– Вот Пушкин пишет: «Отку2пори шампанского бутылку иль перечти «Женитьбу Фигаро»…» Имеется в виду, что когда тебя заела тоска, нужно напиться, а то почитать какую-нибудь веселую ерунду.

– Ну и что? – для проформы спросит Наталья Сергеевна, не отрывая глаз от своей любимой передачи «Система грез».

– А то, что хотя Пушкин был и великий поэт, я бы его поправил. Надо было так написать: откупори шампанского бутылку и перечти «Женитьбу Фигаро». Всего и делов-то, что заменить союз «или» на союз «и», а уже совсем другое послевкусие и букет.

Наталья Сергеевна тяжело вздохнет и скажет:

– Ты бы лучше подумал, как нам разжиться средствами на ремонт.

Тем не менее до скандалов у них дело не доходило, и отчасти по той причине, что Владимиру Ивановичу было не до того. В те поры он живо заинтересовался вопросами воспитания детей и подростков, поскольку за неимением собственных наследников находил массу скверностей у чужих. Все-то ему казалось, что новое поколение и по-русски разговаривает не так, и ведет себя на людях непозволительным образом, и одевается не по-людски, и думает не о том. Уже его произвели в старшие научные сотрудники, уже им с женой выделили земельный участок на станции «Отдых», что по Казанскому направлению, уже взяли верх демократические настроения и как-то сам собой рассосался большевистский режим, а он все никак не мог решить для себя вопрос, отчего это новое поколение и по-русски разговаривает не так, и ведет себя на людях непозволительным образом, и одевается не по-людски, и думает не о том. Положим, сидит он на институтском митинге, созванном на предмет поддержки Межрегиональной группы, а сам рисует в воображении Всероссийское родительское собрание, на котором он держит речь:

«Соотечественники, братья, – апеллирует он к бескрайней аудитории, – послушайте, что скажу… Нечто происходит с нашими детьми нехорошее, предвещающее если не общенациональную катастрофу, то, по крайней мере, государственную беду. Обратите внимание: нынешнее поколение подростков маловоспитуемо, плохообучаемо и физически нездорово, точно кто порчу на них наслал. А может быть, и впрямь тут имеет место порча, – только опирающаяся на вполне материальное основание, подчиненная объективным причинно-следственным связям и обнаруживающая четкую историческую канву. То есть ясно, откуда веревочка вьется и в чем причина упадка сил.

Когда в России еще знали Бога, подросток мало-помалу превращался в человека через родовое предание, основанное на заповедях Бога-отца: убивать людей не годится, красть нельзя и блудить не нужно, а нужно добывать хлеб насущный в поте лица своего, чтить отца с матерью и непрестанно думать о Судном дне. А потом Россия разошлась с Богом, причем разошлась безболезненно и хладнокровно, – тут-то порча и завелась. Это еще когда, откуда ни возьмись, объявились молодые люди, которые решили, что как раз убивать людей можно и даже нужно, если они причастны к отправлению самодержавия, и красть можно, если похищенные ценности идут на борьбу угнетенных против угнетателей, а хлеб насущный сам посыплется с неба, если упразднить частную собственность на средства производства и хорошенько прижучить культурный класс.

В том-то вся и беда, что мы слишком охотно и безоглядно приобщаемся к новизне, слишком легко меняем старых богов на новых, Перуна и С° на Христа, Христа на Маркса, Маркса на рубль целковый и телепередачу «Система грез». Вот романо-германцы столетиями держатся одной и той же иерархии ценностей: труд, семья, счет в банке и Бог по воскресеньям, – а у нас то «православие, самодержавие, народность», то «грабь награбленное», то «парень в кепке и зуб золотой».

Сдается, это все идет от национального комплекса неполноценности, воспитанного в нас четырехсотлетним отставанием от романо-германской цивилизации, – оттого нет в нас этой самодостаточности, которая обеспечивает плавное движение и стабильность, оттого мы так переимчивы (Гоголь называл сие свойство «обезьянством»), так нервно-внимательны ко всему, что происходит западнее Двины. У них появится мода на позивитивизм, пойдут изыски в области архитектуры, выдумают левоцентристскую оппозицию – мы тут как тут; у них только-только выйдут из печати «Три мушкетера», как у нас их уже зачитают до дыр; у них едва откроется движение феминисток, а русские бабы уже отказываются рожать. Недаром наше излюбленное национальное занятие состоит в том, чтобы на чем свет стоит костить собственное отечество, чего нигде в мире нет и не может быть.

Что же дальше? Чего следует ожидать, сгорая от любопытства и трепеща? Еще какое-то время народ продержится на аккумулированной нравственности, наработанной нашими пращурами за тысячелетнюю историю Руси, а потом над страной нависнет если не общенациональная катастрофа, то государственная беда. Ведь у нас никогда не существовало традиционной системы воспитания, которая есть, например, у японцев, и всякий родитель старался, кто во что горазд, больше надеясь на то, что человек как-нибудь сложится сам собой. Между тем само собой ничего не делается, и стоило отпустить вожжи, как на первые роли немедленно выдвинулась всякая сволочь, частью даже из ворья, установилась гегемония дурного вкуса, потому что демократия – это прежде всего господство непросвещенного большинства, этические нормы потеряли свою силу и стало можно почти все из того, что прежде было неаристократично, зазорно или нельзя.

Впрочем, считается, что поведение человека слишком зависит от внешних обстоятельств, и никаким воспитанием его не проймешь, если, положим, вокруг свирепствует голод или могут поставить к стенке за анекдот. Приведу пример из классики; вот Зощенко пишет: «Тут уж ничего не поделаешь: в хорошие времена люди хорошие, в плохие – плохие, в ужасные – ужасные». Это, конечно, вздор. На то поколения наших предков и выдумали этику белой расы, чтобы человек мог противостоять своему времени, всегда и повсюду более или менее враждебному его аномальному естеству.

Слава тебе, господи, романогерманцев еще кое-как спасает школа капиталистических отношений и гигиеничный протестантизм, а нам, бедолагам, что остается, хотя бы мы и охотно заимствовали чужие обычаи, праздники, понятия и слова? Это мы-то, подарившие миру неэвклидову геометрию, электрическое освещение, радио, телевидение, культ книги и самолет!

Не уважаем мы свою страну – вот в чем полбеды – свою страну и самих себя. Вторая половина беды такая: если у нас резали прохожих ни за понюх табаку, когда малыши еще воспитывались на сказках Пушкина, то что же это будет, когда заявит о себе поколение, воспитанное на телефонной книге и расписании поездов…»

Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его голос покроет громоподобный аплодисмент.

Вообще люди живут скучно. То есть огромное большинство людей живет как бы скучно, по раз и навсегда заведенному образцу. Кое-кто, конечно, ухитряется в тюрьме отсидеть, побывать в заложниках, пять раз жениться, эмигрировать и репатриироваться, но главным образом наш брат существует так невыразительно, обыкновенно, что в хорошей компании ему бывает не о чем рассказать. Он, как правило, редко когда уезжает далеко-далеко, а то и вовсе не покидает просторов какого-нибудь Головотяпского сельсовета Холуйского района Разудалой области; как женится на однокласснице, так и живет с ней до гробовой доски; весь земной срок работает путевым обходчиком и по десять лет носит одно пальто.

Хорошо это или плохо? – вроде бы хорошо. По крайней мере, представитель суетливого меньшинства, успевающий эмигрировать и репатриироваться, так и оставляет эту юдоль дурак дураком, а нашему брату ничто не мешает исполнить главное дело жизни, именно хорошенько обдумать себя в природе и природу внутри себя. Если это дело худо-бедно задается, то и умирать уже не так тошно, и жить значительно веселей.

Вот и Владимир Иванович Пирожков прожил сорок лет с лишним как-то незаметно, как растут дети, деревья и строительные леса. Он даже ни разу не ударился в загул, что иногда случается с русским человеком, особенно если он вдруг додумается до антагонизма между природой и личным «я». Вся его жизнь складывалась, в сущности, из таких неброских событий дня: утром завтрак, на который подавалась обыкновенно яичница с колбасой, поездка на работу в туго набитых вагонах метрополитена, собственно работа в научно-исследовательском институте синтетических материалов, обед в рабочей столовой на соседнем заводе металлоконструкций, опять работа, потом поездка домой и наконец ужин с женой под бутылку-другую пива и необязательный разговор. Например:

– Надо написать заявление в ЖЭK, – скажет Наталья Сергеевна, – насчет этих чертовых разводов на потолке.

– Вот ты и напиши, – отзовется Владимир Иванович, задумчиво ковыряясь в своей тарелке, словно он рассчитывает найти в ней что-нибудь экстренное, вроде щипчиков для ногтей.

– Все я да я! А ты у меня на что?

– Да я бы написал, только боюсь, что у меня получится ерунда. Что-то меня последнее время постоянно заносит не туда – начинаю за здравие, а кончаю за упокой. Позавчера, например, велели мне составить опись израсходованных реактивов, а я уперся в наречие «когда» и написал целую филологическую статью относительно корня «гда». Нет, это действительно очень интересно: что это было за реликтовое слово такое – «гда»? Ведь должно же оно было иметь какое-то самостоятельное значение, если из него вышли, в частности, наречия «когда», «тогда», «никогда», «всегда»?..

Как только с ужином бывает покончено, Наталья Сергеевна принимается за телевизор, а Владимир Иванович моет посуду и после усаживается за книгу, подперев голову кулаком. За окном уже темным-темно, где-то постреливают, звезд не видно (в Москве звезд вообще не видно), и только высоко висит половинка луны, как будто подернутая плесенью, а он держит в руках «Историю Французской революции» Тьера и то вперивается в текст, перебирая губами, то вдруг накуксится и молчит.

Единственно на пятьдесят первом году жизни Пирожков попал в одну нехорошую историю, и его существование на некоторое время окрасилось в мрачные, мучительно-увлекательные тона.

Как-то в начале зимы, когда Владимира Ивановича поставили замещать заведующего лабораторией, который на старости лет заболел коклюшем, ушлые люди подсунули ему на подпись два фальшивых счета и одну воровскую смету в двадцать семь миллионов рублей на тогдашний счет. Пирожков подписал бумаги не глядя, и вскоре дело приняло драматический оборот. А именно подлог был обнаружен в районной налоговой инспекции, завели уголовное дело, с Владимира Ивановича взяли подписку о невыезде, и следователь на первом допросе обрисовал ему такую убийственную перспективу, что бедняга серьезно занемог и даже дня с четыре лежал в бреду. Самое страшное было то, что, оказывается, в родной стране можно было запросто угодить в тюрьму, отнюдь не будучи закоренелым уголовником, а напротив, будучи распорядочным человеком, живущим в ладу с законом, которого по случаю оставили в дураках. Эта аномалия представлялась ему нестерпимой, и он уже стал подумывать о том, как бы наложить на себя руки, но так, чтобы самоубийство осуществилось как можно безболезненнее, гигиеничнее и не вдруг.

Впрочем, с течением времени суицидальные мысли его отпустили, поскольку Владимир Иванович просто устал бояться, и он часами рассматривал потолок. То ему виделись здания причудливой архитектуры, то южные острова, а то рисовалась такая картина: узкое, полутемное помещение, двухъярусные металлические нары, голые мужики, сплошь татуированные и с нечеловеческими лицами и которые безостановочно дымят и режутся в карты, вонючее белье, развешенное под потолком, воздух такой спертый, что, того и гляди, сердце остановится, а он стоит посредине на табурете и держит речь:

«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Когда Фрэнсиса Бэкона (не художника, а мыслителя и лорда-канцлера) посадили в тюрьму за взятки, он громогласно заявил: «Это не мое преступление, а преступление моего века». Мы пойдем дальше англичанина и выдвинем такую доктрину: вообще виноватых нет! Есть несчастные, умалишенные, кого черт попутал, а совсем виноватых нет. Тем более что главная причина всех наших несчастий таинственна и двояка: это или отсутствие души, или наличие души, которая все чего-то требует, мается и болит.

Вот, скажем, романогерманец, – этот знает, зачем ворует: затем, чтобы на украденные деньги открыть собственное дело и планомерно обирать несчастный пролетариат. А русский черт его знает из каких резонов ворует; частью потому, что ему ужасно хочется выдвинуться из ряда обыкновенного, и он лучше полжизни за решеткой отсидит, чем тридцать лет будет разносить почту, частью затем, чтобы после выкинуть что-нибудь совсем уж нелепое, например, основать новую религию для банкиров и фабрикантов, в пику христианству, апеллирующему к беднякам, или купить остров в Карибском море, или задарить Скупщину, чтобы в его честь переименовали Белградский университет. Но вот он засядет на своем острове, посидит-посидит, подумает-подумает, и вдруг перед ним во весь рост встанет величайший из проклятых русских вопросов, а именно «ну и что?».

Это страшный вопрос, даже гибельный для человека, потому что он ставит под сомнение все и вся. У нас в России потому и обороноспособность низкая, и производительность труда, как в Гватемале, и воды горячей не бывает, что средневзятый Иванов в понедельник выдумает стул на воздушной подушке и даже во вторник начнет его сооружать в материале, но в среду вдруг запьет из-за этого самого «ну и что?».

Словом, душа – это, конечно, прекрасно, но она же – источник различных недоразумений и неудобств. В том-то все и дело, что нет в нас этой жизнеутверждающей туповатости, этой доли здорового идиотизма, которая сглаживает углы, размывает линию горизонта и не пускает мысль дальше ближайшего четверга. Ведь как подумаешь, например, какие омерзительные химические процессы охватят твое тело вскоре после кончины – твое обожаемое тело, мытое-перемытое, – так сразу волосы встанут дыбом, и подумаешь: к чему все? А романогерманец постоянно думает о налоге на недвижимость, во всяком случае о другом. Недаром наш народ пьет без меры, ибо водка – всепобеждающее снадобье от души.

Откуда она взялась в нас, эта самая душа – вопрос темный, то есть опять же предполагающий множество разных ответов взамен безусловного, одного. Может быть, это от бедности, вековечной и неисчерпаемой, как познание, потому что быть бедным в богатейшей стране мира – это вообще очень развивает, оттачивает мысль и сосредотачивает внимание на себе. Возможно, тут сказалось наше географическое положение, то есть по преимуществу длиннющие, томные зимние вечера, когда и не захочешь, а додумаешься до пересекающихся параллельных или неотзывчивости Христа. A то всему виной наша неполная занятость, располагающая к досужему релятивизму и витанию в облаках. Не исключено, что дело упирается в неразрешимое противоречие между европейским образом мышления и азиатским способом бытия.

Как бы там ни было, душа испокон веков сбивала нас с истинного пути. От нее, собственно, и происходит наша расслабленная экономика, потому что какая уж тут капитализация и норма прибыли, если душе неуклонно требуется расстаться с телом, причем обязательно в ночь с четверга на пятницу и в Ницце, но сначала побить в тамошних ресторанах венецианские зеркала. От нее же, собственно, и наша неустойчивая обороноспособность, потому что у нас солдат редко когда мечтает стать генералом, а мечтает он о том, чтобы «землю в Гренаде крестьянам отдать» или от тоски по дому пропить свой автомат и форменное белье. Но главное, душа вечно мешает нам остановиться на чем-то простом и приемлемом, а все она рвется куда-то, задыхается и горит. Взять гражданина Минина, национального героя и спасителя отечества от польских оккупантов: казалось бы, живи себе в свое удовольствие, наслаждайся плодами победы и почетом от современников, а он вдруг что-то затосковал, спился с круга и умер в расцвете лет. Кстати заметить, мы так настрадались в историческом плане, как никто в мире не настрадался, между тем страдание – это то, чем душа наливается, как яблоко соками земными, и со временем обостряется, как хроническая болезнь…»

Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его слова покроет жидкий аплодисмент.

Однако же уголовное дело по факту использования служебных полномочий в корыстных целях, как это у нас случается сплошь и рядом, вскоре развалилось само собой. Тут-то Владимир Иванович и почувствовал, может быть, впервые в жизни, что обыкновенная, неприключенческая жизнь, идущая, как часы идут, на самом деле заманчива и даже как-то особенно хороша. Утром за завтраком, наслаждаясь огненно-горячим кофе со сгущенным молоком, яйцом всмятку и бутербродом с жареной колбасой, он листал журнал «Огонек» и умильно думал о том, какие же все-таки молодцы работают в этом издании, умеющие и обывателю потрафить, и ублажить просвещенное меньшинство. В метро, по пути на работу, он смотрел в окно, исцарапанное матерными словами, или по сторонам и приходил к заключению, что только в Москве можно повстречать за один раз столько очаровательных женских лиц. На работе он ни о чем постороннем не думал, но в обеденный перерыв, в столовой завода металлоконструкций, ему приходило на мысль, что коли внимательно отнестись к самой простецкой еде, например, к борщу по-московски или свиной поджарке с гречневой кашей и свежим огурцом, то можно получить такое же эстетическое удовольствие, как если посмотреть содержательное кино. На обратном пути он опять размышлял об исключительных свойствах славянской красоты, а дома вступал с Натальей Сергеевной в такой, например, необязательный разговор:

– Если заселить Фрисландию выходцами из Тверской области, – говорил он, – то вскоре там начнутся перебои с электричеством и выйдет из строя водопровод. А если заселить Тверскую область выходцами из Фрисландии, то сразу туда повалит в эмиграцию полстраны. Спрашивается: почему? Скорее всего потому, что тверяки слишком огорчены строем и движениями своего внутреннего мира и решительно им наплевать на ухабистую мостовую и дырявый водопровод. А романогерманца ничто не отвлекает от созидательных трудов по благоустройству родной земли…

– Ну не знаю! – скажет ему жена. – Ты вот не смотришь телевизор, а там сейчас идет замечательный сериал. Это из жизни простых ирландцев, у которых какой-то червячок сожрал все картофельные поля. И что же ты думаешь: такие там бушуют страсти, такие развиваются душещипательные отношения, про какие слыхом не слыхивали твои преподобные тверяки! Вообще безумно интересно следить за ходом действия, как они там влюбляются и воюют за идеал. Например, приходит домой фермер Дэвид Ортон, пожилой уже мужчина, а его жена занимается с батраком…

Пирожков:

– Сколько раз я тебе говорил, что смотреть телевизор так же неприлично, как, прости, мочиться в лифте, и так же вредно, как бить детей. Ты вот что прими в расчет: русский человек вообще чистоплотен, он регулярно бывает в бане, ходит в чистых рубашках и моет руки перед едой. Но посмотришь на его покосившиеся заборы, на захудалые города и неизбежно придешь к заключению, что русские свое тело любят, а свою страну – нет. Иначе они из кожи вон лезли бы, чтобы наладить пути сообщения или хотя бы выкрасить свои жилища в жизнеутверждающие цвета.

Наталья Сергеевна:

– Вот потому народ и смотрит телевизор, что кругом разруха, а по первому каналу показывают исключительно красоту. Возьми этих самых ирландцев из сериала: вроде бы отсталая страна, а Дэвид Ортон сроду жене слова черного не скажет, и пьет аккуратно, и одевается, как наши профессора. Он даже своего батрака-разлучника убил, как Онегин Ленского, а не то что при помощи дрына, как наше очумелое мужичье. Потом, это уже в 54-й серии, его жена безумно раскаялась, и они зажили по-прежнему, душа в душу. Сына отдали в какое-то религиозное училище, а дочь вышла замуж за фирмача…

Пирожков:

– Черт его знает, в чем тут причина, что мы так халатно относимся к внешним проявлениям бытия. Может быть, потому мы такие романтики, что в России каждый третий год бывает неурожай, или оттого, что у нас что ни правительство, то собрание сволочей. В этом смысле, кстати сказать, телевидение могло бы стать инструментом просвещения, проводником бытовой культуры в массы, поскольку ящик изо дня в день смотрят сто сорок миллионов идиоток и дураков.

Тут Владимир Иванович вдруг накуксится и его лицо примет мечтательное выражение: это он уже живо представлял себе, как завтра вечером появится на экране телевизионного приемника в светлом пиджаке и темном галстуке, проникновенно посмотрит в глаза невидимому собеседнику, сдвинет брови и заведет:

«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Россия – это страшная, бестолковая, неухоженная страна, в которой живут самые красивые люди в мире. Не сказать, чтобы мы были физически красивы (это не считая наших прекрасных женщин), и даже скорее мы невзрачны на первый взгляд, а в том таится обаяние русского человека, что он заключает в себе сумму чудесных свойств. Это удивительно, но, отравленный азиатчиной и замученный государством, он, как правило, любовен, ориентирован на возвышенное, широк, открыт, жертвенен, незлопамятен, чувствителен, добродушен – словом, глубоко культурен по-человечески, даже если он сморкается двумя пальцами и носки меняет не каждый день.

В том-то и весь фокус, что в наши подъезды войти тошно, урны существуют для проформы, изящно одетого человека увидишь только во сне, а между тем русак, взятый как среднеарифметическое, представляет собой едва ли не высший подвид человека разумного, во всяком случае, он уникально культурное существо. В частности, это значит, что он, во-первых, чтит человека и все живое, знает, что такое честь, и в любой ситуации ведет себя как испанский гранд, что он широко образован, хотя и не глубоко, непрактичен в денежных делах до глупости, находит больше жизни в Лизе Калитиной, чем в жене, и может две ночи напролет толковать о переселении душ.

Правда, культурному русаку всего-навсего триста лет. Этот возраст следовало бы признать юношеским, если бы за три века мы не наворотили таких дел в области литературы, изящных искусств, государственного строительства, науки фундаментальной и прикладной, что прознай о наших достижениях романо-германский мир (который никогда особенно не интересовался тем, что происходит восточнее Двины), он был бы неприятно ошеломлен. Наверное, дело в том, что мы слишком засиделись, закисли в осаде между татарами и Речью Посполитой, и когда дорвались при Петре Великом до светоча европейской цивилизации, то и развернули бурную работу в культурной сфере, панически наверстывая упущенное, и в результате выработали человека такой организации личности, о которой доселе не ведал романо-германский мир.

Конечно, этот тип личности можно провести и по кафедре психиатрии, хотя бы потому, что судьба персонажей у Достоевского ей отчасти интереснее, чем собственная судьба, и слово для нее в течение трехсот лет значило больше, чем дело, вера – больше, чем знание, иллюзия, – чем действительность, каковые противоестественные предпочтения впоследствии дорого обошлись. Потому что культурному русаку исстари не нравились имперские реалии, конституционная монархия, Победоносцев, а нравились бомбисты, интернационалисты и Лев Толстой.

И все-то у нас складывается вопреки и наоборот, например, романтические настроения способствуют упрочению диктатуры, а дикие условия родной жизни напрямую пестуют высокодуховное существо. Ведь русскому человеку ничего другого не оставалось, как только уйти в себя, сосредоточившись на возвышенном и идеальном, поскольку его обложили со всех сторон. С одного, так сказать, фланга, первобытный отечественный капитализм, стоящий на правиле «Не обманешь – не продашь», Микула Селянинович с деревянной сохой и грошовая цена человеческого труда. С другого фланга насела православная церковь с ее удручающей нетерпимостью, постами, непросвещенным клиром, синодальностью и табу. Спереди напирала азиатская государственность, отправлявшая свои функции через взбалмошных Угрюм-Бурчеевых, и во главе с деспотом древнеперсидского образца. А сзади не давала ходу беспросветная всенародная бедность, неприличная, по европейским меркам, еще в пору Крестьянских войн. Кабы у нас в России воблаговременье свершилась Великая буржуазная революция, на манер французской, то еще наши прадеды с головой ушли бы в акционирование и парламентские склоки, а так им пришлось довольствоваться домашним музицированием, чтением вслух «Записок охотника» и бесконечными словопрениями на тот счет, есть ли Бог, или кругом «одна химия», а Бога как раз и нет.

Вот почему Запад не нуждается в России, и она ему даже неинтересна: потому что мы закоснели было в правилах XIX-го столетия, потому что русская цивилизация – это прежде всего культура в таких ее проявлениях, как художественность, стиль человеческого общения, иерархия ценностей, адекватная замыслу Божию насчет человека как отдельного существа….»

Ну и так далее, вплоть до того момента, когда приспеет пора вообразить себе реакцию невидимого собеседника, который, сидя у телевизионного приемника, наверное, только кашлянет и вздохнет.

Евангельские слова «ни один волос с головы вашей не упадет без воли Божьей», полагаем, еще и так следует понимать, что Вседержитель опекает только те народы и гражданские сообщества, которые этого заслуживают, а все прочие оставляет на расправу естественному ходу вещей, то есть пускает это дело как бы на самотек. Вот, скажем, немцы: эти так опростились со времен Гегеля и Фейербаха, что уже не понимали простой выгоды и слишком зарвались в своих претензиях на мировое господство под руководством Адольфа Гитлера, последнего романтика в Европе, и за это Германия была временно стерта с лица земли. С другой стороны, монголы уже тысячу лет тихо-мирно сидят в своем дальневосточном углу и перебиваются с петельки на пуговку за то, что романтик Чингисхан обязался навязать Ясу всему подлунному миру, но зато теперь у них не бывает катаклизмов, успешно развивается скотоводство и помаленьку отстраивается столичный город Улан-Батор.

Что же до России, то, кажется, Недремлющее Око взяло нас на особый контроль с того самого времени, что Александр Радищев провозгласил непримиримую трехстороннюю вражду между барином, земледельцем и батраком. В качестве противовеса стихии бессмысленного мятежа, Вседержитель было предложил нам небывалый расцвет художественной культуры и научно-технической мысли, но поскольку миром испокон веков правит глупость, наши деды манкировали этими несомненными благами и поставили-таки свой зловещий социальный эксперимент. За это самоуправство мы были отданы на растерзание естественному ходу вещей, и оказалось, что: истреблен наиболее разумный и самодеятельный элемент, составлявший корень нации; многомиллионные жертвы и неизмеримые страдания были напрасными, потому что закон естественного отбора отменить нельзя, а если и можно, то себе на погибель; Россия превратилась в заурядную восточноевропейскую страну, где большинство населения составляют деграданты и инвалиды с младых ногтей; на хозяйстве сидят тридцатилетние хищники, которые едва подозревают о существовании запятых. Словом, ничего не проходит бесследно в этом сомнительнейшем из миров.

Как дела складываются у народов и гражданских сообществ, точно так же бывает и у людей: если ты не безобразник и не зловредный идеалист, то уголовное дело по обвинению в превышении должностных полномочий непременно рассосется само собой. И даже, может быть, тебе воздастся за доброкачественный нрав и обыкновенные положительные дела.

Вот и Владимир Иванович Пирожков в середине 80-х годов прошлого столетия получил от своего института шесть соток угодий по Казанской дороге, в районе станции «Отдых», в том месте, где заброшенная узкоколейка поворачивает на водонапорную каланчу. Пирожковы обнесли участок штакетником, самосильно построили домик, очень похожий на карточный, противоправно снабдив его буржуйкой на случай ранних холодов, разбили пару клумб под излюбленные российские гладиолусы, взбодрили пару грядок под разный овощ, посадили смородину, крыжовник, облепиху и зажили на своих сотках наездами с майских праздников по октябрь. Утренним делом они на ветерке пили чай с молоком и кушали бутерброды с овечьим сыром, потом до обеда копошились в земле и по хозяйству (Владимир Иванович вздумал устроить водопровод), после обедали, но не по-городскому, а долго и с чувством, и после опять работали чуть ли не дотемна. Когда на Казанское направление уже вовсю наваливались сумерки, Владимир Иванович с Натальей Сергеевной бок о бок устраивались на крылечке и молчали, думая о своем. Владимир Иванович иногда думал о том, о чем, казалось бы, могла думать его жена.

Прежде они никогда не ездили на электричках (ну, может быть, по молодости лет раз-другой до станции Планерная покататься на лыжах), и теперь вдруг этот способ передвижения пришелся им по душе. Приятно было почувствовать, как поезд тронется, словно ни с того ни с сего, и плавно потянется вдоль перрона, приятно было увидеть в окне вагона приметы вроде бы иной цивилизации, а именно: пакгаузы, почерневшие от дождей, бетонные заборы, исписанные матерными лапидарностями, какие-то все сарайчики, сарайчики, дачные платформы, замусоренные сверх всякой меры, жидкие перелески, шлагбаумы, за которыми в другой раз обнаружится лошадь, запряженная в телегу на резиновом ходу, свежевспаханные поля, бараки железнодорожников с палисадниками в цвету. И до того эти милые картины убаюкивают душу, измученную урбанистической действительностью, что поневоле улыбнешься словно бы про себя, словно приятной мысли, невзначай пришедшей тебе на ум. Вдобавок ко всему, народ в вагоне едет пресимпатичный – дачники, особенный подвид русского европейца, который всю дорогу толкует о перипетиях борьбы с медведкой и принципиальной разнице между аммиачной селитрой и фосфорной кислотой.

Единственно Пирожкова раздражали в электричках многочисленные попрошайки, таскавшиеся из вагона в вагон и клянчившие милостыню под нелепые басни про спаленные жилища, гибельные болезни и похищенные паспорта. В таких случаях Владимир Иванович прятал глаза, морщился, как от боли, и при этом думал о том, что можно значительно проще достучаться до такой благодарной аудитории, если развить перед ней какую-нибудь благородную социальную мысль, способную увлечь даже фанатика клубники и огурца. Минута-другая, и Пирожков уже видел внутренним зрением, как он заходит в вагон электрички, становится у дверей, держа на отлете фетровую шляпу с широкой траурной лентой, и заводит обычную свою речь:

Загрузка...