Как было. Ларке — пять.
Три скамейки во дворе дома. Или две? Не важно. Обдерганные до неприличия, до прозрачности кусты шиповника. Тропка спрямляет путь от подъезда к выходу на улицу. Так бы идти в обход, по тротуарам, а по тропке вдвое короче. Ларка играет с совком, пытается копать слежавшуюся землю. Желтенькая курточка, серые колготки, веселые зеленые сандалики с бабочками. Белесые волосики перевязаны резинками и разделены на два смешных пучка. Светка сидит от нее в метре, по привычке уткнувшись в смартфон. На шее — платок. Типа, стиль. А из-под короткого плаща проглядывает затрапезный домашний халат, бледно-голубой, памятный еще по семейной жизни. Или то и вовсе была ночная сорочка? Впрочем, вряд ли.
Дома Светка отказалась принимать его наотрез. Нечего смотреть, как устроилась, не твоего собачьего ума дело, все тебе глаз на чужом добре помозолить неймется — так было сказано. Сухарев и не возражал. Ему просто хотелось побыть с дочкой, а в четырех стенах или на открытом воздухе — какая разница? На солнышке даже предпочтительней. Свежо.
— Здравствуй, Лариса.
Он наклоняется. Тень его накрывает Ларку целиком, будто проглатывает. Девочка поднимает на него большие карие глаза и говорит:
— Я — Лала!
Звонко. Смешно. Сухарев улыбается.
— А я — твой папа!
Ларка кусает губку, щурится, закрываясь совком от соскальзывающего с Сухаревского плеча солнца.
— Мой папа — говнюк!
Эхо бьется о стены многоэтажек. Становится холодно и тошно, но он не подает вида. Только оборачивается к бывшей жене.
— Свет, разве так можно?
Светка не умеет смущаться. Не знает стыда. И всем видам защиты предпочитает атаку.
— А что, разве не так? — она поднимает голову.
— Нет.
— Ой, а ты, получается, у нас замечательный человек?
Ларка сердито бьет его совком.
— Ты — говнюк!
Умереть было бы проще. Но Сухарев даже находит силы на улыбку.
— Ларочка, так же нельзя.
Он отводит совок ладонью, но дочь упряма, бьет снова и снова, и снова.
— Говнюк! Говнюк! Плохой!
— Лара, иди к маме, — окликает ее Светка.
Ладонью она хлопает по скамейке рядом с собой. Так, наверное, можно подзывать собаку. Ларка встает у ее ноги. Верная дочка. Забраться самой на скамейку ей не под силу, и она сопит, возя совком по доскам.
Сухарев сдается.
— Давай подсажу, — наклоняется он.
Ларка тут же начинает орать.
— Уйди! Уйди! А-а-а! Ты плохой!
Уже приподняв ее на несколько сантиметров, он возвращает дочь на землю и прячет руки. Будто обжегся. Невидимый ожог идет через сердце.
— Света.
— Нечего ее трогать.
Светка откладывает телефон и грубо, чуть ли не за шкирку, усаживает дочь рядом с собой.
— Говнюк! — снова достается Сухареву.
Совок грозит ему из детского кулачка.
— Посиди уже смирно! — шипит на Ларку Светка. — Я сейчас поговорю, и мы пойдем домой.
— Я думал… — начинает Сухарев.
— Думал, она бросится тебе на шею? — Светка фыркает. — Она прекрасно знает, кто ты, и что ты сделал!
— Что я сделал? — не понимает он.
— Бросил нас!
В глазах Светки горит обвинительный огонь. Она не отступает, даже когда лжет. Она лжет, даже когда знает правду.
— Но это же ты…
— А ты меня не остановил!
— Я был на работе, когда ты с каким-то Максимом… я только по записке… Пришел — ни тебя, ни вещей…
Светка отворачивается. Сухареву кажется, что его слова бьются о бронированный Светкин затылок и черной шелухой сыплются на землю. Достаточно поворота головы, и ты кричишь впустую, может, лишь по касательной задевая щеку. Он умолкает.
— Все? — косит глазом Светка.
Сухарев смотрит на дочь. Ларка насуплена, Ларка напоказ склоняется головой к материнскому боку.
— Как я буду с ней разговаривать, если я — говнюк? — спрашивает Сухарев.
— Ну, как, — жмет плечами Светка, — ты не разговаривай, ты играй. Лара, ты хочешь поиграть с папой?
Ларка отрицательно возит головой по плащу.
— Не пачкай меня! — взрывается Светка.
Она отпихивает, отодвигает дочь. Сухарев не знает, что делать. Лег бы на землю, сжался в комок и сдох. Почему все так происходит в жизни?
— Я, наверное, тогда пойду, — говорит он.
Светка кивает. Она опять уже в телефоне. Пальцы бегают по виртуальным клавишам, набивая ответ невидимому адресату. В Сухареве возникает позыв схватить дочь в охапку и бежать, бежать, бежать.
Посадят, шепчет голос в голове. Похищение. Светка добьется срока. Сухарев сглатывает.
— Так, что?
— У тебя еще сорок минут, — бросает Светка.
Сухарев складывается, присаживается перед дочкой на корточки.
— Лара, а что ты любишь?
— Маму!
Ларка обнимает Светкин бок.
— А еще?
— Маложеное!
— Хочешь, я тебе куплю? — спрашивает Сухарев.
Ларка осторожно кивает.
— И мне, — добавляет Светка. — Шоколадное или крем-брюле.
Тогда он трогает Ларку за сандалик.
— А я уже не буду тогда говнюк?
Звучит это заискивающе и стыдно, только ничего с собой поделать Сухарев не может. Ларка прищуривает один глаз, словно оценивает возможные перемены.
— Нет! — кричит она.
Светка пихает ее локтем — слишком громко. Сухарев подхватывается.
— Тогда я сейчас.
Уже по пути в магазин ему приходит в голову, что «нет» можно понимать двояко. И так, будто после покупки мороженого он больше не будет говнюком, и наоборот, что мороженое никакой индульгенцией ему не является. Сухарев выбирает первый вариант. Хочет в него верить.
Он покупает три вафельных стаканчика и несет их, прижав к груди, как когда-то Ларку из роддома.
— А попить? — спрашивает Светка.
— Ты же не говорила, — отвечает он.
— Господи! И кто ты после этого?
Три стаканчика. Разные скамейки. Сухарев не ест, наблюдая, как Ларка облизывает верхушку мороженого розовым язычком. Жмурится от удовольствия. Совок отложен в сторону, но находится под рукой, чтобы врезать, если кто-нибудь покусится. Вот хоть Сухарев.
— Что нужно сказать папе? — наклоняется к дочке Светка.
Ларка нехотя отрывается от крем-брюле.
— Ну! — требует Светка.
Ларка смотрит на Сухарева.
— Папа — говнюк! — возвещает она.
Светка заливисто хохочет. Возможно, он стареет в этот момент на несколько лет, потом оставляет свой стаканчик на скамейке и уходит, забыв попрощаться.
— Вячеслав Юрьевич?
Сухарева деликатно тронули за руку, и он, вздрогнув, медленно, как кит, всплыл сознанием из воспоминаний.
— Да?
Женщина, наклонившаяся к нему, улыбнулась. Строгий костюм, назойливая брошка с камешком на отвороте.
— Вам придется подождать еще минут десять.
— Хорошо, — сказал Сухарев.
— Марфа Степановна просит прощения.
— Ничего. Я понимаю.
Женщина еще раз улыбнулась и ушла за стойку. Сухарев пошевелился в кресле, в очередной раз оглядывая помещение. Горели настенные светильники, но свет их был приглушен, томен, и вкупе с темно-синими переливчатыми обоями будоражил воображение, создавал ощущение причастности к чему-то тайному, запретному и нужный настрой. Что творилось, что творится, что прахом пойдет…
Слышались шорохи и скрипы, от стойки периодически наплывал сладковатый дымок ароматических палочек. Просторный затененный коридор, разделенный прозрачными занавесками, от дверей по ковровой дорожке уходил прямо в смертельно-алый, беспокоящий прямоугольник стены. Там прятался незаметный поворот, но казалось, будто это тупик, расстрельная, жуткая, приготовленная для посетителя сцена. Ну-ка, повернитесь к нам затылком, гражданин! Смотрите прямо перед собой!
Оглушительно тикали часы.
В нише помимо кресла с Сухаревым прятались низкий журнальный столик и кожаный диван. У стены напротив стояло пять простых стульев. Даже гипотетическая очередь к Марфе Степановне, исходя из предметов мебели, видимо, никогда не превышала десяти человек. Ну, разве что, кто-то, придя не по записи, согласился бы провести время ожидания на ногах.
Сухарев был рад, что оказался вторым по счету.
Случай у его предшественника, видимо, был сложный, и сеанс его продлевался уже третий раз. Впрочем, деньги уже были внесены в кассу, чек пробит, а Сухарев никуда не торопился.
Как было. Ларке — семь.
Первое сентября. Светка упросила Сухарева прибыть на школьную линейку. Ты же отец! Твоя дочь в первый раз пойдет в школу! Вот и поучаствуй в ее жизни. Ты же хочешь наладить с ней контакт? Или не хочешь? Пусть девочка увидит тебя на линейке. Пусть знает, что тебе тоже важно побыть с ней рядом в такой день.
Сухарев не испытывает энтузиазма. Наоборот, он думает, что ничего хорошего из этой затеи не выйдет. Только упустить случая увидеть Ларку не может.
Первые классы стоят у широкого крыльца. Родители с телефонами и фотоаппаратами тесно расположились с краю. Пять учителей хлипким кордоном защищают центральный вход. Мимо них проскальзывают ученики старших классов.
Небо синее. Асфальт выметен, желто-коричневые кучи осенних листьев громоздятся в отдалении. На ветках растущей у крыльца липы расселись сороки. Внимательные сороки очень хорошо ему запомнились.
— Дорогие дети! — говорит завуч, раскрыв папку. — Сегодня вы вступите в храм знаний. Сегодня начнется ваша новая, сознательная жизнь.
Сухарев не слушает. Он ищет глазами Ларку среди детей, построенных в короткие шеренги. В ухо ему дышат, просовывают над плечом руку со смартфоном, зовут Диночку, Вадика, чтобы посмотрели на маму.
Ларка — в третьем сегменте неровной, раздробленной «гусеницы». Тоненькая, светловолосая девочка с белыми бантами. В руках — букет с гвоздиками, розами и одной алой астрой. Темное платьице, белый фартук, серая курточка.
— …с тем, что вы вынесете отсюда, дорогие дети…
Лицо дочки, когда она замечает Сухарева, словно темнеет. Сухарев неловко, стесненно, чтобы никому не мешать, делает движение руками. Мол, вот он я, здесь. Прости.
— …с багажом знаний, с любовью нашего педагогического коллектива во взрослую жизнь…
Ларка вдруг ломает линию строя. С букетом наперевес она идет через площадку прямо к нему. Всем телом, удивленно, поворачивается завуч.
— Девочка?
Ларка ее не замечает. Стрекочет сорока, потом устанавливается удивительная тишина. И только легкие детские шаги дробят ее на фрагменты. Все смотрят на Ларку. Сухарев ждет дочь, как судьбу. Не убежать, не спрятаться за чужую спину. Холод собирается в животе. Болит, дрожит, звенит сердце.
Нет-нет-нет!
Ларка подходит к нему на расстояние вытянутой руки. Напряженный взгляд снизу вверх и поджатые губы не обещают ничего хорошего. Мелко трясется правый бант.
— Лара, — улыбается Сухарев, ощущая, что является сосредоточением внимания всех собравшихся на линейке.
Первоклашек, родителей, учителей. Всех. Даже сорок. Жуткое чувство. Наверное, как на предметном стекле.
Ларка что-то шепчет.
— Что? — наклоняется Сухарев.
Бамм!
В слитном выдохе окружающих его людей он не сразу соображает, что случилось. Что-то мокрое, мягкое, пахучее бьет его по лицу. Справа налево, слева направо, теряя мелкие, цветные части.
Букет!
— Зачем? — кричит Ларка.
Букет теряет лепестки. Головка астры скатывается под ноги.
— Зачем ты пришел? — кричит Ларка с искаженным, пугающе красным лицом. — Уходи! Провались! Говнюк! Ненавижу!
Где-то, видимо, хохочет Светка.
— Вячеслав Юрьевич?
Сухарев выдохнул, оттолкнулся ладонями от подлокотников.
— Да. Уже можно идти?
Женщина из-за стойки мягко улыбнулась. Возможно, он произвел на нее впечатление тем, что не стал скандалить по поводу задержки. Контингент, ищущий последней помощи у ведьм, гадалок, ведуний и ясновидящих, априори находится в стадии отчаяния и не может похвастаться выдержкой и крепкими нервами. Он, похоже, в этом смысле выделялся в лучшую сторону.
— Конечно. Идите за мной.
Женщина пошла впереди. Синие брюки. Того же цвета пиджак. Туфли на низком каблуке. От занавески пахнуло сладким. Алая стена приблизилась. Сухарев, шагая, смотрел на воротничок белой блузки, косо выбившийся у женщины из-за ворота.
— Сюда.
— Да-да, — сказал он, на мгновение потерявшись на повороте.
А так бы в стену лбом. Алое на алом.
Женщина остановилась под лампой у высокой двустворчатой двери. Дверь внушала, создавая ощущение значительности спрятанного за ее порогом. Сухарев ощутил холодок в животе и между лопаток.
— Марфа Степановна?
Женщина стукнула в створку кончиками пальцев и приоткрыла ее на сантиметр или два.
— Впусти его, Инночка, — раздался густой, хрипловатый голос.
— Пожалуйста.
Женщина тронула его за плечо, и Сухарев сам не понял, как оказался внутри. То ли шагнул, то ли пространство сдвинулось ему навстречу, то ли комната слизнула его языком паркета.
— Здравствуйте.
Он покрутил головой.
Углы обители Марфы Степановны тонули во тьме, колыхался темный тюль, за тюлем горбился комод, какая-то старинная мебель чудилась дальше. Бурая ковровая дорожка вела в центр помещения, к столу, покрытому зеленым сукном, и он, единственный, был освещен. Люстра с абажуром спускалась с невидимого потолка и сжимала стол в тесных световых объятьях.
— Проходи, — услышал Сухарев.
Он повернулся на голос и увидел женщину у задрапированного черным окна. Она курила, выпуская сигаретный дым в узкую щель форточки. Уличный свет клинком вонзался в изгиб стены.
Сухарев, пожалуй, и не заметил бы курильщицы, не обозначь она себя. Темное платье и серая кофта в полумраке комнаты были превосходным камуфляжем.
— Садись.
Марфа Степановна докурила и затолкала окурок в баночку на подоконнике. Она оказалась где-то одного возраста с Сухаревым. Сухареву было сорок четыре. Ей — вряд ли больше. Сухая, невысокая, с бобриком коротко-стриженных, платиновых волос.
— Садись, садись.
Проходя, она стукнула пальцами по спинке подставленного к столу стула. Сама села напротив. Свет лег на сухое, грубое лицо, коснулся морщин, узких губ, крупного носа, но не достал до утопленных под надбровьями глаз.
— Дай-ка мне руку, — сказала Марфа Степановна.
— Любую? — спросил Сухарев.
Тень улыбки скользнула по лицу ведьмы.
— Любую. Но можешь правую.
Сухарев вытянул руку.
— Я…
— Ничего не говори.
Марфа Степановна накрыла его ладонь своею.
Как было. Ларке — десять.
После того Первого сентября они год почти не общаются. Сухарев заезжает, отдает деньги бывшей жене, покупает кукол, наборы посуды, гаджеты. В обмен, как масло по талонам в позднее советское время, получает на электронную почту фотографии и коротенькие видео: Ларка пьет чай, Ларка обнимает маму, Ларка клюет носом за столом — учит математику.
Вживую — нет, вживую не видит. Но улыбается Светке при встречах, стараясь не показывать свою боль. Все хорошо. Не хочет общаться — ладно. Что поделаешь? Это ее выбор. Только не понятно, почему. Дни складываются в месяцы, месяцы сбиваются в годы. Бум, бум, бум.
И вдруг — звонок.
Он не знает Ларкиного номера и голос дочери не узнает сразу.
— Алло?
— Говнюк! — кричит трубка.
У Сухарева садится голос.
— Что? — сипит он.
— Говнюк!
На том конце громко, взахлеб, смеются несколько человек. Дети! Им весело. Они питаются растерянностью Сухарева, его ошеломлением, его бессилием перед злыми словами.
— Лариса? — шепчет он.
— Ой!
Телефон испуганно роняет короткие гудки.
— Странная девочка.
Сухарев как-то сразу понял, про кого это было сказано.
— Дочь, — произнес он, посмотрев в маленькие, голубые глаза ведьмы.
Марфа Степановна отняла ладонь, качнула головой, словно не веря. Рука Сухарева так и осталась лежать на сукне, напоминая выброшенную на зеленый берег рыбу.
— Можно убрать? — спросил он.
Марфа Степановна кивнула.
— Получается, твоя дочь тебя ненавидит, — помолчав, сказала она.
Сухарев вздрогнул.
— Я знаю, — сказал он, сложив руки на коленях. — Но должна быть причина…
— А причины нет, — сказала ведьма, тронув висок пальцами.
— Как нет?
— Так. Некоторые не любят рыбьи кишки, другие теряют голову от барабанной дроби, третьи готовы убить за невовремя сделанное замечание. Твоя дочь ненавидит тебя, потому что так ощущает мир.
Марфа Степановна достала из кармана кофты сигаретную пачку, каким-то мужским, точным движением выбила из нее сигарету.
— Что-то можно сделать? — спросил Сухарев. — Я думал, это ее мать…
— Изначально, конечно, она, — согласилась ведьма, — но затем ненависть к тебе стала иррациональной. Теперь это составляет часть ее жизни. Твоя дочь каждый день подпитывает ее в себе.
— Но я-то ее люблю!
Марфа Степановна покатала сигарету в пальцах.
— Это тоже идет в костер.
Она встала и прошла к задрапированному окну. Стукнула форточка. Щелкнула зажигалка. На мгновение осветилось втянувшее щеки лицо.
— Прости, не могу не курить, — обернулась женщина.
— Ничего. Без проблем, — сказал Сухарев.
Ведьма затянулась.
— Так чего ты хочешь от меня? — спросила она.
— Помощи, — сказал Сухарев.
— Это я поняла. Но… — Марфа Степановна выдохнула дым. — С этим, пожалуй, надо не ко мне. Порча, приворот, отворот, наговор на удачу — вот моя стезя.
— Отворот!
Ведьма усмехнулась и затолкала окурок в баночку к собратьям.
— Дорогой мой, — она вернулась к столу, села, — отворот тебе ничего не даст. Отворот работает на человека, а не на его чувства. Или ты хочешь, чтобы дочь о тебе забыла? Это я устроить могу, без обмана.
— Н-нет, не надо.
Вспомнив, Сухарев стал копаться во внутренних карманах пиджака, выудил паспорт, телефон и наконец достал несколько фотографий.
— Вот, посмотрите, это она. Вам, наверное, будет нужно для ритуалов.
Он подвинул фотографии через стол.
— Каких ритуалов? — спросила Марфа Степановна, поворачивая снимки.
На одном красивая девочка лет двенадцати с усиками, наведенными тушью, с улыбкой смотрела в объектив. На другом она же, но уже постарше, обнимала клетку с попугайчиком.
— Ну, что-то вы ведь можете?
Ведьма пожала плечами.
— Могу убить.
Сухарев побледнел.
— Что вы! Мне только… Просто ее ненависть заходит все дальше. Понимаете? Это какая-то одержимость.
Марфа Степановна покивала.
— Да, я вижу, — она сдвинула фотографии на край стола и наклонилась к посетителю: — На что ты готов?
— Я… просто… Я могу кровь…
— Без общих слов. Чего конкретно ты хочешь? У нас мало времени.
Глаза ведьмы сверкнули.
— Основное, я хочу, чтобы Ларка… Лариса… перестала меня ненавидеть! — выкрикнул Сухарев.
— Угу.
Марфа Степановна выпрямилась.
— Знаешь, — сказала она, — большинство клиентов, что приходят ко мне, ищут легкого пути, чтобы решить свои проблемы. Причем с их стороны требуется не так уж много усилий, чтобы найти выход из сложившейся ситуации самостоятельно. Но нет, они предпочитают, чтобы кто-то это сделал за них. Бог. Дьявол. Я. В общем, посредники. Бывает, что души их черны и полны зависти. Бывает, что они глупы и слепы. Бывает, что жизнь их построена на иллюзиях. И только где-то пятнадцать процентов всех случаев действительно требуют моего участия. Пропал человек, заболел, изменился вдруг, включилось родовое проклятие, ребенка затянуло в плохую компанию. А твоя проблема…
Ведьма замолчала. Сухарев ждал, чувствуя, как крутит живот. Ему вдруг показалось, что он стоит на краю обрыва. Дальше — тьма.
— Ты ведь знаешь, что за все придется платить? — спросила Марфа Степановна.
— Душой?
— В конечном счете. Но в твоем случае… Постой, я сейчас.
Под ведьмой скрипнул стул. Она встала и тенью направилась в дальний конец комнаты. Чуть слышно стукнула дверь второго выхода.
Сухарев зажмурился.
Как было. Ларке — тринадцать.
Она выходит на кухню в топике и повернутых до колен джинсах. Часть волос заплетена в тугие косички, часть покрашена в ядовито-розовый цвет. Худая, с независимо вздернутым носом девчонка, воображающая себя взрослой.
— Куда? — шипит Светка.
— Сюда.
Ларка демонстративно садится за стол. Некоторое время она смотрит на Сухарева, который, к своему стыду, не знает, что делать.
— Нравлюсь? — спрашивает она, выпячивая грудь.
Собственно, груди-то никакой нет, едва-едва оформляющиеся холмики, но этого достаточно, чтобы Сухарев впал в ступор. Он сначала кивает, потом, сообразив, как это все выглядит, отрицательно мотает головой. Ларка расплывается в улыбке.
— Че обсуждаете?
— Брысь отсюда!
Светка пытается согнать дочь со стула, но Ларка и не думает реагировать на толчки.
— Отстань! — произносит она, ставя упором ногу, и лишь гнется под напором матери, как своенравное деревце под ветром. — Дай я чаю налью!
— Наливаешь и уходишь!
— Ага.
— Это, кстати, твоя вина, — пеняет Сухареву Светка. — Мужской руки нет, вот она и распустилась!
Ларка набулькивает чаю. Кружка у нее большая, солидная, с рыцарем на боку. Под копытами рыцарской лошади надпись: «Все для прекрасной дамы». Все-таки Ларка красивая, думает Сухарев, украдкой косясь на дочь.
— Налила? — торопит Ларку Светка.
Сухарев понимает: ей не очень удобно. Наверное, каждый день при дочери крестила его разными словами, какой он негодяй, какой не отец, какое дерьмо, а сама взяла да и пригласила в гости. Все просто: Светке нужны деньги. Сверх того, что она получает в виде алиментов. И сверх того, что он отдает на Ларку сам.
Сухарев, в сущности, ничего не имеет против. Сидит на маленькой кухоньке. Угощается. Ждет.
— Мам, я не понимаю…
Ларка громко брякает ложкой о стенки, размешивая в кружке сахар. Ногти у нее выкрашены в черный и розовый. На левом запястье — нитяной браслетик, фенечка с бусинами.
— Тебе и не надо понимать! — злится Светка. — Тебе надо убраться в свою комнату и не отсвечивать!
— Это и моя кухня! — орет Ларка.
Ее щеки расцвечивают красные пятна. Сухарев думает: неужели они так грызутся по любому поводу?
— Извини, Лариса… — произносит он.
И тут же получает сладким чаем в лицо. Полную кружку. «Все для прекрасной дамы». Хорошо, что кипяток успел остыть.
— Лара!
Марфа Степановна появилась из глубины комнаты с маленьким зеркалом и свечой из темного воска.
— Вот, что я хочу тебе предложить, — сказала она, выкладывая предметы на стол.
— Что это? — спросил Сухарев.
— Атрибуты. Магические атрибуты.
Марфа Степановна переложила к зеркалу и свече одну из фотографий.
— И что это будет?
Ведьма улыбнулась одними губами.
— Проклятие.
— Нет-нет-нет, — замотал головой Сухарев, — я не хочу делать ей ничего плохого! Я хочу…
— Стоп! — подняла руку Марфа Степановна. — Ты искал помощи? Тогда будь добр, сначала выслушай, что тебе предлагают, а потом уже решай.
— Хорошо.
— Так-то.
Марфа Степановна кивнула и достала из кармана кофты маленькую катушку синей изоленты. Из другого кармана появилась зажигалка. Наконец, с комода была перемещена на стол бронзовая пепельница, похожая на миниатюрный казан на толстых ножках. Огрев по затылку, пепельницей, пожалуй, можно было и убить.
— Как я понимаю, — сказала ведьма, отрывая от изоленты два кусочка, — ты человек добрый. Бывает. Дочь тебя изводит, но ты не стремишься ее наказывать. Мазохизм, и только. Зачем же ты тогда пришел? Нет-нет, не отвечай.
— Я…
— Не надо.
Качнув головой, Марфа Степановна приклеила фотографию Ларисы к зеркалу. Клочок изоленты сверху, клочок изоленты снизу.
— Держи, — она вручила зеркало Сухареву.
И захочешь, не посмотришься — снимок закрыл почти всю зеркальную поверхность. Ларка с нарисованными усиками показывала кончик языка.
— И что мне…
— Молчи! — хлопнула ладонью по столу ведьма.
Сухарев едва не выронил зеркало.
— Молчи! — повторила Марфа Степановна. — Раз пришел, значит, отчаялся. Раз отчаялся, значит, довела она тебя.
Сухарев выдавил кривую улыбку.
Как было. Ларке — четырнадцать.
Все странички социальных сетей, которые имеются у Сухарева, заполнены ее комментариями. Под каждой новостью или фотографией она оставляет короткую реплику. Или «Говнюк» с вариациями. «Ты — говнюк!». «Урод и говнюк». «Посмотрите на говнюка!». Или «Придурок». Или «Ненавижу!».
Но чаще всего реплики матерные. Сначала Сухарев пытается завязать диалог, размещая сообщения под ее постами. «Лара, ты хочешь поговорить?». «Почему?». «Объяснись, пожалуйста».
Все зря.
Ему становится смешно, когда он представляет, как дочь, склонив голову, листает его странички, выискивая, что бы еще откомментировать в его жизни. Смешно до горечи. Добивался внимания дочери? Жуй. Не обляпайся.
Но однажды она звонит со Светкиного телефона.
— Сухарев?
Ларка не называет его ни папой, ни родителем, ни предком. В крайнем случае, уничижительно — Вячеславчиком. Ну и Сухаревым, само собой.
— Я слушаю, — отвечает Сухарев.
— Для тебя новость, понял?
Голос Ларки дрожит от ненависти.
— Что опять? — вздыхает Сухарев.
— Ты маму довел, понял? Она в больнице, говнюк!
Новость его буквально подкашивает. Свободной рукой он ищет, обо что опереться. Спинка стула, иди-ка сюда.
— Как? Где?
— Так я тебе и сказала! — кричит Ларка. — Но ей плохо, очень плохо!
Сухарев ничего не понимает. В ушах шумит. Сердце колотится. Нет, это понятно, что давно ничего общего…
— Погоди, — спохватывается он. — Зачем же ты звонишь?
Ларка сопит.
— Маме нужны деньги, на операцию, — давит она из себя.
— Много?
Ларка называет сумму. Сумма терпимая. Но тысяч двадцать Сухареву придется занять на работе.
— Хорошо, — говорит он.
— И вот, чтобы ты поверил, — говорит дочь.
Телефон пикает, принимая отправленный Ларкой снимок. Снимок плохого качества, на нем на койке под капельницей лежит женщина. Узнать Светку невозможно. Но волосы темные. Руки на одеяле.
— У меня вечером будет сумма, — говорит Сухарев.
— У памятника Горькому, хорошо?
— Да.
— Ну, все.
Ларка впервые не называет его говнюком. Сухарев и не подозревает, что Светка ни в какой больнице не лежит, а звонок сделан с целью развести его на деньги.
— Сколько ей сейчас? — спросила Марфа Степановна.
Она выключила люстру и зажгла свечу. Света стало исчезающе мало, помещение, казалось, сжалось до размеров стола.
— Семнадцать. Почти, — ответил Сухарев.
— Семнадцать, — повторила ведьма.
Лицо ее словно надломила складка у переносицы. Она провела ладонью над пламенем свечи, заставляя его почти умереть. Сухарев почувствовал, как в спину, в шею дохнуло холодом, и невольно посмотрел в сторону задрапированного окна — закрыто, ни щелки.
— Знаешь, — сказала Марфа Степановна, отнимая из рук Сухарева зеркало, — это сильное проклятие, проклятие на всю жизнь. Но снять его легко, снять можно двумя способами.
Она умолкла. В пальцах ее появилась игла, которой она расковыряла точку на фотографии прямо в центре Ларкиного лба.
— Само проклятие таково, — ведьма посмотрела Сухареву в глаза. — Как только твоя дочь подумает о тебе плохо, плохо станет ей самой. Все ее помыслы и действия, направленные против тебя, обернутся против нее же. То есть, проклятие будет действовать как зеркало. И кроме как визита ко мне, твоей вины в ее бедах не будет. Все, что она станет получать, определит себе исключительно она сама. Ты понял?
Сухарев кивнул.
— Будем исполнять? — спросила Марфа Степановна.
— А как… — Сухарев напряг пересохшее горло. — А как снять? Ну, если вдруг?
Огонек свечи дрогнул, на мгновение запечатлев сухую улыбку женщины.
— Тебе это важно? Хорошо. Снять просто. Как только твоя дочь перестанет тебя ненавидеть, так проклятие исчезнет.
— А второй, второй способ?
Ведьма вздохнула.
— Второй способ… Знаешь, второй способ, он для тебя не легче. Ей же будет плохо, когда она станет получать свое, отзеркаленное. Возможно, она заболеет, сломает ногу или руку, возможно, у нее возникнут другие неприятности, связанные со школой, с друзьями, с деньгами, не знаю, с чем еще. Так вот, если ты дрогнешь и пожалеешь ее, пока она не созреет до прощения, если обнимешь и скажешь, что прощаешь, проклятие, конечно, спадет. Но…
Марфа Степановна, наклонившись, вгляделась в Сухарева, как в вещь, словно выискивая изъян.
— Но… — повторил Сухарев.
— Но все то, что окажется на него подвешено, все то, что твоя дочь желала тебе, в результате тебе и придется испытать.
— Вот как?
— Да.
В кармане кофты у Марфы Степановны зазвонил телефон, и она с извиняющимся жестом исчезла во тьме. Стукнула дверь, и Сухарев остался в одиночестве. Подергивался, стараясь быть выше, огонек свечи.
Как было. Ларке — шестнадцать.
— Слушай, — звонит Ларка, — мы можем поговорить?
Сухарев уже опытен. Он наслушался гадостей и слезливой лжи за эти годы. Он и рад, и не рад слышать дочь.
— Зачем? — осторожно спрашивает он.
— Ну… — теряется Ларка. — Я просто… Мне нужен совет.
— От говнюка? — уточняет Сухарев.
Горечь копится на языке.
— Это мама, — торопливо объясняет Ларка. — Это она меня настраивала. Дети верят в то, что им говорят. Вот и я верила, что ты… ну, в общем…
— А сейчас?
— Сейчас я не знаю.
— Ну, хоть что-то.
Дочь дышит в трубку.
— А ты можешь подойти на Мартовскую к восьми?
— Для чего?
— Мне кажется, я могла бы тебя узнать… лучше. Ну, какой ты.
В груди у Сухарева теплеет.
— А не поздно? — спрашивает он.
Вопрос двусмыслен, и в равной степени может быть применен как ко времени встречи, так и к истории их отношений.
— Ну, у меня же школа, — говорит Ларка, не распознав эту двусмысленность. — А потом внешкольные занятия. Я вообще к девяти домой прихожу. Мама привыкла.
— А где там, на Мартовской? — сдается Сухарев.
— Во дворе пятнадцатого дома.
— Хорошо.
— Ты только дождись!
Сухарев тает.
— Я дождусь.
— Ага.
Взрослый вроде бы человек.
Сухарев приходит даже раньше назначенного времени. Двор темен. Возвышается гора песка. Дом рядом предназначен на снос, рамы из окон выдернуты, штукатурка осыпалась гигантскими участками, подъездные двери дышат тьмой. В голове у Сухарева мелькает: где здесь могут проводиться внешкольные занятия? Или это для конспирации, от Светки подальше?
Проходит пятнадцать минут. Полчаса. Сухарев продрог. Он набирает Ларкин номер и слушает гудки. Ларка не отвечает.
— Эй, дядя! — окликают его.
Оборачиваясь, Сухарев успевает увидеть три смазанные, долговязые фигуры. Ни увернуться, ни что-либо сделать у него уже не остается времени. Поставленный удар в подбородок валит его на землю. Кто-то бьет железкой по бедру. Потом та же железка ломает ему предплечье. Его азартно, но недолго охаживают ногами, и он уже готов поверить в случайность, в то, что оказался не в то время и не в том месте, когда один из нападавших наклоняется и разбивает ему нос.
— Это тебе за Ларку!
Фраза звучит погребальным колоколом. Бом-бом! За Ларку.
Сердобольная старушка вызывает «скорую» лежащему без движения мужчине. Очнувшись в больнице с сотрясением мозга и закатанной в гипс левой рукой, Сухарев утверждается в мысли, что Ларкина ненависть к нему не имеет нормального объяснения. Это даже не ненависть, а одержимость. Зачем она так? Отчего? Но не кропить же дочку святой водой?
В газете у соседа по палате целый пласт объявлений, посвященный магам и ясновидцам, подсказывает ему, что проблему с Ларкой, возможно, решит человек, который умеет работать с тонкими материями вроде души, порчи и сглаза.
А полицейскому, пришедшему его навестить, Сухарев, конечно, о Ларке не рассказывает. На Мартовской оказался случайно, напавших на него не помнит. Упал, очнулся — сотрясение и гипс. Вот такие дела.
— Ну, что, решил?
Вернувшись за стол, Марфа Степановна выложила пачку сигарет.
— А какие-то гарантии? — спросил Сухарев.
— Когда все поймет, придет к тебе, — сказала ведьма. — Кричать будет, реветь будет. Не пускай.
Сухарев вздрогнул.
— Почему?
— Потому что все обман. Когда раскается, когда отцом назовет… Вот тогда можно.
— Ей будет очень больно?
Марфа Степановна раскрыла пачку.
— Это, как ты понимаешь, зависит от нее.
— Далеко все зашло, — вздохнул Сухарев. — Почему так?
Ведьма с сигаретой отошла к окну. Стукнула форточка.
— Каждый отрабатывает то, что ему предназначено. — Марфа Степановна прикурила от зажигалки, облокотилась на невидимый Сухареву подоконник. — Тебе тоже это спущено не просто так.
Свет желтил ее лицо, делая похожим на череп.
— Мне все же кажется… — начал Сухарев.
Ведьма выдохнула дым.
— Тебе важно выдержать. Это твое испытание.
Затушив окурок, она прошла мимо Сухарева к комоду. Звякнуло стекло, послышался звук свинчиваемого с бутылки колпачка. У стола Марфа Степановна появилась уже с крохотной, наполненной прозрачной жидкостью рюмкой.
— Выпей. Для храбрости.
— Это что? — спросил Сухарев.
— Водка, — ответила ведьма. — И не тяни. У меня еще два клиента впереди. Ну же, залпом.
Сухарев взял рюмку в пальцы, помедлил и опрокинул ее в рот. Горечь комком прокатилась по горлу. Прости, Ларка, ты сама виновата.
— Все, я готов. Я согласен.
— Хорошо, — Марфа Степановна подала ему зеркало. — Теперь смотри на дочь, смотри в отверстие.
— Просто смотреть?
— Да.
Сухарев стал смотреть. Ларка улыбалась с фотографии. Проковырянная дырка делала ее индианкой. Девочкой-индианкой, подрисовавшей себе усы. Девочкой, которая так и не выросла из детской ненависти.
— Теперь дохни, — сказала Марфа Степановна, — дохни на снимок.
Сухарев дохнул.
— Хорошо.
Зеркало исчезло из рук Сухарева и появилось на сукне стола. Ведьма отлепила фотографию и поднесла ее к свече. Фотобумага неохотно принялась чернеть, выплюнув вверх желто-синее пламя. Марфа Степановна подержала ее за один край, давая огню захватить большую площадь, потом осторожно, поворачивая, перехватилась за верхний уголок. Наблюдая за огнем, она что-то тихо говорила, певуче и плавно растягивала непонятные слова. Пепел падал в бронзовую пепельницу.
— Все!
Ведьма сбросила остатки снимка. Скукоженная, хрупкая, пепельная фигурка сломалась под пальцем.
— Можно идти? — спросил Сухарев.
Марфа Степановна кивнула и поднялась.
— Да, иди за мной.
Она вывела Сухарева через второй выход на залитую тусклым электрическим светом лестничную площадку. Осталось спуститься на десять ступенек и выйти на улицу. Сухарев обернулся.
— А как я узнаю…
— Она придет к тебе сама. Поймет или не поймет, но придет, — сказала ведьма, прикрывая дверь. — Ты только не прощай ее раньше времени.
— Я помню, — кивнул Сухарев.
Снаружи сеял мелкий дождь. Ныло сросшееся предплечье. Все казалось Сухареву тревожно-новым.
Около месяца Сухарев чувствует себя легким. Словно со сгоревшей в пепельнице фотографией ушло все то, что угнетало его последние годы. Ты сама, Ларка, ты сама, шепчет он время от времени.
После развода со Светкой он так и не сошелся ни с одной женщиной. Не хотел запускать канитель семейной жизни во второй раз. Светки с Ларкой ему хватало за глаза. Изредка, конечно, Сухарев позволял себе мимолетные знакомства, благо недостатка в женском внимании не испытывал, но ничем серьезным они не заканчивались. Одна-две совместных ночи — и все.
Бывало, ему казалось, что в самый напряженный момент Ларка готова выскочить из темного угла или из шкафа, чтобы крикнуть: «Трахаешься, говнюк? Конечно, я же для тебя — ничто! И мама — ничто! Давай, давай, хрипи, трахай!».
Жуткое было чувство. Вымораживающее. Некоторые женщины пугались его изменившегося лица.
Он жил в однокомнатной квартире, которую обошли перипетии развода и раздела совместно нажитого имущества. Простой кирпичный дом, пятый этаж, тесные лестничные площадки на три квартиры. Напротив — пожилая соседка, Инна, кажется, Аркадьевна. В середке, от Сухарева слева, — тихий научный сотрудник какого-то закрытого института, бывающий дома хорошо, если раз в месяц.
Первое время Сухарев ждет.
Ждет телефонного звонка. Звонка в дверь. Тени дочери, следующей за ним по пятам. Оглядывается. Замирает. Вслушивается. Но все это быстро проходит. Никого. Ничего. Дыши, Вячеслав, пари над заботами. Возможно, что Марфа Степановна никакая и не ведьма в третьем поколении, думает он, а какая-нибудь Мария Сергеевна или Николаевна, или не Мария, а вовсе Ольга, усталая женщина с детьми и кредитами, которая изображает из себя ведьму для легковерных людей. Может, она даже не самостоятельна в своих поступках. Ей говорят, сколько взять с клиента, она и старается. Хотя у него-то как раз был оплачен один всего сеанс.
Сухарев почти забывает о визите, о проклятии, сомневается даже, что когда-то заходил со двора в неприметное офисное помещение с темно-синими обоями, стойкой регистрации и алой стеной в конце коридора, и звонок в дверь ближе к десяти вечера не заставляет его насторожиться.
— Кто? — спрашивает он, выглядывая в «глазок» и думая о соседке, что периодически спрашивает у него то соль, то сахар.
На лестничной площадке стоит девушка в худи.
— Я.
Сухарев обмирает. Девушка в худи краской из баллончика делает «глазок» беспросветно черным.
— Лара? — шепчет Сухарев.
— Да, открывай!
Голос у дочери ломкий, взвинченный. В дверь с внешней стороны бьют ногой.
— Открывай!
— Я не могу, — говорит Сухарев.
— Как же я тебя ненавижу! — взвизгивает дочь. — Тварь! Урод! Говнюк!
Сухарев прижимается к обивке.
— Лара, что я сделал? Я же все делал для тебя, — говорит он.
Дочь, кажется, пробует прочность двери плечом, всем телом.
— Не-на-ви-жу! — кричит она.
Сухарев отступает.
— Я не открою, — качает головой он. — Я не могу.
— Открывай!
Ларка колотит в дверь кулаками. Сухарев слышит, как соседка звенит цепочкой замка, как она, выглянув, спрашивает, что случилось.
— Закрой пасть, кошелка! — кричит дочь. — Зашла в свою квартиру! Быстро! У меня разборки с одним говнюком!
Сухарев обнаруживает, что дрожит.
— Лара, — говорит он.
— Открывай! — бьется в дверь дочь. — Или я подожгу тебя, говнюк!
Она вдруг ойкает и протяжно стонет.
— Сука, сдохну сейчас, — слышит Сухарев.
— Лара, это не просто так, — приближается к двери он. — Мне кажется, ты сама виновата. Все дело в твоей ненависти.
На минуту, на две становится тихо. Дочь на лестничной площадке то ли собирается с силами, то ли обдумывает, как будет вламываться внутрь. Или же ищет способ исполнить свою угрозу о поджоге.
— Я вызываю полицию, — говорит Сухарев.
— Вызывай! — кричит дочь. — И кошелка твоя пусть вызывает! Выглянула она, дерьмища куча!
Она скребет каблуками по бетону и матерится.
— Лара, — говорит Сухарев.
— Что? — отзывается дочь.
— Тебе плохо?
— Мне будет хорошо, когда ты сдохнешь!
— Не будет.
Какое-то время Ларка молчит. Слышно, как гудят перила, хватаемые ее рукой.
— Так это ты, — шипит она. — Так это ты что-то со мной сделал!
Сухарев холодеет.
— Что я сделал? — спрашивает он.
— Открывай! — кричит дочь.
Что-то взрезает винил двери снаружи. Скальпель? Нож? Сталь взвизгивает, упираясь в железную пластину.
— Ты знаешь, говнюк, что мне все хуже и хуже? — шепчет Ларка, и от ее голоса Сухарев, зажмуриваясь, вжимается в стену рядом с дверью. Щелкает, задетый затылком выключатель. — Последние дни вообще пошло-поехало. То не так, это не так. Маман как взбесилась, у бота — подошва…
Дочь всхлипывает.
— Димка объявил, что бросает, в животе колет, ноготь сломался, лучшая подруга Ирка перестала лайкать…
— Разве все это я? — спрашивает Сухарев.
— А кто еще?
Крик Ларки летит в дверь, как таран. Потом она ревет, колотясь головой в изрезанный винил.
— Ненавижу! — рвется из нее. — Ненавижу!
Сухарев слушает ее рыдания, и ему кажется, что все то, что пережил он, по сравнению с бедами дочки — это сущие мелочи. Сердце его обливается кровью.
— Лара, — спрашивает он, — почему ты меня ненавидишь?
— Потому что ты урод! Говнюк!
У дочери клокочет в горле. Она хрипит и возится под дверью, будто раненый зверек.
— Я вот сдохну у тебя здесь… Вот будет весело, да?
— Мне будет совсем не весело, — говорит Сухарев.
— Ага-ага.
Ларка стонет, шумно шмыгает носом. Что-то звякает, откатывается.
— Я верю, — говорит Сухарев, — что если ты станешь жить своей жизнью, не обращая внимания на меня…
Дочь скептическим фырканьем комментирует его слова.
— Если ты задумаешься… — продолжает Сухарев.
— У меня все болит! — кричит, перебивая его, Ларка. Она долго, надрывно кашляет. — Я загнусь у тебя на коврике здесь, ты разве не видишь?
— Ты замазала «глазок».
— Тогда просто открой дверь.
— И что?
— И ничего!
Сухарев слушает, как дочь всхлипывает, отплевывается, шуршит одеждой. Он представляет, как она умирает за дверью, съежившись, подтянув к животу длинные ноги. Только слова ведьмы о проклятии останавливают его. Все достанется мне, думает Сухарев, все, что сейчас ее, достанется мне.
— Лара, — зовет он.
Дочь стучит в дверь.
— Лара, — тихо говорит Сухарев, — ну подумай сама. У тебя нет причин для ненависти ко мне.
— Сто тысяч причин, — цедит Ларка.
Чувствуется, как ей больно, как ее вжало в бетон лестничной площадки, с каким трудом ей даются слова.
— Я люблю тебя, Ларка, — шепчет Сухарев.
Слезы текут у него из глаз.
— Заткнись! — отвечает из-за двери дочь.
Она вскрикивает и сучит ногами, словно на реплику кто-то дал ей поддых. Сухарев знает, как это — умирать от ненависти. Разницы, кто ты — ее источник или ее цель — нет никакой.
— Лара.
— Говнюк!
— Лара.
— Ненавижу! Ой, больно!
Ларка с присвистом тянет воздух. Сухареву становится так жалко свою несчастную дочь, так жалко нелепого ее чувства, что он сжимает пальцы на головке ключа, вставленного в замок. Ну и ладно, думает он. Получу все, что причитается. Это не страшно. Боль за дверью страшнее. Может, на этом все и кончится.
Сухареву легко.
Ему кажется, что он делает шаг через бездну, когда поворачивает ключ. Длинный-длинный шаг. Почти полет.
Клац!
(В оформлении обложки использована фотография с https://pixabay.com/ по лицензии pixabay, разрешающей ее свободное, в том числе, коммерческое, использование)