя, Женя…

Она показала ему язык и побежала к мерцающим в клубе огонькам.

Вечером у калитки все повторилось…

А на работе дела Ильи шли в гору. Как полноправное, доверенное лицо, он ежедневно приходил в банк и приносил новую пачку обязательств. Специальный счетовод по ссудам, Сергей Яковлевич Рукавишников, долго и тщательно пересчитывал суммы, сличал с реестром и выписывал авизо — уведомление, что сумма принята и зачислена на расчетный счет.

15

Контора Союзколхозбанка размещалась в двух комнатах: в одной сидели управляющий, старший бухгалтер и счетовод, другую, перегороженную дощатым барьером, занимал кассир Николай Завершинский — друг и приятель Захара Важенина еще по станичному казначейству. Здесь была строгая, торжественная тишина. Немногочисленные пока посетители пересчитывали упругие пачки денежных знаков, опоясанные крест-накрест ленточками из розоватой бумаги. Клиентов было еще немного: счета открыли только что созданные зерновые и животноводческие совхозы и колхозы. Самыми крупными клиентами были совхозы — они брали деньги на зарплату, командировочные расходы и приобретение инвентаря. Все расходы оплачивались наличными. Деньги доставлялись из областного Государственного банка специальными фельдъегерями.

Илье приятно было приходить в банк еще и потому, что Захар Федорович Важенин всякий раз встречал его веселой, приветливой шуткой. Он охотно знакомил его с тайнами банковских операций. Как-то он раскрыл перед ним огромную, совершенно новую главную книгу с незнакомым, пугающим названием балансовых счетов, таких, как «Клиенты-комитенты по комиссионно-банковским операциям». И пояснил, что это могут быть денежные документы, присланные для взыскания на комиссионных началах.

Обладая хорошей памятью, Илья запоминал все быстро. Он понял, что учет Захаром Федоровичем поставлен идеально. Главную книгу и лицевые счета по вспомогательному учету Важенин вел лично сам. Все цифры он выводил на редкость красивым почерком. Записи поражали краткостью и точностью. Было чему поучиться.

— Как тебе наша бухгалтерия? — не без гордости спросил как-то Важенин.

— Знатно, Захар Федорович, — не скрывая восторга, ответил Илья.

— У вас, поди, не так? — глаза Важенина улыбались с доброй лукавинкой.

— У нас совсем другое…

— Трудновато тебе приходится?

— Не в том дело… Больше стало заминок с обязательствами.

— С какими?

— Некоторые председатели не хотят подписывать старые, которые мы сейчас переоформляем.

— Тозовские, что ли?

— Да, бывших товариществ по совместной обработке земли.

— Почему же не хотят?

— Потому что машины и прочий сельскохозяйственный инвентарь, полученный в кредит, частью поломан, пришел в негодность.

— Какой же вывод?

— Такой, что иным хозяйствам досталось нездоровое наследство…

— Выходит, что мы вешаем на колхозы задолженность за имущество, которого уже нет?

— Выходит…

— С кого же, по-вашему, государство должно взыскивать эти суммы? — Важенин экзаменовал его с каким-то особым пристрастием.

— Юридически — с преемника, с того же колхоза, куда влилось бывшее товарищество. Государство тут ни при чем, — ответил Илья.

— Значит, взыскивать с колхозов? — спросил Важенин.

— Безусловно!

— Но инвентаря-то нет! А колхозы делают первые, не совсем уверенные шаги, и мы сразу же вешаем на них дутую задолженность, отягощаем их балансы?

— Государство отпустило в кредит машины, и за них надо платить. Бывшие члены товарищества теперь стали членами колхоза. Они несут ответственность. Так можно все растащить, исковеркать, — запальчиво ответил Илья.

— Ну что же, хорошо, что ты болеешь за государственный интерес. Это должно стать твоей священной обязанностью…

Этому разговору Илья не придал особого значения.

Как-то после занятий Важенин задержал его в своей конторе, усадил за стол и положил перед ним небольшую пачку денежных документов, раскрыл главную книгу и попросил сделать записи.

— Не спеши. Сначала, как полагается, изучи документ. Вспомни, как тебя учили на курсах.

— Помню, Захар Федорович, — Илья постарался сделать записи как можно лучше — красиво и четко.

Важенин все проверил и остался доволен.

— Теперь вполне спокойно ты можешь принять у меня дела.

— Какие дела?

— Как какие? Банковские, бухгалтерские!

— От вас? — Сердце забилось радостно и тревожно. Стать сразу старшим бухгалтером Союзколхозбанка!

— Тут произошли некоторые события. Меня обратно отзывают в исполком… А сюда я рекомендовал тебя. Товарищ Лисин тоже не против. Он назначен в наш банк управляющим.

В тот же день Илья принял дела. Листая банковские книги, не верил себе, боялся той высоты, на которую неожиданно вознесла его судьба в двадцать лет.

— Смотри, ни в коем случае не запускай записи, — напутствовал его Захар Федорович. — Не оставляй проводок на завтра. К концу дня бывает проверка кассовой наличности. На сейф должен ставить сургучную печать, а утром снимать ее. Без тебя никто не имеет права открывать сейф. В банковском деле должен быть строгий порядок и полный ажур в учете.

Илья вышел из конторы, словно в тумане. Желание поделиться с кем-нибудь своей радостью нарастало. Самым подходящим человеком для этого была Женя. Он увидел ее в дверях больницы. Помахав ему рукой, Женя сбежала по ступенькам крыльца.

— Ты знаешь, кого привезли к нам сегодня? — сказала она.

— Не знаю. Может, Купороса со слепой кишкой..

— Фи-и-и! Дался тебе Гаврила Гаврилович… — Евгения капризно выпятила губы, — Савелия. У него ожог руки второй степени. Лицо тоже задето, но, к счастью, не так сильно.

— Можно к нему?

— Конечно! Он спрашивал о тебе. Идем, я дам халат.

Савелий лежал в палате один, другие койки пустовали. Увидев Илью, он кивнул забинтованной головой и улыбнулся черными как угли глазами. Руки его были спрятаны под одеяло.

— Как ты, друг, ухитрился? — спросил Илья, присаживаясь на табуретку.

— А никакой хитрости! Жена попросила добавить в керосинку горючего. Я пошел в амбар, перепутал в темноте бутылки и вместо керосина заправил бензинчиком… Так полыхнуло, что едва успел зажмурить глаза… Пахать надо, а я вот сюда попал. А на баяне ты мне так и не сыграл.

— Ты же не заехал.

— Куда там! Знаешь, сколько груза разного прибывает. Одних машин новеньких, да таких, что сроду не видал! Понимаешь, все новое: и колхозы, и совхозы. И людей новых полно, и жизнь новая — суматошная, увлекательная. Дорогу развезло, а машина моя прет по этому киселю, сани тарахтят, скрипят на гальке. Ничего, выздоровлю, приеду на свадьбу. Уж там сыграешь!

— На какую свадьбу?

— Не притворяйся. Жениха за версту по глазам видно! — Савелий раскатисто засмеялся. От его смеха в палате вроде стало светлее. В широкое окно скользнул луч предвечернего солнца, упал на подушку. Глаза Савелия, несмотря на беду, блестели.

Вошла Женя.

— Евгения Андреевна, а жених-то отпирается!

— У меня не отопрется… — подхватив шутку, она подошла к постели и поправила одеяло.

— Такая парочка, орел и гагарочка! Ох, и гульнем же! Весь трактор увью цветами и прямо до загса!

Илья смотрел на Савелия с восторгом и в то же время сторожко наблюдал за Женей. Лицо ее напряженно вытянулось и казалось еще красивей.

Молодец, Савушка. Будто подслушал все их тайные задумки и сразу взял быка за рога…

16

Солнце давно уже скрылось за далекие степные шиханы. Дневной, угасающий свет теснили весенние сумерки. Держась за руки, Илья и Женя молча шли по переулку. Их лица ласкал горьковатый запах талой воды, смешанный с запахом лопнувших на вербе почек. Подогретый Савелием, Илья снова завел разговор о свадьбе.

— Зачем столько раз возвращаться к одному и тому же? Я ведь сказала тебе, что не могу без родителей решить этого вопроса. Ты не представляешь, что тогда будет…

— Выражаясь твоим медицинским языком, надеюсь, что не дойдет до летального исхода?

— Как ты можешь так шутить!

— Какие уж шутки! Сегодня получил новое назначение. Теперь я банкир…

— Что за банкир?

Он объяснил и сказал, что во время работы за каждой цифрой видит ее лицо, глаза и путает дебет с кредитом.

— Если и дальше так будет продолжаться, то я могу все банковские дела запустить, и меня прогонят со службы…

— Я же тебе объяснила, что мне надо побывать дома!

— Возьми отпуск и поезжай!

— С какими глазами я пойду к главному врачу просить отпуск? Двух месяцев еще не проработала…

— Поезжай за свой счет на два-три дня. Хочешь, я за тебя схожу к начальству?

— Еще чего! Вот подсохнет…

— Не могу, Женя! — Он стиснул ее ладонь.

— Не можешь — не надо! — Она резко выдернула руку.

Илья отступился. Отчужденные, они молча подошли к клубу. Там уже начались танцы. Илья пропустил Женю вперед, а сам повернулся и пошел куда глаза глядят. Долго бродил он по переулку, пытаясь успокоиться и погасить обиду.

На улице было пустынно. Скрипел под ногами последний снег, прихваченный легким апрельским морозцем. Не радовали наплывающий на станицу вечер и новое назначение.

Илья не помнил, как снова очутился возле клуба. Проваливаясь в сугроб, заглянул в окно и увидел, что Евгения с блаженной на лице улыбкой танцует с Гаврилой Купоросным.

Отпрянув от окошка, Илья выбрался из сугроба и, не разбирая дороги, быстрыми шагами пошел по темной улице домой. Ужинать не стал. Вытащил из чемодана дневник и перечитал последнюю, вчерашнюю запись. Сердце заныло. Захлестывала обида. Илья взял ручку с пером «рондо» и все перечеркнул… Лег не раздеваясь на постель. Душу разъедало противоречивое чувство — хотелось вскочить и побежать к Жене. Но вдруг там Купоросный? Нет, все надо забыть, все бросить!

Услужливая память потянула нить воспоминаний.

Как-то вечером, оставшись один и не находя себе места, Илья разглядывал висевшие на стене фотографии. Как и в любом станичном доме, они были пестры, многочисленны и слишком традиционны, чтобы привлечь его внимание. Но вдруг на одной фотографии в маленькой рамке он узнал девушку, с которой познакомился в доме отдыха. Илья долго рассматривал продолговатое, улыбчивое лицо, мерлушковую шапочку на голове. Улыбка Ольги показалась ему немножко грустной, укоряющей и будто совпадала с его душевным напряжением. Он решил взять у тетки Елизаветы адрес и написать Ольге письмо… Но, вспомнив о Евгении, тут же остыл…

А сейчас, когда Женя так предала его, хотелось думать о чем-то хорошем. Он вспомнил о днях, проведенных в доме отдыха, как о чем-то светлом и радостном, но сейчас уже далеком…

После размолвки с Женей Илья ходил молчаливый и грустный. Клуб забросил. Чтобы ни о чем не думать, он вставал чуть свет, вместо зарядки колол для хозяйки дрова. На работу приходил раньше всех, раскрывал главную книгу и погружался в дела.

— Ты уже тут? — удивленно говорил Андрей Лукьянович. — Идет дело?

— Идет понемногу, — не поднимая головы, отвечал он.

— Понемногу? — Андрей Лукьянович хитро сощурил узкие, монгольского типа глаза. — Понемногу не пойдет! Малое возьмешь и в руке не почувствуешь, проскользнет сквозь пальцы. Нас с тобой послали управлять новым финансовым хозяйством. Мы хозяева нового типа! Но люди вроде Гаврилы Гавриловича Купоросного говорят, что мы нечесаны, небриты и не знаем, что такое дебет, кредит. Ты-то знаешь, успел получиться. А из меня какой банкир? Но раз назначили, должен им стать. Большевиком стал, комиссаром был. Не сразу, конечно. Вот привез из Оренбурга полчемодана книг. Вечерами прошу у жены чистую рубашку, расчесываю бороду, как Рябушинский, и сажусь за стол постигать банковскую науку. Ответь мне: мы, что же, ведем нашу главную книгу по итальянской системе?

— Да. Этой системой пользуются везде.

— Значит, пока заимствуем?

— Пока да.

— А нельзя ли придумать нашу, советскую, систему?

— Разрабатывается принципиально новая, шахматная. Никаких главных книг, вместо вспомогательных — карточки будут.

— Есть еще какой-то учет — копировальный.

— Есть, и тоже в стадии эксперимента.

— Не слишком ли много экспериментов?

Андрей Лукьянович был личностью оригинальной и самобытной, он очень скоро понял, что такое дебет, кредит, хорошо стал разбираться в лицевых счетах, лично сам мог навести справку о задолженности кредитуемого хозяйства, постоянно был в курсе его платежеспособности. Если не уезжал в район уполномоченным райкома партии и райисполкома, то сидел за своим большим письменным столом и добросовестно изучал инструкции вышестоящих организаций, часто сердился, что в них было много туманных, непонятных слов. Илью допекал разными вопросами и уточнениями.

— Расшифруй мне, пожалуйста, что это у нас так взлетел счет убытков?

Илья открывал книгу и объяснял, из каких статей складывалась сумма убытков:

— Командировочные расходы по вашим поездкам в область по району…

— Неужели я столько истратил народных денег?

— Из колхозов-то вы не вылезаете…

Почти всю весну и лето Лисин был уполномоченным то во время сева, то в горячую пору уборки. Вот и сегодня приехал из района. Подписал баланс, похвалил за чистоту цифр и точность.

— Знаешь, Илья, Антоныч жалеет, что ты ушел. Не ладится у него с Гаврилкой. Меня поругивает, а больше — твоего предшественника.

— А Захара Федоровича за что?

— За то, что переманил…

— Но вы же сами дали согласие.

— Дал, потому что Купоросного нельзя было назначать сюда. Кстати, что ты о нем думаешь?

— В каком смысле?

— Как о работнике, о человеке.

Илья понимал, насколько может быть предвзятым его мнение, и тем не менее сказал то, что думал:

— Работник он никудышный, а человечишка еще хуже.

— Чем он плох?

Вопрос озадачил. Какие он мог привести примеры, кроме интуитивной, личной неприязни?

— Мне трудно ответить… — сказал Илья после небольшой паузы.

— То-то и оно, брат, — Андрей Лукьянович загадочно усмехнулся.

«Наверное, знает о нашей с Купоросом стычке? — подумал Илья. — В такой деревне, как станица Шиханская, тайны долго не держатся».

— Между прочим, замечаю я, что ты последние дни ходишь, как опоенная лошадь…

— Нездоровится…

— В твоем возрасте всякие недуги проходят быстро. — Андрей Лукьянович опять усмехнулся.


Прошло несколько дней. Илья по-прежнему тосковал и наконец не выдержал: напарился в бане, побрился, обрызгался одеколоном, надел все чистое, праздничное и отправился в больницу повидать Женю и объясниться с ней. Намерение не сбылось — после дежурства она ушла домой.

Вечером Илья несколько раз прошелся вдоль знакомого палисада, поглядывая на ее окна. Ему казалось, что, если он сейчас не войдет и не скажет все, что решил, — будет катастрофа…

Зная секреты запоров Федосьи Васильевны, он открыл сени и без стука вошел сначала в переднюю, а затем и в комнату Евгении. Она стояла у стола и гладила.

— Здравствуй, Женя!

— Здравствуй. Раздевайся и проходи. — Она встретила его так, будто между ними ничего не произошло.

— Ты извини, что я не постучался.

— А я ждала тебя…

— Ждала? — Илья подошел к ней, взял за руку. — Ты меня ждала?

— Представь себе… — Она закусила нижнюю губу и резко запрокинула голову. Он видел, как дрогнули ее ресницы.

— Женя!.. — Голос его звучал слабо, неуверенно. — Мне так хотелось тебя видеть. Почти каждый вечер я бродил вокруг твоего дома.

— Ну и зашел бы! — Она сжала его ладонь и поцеловала в щеку.

— Ты хоть думала обо мне немножко?

— Конечно.

— Что ты думала?

— Какой ты упрямый, настырный…

Кровь била ему в виски, щека горела.

— Такой уж уродился…

Обласканный ею, Илья решительно заговорил о женитьбе.

— Какой смысл мучить друг друга, Женя?

— Господи! Не знаю, кто кого мучает…

— Я не могу больше без тебя.

— Все так говорят…

— Этого я еще не говорил никому, тебе первой.

Илья рассказал ей о детстве, об Аннушке, не утаив ничего.

— Ты у нее только жил, и между вами ничего не было?

— Я же тебе сказал, что Аннушка, как сестра мне…

— Как сестра… — Женя поставила утюг на конфорку от самовара, села против Ильи на скамейку. — Я верю тебе, Илюша. Человек ты упрямый, знаю, что не отступишься. Значит, тому и быть. — Женя протянула ему мягкие, теплые руки…

Илья невольно вспомнил мать. Сейчас она порадовалась бы вместе с ним, сняла бы с Федосьиной божницы икону и по старому обычаю напутствовала бы словом своим. Пожалел, что не будет у них того торжества, на которое обычно приходило полстаницы.

Женя отнесла на кухню утюг и вернулась с тарелкой сдобных пряников.

— Это мама прислала. — Она поставила тарелку на стол. — У меня еще вино есть. Целая бутылка.

Пили из маленьких рюмочек, закусывали пряниками.

— Тебе придется перебираться ко мне. Я не люблю твою старуху.

— Что ты! Она очень добрая!

— Нет. У нее злые глаза…

— Ну хорошо. Завтра же я перееду.

Комната, где они сидели и пили кагор, была тускло освещена небольшой керосиновой лампой. На подоконниках стояли цветы. Знакомая кровать со свисающим цветным пологом, с острыми углами высоко взбитых подушек. Илье нравилось здесь.

Вдруг в передней что-то мягко шлепнулось об пол.

— Это кошка прыгнула с печи. Значит, хозяйка идет.

И правда, вскоре звякнула в сенцах щеколда, заскрипели половицы.

— Минутку… — Женя торопливо застегнула халат и скрылась за дверью. Она долго не возвращалась.

— Все хорошо, дорогой! — Женя пришла оживленная, нагнулась к нему и прижалась разгоряченной щекой. Никогда еще она не была такой нежной и ласковой.

— Налей рюмку вина, я угощу Федосью Васильевну.

Она снова ушла. Через перегородку слышался их приглушенный разговор, но слов нельзя было разобрать. Чуть позже в освещенном луной окне мелькнула закутанная в шаль женская тень.

— Ушла… — сказала Женя, подошла к столу и взяла с тарелки рассыпчатый пряник.

— О чем вы шептались? Ты ей все сказала?

— Да. Сказала, что выхожу замуж и что ты переедешь сюда.

— Ты чем-то расстроена?

— Сама не знаю… Это естественно…

Женя подошла к Илье, обняла за плечи.

— Поди погуляй во дворе минут пять. — От запаха ее волос закружилась голова. — Не вздыхай тяжело, не отдадим далеко! — Она вдруг весело рассмеялась. — Ну иди, поздно уж…

Илья вышел на улицу. На него с завистью смотрели густо рассыпанные звезды. Он вдохнул полную грудь чистого студеного воздуха, вытащил из кобуры браунинг, нажал курок. Грянул выстрел. В хлеву беспокойно заметалась корова, всполошились на насесте сонные куры.

Когда он вошел в комнату, огня уже не было.

— Кто-то стрелял? — встревоженным голосом спросила Женя.

— Это я.

— Зачем?

— В честь нашей свадьбы…


В тот год рано наступила весна. Теплый ветер с востока разогнал сырые весенние туманы, апрель начисто съел остатки почерневших у плетней сугробов, и май потянул из благоухающей земли молодую, сочную травку.

…Первый раз за все время пребывания у Башмаковых Илья не ночевал дома.

— А мы уж и не знали, что думать, — ворчала тетя Лиза. — Евсей тоже с пашни вернулся поздно. Работал. Ужин в печке перепрел. Хлебал мой работничек один-одинешенек…

— Какая там работа! — Свесив ноги в белых чулках, Евсей сидел на печи, ругался: — Приехали мы с кумом, а моего поля и след простыл. Даже бобовник и тот с корнями перепахали…

— Так тебе же отвели загон в другом месте, — сказала жена.

— Отвели… Там залежь пятилетней давности. На своем Рыжке, да на кумовом Савраске разве поднимешь такую твердь?

— Вот и шел бы в артель…

— Ты меня, заноза, не трогай! Не тронь, говорю, казака! Рассуди ты нас, Илья Иваныч…

— Нашел судью! — усмехнулась хозяйка. — Наш Иваныч, поди, всю ночь у Фенькиной постоялки курятник стерег…

— Его дело молодое, где побывал, там и нету… Гонит она меня в артель! А пошла бы да послушала, как они в первой борозде матюгаются. Гужи лопаются, аль ярмо пополам — один орет: «Твое дерьмо!», а другой: «Нет твое!» Ждешь, говорит, такой-сякой, когда и колхоз, как твой гуж, лопнет?!

— Не лопнет! Четыреста пар быков объединили, да коней с молодняком в два раза больше. И ишо вот как машины получат… А ты сиди на печке и болтай ногами, десятины две выболтаешь…

— Не береди душу, баба, тут и так скребышит, мышь тебе в голенище! — Евсей помял в кисете табак и стал рвать газету для козьей ножки.

— Сегодня я ухожу к Федосье, — сказал Илья.

Тетя Лиза от неожиданности устало присела на скамью, стащила с головы платок, подержала его в руках, потом снова накинула.

— С законным браком, что ли?

— Да, тетя Лиза. — Илье почему-то было стыдно перед стариками. Он ушел в горницу и стал собирать вещи. Открыл чемодан, положил в футляр баян, взялся было за постель.

— Да не так! — Евсей отстранил его и принялся за дело сам. — Отвезу на Рыжке, раз такое дело.

Вошла тетя Лиза, но к вещам не притронулась, а влезла на табуретку и зажгла лампадку.

— Чего ты, мать? — спросил Евсей.

— Забыл, какой сегодня день?

— При таком кувыркании позабудешь не только день — имечко свое…

— Воскресный, и горка красная.

— Выходит, наш Илья Иваныч кстати обзавелся хозяйкой. Красивую ты, брат, заграбастал девку!

— Не с лица воду пить… — сказала тетка Елизавета.

Илья знал, что она недолюбливает Женю. «Форсу много, да и ребятишек принимает не больно ловко», — говорила она как-то, почерпнув эти новости из обычной деревенской болтовни.

— Не по себе ты, парень, ломоть отрезал.

— Не слушай ты ее! Она ведь у меня вроде степной вороны, вечно каркает…

— Зато ты больно хорош, орел… — не осталась она в долгу.

— Почему вы так считаете, Елизавета Тимофеевна? — Беспощадность тетки Елизаветы убивала Илью.

— Добрый ты, вон вроде нашего телка, незнамо куда тычешься мордой…

— Тебе бы, Лизка, колдуньей быть, мышь тебе за пазуху. Ну рази можно кусать так живого человека? Давно ли сама чуть не пылинки с него сдувала, шанежки помаслянее подкидывала, кокурки на сливочках… Аль уж тебе самой молоденький приглянулся? — Евсей подмигнул Илье и засмеялся.

— Ладно, мели, Емеля. — Хозяйка стояла на табуретке и протирала тряпкой темную от копоти икону божьей матери с младенцем.

— Чем корить парня, взяла бы да благословила иконкой заместо матери.

— Как его благословлять, когда он за всю зиму и лба не перекрестил…

— Мало ли что… Ты думаешь, я с большим усердием поклоны бью?

— Известно, всю жисть крестишься, как на балалайке тренькаешь…

Илья привык слышать эти перебранки, но сейчас злые слова хозяйки не давали ему покоя. Чем ей не показалась Евгения, которая стала для него дороже жизни? Она и заходила-то к нему всего два раза. Хозяйка приняла ее ревниво и неприветливо.

— Злая старуха и грязнуля к тому же, — уходя, сказала Женя.

Она была не права — дом Башмаковых был чистым, а хозяйка добра, справедлива, работяща. Без устали гнула она спину возле прокопченной печки, гремела то ухватами, то кочергой. Все хозяйство было на ней.

Не по душе тетке Елизавете был переезд Ильи. Он видел, как печально смотрит она на его сборы. Успели привыкнуть друг к другу и жили одной семьей.

Никто не заметил, как в дверях горницы появилась невысокая девушка в короткой, из зеленого плюша курточке, с желтым пузатым баульчиком в руках.

— Заядлым единоличникам наше с кисточкой! — звонко крикнула она с порога и помахала снятой с курчавой головы серой мужской кепкой с большим козырьком.

— Оля! Доченька! — Мать сунула икону в руки оторопелого отца и прижала голову дочери к груди.

— Видишь, и учительша наша пожаловала, — кивая на Олю, сказал Евсей Назарович. — Вот так завсегда: не ждешь, а она тут как тут…

Илья растерялся. Он не ждал этой встречи.

— Добралась-то как, Оленька? — спросил отец.

— Пешочком, батя! Хорошо по молодой травке босиком после дождичка! — Она ласково терлась лицом о заплаканную материнскую щеку.

— Видал, Иваныч! Опять же новое словечко — «батя»… Это только попов так величают…

— Не сердись, тятюня. Тех, кто из колхоза удрал, и в псаломщики не берут…

— Ладно, дочка. Ты-то хоть не дергай отца за старую веревочку…

— Не буду, отец Евсей, только не пей по всей, пей, чтобы сивухой не пахло, чтобы женушка не зачахла! — Она поставила баул на пол, кепчонку кинула на сундук, поцеловала отца, провела по его усам ладошкой и подошла к Илье. — Так это, значит, вы Иваныч? Здравствуйте! Выходит, не очень тесно в нашем тьмутараканьем царстве… — Она протянула ему маленькую руку. — Земля-то наша оказалась такой маленькой, сомкнулись тропиночки на башмаковском меридиане… Благодарите, Иваныч, всемогущего, молитесь всем троллям и эльфам. Ба, да вы куда-то собираетесь? Уж не в командировку ли? Мама так вас расхваливала, что я не утерпела, распустила своих озорников на каникулы — и сюда! Думаю, погляжу на Иваныча, который в двадцать лет тыщами в банке ворочает. У нас в Шиханске банк? Вот тебе и тьмутаракань!..

— Не слушай ты ее, Илья Иваныч. Она и маленькой была, не приведи бог, какой тараторкой! — Тетя Лиза смахнула передником набежавшую слезу, не скрывая грусти, продолжала: — Покидает нас Илюша…

— Как покидает? — Ольга смотрела то на Илью, то на мать.

— Переезжает от нас.

— Куда?

— Вроде бы к жене…

— К жене? А-а-а-а! — Лицо у Ольги вытянулось.

— Вот тебе и «а»! Вчерась еще был неженатый, а сегодня и ночевать не приходил… — Мать покачала головой, спрятала руки под бледно-синий заношенный передник и отвернулась. Она относилась к Илюшке как к сыну, были у нее свои тайные помыслы, да вот рухнули.

Состояние у Ильи было скверное. Будто в чем-то плохом разоблачили его.

«Приехала бы она днем раньше!» Эта мысль больно ужалила его. Илья почувствовал, что в жизни его произошло что-то непоправимое. Надо было скорее уходить. Он с мольбой посмотрел на Евсея. Тот понял его и пошел запрягать Рыжка.

Оля и Илья неловко молчали. Оба как будто споткнулись на этой неожиданной встрече. Илья наклонился и переставил с места на место футляр с баяном.

— Мама писала, что вы хорошо играете. Я так люблю музыку. Особенно скрипку и баян! — Брови ее сдвинулись. Она смотрела на него своими прекрасными вишневыми глазами жалостливо и преданно. Илья вдруг почувствовал в ней едва уловимое родство душ.

— И зачем вы женились? — еле слышно прошептала она, резко повернулась и исчезла за дверью, едва не сбив на пороге отца.

Евсей Назарович посмотрел вслед дочери с недоумением, взял вещи, проговорил:

— Ну, Иваныч, в добрый час.

Илья остался один. Растерянно оглядел комнату, нечаянно встретился с печальным, укоряющим взглядом только что протертой, поставленной на место иконы, которой отказалась благословить его тетка Елизавета.

После дождя снова ярко светило солнце и вся улица и дома были залиты его теплым светом. Рыжка медленно вез телегу, выворачивая копытами прибитую ночным ливнем пыль, скрипел усохшими, давно не мазанными гужами.

— Вроде и дела, как у попа после обедни, а гужи смазать все некогда, — тихо, вполголоса проговорил Евсей, хотя сказать ему хотелось вовсе не это… Он привык к постояльцу и увозил его с неохотой, сердце щемило, что оставил дома растерянную, чем-то опечаленную дочь…

— Но-о-о! Леший! Чего зыркаешь по чужим плетням, будто горшков не видал на колышках!..

Илья плохо слушал Евсея. Он ловил себя на том, что мысленно все время повторяет возглас Ольги: «И зачем вы женились?»

Башмаковский шарабан провожали стоявшие за плетнями казачки с приспущенными на лоб платками. В Шиханской, как в любой деревне, вместе с колхозными делами долго теперь будут обсуждать переезд Елизаветиного постояльца:

«Еще одна невеста прикатила под маменькино крылышко, а готовый жених в то же утро покидал монатки в телегу и марш к другой…»

Таков примерно свод простых станичных правил, хорошо знакомых Илье по Петровке.

Причмокивая языком, Евсей понукал лошадь вожжами.

— Что, Иваныч, притих? — взяв у него папироску, спросил Евсей Назарыч.

— Утро хорошее!

— После дождичка оно, конечно, дышится, а опосля… Аль не рад чему? — Евсей потянулся к Илье с зажатой в оттопыренных губах папироской. Илья зажег спичку и дал прикурить.

— Курите, дядя Евсей, курите!

— А ты что, моей Олюньке словцо какое сказал? Выскочила она из горенки и отца чуть с ног не сшибла…

— А мы с ней были раньше знакомы. — Илья рассказал о встрече в доме отдыха.

— Вон оно что-о! — Евсей резко натянул вожжи. — А чего же ты, парень, молчал?

— Не знал, что это ваша дочь, да и знакомство наше было коротким.

— Бывает и короткое, а запоминается надолго…

— Бывает… — Илья и виду не подал, что слова Евсея попали в цель.

На солнце наползла маленькая тучка, похожая на большой рваный клок дымчатого козьего пуха. Поперек улицы легла неровная полоса тени и уперлась в чьи-то ворота. Соблюдая правила воскресного дня, гармошка-двухрядка взвизгнула на высокой пронзительной ноте, и рассыпались по садам и задворкам ее заливистые, праздничные перепевы.

Женя и Федосья давно уже увидели скрипящую в конце улицы подводу, поджидали ее у открытых ворот.

17

Женя встретила Илью в светло-голубом платье, с тщательно расчесанными волосами, перехваченными розовой ленточкой. Она была свежа, эффектна и красива.

Впервые в жизни Илья ощутил прелести семейного счастья, любви и домашнего уюта. На службе он теперь не задерживался. После работы садился на купленный у счетовода Рукавишникова велосипед и катил к больнице, сажал на раму жену, и они ехали домой.

Прислонив велосипед к крыльцу, Илья шел в огород, срывал зелень молодого укропа, перистый лук и нес в комнату, где уже пахло свежим борщом или казачьей лапшой, а то пельменями.

От занавешенных окон и чистого, протертого влажной тряпкой пола в горнице было прохладно. Евгения садилась за стол и хозяйничала.

В дверях стояла Федосья и ждала, когда молодые похвалят ее стряпню. А тем что? Они могли расхвалить и пересоленные щи, и перепревшую лапшу — все им казалось съедобным и вкусным…

Широкое, лоснящееся от жары лицо Федосьи расплывалось в умиленной улыбке. В голодный год она потеряла детей, на войне убили мужа. Одиночество угнетало. Всю свою любовь и нерастраченную заботу она отдавала молодым. Старалась помочь им, услужить. Илья всеми силами поддерживал это доброе материнское чувство.

Иногда по вечерам Федосья надевала длинную, кремового цвета кофту с кружевами и оборками, садилась на скамейку и просила Илью сыграть ее любимые старинные песни. Илья играл, а она подпевала негромким, печальным голосом. Евгения не любила таких песен.

— Мне становится тягостно от вашего унылого завывания, — говорила она.

— А для меня эти песни — сама жизнь! Молода еще ты и в городу росла, не знаешь нашей деревенской маеты. Вырвут тебя из семьи, как молодую из камыша тростиночку, и почнут ломать: муженек, свекор, дети… Ну и клюнет которая с горя чужое, греховное зернышко…

— А грешили все-таки?

— Один бог без греха, — отвечала Федосья. — Не зря ить песни-то сложены…

И Федосья пела, будто колдовала с тоской в голосе…

Илья много работал над собой, читал и перечитывал работы Ленина. Пытался приохотить к чтению серьезной литературы и Женю, но она уклонялась. Ее интересовали только танцы, а из книг — любовные романы. Илья старался растолковать ей, что наступает новая жизнь, что Советская власть строит прекрасное, новое, невиданное в мире социалистическое государство, стремится сделать из нищей России цветущую, передовую страну.

— А ты ведешь себя… — Илья решил объясниться с женой начистоту.

— Как я себя веду?

— Тошно говорить… Один Купоросный с его ухмылочками… Чует мое сердце, не кончится это добром…

— Когда ты начинаешь говорить о Гавриле Гавриловиче, волосы у тебя топорщатся, как у злой собаки шерсть! — Евгения засмеялась.

— Ну зачем ты так, Женя? — Илья отвернулся.

— Ну прости, прости! Разве плохо, когда жене весело? До полуночи ты сидишь в своем банке, а домой придешь — нос в книгу! Даже под выходной день тащишь с собой конторские счета, как старый акцизный… А я хочу жить весело! Что в этом плохого?

— Кроме веселья, есть и другие заботы — служебные, общественные, наконец чувство долга. А тебя учили только нос пудрить… да книжки читать сомнительного содержания.

— Может, ты заставишь меня изучать итальянскую бухгалтерию? Боюсь, что от твоей науки я умру с тоски.

— А я люблю эту науку! — Илья посмотрел на жену грустными глазами.

— И люби, ради бога! Таблица умножения… цифири… Ой, какая проза!

Евгения отвернулась и присела к столику, где в образцовом порядке были расставлены ее коробочки и баночки.

— Для меня язык цифр — это живая жизнь, в которой есть и проза и поэзия. Не смейся! Когда я беру и начинаю читать баланс какого-нибудь хозяйства, сразу вижу, чем оно живет, как развивается, куда идет. Сухие, строгие цифры оживают и рассказывают мне все. — Он говорил горячо, убежденно.

— Ты меня все просвещаешь. Хочешь, чтобы я стала такой, как и ты, чтобы влюбилась в твой дебет и кредит…

— Я хочу, чтобы мои дела стали и твоими, нашими общими…

— А еще что ты хочешь? — Женя круто повернулась на табуретке к нему лицом.

— Ты знаешь, Женя.

— Ребенок?.. О нет! Я позабочусь, чтобы его не было…

— Ну почему? Почему?

— Все время одно и то же! Ты каждый день будешь об этом спрашивать?

Евгения взяла флакон с духами, протерла руки, лицо.

— Не знаю… — тихо ответил он.

— Не питай никаких иллюзий на этот счет. Хватит! Я хочу спать…

— Спи. Мешать не буду… — Илья посмотрел на жену недобрым взглядом, вышел в переднюю, снял с гвоздя старый овчинный тулуп. — Я, тетя Феня, на сеновале лягу.

Расстелив на сене тулуп, Илья долго лежал с открытыми глазами. С болью думал он, что близкий человек не разделяет его забот и чаяний. Спал тревожно. Проснулся от истошного петушиного крика. Захотелось поскорее увидеть Евгению и сказать ей еще какие-то слова.

Быстро вскочил, накинул на плечи тулуп. Осторожно, в одних носках, спустился по лестнице и вышел на крыльцо. Начало светать. Тихо он вошел в избу, повесил шубу рядом с плащом жены и на цыпочках прошел в горницу. Евгения спала. Она проснулась, когда он осторожно и ласково тронул ее за откинутую на подушку руку. Открыла глаза, прошептала недовольно:

— Набегался? Боже мой!

Желание говорить пропало…


Из больницы выписался Савелий Буланов и пришел в гости.

— Как живете, молодые? Пришел поздравить! — Забинтованной рукой он поставил на стол пузатую бутылку.

— Это вы зря, Савелий Архипович, — сказала Евгения и с неприязнью покосилась на Илью.

Савелий это заметил, но не подал виду.

— Ничего, Евгения Андреевна, эта жидкость ваша, медицинская. Родитель с прииска привез для лечебных надобностей. Но мы по такому случаю…

— Он идейный комсомолец, ему нельзя…

— Ну а я вовсе кандидат партии. Ничего, на мою ответственность. Я ведь не был на вашей свадьбе. Вы, поди, маленько выпили?

— Красное вино пили, — признался Илья и вздохнул.

— Уж лучше медицинское, чем поповское! Опрокинем за молодых и за мое новое назначение.

— Уезжаешь? — спросил Илья.

— Недалеко. Райком рекомендовал председателем сельпо. Ситчиком да пуговками торговать поеду. Какой, говорю, из меня председатель? Я же ШКМ[6] закончил, курсы механиков, а вы посылаете меня в бакалейщики… Ты, спрашивают, кто, большевик или нет? Тут уж баста!

Озабоченный новым назначением, Савелий посидел немного, послушал баян и ушел.

После трудного, засушливого года все ждали урожая — заколосится на безмежных полях золотая пшеница, значит, будут и калачи, и мясцо найдется на полевую похлебку.

К концу мая в банк неожиданно приехал Савелий. Он был в военной гимнастерке, в синих кавалерийских брюках — проходил военную службу здесь же, в переменном составе у Дудкина, — в больших, остроносых, киргизского образца яловичных сапогах. Подошел к Илье, как к старому знакомому, поздоровался, подняв черенком нагайки с запотевшего лба козырек военной фуражки, проговорил торопливо:

— Слушай, финансовый бог, мне нужны деньги. Много денег.

— Сколько?

— Чем больше, тем лучше, — усмехнулся он. — Дашь ссуду?

— Под какие дела?

— На заготовку скота. Райисполком обязал наше сельпо закупить у населения скот, особенно у степняков, и пустить до осени в нагул, нажировать его хорошенько, а потом отправить рабочему классу на мясо и колбасу. Есть такое решение Советской власти.

Илья все оформил. Теперь в конторе оставались счетовод и он. Илье пришлось исполнять обязанности не только главного бухгалтера, но и управляющего, и кассира, самостоятельно вести все дела. Андрей Лукьянович находился в районе, кассир Николай Завершинский, как командир запаса, был временно мобилизован военным комиссариатом для осмотра и перерегистрации лошадей, необходимых кавалерии.

Забот хватало. Составляя месячный баланс, Илья дотемна засиживался в конторе. Евгения работала в ночной смене. Нередко и ужинать приходилось одному.

— Этот долговязый кола хорошего дождется… — подавая ужин, заявила однажды Федосья Васильевна.

— Какой долговязый?

— Да Гаврила Гаврилыч, будто не знаете… Возле калитки стояли… Он все хихикал да изгибался, как сырая жердь. Первейший юбошник! И откудова только такие берутся? Говорят, Бочкареву девку сбедил по весне… В Зарецк к тетке отправили брюхатую… А в тот день, когда вы в конторе задержались, эскадронный Дудкин провожал ее. Тащился чуть ли не до самого порога…

Лицо Ильи горело, словно ему надавали пощечин. Кусок в горло не лез.

— Хватит об этом, тетя Феня, — встал из-за стола и вышел во двор. Хотел добежать до больницы, но с полдороги вернулся. Не зажигая огня, метался по комнате из угла в угол, не находя места. Открыл чемодан, вытащил браунинг, повертел в руках, отравляясь ядовитыми каплями ревности. Тяжело уснул, грея в руке рубчатую рукоятку. В таком виде и застала его возвратившаяся с дежурства Евгения.

— Ты что это, друг милый, вооружился? В кого стрелять собрался?

— Собрался…

— Не понимаю, что ты бормочешь. — Она подошла к зеркалу, встала бочком, поправляя вылезшую из голубой косынки каштановую прядь волос. И вдруг увидела в его глазах мутную, лютую ярость.

— Ты что, был пьян? Послушай, парень… — Она решила применить свой излюбленный метод: повернуть его голову, поворошить густую, жестковатую шевелюру, провести мягкой, пахнущей лекарством ладонью по щеке. Он любил ее ласковые руки, но сейчас он их ненавидел.

— Ну, знаешь, в конце концов!.. — Евгения не договорила. Стащив с головы косынку, швырнула на постель.

— Ты что, не доспал?

Он молчал. Старался погасить гнев.

— А может, ты и дома не ночевал?

— Отвечать тебе у меня не поворачивается язык.

— Объясни, наконец, в чем дело? Почему ты бесишься?

— А ты не знаешь?

— Нет. Вижу, что ты дуешься…

— Видишь? А вот если я сам увижу, что Купоросный будет тебя провожать и вихляться перед нашей калиткой…

— Ах, вот в чем дело! — Опустив руки, она плюхнулась на стул и засмеялась. — Так что же будет?

— Плохо будет, Женя, нам обоим будет плохо… — ответил он чуть слышно.

— Может быть, ты загонишь меня в курятник и запрешь на задвижку вместе с теленком, чтобы я никуда не ходила, ни на кого не смотрела? Поэтому, наверное, ты и хочешь ребенка…

— Женя! Женечка! Ты же сама… Ты же акушерка…

— Уйди! Я не могу жить с таким ревнивцем! — Евгения вскочила со стула, упала вниз лицом на кровать и заплакала.

18

…В контору Илья явился раньше всех, но делать ничего не мог — руки тряслись, перо не слушалось, костяшки счетов казались тяжелыми, как свинец. Едва он успел открыть ящик письменного стола, как с толстой папкой под мышкой в контору вошел Купоросный.

— Главному финансовому тузу привет! — крикнул он с порога.

— Здравствуй, — кратко и сухо ответил Илья, не умея скрыть в голосе неприязнь и неутихающее раздражение.

— Вы, ваше финансовое высочество, не в духе-с? Ну, что ж, понимаю! И у молодоженов бывают постные денечки…

Илья перехватил его пошленькую улыбочку.

— Гаврила Гаврилович, я на работе, и у меня много дела… А кроме всего прочего, даже в драматическом кружке, как вам известно, я не терплю ваших фамильярностей и очень прошу… — Илья умолк, словно подавился на последнем слове.

— Все понимаю и помню, Илья Иванович, — продолжал Купоросный. — Но ведь мы, холостяки, пошутить, позубоскалить любим… Ну согласитесь же! Евгения Андреевна обладает такой притягательной силой! Магическая женщина! Тут уж, голубчик, сердитесь не сердитесь… У нее сегодня, кажется, было ночное дежурство? — Сидя вразвалку на венском стуле, Купоросный самодовольно улыбался, выставив вперед длинные, в кавалерийских сапогах ноги.

Если бы на Илью в это время хоть чуть-чуть плеснуть воды, он бы зашипел, как раскаленный на каменке шкворень.

Они находились в конторе вдвоем. Счетовод Рукавишников отпросился отвести мать в больницу. Кассир Завершинский с вечера предупредил, что его вызывают в военкомат.

— Наши славные пролетарии быстро плодятся, и Евгения Андреевна, естественно, на дежурстве сильно утомляется, — разминая цепкими, костлявыми пальцами папироску, продолжал Гаврила.

— Не курите здесь! — У Ильи рябило в глазах — он бессмысленно перекидывал косточки на проволочках конторских счетов. Правила, как надо считать, мешались, путались в голове. Но Купоросный был уверен, что Илья проверяет принесенные им денежные документы, и дивился его выдержке… Он завидовал его молодости, новой должности, а особенно его красивой жене, которая симпатизировала ему.

— Женитьба, Илья Иванович, на такой красавице, как ваша Евгения Андреевна, беспокойное, хлопотливое дело… Таких жен надо любить и стеречь…

Хлопнув в ладоши, Гаврила вытянул шею. Он сидел близко возле бухгалтерского стола. Илья не выдержал и ударил его наотмашь. Удар был сильный, Купоросный отлетел к порогу. Защищая лицо рукой от повторного удара, он вдруг увидел в руках Ильи револьвер и по-собачьи, на четвереньках, выскочил в коридор.

Когда вошел Завершинский, Илья уже сидел на своем месте за столом и вытирал платком руки. Он был бледен, но спокоен.

— Что это Гаврила Гаврилович выскочил как угорелый? — спросил Николай Александрович.

— Выскочил?.. — Илья засмеялся.

— Вы смеетесь? Наверно, опять с обязательствами начудил?

— Еще как начудил! — Илья давно так не смеялся. Это была разрядка. Нисколько не осуждая себя за срыв, он радовался тому, что не спустил курок! Стараясь не думать о последствиях, Илья почему-то решил, что Купоросный жаловаться не станет — уж слишком мерзостно и трусливо он выглядел…

— Вам вот весело, а Гаврилыч даже не поздоровался. Он всегда казался мне таким импозантным, а тут мчится с растрепанными кудрями…

— Это у него сальдо — остаток былой импозантности.

— Почему былой?

— А черт его знает! Так мне, Николай Александрович, почудилось…

На душе было мерзко. Как защитить Женю от этой грязи? За ее судьбу и свою он испытывал не страх, а глубокую горечь. Несмотря ни на что потерять Евгению ему было бы нелегко.

Придя вечером на квартиру, он не застал Женю. Она снова взяла ночное дежурство. Сумерками он подошел к больнице, сел на лавочку в сторонке и стал наблюдать. Он видел, как Женя в белом халате высунулась из открытого окна. Облокотившись о подоконник, она на минутку задумалась, потом захлопнула окно и потушила в дежурке свет. Это немножко успокоило Илью.

Утром, не дождавшись жены, он ушел на работу.

— Она все время плакала, — сказала ему вечером Федосья. — Помирились бы, Илюша? Горько ей!..

Ему было тоже не очень-то сладко. На работу он пришел, будто с тяжелого похмелья. Выдавая представителям совхозов деньги, дважды просчитался. Хорошо, что люди оказались честные и вернули лишнее.


В середине дня приехал за ссудой Савелий.

— Ну как жизнь молодая? — спросил он весело.

Илья пожал плечами и ответил что-то невнятное.

— А ты, друг, с лица спал!.. Знаешь, какая у нас сейчас в полях красотища! Грачи по лугам важно шастают, на Урале сомы клюют пудовые, а у вас тут духота, пылища. Отдавай мне деньги и айда со мной на реку, переметик протянем крючков на полсотни. Бредешок найдется. Закатим такую уху!

Уехать сейчас было бы очень кстати. Дома обстановка была невыносима. Илья не мог уже видеть поджатые губы жены, вздохи и причитания хозяйки. Весь день он был рассеян, путал цифры, плохо вел записи в книгах, испачкал страницы главной.

Савелию причиталось 5000 рублей, и 4000 — по заявке райполеводколхозсоюза. Таких денег — после выдач совхозам — в сейфе не осталось, нужно было идти в сберегательную кассу за подкреплением. Попросив Савелия подождать, Илья отправился на почту. Знакомая пожилая кассирша отсчитала ему 10 пачек в плотной госбанковской упаковке — по 1000 рублей в каждой. Он сложил их в кожаную папку и обвязал веревочкой.

На улице было жарко. Прячась от солнца, он пошел по теневой стороне, вдоль высокого нового плетня.

Вдруг он увидел двух дерущихся мальчишек. Остервенело волтузя друг дружку, они сопели, пыхтели, хватали за вылезшие из штанов ситцевые, испачканные в пыли рубашки, падали, вскакивали и снова налетали, как молодые петушки. В ногах у них в пыльном подорожнике катался белый бараний череп с ощеренными зубами. Этот несчастный барашек, наверно, тоже когда-то бодался со своим собратом, а теперь валяется под плетнем и смеется над драчунами. Потешилась эта пустоглазая башка и над Ильей, когда тот, пытаясь разнять драчунов, уронил папку с деньгами. Подняв ее, долго стыдил мальчишек, читал им нотации. Косо поглядывая на него, шмыгая носами, они терли ушибленные места, препирались и буквально через несколько минут, обнявшись, шли по улице как ни в чем не бывало. Было чему позавидовать. Не то что у них с Евгенией: ели поврозь, спали в разных углах комнаты, не высыпаясь, шли на работу раздраженными, измученными и еще более непримиримыми.

Возвратившись из кассы, Илья выдал Савелию пять пачек по тысяче рублей, остальные небрежно вытряхнул из папки в сейф и, первый раз нарушив порядок, не проверил остатка, не сличил с кассовой книгой. Помешал Купоросный. Вслед за Савелием он подошел к столу и протянул чек. В глазах Ильи запрыгали четко выведенные Блиновым нули. Не глядя на Купоросного, он взял из сейфа четыре тугие, новенькие пачки и машинально бросил на стол.

— Считать или нет? — насмешливо спросил Гаврила.

— Дело хозяйское, — ответил Илья и сильно захлопнул дверцу сейфа.

— Так испугать можно… — рассовывая деньги по карманам, сказал Купоросный. — Кстати, как поживает Евгения Андреевна? — Голос у него был приглушенный, вкрадчивый.

Илья понимал, что над ним глумятся открыто и нагло.

— Почему вас не видно в клубе? Боитесь, что отобьют молодую жену? — Гаврила подмигнул Рукавишникову.

— Перестаньте, Купоросный, паясничать! — крикнул Илья.

— Ну конечно, боитесь, по глазам вижу! Меня боитесь? Правильно! Бойтесь, голубчик, бойтесь… А может быть, стрельнете, а? — От недавней оплеухи Гаврила терял самообладание и явно перебарщивал.

Илья был на грани вспышки. Никто и никогда еще не измывался над ним так бесстыдно и нагло. Даже Рукавишников не выдержал:

— Вы куда пришли, Купоросный? Что за цирк вы тут у нас в банке устраиваете? — Рукавишников швырнул ручку на стол и поднялся.

— Простите, любезнейший! — вмешательство счетовода отрезвило его. Нахлобучив на косматую голову черную кепку, Гаврила быстро вышел.

— Гадкий человечишка! Говорят, он за вашей женой пытался ухаживать?

Что мог ответить ему Илья?

— Как ни странно, а в жизни бывает, что вот такие хлыщи нравятся женщинам. Почему, Илья Иванович?

— Не знаю.

Чтобы прекратить этот обидный разговор, Илья запер стол и ушел из конторы. Домой он шел не по центральной улице, а глухими переулками — мимо старых амбаров с рыхлыми, замшелыми тесовыми крышами, вдоль скособоченных плетней. Пройдя берегом реки, перемахнул через невысокий, реденький плетешок и очутился в своем огороде. Евгению увидел издали — она стояла у калитки и смотрела на улицу, по которой он всегда возвращался.

Стараясь не наступать на огуречные плети, он медленно перешагивал через них, обдумывая, как начать нелегкий для них обоих разговор.

Увидев его, Евгения пошла навстречу, растерянно улыбаясь. Пряча руки под белым передником, заговорила сбивчиво:

— Я жду тебя… Давно уж… А ты огородами… Знаешь, я так больше не могу… — Она всхлипнула и закрыла лицо передником.

— А мне, думаешь, легко? — Сердце его тревожно забилось. Илья мог простить ей любую глупость, лишь бы она поняла, какое страдание причиняет ему ее «маленькое» кокетство.

— Знаю, милый, знаю… Прости. Я виновата… И больше об этом ни слова! Хорошо?

— Ах, Женя, Женя!

Она подошла и привычно положила теплые руки ему на плечи. Вдыхая запах укропа, исходивший от ее пальцев, смешанный с запахом знакомых духов, тонкого аромата пудры, чисто вымытой кожи, Илья размяк.

— Тети Фени сегодня нет дома. Я приготовила обед сама. Ты уж не сердись, если что не так. Ладно?

— Ладно! Разве я когда сердился за еду?

— Нет, конечно! Сама не знаю, что говорю… У соседки истоплена баня. Может, сходить…

— Спасибо, Женя. С удовольствием.

— Слушай, Илья… Сдал бы ты этот свой револьвер. Я боюсь.

— Чего ты боишься?

— Мне кажется, что с этой твоей штукой добром не кончится…

— Тебе что, жаловались?

— Нет. Просто чувствую… А, ладно. Пошли обедать.

Взяв его под руку, она повела Илью в дом. Радуясь примирению, Илья съел и подгоревший молочный суп, и недоваренное мясо, даже вытащил из компота и сжевал твердые, как резина, груши. Однако спал в ту ночь беспокойно. Мучили страшные сны: будто потерял пачку казенных денег. И лежит она, перехваченная красной дымящейся ленточкой, возле глазастого остова бараньей головы, в пламенеющем утреннем свете.

«Горят денежки…» — Голова хихикнула и оскалила мелкие ровные зубы.

Илья хотел броситься, схватить, но руки и все тело не повиновались.

«Пошипят, пошипят да взорвутся…» — снова хихикнула голова.

«Как можно доверить такому разине столько денег?» — спрашивает Витька Важенин.

Нет уже тихого переулка. Вместе с пыльным у плетня подорожником исчезла и голова. Илья стоит перед начальником милиции Кайгородовым и дает ответ, как растратчик казенных денег. Рядом с ним сидят Витька и Андрей Лукьянович.

«Недавно он пил вино и стрелял ночью. Человека собирается убить. Надо отобрать у него револьвер, — говорит Витька. Илья знает, что это от зависти. — Женился и драмкружок забросил», — продолжает Витька.

«Омещанился», — поддерживает его Андрей Лукьянович и добавляет, что оружие нужно отобрать, комсомольский билет тоже.

Илья вскрикнул и проснулся.

— Что с тобой? — Рядом с его кроватью стояла Евгения. — Ты так стонал. Мне даже жутко стало. Наверное, сон нехороший видел?

— Да!

— Мало ли снится всякой чепухи. Спи.

Она прилегла на свою постель, положила голову на подушку и закрыла глаза.

Но ему уже было не до сна — вспомнилась непростительная забывчивость.

Не пересчитал деньги, не сличил остатка по кассовой книге… Сердце запрыгало. Он поверил в сон, что в кассе и на самом деле недостает одной пачки. Он хорошо помнил, как выкинул на стол и пододвинул Купоросному несколько пачек, и даже обратил внимание, что в сейфе остались аккуратно сложенные накануне разрозненные купюры и ни одной пачки из принесенных с почты. Их же было десять! Пять выдал Савелию, а четыре… Четыре ли?

Он вскочил. Одеваясь, дрожал так, словно его только что вытащили из проруби.

— Ты куда собрался?

— Мне надо в контору…

— Так рано?

— Я вчера не проверил кассу…

— Ну так что?

— Могут быть неприятности…

— Неужели в сон поверил. Глупости!

— Нет! Не глупости!

— Ты прямо псих какой-то! Выпей хоть молока. И не кури, пожалуйста, натощак.

— Ты тоже не кури, — напомнил он.

Шел он по утренней улице, как в чаду, и дивился обыденному в домах спокойствию.

Шумно распахнув настежь тяжелую дверцу сейфа, он сразу же убедился: той десятой пачки, что приснилась ему, в кассе не было. Он вывалил все деньги на стол и с каким-то тупым отчаянием пересчитал раз, другой, разложил все знаки по их достоинствам, но от этого они не увеличились.

Недополучил на почте? Передал кому-то? А кому? Если Савелию, то он бы давно вернул, привез бы еще ночью. Оставался Гаврила Купоросный. Помнится, что ему он пододвинул к краю стола четыре пачки. Как бы там ни было, все равно придется идти в контору и объясняться с этим отвратным типом.

Он представил, как тот будет издеваться над ним. Даже думать об этом было противно. «Лучше полгода буду служить без жалованья. Если оставят на работе… А оставят ли?..»

Не уйти от разговоров с Андреем Лукьяновичем, Витькой Важениным. Как смотреть в глаза его отцу? А там из области нагрянут и ревизоры… От всех этих мыслей не хотелось не только на свет божий глядеть, но и жить. Сидеть одному в конторе стало невыносимо — потянуло с кем-нибудь поделиться своей бедой, посоветоваться. Но с кем?.. Конечно, с женой! Прежде чем запереть сейф, он еще раз проверил остаток, пересчитал на счетах приход и расход в кассовой книге — сальдо оказалось прежним.

Тихой знакомой улочкой он пошел в сторону больницы.

По заборам и крышам домов стелился золотистый, спокойный утренний свет. Просыпалась станица: кто-то звонко отбивал косу, во дворах гремели рукомойниками.

Дежурная сестра вызвала Евгению. Держась за перильца, она стояла на верхней ступеньке крыльца. Илье показалось, что за эти ночь и утро он как-то съежился, стал ниже ростом. Ни муж, ни банкир из него не вышли, а вот разиней он стал первосортным…

— Ну что? — спросила Женя и достала из нагрудного кармашка папироску.

— Сон, как говорят, в руку… — Илья протянул ей зажженную спичку.

— Не шути! — Она дунула и погасила спичку.

— Какие там шутки! Выть хочется…

— Погоди! Что за ерунда! — Она быстро сошла с крыльца и схватила его за руку. — Как это могло случиться?

— Так и случилось… Если бы вчера проверил кассу… — Он взял у нее из рук папиросу и затянулся, не чувствуя ни вкуса, ни запаха.

— Что бы тогда изменилось?

— Все-таки по горячим следам… — Жадно затянувшись, он вернул ей папиросу.

— Может, просчитался?

— Возможно…

— Ну что ты за мямля, господи! Ты же знаешь, кому выдавал деньги?

— Конечно, знаю. — Илья вспомнил, как взбесил его Купоросный, с какой злорадной, презрительной улыбочкой он клал в карманы пачки денег.

Оба долго и напряженно молчали.

— Ну что ты молчишь? — Она поднесла к губам папиросу. — А ведь все из-за твоей дурацкой ревности…

Не таких слов он ждал от нее.

— Погоди, не вешай голову! — желая поправить неловкость, сказала Женя.

Но Илья уже не слушал ее.

«Быстрее на почту! Деньги там… Конечно, он недополучил! Последние дни кассиры посмеивались над его рассеянностью, а вчера взяли да и подшутили…»

Предчувствие было настолько убедительным и сильным, что он ни на минуту не сомневался в благополучном исходе. С каждым шагом он внушал себе, что через несколько минут будет непременно держать деньги в руках.

— С полным встречаю! Здравствуйте!

Веселый, задорный голос Оли Башмаковой заставил вздрогнуть его.

— Здравствуйте, Ольга Евсеевна! — Обрадованный встречей, ответил он громко.

— Пусть Евсеевна… Когда вот так, первый раз назвали меня мои карапузы, я едва не прослезилась у всех на виду. Величают, как большую, а сейчас, озорники, Овсевной зовут… Я не обижаюсь. Хотела я стать возле плетешка и обрызгать вас водой, чтобы нос от нашего дома не отворачивали, чтобы не забывали. А вы изменились. Что с вами? Как живется у Фенюшки?

— Как живу? — Он хотел улыбнуться, но чувствовал, что улыбка получается жалкой. Нельзя было перед такими глазами ни лгать, ни лукавить. — Плохо живу, Оля…

— Плохо? Я ведь не из любопытства спрашиваю.

— Знаю. А у меня, понимаете, Оля… — Не сознавая, что делает, он вдруг рассказал ей о своей беде.

— Господи! — Она сняла с плеч коромысло и поставила ведра на землю.

Солнечный луч упал и окунулся в ведрах с водой, и она засияла радужным светом.

— И много денег?

— Тысяча.

— Тысяча! Это мое двухлетнее жалованье! — Оля быстро нагнулась, схватив кусок сухой глины, швырнула ею в кота. — Ух, злодей спиридоновский, совсем одичал без хозяина. Цыплят у матери таскает… Тыща! — Оля отряхнула руки. — Надо что-то придумать!

— Продам велосипед, баян, — сказал Илья.

— Баян? Баян продавать нельзя. Что вы! Лучше возьмите у меня все мои деньги. Нам, учителям, шкрабам, как нас называют, вперед заплатили за все лето. Правда, возьмите, Илья Иванович!

Она смотрела на него искренне и добро. От такого взгляда в горле защипало…

— А потом, знаете, что я еще думаю…

— Что?

— Найдутся ваши деньги.

— Почему вы так решили?

— Сердце подсказывает… А мы сегодня вас вспоминали, — не глядя на него, продолжала она.

— Добром или худом?

— Жалели…

— Не люблю, когда меня жалеют…

— Про вашу жену судачили… Только вы не сердитесь. Может, все это сплетни? Вы сами родились в станице, в нашем лампасном сословии, и знаете, какой у нас, у казачек, язык и телеграф беспроволочный… Как получите свою тыщу, заходите к нам с магарычом. Вместе с женой. И баян прихватите!

— С баяном можно, а вот жена…

— Мое дело пригласить. Прощайте!

Он хотел помочь ей нацепить на крючки ведра, но Оля сделала все сама, аккуратно и сноровисто.

«Как же я там, на Волге, не сумел разглядеть это чудесное жемчужное зернышко?»

С этой запоздалой мыслью и верой в удачу он вошел в помещение почты.

— Что вы, голубчик! — сказала кассирша, когда Илья изложил ей суть дела. Она посмотрела на него с искренним сожалением. — Вы же хорошо знаете, что ежедневно к концу дня мы сверяем все остатки, подсчитываем до единой копеечки!

Илья вышел. Как ни странно, после встречи с Олей Башмаковой он уже не чувствовал себя таким убитым — ее уверенность передалась и ему. Он все еще на что-то надеялся. Шел по переулку и с веселой в душе иронией подсчитывал свои сбережения, выручку от продажи баяна и велосипеда.

Переулок был глухой, безлюдный. Недаром мальчишки избрали его местом для поединка. Как и вчера, на покрытом пылью подорожнике вытянулась пестрая от плетня тень, по-прежнему из травы пустоглазо выглядывал остов бараньей головы. На листьях еще теплились капли утренней росы, тут же в ямке, вдавленной босой мальчишечьей ступней, лежала в розовой опояске, припорошенная пылью пачка денег. Когда Илья поднял ее, бумага еще хранила ночную прохладу.

19

Лето прошло незаметно, подоспела осень, оповещая свой приход каленым, пожелтевшим листом, скучно увядшей в огороде ботвой, тревожным грачиным криком и сухим, зловещим у плетней бурьяном.

…При элеваторе, на станции Шиханская, в расчетной кассе Союзколхозбанка сидел счетовод Изот Кандалов, бывший конторщик с золотого прииска, и вел расчеты за сданный крестьянами и колхозами хлеб. Порядок был установлен следующий: приемщик на элеваторе, взвесив зерно, определял пулькой кондицию, влажность, сортность и выписывал квитанцию. Хлебосдатчик шел с нею в расчетную кассу, получал наличными или же обменивал на другую, специального образца квитанцию, где указывалось, что сумма зачисляется в погашение ссуды. Районная контора банка все выплаченные суммы записывала на счет областной конторы, а те, в свою очередь, дебетовали Союзхлеб.

Такой централизованный расчет, связанный с выплатой крупных наличных сумм, был сложным, громоздким. В начале каждого месяца, а уж раз в квартал обязательно, Илья вынужден был выезжать в область для сверки взаимных расчетов. Нудная и никому не нужная была эта работа. Проще простого можно было обмениваться выписками из лицевых счетов, что и делалось впоследствии, когда бухгалтерский учет был переведен на карточную систему. Кроме поездки в область, нередко приходилось выезжать на места для проверки деятельности расчетных касс, находящихся в больших населенных пунктах обширного района.

Там сидели работники не очень грамотные, попадались и нечестные люди, чаще пьяницы из категории бывших купеческих приказчиков. Таким оказался Изот Кандалов.

Однажды Илья получил от Савелия телеграмму:

«Шиханская Сельхозбанк Никифорову.

Срочно выезжайте элеватор. Заболел Кандалов. Касса опечатана.

Буланов».

Сельпо имело на станции свою торговую точку, где «отоваривали», а вернее, отпускали хлебосдатчикам имеющие большой спрос товары.

Выезжать надо было в тот же день, а на чем? Легковые машины тогда еще и во сне не снились. Лошади имелись в волисполкоме и в полеводсоюзе, но ими постоянно пользовались многочисленные уполномоченные. Пришлось обращаться к Евсею Башмакову. Илья застал его во дворе дома. Он в раздумье ходил вокруг старых, рассохшихся саней.

— К зиме, что ли, Евсей Назарович, готовитесь?

— Старую рухлядь пробую починить… Видно, уж отъездились мои раскатистые… Копылы расшатались, подреза истерлись. — Евсей пнул сапогом заскрипевший от ветхости полоз.

— У меня к вам просьба, Евсей Назарович. Не подвезете ли вы меня на станцию? — Илья объяснил причину своего визита.

— Мы, конешно, можем уважить. Нам это за милую душу… — Евсей попробовал пальцем острие топора, сдвинул на лоб в крупных морщинах облезлый, когда-то покрытый лаком козырек гвардейской фуражки и потянул из кармана старых, залатанных шаровар такой же старый на шнурке кисет.

— Нам-то што! — разминая на ладони корешки самосада, продолжал он. — Проехать на станцию для нас с Рыжкой одна радость, только вот есть одна маленькая загвоздочка…

— Какая же?

— Не в похвальбу вам скажу, Иваныч, ездить с тобой мне прямо-таки лафа! Подрядился бы и век тебя возил, хошь на Айдырлю, хошь в Таналык… Только времечко подошло такое… — Евсей с трудом подбирал слова. Никифоров знал, что он сейчас свернет на политику, торговлю и может затянуть разговор до бесконечности.

— Вы покороче, Евсей Назарович!

— Да ить коротко оно только до погоста… На днях, тоже накоротке, встрел меня приятель ваш по комсомолии, Витька Важенин. Уважительно так поздоровался, обличье такое сурьезное напустил на себя, вид сделал, будто не помнит, как я его маленького сек за набег на мою бахчу. Остановил и говорит: «Что ж, дядя Евсей, дырку, что ли, тебе в ноздре сделать да колечко вздеть, чтобы на веревочке в колхоз повести». На извоз мой намекнул частный. Я сказал ему, что отсталый я алимент и ничего со мной не поделаешь. «А мы, — говорит, — с тобой ничего делать и не будем, а пришлем окладной лист…» Вот она, не токмо загвоздка, а целый гвоздь! Ну, скажи на милость, какой из меня промышленник, коли на овес коню не могу промыслить. Окладным грозит… А дело вовсе и не в этом.

— А в чем же?

— Не может того случая забыть. Витька-то теперя в верховодах, собрания в клубе открывает, речи всякие произносит. А как меня увидит, так зачешется у него местечко, на котором в седле сидят… Даже и отец его другой раз говорит мне: «Мало, Евсей, ты ему тогда всыпал…» Нос воротить начинает. Хорошо ему так баить, сам окладные выписывает. А мне, кабы знать, я бы тогда и талинки не сломил. Хрен с ними и с дынями!

Пришлось заверить Евсея Назаровича, что не пришлют ему окладного листа, потому что доходы его самые малые и обложению не подлежат.

На элеватор прибыли вместе со счетоводом Рукавишниковым.

Опухшего, небритого Кандалова привела жена — худенькая, в помятой соломенной шляпе женщина с кроткими серыми глазами. Пока проверяли документы и кассу, Кандалов, не выпуская из волосатого рта потухшей папиросы, молчал, угрюмо следил за желтыми костяшками счетов, быстро мелькающими под пальцами Рукавишникова. Наконец после всех подсчетов утвердилась цифра в 24 рубля 68 копеек. Это была недостача, которую сейчас же и погасила жена Кандалова.

Илья вышел на улицу. Близился вечер, померк блеск тихого осеннего дня, потускнели домишки, и лишь на высокой четырехугольной трубе элеватора еще лепилось неяркое солнечное пятнышко. Над приземистыми хатенками с глинобитными крышами таинственно возвышались обветшалые постройки старой золотоносной, теперь заброшенной шахты, где когда-то работал отец Савелия Буланова. Не верилось, что здесь пудами брали жильное золото.

Савелий поджидал Илью в своей сельповской лавке.

— Проходи! Проходи! — крикнул он. Подсобка при магазине, где сидел за кухонным столиком Савелий, была совсем маленькой — вмещала, кроме стола, железную солдатскую кровать, накрытую желтым одеялом. Помещение это служило и конторкой и спальней заведующего.

— Ну, как расстался с Изоткой? — спросил Савелий.

— Мирно…

— Кто это у вас додумался доверить такому забулдыге казенные деньги?

— В анкете не сказано, что он забулдыга и пьяница…

— Надо было не в анкету заглядывать, а знающих людей спросить. Нам он давно уж известен. В свое время спиртом на прииске промышлял. А вообще, ну его к черту, этого пьяницу. Тут мы сами начинаем полыхать со своей потребиловкой…

— Что значит полыхать?

— Кооператор, сам понимаешь, должен быть не Федька с редькой, а с башкой на плечах… Есть она и у меня, кое-чему научился за лето. Как тебе известно, заготовили мы с весны, то есть купили на ваши банковские денежки, поболее пятисот голов рогатого скота и пустили его в горы на жировку. Трава там медовая, пчелки пудами нектар собирают. Благодать для любой заморенной за зиму коровенки. Несколько дней тому назад получаю от волисполкома и райпотребсоюза распоряжение: пригнать скот и передать представителям Союзмяса. Конечно, можно было бы еще не торопиться с передачей, попасти месячишко. Быки и коровы прибавили бы в весе, но приказ есть приказ. Скотину велено гнать своим ходом в Уртазым. Это километров за сорок. С гуртом послал своего заместителя Александра Спиридоновича Губина — человека знающего, башковитого. Он все закупки вел и за нагулом следил, выгоны присматривал, сговаривал пастухов. А раз он покупал и холил скотинку, ему и продавать. Отправил я Спиридоныча и вроде бы успокоился, хотя у самого душа болит, ругал себя, что сам не поехал. Мало ли что!.. Так оно и вышло. Прочитай, какую он прислал сегодня телеграмму.

«Айдырля. Буланову.

Представители Союзмяса приеме скота безобразничают, хотят на глазах нас облапошить, занижают упитанность, нечестно уменьшают вес. Моей прикидке такая ихняя махинация принесет нам агромадный убыток. Все летит прахом, денег своих такой ситуации не выберем. Телеграфьте как быть.

Губин».

Я сначала всполошился, хотел седлать коня и айда туда сам. Но подумал и решил, что в таких случаях спешить не надо. Обидно — все лето скот привольно гулял, так нажировался, что на шерсти вода не держится. Мы с бухгалтером подсчитывали, какой примерно доход получим, а тут придется ссуду погашать паевыми взносами. Так не пойдет!

Савелий скомкал телеграмму.

В подсобку вошел губастый, длинноносый парень в белой, не первой свежести куртке, поставил на стол распечатанную банку консервов, достал с полки большой каравай ржаного хлеба и разрезал пополам.

— Ты, Иван, с этим не лезь, — кивая на закуску, сказал Савелий. — Я тебе сто раз говорил, вино не ставь. Сколько мне надо, я пью дома… и не по всякому бешеному случаю.

— Но у нас же гость!

— Гость приехал по делу и не к тебе. У вас тут с Изотом была сплошная масленица. Запомни, если еще раз узнаю, что стоял за прилавком выпивши, прощайся с должностью. Счетоводов и бухгалтеров маловато, а карамельки отвешивать и аршином махать пока есть кому… Ступай и занимайся, чем положено. Тут своих дел полон загашник…

Иван ушел.

— Посоветуй, Илья, что делать со скотиной?

— Не знаю, что и сказать…

— Вот видишь, а я-то на тебя рассчитывал… — с досадой проговорил Савелий.

— Лично я в убыток не стал бы сдавать.

— А как бы ты поступил?

— Велел бы Губину твоему потихоньку гнать скот обратно. Пусть жуликоватые представители являются следом и принимают здесь, на месте. Ты пригласишь понятых от сельского Совета, от колхоза. Подбери людей опытных, авторитетных, они-то уж мошенничать не дадут, да и сам ты будешь присутствовать.

— Правильно! И я думал об этом… Только вот потеря в весе! Сорок километров все-таки!

— А зачем гнать сломя голову? Пусть идут медленно, с остановками, пасутся на луговой отаве. А скотопромышленники разве на такое расстояние гоняли свои гурты?

— Верно! Ей-богу, верно! Я и сена возов пять не пожалею! Спасибо, Иваныч. Гора с плеч. Ты в самое яблочко угодил… Именно так я и замыслил, только посоветоваться не с кем было. Хорошо, что ты подвернулся. Спасибо. Помоги составить депешу Спиридонычу, чтобы позвончее, построже была.

Телеграмму отправили.

— Ну а теперь айда ко мне. Едем в Айдырлю. Не вздумай отказываться.

Трястись по кочкам более десятка верст Илье не улыбалось, да и Евгении обещал вечером быть дома.

— Сознаюсь тебе, как другу, — продолжал Савелий. — Я вдрызг разорил свою жену. Отнял у нее два пуховых платка, продал их вместе со старой гармонью, все жалованье вбухал и выписал из Москвы стобасовый баян. Ох и красота! День и ночь играл бы, если бы не эти калькуляции, расценки, сертификаты, столько всяких форсистых слов напридумали, что и порадоваться некогда! Едем, Иваныч, баста! Жену хоть маленько порадуем. Она ведь у меня беременная. Стесняется своей полноты. Больше дома сидит. А своей красавице записку пошли с бородачом, который тебя привез, что Савелий утащил к себе до послезавтра.

Приглашение Савелия было соблазнительным, но всякий раз, когда Илья отлучался из дому, его охватывали тревога и ревность.

Купоросный по-прежнему с откровенно-наглой настойчивостью преследовал Евгению, исподтишка провоцировал Илью. Он распространял о его семейной жизни всякие небылицы, расписывал Виктору Важенину деспотический характер Никифорова и намекнул, что жена его вполне закономерно отдает предпочтение другому…

Как-то Виктор сказал Илье:

— Жалко, что твоя жена не комсомолка… вертит она хвостом возле Гаврилы Купоросного… Поговорил бы ты с ней как следует… А может, вдвоем поговорим? Что она в нем нашла?

Виктор явно заблуждался насчет Купоросного. Прикрываясь добродушной улыбкой, Гаврила ненавидел комсомольцев, драмкружок, самодеятельные спектакли. На это у него были свои причины. Илье и в голову не приходило, что он ухаживает за его женой не потому, что любит…

«Нет, к Савелию я не поеду, лучше домой!» — решил Илья.

— Ладно, если не захочешь оставаться ночевать, запрягу Буланку и в один миг вечером домчу тебя до станицы. А сейчас пошли! Баста!

Спорить с Савелием трудно, да и обижать не хотелось. Любопытно было и новый баян подержать в руках. Илья написал записку и отправил с Евсеем, чтобы раньше понедельника его не ждали.

Чтобы засветло добраться, выехали пораньше. После полудня стало пасмурно. Степь была желтой, неприветливой, лишь сухая осенняя свежесть холодила лицо. Запряженный в легкий тарантас буланый конь Савелия бежал широкой, маховой рысью. Колеса, подпрыгивая на выбоинах, оставляли позади длинный шлейф пыли. Хоть и запылились немного, но доехали быстро.

Умылись и сели за стол. Выпив немного вина, Илья разомлел и стал корить себя за то, что опять поступил против своего желания: не надо было пить, а он выпил, вместо того чтобы ехать домой, очутился где-то в Айдырле.

Жена Савелия Тоня — славная голубоглазая женщина — от души угощала и жареной рыбой, и куриной лапшой, и чаем с ватрушками. После ужина Савелий взял в руки новый баян. Счастливый, довольный, в косоворотке из синего сатина, несмело прошелся по левой, басовой клавиатуре.

— Шутка сказать, сто басов! — Савелий заиграл что-то свое.

Тоня улыбнулась и нежно стала гладить ровно подстриженный затылок мужа. Все у них выходило ладно и просто.

«Вот бы и нам так», — подумал Илья. Ему вдруг стало невыносимо скучно. Потянуло домой.

Савелий поставил гостю на колени баян.

— А ну-ка попробуй!

Илья уже заранее внушил себе, что ничего у него сегодня не выйдет. Так и получилось. Новый, не обыгранный баян без привычки отягощал руки, отвечал туповато. Пальцы Ильи, плохо слушаясь, захватывали совсем не те клавиши. Чем больше он нервничал, тем хуже получалось.

— Сегодня, Иваныч, баян у тебя поет на манер нашего молодого петушка, — не умея лукавить, сказал Савелий.

— Илья Иванович устал с дороги, ему, наверное, отдохнуть надо, — заступилась за гостя Тоня.

— Спасибо за все. Отдыхать я буду дома. И все-таки я поеду.

— Да брось ты, друг, брось! Отдохнешь здесь, и все будет в порядке.

— Нет, Савелий, поеду. Надо.

— А если я не повезу?

— Пойду пешком.

— Ну и упрям же ты! Неужели соскучился? — насмешливо спросил Савелий.

— Соскучился…

— Приезжайте вместе с Женей, Илья Иванович. Я у нее, кстати, кое-что расспросила бы…

— Привезу их, непременно привезу! — пообещал Савелий.

Пока собрались ехать, на улице наступила ночь, да такая после комнатного света темная, что ничего не было видно.

— Выскочим на большак, а там месяц взойдет, — разбирая в темноте вожжи, сказал Савелий.

Оставив позади огни поселка, тарантас выкатился в степь. Редкие звезды светили тускло, холодно. Ехали хоть и не шибко, зато трясло отчаянно, в нос лезла пыль, смешанная с горьким полынным запахом. Скоро глаза привыкли к темноте, да и заметно посветлело — далеко за шиханами показался ущербный месяц, а когда он полностью завладел небосклоном, повиснув над верхушкой кургана Зор Баш[7] стало совсем светло. Ожила серая лента дороги, веселее побежал Буланка. Спугнутые лошадью, с дороги убегали тушканчики, с тревожным и жалостным свистом вспархивали куропатки. Савелий затянул песню про степь. Она навевала тоску, хотелось поскорей очутиться дома, почувствовать прелесть нагретой постели, прильнуть к теплому, полусонному лицу жены. Вот дорога стрелой взметнулась наизволок и уперлась далеким своим концом в замелькавшие впереди огни.

— Вот ты и дома! — крикнул Савелий.

Илья уговорил его не заезжать в станицу, не пугать злых казачьих собак, да и время было за полночь. Друзья простились у мостика, на окраине.

Знакомым пустынным переулком Илья дошел до своей калитки, но она почему-то оказалась запертой со двора на цепку. Оставив баул у входа, Илья перемахнул через невысокий забор, подбежал к темному окну и постучал. Никто не ответил, хотя хорошо было слышно, как заскрипел пружинный матрац.

«Крепко спит!..» — Он постучал еще раз, жадно прислушиваясь к малейшему шороху в горнице. Минуты, а может и секунды, тянулись мучительно долго. Сердце его колотилось, как у загнанной лошади.

— Кто там? — наконец услышал он голос Евгении.

В окне раздвинулась белая занавеска и показалось ее лицо.

— Ты? Так поздно!.. — простуженно сказала она.

— Прости, что разбудил. Открой!

— Сейчас! Подожди… Дай хоть одеться. — А сама не двигалась с места, перекидывая косы с одного плеча на другое.

— Ты все еще не проснулась?

— Ах, боже мой! — Лицо ее скрылось за занавеской.

Не такой встречи ждал Илья. В смятении он пошел к калитке, долго разъединял цепку и не сразу сообразил, почему так шумно и быстро распахнулась сенная дверь, да так и осталась распахнутой. Он поднял баул, вошел в калитку и, когда стал запирать ее, неожиданно услышал, как затрещали в огороде сухие будыли конопли. Купоросного он узнал по его длинной, неуклюже оседлавшей плетень фигуре, по косматой, без фуражки голове.

— Стой! Стой, гад! — заорал он и выхватил из кармана браунинг. Над старым, затрещавшим плетнем взметнулась белая тень с узлом в руках. Прыгая через грядки, Илья побежал к плетню, увидел освещенную месяцем спину и, не помня себя от ярости, дважды выстрелил. По речной луговине звучно прокатилось эхо.

В комнате тускло горела лампа. Кутаясь в одеяло, Евгения сидела на кровати, не спуская с мужа испуганных глаз, следила за каждым его движением. Видно было, как дрожали под одеялом ее руки.

Илья опустился на табуретку возле стола.

Чтобы как-то себя успокоить, он взял книгу, раскрыл и прочел на титуле: «Б. Савинков. «Конь вороной».

Личность автора Илье хорошо была известна по политзанятиям, о книге же он не имел ни малейшего представления. Полистал и наткнулся на лежащую между страницами справку:

«На основании законоположения о выборах в местные Советы Купоросного Гаврилу Гавриловича, как сына священника…»

— Чья это книга? — спросил он.

— Эта?

— Да.

— Библиотечная… Дай мне закурить!

— Можешь встать и взять сама.

— Я раздета… Боюсь я тебя… — Закрыв глаза ладонью, она всхлипнула.

— Не бойся, — он прикурил папиросу и дал ей. — Так, говоришь, библиотечная?

— Сказала же…

— Сейчас-то зачем лжешь? Таких книг в библиотеке не держат…

— Ну, наверное, подруга дала в больнице… Не все ли равно?

Она затянулась несколько раз подряд и разогнала ладонью дым.

— Опять неправда! Это книга Купоросного. Любовника твоего. Вот и справка… О нем!

— Боже мой! Лучше бы ты меня застрелил!

— Этого ты не дождешься…

Евгения громко и надсадно заплакала.

Илья устало присел к столу и сжал голову руками. Все было осквернено, изгажено и усложнено выстрелами. Ведь мог бы и не промахнуться. Пришлось бы отвечать… и конечно, еще придется.

С трудом Илья дождался, когда Женя успокоилась и заснула. Он торопливо собрал кое-какие вещи, взял баян и, стараясь не шуметь, вышел. Никогда еще не ощущал он такой жуткой, томительной опустошенности, которая в один миг решает дело всей жизни…

Он вышел на улицу. Степь полыхала розовой полоской зари. Шел мимо молчаливых домов с темными окнами.

Кроме Башмаковых, идти было некуда. Тетка Елизавета, когда он подходил к воротам, была во дворе, стояла возле сеней с хворостиной в руках. Узнав Илью, удивленно проговорила:

— Вот тебе на! А мой сказал, что ты укатил в Айдырлю. — Подозрительно посматривая на чемодан, она замолчала.

— Я, тетя Лиза, совсем к вам…

— К нам? Это что же такое?

— То самое, тетя Лиза…- — Илье трудно было дышать и еще труднее говорить, объяснять.

— Поругались, что ли?

— Хуже!

— Аль поколотил?

— Нет! Что вы!

— Теперь, говорят, чаще всего карахтерами не сходятся…

— Я вам потом все объясню, а сейчас поспать бы. — Илья едва стоял на ногах.

— Ладно. Ступай поспи. Постель чистая. Мы вчерась баню топили, если хочешь — ополоснись, вода еще горячая и парок есть вольный.

Он помылся и попарился, с наслаждением окатил себя колодезной водой и долго-долго сидел в прохладном предбаннике. Выпив парного молока, проспал почти сутки. Проснулся от сильнейшего во всем теле озноба, виски и затылок раскалывались от страшной головной боли.

«Будет даже хорошо, если похвораю немножко, подольше никого не увижу». Мучительно захотелось, чтобы, как в детстве, положили на голову ласковую, прохладную ладонь…

В понедельник утром в дверях горницы он увидел кассира Николая Завершинского.

— Я был у Федосьи. Она мне сказала, что супруга ваша вчера уехала в Зарецк к родителям, а вы будто бы снова сюда…

Гость пододвинул табуретку, сел, заложив пальцы за пояс коричневой вельветовой толстовки.

— Вас хотел бы видеть Андрей Лукьянович. Он обеспокоен.

— Чем?

— Запоем Кандалова. А потом, что за история вышла с гуртом скота? Вы, кажется, были у Буланова?

— Был.

— Так, значит, это вы посоветовали ему вернуть скот обратно?

— Да.

— Вы-то зачем вмешались?

— Потому что не хотел, чтобы какие-то нечестные люди обобрали сельпо.

— Пусть бы разобрались на месте…

— Некому там было разбираться.

— Ну и скотину гонять сорок верст туда и обратно тоже не дело!

Илья стал горячо доказывать, что если организовать перегон с умом, то ничего скоту не будет, да и жуликов нельзя поощрять.

— В этом вам с Булановым придется убеждать исполком. Туда поступила жалоба. Ее будет рассматривать президиум.

— Ну что ж, поправлюсь и пойду. — Илья попытался подняться, но не смог.

— Лежите, — сказал Завершинский участливо. — У нас еще одна новость есть. Из Полеводколхозсоюза исчез Гаврила Гаврилович!

«Исчез!» У Ильи все внутри задрожало. Скрылся. Но ведь он будет снова ходить по земле, пакостить всем, дурманить головы девчонкам… Илья закрыл глаза от беспомощности и обиды.

— Ладно, Илья Иванович, все перемелется… Поправляйтесь. Пришлем вам доктора.

Вместо врача неожиданно появился Андрей Лукьянович. Он был в своей потертой кожаной куртке. Помахав с порога рукой, спросил:

— Почему, голубь, тут лежишь, а не у себя дома?

— Переехал…

Илья любил Андрея Лукьяновича. Только он мог правильно понять все. Илья рассказал ему о Кандалове, об истории с гуртом, о поездке в Айдырлю, о ночном происшествии.

— Ну и наработал ты, парень! — Андрей Лукьянович озабоченно покачал головой. — Небось выпил?

— Да и выпил-то всего две-три рюмки красного. Пока доехали, все выветрилось. Голова была свежая… Все это назревало давно… — В порыве откровенности Илья выложил все, что так мучило его последнее время: и о неудавшейся семейной жизни, и о подлостях Купоросного, и о том, как собирался отомстить ему.

— Только этого не хватало, чтобы припаять тебе еще и преднамеренное покушение… Дело-то, сам знаешь, какое!

— Сейчас-то понимаю… Все время испытывал я к нему физическое отвращение. Меня лихорадило, когда он появлялся в конторе, кривил в улыбке губы, постоянно шантажировал, подкалывал… Это ведь такая поповская гнида!

— Поповская — это еще туда-сюда… — тихо, словно про себя, сказал Лисин.

— Исчез, говорят…

— Никуда он не исчезнет. Но даже и такой оборот не меняет дела… Где твой револьвер?

Илья с отчаянием сунул задрожавшую руку под подушку и нащупал кобуру.

— С оружием нужно уметь обращаться. — Андрей Лукьянович взял браунинг, обмотал ремень вокруг кобуры и сунул револьвер в портфель. — Так-то вот лучше будет… Выздоравливай, а потом уж будем разбираться…

20

Заседание президиума исполкома долго не начиналось: опаздывал главный виновник событий — Савелий. Вчера он допоздна передавал вернувшийся из Уртазыма скот.

За широким окном на осеннем ветру уныло раскачивались оголенные акации. Так же неприглядно и пусто было на душе у Ильи, когда он рассказывал об истории с гуртом.

Выслушав в предварительном порядке его объяснения, собравшиеся, обменявшись репликами, гадали, в каком все же состоянии по чернотропью вернулся из Уртазыма скот, во что такое путешествие обойдется потребительскому обществу, как и чем закончилась вчерашняя передача представителям Союзмяса.

Обсуждая создавшееся положение, на Илью перестали обращать внимание, и только Витька Важенин, примостившийся на подоконнике с толстым блокнотом в руках, въедливо закидывал его вопросами:

— Где была твоя комсомольская бдительность? — строго спрашивал он.

— Выпил вместе с кагором… — ответил Илья негромко.

— Посмотришь, что тебе всыпят на закуску…

— Ладно, рыжий, не заскакивай вперед и не терзай зря парня, — обращаясь к сыну, сказал Важенин. — Мы тут не судьи, а старшие товарищи.

— Верно, Захар Федорович, верно! — вступился Лисин. — Не так уж проста она, жизнь-то…

В коридоре послышался шум.

Стуча подошвами кованых сапог, в распахнувшуюся дверь стремительно вошел крупный черноусый мужчина в короткой, из желтой кожи, тужурке, подбитой серым мехом, в широком, круглом, с лисьей опушкой малахае. Следом за ним появился Савелий в измятом брезентовом плаще, с кистистым кнутом в руках.

— Прощения прошу за внезапное вторжение! — снимая с курчавой седеющей головы малахай, басовито проговорил вошедший.

— А-а-а! Архип Гордеевич! — Председатель Сазонов встал и шагнул ему навстречу.

— Был у своих дружков на шахте, ну и к сыну завернул по пути. Нечаянно врезался там в бычий табун. Забавно, товарищи, получается!

Буланов-старший обвел всех приветливым взглядом. Живо, умно поблескивали его темные, выразительные глаза — они особенно выделялись на смуглом, скуластом лице, подчеркивая характер — открытый, добрый, вместе с тем смелый и сильный.

По веселым, радостно оживившимся лицам присутствующих было заметно, что здесь все хорошо знали этого великана и уважали.

Еще раз извинившись, он расстегнул крючки тужурки и попросил слова.

— Узнал я, зачем вы тут собрались, потому и решил заглянуть… Не подумайте, что в стычке с уполномоченными Союзмяса я хочу покровительствовать своему сыну. Мы, шахтеры, тоже не прочь похлебать наваристых щей. Теперь ведь не времена Кешки Белозерова из компании «Ленаголдфилдс», когда он нас сначала потчевал кониной тухлой, а потом горячим свинцом угощал… Сейчас мы добываем желтых, волшебных таракашек не для Альфреда Гинзбурга и лондонских банкиров, а для всего трудового народа, чтобы можно было побольше тракторов купить и автомобилей. Рабочий народ мыслить должен по-государственному. А вот представители из Союзмяса — это какие-то торгаши, прасолы бывшие, с хищной нэпмановской закваской. На моих глазах они пытались обмануть кооператоров, погреть руки.

— Еще по осени они зазывали мужиков в горы вместе со скотом, торговались там, платили выше установленных заготовительных цен. Нам пришлось принять меры! — неожиданно вмешался начальник милиции.

— Видите, фирма-то государственная, а дела прасольские! — подхватил Архип Гордеевич. — Но эти молодцы забыли, что мы — Советская власть и народ свой в обиду не дадим. Не позволили обобрать пайщиков — и баста!

— Мы тут что-то недоработали… — заметил Сазонов. Он внимательно слушал энергичную речь знаменитого шахтера и революционера.

— А еще, товарищи исполкомовцы, зачем вы назначили сдачу гурта в Уртазымских горах? — спросил Буланов-старший. — Это же удобная для жуликов позиция! В лощине командный пункт — и никого от наших волостей… Почему там подвизается представитель полеводсоюза некто Купоросный, пишет ведомости, суетится чуть ли не возле каждого быка, а сам незаметно потворствует нечестным людям?

— Он уже не работает в полеводсоюзе, — сказал Андрей Лукьянович.

— Это уже известно… Я попросил знакомых ребят из ОГПУ прощупать этого молодца. А они смеются и говорят, что его и щупать нечего, это бывший петлюровский офицер! Видите, чем заканчиваются такие наши забавы…

…Позже, на заседании бюро комсомольской ячейки, разбирая дело Никифорова, Виктор Важенин выразился так:

— Скажи спасибо Архипу Гордеевичу, что он вовремя притушил твои гусарские похождения со стрельбой… Конечно, такому типу, как твой Купоросный, не грех было бы прострелить хотя бы ухо… Но закон есть закон. Если каждый начнет спускать курки, когда ему вздумается…

Виктор настоял, чтобы Илье записали строгий выговор.

21

Бабич прибыл в Шиханскую, когда улицы были засыпаны первыми осенними листьями. Знакомясь с делами района, несколько дней он ездил по колхозам и совхозам. Вернулся домой на свою холостяцкую квартиру поздно вечером, напарился в бане, а рано утром уже был в волкоме партии. Лисин застал друга за чтением какой-то книги.

— Ты еще находишь время читать?

— А ты знаешь, что я читаю?

— Наверно, то, что читал Кутузов перед Бородинским сражением, — пошутил Лисин.

— Не помню, что читал Кутузов перед Бородинским сражением, а я вот Ленина читаю и примеряю его высказывания к сегодняшнему дню. Уж больно он хороший собеседник! Только вчера, снова — в который раз! — перечитал статью «Головокружение от успехов» и вспомнил выступление Владимира Ильича на Восьмом съезде партии. Какое же умное, глубокое предостережение насчет середняков! Ты только послушай:

«Нам нужно было спешить во что бы то ни стало, путем отчаянного прыжка, выйти из империалистической войны, которая нас довела до краха, нужно было употребить самые отчаянные усилия, чтобы раздавить буржуазию и те силы, которые грозили раздавить нас. Все это было необходимо, без этого мы не могли бы победить. Но если подобным же образом действовать по отношению к среднему крестьянству, — это будет таким идиотизмом, таким тупоумием и такой гибелью дела, что сознательно так работать могут только провокаторы. Задача должна быть здесь поставлена совсем иначе. Тут речь идет не о том, чтобы сломить сопротивление заведомых эксплуататоров, победить их и низвергнуть, — задача, которую мы ставили раньше. Нет, по мере того, как мы эту главную задачу решили, на очередь становятся задачи более сложные. Тут насилием ничего не создашь. Насилие по отношению к среднему крестьянству представляет из себя величайший вред»[8].

Последнюю фразу Ленин подчеркнул. А мы взяли да и забыли об этом ленинском предостережении. В деревне стали появляться скоропалительные люди, которые порхнули туда из города, приехали, покалякали и разъехались. Вместо уважения они вызывали насмешку. Вот каким духом проникнут доклад Владимира Ильича о работе в деревне.

— Ох, как это верно. Завидую. А я последнее время обложился книгами о финансах — дебете, кредите — и не помню, когда держал в руках хорошую книгу. Только мало-мальски познакомился с финансовой наукой, а тут реорганизация — колхозные банки ликвидируются, полеводсоюзы тоже на ладан дышат… А мы снова вперед, вперед!..

— Об этом тоже хорошо пишет Владимир Ильич. Вот послушай:

«Надо проникнуться спасительным недоверием к скоропалительно быстрому движению вперед, ко всякому хвастовству и т. д. Надо задуматься над проверкой тех шагов вперед, которые мы ежечасно провозглашаем, ежеминутно делаем и потом ежесекундно доказываем их непрочность, несолидность и непонятость»[9].

Жизнь всегда колеблется между двумя полюсами — теорией и практикой, потому она и есть жизнь с ее вечной борьбой… Выходит, поторопились с полеводсоюзами и колхозными банками, практика не подтвердила теории?.. А может быть, опыта набираемся? — спросил Бабич.

— Может быть… — задумчиво ответил Лисин. — Полагаю, что всякому молодому государству присущи ошибки, да еще такому новому, невиданному, социалистическому…

— А не многовато ли у нас очевидных грубейших ошибок! — продолжал Бабич. — У меня здесь на столе и дома целая стопа протоколов общих сельских собраний и куча самых хвастливых рапортов о создании коммун с решением обобществить все тришкины кафтаны… А ты, Андрюша, тоже как уполномоченный волкома свою ручку прикладывал.

— Не отрицаю. Была установка твоего предшественника…

— Установка… — Бабич покачал головой. — А сам ты как на это смотрел?

— Пробовал возражать, так он мне тут же пришил правый уклон и еще кое-что похлестче…

— А ты как член бюро волкома убоялся защищать правду? — Бабич перегнулся через стол.

— У тебя больше зрелости и опыта. Это я признаю… Но если бы я убоялся, то, поверь мне, ты бы еще не скоро сел в это кресло.

— Значит, дрался?

— Дошел до губкома.

— Верю и знаю!.. Молодец!

— Ладно, ты побольше меня ругай и поменьше хвали…

— Ты прав. — Бабич глубоко задумался. — Чем выше пост, тем суровее служение. Не помню, откуда вычитал… Слишком устремились вперед, оставив позади завоеванное пространство неосвоенным. Вместе с отсталостью, бескультурьем много говорим, разглагольствуем о пролетарской культуре, а нет, чтобы лишний раз заглянуть в статьи Ленина… Приехал я прошлой осенью в одну из станиц. Тут же ко мне является такой бравый, молодой казачок, называет себя председателем коммуны и говорит: «Нашло на нас, товарищ Бабич, пробуждение, не схотели мы возиться с какой-то там сельхозартелью и порешили махнуть прямо в коммуну…»

«А еще что вы порешили?» — спрашиваю я председателя.

«Мы создадим крупную, многоотраслевую коммуну… Объединим не только скот, инвентарь, но и все виды промыслов: рыбаков, кадочников, лодочников, пуховязальное товарищество, потребительскую кооперацию, ну и прочие всякие отрасли, какие найдутся».

Паренек явно почувствовал себя на высоком посту… Пришлось притормозить… Направили туда рабочего коммуниста с большим партийным и житейским опытом.

— А ты знаешь, Ефим, мне этот парнишка твой, коммунар, ей-богу, нравится.

— Это же Федор Петров, кандидат в члены партии, дружок твоего бухгалтера Никифорова. Как он тут?

— По-разному…

— Шибко разносторонний, что ли?

— Есть и это… Руководил драмкружком. Селькор. Посылаем учиться на высшие курсы финансовых работников.

— Почему, Андрей, ты все в общих чертах говоришь?..

— Понимаешь, дело семейное… Стрельнул в одного прохвоста… — Андрей Лукьянович рассказал, что знал.

— Ну а нашлись здесь люди, способные понять поступок твоего подчиненного?

— Почему же нет? Для такого поступка у него были все эмоциональные основания… Я, например, хорошо его понял, только пришлось отобрать револьвер…

— И где сейчас этот револьвер?

— Пока у меня.

— Принеси, пожалуйста, его мне.

— А что, у тебя нет личного оружия?

— Так вышло… — Бабич рассказал историю с браунингом. — Передай Никифорову, чтобы он сегодня же зашел ко мне.

— Хорошо, передам. — Лисин попрощался и вышел.

В коридоре он столкнулся с Ильей.

— Вот и кстати. Иди, тебя ждут. Да выше голову.

— Проходи, садись, банкир. — Ефим Павлович подал Илье руку.

— Кончилось мое банкирство… — Илья сел напротив.

Он удивился, как свежо и молодо выглядит Ефим Павлович в новой защитной гимнастерке с аккуратно подшитым подворотничком, с коротко остриженными волосами.

— Ты думаешь, что кончилось? — спросил Бабич.

— Вы же знаете, нас ликвидируют.

— Не ликвидируют, а сливают.

— Год с небольшим поработали и уже сливают… Почему?

— Союзколхозбанк провел большую организационную работу, переоформил все обязательства бывших товариществ по совместной обработке земли, единоличников, получивших машины в кредит, ставших членами колхоза. Государственный банк к такой работе был не готов. Теперь же он получает подготовительный аппарат работников и может безболезненно принять на себя кредитование сельского хозяйства.

— Сейчас все учреждения и промышленность переводятся на безналичные расчеты, — сказал Илья.

— Все это связано с хозяйственным расчетом и кредитной реформой. — Ефим Павлович взял со стола маленький складной нож и мягкими, плавными движениями стал подтачивать карандаш, который все время вертел в руках. — Говорят, Владимир Ильич любил зачинивать карандаши.

— Не знаю… — растерянно пожал Илья плечами. Он был в напряжении, как натянутый лук…

Бабич изучающе посмотрел на Илью.

— Значит, снова едешь учиться? — подравнивая кончик графита, спросил Бабич.

— Если пошлют…

— А если не пошлют?.. Есть причины не посылать?

— Я, Ефим Павлович, и так наказан. Знаю, вы имеете в виду… — он не договорил и опустил голову.

— Тебе отлично известно, что я имею в виду…

— Если надо, я готов еще раз исповедать свои грехи…

— Не хочу. Я не поп… Мне просто не по душе твоя дикость, — жестко сказал секретарь волкома. — Выстрел, какой бы он ни был, никого еще не делал счастливым…

— Какое там счастье!.. Я понимаю, что поздно оправдываться… Но неужели я не вправе был взбунтоваться?

— Ты хочешь, чтобы я подошел к тебе с другой стороны? Изволь. Обязан был уберечь жену. А если она оказалась дурочкой, разглядеть должен. Вот Анна Гавриловна всех разглядела, взбунтовалась и не думала ни о каких правах. По выдержке, силе воли, а может, и по уму она звездочка не последней величины… — Ефим Павлович встал и прошелся по кабинету легкой, невесомой походкой бывалого кавалериста.

Илья понял, что он видел Аннушку, а может быть, и побывал в Чебакле.

— Анну Гавриловну мы приняли в партию, и она будет заочно учиться в ветеринарном институте.

— Рад за Аннушку.

— Я тоже, — ответил Ефим Павлович и улыбнулся.

22

Уходя от Бабича, Илья уже не ощущал прежней тяжести.

По совету Андрея Лукьяновича, он запретил себе думать о случившемся. Все ушло в прошлое…

Передав дела новому хозяину — Государственному банку, Илья решил ехать в Зарецк и разыскать там Олю Башмакову.

Остановился он в гостинице — бывших номерах домовладельца Коробкова, — в люксе.

Школу, где работала Оля, он нашел быстро.

В ожидании конца урока Илья сел на школьном крыльце, недавно выкрашенном желтой краской. Широкая площадь с клочьями сена, старый собор с зелеными куполами, гостиница из красного кирпича озарялись теплыми осенними лучами.

Осколком отживающего нэпмановского времени по площади унылой трусцой проехал извозчик на пролетке с кожаным верхом. Ветерок замел следы резиновых шин и засыпал остатками звонкой осенней листвы.

Прозвенел звонок. Орава истошно галдящих наголо остриженных мальчишек шустро скатилась с крыльца и рассыпалась на плотно утоптанном школьном пятачке. Нелепо размахивая руками, они прыгали, садились друг на друга верхом.

Наконец на крыльцо вышла Оля. Зеленая куртка была небрежно накинута на плечи. Не виделись они почти год. Илье показалось, что она выросла и похорошела. От волнения и студеного воздуха лицо ее стало румяным.

— Милый шиханский банкир! Какими судьбами? — Она подхватила Илью под руку и повела вдоль решетчатой ограды школьного палисада. — Как хорошо, что ты зашел!

— Уезжаю. Вот и зашел попрощаться, — ответил он смущенно, потому что за спиной пронзительно орал мальчишка:

— Тили-тили тесто — жених и невеста!

Румянец еще сильнее обжег Олины щеки; повернув голову, она крикнула:

— Замолчи, Бирюков, и приготовь свои большие уши!

— Ура! Ура! — подхватили мальчишки. — Бирюку будут уши драть! Рвать! Драть! Напрочь оторвать!

— Вы и на самом деле треплете их за уши?

— Не всех… По выбору… — ответила она, глядя на Илью своими вишневыми глазами, и добавила: — Тех, кого шибко люблю…

— А работу свою любите?

— Еще как!

Она помолчала.

— Скажи, Илюша, тебе действительно хотелось видеть меня?

— Очень, Оля! — быстро ответил он, потому что это была правда. Сердце ликовало: Оля обращалась к нему, как к близкому человеку.

— Когда ты уезжаешь?

— Скоро… — неопределенно ответил он.

— Как скоро?

— Может быть, завтра…

— Завтра? — Оля сразу погрустнела. — Где мы встретимся? Говори скорей, а то я опоздаю на урок.

— У входа в гостиницу.

— Нет, это не совсем удобно. Лучше приходи сюда, к школе, посидим на крылечке. — Она помахала рукой и убежала.

Вечером Илья надел свой лучший костюм, легкое темно-синее пальто и пошел к школе.

Олю он увидел издалека. На ней была круглая шапка-кубанка из коричневой бараньей шкурки, короткий, из синего кастора полусак, отороченный такой же мерлушкой. На ногах модные по тому времени остроносые сапожки из желтого хрома, над которыми долго, на его глазах, трудился Евсей Назарович.

Илье хотелось броситься к ней навстречу и рассказать все начистоту о своей боли, которая еще не утихла. Только она могла понять его правильно.

Точно угадав его мысли, Оля сказала:

— О том, что с тобой случилось, мне написала подруга и мама. А что произошло с женитьбой, наверное, было неизбежным, что ли… — Повернувшись к нему, она не спускала с его лица пристального, изучающего взгляда.

Многое хотелось сказать ей, но Илья не смел. Одно знал твердо: что забыть эту девушку ему будет невозможно. Комкая в кармане носовой платок, Илья устало опустился на верхнюю ступеньку школьного крыльца. Оля села рядом.

Осенний вечер был тихим, светлым. В домах и на улице начинали вспыхивать редкие огни.

— Как там мои батя с мамой?

— Все по-прежнему.

Незаметно разговорились. Стали вспоминать о жизни в Шиханской, о доме отдыха.

— Ты тогда торопилась домой, сапожки вот эти хотелось примерить. А мне нужно было почитать тебе свои дневники… Так получилось, что и адреса твоего не успел записать… А там учеба, дела…

— Ты как будто оправдываешься… Ничего не поделаешь, меня всегда домой тянет. — Оля вздохнула. — Еще летом, когда ты потерял казенные деньги, я чувствовала, что в твоей женитьбе не все было искренним и чистым… Ты меня прости за этот разговор. Я всегда говорю, что думаю.

— Это хорошо, Оля! — От ее слов в душе у него что-то дрогнуло.

В казарме кавалерийского полка проиграл вечернюю зорьку трубач.

— Мне пора, Илья Иванович… Дома ворох непроверенных тетрадей. Если ты не уедешь, завтра заходи. Поговорим… — Она провела теплой, ласковой ладонью по его лицу и, легонько пожав ему руку, исчезла за школьной дверью.

…Из города Илья уехал ночным поездом. Он не мог позволить себе остаться даже на один день. То, что произошло за последнее время, пока не давало ему права на это. «И как было бы хорошо и чисто…» Боль от таких слов не утихала. Он с грустью отдался облегчающему чувству свободы и временного отдыха. Так было и в Петровке, когда они с братом засевали последнюю десятину, вытаскивали бороны на межу, складывали на телегу и ехали домой, где их ждала горячая баня, хрустящий березовый веник, улыбки родных и близких, сующих им в руки чистое белье и кусок мыла. Тогда он знал, что завтра не надо вставать рано, идти по холодной росной траве, искать в утреннем тумане посапывающих на пригорке быков и тащить за рога к ярму. Это был радостный отголосок светлых воспоминаний, которые еще нередко вспархивали в сознании, как под ногами степные перепела, покидающие весенние гнездовья. Уезжая, он надеялся на будущую встречу, а надежда — одно из самых прекрасных человеческих свойств.

Поезд мчался вперед, покачивался и потрескивал старенький вагон. В окно врывался знакомый горьковатый дымок, напоминающий родную уральскую степь.

Загрузка...