Выстрел в Орельей Гриве

1

Утром к подполковнику Корнилову зашел старший инспектор уголовного розыска капитан Белянчиков. Сел молча и пробарабанил пальцами по облезлой коже кресла какую–то затейливую, ему одному известную мелодию. Корнилов мельком взглянул на капитана и понял, что у него есть новости. Игорь Васильевич уже давно научился безошибочно определять состояние своего ближайшего помощника: Белянчикова всегда глаза выдавали. Пристальный, иногда до неприятности пристальный его взгляд становился в таких случаях чуточку рассеянным.

— Сиди, сиди, — пробормотал Игорь Васильевич, — может быть, что и высидишь. Только не повышение по службе… — и уткнулся в свои бумаги.

— Вы, товарищ подполковник, всё доклады пишете? — не выдержал наконец Белянчиков. — И опять небось о профилактической работе среди подрастающего поколения? А настоящих преступников за вас будут ловить учителя географии? — Он сделал паузу. — Таких, например, как Санпан…

Корнилов резко вскинул голову:

— Что Санпан? Задержан?

— Задержан? — пожал плечами Белянчиков. — Да разве это возможно, когда уголовный розыск профилактикой занимается?

— Да что ты заладил: профилактика, профилактика! — вспылил Корнилов. — Всю душу вымотал. Что про Санпана известно?

Санпан — Александр Панкратьевич Полевой, опасный вор, — два года тому назад при попытке ограбить квартиру убил старика. В квартире нашли отпечатки его пальцев да финку с наборной ручкой. Ее потом опознали два Санпановых «приятеля» по прежним делам. Но самого Полевого задержать не удалось. Всесоюзный розыск объявили, а не нашли.

Белянчиков привстал с кресла и, облокотившись на стол, быстро сказал:

— Только что звонил Белозеров из Луги. Санпан живет на Мшинской.

— Взяли?

— Нет. Его опознал по расклеенной на вокзалах фотографии рабочий лесхоза. Сегодня рано утром этот рабочий приезжал в Лугу, приходил в отдел…

Корнилов встал из–за стола, сгреб все бумаги и, открыв сейф, небрежно свалил их в кучу. Достал пистолет.

— Сам поедешь? — спросил Белянчиков, хотя ему и так все было ясно.

— Ты готов? — Игорь Васильевич подошел к столу и стал набирать номер телефона. — Углев за баранкой?

Белянчиков кивнул.

Углев был лучшим водителем управления.

— Михаил Иванович, Корнилов докладывает, — сказал Игорь Васильевич в трубку. — Александр Полевой под Лугой объявился… Нет, нет, никаких ЧП. Его рабочий лесхоза опознал. Разреши мне выехать. Я его проворонил, мне его и задерживать… Что?.. К черту!

Корнилов нажал на рычаг и снова набрал номер.

— Мама, к ужину не жди. Буду, наверное, поздно.

Он надел пальто, сунул в карманы по пачке сигарет.

— Ты, Юра, за недооценку профилактической работы с подростками, наверное, еще один выговор получишь, — пообещал Игорь Васильевич Белянчикову. — Но то, что Углев с нами поедет, — это хорошо. Душевный ты человек!..

Когда машина отъехала от управления и Углев, молодой широкоплечий парень с флегматичным лицом, перестал ворчать на то, что опять как на пожар, а дорога скользкая и шипованной резины не допросишься, Корнилов сказал:

— Юрий Евгеньевич, давай подробности!

— Да какие подробности, Игорь Васильевич? — удивился Белянчиков. — Я тебе почти все уже доложил.

Корнилов нетерпеливо дернул головой.

— Живет Санпан в пятнадцати километрах от станции. Деревня домов пять. Владычино, что ли…

— Память сдавать стала?

— Владычкино. Живет у какой–то женщины. Я не стал Белозерова подробно расспрашивать, — сказал Белянчиков. — Тут время дорого.

— Да, конечно, — согласился Корнилов. — А морочить мне голову у тебя время нашлось. Не вспугнут они там Полевого?

— Нет, это исключено. Белозеров будет ждать нас на Мшинской с тремя сотрудниками…

Заметив недоуменный взгляд подполковника, Белянчиков пояснил:

— На станции–то надо будет своих оставить? На всякий случай.

— Эх, не ушел бы! — вздохнул Игорь Васильевич, посмотрев в окно. На улице мела метель.

— В Луге тоже снег, — сказал Белянчиков. — А из Владычкина уйти только к станции можно. К Мшинской. Там, Белозеров говорит, как тайга. Леса.

Они помолчали. Потом Белянчиков спросил:

— Ты не замерзнешь в своем драпе? Ехать–то часа три, не меньше.

Сам он щеголял в новенькой дубленке.

…До Мшинской они доехали за два часа. Свернули с шоссе. Машина шла, натужно гудя, по заснеженной пустынной Вокзальной улице, и Белянчиков вглядывался в номера домов, разыскивал тридцать седьмой — в этом доме жил участковый. Там и должен был ожидать их Белозеров. Дома в поселке были большие, многие — свежерубленые, еще не отделанные вагонкой. Корнилов подивился маленьким, подслеповатым окошкам. «В таких домиках да окна бы большие, чтоб свет да простор», — подумал он.

Дом участкового инспектора был старый, потемневший, какой–то уж совсем неприютный. Перед ним ни деревьев, ни кустов, ни даже палисадника. «Временный жилец товарищ участковый, — решил Корнилов, вылезая из машины. — Небось в сторону города смотрит». Ноги у него одеревенели от холода и неподвижности и плохо слушались, все время съезжали с узкой тропинки в сугроб.

— Где же они машину поставили? — удивился Белянчиков, оглядываясь вокруг.

— Да, может, он и не приехал еще, твой Белозеров, — сказал Корнилов. В управлении всем было известно, что Белянчиков с Белозеровым вместе учились в университете и были большими друзьями.

— Наш Белозеров, — нажимая на «наш», ответил Белянчиков, — не мог не приехать, товарищ подполковник. А машину, наверное, где–нибудь в гараже поставили. Чтоб не маячила тут…

В доме их заметили. Со скрипом открылась дверь, и на покосившемся крыльце появился в клубах морозного пара Белозеров — широкоплечий, краснолицый, с озабоченным лицом. Корнилов знал его несколько лет и привык всегда видеть с доброй улыбкой. «Уж не сбежал ли Санпан?» — подумал он.

— Здравия желаю, товарищ подполковник! — Белозеров молодцевато подтянул начинающий уже расти живот.

— Здравствуйте, Белозеров! Что тут у вас случилось? — спросил Игорь Васильевич, пожимая ему руку.

— ЧП, товарищ подполковник. — Он раскрыл двери в дом, пропустил Корнилова и Белянчикова в сени. В сенях пахло кислой капустой, хлебом. У дверей в комнату стоял молодой парень в лейтенантской форме.

— Участковый Рыскалов! — громко, волнуясь, отрапортовал он.

Корнилов кивнул ему и прошел в комнату к большому дощатому, чисто выскобленному столу. Отодвинул стул, сел на него и, сняв шапку, поискал глазами, куда бы ее положить. Комната была просторная, оклеенная простенькими, в голубой цветочек, обоями. Кроме стола в углу стоял большой комод, божница над ним, старая ножная зингеровская машина под кружевной накидкой. На нее Игорь Васильевич и положил свою шапку. Белянчиков сел рядом, распахнув дубленку. Белозеров остановился перед Корниловым, а участковый так и остался в дверях.

— Ну что, капитан, — сказал Корнилов скучным голосом, — докладывай, какое у тебя ЧП.

— Такая история, товарищ подполковник: в полутора километрах от Владычкина, — он на секунду замялся, — это где Санпан живет…

— Ну, ну… — заторопил его Корнилов.

— …На тропке, что со станции ведет, сегодня утром владычкинские бабы убитого нашли, — продолжал Белозеров. — Утром, еще в потемках, к поезду шли и наткнулись. Лыжник. Уже и снегом подзамело.

За спиной у Корнилова кто–то кашлянул. «Кого это я тут не приметил еще?» — подумал он, оборачиваясь.

Рядом с окном, утонув в глубоком кресле, сидела старуха в черном платке и вязала, не обращая на них никакого внимания. «Что это я старуху не заметил? — подосадовал Корнилов. — Сыщиком называюсь!»

Перехватив взгляд подполковника, Белозеров сказал:

— Это хозяйка, товарищ подполковник. У нее участковый комнату снимает. Он ведь у нас совсем новый. Третий месяц как заступил… А старуха глухая, вы на нее внимания не обращайте.

— Порядочки! — проворчал Корнилов и посмотрел на участкового. Тот густо покраснел и даже голову наклонил, как провинившийся школьник.

«Ни на какой город он, оказывается, не смотрит, — решил Корнилов. — Новичок. Еще успеет обзавестись собственным домом».

— Садитесь, лейтенант. И вы, Александр Григорьевич, чего стоите?

— Лейтенант там побывал. На месте происшествия, — доложил Белозеров, усаживаясь на стул. Стул заскрипел под его грузным телом.

— Пусть он и рассказывает.

— Давай, Рыскалов, — кивнул Белозеров участковому, — доложи все, что видел!

— Следователя из прокуратуры вызвали? — перебил Корнилов.

— Он уже там. С двумя нашими сотрудниками, — ответил Белозеров. И добавил озабоченно: — Да и нам бы надо ехать. До Пехенца на «газике», а там пешком доберемся… «Газик» сейчас вернуться должен.

Сбиваясь и все время краснея, начал рассказывать лейтенант. Корнилов сразу уловил, что участковый не такой уж беспомощный, каким показался с первого взгляда. У него были, судя по рассказу, внимательный взгляд и цепкая память.

…Сегодня утром две женщины шли из Владычкина к поезду и наткнулись на занесенного снегом мужчину. Подумали сначала, что замерз какой–то пьянчуга. Расстегнули на груди куртку и увидели пропитанный кровью свитер. Во Владычкино возвращаться женщины не стали, пошли в Пехенец. А там уже с почты разыскали по телефону участкового. Лейтенант позвонил в райотдел, а сам успел съездить к убитому, оставил дежурить около трупа дружинников.

Корнилов слушал внимательно, не перебивая, только один раз нетерпеливо спросил:

— Ну, а Санпан–то, Санпан?

— Товарищ Корнилов, Санпан сейчас во Владычкине. Пьет. Мы установили наблюдение.

— Наблюдение — дело хорошее, — с сомнением сказал Корнилов. — Да только два года назад мы даже дом окружили — мыши не проскочить, а Санпан ушел.

— Он пьет, товарищ подполковник, — вставил Белозеров, с каким–то особым значением нажимая на слово «пьет».

— С кем пьет–то?

— Один.

— Ну ладно, — махнул рукой Корнилов. — Рассказывайте дальше… Что удалось установить? Чем убит?

— Рана огнестрельная.

«Ну вот, одно к одному! — забеспокоился Корнилов. — У Санпана должен быть пистолет».

— Никаких документов у убитого не нашли, — продолжал участковый. — В нейлоновой куртке железнодорожный билет Ленинград — Мшинская, несколько автобусных и трамвайных билетов, сто тридцать рублей денег. А в небольшом вещмешке бутылка армянского коньяка, две банки шпрот, коробка конфет.

— Странная поклажа, — сказал Корнилов. — В глухую деревню с бутылкой коньяка не всякий гость поедет…

— Да, он не местный, товарищ подполковник. Интеллигентный человек…

— Это вы по коньяку определили? — с ехидцей поинтересовался все время молчавший Белянчиков.

Лейтенант стушевался:

— Нет, не только в коньяке дело… Лицо у него… Ну да не берусь объяснить. Может быть, мне так показалось.

В это время на улице просигналила машина. Белозеров встрепенулся:

— Наш «газик». Может, поедем, товарищ подполковник?

— Поедем. — Корнилов встал. Взял со швейной машины шапку. — Только поедем во Владычкино. Санпана брать. Подробности обсудим в машине. А потом на место происшествия…

— В лесу ждут, — нерешительно сказал капитан.

— И Санпан ждет? — раздражаясь, спросил Корнилов. — Вы что, думаете, нас по головке погладят, если он опять уйдет? Да еще что–нибудь натворит?

Белянчиков нахлобучил Белозерову шапку и подтолкнул к дверям. Они молча вышли, провожаемые любопытным взглядом поднявшей голову от своего вязанья старухи. Молча сели в «газик». И только после того как Белозеров коротко бросил шоферу: «Во Владычкино», Корнилов спросил:

— А чего это убитый по лесу шел? Дорога–то на Владычкино есть?

— Есть, товарищ подполковник, — ответил участковый. — Но она кругаля дает, а по тропке ближе, прямее.

— Значит, лыжник места знал?

— Наверное, знал, — согласился участковый, — или спросил у кого на станции. Тропинка глухая. По ней из чужих редко кто ходит. Зимой снегом сильно заносит. Летом топко. Да и побаиваются…

— Забоишься тут у вас… Следы какие–нибудь обнаружили у трупа?

— За ночь снега намело — следов не разобрать, но показалось мне, что потоптались около трупа. Потоптались. Это точно.

— Ты, Юрий Евгеньевич, вместе с лейтенантом возьми потом на себя станцию, — повернулся Корнилов к Белянчикову. — Вас как величать–то, лейтенант?

— Василь Василич.

— Вы, Василий Васильевич, с капитаном Белянчиковым поедете на станцию. Выясните, с какого поезда сошел этот лыжник. Установите людей, приехавших тем же поездом… Народу ведь в будни, наверное, немного из Ленинграда приезжает… Впрочем, капитан у нас дока по этой части. С ним не пропадете… — Корнилов подмигнул Белянчикову.

Лейтенант слушал внимательно, все время кивал.

— Ты, Юрий Евгеньевич, позвони в Ленинград. Может, есть там что новое. Пусть обратят внимание на случаи с применением огнестрельного оружия. Передай все данные об автобусных билетах. Бугаеву передай, пусть выяснит, что за маршруты, примерное время… — Он помолчал, рассеянно глядя в примороженное оконце.

Мелькали занесенные снегом, будто увязшие в сугробах елочки. Дорога то ныряла в лес, то выскакивала на поле. Низкие хмурые облака висели неподвижно, словно примерзли к вершинам елей. «Сейчас бы остановить «газик», — вздохнул Корнилов, — стать на лыжи да махнуть по этим полям и перелескам…»

— Василий Васильевич, лыжник, значит, во Владычкино шел? Или там еще деревни есть? — спросил он, не отрываясь от окна.

— Там, товарищ подполковник, деревень больше нет. Болота на много километров тянутся. Среди болот Вялье озеро. Местные иногда рыбалят, да редко. Так что эта тропка только во Владычкино. Ну еще к леснику Зотову, — сказал он с некоторым сомнением. — Да, пожалуй, к егерю. Я еще с ним не познакомился. И фамилию не запомню никак.

— Значит, или во Владычкино, или к леснику, или к егерю? И точка?

Участковый кивнул.

— В деревне сколько дворов?

— Шесть всего.

— В какой же из шести шел лыжник? Придется взяться и за эти дома. После того как Санпана в Лугу отправим, — сказал Корнилов и подумал: «На место происшествия мне самому непременно надо съездить. Посмотреть, не упустили ли чего…»

Минут десять они ехали молча.

Наконец участковый сказал тихо:

— До деревни километр остался… Не боле.

— Притормозите, водитель, — попросил Корнилов, дотронувшись до плеча шофера.

«Газик» остановился. Рядом с дорогой шумел темный, припорошенный снегом еловый лес. Слышались заливистый собачий лай и далекое тарахтенье трактора.

— Лес трелюют, — прошептал участковый.

— Проверьте оружие. — Корнилов внимательно посмотрел, как его спутники вынимали пистолеты. — Вы, Василий Васильевич, расскажите, в каком доме Полевой живет.

— Первая изба, как в деревню въедем. С правой стороны… Да там всего–то три избы по праву руку. В избе напротив наш сотрудник дежурит.

— Кто с Полевым в доме живет? — спросил Белянчиков.

— Женка его, Главдя Сестеркина, и сынишка годовалый…

— Вы сами–то из местных, лейтенант? — спросил Корнилов. Он уже несколько раз слышал, как лужане вместо Клавдии произносили Главдя.

— Так точно, товарищ подполковник. Из Стругов Красных. В армии служил, а потом школа милиции.

— Санпан, значит, зазнобу себе здесь нашел. А сын его?

— Его, товарищ подполковник. Только они ведь незарегистрированными живут.

Корнилов усмехнулся:

— Ну еще бы! У Санпана небось и паспорта нет. «Королева» его дома сейчас?

Участковый кивнул.

— Сколько там выходов?

— Два. Один через терраску, другой во двор. Там ворота открыть можно. Да ведь нынче в снегу утопнешь…

— Белянчиков, ты берешь на себя ворота. Вы, Александр Григорьевич, под окнами станете. И оперативник с вами, когда подойдет. А мы с Василь Василичем в дом нагрянем. Правда, лейтенант? — Корнилов обернулся к участковому, положил ему руку на плечо. — Он ведь здешних мест хозяин. Ему положено.

Участковый расплылся в улыбке. Чувствовалось, что ему лестно идти с подполковником.

— Не вспугнем мы Санпана? — засомневался Белозеров. — Подъедем прямо к дому, переполоху наделаем.

— А мы без переполоху, — отрубил Корнилов. — Подъезжаем на скорости. Мы с участковым садимся ближе к дверцам — и быстро в дом… Если верить местной милиции, Полевой в загуле, гостей не ожидает. Но учтите, этот волк и во хмелю стреляет без промаха. — И, взглянув на участкового, на его сосредоточенное, отрешенное лицо, добавил: — Пальбы не открывать. В доме ребенок.

Крыльцо избы покосилось, доски подгнили. Казалось, топни покрепче — и развалится. «Как в доме участкового», — почему–то пришла Корнилову мысль, но он тут же забыл об этом и, нажимая на ручку, успев шепнуть участковому, чтобы тот оставался в дверях, подумал: «Ну вот, гражданин Полевой, и пришло время нам свидеться».

В комнате за столом сидела женщина. Каштановые густые волосы ее были распущены по плечам. Женщина повернула голову на легкий скрип двери, и Корнилов увидел, что лицо у нее горестное, заплаканное. Ни удивления, ни испуга при виде постороннего. Игорь Васильевич окинул быстрым взглядом большую неопрятную комнату, и сердце у него екнуло. Комната была пустой.

— Гражданин Полевой здесь проживает? — спросил он, не спуская взгляда с грязноватой пестренькой занавески на дверном проеме. По рассказу лейтенанта, там была кухня.

Женщина непонимающе посмотрела на него, пожала плечами.

— Где хозяин? — переспросил Корнилов. — Муж ваш где?

— Муж–то? Бона разлегся, — зло сказала женщина, кивнув куда–то за стол. Лицо ее стало замкнутым, отчужденным.

Корнилов сделал шаг и тут только заметил, что за столом, у стенки, прямо на полу постелен матрас. На грязном одеяле, в одежде, в сапогах лежал человек. По черным как смоль волосам догадался, что это Санпан.

Не вынимая руки из кармана, Корнилов подошел к нему и тихо сказал:

— Гражданин Полевой, здравствуй!

Спящий не отзывался. Тогда он нагнулся и быстро сунул руку под подушку. Там было пусто.

— Полевой! — взял Корнилов его за плечо. — Полевой! Проснись! Гости пришли.

Мужчина с трудом повернулся на спину и открыл глаза.

Если бы пятнадцать минут назад Корнилову сказали, что он увидит Санпана беспомощным, с дрожащими руками и бессмысленным выражением глаз, он бы ни за что этому не поверил. Жестокий, смелый до отчаянности ворюга, сколько доставил он неприятных минут уголовному розыску! И в довершение всего убийство старика и побег с «малины», когда, казалось, ловушка уже захлопнулась.

— Полевой, узнаешь меня? — спросил подполковник, брезгливо рассматривая небритое, опухшее лицо Санпана.

В ответ раздалось какое–то нечленораздельное бормотанье. Корнилов подозвал участкового, все еще стоявшего в дверях в напряженной позе:

— Обыщи, будь другом!

В это время за занавеской заплакал ребенок. Жалобно, с надрывом. Женщина медленно, нехотя встала и пошла к занавеске, но Корнилов осторожно придержал ее за руку. Зашел первым. Здесь и впрямь была маленькая кухня. Такая же неопрятная и грязная, как и вся изба. Только было теплей…

Корнилов вышел на улицу, вдохнул полной грудью свежего морозного воздуха.

— Игорь Васильевич, ну что? Нету? — тревожно крикнул из огорода Белянчиков. Он стоял там у поленницы дров, чуть не по пояс утонув в снегу.

— Ты что там, Юрий Евгеньевич, делаешь? — притворно удивился подполковник. — Или потерял чего? — И засмеялся. — Поди в дом, полюбуйся на Санпана. За ним из вытрезвителя надо было присылать, а не уголовный розыск… Есть, оказывается, средство посильнее нас с тобой!

Но когда участковый и Белозеров с трудом вывели из дома мычащего бессвязно Санпана, Корнилов, словно вспомнив что–то, крикнул:

— Белозеров, ты на всякий случай наручники–то ему надень!

Санпана усадили на заднее сиденье между Белозеровым и подошедшим из соседнего дома оперативником.

— Участковый пусть останется со мной, — сказал Корнилов. — А ты, Юра, — обратился он к Белянчикову, — поезжай в Лугу, свяжись с управлением. Действуй, как договорились.

Машина отъехала, поднимая легкую снежную пыль. Ее тут же подхватил ветер, понес вдоль стоящих у дороги сиротливых, промерзших тополей. Начиналась вечерняя поземка.

— Ну что смотришь, лейтенант? — улыбнулся Корнилов, в упор разглядывая притихшего участкового. — Водка и не таких губила! Эх, да если бы только таких… — Он поднял воротник пальто, — мороз начинал–таки пробирать. — Только вот что, давай на пять минут зайдем к вашей Главде.

Сестеркина сидела все так же у стола, кормила ребенка грудью. На их приход она не обратила никакого внимания. Не спросила ничего, не предложила сесть.

Корнилов сел напротив, спросил тихо:

— Клава, как отчество ваше?

Она посмотрела на него равнодушно. Сказала:

— Тихоновна.

— Клавдия Тихоновна, вы нас извините за это вторжение, но квартирант ваш… — Он хотел сказать «сожитель», но просто не смог выговорить это слово. — Квартирант ваш — опасный преступник.

— Надо было вам пораньше за ним приехать, — со злостью сказала Сестеркина. — Мои вещи хоть остались бы целы. Все распродал, алкаш…

— Клавдия Тихоновна, вам придется еще поговорить со следователем. Может быть, сегодня, может быть, завтра. Так вы никуда из деревни не отлучайтесь. Кроме работы, конечно… Никуда за пределы не выезжайте.

— Пускай другие за пределы выезжают, — равнодушно сказала женщина.

— А у меня только два вопроса к вам. Оружие у Полевого вы видели? Где оно?

— Это Сашка–то — Полевой? — На лице Сестеркиной впервые мелькнуло удивление. — А мне он Ивановым сказался… — Она помолчала немного, словно осознавая услышанное, потом сказала: — Финка вон на кухне лежит. На столе.

Корнилов кивнул участковому. Тот встал, прошел за занавеску и тут же вернулся с большим, изящно сделанным ножом с наборной ручкой. На тонком потемневшем лезвии был слой хлебной мякоти — так бывает, когда хлеб плохо пропечен.

— Ну а пистолета у него вы не видели? — с мягкой настойчивостью продолжал выспрашивать Корнилов.

— И пистолет был, да сплыл. Кузнецу из Пехенца за бутыль самогона отдал. Левашов, что ли, его фамилия, — со злорадным смешком ответила Клавдия.

— Оформите протокол на изъятие оружия, лейтенант, — тихо сказал Корнилов.

Участковый поспешно полез в карман за бумагой и авторучкой.

— И еще один вопрос, Клавдия Тихоновна: в последние дни он никого в гости не ждал?

— Ждал. Все уши прожужжал: «Вот кореш приедет, тугрики привезет. Одену тебя, Клавдия!» Как же, одел!.. — сорвалась было она на крик, но тут же взяла себя в руки и только всхлипнула несколько раз.

Корнилов молчал, смотрел на нее выжидающе.

Сестеркина поняла, что от нее еще чего–то хотят, пожала плечами.

— Как зовут, не сказывал. Говорил только — из Питера. Вчера встречать ходил. До трех и не пил ничего…

Корнилов встал. Надо было засветло побывать на месте происшествия.

— Далеко? — спросил он, когда они вышли из дому.

— Около двух километров, товарищ подполковник. — Участковый с сомнением посмотрел на ботинки Корнилова. — Да ведь снег, застынете.

— Вы на мои ботинки не смотрите, лейтенант, они теплые, финские. По большому блату доставал.

Пройдя метров триста по дороге, они свернули в поле, на еле заметную стежку тропинки, которая вела к темной кромке леса.

2

Лишь поздно вечером попал Корнилов в маленький уютный номер лужской гостиницы. Белянчиков пошел ночевать к своему старому приятелю Белозерову. Подполковника они не звали — знали, что шеф строго придерживается правила: у подчиненных никогда не ночевать и не столоваться.

Корнилов расстелил постель, но не лег. Сидел у стола, курил. Рассеянно глядел в окно, где в красновато–желтом свете уличных фонарей крутилась шальная снежная заверть. Дело, ради которого они примчались сюда из Ленинграда, закончено. Но этот убитый на лесной тропинке… Нет, Корнилов не мог себе позволить уехать, не организовав розыск убийцы.

На вопрос Белянчикова, не думает ли он, что убийство — работа Полевого, Корнилов только руками развел. С одной стороны, Санпан вчера, приблизительно в то же время, когда был убит лыжник, ходил встречать какого–то кореша. Но якобы не встретил. А может быть, встретил? И всадил этому корешу пулю? Ради чего? Ведь даже деньги не взял. Старые счеты? Поехал бы этот кореш в такую глушь на свидание с Санпаном, если бы между ними черная кошка пробежала?

Белянчиков, настаивая на версии «Санпан», говорит, что, застрелив человека, Полевой не ограбил его только потому, что испугался. За лыжником кто–то шел: Санпан мог услышать и убежать. Логично? Логично–то логично. Но мог ли Полевой предполагать, что в кармане у лыжника лежат сто тридцать рублей?

Белянчиков твердил:

— Санпан спился. Стопроцентный алкаш. Такой может и за рубль человека прикончить. Лишь бы на бутылку собрать. А может, все–таки ухлопал знакомого? Счеты свел?

— Над этими версиями надо работать, — соглашался Корнилов. — Но только как над одними из многих. Не очень–то верится мне, что Полевой убил. И второй человек… Куда он делся?

Проверка на станции показала, что с поезда, который прибыл на Мшинскую в пятнадцать часов, сошло человек двенадцать. Но только двое двинулись по тропе к лесу. Один на лыжах, другой пешком. Кто был этот второй? Местный? Приезжий?

Кузнец Левашов из деревни Пехенец, у которого вечером провели обыск, заявил, что никакого пистолета у Иванова не покупал. И слыхом не слыхал о том, что у него есть оружие. Значит, пистолет у Полевого? Значит, он был вооружен, а только обманывал Сестеркину?

«Дело довести до конца должен я, — решил наконец Корнилов. — Утром позвоню начальству, доложу обстановку. Попрошу разрешения остаться еще на день. Вместе со следователем организую розыск». Он встал, закурил. Ему вдруг отчетливо представилось тупое, бессмысленное лицо Полевого. «Водка, она и из бандитов веревочки вьет». И тут же он подумал об убитом. Вот еще одна трагедия!.. Нет человека. Кто он? Какие земные дела его остались невыполненными? За долгие годы работы в уголовном розыске Корнилов так и не привык воспринимать чужую смерть спокойно. Он научился лишь сдерживаться, не показывать окружающим, что каждый раз переживает ее как личную трагедию. И он никогда не позволял себе даже думать о погибшем как о неудачнике. От сочувственно произнесенного слова «бедолага» Корнилова коробило. Он относился к смерти серьезно.

…Днем, когда они с участковым пришли из Владычкина к лесу, туда, где был убит лыжник, следователь прокуратуры уже закончил осмотр места происшествия, тело было отправлено в районную больницу. Лишь на опушке у большого костра сидели на поваленной ели двое мужчин, что–то жевали. Увидев Корнилова с участковым, они поднялись, подошли.

— Товарищ подполковник? — спросил хрипловатым голосом один из них, крепыш в овчинном полушубке.

— Он самый!

— Старший оперуполномоченный Клюев, — отрапортовал крепыш. И кивнул на второго: — Оперуполномоченный Чернышов.

Корнилов пожал им руки.

— А следователь с экспертом уехали, — сказал, словно бы извиняясь, Клюев. — Просили передать, что стреляли из винтовки или карабина. Пулю извлекли. Сняли слепки следов. Каликов говорит: женские. — Он запнулся. — Каликов — это следователь, товарищ подполковник.

— Понял, — мрачно сказал Корнилов. — Не густо.

Участковый показал место, где лежал убитый. Вокруг было очень натоптано.

— Что они тут, хороводы водили, что ли? — рассердился Корнилов. — Большие ученые они у вас.

Он пошел по тропе. Поискать, нет ли окурка, не зацепилась ли где за кусты нитка от одежды… В лесу было мрачновато — уже начинало темнеть. Корнилов прошел с полкилометра, ничего не заметил и повернул назад, и, по мере того как приближался к опушке, им овладело неприятное состояние: казалось, вот сейчас он шагнет из–под темных крон на свет — и раздастся выстрел.

«Почему убийца не стрелял в лесу? — мелькнула у него мысль. — Ведь что, кажется, проще и удобней — стрелять в лесу?»

— Василь Васильевич, — окликнул он участкового, шептавшегося с Клюевым. — Ты окрестности–то осматривал?

— Осматривал, товарищ подполковник. — Вид у участкового был понурый, и Корнилов подумал о том, что лейтенант, наверное, переживает и за то, что убийство произошло на его участке, и за то, что раньше не знал ничего о Санпане, проживавшем у него под носом. «Похоже, что он и за следователя переживает».

— Пойдем пройдемся еще разок там, где ты ходил, лейтенант. — Игорь Васильевич обнял его дружески за плечи. — Посмотрим, пока совсем не стемнело, что тут и как.

Они двинулись по старому следу, глубоко проваливаясь, цепляясь за маленькие елочки. Круг получился довольно большой, но, как ни всматривался Корнилов, снег лежал девственный, нетронутый. Только в одном месте напетлял заяц.

— Да, не видать тут никаких следов, — сказал он, когда они снова вышли на тропу и отряхивались.

Участковый приободрился:

— Товарищ подполковник, я вам точно говорю: в лесу и в поле следов нет, а у тропы, когда я утром пришел, были. Не только женские. Мужские следы. Словно кто–то обошел вокруг убитого пару раз. Их метелью запорошило, но я разглядел.

— Хорошо, лейтенант. Это мы берем на заметку. А теперь веди нас к машине…

Сейчас, припоминая все свои действия при осмотре места преступления, Корнилов никак не мог отделаться от такого чувства, будто упустил там, в лесу, что–то очень важное. В городе было проще: комната, квартира, улица — замкнутое пространство, которое надо было исследовать, изучить. А здесь лес, поле, открытое всем ветрам… «Специалист–то я, выходит, однобокий, — усмехнулся он. — Ярко выраженного городского типа… Как же эта болезнь называется — боязнь открытого пространства?..»

Он сел за маленький столик, записал в блокноте: «1. Убитый??? 2. Попутчик. Опросить всех жителей Владычкина, лесника, егеря. 3. Полевой. Оружие?»

Что еще? Он вспомнил начинающий голубеть вечерний снег, маленькие густые елочки, утонувшие в нем, следы зайца и дописал: «4. Охотники».

А ночью ему снились горы. Он стоял на кромке ледника, вглядываясь в голубеющие вершины, и пел.

3

На следующий день Корнилов проснулся рано. Еще не было и семи. Он чувствовал себя хорошо отдохнувшим, бодрым. «Вот что значит лес», — подумал он. Позвонил в горотдел, попросил дежурного вызвать к восьми Белозерова.

В маленьком гостиничном буфете съел стакан сметаны, выпил бледного, чуть теплого чаю с кусочком засохшего сыра — больше разжиться было нечем. Пошел в горотдел пешком. На улице еще не начало светать. На автобусных остановках стояли длинные очереди. Во многих домах топили печи, ветер прибивал дым к земле. Мороз жалил зло и колюче.

Белозеров с Белянчиковым были уже на месте. Сидели нахохлившись — видно, еще не совсем проснулись. Начальник лужского угро крутил ручку старенького радиоприемника.

— Капитан, а вы по утрам не бегаете трусцой? — спросил Корнилов, поздоровавшись.

Белозеров отрицательно покачал головой.

— А зря. Поэтому вы такой вялый. Рекомендую. Очень способствует.

— Чему способствует? — не понял Белянчиков.

— Жизнерадостности.

— Да мы долго за шахматами сидели, — стал объяснять Белозеров, но Корнилов перебил его, спросив будничным, деловым тоном:

— Где Полевой?

— Здесь, в КПЗ.

— Скажите, пусть приведут.

…Привели Санпана. Щетина на щеках, всклокоченные волосы на голове, запекшиеся губы делали его похожим на тяжелобольного. Корнилову показалось даже, что глаза у него еще больше налились кровью. Однако сегодня в них можно было уловить искорку мысли.

— Садись, Полевой, — сказал он Санпапу. Всегда и во всем скрупулезно соблюдавший порядок, Игорь Васильевич не мог пересилить себя и обратиться к Санпану на «вы». — Узнаешь?

Санпан сел и, повернув лицо к Корнилову, чуть–чуть оскалился. Словно хотел сказать: «Чего уж тут не узнать…»

— Капитан, ведите протокол, — попросил Корнилов Белозерова.

— Кого в последние дни в гости ждал?

Санпан минуты три молчал, сжав руки коленками и медленно потирая ладонь о ладонь. На его лице с низеньким, похожим на гармошку лбом заходили все мышцы, словно он что–то с трудом пытался разжевать. Наконец выдавил:

— Витьку Косого ждал. Срок у него закончился. Долю должен был привезти.

Корнилов аж присвистнул:

— Витьку Косого! Виктора Безбабичева, значит. Подвел тебя Косой, подвел! Как только в Ленинграде появился — за старое взялся. У нас он. Уже у нас. — А про себя подумал: «Косого–то спрашивал я про Санпана. Сказал — весточек не имею. Крепкий орешек. Придется и с ним повозиться. И доля еще какая–то». — Ладно, о Косом потом. Где твой пистолет?

Санпан снова долго молчал, набычившись, шевеля губами.

— Кузнецу из Пехенца отдал. За самогон. Левашову. — И, словно бы оправдываясь, добавил с тоской: — В загуле был, гражданин Корнилов. А хрустов нема. За литр отдал, сявка!

— Когда это было?

— Не помню уж. Месяца два назад.

— Безбабичева ходил встречать?

— Еще чего, — проворчал Полевой. — Я ж не знал, в какой день он явится.

— А твоя жена утверждает, что вчера в три часа ты ушел встречать дружка…

Полевой осклабился:

— Да я так… Чтоб крик не подымала. В Пехенец ходил. Выпить с мужиками.

— С кем?

— С кем пил–то? — Санпан нахмурился. Лицо у него опять напряглось. — Да я… Зашел к Левашову, а его не было. Жена у него дурная. Орать стала. В магазине взял бутылку «Солнцедара». А потом не помню.

— Кто отпускал тебе вино?

— Тоська рыжая. Да она там одна и торгует, гражданин начальник.

— Дружки навещали?

— Нет. Боялся, вас наведут…

Корнилов усмехнулся:

— Не договариваешь ты, Полевой!

Санпан пожал плечами.

— Про Безбабичева как узнал? Что у него срок закончился и деньги привезет? Святой дух подсказал?

Санпан вдруг поднял голову и пристально, не мигая, посмотрел на Корнилова. Куда только девалось его тупое безразличие и подавленность! Взгляд стал осмысленным, дикая злоба сверкнула в глазах.

— Не шути, начальник, — сказал он с вызовом.

— Ладно, Полевой, на сегодня достаточно. Мы еще наговоримся.

Санпана увели.

— Капитан, — попросил Корнилов Белозерова, — пишите мотивированное постановление на обыск у Левашова и у Сестеркиной. Потом у прокурора утвердим. — Он посмотрел на часы. Было девять. — Сейчас позвоню Михаилу Ивановичу. Попрошу разрешения на день задержаться.

Белозеров повеселел. На помощь подполковника он очень рассчитывал.

«Что же мы имеем на сегодняшний день? — думал Корнилов, прохаживаясь по кабинету Белозерова в ожидании, пока тот принесет данные судебно–медицинской экспертизы. — Санпан за решеткой… Может, он и совсем спился, да и такой не менее опасен. И вот за несколько часов до его ареста на опушке леса находят убитого человека. Ни имени, ни фамилии. Просто «убитый». Говорят, не местный. Но кто же это отправляется в дорогу, не взяв с собой хотя бы удостоверения или пропуска? Без документов идет в соседнюю деревню местный житель. Зачем они ему? А убитый не местный.

…Коньяк… Может быть, в магазине еще не продавали водку, и пришлось его купить. Коньяк–то продают чуть ли не круглосуточно. План делают! — Игорю Васильевичу надоело ходить, все время задевая за мебель, — кабинетик у начальника угро города Луги был совсем крошечный, — и он сел на стул у окна. — Нет, лыжник специально покупал коньяк, поезд–то у него вышел из Ленинграда после одиннадцати! Если бы захотел, мог уже и водку купить. А местные вряд ли коньяк пьют. А может быть, случай особо торжественный? Когда водку и приносить неприлично?» Эта мысль понравилась Корнилову, и он сказал про себя: «Неплохо, товарищ подполковник, неплохо!»

«…Деньги. Многовато при нем денег, многовато! В гости с такими деньгами не ездят. Может, долг отдавать шел? Или, как Витька Косой, долю кому–то нес?..

Предположим, охотники. Ну, конечно, проще всего представить случайный выстрел. Загон на лося. У кого–то есть карабин или винтовка. Может быть, даже с войны припрятана. Что ж, тоже версия.

А что касается Санпана, то следователь все досконально уточнит, это нелишне, но тут, сдается мне, не Санпановых рук дело».

Пришел Белозеров, принес данные экспертизы. «Пулевая рана. Оружие нарезное, калибр 7,62. Прострелено легкое. Смерть наступила от большой потери крови приблизительно в 20 — 22 часа».

«А стреляли в него не позже шестнадцати часов, — подумал Корнилов. — Поезд приходит на станцию в пятнадцать… Если на лыжах идти, до владычкинского поля не больше сорока — пятидесяти минут. Значит, несколько часов лыжник был еще жив. И приди кто–нибудь на помощь — могли спасти. Если стреляли охотники, да издалека, раненого могли и не заметить. Прошли где–то стороной. А вот попутчик? Тот, что шел вслед за лыжником по тропе от станции? Он–то должен был на него наткнуться? — Корнилов вздохнул. — Вопросы, вопросы!.. Надо поручить Белозерову провести следственный эксперимент: установить направление выстрелов. И выяснить, в порядке ли были лыжи. Ведь если шел на исправных, то никакой пешеход его не догнал бы!»

— Вот, может, поинтересуетесь! — Белозеров положил на стул перед ним несколько фотографий.

Корнилова поразило выражение глаз на простоватом, тронутом тенью щетины лице убитого. Казалось, они продолжали жить и ждали ответа: кому это понадобилось стрелять в него, кому он помешал?

Вздохнув, Корнилов сложил фотографии и передал капитану.

— Вот что, Александр Григорьевич, — сказал он, помолчав, — вы сами–то что думаете по поводу убийства? Может быть, охотники?

— Мы с Юрием Евгеньичем прикидывали эту версию. Случайный выстрел? Возможно! На лося, правда, охота уже закрыта, но браконьеры пошаливают. Может, и ходил кто–то с винтовкой, баловался.

— Ну вот и проверьте всех охотников, с общественными инспекторами потолкуйте. — Игорь Васильевич говорил все это не слишком уверенно, потому что его смущала одна деталь, никак не укладывавшаяся в вариант «охота»: попутчик. Не мог он пройти мимо убитого и не заметить его! Значит, заметил и скрылся. Ну, может быть, и не скрылся, да молчит. Почему? Чего испугался? А может быть, он не только попутчик?..

— Александр Григорьевич, лыжи какой марки? — неожиданно спросил он капитана.

— У убитого, что ли?

— Ну да. У кого же еще?..

— У него лыжи очень хорошие, товарищ подполковник, гоночные. Финские. Марка «Карху». «Медведь», значит.

— Хорошо смазаны?

Белозеров только руками развел:

— Не поинтересовался, даже не подумал, что понадобится.

— У вас есть опись вещей убитого?

Белозеров протянул листок.

Опись была составлена толково — точно и очень подробно.

Корнилов обратил внимание, что среди денег была сторублевая бумажка. Такими деньгами только долг отдавать! Ведь в деревенском магазине могут и не разменять, если за покупками пойдешь. В карманах убитого не обнаружили ни спичек, ни сигарет. Вообще, кроме носового платка и ключей, не было самых обыденных мелочей, которые, как правило, можно обнаружить в карманах у каждого. Так случается, если человек собрался в дорогу неожиданно. Схватил, что было под рукой, переоделся — и в путь.

— Вот еще что надо проверить, Александр Григорьевич, — не было ли вчера или позавчера во Владычкине выдающихся событий: свадеб, крестин, похорон. Похоже, что лыжник внезапно получил какое–то известие, собрался за пятнадцать минут, сунул в карман деньги, бутылку коньяка — и в путь…

— Умереть — так никто не умер, — наморщив лоб, ответил Белозеров. — А насчет рождений и свадеб — это я проверю… — Он усмехнулся: — Да жениться там некому. Одни старухи.

«Чего он все время лоб морщит? — подумал Корнилов. — И так старше своих лет выглядит. Надо будет ему как–нибудь сказать об этом. В шутку. Чтоб не обиделся».

Белозеров позвонил на Мшинскую участковому Рыскалову.

Оказалось, что никаких примечательных событий во Владычкине не произошло. Участковый по своей инициативе побеседовал со многими мшинскими охотниками и с председателем охотничьего общества: было похоже, что охотников в эти дни в лесу не видели.

— Ладно, хватит штаны просиживать, — поднялся Корнилов. — Еду во Владычкино. Сколько там до егеря и лесника?

— Километра три. Лыжи мы вам приготовили. Рыскалов ждет на Мшинской.

4

— Здесь Надежда Григорьевна Кашина живет, — сказал участковый Корнилову, когда, приехав во Владычкино, они остановились у первого дома. — Древняя старуха. Может быть, с кого другого начнем?

— Вот с древней и начнем. Кстати, почему все говорят: «у нас во мхах», «к нам во мхи»? Эта деревня ведь Владычкино называется?

— Да как вам сказать, места такие — болота, мхи. И станция Мшинская. Мхи да мхи.

Деревня выглядела пустынно. Лишь кое–где из труб вился еле заметный дымок. В морозном воздухе плавали едва уловимые запахи только что выпеченного хлеба. Откуда–то издалека, наверное со станции, ветер донес гудок паровоза. «Какая тишина тут», — подумал Корнилов.

Они поднялись на крылечко. Возле дверей стоял веник, и Корнилов обмел снег с ботинок. Передал веник лейтенанту. Тот обметал валенки долго, старательно.

Участковый постучал.

— Не заперто! — крикнули в глубине дома. Голос был звонкий, и Корнилов решил, что кричит ребенок.

Натыкаясь друг на друга, они прошли через темные сени. В избе было тепло, кисловато пахло квашней. Корнилов еще с порога заметил слабенький огонек в розовой лампадке перед иконой.

— Будьте добреньки, заходите!

Навстречу им шла чистенькая старушка в темном платье и белом, синими горошинами платочке.

— Какие мужички–то в гости ко мне пожаловали, — ласково сказала она. — Да никак один–то городской. Ай, да никак второй с погонами, военный!

— Здравствуйте, Надежда Григорьевна, — поздоровался Корнилов и подумал: «А старушка–то общительная. Наверное, мно–о–ого знает. Если не ханжа». Ему иногда встречались старушки, которые ни о чем другом, кроме своих старых обид, говорить не могли.

— Вон вы какие проворные, — удивилась старушка. — И как величать меня, знаете!

Глаза у Надежды Григорьевны были добрые и какие–то, как показалось Корнилову, снисходительные. Словно бы она знала о твоих грехах и слабостях и заранее прощала тебя.

Старуха показала им, где раздеться, и усадила на большую лавку около русской печки, а сама осталась стоять. Маленькая, сухонькая, она смотрела на гостей внимательно и заинтересованно. Оттого что она стояла, а они сидели перед ней, словно школьники перед учительницей, Корнилов почувствовал неловкость.

— У нас разговор к вам, Надежда Григорьевна, — сказал он. — Посидим, поговорим…

— Ты говори, милой, говори, — замахала рукой старушка. — Я стоя–от лучше разумею. Да и насиделась я в жизни, насиделась…

— Да садитесь вы, садитесь, — с легким раздражением сказал участковый, но Игорь Васильевич неодобрительно посмотрел на него, и лейтенант замолчал.

— Мы с Василием Васильевичем из милиции. Хотим кое о чем порасспросить вас.

Надежда Григорьевна кивнула:

— Василя–от я знаю. Со Струг он. Полины Рыскаловой сынок. Моей свояченицы.

Лейтенант заерзал на скамейке, хотел что–то сказать, но не сказал.

— Самого–от я впервой вижу, но слыхала, слыхала, что он нонесь у нас в чинах. А ты, милой, отчего в пиджачке? Без погон–то? Агент?

Она сказала с ударением на «а». Корнилов засмеялся и кивнул головой:

— Агент, агент. Из розыска я, уголовников ищу.

Надежда Григорьевна понимающе улыбнулась.

— Насчет Сашки Иванова небось? Ох и питух, не приведи господи. Всех у нас во мхах перезюзил. И Главдю испортил. Она хоть и сиделица, а девка была хорошая. Передовка в лесхозе. От тюрьмы да от сумы грех зарекаться… А этот зюзюкало и ее к вину приохотил.

Говорила Надежда Григорьевна забавно — будто ручей журчал. Все время на одной ноте, без остановки. Приходилось постоянно вслушиваться, чтобы разобрать каждое ее слово.

— Возле Орельей Гривы парня–от он порешил? — вдруг спросила она.

— Где, где?

Надежда Григорьевна широко улыбнулась и, словно боясь обидеть гостей, прикрыла рот коричневой сухой ладонью.

— Да у леса, милой, у леса. Мы так горку называем — Орелья Грива. — Она наконец села на табуретку и повторила: — Сашка убил–от?

— Кто — мы не знаем. Не знаем даже, к кому шел убитый, — ответил Корнилов. — Вы что же, Надежда Григорьевна, одна живете?

— Одна, товарищ хороший, не знаю, как зовут тебя. Одна.

— Игорь Васильевич меня зовут.

— Я уж десять лет как одна, — стала рассказывать старуха. — Сын–то с дочкой в городе. Хорошо устроились. В прошлом годе Верка, дочь–то наша, приезжала. Нарядная. Гостинцев мне навезла… — Надежда Григорьевна вздохнула, словно вспомнились ей дочкины гостинцы. — Да я и сама–то хорошо живу. Хо–ро–шо. Пенсию каждый месяц двадцать один рубль получаю. Да сын присылает. Когда пять рублей, когда боле. К Новому году десятку прислал…

— А сын не приезжает?

— Не. Скучно ему тут. Приятелей нет. И девок не осталось. Все меня зовет. В город–от.

— Да, народу у вас во Владычкине совсем мало, — согласился Корнилов. — Заскучаешь.

— Из молодых–от кто? — стала прикидывать старуха. — Главдя–сиделица? С зюзюкалой связалась. Имени–то его и слышать не хочу! Федотовы. Сестрицы. Да Вовка, Верки Федотовой сын. Так ему еще и шашнадцати нет. За прогоном бабка Калерия. Она с печки не встает. Я ей поесть когда сготовлю, она и сыта неделю. А остальные навроде старой Кавалерии, — она хихикнула. — Это я так старуху зову. Шучу над старухой.

Игорь Васильевич улыбнулся, подумал: «Какая же старая должна быть эта бабка Калерия, если Надежда Григорьевна по сравнению с ней себя молодой считает!»

— Но родные–то, наверное, есть у каждого? Ездит кто из города? — спросил он. — Да ведь и Луга под боком.

— В Луге–от есть наши. Пустили там корешки. Так они сюда носа не кажут. Городскими себя считают. И в Питере наши живут. Как же, там родня есть! Да ведь редко ездют. Уж рази что летом. Зимой–то не ездют. У бабки Калерии сынок инженер. И сам уж лет пять не является, да хоть бы к празднику пятерку прислал матери. Тю–тю! Не то что мой.

— А ведь у вас такие леса вокруг! — сказал Корнилов. — Грибов, ягод, наверное, тьма. И дичь! Охотники–то приезжают?

— Не приезжают, милой. Разве что к егерю. А у нас во Владычкине Вовка Федотов один палит по воронам. Отцова берданка ему досталась, вот и палит.

— Выходит, что не густо у вас с населением, — улыбнулся Корнилов. — И родственники про Владычкино позабыли. От станции далековато.

Старуха помолчала.

— Ну а егерь с лесником, наверное, бирюками живут? Попробуй–ка до них добраться?

— А чего до них добираться? — удивилась старуха. — Не велик и крюк. Версты на две подале нас. Егерь–то с семейством живет. С женкой. Трое у них — мал мала меньше. Болыпенький, правда, в школу бегает. — Она засмеялась, опять, как в начале разговора, прикрыв рукой рот. — Волков не пугается… Ильич, лесник–от, один проживает. Одинокий. Ни детей, ни женки. Хотя кто его знает… Не мшинский он, не нашенский, но мужчина добрый, обходительный.

— Да ведь он здесь с незапамятных времен живет, — вставил молчавший все время участковый.

— С запамятных, с запамятных. Давно живет, да не наш. Не из Мхов, — строго сказала Надежда Григорьевна и, оборотясь снова к Корнилову, продолжала: — Он, Ильич–от, с пятьдесят шестого здесь. Аль на годок ране. Степан Трофимыч, старый лесник, умер, — Надежда Григорьевна перекрестилась. — Наш был братец. Ильич–то и приехал на его место.

Надежда Григорьевна задумалась, рассеянно глядя в замерзшее оконце. Корнилов не торопил ее, ждал, когда сама заговорит.

— Степан–от тоже одинокий был, — наконец заговорила старуха. — Уж такой одинокий! Никого ему, окромя леса, не надо. Вот охотник–то был. У меня подушки пером набиты — все он, брат. Дичи настреливал! Ружье у него большое, да–а–алеко стреляет. С подзорной трубой…

Игорь Васильевич внимательно слушал Надежду Григорьевну, стараясь представить себе по ее рассказу всех обитателей деревни, их возраст, интересы. Ведь к кому–то из них направлялся этот человек… И Санпан прожил здесь, во Владычкине, долгое время. Ходил, наверное, к кому–то в гости, говорил о жизни. Был на виду. В такой деревушке от людских глаз не скроешься…

Участковый все время ерзал на лавке, поглядывал на часы. Корнилов чувствовал, что ему не терпится идти дальше, говорить с другими людьми, что–то предпринимать. Неторопливая беседа со старухой, похоже, раздражала лейтенанта. Ему хотелось действовать.

И только когда старуха упомянула про ружье, он замер вдруг, словно пойнтер, почувствовавший дичь. Перестал ерзать и сидел совсем тихо, стараясь не упустить ни одного слова из разговора. Игорь Васильевич внутренне усмехнулся, искоса взглянув на лейтенанта.

— А Ильич–то после него, после Степки, основался, — продолжала старуха. — Говорят все — одинокий, а мне одна баба сказывала: сын у него был. Только сызмальства поссорился с отцом. С войны.

— И что ж, сын к леснику не ездит? — поинтересовался Корнилов.

— Не ездит, батюшка, Да ведь и он про сына молчит. Одинокий, говорит, я. А баба–от, ну та, что про сына мне рассказывала, сама зайцовская. С–под Сиверской. Знает его. Чегой–то там у них вышло, а чего — не помню.

— А где живет эта женщина?

— Зайцовская, говорю, она. Полиной зовут, а фамилии я не помню.

— Тетя Надя, а к егерю да к леснику гости–то ездят? — хмуро спросил участковый.

— Ходют люди, — сказала Надежда Григорьевна. — А гости или по делу — не скажу, откуда мне, старухе, знать. Вот что родственников у них нет, об этом я сказывала. У лесника–от гатчинский один часто бывает. Лесхозовское начальство. Тот ездит. Дружки, что ли. Форсистый такой.

— Молодой или старый? — спросил Корнилов.

— Помоложе, чем сам Ильич.

Корнилов посмотрел вопросительно на участкового.

— Леснику за шестьдесят, товарищ подполковник, — ответил тот.

— А вы, Надежда Григорьевна, видели этого дружка? Как он одевается?

— Что–то я и не скажу. Помню, плотный, форсистый, а как одет… Нет, не припомню. На голове вот малахай рыжий…

— Чего?

— Шапка, говорю, большая, мохнатая, рыжая–рыжая… Да что мы все гутарим да гутарим, — спохватилась она. — Давайте почаевничаем. Я счас, быстро. — Старуха встала, пошла к печке.

Корнилов тоже поднялся.

— Нет, спасибо, хозяюшка. В другой раз чайку попьем. Вы нас не ругайте, что от дела оторвали.

— Да какие у меня дела? — искренне изумилась старуха. — Поболтать — вот самое первое у меня дело.

— Надежда Григорьевна, — спросил Игорь Васильевич, надевая пальто. — А ружье–то вашего брата, с подзорной трубой, оно кому досталось?

— Ружье–то? — задумалась старуха. — Да никому не досталось. Никому. Степка–то, видать, или потерял его перед смертью, или продал. После смерти не нашли ружья. Сын–то мой, Славик, переискался. Думал, от дядьки в наследство останется.

— А не могло это ружье к зюзюкале попасть, к Клавдиному дружку?

— Ах, к этому–то! — закивала Надежда Григорьевна. — Да ведь он у нас пришлый. А братец мой давно уж помер. — Она задумалась. — Рази что через Главдю… Неужели Степка ее отцу ружьишко–то подарил? Они ведь тоже братья, только двоюродные.

— А что, отец Клавы жив? — спросил Корнилов.

— Помер. Года три как помер, — старуха перекрестилась. — Был бы жив, рази допустил к себе в дом эту чучелу?

Уже в дверях он спросил старуху:

— Надежда Григорьевна, вы не вспомнили, как лесникова дружка–то звать? Того, что из Гатчины ездит.

— Так ты, миленький, и не спрашивал меня, как зовут–то. Все про одежу говорил. Мокригиным его зовут. В лесхозе он какая–то шишка.

Корнилов вышел вслед за участковым на улицу и зажмурился от яркого света.

— Закурим, что ли? — сказал он лейтенанту. — Так курить захотелось — спасу нет. — Он достал сигареты, протянул участковому. Тот начал было нерешительно:

— Да я, товарищ подполковник… — но тут же потянулся к пачке.

— Что? Еще не научился? — усмехнулся Корнилов и отдернул пачку. — И не тянись. Не поддавайся, не давай слабины, а то мало ли еще какой начальник приедет — пить научит…

Участковый смутился и стоял, не зная, что сказать.

— Счастливый ты человек, Василий, — сказал Корнилов, глубоко затягиваясь. — Если можешь, держись. Ну что, к кому теперь в гости? — И, улыбнувшись, подмигнул. Участковый тоже улыбнулся. Улыбка у него была добрая, чуть застенчивая.

— Так пойдем к старику Байбикову, товарищ подполковник. Он не мене, чем старуха, знает…

Корнилов засмеялся:

— Ну что, Василий Васильевич, считаешь, что и древних старух бывает полезно послушать? А?

Участковый смущенно развел руками.

Они тихонько пошли по дороге, махнув шоферу, начавшему заводить мотор, чтобы ждал. Накатанная санями дорога слегка поскрипывала под ногами. Воробьи трепали клочки сена, — видать, недавно перевозили с поля стога. Корнилов шел и думал про винтовку, о которой рассказала Надежда Григорьевна, и о лесниковом друге, франтоватом, в мохнатой рыжей шапке. Убитый лыжник был тоже в рыжей шапке…

— Товарищ подполковник, сюда, — дотронулся участковый до руки Корнилова. — Пришли.

Они остановились у небольшого красивого дома, окрашенного яркой красно–коричневой краской, с белыми вычурными наличниками. К дому вела узенькая — двоим не разойтись — тропка. «И здесь не густо с населением», — подумал Корнилов и остановился, разглядывая старую лыжню, перечеркнувшую крест–накрест садик перед домом. В ярких лучах солнца лыжня проступала отчетливо и зримо, словно на фотобумаге, опущенной в проявитель. А ведь густой пушистый снег, валивший всю прошлую ночь, толстым слоем запорошил ее. «Солнце низкое, тень дает на малейшей неровности, — подумал Корнилов. — Старые следы всегда проступают в яркую солнечную погоду. А что, если на то место, где лыжника убили, посмотреть сверху? С вертолета? Охватить взглядом всю поляну?..»

— Товарищ подполковник…

— Сейчас, лейтенант, сейчас! — Корнилов обернулся, взглянул из–под руки на солнце. Оно было предательски низко. Но стрелки часов еще только приближались к двенадцати.

— Василек, когда нынче солнце заходит?

Участковый растерянно пожал плечами.

— Эх ты, голова садовая! — усмехнулся Корнилов.

— В пять уже темки, товарищ подполковник, — сказал лейтенант.

«А если с высоты не просто взглянуть, а провести аэрофотосъемку? — думал Корнилов. — Все следы проступят. Ведь там, где след, снег уплотненный. Надо с экспертом посоветоваться. Должны же быть следы, черт возьми!»

— Знаешь что, Василий, — сказал он. — Ты иди один, а я поеду в Лугу… Надо мне туда срочно.

— А как же розыск? — недоуменно посмотрел на Корнилова участковый. На лице его отразилось разочарование, словно у мальчишки, которого в самую решительную минуту покинул товарищ.

— Ты и сам все сделаешь в лучшем виде. Помни только о главном: у кого есть друзья, родные в Ленинграде? К кому могли бы приехать или приезжали в эти дни? И осторожно расспроси о том, кто бывает у егеря, у лесника. Но осторожно! Понял? — Корнилов на секунду задумался. — Поговори с ними о том, о сем. Не ждали ли кого. Ружьишко увидишь на стене — спроси, зарегистрировано ли. Нет ли еще оружия. Будь с людьми попроще, не выспрашивай, а разговоры говори… И не торопись, а то потом больше времени потеряем. Вон одна только Надежда Григорьевна сколько полезных вещей нам с тобой наговорила!

Участковый согласно кивал головой. Этот немолодой, хмуроватый подполковник все больше и больше нравился ему, и лейтенанту было жалко, что Корнилов уезжает в Лугу, а не пойдет вместе с ним по другим деревенским избам.

— Машина, Василий Васильевич, за тобой часика через три вернется.

5

Всю дорогу от Владычкина до Луги Корнилову казалось, что машина еле двигается, и он уговаривал Углева поднажать.

— Да вы что, Игорь Васильевич, не чувствуете, что юзом то и дело прем? Хотите быстро ездить — хлопочите у Набережных шипованную резину. (Майор Набережных был начальником хозяйственного управления.) Нормально никто ездить не хочет, — ворчал Углев. — Всегда горит, всегда пожар. А ты хоть пропади! — Углев вдруг обернулся к Корнилову и сказал: — А я, товарищ начальник, должен теперь себя беречь. Женюсь первого марта.

— Поздравляю, — улыбнулся Корнилов. — Женишься, придется тебя на продуктовую машину переводить.

— Ну уж, — обиженно протянул шофер. — Рано еще Сашу Углева в обоз списывать! — И дал такого газу, что Корнилов вцепился в поручень и сказал:

— Хороший ты водитель, Саша, да с норовом. И поворчать любишь…

Белозеров, увидев подполковника входящим в кабинет, вскочил, глядя на него во все глаза, и изумленно сдвинул брови.

— Вопросы потом, — сказал Корнилов, на ходу сбрасывая пальто и шапку. — Пошли машину во Владычкино за участковым. И срочно поручи кому–нибудь выяснить, есть ли у вас в Луге вертолеты или «кукурузники», приспособленные к аэрофотосъемке.

— К аэрофотосъемке? — еще больше удивляясь, переспросил Белозеров.

— Давай, давай! И если есть, пусть попросят разрешения подняться и сфотографировать район Владычкина. А меня срочно соедините с Гатчиной, Финогеновым. А потом с Ленинградом. С нашим управлением.

Сначала дали Гатчину. Когда Корнилов, переговорив с начальником уголовного розыска Гатчинского райотдела Финогеновым, положил телефонную трубку и с наслаждением закурил, вернулся капитан, выходивший распорядиться насчет машины для участкового и вертолета.

— Товарищ подполковник, машину за участковым послал, про авиацию сейчас доложат. Заму поручил связаться… — Потом он сел напротив Корнилова и уставился на него. Всем своим видом он давал понять, что ему не терпится узнать, почему Корнилов так скоро вернулся из Владычкина и зачем ему понадобилась вдруг авиация. Но подполковник не торопился с новостями и только спросил:

— Из управления не звонили?

— Бугаев звонил. Просил сказать, что один автобусный билет — свежий, за тринадцатое января. С десятого маршрута. Они пытаются установить, не пропал ли где–нибудь в районе следования «десятки» человек… — Белозеров неодобрительно хмыкнул. — Ищут иголку в стоге сена!..

— Что ж, по–твоему, сложа руки сидеть? — недовольно произнес Корнилов. — Может, ты новостями порадуешь?

Белозеров поскучнел:

— Ничего нового, товарищ подполковник. Санпан твердит одно и то же. Пистолет, говорит, продал кузнецу из Пехенца.

— Не густо, — вздохнул Корнилов. — А про винтовку он ничего не говорил?

Белозеров встрепенулся:

— Про винтовку? Нет, ничего. А что, нашли?

— Ничего не нашли, — махнул рукой Корнилов. — Просто одна старуха рассказывала, что много лет назад у старого лесника винтовку с оптическим прицелом видела.

— Участковый там про эти винтовки все вызнает, — успокаиваясь, сказал начальник уголовного розыска. — А вы чего же так рано вернулись, Игорь Васильевич? Случилось чего?

Корнилов хотел ответить, но в это время как сумасшедший зазвонил телефон — дали управление.

— Соедините меня с Васильчиковым из НТО, — попросил Корнилов у телефонистки.

Васильчиков отозвался сразу же. Телефон почему–то всегда искажал до неузнаваемости голос эксперта, и трудно было отделаться от чувства, что с тобой разговаривает женщина с грудным контральто. В управлении смеялись над Васильчиковым: «Телефон обнажает твою истинную суть». А на самом деле голос у Васильчикова был низкий, с басовыми нотками, и в самом эксперте, крупном, чуточку неуклюжем, не было ничего женственного.

— Марлен Александрович, срочно нуждаюсь в твоей консультации.

— Это ты, сыщик? — спросил Васильчиков. Он всегда так звал Корнилова. — Мог бы и зайти.

— Я из Луги, — сказал Корнилов. — Дело срочное, слушай внимательно. Можно ли с помощью фотоаппаратуры снять на снегу старые следы?

— Что значит старые? — удивился Васильчиков.

— Ну не очень старые… Вчерашняя лыжня. Потом был снег, и ее замело, но ведь снег под лыжами уплотнился, понимаешь? Плотности–то разные!

— Так–так–так, — неожиданно быстро пропел Васильчиков.

Корнилов искоса взглянул на Белозерова. Тот, видать, все понял и, весь подавшись к телефону, с напряжением ждал окончания разговора.

— Вы же восстанавливаете выбитые на машине, а потом спиленные номера по принципу изменения структуры металла, разной его плотности. И здесь так же, — сказал Корнилов. — Разная структура снега.

— Так же, так же! — недовольно проворчал Васильчиков. — Ты же не повезешь ко мне в лабораторию свой прошлогодний снег со следами. А я, естественно, не повезу к тебе свою стационарную аппаратуру.

— А что, нет какого–нибудь простого способа? — с надеждой спросил Корнилов и заговорил настойчиво и увлеченно: — Ты понимаешь, Марлен, этот старый след я и так увижу. Если смотреть против низкого солнца, он всегда проступает слабой тенью, но мне его сфотографировать надо. Понимаешь? Сфотографировать!

— Чего–то интересное говоришь, — отозвался Васильчиков. — Но пока не соображу… Таких экспериментов мы еще не проводили. В космическом масштабе.

— Эх, ты! — подосадовал Корнилов. — Тугодум. Попробую без тебя обойтись.

— Попробуй обойтись без меня, но с поляризационным фильтром, — сказал Васильчиков.

Корнилов положил трубку, но телефон тут же зазвонил снова. Уже докладывал Финогенов из Гатчины: Григорий Иванович Мокригин, главный бухгалтер лесхоза, жив–здоров. В данный момент у себя на работе. Одинок. Живет на Пролетарской улице.

— А что еще интересует? — спросил Финогенов.

— Жив–здоров, значит? — переспросил Корнилов. — Это, собственно, и хотел узнать… — Он помедлил в раздумье и увидел, как дверь кабинета растворилась и вошел Селуянов, заместитель Белозерова. Заметив, что подполковник разговаривает по телефону, Селуянов на цыпочках прошел через кабинет, сел рядом с Белозеровым и что–то зашептал ему на ухо.

«Договорился он с авиацией или нет?» — с тревогой подумал Корнилов и сказал Финогенову:

— Ну все. Спасибо. — Положив трубку, Корнилов обернулся к Селуянову: — Как авиация?

— Все в порядке, товарищ подполковник, прогревают моторы, — сказал тот, широко улыбаясь. — Насилу отыскали с аппаратурой. У землеустроителей. «Кукурузник». А вертолетов нет.

— Летим, летим, — весело пробормотал Игорь Васильевич и схватился за пальто.

Белозеров тоже вскочил со стула, с удовлетворением потирая руки. Глаза его блестели.

— Это вы здорово про самолет! — гудел он. — Я опытный лыжник! Не раз замечал, что старая лыжня сквозь порошу темнеет. Если против солнышка глядеть. А ближе к весне, чуть солнышко пригреет, все старые лыжни проступят, словно паутиной снег затянули.

— Давай, «опытный лыжник», поворачивайся! — поторопил его Корнилов. — Не то солнышко тю–тю. И лыжня тю–тю!

Они радовались, как дети; перебрасывались шуточками, пока одевались. Селуянов смотрел на них с недоумением. Он не слышал разговора Корнилова с экспертом и никак не мог понять, зачем подполковнику понадобился вдруг самолет.

— Витя, оставайся в отделе за старшего, — сказал Белозеров Селуянову, который так ничего и не понял. — Распоряжайся тут. Мы скоро.

На заснеженном поле стояли в ряд зеленые АН–2 с большими баками по бортам. Один, без баков, какой–то франтоватый, может, из–за того, что окраска у него была не густо–зеленая, а блекло–голубая, расположился поодаль. Пропеллер у него бешено крутился, вздымая облако искрящихся на солнце снежинок. Корнилов вылез из машины. За ним, покряхтывая, выбрался Белозеров. Из небольшого вагончика, в каких обычно живут строители, только полосатого, спустился по лесенке мужчина и неспешно пошел им навстречу. Видно, заметил машину из окошка. Подойдя, спросил:

— Вы из милиции?

— Из милиции, из милиции, — нетерпеливо проговорил Белозеров, постукивая ботинком о ботинок. — Скоро полетим?

Мужчина улыбнулся:

— Сейчас и полетим. Мотор, как видите, уже запущен. — Он протянул руку: — Разрешите представиться. Главный инженер землеустроительной экспедиции Спиридонов Иван Степанович.

Лицо у Спиридонова, широкоскулое, с редкими волосинками на подбородке, было покрыто красноватым деревенским загаром. А глаза–щелочки из–под сильно прищуренных век смотрели с такой веселой хитрецой, что Корнилову вдруг захотелось подмигнуть инженеру.

— Погоня? — спросил Спиридонов, когда они пошли к самолету. И, не дождавшись ответа, спросил снова: — А зачем съемочная аппаратура?

— Нам следы сфотографировать нужно, — ответил Корнилов. — Следы на снегу.

— Где снег, там и след, — многозначительно усмехнулся Спиридонов. — Аппаратура у нас, правда, для других целей… Но попробуем.

— Товарищ Спиридонов, а поляризационный фильтр у вас есть?

— А как же, найдется.

— А снимать вы будете? — с сомнением спросил Белозеров.

— Мы будем снимать, — спокойно ответил Спиридонов. — Какие еще вопросы? — И опять так хитро сощурился, что Корнилов чуть не рассмеялся.

— Далеко лететь–то? — поинтересовался главный инженер. Он шел не торопясь, то и дело оглядываясь то на Корнилова, то на Белозерова, будто хотел их получше рассмотреть и запомнить.

— Да недалеко. На Мшинскую. Только поскорей, поскорей. Какие, к лешему, в потемках следы, если промешкаем?

— И–и, на Мшинскую! — разочарованно протянул Спиридонов. — Я думал, куда подальше.

В салоне самолета молоденький механик что–то оживленно обсуждал с пилотом, тоже молодым, с небольшой черной бородкой и усами.

— Ераксин, все готово? — крикнул Спиридонов.

— Все в ажуре, — механик поднял руку. — Ладно, Игорь, вернешься, обсудим, — сказал он пилоту и, с интересом оглядев пассажиров, важно прошествовал к дверям.

— На Мшинскую, борода! — крикнул Спиридонов пилоту. — Там съемку делать будем.

Белозеров достал из кармана помятую карту и стал было раскладывать, но пилот вытащил из планшета свою, большую. Сунул ему карандаш, спросил:

— Найдете?

— Найду! — буркнул тот и, отыскав Владычкино, обвел на карте небольшой кружок.

Через несколько минут самолет резко дернулся, помчался по полю, жестко подскочив на ухабах, оторвался от земли и, слегка покачиваясь, пошел над домами. Корнилов с интересом смотрел в иллюминатор. Тень от самолета все время бежала впереди, словно лоцман, указывающий путь.

— Нам лету минут десять, — сказал Спиридонов, чего–то подкручивая в своей аппаратуре. — Вы места–то хорошо знаете?

— Знаем места, — весело ответил Белозеров, тоже прилипший к иллюминатору. И вдруг пропел красивым, сочным баритоном:

Не белы снеги во поле забелилися…

— Вы, капитан, на гитаре, часом, не играете? — спросил Корнилов.

— Играю, — добродушно ответил Белозеров. — Я, товарищ подполковник, играю и пою. В День милиции в концертах выступаю.

Спиридонов кончил копаться в приборах и пересел поближе к Корнилову. Разговор на отвлеченную тему, видать, не устраивал главного инженера, и он, поблескивая своими хитрющими глазами и сощурившись, спросил:

— Чьи следы снимать–то будем? — И, не дожидаясь ответа, добавил: — Это я к тому, что аппаратуру приготовить надо. Сейчас ведь пролетим.

Корнилов объяснил ему и снова уткнулся в иллюминатор.

Они летели совсем низко. Слева черной линией прорезала лес железная дорога. Было видно, как притормаживала у желтого станционного домика электричка. Чуть поодаль от станции стояла небольшая деревенька. Из труб подымался дым, отбрасывая длинные тени. Деревня исчезла позади, и вдруг из зарослей выскочили три лося. Самолет промчался над ними, лоси сразу остановились. Один из них лег.

— Вон озеро Вялье! — крикнул Спиридонов и показал рукой направо.

Огромное, вытянутое на много километров, заснеженное поле, отороченное сосновым мелколесьем, расстилалось внизу. В одном месте, самом узком, на льду темнело несколько черных точек. Корнилов не сразу сообразил, что это рыбаки.

— Велика Федора, да дура, — проворчал Спиридонов. — Вот только там, где рыбаки, и глыбко. А болота вокруг… — Он хотел сказать еще что–то нелестное об озере, но в это время Белозеров, оторвавшись от иллюминатора, крикнул:

— Владычкино! Давайте снижаться.

Самолет низко–низко пронесся над деревней. Корнилов разглядел дом, в котором брали Санпана. Он стоял чуть на отлете. Описывая большой полукруг от деревни, шла полем дорога и скрывалась в густом еловом лесу. И тропинка, ведущая на станцию, была видна. Теперь сразу стало понятно, почему деревенские упрямо торили в снегу эту тропинку, а не ходили по дороге, — тропинка была намного короче. Корнилов вдруг подумал о том, что хорошо бы найти такую точку, такую гору, с которой тебе было бы видно, как идти в жизни самым коротким, самым правильным путем…

Вот здесь, где тропинка ныряла в лес, и был убит позавчера лыжник. Какая–то женщина, закутанная в черный платок, шла по тропинке в сторону деревни.

— Ну, что снимать–то? — нетерпеливо спросил Спиридонов.

— Сделаем еще круг, зайдем против солнца, — попросил Корнилов. Он вошел в кабину пилота и, стоя за его спиной, вглядывался в заснеженные поля. — Пройдем правее этой тропинки. Видите? Вот идет от деревни.

Пилот кивнул головой.

Самолет сделал крутой вираж и полетел, чуть не задевая за маковки елок, снова к тому месту, где тропинка выныривала из лесу.

— Начинайте съемку! — крикнул Игорь Васильевич, обернувшись к Спиридонову. Инженер кивнул.

В том месте, где нашли убитого лыжника, весь снег был истоптан, словно там танцы устраивали. Были заметны и стежки следов на расстоянии метров двухсот — двухсот пятидесяти от тропы. Следы эти описывали огромную дугу и возвращались к месту происшествия. Корнилов догадался, что это прошли они с участковым. Ничего они тогда не заметили, только свежий пушистый снег… И вдруг рядом с этой стежкой Корнилов увидел лыжню. Нет, он не увидел ее, а скорее угадал, что эта легкая голубоватая полоска, похожая скорее на тень от проводов, и есть припорошенная свежим снегом лыжня.

— Капитан! — крикнул Игорь Васильевич, призывно махнув рукой. Белозеров стал рядом с ним. Впился глазами в снежное поле.

— Видите?

— Вижу. А вот на горке натоптано. И след обрывается. Удобное место!

Корнилов проследил за ниткой лыжни. Она и впрямь обрывалась на горке, среди кустов. Здесь лыжник, наверное, стоял долго, а может быть, и лежал…

Но все это они видели лишь считанные секунды, самолет пронесся над горкой, и вот уже мелькнула внизу деревня.

— Еще кружок! — попросил Корнилов. «Вот оно, — заволновался он, — человек пришел на горку и там остановился. Там, может быть, лежал, ожидая, когда из леса выйдет по тропинке лыжник. Из винтовки достать — плевое дело…»

Теперь уже пилот вывел машину прямо на Орелью Гриву. Лыжня уходила с горки в кусты, потерялась там, но потом появилась вновь, пересекая большую поляну. И снова пропала в густом лесу. Игорь Васильевич огорченно чертыхнулся, но снова увидел лыжню в редколесье. Белозеров вдруг подтолкнул его легонько в бок и сказал пилоту:

— К домику!

Впереди, на большой поляне, стоял бревенчатый дом. Вид у него был нежилой. Может быть, из–за того, что не вился дым из трубы? Но от дома вела тропинка, убегала сквозь лес в сторону деревни.

— Кордон Замостье! — крикнул пилот.

Это был дом лесника Зотова. Лес стал пореже, и Корнилов увидел припорошенную лыжню, а рядом с нею еще одну, совсем свежую. Поляну перед домом пересек еще один, новый след.

— Н–да, — разочарованно проворчал Белозеров. — Следов–то здесь хватает.

— А ты что ж, думал, лесник в лес не ходит? — спросил Корнилов. — Но главное–то мы узнали — след с Орельей Гривы идет по направлению к дому лесника. Заметил? А остальные следы свежие. Сегодняшние. Неужели не отличишь?

Капитан с сомнением хмыкнул.

— Не хмыкай, завтра с утра поедешь с группой в этот район. Пошлешь кого–нибудь по следу. Разберемся досконально. Где наша не пропадала! — И сказал пилоту: — Летим в Лугу!

Усевшись на скамейку, он спросил Спиридонова:

— Как вы думаете, будет заметен этот старый след на снимке?

Спиридонов расплылся весь в хитрющей улыбке.

— С поляризационным фильтром, может, и получится. Да ведь постараемся. Наверное, дело серьезное?

Ему все–таки очень хотелось узнать подробности.

— Человека здесь убили, — сказал Игорь Васильевич. — Ночью был снег, следы замело. Вот решили попробовать с самолета снять…

— А если бы самолета не оказалось? — поинтересовался Спиридонов.

— Пешочком пришлось бы каждый сугроб ощупывать, — ответил Корнилов. — Времени бы убили много…

И подумал: «Надо там поискать гильзы. Хотя, наверное, и нету их. Не оставил стрелок гильзы. Не забыл прихватить с собой. Но проверить нужно…» Он сказал об этом Белозерову. Тот кивнул:

— Любопытный след, товарищ подполковник. Ох любопытный! Изучим его вдоль и поперек, обнюхаем…

— Шутки шутками, — сказал Корнилов, — а вы постарайтесь найти такой участок, где след свежим снегом не запорошило. Где–нибудь под елками… И знаешь еще что, Александр Григорьевич, завтра с утра проведите там на месте эксперимент. Определите, можно ли увидеть с этой горушки стоящего на тропинке человека? Ну и главное — положение трупа ведь зафиксировано?

— Да. Я же показывал вам фотографию, — насторожившись, сказал Белозеров.

— Восстановите позу убитого, определите направление выстрела. Удивляюсь, почему только сразу это не сделали?

Капитан виновато вздохнул и с опаской оглянулся на Спиридонова, который сидел, навострив уши, словно лис у мышиной норы.

— Если сойдется все на Орельей Гриве, — задумчиво сказал Корнилов, — имеем шанс.

Он замолчал и стал смотреть в иллюминатор. Уже совсем стемнело. Кое–где мерцали голубоватые холодные огоньки, в одном месте горел большой костер. Наверное, жгли на лесной делянке сучья — языки пламени взвивались высоко вверх.

«Вот ведь как случается, — думал он. — Обычно чем быстрее поспел на место, тем больше шансов обнаружить следы. Свеженькие, первозданные. Тут же в первый день из–за пасмурной погоды намека на следы от лыж не было видно. А прошло время — солнышко эту лыжню и высветило».

6

Около семи вечера вся группа собралась в кабинете начальника угро. Корнилов разложил на столе еще чуточку сыроватые фотографии. Спиридонов, видать, специально передержал их в проявителе, и снимки получились очень контрастные.

Следователь прокуратуры, ведущий дело, сидел напротив Корнилова, пытаясь придать лицу безучастное выражение. Но это у него плохо получалось. Подполковник краешком глаза видел, как время от времени Каликов исподтишка разглядывал его и бросал любопытные взгляды на фотографии, пока непонятные ему. «Неопытный еще парень, — подумал Корнилов, — со своими, лужскими, знает, как себя держать, а тут ленинградское начальство пожаловало. Хоть и чужое, а начальство».

Участковый примостился на стуле у батареи, все время грел руки, наверное, промерз, пока ходил к егерю и к леснику.

— Давайте начнем, — сказал Корнилов. — Обменяемся новой информацией. Только коротко. У вас нет возражений, товарищ Каликов? — обернулся он к следователю. Тот кивнул головой. — Юрий Евгеньевич, начни ты!

Белянчиков вытащил из нагрудного кармашка крошечный кусочек бумаги и положил перед собой.

— Я еще раз осмотрел убитого, его одежду. Убитый, по–видимому, художник. Мне показались странными его ногти — как будто цветная грязь под ними… В лаборатории исследовали, говорят: краска. Гуашь. А в кармане я нашел вот это… — Белянчиков вытянул из кармана целлофановый пакетик, в котором лежал маленький красный осколок, похожий на осколок школьного мелка, только потоньше. Участковый поднялся со своего стула, пытаясь через голову Юрия Евгеньевича разглядеть, что там он выложил на стол.

— Василь Василич, — сказал Корнилов, — подгребай к столу, а то шею свернешь.

Рыскалов покраснел и, неловко громыхнув стулом, пересел к столу. Следователь тоже смотрел на пакет, уже не скрывая любопытства.

— Эта сангина, — невозмутимо продолжал Белянчиков. — Кроме как у художников, ее вряд ли у кого найдешь. Я тут проконсультировался с одним здешним живописцем… Это сангина французская. Очень хорошего качества. У нас только через Худфонд ее распределяют. — Он сделал паузу и сказал сердито: — Если бы огрызок сангины нашли вчера утром, мы сегодня уже знали бы имя убитого.

Корнилов посмотрел на Белозерова. У того уши сделались пунцовыми, а следователь заерзал на стуле.

— Я передал в управление, чтобы выяснили в Союзе художников, у кого могла быть французская сангина… Звонил еще раз Бугаев. Сообщил, что по номеру билета определили не только маршрут, но и приблизительное место, где художник садился в автобус. Это на Петроградской. Между улицами Попова и Введенской. Да, и вот еще что: крепление на одной из лыж сломано. Скорее всего, что часть дороги лыжи на этом художнике ехали, а не он на них… У меня все, — закончил Белянчиков и, насупившись, уставился на следователя своими немигающими глазами.

— Есть вопросы к капитану? — спросил Корнилов. Все молчали, и только участковый поднял было, как школьник, руку и тут же отдернул. Видно, хотел что–то спросить, да застеснялся.

— Что дал дополнительный опрос на станции? — нарушил тишину Белозеров.

— Ничего нового. С пятнадцатичасового поезда в сторону Владычкина пошли двое. Один с лыжами, другой без. Дежурный по станции говорит, что мог бы опознать человека, шедшего без лыж. Установить людей, которые приехали этой же электричкой, пока не удалось.

— Очень важно, что дежурный сможет опознать пассажира, — сказал Корнилов.

— Некого только предъявить ему на опознание… — невесело ответил Белянчиков.

— Скажите, а вы оформили процессуально найденные вещественные доказательства? — поинтересовался следователь.

Корнилов видел, как заиграли на скулах у Белянчикова желваки, и почувствовал, что запахло порохом.

— Ну а как же, товарищ Каликов, — сказал он примирительно. — Об этом даже и говорить не стоит…

Белянчиков, усмехнувшись, глянул на Корнилова и покачал головой.

— Василий Васильевич, а что дал ваш поход?

Участковый хотел встать, но Корнилов остановил его:

— Сидите, сидите.

— Товарищ подполковник, егерь Вадим Аркадьич утверждает, что у лесника наверняка винтовка есть, — торопясь, начал участковый. — На Николу он лося свалил…

— Ты давай поточней, — сердито сказал Белозеров, — числа называй. А то «на Николу»!

— Девятнадцатого декабря, — поправился участковый. — Только егерь сам винтовку не видел, а нашел лося. Уже освежеванного. По ране определил — из винтовки стреляли. И женка егерева подтверждает — она рану видела.

Все засмеялись.

— Ну раз женка видела, тогда дело в шляпе, — сказал Белянчиков. — А почему он думает, что это лесникова работа?

— Следы, товарищ капитан. К самому кордону. Лесниковы, говорит, широкие лыжи.

— Акт составил? — строго спросил следователь.

— Не составил, — тихо сказал участковый, будто сам и был виноват в том, что акт не составлен. — Пожалел он его. По–соседски, видать.

Следователь, недовольно покрутив головой, легонько стукнул ладонью по столу. Получилось это у него немного картинно, наигранно. Он и сам, видать, почувствовал это, смутился.

— Ты у лесника был? — тревожась, спросил Корнилов.

— Был, товарищ подполковник. Только он, наверное, выехатчи. Запертый дом. Одна собака в сенях воет.

— Интересно, интересно, — глубокомысленно произнес Белозеров и посмотрел на подполковника.

— Молодец, участковый, — похвалил Корнилов и спросил у Белозерова: — У вас, Александр Григорьевич, по версии «Санпан» есть что–нибудь новенькое?

— Есть, Игорь Васильевич, — ответил начальник уголовного розыска. — Наши только что произвели еще один обыск у кузнеца Левашова. Жена показала, где у него спрятан пистолет. В бочке с капустой держал, товарищ подполковник. Закатал в полиэтилен. Придется дело заводить!

— Экспертизу уже провели, — сказал следователь. — Из пистолета очень давно не стреляли. Мое мнение: версия «Санпан» отпадает. Многие люди подтвердили, что в день убийства Полевой был в Пехенце, напился до бесчувствия и на попутке отвезен домой…

— Что касается охотников, — продолжал Белозеров, — то и эта версия отпадает. По оперативным данным, за последнюю неделю не было в том районе охотников. И местные мужики на охоту не выходили…

Корнилов слушал Белозерова и невольно сравнивал его с Белянчиковым. Вместе учились, наверное, одногодки, а как небо и земля. Юрий Евгеньевич подтянутый, сосредоточенный, в черных волосах ни одного седого волоска. Вот только угрюмоват. А Белозеров располнел, голова совсем седая… Говорит — руками машет, словно мельница. Да и следы неряшливости заметны. Нет, что ни говори, работа в большом, слаженном аппарате заставляет человека следить за собой, подтягивает. Хотя работник Александр Григорьевич и хороший, но уж какой–то очень домашний. А может быть, это и неплохо, что не сухарь?

Когда Корнилов, раздав каждому из присутствующих по фотографии, сделанной Спиридоновым, рассказал о своих предположениях, в кабинете стало совсем тихо.

— Неужели заметенная снегом лыжня так хорошо видна? — удивился следователь Каликов, первым нарушив молчание.

— Не так уж и хорошо, — сказал Корнилов. — Но разглядеть можно.

— Да, похоже, что к леснику один след ведет, — со вздохом произнес участковый. — Значит, ой. А ведь все говорят, хороший мужик. Я вот беседовал…

— Да, это уже кое–что значит! — прервал его Корнилов. — Версия, пожалуй, самая перспективная. Завтра утром надо пойти по следу и провести следственный эксперимент на месте убийства. И взять разрешение на обыск и задержание лесника. Если он появится. Ну, это уже ваше дело. Справитесь теперь без нас. А мы с Юрием Евгеньевичем поедем в Ленинград. — Он посмотрел на Белянчикова.

Тот оживился:

— Конечно, поедем. Ехали–то на день, а сидим вторые сутки!

Несмотря на настойчивые уговоры Белозерова, Корнилов отказался даже поужинать.

— Нет, нет, не уговаривай, — сказал он начальнику розыска, когда они спускались по лестнице к выходу, — я устал, спать хочу. А ужинать и вам, капитан, не советую. Будете стройным, как кедр ливанский…

— А я думал, вы дождетесь результатов, — уныло пробормотал Белозеров.

— Сами не маленькие, — усмехнулся Корнилов. — Дело–то сделано! Чего же нам тут торчать? Мне шеф до утра срок дал. — И вдруг неожиданно вспылил: — Хватит! Ты что же, считаешь, что мы двужильные? — Он перевел дыхание и сказал уже тихо, с укором: — Ты меня спроси, сколько вечеров за последние два месяца я дома провел? Да не больше десяти… — Корнилов хотел еще сказать, что книги ему приходится читать по ночам, но сдержался. «Белозеров–то тут при чем? — подумал он. — Сам небось минуты свободной не имеет».

Белозеров шел за Корниловым понурый, лицо у него было расстроенное.

«Чего это разошелся шеф, — думал Белянчиков, — нервы сдавать стали, что ли?» Таким раздраженным он видел Корнилова редко.

Они уже вышли на улицу, к машине, когда Белозеров робко попросил:

— Вы, может быть, участкового подбросите до Мшинской? Электричка не скоро…

— Пусть едет! — махнул рукой Корнилов.

Он с Белянчиковым сел на заднее сиденье, посадив участкового рядом с Углевым. Белянчиков сразу как–то съежился в своем углу, поднял воротник дубленки и через несколько минут стал похрапывать. А Корнилов и хотел заснуть, да никак не мог. Его всегда одолевало такое чувство, что стоит ему закрыть в машине глаза, задремать, как сразу что–нибудь случится, произойдет авария, катастрофа. И как бы он ни хотел спать, пересилить себя и заснуть никак не мог.

«Зря я распалился, — пожалел он. — Обидится Белозеров теперь!»

Им овладела вдруг апатия, безразличие ко всему на свете — и к тому, чем он занимался здесь, в Луге, двое суток, и к лыжне, которую он отыскал. «Ну и что? Очередное дело, — думал он. — Сколько их было! И сколько будет. А все одно и то же, одно и то же. Мельтешишься, суетишься, а годы идут, и на свете столько всего интересного, но не для тебя. Все мимо, мимо. Грубеть я стал, явно грубеть. Вбили себе в голову, что стараемся дни и ночи для людей, а ведь и сами мы люди. Себя забываем, для себя не стараемся. А для кого мы старались эти двое суток? Для кого? Для убитого художника, которого даже, как звать, не знаем? Ему ведь уже все равно».

Потом Корнилов вспомнил о том, что ему предстоит еще неприятное дело — писать отзыв на одну диссертацию. Диссертация слабая. Повторение старых прописных истин. Чего стоит хотя бы эта врезавшаяся в память фраза: «Совершая преступление, преступник во многих случаях старается согласовать свои действия с конкретной обстановкой». Да ведь это каждому известно еще со студенческой скамьи! Зачем же толочь воду в ступе, ради чего выдавать банальность за открытие? Ради прибавки в жалованье? За такие диссертации надо бы лишать права заниматься научной работой! Но шеф просил поддержать. Он официальный оппонент, неудобно устраивать погром. Придется писать уклончиво, хитрить.

— Товарищ подполковник, — вдруг тихо сказал участковый, нарушив его невеселые мысли. — А почему вы так поспешили уехать из Владычкина? После разговора со старухой Кашиной?

Корнилов вздохнул, ему не хотелось ничего вспоминать, вообще не хотелось говорить, но в голосе участкового была такая искренняя заинтересованность, что он не смог промолчать.

— Она, лейтенант, про лесникова дружка говорила, помнишь? Видный, говорит, мужчина, в большой рыжей шапке. Я и вспомнил — убитый тоже был в большой шапке. Фигуристый… Решил позвонить, проверить…

— Понятно, — сказал участковый. — А нас в школе учили, что надо все последовательно делать. Проверять все версии.

— Правильно вас учили. Только надо еще вовремя за самую перспективную ухватиться. А то увязнешь в этих версиях, как в сугробе… А тебя одного я решил оставить, когда заметил на снегу против солнца старую лыжню. Попытаю, подумал, счастья. И видишь — повезло. Да ты, лейтенант, и без меня прекрасно справился. Про карабин — бесценные сведения. Тебе в уголовный розыск надо переходить.

— Ну уж! — смущенно пробормотал участковый и спохватился: — Надо бы остановиться. Мне выходить.

Тут только Корнилов заметил, что они, проскочив центр Мшинской, едут уже по окраине.

— Ты чего же не сказал, что приехали? — удивился он. — Саша, давай развернемся, подбросим лейтенанта до центра.

— Да что вы, что вы! — запротестовал участковый. — Мне тут десять минут. До свидания, товарищи!

Корнилов протянул ему руку:

— Будь здоров, Василий! Научись еще со старухами говорить, буду в угрозыск рекомендовать.

— Чего таким сосункам в розыске делать? — проворчал Углев, когда они тронулись дальше. — Пускай тут самогонщиц гоняет.

Корнилов усмехнулся, но промолчал. Ему лень было разговаривать, объяснять. Хотелось ехать, ехать бесконечно, смотреть по сторонам на заснеженный лес, на редкие, плохо освещенные деревеньки и не думать ни о чем.

7

На следующий день утром, просматривая у себя в кабинете оперативную сводку происшествий за день, Корнилов подумал о том, что же скажет лесник, когда к нему нагрянут Каликов с Белозеровым. Сам ли он стрелял или кто–то пришлый, какой–нибудь гость или охотник, вышел с кордона, чтобы всадить пулю в лыжника? Значит, ждали того человека. С трехчасового поезда ждали.

Все время звонил телефон. «Два дня не посидел в управлении — сразу всем понадобился!» Из гороно напоминали, что через пять дней его доклад перед директорами школ о профилактике преступности. Девушка из общества «Знание» просила выступить с лекцией на заводе имени Ломоносова. Позвонил Белянчиков. Доложил, что находится в Худфонде, пытается узнать, кто мог купить через магазин Худфонда французскую сангину.

— Ты очень–то не надейся, — сказал ему Корнилов. — Если у них такое же снабжение, как и везде, то дефицитные краски и сангину скорее всего у спекулянтов достают.

Потом позвонил Грановский, главный режиссер театра «Балтика». Просил завтра прийти на репетицию. Он ставил пьесу «Полночный вызов» по роману Сорокина «Бармен из «Астории»». Пьеса об уголовном розыске, и Корнилова пригласили консультантом. Да какое там пригласили! Грановский просил начальника управления порекомендовать опытного сотрудника, и Владимир Степанович назвал Корнилова.

— Дружочек, — позвонил Игорю Васильевичу месяца полтора тому назад режиссер, — вы назначены ко мне консультантом. Репетиции начнутся через неделю. Будьте добреньки полистать пьесу…

Игорь Васильевич слегка опешил от такого напора и от «дружочка», но сказал твердо:

— Увы, Андрей Илларионович, пьесу полистать не смогу, уголовные дела листаю. Кого–нибудь другого поищите. И рад бы в рай…

— Ну–ну, — только и произнес Грановский и повесил трубку.

«А в общем–то было бы интересно побывать на репетициях, познакомиться с театральной кухней, — с некоторым даже сожалением подумал Корнилов. — Но время, время…»

Однако прошло не больше пяти минут, и загудел прямой телефон начальника управления.

— Товарищ подполковник, — сказал Владимир Степанович, — вы что же меня подводите? Я вас любителем Мельпомены представил, а вы известному режиссеру от ворот поворот?

— Товарищ генерал, со временем туго… — начал было Корнилов, но Владимир Степанович перебил его:

— У нас в управлении бездельников нет, со временем у всех туго. Беритесь за дело. Я давно хочу с театрами дружбу завести. Пусть побольше спектаклей про милицию ставят.

Корнилов еще не успел положить телефонную трубку, как зазвонил городской телефон. Снова Грановский.

— Так я напоминаю, Игорь Васильевич, первая репетиция через неделю. В двенадцать. Куда адресовать вам пьесу?

— Пришлите в управление.

Грановский оказался на редкость приятным человеком: молодым — ему было не больше сорока, — красивым, чуть располневшим блондином. Корнилов обратил внимание на очень мягкие, немного женственные черты лица режиссера. Могло даже показаться, что Грановский слишком мягок, безволен. Но его глаза время от времени поблескивали из–под больших очков холодными голубыми льдинками так пронзительно, что наблюдательный человек сразу отбрасывал всякие мысли о безвольности режиссера. И в то же время он был мягким, обходительным…

…Переговорив с режиссером и пообещав обязательно побывать на репетиции, Корнилов пригласил Бугаева.

— Как с поисками, Семен? — спросил он старшего инспектора. — Ты райотдельцев привлек?

— Конечно. Они и сегодня ищут. Я, как узнал, что убитый скорее всего художник, позвонил им. Сказал, чтобы в первую очередь за художников взялись. Вчера–то я не знал этого! — сказал он недовольно. — В два счета бы нашли. Теперь взяли в Союзе художников адреса проживающих в районе. Да ведь, может, он не член союза!

— Хвастун, — усмехнулся Корнилов. — Давай держи связь с райотделом.

Варя, техсекретарь Корнилова, приоткрыла дверь, сказала чуть раздраженно:

— Опять этот Гусельников звонит. Требует приема.

Корнилов вздохнул. Гусельников осаждал его уже месяц. Сначала прислал длинное и вежливое письмо. Чувствовалось, что у автора дрожат руки — буквы были большие и волнистые. Гусельников жаловался на то, что уже два года, как уголовный розыск установил у него в квартире, в настольной лампе, подслушивающее устройство и следит за каждым его словом.

«Нельзя преследовать человека всю жизнь, — писал Гусельников. — Я уже давно стал честным человеком. Три года назад сотрудники стадиона имени Сергея Мироновича Кирова с почетом проводили меня на пенсию. Подарили телевизор и оставили постоянный пропуск на стадион. И вот теперь я снова на подозрении. Почему? Стыдно травить старого, больного и ныне беспредельно честного человека». Заканчивалось письмо просьбой убрать магнитофон из квартиры.

«Что за бред? — подумал Корнилов. — Какой магнитофон, какая слежка? Этот Гусельников явный псих!» Он повертел письмо в руках, не зная, что с ним делать, а потом написал на нем: «В архив».

Но Гусельников продолжал писать. Начальнику управления, в горком партии, в Министерство внутренних дел. И все письма стекались к Корнилову. Он попросил сотрудников райотдела навести справки о К. Гусельникове. Оказалось, что он действительно болен. Несколько лет страдает психическим расстройством. Мания преследования. А двадцать лет тому назад был приговорен к десяти годам заключения за крупные взятки — он работал в отделе учета и распределения жилплощади. Отсидел он семь лет и все последние годы проработал сторожем на стадионе…

И вот теперь просится на прием… Что ему сказать? Как объяснить ему, что никакие магнитофоны уголовный розыск никому не подключает? Как разговаривать с больным? Не принимать? Но он опять будет писать во все концы.

— Ну так что ему сказать? — спросила Варя.

— Пусть приходит! — решился Корнилов. — Позвони, чтобы пропустили ко мне.

Варя удивленно посмотрела на своего начальника и хотела уже закрыть дверь, но Корнилов остановил ее:

— Нет, Варя, он больной человек, еще заблудится в наших коридорах. Сходи–ка за ним сама…

— И–и–и–горь Васильевич, — недоуменно протянула Варя.

— Иди–иди!

Через десять минут Гусельников сидел в кресле перед Корниловым и быстро–быстро моргал длинными белесыми ресницами. Он был высок, тощ, как дистрофик, и вся кожа у него — на лице и на руках — пестрела от крупных рыжих веснушек. Корнилов ожидал увидеть дергающегося психа с шалыми глазами, готового забиться в падучей, но Гусельников смотрел на него осмысленно и спокойно, и походил он скорее на старого доктора, чем на больного.

— Я вас слушаю, — сказал Корнилов.

Гусельников поерзал в кресле, наморщил и без того морщинистый лоб и, весь подавшись к Корнилову, сказал тихо, просительно:

— Уберите магнитофон, товарищ начальник, перед вами как на духу — расквитался я сполна за грехи. Честно живу на свою кровную пенсию… — Он хотел что–то еще сказать, но в это время дверь отворилась и снова вошел Семен Бугаев.

— Разрешите, Игорь Васильевич? — он подошел к столу.

— Что–нибудь срочное у тебя? — спросил Корнилов.

Бугаев пожал плечами:

— Мне Варя сказала зайти к вам.

Корнилов усмехнулся. «Варюха, видать, решила, что с сумасшедшими надо разговаривать вдвоем». Сказал Бугаеву:

— Садись, поговорим вместе. — И, обернувшись к Гусельникову, отрекомендовал: — Это наш работник — старший уполномоченный Бугаев. Я думаю, он нам поможет…

Бугаев удивленно поднял брови.

— Товарищ Гусельников пришел к нам с жалобой на действия уголовного розыска. Обижается, что мы до сих пор следим за ним… Вмонтировали в настольную лампу магнитофон. — Подполковник в упор смотрел на Бугаева. Лицо у Корнилова было серьезное, и только глаза смеялись. — Товарищ Гусельников много лет назад совершил преступление, но стал честным человеком, сейчас на пенсии…

— Истинно так, — кивнул головой Гусельников, — доживаю свой век честно и праведно. Любим сослуживцами. Бывшими сослуживцами.

— Н–н–да, — произнес нерешительно Бугаев и стал медленно потирать подбородок. — Н–н–да, — повторил он, глядя то на Корнилова, то на Гусельникова.

— Поймите, — Гусельников придвинулся вместе с креслом к сидящему напротив Бугаеву, — поймите, молодой человек. — Он положил свои длинные веснушчатые ладони на колени старшему инспектору угрозыска. — Расходовать магнитофонную ленту на мои старческие разговоры с такими же Никчемными стариками, как я, — непозволительная роскошь для уголовки…

Игорь Васильевич улыбнулся, видя растерянность Бугаева. А про Гусельникова подумал: «Интеллигент, интеллигент, а прошлое еще напоминает о себе — вот как он про нас: «уголовка»».

— Я пришел к выводу, товарищ Бугаев, — сказал Корнилов, — что наблюдение за Корнеем Корнеевичем Гусельниковым надо полностью прекратить. Полностью и навсегда, — повторил он с нажимом.

Бугаев сидел с каменным лицом.

— Семен, ты пойдешь сейчас с товарищем Гусельниковым и заберешь передающее устройство. У тебя есть ко мне вопросы?

Бугаев вдруг усмехнулся и отрицательно покачал головой. По тому, как блеснули его глаза, Корнилов догадался, что Бугаев наконец все понял…

— Товарищ начальник, — сказал Гусельников радостно. — Товарищ начальник… Я так благодарен, что вы мне поверили. Я старый, по гроб жизни честный человек…

— Корней Корнеич, — Корнилов встал, — не будем терять время. Садитесь в машину вместе с сотрудником и поезжайте. — И, обернувшись к Бугаеву, сказал: — Семен, одна нога там, другая здесь. Ты мне будешь нужен.

— Товарищ Корнилов! — двигаясь к дверям, причитал Гусельников с умилением. — Какой человек, какой человек!

Как только они ушли, Корнилов вызвал секретаршу.

— Варвара Григорьевна, — начал он строго, — это вы прислали ко мне Бугаева?

Варвара покраснела:

— Игорь Васильевич, сумасшедший же… Мало ли что!

— Старик ведь, — уже мягче сказал Корнилов.

— Все равно, — упрямо сказала Варвара. — Вон в Москве сумасшедший с ножичком ходит…

— Эх ты, Варвара, в уголовном розыске работаешь, а слухами пользуешься!

Варвара вдруг засмеялась:

— Приходится, товарищ начальник. Вы ведь все секреты секретничаете.

Корнилов махнул рукой:

— Тебя переубеждать — себе дороже. А Семена ты, Варя, подвела. Дал я ему ответственное заданьице — шизофреника Гусельникова излечить.

Варвара недоуменно уставилась на Корнилова.

— Редкий случай — человек свихнулся на почве своих старых преступлений. Мания преследования.

«А что? — подумал Корнилов, когда Варя ушла. — Вдруг этот псих поверит нам и вылечится? И перестанет писать свои дурацкие письма!»

8

И в машине Гусельников продолжал бубнить себе под нос, какой чуткий человек товарищ Корнилов. Жил он на Петроградской, и, когда ехали по Кировскому, Бугаев вспомнил, что как раз вчера исходил в этом районе все улицы, расспрашивал в ЖЭКах, не пропал ли за последние дни кто–нибудь из жильцов.

— Корней Корнеич, так вы в каком доме живете? — спросил он заинтересованно, обернувшись к Гусельникову.

— Профессора Попова, дом тридцать восемь. Я уже докладывал вам, — ответил старик и, неожиданно хихикнув, погрозил Бугаеву пальцем: — А вы все хитрые ребята в угро! Шустрики.

— Да, да, говорили, — пробормотал Бугаев, — это я так, засмотрелся по сторонам, забыл.

Бугаев вспомнил: он был в этом доме. Разговаривал в ЖЭКе с паспортисткой. С дворником. Колоритный такой дворник — огромного роста, с большой бородой. Бугаев еще подумал: «Наверное, до революции были такие дворники. Сидели у ворот с свистками и помогали жандармам выслеживать революционеров…»

Машина остановилась у большого грязно–серого дома.

«Да был же я здесь, точно», — подумал Бугаев, вылезая из «Волги».

— Товарищ Бугаев, нам во вторую парадную, — тронул его за руку старик. Они пошли через маленький садик. Дорожка была хорошо расчищена, посыпана песком, и Бугаев снова вспомнил про дворника.

— Наш дворник ужасный человек, — сказал неожиданно Гусельников, будто подслушал мысли Бугаева. — Всегда за всеми наблюдает. Вон и сейчас борода в окошке торчит! — Бугаев и правда увидел в окне первого этажа наблюдавшего за ними дворника. — Он ведь, наверное, у вас служит? — спросил Гусельников.

«Этому маньяку уже ничто не поможет», — подумал Бугаев, начиная злиться, и спросил:

— Народ тут у вас хороший живет?

— Народ разный, — хитро сощурился Гусельников, открывая перед Семеном двери парадной. — Все больше хитрецы да соглядатаи. Но есть и душевные люди.

На втором этаже Гусельников показал на дверь, обитую черной клеенкой:

— Вот здесь живет, например, хороший человек. Мой сосед. — Он достал из кармана связку ключей и с тревогой посмотрел на Бугаева. Лицо у него напряглось, он нерешительно оглянулся, словно потерял что…

— Что, пришли? — спросил Бугаев.

— Да, но видите ли…

— Да открывайте вы свою квартиру, я отвернусь! — Бугаев понял, что старик не хочет показать ему свои секреты.

Гусельников долго возился с дверью, гремя ключами и рассказывая:

— Сосед мой — хороший человек, только совсем неопытный. Простуха. Я ему рассказываю, что меня подслушивают, а он смеется: «Не те сейчас времена, Корней Корнеич!» А при чем тут времена? Это всегда было и будет… — Он наконец открыл дверь и первый вошел в квартиру. Зажег свет. На Бугаева пахнуло затхлостью.

— Разоблачайтесь, товарищ! Шапочку вот сюда, пальто на вешалочку. Не очень–то тепло вас в угро одевают. Не балуют. А если под окном где–нибудь простоять ночь придется? Замерзнете ведь. — Он так и сыпал, так и сыпал словами. Так медленно и значительно говорил в кабинете у Корнилова, а тут словно прорвало.

Они прошли в большую комнату, обставленную очень скромно, и Бугаев сразу же увидел эту злополучную настольную лампу, с большим зеленым абажуром, какие нет–нет да еще встречаются в некоторых богом забытых учреждениях. Сдерживаясь, чтобы не улыбнуться, Бугаев подошел к ней. Гусельников перестал болтать и молча следил за Семеном.

— У вас есть запасная лампочка и патрон?

Старик кивнул.

— Принесите. И какую–нибудь коробочку. Я их увезу…

Гусельников принес лампочку и маленькую картонную коробку из–под шалфея.

— Только давайте договоримся твердо, — сказал Бугаев. — Никому ни слова! Секрет! — А сам подумал: «Все равно болтать будет. Понесет уголовный розыск моральные издержки. Лучше взял бы да выбросил эту лампу, чем жалобы писать!»

— Мой сосед приходил, крутил лампу. «Ничего нет», — говорит. Да что он понимает, неопытный в этих делах. А художник хороший, — болтал Гусельников.

— Художник? — задумчиво спросил Бугаев. — Он сейчас дома?

— Уехал. Наверное, на этюды за город.

— Когда уехал? — перебил старика Бугаев.

— Да недавно…

— Ну вот что, — Бугаев быстро вывинтил лампочку с патроном, положил в коробку, коробку сунул в карман. — Ну вот что, товарищ Гусельников, аппаратуру я снял, заберу с собой. Живите спокойно. А сейчас поговорим… — Он сел на стул, напряженно глядя на старика.

— Художнику сколько лет?

Гусельников испуганно таращил глаза.

— Да садитесь вы, Корней Корнеич. Это очень важно.

Гусельников сел. Лицо его напряглось. А губы расплылись в какой–то совершенно неестественной улыбке. «Да он ведь действительно псих, — испугался Бугаев. — Как бы не было приступа!»

— Художник молодой, — выдавил наконец Гусельников. — Тельманом зовут.

— Молодой? — переспросил Бугаев.

— Да не то чтоб уж очень, — замялся старик. — Года сорок два — сорок три…

— Когда вы его в последний раз видели?

Гусельников пошептал немного, загнул три пальца и улыбнулся:

— Дня три назад.

«Совпадает, — подумал Бугаев. — Уж не тот ли самый?» — И сказал:

— А время, время! В какое время он уехал?

— Да как вам сказать, — задумался старик. — Я еще не пообедал. Я в столовке обедаю. Тут рядом, через три дома. Погано кормят, но дешево. — Он снова задумался. — Ну вот, туда я и собирался. Вышел из дому. А впереди Тельман с лыжами. В спортивной куртке.

«Ну и ну, — волнуясь, слушал Бугаев. — Не было бы счастья…» — И тут же остановил себя.

— Ну и что?

— Что значит «ну и что»? — рассердился старик. — Это ведь вы меня расспрашиваете. Значит, вам интересно. Все еще психом меня считаете?

Бугаев вздрогнул. Его охватило неприятное чувство оттого, что Гусельников опять будто читал его мысли.

— Ради бога, простите. Но то, что вы рассказали, так меня ошеломило… Этот ваш художник очень похож на одного человека… Он заблудился в лесу и замерз.

То, что старик разозлился на его дурацкое «ну и что», навело Бугаева на мысль, что Гусельников не такой уж сумасшедший. «Ну бывает же у человека бзик!»

— Неужели вы думаете?.. — испуганно спросил Гусельников. — А тут его кто–то искал целый день. Какой–то дикий дед.

— Да нет, все еще неясно. Это какое–то совпадение, — сказал Бугаев. — Мы проверим. Да, может быть, он уже дома, ваш Тельман. Вы сегодня к нему не заходили?

— И правда! — оживился старик. — Не заходил. Надо заглянуть. — Он вскочил со стула, но тут же в нерешительности остановился и с сомнением поглядел на Бугаева.

«Боится меня одного оставить», — подумал Бугаев и тоже встал.

— Как фамилия вашего знакомого?

— Тельмана? Алексеев Тельман Николаевич, — сказал Гусельников и вдруг громко рассмеялся: — Как хорошо! Впервые я могу у себя дома говорить свободно. Эх вы! Столько лет следили за стариком. Все думали, что я про денежки проговорюсь? Как бы не так! Нету денежек. Тю–тю! — И он снова рассмеялся. Ехидным, дребезжащим смехом.

«Ох и жук же ты, Корней!» — мелькнула у Бугаева мысль.

— Зайдемте к художнику!

— А чай? — круто переходя от ехидства к умильности, сказал старик. — Я хотел напоить вас чайком с малиновым вареньицем. Я хоть и бедный пенсионер, но вареньице всегда имею…

— В следующий раз, Корней Корнеич, — остановил его Бугаев. — Пошли к художнику.

Они долго звонили у дверей — никто не отзывался.

— Наверное, загостился, — сказал Бугаев и распрощался с Гусельниковым. Внизу он заглянул в почтовый ящик четырнадцатой квартиры. Было видно, что уже несколько дней оттуда не вынимали газеты.

Выйдя из дома, Бугаев помчался в домоуправление.

Управдом, худенький старичок в морской шинели и фуражке, видать из отставников, запирал дверь своего кабинета. Вид у него был встревоженный.

— Вы ко мне? — спросил он Бугаева и, не дожидаясь ответа, сказал: — Позже, позже. Я очень занят.

— Мне на два слова, — попросил Бугаев и вытащил из кармана служебное удостоверение. — Я из уголовного розыска.

— Что? — искренне удивился старичок. — Вы уже здесь? Я ведь только что трубку повесил… Это вы товарищ Сазонкин?

Сазонкин был старшим инспектором уголовного розыска районного управления.

«Запахло жареным», — подумал Бугаев и сказал:

— Я капитан Бугаев. Так получилось, что мы не сговорились…

Старик посмотрел на него подозрительно и теперь уже сам протянул руку за удостоверением. Прочитал его внимательно, сверил фотокарточку с оригиналом и только тогда вернул.

— Товарищ Сазонкин просил взять понятых и ждать его у четырнадцатой квартиры. Вы тоже по поводу Тельмана Николаевича Алексеева?

Бугаев кивнул:

— Да, я хотел кое–что уточнить. Он ведь художник?

По дороге управдом позвал за собой молоденькую паспортистку. Они поднялись на второй этаж, туда, где Бугаев только что расстался с Гусельниковым. Управдом с сомнением посмотрел на дверь его квартиры и тихо сказал:

— Этого в понятые брать нельзя. Убогий. — Он покрутил пальцем у виска и вздохнул. — Подождем. Сейчас должен товарищ Сазонкин прибыть.

Бугаев хотел было порасспросить управдома, но в это время хлопнула дверь парадной, послышались энергичные шаги, и на лестнице показался Сазонкин. Он совсем не удивился, увидев Бугаева, деловито поздоровался со всеми за руку и спросил управдома:

— Алексей Алексеевич, а слесарь?

— Должен в тринадцать ноль–ноль прибыть, — сказал управдом и посмотрел на часы. — Еще две минуты…

«Морская косточка, — подумал Бугаев. — Симпатяга дед».

И действительно, внизу снова хлопнула дверь. Пришел молоденький паренек с чемоданчиком. Удивленно посмотрел на целую толпу собравшихся перед дверьми квартиры. Спросил:

— Чего делать–то, Алексей Алексеевич?

— Что товарищ скажет, — кивнул управдом на Сазонкина.

9

Когда Корнилов, вызванный звонком Бугаева, приехал на Петроградскую, дверь в квартиру художника была уже открыта. Подполковника встретил сотрудник районного управления внутренних дел Сазонкин, провел в комнату. На огромной тахте восседали старик и молодая женщина, а Бугаев стоял у маленького письменного стола и листал какой–то толстый альбом. Первое, что бросилось в глаза Корнилову в этой огромной светлой комнате, — большое неоконченное полотно на мольберте. Как раз напротив дверей. Безбрежная белая равнина, сливающаяся на горизонте с белесым холодным небом. Слева два утонувших в сугробах домика, кусты сирени с прихваченными морозом зелеными листочками и небольшой дубок поодаль, ярко–желтый, словно вызов холодам и метели. А среди снегов — крошечная фигурка человека, уходящего вдаль, к горизонту, по еще не обозначенной художником дороге. От картины веяло холодом.

— Товарищ подполковник, смотрите, — Бугаев протянул Корнилову две фотографии — ту, что была сделана с мертвого лыжника, и другую, видимо найденную в альбоме. Но подполковник и так все понял: на стене среди других картин висел, наверно, автопортрет художника. Корнилов сразу узнал в изображенном на нем человеке убитого лыжника. Узнал по чуть утолщенному переносью и косой морщинке, перечеркнувшей лоб, будто глубокий шрам. Художник смотрел пристально, с вызовом. На втором плане, за его спиной, в хрустальной вазе стояло несколько веток спелой рябины. Картина была яркая, какая–то торжественная, насыщенных тонов. Широкие, рельефные мазки.

— Значит, правильно предположил Юрий Евгеньевич. Убитый — художник?

Бугаев кивнул:

— Тельман Алексеев! Странное имя, да?

— Странное. А как нашли адрес?

— Да вот так совпало, товарищ подполковник, — развел руками Бугаев. — Я ведь сюда, в квартиру напротив, привез вашего психа. — Корнилов посмотрел на Бугаева сердито, тот осекся и оглянулся на прислушивающихся к разговору понятых. — Гусельников стал рассказывать про соседа–художника. А я же вчера весь этот район перепахал. Автобусный билетик–то! Ну вот и поинтересовался. Пошел искать управдома, а он уже из районного управления гостей ждет. Встретились с товарищем Сазонкиным у дверей.

Сазонкин кивнул:

— Мы, товарищ подполковник, получив задание, выяснили в союзе адреса всех художников, проживающих в нашем районе. Стали обзванивать. К тем, у кого телефона нет, просили домоуправов заглянуть. А я с Алексеем Алексеевичем Талызиным разговаривал, просил справиться, дома ли художник Алексеев.

Подтянутый старик, сидевший на диване, слушал внимательно, кивал головой.

— Он позвонил в квартиру, в почтовый ящик заглянул — почту несколько дней не вынимали… Я и решил проверить.

— Молодчина, майор, — сказал Игорь Васильевич. — Позвоню Рудакову, попрошу, чтоб отметил вас. (Рудаков был начальником райуправления.) Корнилов снова подошел к неоконченному зимнему пейзажу, остановился перед ним, и ему невольно вспомнились заснеженные поля и темный, холодный лес вокруг одинокой деревеньки Владычкино. И представилось, что маленькая фигурка, затерявшаяся в белой замети, это и есть сам художник, идущий навстречу выстрелу. «Куда же шел этот Тельман? К кому? Нет, не случайно оказался он около Орельей Гривы… Кстати, какое красивое название: Орелья Грива! Орлы, кони. Почему эта маленькая горка так называется? Эх, не в этом дело!» Корнилов вздохнул и полез в карман за сигаретами. Но их там не оказалось. Наверное, второпях забыл в кабинете.

— Зачем понадобилось леснику стрелять в художника? — сказал он тихо.

— Вы уверены, что убийца — лесник Зотов? — спросил Бугаев, продолжая внимательно рассматривать бумаги, вынутые из письменного стола.

— Я не исключаю, что убийца — лесник. — Корнилов посмотрел на часы. Было без пятнадцати пять. — Думаю, что скоро мы будем все знать точно. Лесник ли стрелял или кто–то посторонний. Посторонний, но скорее всего известный Зотову. Ведь, судя по лыжне, не мог убийца миновать кордон лесника. Ладно, подождем! Белозеров, наверное, уже закончил свои поиски…

Он отошел от мольберта и стал внимательно рассматривать картины, развешанные на стене. В основном это были деревенские пейзажи, несколько женских портретов. Портреты не понравились Корнилову — они оставляли впечатление какой–то застылости, статичности. У всех людей были неживые, белесые глаза. А пейзажи радовали. Светлые, лиричные. «У них и краски будто бы горячие». Ему показалось: приложи ладонь — ощутишь тепло нагретых солнцем трав, бревенчатых домиков.

Одна из стен этой большой комнаты, служившей, очевидно, и мастерской и жилищем художника, была увешана иконами, старинными прялками, потрескавшимися изразцами с причудливыми рисунками.

Бугаев закончил разбирать бумаги в столе.

— Не густо, товарищ подполковник. — Он протянул Корнилову диплом об окончании института имени Репина, маленькую книжечку Союза художников. На фотографии Алексеев был совсем молодым, с длинной челкой — совсем не похож на того, что глядел с портрета.

— А документы, письма?

Бугаев покачал головой:

— Сейчас возьмусь за шкаф.

Небольшой, красного дерева, старинный книжный шкаф с бронзовыми завитушками стоял в углу рядом с диваном.

— Он что же, один жил? — спросил Корнилов у Сазонкина.

Тот посмотрел на управдома и сказал:

— Алексей Алексеевич, вы–то уж, наверное, знаете…

— Что, что? — растерянно переспросил старик, поднимаясь с дивана. Он, видать, задумался и не расслышал вопроса.

— У Алексеева есть семья? Жена, дети?

— Да, есть. Жена. — Управдом посмотрел на Корнилова виновато. — Я не помню ее имени. Она у него переводчица, сейчас за границей. Мне Тельман Николаевич рассказывал. В Финляндию уехала. А детей у них нет. Живут вдвоем.

— Надо ведь сообщить жене? — нерешительно произнес Сазонкин.

— Надо, — вздохнув, ответил Корнилов. — Возьмите это на себя. Узнайте, где она работает, переговорите с руководством. Вы с товарищем Сазонкиным продолжайте осмотр, — обратился он к Бугаеву. — Оформите протокол, а я поехал. Узнаю, как дела у Бел Озерова. — Он попрощался с понятыми, тихо сидевшими на диване, и пошел было уже к дверям, но вернулся: — Семен, если найдешь письма или документы какие, сразу звони.

10

Когда Корнилов вернулся в управление, секретарша, перечислив всех, кто звонил или заходил во время его отсутствия, добавила:

— Лужский начальник розыска раза четыре уже трезвонил. Просил, как вы вернетесь, чтобы я сразу его вызвала.

— Белозеров?

Варвара кивнула.

— Так вызвать? Или обойдется на сегодня?

— Срочно, Варя!

Корнилов едва успел снять пальто, как секретарша, приоткрыв дверь, доложила:

— Белозеров!

— Товарищ подполковник, капитан Белозеров докладывает. — Слышно было прекрасно, будто звонили с соседней улицы. — Операция, можно сказать, закончена!

— Так закончилась все–таки или нет?

— Полная ясность, товарищ подполковник.

— Подождите, — перебил его Игорь Васильевич, — я включу магнитофон. Докладывайте все по порядку.

Белозеров недовольно крякнул. Не так давно в управлении завели порядок: наиболее важные телефонные разговоры записывать на магнитофонную ленту, чтобы потом можно было проанализировать, детально обсудить сообщение.

— Давай, капитан, рассказывай, — сказал Корнилов и с интересом подумал: «Подтвердилась моя догадка или нет?»

— Ваше предположение по поводу лесника Зотова оказалось верным. Сейчас у следствия есть все доказательства. — Он чуть–чуть помедлил. — Начну по порядку. Мы со следователем Каликовым восстановили позу убитого на тропинке…

— Я тебя перебью, Александр Григорьевич, лесник признался?

— Это как посмотреть, — сказал Белозеров. — Порешил он себя, Игорь Васильевич. Мы его из петли холодного вынули.

— Еще того не легче, — пробормотал Корнилов, а сам подумал: «Зачем же ему художника убивать–то понадобилось, если сам в петлю полез? А может быть, его как свидетеля устранили?»

— Чудно получается… Нелогично. Оружие–то у него нашли?

— Нашли, товарищ подполковник. Миноискатель помог. В бревне прятал. Трофейный карабин. Экспертиза подтверждает — из него лыжника убили.

— Но откуда такая уверенность, что именно лесник стрелял? Может быть, карабин подбросили? А с ними с обоими расправились?

— Товарищ подполковник, — с обидой сказал Белозеров. — Да ведь все сходится. По следу мы прошли, как вы и советовали. След хоть и петляет по лесу, но ведет на кордон. А в лесу участки незаметенные есть. Следок как новый. От лесниковых лыж. Егерь еще раз подтвердил, что у старика была винтовка. Да и самоубийство само за себя говорит — никаких признаков борьбы. И на карабине отпечатки только лесниковых пальцев. Вы меня слышите, товарищ подполковник? — спросил Белозеров, видимо обеспокоенный долгим молчанием Корнилова.

— Слышу! Но с выводами я бы не торопился. Докладывайте теперь по порядку.

— По ране эксперт определил направление полета пули. Даже угол наклона определил. Рана у него справа, как раз с той стороны, где мы с вами с самолета лыжню видели. Мы знаете что использовали? Теодолит! Точность исключительная! Метеорологи подтвердили: в тот день в шестнадцать часов видимость позволяла разглядеть человека на расстоянии более четырехсот метров. Ну уж тогда мы весь снег вокруг горстями перелопатили. Разыскали гильзу! — с подъемом произнес Белозеров. — Потом я с группой сотрудников отправился к леснику. Да поздно…

— Записки никакой не нашли? — спросил Корнилов.

— Нет, ничего не оставил. Действительно, непонятная история. И чего он этого парня застрелил? Не узнали, кто он?

— Художник Тельман Алексеев, — сказал Корнилов.

— Художник все–таки, — огорчился капитан. — Вот те на!

— Судмедэксперт исследовал труп Зотова? Нет подозрения на убийство? На отравление, например?

— Это исключено, Игорь Васильевич. Все досконально исследовали.

Переговорив с Белозеровым, Корнилов долго сидел в раздумье. Он прослушал еще раз запись разговора, стараясь оценить сообщенные капитаном факты, прикидывая, не упустили ли чего там, на месте. Нет, пожалуй, и он действовал бы так.

«Ну что ж, можно считать дело законченным!.. Но достаточно ли улик против мертвого лесника?.. В конце концов, пусть прокуратура решает — закрывать дело или нет, — думал он. — Да закроют. Что им остается? Попробуй теперь узнать, что и почему. Мертвые молчат!» Но дело все же очень тревожило его.

«Ладно, — наконец решил он, — утро вечера мудренее. Надо будет на свежую голову пройтись по всему делу. От начала до конца. А конец–то! Ну и конец!»

Но и дома мысли о драме в Орельей Гриве не выходили из головы, беспокоили, словно легкая, только–только проклевывающаяся зубная боль. Поздно вечером, уже собираясь ложиться спать, Корнилов взял из шкафа словарь. Поискать, что же такое Орелья Грива. «Орелка, рель, гривка — сухая полоса холмов или гребней среди болот», — было написано там. «И всего–то? — подумал Корнилов. — А я–то думал, что–нибудь красивое, возвышенное». Но тем не менее он стал думать об этой Гриве, о вековых елях и снежных полянах вокруг. Ему вдруг очень захотелось туда, в лес. В трудные минуты жизни, в пору душевного смятения, острой неудовлетворенности собой, своими поступками Корнилову всегда хотелось быть в лесу. Идти легко, без устали, глухими, позабытыми тропинками, смотреть с крутого берега, как темный поток лесной реки несет и крутит первые тронутые багрецом листья; слушать далекую перекличку тянущихся к югу ястребов; вдыхать терпкий аромат заросшей вереском и клюквой мшары.

Тогда уходят, отодвигаются куда–то на второй план мелкие житейские невзгоды и заботы. Ясность и стройность приобретают мысли. То, что еще недавно видел словно в тумане, становится четким, выпуклым…

Телефонный звонок вывел Корнилова из задумчивости. Он вздохнул и с неохотой взялся за трубку. Звонил Бугаев. Голос у него был взволнованный:

— Товарищ подполковник, разыскал я документы Алексеева. Ну, знаете, всего ожидал…

Волнение Бугаева передалось Корнилову.

— Да говори, что стряслось? — нетерпеливо сказал он.

— Документик один зачитаю. Слушайте: «Дубликат свидетельства о рождении. Выдан Орлинским сельским Советом. Зотов Тельман Николаевич. Родился шестого мая 1926 года в деревне Зайцово». — Бугаев передохнул: — Ну это мы еще в домоуправлении выяснили. А вот главное: — «Родители: Зотов Николай Ильич и Алексеева Василиса Леонтьевна».

Корнилов молчал, потрясенный.

— Судя по вашему молчанию, товарищ подполковник, вам все понятно, — сказал Бугаев. — Мы тут с Сазонкиным обалдели. Вот какие делишки. — Он вздохнул и добавил: — Ну и еще тут разные бумаги. Ничего особо интересного. Он их в кухонном буфете держал. Мы потому и провозились долго. На кухню пришли в последнюю очередь.

— А в письмах не нашли приглашения от отца приехать? Или телеграммы? — приходя в себя, спросил Корнилов.

— Нет, Игорь Васильевич… Все письма старые. От женщины. От жены, видать. От отца нету.

«Многовато событий для одного дня, — подумал Корнилов. — Отец — сына?»

Он повесил трубку и в замешательстве прошелся по комнате. Корнилов всего ожидал. Но чтобы связь этих людей оказалась такой близкой, такой трагической… Отец — сына? В это не хотелось верить.

«Чтобы на убийство решиться, ох какое зло на сердце надо держать! — думал он. — Да и человечье обличье потерять… Ну, предположим, дикая ссора между ними вспыхнула. По причине, нам неизвестной. Но для этого им надо было встретиться!»

А все известное Игорю Васильевичу о преступлении в Орельей Гриве свидетельствовало: лесник и художник в тот день не могли, не имели возможности сказать друг другу даже двух слов. А уж какая–то ссора между ними, вспышка в часы, предшествовавшие убийству, напрочь исключалась.

А раз не было ссоры в тот день, значит, отец заранее готовил убийство? Нет, тут что–то не так… Сто раз бы одумался! Остыл! Слишком жестокое это преступление, чтобы поверить в него. Даже если выводы экспертов и все известные факты свидетельствуют об этом.

Все известные факты… Все известные… А все ли факты известны?

Корнилов ходил по комнате, стоял у окна, глядя на белую Неву, слегка освещенную пригашенными фонарями, прислушивался к шуму редких машин. Он пришел к твердому убеждению — преступлением в Орельей Гриве следует заняться снова. Не мог он поверить в это убийство.

11

Николай Ильич проснулся оттого, что рядом с домом призывно пропел пионерский горн. Зотов открыл глаза и лежал, прислушиваясь: не протрубит ли снова? Но за окнами стояла глухая тишина. «Приснилось, что ли?» — подумал он и нащупал на полу коробок спичек. Чиркнул. Поднес спичку к часам. Было уже шесть. Зимой Николай Ильич вставал в семь. Спичка погасла, догорев почти до конца. Зотов даже не почувствовал огня, — кожа на пальцах так загрубела, что он, когда надо было, спокойно брал раскаленный уголек и прикуривал от него.

Тикали часы, да позванивало где–то стекло от ветра. «На чердаке, — прислушавшись, определил Зотов. — Надо бы залезть да пару гвоздиков всадить». Тут он вспомнил, что и крышу давно пора латать: весна придет — опять потечет. И кусок рубероида его дружок Гриша Мокригин еще с осени из Гатчины приволок. Но не лежала нынче душа у Николая Ильича к хозяйству, руки не поднимались сделать что–то по дому. И прибаливать он стал чаще, да и просто обрыдло ему все здесь, в лесу.

И эта труба пионерская… Вдруг прогремит среди ночи, разбудит, и уже не заснуть никакими силами. И лезут в голову невеселые мысли.

«Сдурел я, что ли, в этой глухомани? — подумал Николай Ильич. — Или со слухом у меня болезнь приключилась? Дудит вдруг в ушах ни с того ни с сего».

Началось это прошлым летом. В тот день Николай Ильич возвращался на кордон по крутому берегу Ящеры. Стояла середина июня. Лето пришло раннее, жаркое. В густой траве кровенели капли созревающей земляники. И подберезовики уже попадались в сыром глубоком мху на границе болота и леса.

Все было знакомо в этом лесу: глухой шум сосен, гомон почувствовавших вечернюю прохладу птиц, крепкий, настоянный смолой воздух. Внезапно Зотов услышал резкий, непривычный для уха звук. Ему сначала показалось, что хрипло протрубил лось. Но звук повторился, и Николай Ильич понял, что это не лось. Да и какой лось трубит в середине июня? Звук затих, и несколько секунд ничего не было слышно. И тут же лес отозвался эхом, нанесенным порывом ветра. Теперь Зотов понял, что пела труба. Но кому здесь, в глухомани, понадобилось трубить?

Он прибавил шагу. Трубили в стороне кордона, и Николай Ильич подумал: «А может быть, кто–то из мшинских или владычкинских мужиков приехал и, не застав меня, решил потрубить — авось услышу?» Потом Зотов вспомнил еще и о том, что не раз встречал развозчика керосина, который, проезжая по деревням, давал знать о себе хозяйкам, извлекая хриплые, отрывистые звуки из старенькой трубы.

Зотов шел торопливо, спотыкаясь об узловатые сосновые корни, и скоро запыхался. Да и нога короткая давала о себе знать. Когда–то, в молодости, он и не вспоминал о ней, ходок был хоть куда, а нынче, приустав, начинал спотыкаться. Наконец, перейдя по старенькому, полуразрушенному мостку через Ящеру, Николай Ильич взобрался на пригорок и увидел оттуда сквозь поредевший лес свой кордон, а чуть поодаль, на лугу, десятка два ребятишек с красными галстуками.

— Так вот кто трубил! — прошептал Николай Ильич. — Пионеры пожаловали… И Дружок не лает, — удивился он. Обычно собака облаивала каждого, кто проходил поблизости от дома.

Несколько мальчишек устанавливали палатки. Рядом уже вился дымок от костра, и девочки гремели посудой. Когда Зотов подошел к дому, его заметили.

— Вера Васильевна! Вера Васильевна! — закричал один из мальчиков. — Лесник пришел!

С травы поднялась невысокая полная женщина, одетая в такую же зеленую, как и у ребят, форму, и тоже с пионерским галстуком. Увидев Зотова, она приветственно помахала ему рукой. Подошла. Ребята, побросав все свои дела, тут же обступили Николая Ильича. Поздоровавшись, почтительно трогали его двустволку. Были все они загорелые, с облупившимися от солнца носами.

— Вы товарищ Зотов? — спросила Вера Васильевна.

— Он самый. Зотов Николай Ильич. Здешних лесов хозяин.

— А мы к вам на практику. Лес расчищать, шишки собирать. У нашей школы договоренность с лесхозом. — Вера Васильевна вдруг спохватилась и протянула Зотову руку. Представилась: — Пахомова. Учитель шестой гатчинской школы.

Она достала из кармана куртки листок бумаги и, развернув, подала Николаю Ильичу. Это было письмо директора лесхоза с просьбой оказать школьникам помощь, отвести участки леса для расчистки.

— Ну вот и хорошо. Вот и прекрасно. Мне, старику, веселее будет. Вон сколько помощников! — обрадовался Зотов и обнял двух мальчишек, стоявших рядом. Те доверчиво приникли к нему, а один спросил:

— А вы нас на Вялье озеро сводите? На рыбалку?

— И на озеро свожу, и лес покажу. Все вам будет. А сейчас айда ко мне, харчишко вам выдам. Он у меня небогатый, но кое–что есть. Картошка, лук, брусника моченая.

— Брусника? Вот здорово! — закричал белобрысый мальчишка. Но учительница одернула его строго:

— Без эмоций, Козлов. — И, обернувшись к Зотову, сказала: — Ну что вы, Николай Ильич, у нас с собой все есть. Крупа, консервы, хлеб…

— Да на каше соскучишься скоро. Разве это еда? У нас тут воздух такой — как ни корми, все есть хочется. А у меня картошка не с магазина. Своя. Рассыпчатая. — И он подтолкнул мальчишек к дому.

Вечером Зотов сидел в избе, прикидывал, куда бы отвести назавтра ребятишек, когда на улице заиграла труба. Нехитрая пионерская мелодия. Николай Ильич вышел на крыльцо. Около палаток стоял белобрысый мальчишка, что давеча обрадовался, услышав про бруснику, и, запрокинув к небу голову, трубил в горн. Трубил он неумело, звуки неслись хрипловатые, нестройные, но Зотов смотрел на мальчишку затаив дыхание и чувствовал, как легонько защемило у него сердце. Из лесу, с реки сходились к горнисту пионеры. Оживленно переговаривались, смеялись. А Николай Ильич слушал звуки горна и видел, отчетливо видел других пионеров…

Это было перед войной. Он отправлял в первый колхозный пионерский лагерь на Череменецкое озеро своего сына Тельмана. Неясные, отрывочные, почти заглушенные временем образы прошлого вдруг сложились в яркую картину: на деревенском прогоне стоит колхозная полуторка, а в кузове сидят праздничные, все в белых рубашках, с красными галстуками зайцовские ребятишки. И его Тельман машет рукой, а сам с трудом сдерживает радостную улыбку, весь в предчувствии дороги, новых впечатлений. Рядом с Зотовым в толпе односельчан жена, утирающая глаза платочком, расстроенная первой долгой разлукой с сыном. Тельман и сейчас стоит перед глазами как живой, а вот лицо жены, словно в тумане, расплывается, прикрытое платочком…

Пионеры уже давно улеглись спать, выпросив у Зотова разрешение забрать с собой Дружка, а растревоживший себя воспоминаниями Николай Ильич то бесцельно слонялся вокруг дома, то принимался зачем–то перебирать приготовленные для постройки плоскодонки доски. Светлая, без тени облачка, белая ночь царила над утихшим лесом. Только где–то очень далеко, в стороне Вялья озера, тревожно кричал козодой. И неспокойно было на душе у Николая Ильича.

В ту ночь Зотов впервые так остро почувствовал свое одиночество.

Наутро он повел ребятишек на озеро. По тропинке, вьющейся вдоль крутого красного берега Ящеры, заросшей ельником, прошли они до мызы Каменка. Здесь, на зеленом взгорке, усеянном цветами купальницы и зверобоя, в обрамлении вековых лип когда–то высился большой барский охотничий дом. Сейчас остался только один фундамент. Николай Ильич показал ребятам остатки деревянного водопровода, а в роднике они набрали в свои фляжки ледяной, отливающей серебром, вкусной воды. И пошли с песнями дальше. Через большую поляну с липовыми аллеями, через еловый лес с черничником, а потом по зыбкой тропинке сквозь болото. И Зотов все рассказывал им про окрестные леса, про зверей, которые здесь обитают, про больших вялых окуней, которых можно выловить на озере. Он воодушевлялся, забывал об усталости, о своей больной ноге, видя, с каким вниманием его слушают.

Накануне того дня, когда пионеры должны были, закончив работу в лесу, уехать в Гатчину, учительница спросила Зотова:

— А почему к вам, Николай Ильич, никто на воскресенье не приехал? Ни жена, ни дети.

— Одинок я, Вера Васильевна, — с виноватой улыбкой ответил Зотов. — Некому ко мне наезжать… Да и воскресений я тут не замечаю. Какие в лесу воскресенья, особенно если выбраться некуда?

— Да ведь есть же, наверное, родственники? — сочувственно удивилась учительница. — Не может же человек один…

Но Зотов посмотрел на нее с такой грустью, что она осеклась и, растерянно улыбнувшись, замолчала, слегка порозовев. Видать, поняла, что попала в самое больное место.

…Нынешняя зима выдалась для Зотова особенно тяжелой. По утрам нелегко было встать с постели, растопить печь. Он лишь с трудом мог нагнуться и накидать в топку дров. Иногда ему казалось, что он уже не сможет разогнуться, закостенел навечно. Николай Ильич вспомнил школьного завхоза из далекого детства — тот ходил согнутый пополам каким–то недугом. Как его звали, Николай Ильич не помнил, — горбач и горбач. «Вот и мне пришло время в горбачи записаться, — горестно подумал он. — Шестьдесят пять — они о себе знать дадут».

А начальство, как назло, выделило в эту зиму на его участке несколько делянок мшинским мужикам. Надо было таскаться с ними, клеймить лес, следить, чтобы не прирубили лишку. Народ на Мшинской лихой — сто первый километр!

Хорошо еще, Гриша Мокригин не забывает — заглядывает. То поможет по хозяйству, то продуктов привезет, — на картошке да на грибах особо не разбегаешься в лесу. А уж если баню поможет истопить — считай, что праздник. После жаркой бани, после веничка дубового и спине легче, на неделю–полторы боль отпускает.

С полчаса он еще лежал в постели, курил, думал о всякой всячине. Потом, тяжело покряхтывая, сел, натянул штаны. Пол был стылый, влажный. Николай Ильич, принес дров из сеней, затопил печь. Гриша помог летом наготовить да распилить. Для этого дома дров не напасешься, кидаешь, кидаешь, как в прорву.

С Гришей Николай Ильич познакомился в колонии, когда в сорок седьмом получил восемь лет за растрату в колхозной кассе. Гриша вышел на год раньше Николая Ильича, устроился на работу в Гатчине, в лесхозе. Он потом и Николая Ильича в лесники пристроил:

— Зачем тебе, Колюн, в свою деревню вертаться? Ни кола ни двора. Да и мужики народ злопамятный.

Николаю Ильичу и впрямь не хотелось возвращаться, — неудобно было перед земляками. Чувствовал он до сих пор вину перед ними: пустил кассу по ветру, а год–то был нелегкий. Хоть и денег–то в кассе пустяк был — ну какие в те годы у колхоза деньги, — а лежали они на душе черным камнем. Собрали колхозники по тридцатке — хотели тянуть в Зайцово электричество.

Жена у Зотова умерла перед самой войной, а сын, Тельман, затерялся в годы оккупации. Поссорились они с сыном, с мальчишкой. Так поссорились, что вышло — на всю жизнь. Временами казнил себя Николай Ильич лютой казнью, что не смог удержать своего Теля, не нашел таких слов, чтобы понял сын — не мог он иначе поступить в то жуткое время. Но и простить сына долгое время не хотел. И потому горевать горевал, а не разыскивал. Обида мешала. Да и жизнь мешала. Из тюрьмы несподручно этим заниматься.

И месяца не проработал после отпуска Николай Ильич, как Гриша привел к нему покупателя, разбитного экспедитора из кубанского колхоза. У него и документы были в порядке, и разрешение лесничего имелось. Только на ольховые дрова. А экспедитору нужен был строевой лес…

Поздно вечером, после ужина, когда экспедитор уже основательно захмелел, Николай Ильич вышел с Мокригиным в сени. Сказал твердо:

— Гришка, ты меня в это дело не впутывай. Хватит, насиделся.

— Да ты что, Колюн? — заюлил дружок. — Дело–то пустяшное — двадцать кубиков. И верняк ведь, комар носа не подточит.

— Нет, Гриша, — стоял на своем Зотов. — Не уговаривай. Чую я, чем пахнут эти кубики.

— А я–то, тюха, думал, дружка имею. На место пристроил, — с презрением растягивая слова, проговорил Мокригин. — Вот она, благодарность… — И зашептал вдруг горячо: — Колюн, христом–богом прошу, обещал я этому фрайеру. И задаток уж взял, да загулял вчерась. Мне же ему отдать нечем. Ну, как пойдет он, настучит? Что же мне, Колюн, кончать его здесь, в лесу? А? Может и вправду кончать?

Николай Ильич похолодел, почувствовал противную, тошнотворную слабость. Он хорошо знал, на что способен Гриша.

— Да ты сдурел? — выдохнул Зотов, вцепившись ослабшими от страха руками в пиджак приятеля. — Сдурел, да? Ведь знают, что он с тобой приехал.

Гриша зловеще молчал, будто собирался с духом, чтобы принять окончательное решение.

— Сколько денег–то? — пугаясь еще сильнее, спросил Зотов. — У меня рублей пятьсот найдется.

Мокригин стряхнул с себя руки Николая Ильича.

— Да черт с тобой, Гришка! Пускай забирает он свои кубики. Черт с тобой! Завтра отведу его на делянку, — чуть не плача, запричитал Зотов.

— Я знал, старик, что ты не подведешь, — только и сказал Мокригин.

Но вскоре Григорий опять явился с покупателем. И когда Николай Ильич стал отказываться продать лес и, не внимая угрозам, упрямо твердил: «Нет, Гриша, не быть тому! Не возьму грех!» — Мокригин неожиданно размахнулся и, злобно выругавшись, ударил Зотова в подбородок. Николай Ильич охнул и осел на стоявшую сзади лавку. Он избил бы Зотова до полусмерти — Николай Ильич хорошо знал Гришины повадки, да тут в дом вошел покупатель…

Несколько месяцев после этого они не видались. Николай Ильич посчитал, что расстались они навсегда. И хотя тосковал, оттого что порушилась у них с Григорием давняя дружба, временами чувствовал такое облегчение, будто хомут у него с шеи сняли.

Но Гриша всегда умел быть нужным… Он появился на кордоне, когда Зотов тяжело простудился и лежал один–одинешенек в холодной, нетопленой избе, не в силах встать с постели и напиться воды.

Мокригин оставался на кордоне три дня. До тех пор, пока Зотов не оклемался. Кормил его с ложки, поил брусничным соком. Сходил в Пехенец, в аптеку. Принес горчичники. Николай Ильич лежал в постели слабый, но умиротворенный. Чувствовал, что дело идет на поправку, и с одобрением следил, как хозяйничает Мокригин. Думал уже без злости: «Ну что ж, Гриша всегда был на руку скор. Вспыльчив. Да ведь никому, окромя его, я не нужен. Никто даже не спроведал. А Гриша пришел. Сердцем, видать, почувствовал…»

И снова все завертелось по–прежнему, покатилось своим чередом. Выздоровев, Николай Ильич махнул на все рукой. Решил с горечью: «Не сложилась жизнь…»

К старым деревенским друзьям пойти не мог. Стыдился. Думал, что не простят ему подлости, совершенной в трудное время. По себе знал — не простят.

А новых друзей Зотов заводить боялся. Мокригин не советовал: «С новым другом выпьешь, отмякнет душа — проболтаешься. Тут же донесет».

Так и жил Николай Ильич, стараясь не думать о будущем. Пока был здоров — пил.

Но в последний год Зотов все чаще и чаще вспоминал с тоской свое родное Зайцово. Несколько раз он встречал в поезде зайцовских баб. Однажды даже заговорил с Полиной Аверьяновой, что жила в Зайцове через дом от него. Аверьянова с трудом признала Николая Ильича и все охала, жалостливо вглядываясь в его лицо: «Эко жизнь поломала человека! Ведь и не узнать тебя, Коля, не узнать». Николая Ильича раздосадовали ее причитания. «На себя бы посмотрела, кочерыжка», — подумал он. На расспросы Аверьяновой, где он нынче осел, Николай Ильич ответил туманно: «Да есть тут одно местечко…» Желание выспрашивать односельчанку у него пропало. «Почему бы и не съездить туда самому? — думал он иногда. — Что было, то быльем поросло. Может, и забыли мои грехи. Не век же в клейменых ходить. Да и не один я из деревенских забран–то был!» Он начинал вспоминать, кто еще из зайцовских мужиков сидел в ту пору и за что, но утешения от этого было мало. Двоих взяли за злую драку, конюх Антоша сел за то, что пьяный спалил конюшню. Все были виноваты перед законом, но никто так не провинился перед односельчанами, как Зотов.

…Позавтракав, Николай Ильич разогрел вчерашнего супа собаке, старой лайке Дружку. Потом вынул из шкафа свой парадный костюм — купил его лет пять назад в Ленинграде, да почти совсем не надевал. Куда в лесу костюм? А в Лугу и в Ленинград Николай Ильич наведывался редко. К Грише в Гатчину он ездил в робе. Сегодня повод надеть костюм был. Гриша пригласил отпраздновать день рождения. «В ресторан пойдем, Коля, — сказал. — Что мы, не заслужили или в карманах у нас совсем уж пусто?»

Съездить в Гатчину надо было и по другой причине. Вызывал директор лесхоза. Чего уж там стряслось, Зотов не знал, но под ложечкой тревожно сосало.

Костюм был как новенький. Коричневый, с красной искоркой. Из ткани с громким названием «ударник». Николай Ильич хорошо помнил, что отдал тогда за костюм сто тридцать рублей, а пятьсот, оставшиеся от очередной продажи леса, они пропили с Гришей. «Не стал ли узок? — с тревогой подумал он, надевая брюки. Костюм и впрямь был чуток узковат. — Огруз я, огруз». Николай Ильич надел пиджак и подошел к зеркалу. На него смотрел лохматый седой старик с широким морщинистым лицом, заросшим седой щетиной, с впалыми тревожными глазами, под которыми залегла нездоровая желтизна. «Надо в Гатчине в парикмахерскую забежать, — решил он. — Чегой–то вид у меня смурной, глаза вон как у дохлой рыбы». Он снял костюм и сложил аккуратно в вещевой мешок. На себя натянул старый. Вышел в сарай, погладил жалобно заскулившего Дружка, взял широкие самодельные лыжи. На дворе уже светало. Николай Ильич запер дом, закинул за плечи мешок. Надев лыжи, глубоко проседая в снежной целине, скатился с пригорка вниз, оглянулся на утонувший в снегу дом с примороженными окнами и покатил дальше по еле заметной лыжне. Два километра он шел лесом, кое–где сбиваясь со старой лыжни и утопая в снегу, потом пересек большую поляну, оставив справа деревню Владычкино, и вышел наконец на тропинку, ведущую к станции. В лесу Николай Ильич снял лыжи, оглянулся и, шагнув с тропинки в сторону, сунул их в снег, обломав у большой елки лапу — для памяти. Где–то наверху стрекотала сорока. Николай Ильич проворчал: «Стрекотуха чертова, только и знает, что подглядывать!»

В Гатчине Зотов был в десять. Гриша уже ждал его — на столе весело посвистывал чайник, лежала всякая снедь: колбаса, сыр, большой кусок студня.

— Здорово, старче, — обрадовался Гриша. — Выбрался из своих лесов, прикатил колеса. Давай раздевайся, чайку попьем, погутарим. Я и с начальством договорился прийти попозже.

При упоминании о начальстве у Николая Ильича на лице появилась кислая гримаса. Он скинул ватник, разул ноги, кивнул на рюкзак:

— Там в мешке грибы… Беленьких тебе приберег.

— Ай да Коля, золото ты у меня, а не кореш, — радовался Гриша, доставая большую банку с грибами. — И костюмчик новенький прихватил! И корочки. Да мы тебя женим, Колюня, женим. Заживешь ты у себя в лесу припеваючи. Такую маруху найдем!

Николай Ильич, улыбаясь, слушал болтовню друга.

— Ну что у тебя, Григорий, за бардак на столе, — сказал он, усаживаясь и оглядывая приготовленную Мокригиным закуску. — Что у тебя, тарелок нет? Все на газете, на клеенке! Словно междусобойчик в зоне.

— Приехал чистюля из мшинских лесов, — усмехнулся Мокригин. — Подавай ему серебряную посуду. — Смеясь и балагуря, он достал из серванта красивые тарелки, вынул из холодильника бутылку водки. — По рюмашечке хватим, Коля, для затравки. Артподготовочка перед генеральным наступлением.

— Мне ведь к директору идти, — сказал со вздохом Николай Ильич. — Чего ему, черту, от меня надо? Для доброго дела ведь не вызвал бы.

— Забежишь к нему, забежишь. По магазинчикам потом пройдемся. Всюду поспеем, — ответил Гриша. — Ты у меня заночуешь. Заночуешь ведь, Коля? Никто там без тебя лес не покрадет? — И громко засмеялся.

Николай Ильич поднял стакан:

— Ну, Гриша, с днем рождения тебя. Дай бог тебе здоровья! Живи и здравствуй!

Гриша встал, подошел к Зотову, чмокнул молча в лоб.

…Потом они пошли по городу. Николай Ильич чувствовал себя не очень уютно. Вид у него был нелепый — на костюм пришлось надеть ватник, пиджак торчал из–под него, и рукава все время вылезали.

— Ты уж, Григорий, пройди по магазинам один. Купи мне, как всегда, отдельной колбасы батона три, селедки. Чаю поищи индийского. Ну и сам знаешь, — сказал Зотов Грише. — А я заверну в парикмахерскую и в контору. Там встретимся.

В парикмахерской работал всего один мастер, надо было ждать. Николай Ильич сел в кресло у маленького столика с газетами и журналами. Один из журналов был раскрыт на цветных вкладках. Что–то показалось Николаю Ильичу знакомым в деревенском пейзаже с маленькой белой электростанцией. Он притянул к себе журнал и долго–долго рассматривал картинку. Крутой песчаный берег с нависшими над обрывами соснами, заросшая кувшинками гладь реки и серые, крытые дранкой домики среди цветущей сирени…

— Клиент, вы стричься или читать пришли? — прозвучал у него над головой капризный голосок.

Зотов вздрогнул от неожиданности и вскочил. Перед ним стояла молоденькая парикмахерша и смотрела на него с пренебрежительной усмешечкой.

— И стричься, и бриться, милая, — сказал он торопливо. — Да вот засмотрелся…

— Садитесь уж, — милостиво разрешила парикмахерша. — Как стричь? — Она ходила раздражающе медленно то за машинкой, то за простыней, то еще за чем–то. Николай Ильич смирился. Сидел, размякнув, всматриваясь в свое отражение в зеркале, и теплая волна жалости к самому себе постепенно накатывала на него. «И впрямь глаза как у дохлой рыбы, — думал он. — Старый, больной старик. Никому не нужный. Так и сдохну у себя в лесу, а сын никогда и не узнает, где моя могила. Гришка вон закопает…»

Парикмахерша постригла его, небрежно стряхнула на пол копну седых волос. Потом долго мылила ему лицо пенистым горячим кремом. Николай Ильич зажмурил глаза. Ему вдруг нестерпимо захотелось спать. Сидеть бы здесь и сидеть, ощущая, как ловко колдуют над твоим лицом женские пальцы. Он вспомнил вдруг картинку из журнала, которую только что видел. Она стояла у него перед глазами словно наяву. «Так это же наше Зайцово! — подумал он. — Ну до чего же похоже!»

— Клиент, вы что дергаетесь? — привел Николая Ильича в чувство голос мастерицы. — Заснули? Я ведь так и порезать могу!

«Эх, надо бы журнальчик этот попросить у них, — подумал он. — Надо бы попросить. Рассмотрю на досуге. Нарисовал же кто–то!» На душе у него сделалось радостно. И когда парикмахерша спросила, делать ли компресс, он сказал весело:

— Давай, милая, делай. И компресс, и одеколоном побрызгай.

После бритья и стрижки Николай Ильич почувствовал необычное облегчение, какую–то приподнятость. В зеркало на него смотрел уже будто другой человек, помоложе годков на десять и чуток благообразней. И глаза не такие скучные. «Эх, живем еще, живем! — подумал Николай Ильич. — Гульнем сегодня с Гришей. Такому–то, как я, не грех и бабу приглядеть. Почаще надо из лесу–то выбираться». Даже мастерица, видать, подивилась, как преобразился под ее руками клиент. Она уже не смотрела так откровенно пренебрежительно, а спросила с заискивающей ноткой, всем ли доволен гражданин. А может, просто чаевые получить хотела…

Николай Ильич расплатился, дал ей двадцать копеек на чай и пошел одеваться. Принимая из рук гардеробщика свой ватник, он спросил его шепотом:

— Ты не уважишь меня, дядя, не разрешишь журнальчик забрать, а? Позарез нужен.

— Вы что, гражданин, — бесцветным голосом сказал гардеробщик, пожилой инвалид. — Если каждый клиент будет по журнальчику уносить… И так все порастащили.

— Да я не бесплатно, я заплачу, — заторопился Николай Ильич. Полез в карман и, вынув рубль, сунул инвалиду. Тот проворно спрятал рубль в карман и молча кивнул на столик с журналами.

В контору Зотов пришел в хорошем настроении. И даже долгое ожидание в приемной не испортило его.

Директор лесхоза, молодой еще мужчина, кряжистый, хмуроватый, долго смотрел на Николая Ильича. Видать, тоже почувствовал в старике перемену. Потом сказал, посуровев:

— Жалуются, Зотов, на тебя. По два, по три раза ходят на кордон люди, чтоб ты им делянку отвел. То на месте тебя нет, то занемог. С Мшинской ведь дорога не ближняя…

Николай Ильич сделал смиренное лицо, но от сердца отлегло — боялся он, не прознал ли директор про лося. Стукнул он лосиху перед Николой зимним.

— Ну что ж молчишь, Зотов? — недовольно спросил директор.

— Да ведь что сказать–то, Анатоль Тарасыч, что сказать? Ясно дело, жалуются. На каждого не угодишь, — развел руками Николай Ильич. — Я ведь на кордоне не сижу. Все по лесу шастаю. У нас ведь глаз нужен — недоглядишь, живо машину с лесом налево вывезут. А мшинские–то все строятся. Где лесина плохо лежит, все норовят к делу приладить…

— Ну ты не загибай, Зотов, — перебил его Анатолий Тарасович. — По–твоему выходит, все там жулики да воры. Уж я–то знаю, сколько мшинские у нас леса покупают. И ты знаешь. Все чин по чину.

— Так опять же елки к Новому году рубали, — вставил Николай Ильич.

Но директор махнул на его замечание рукой:

— Станут в такую глушь за елками ездить! Я вот о другом думаю: не надоело ли тебе, Зотов, в лесу одному бирючить? Работаешь спустя рукава. — Он помолчал, глядя на лесника, и спросил уже более мягко: — Сколько уже стукнуло–то?

— Шестьдесят пять, Анатоль Тарасыч. Годы мои и правда немалые. Только все это напраслину на меня возводят. Анатоль Тарасыч, я, конечно, не тот, что прежде. Да ведь старый конь борозды не портит. — Николай Ильич сказал это чуть обиженно, с просительной ноткой. А сам подумал: «Вот идол, в сыновья мне годишься, а тыкаешь! Что мы с тобой, водку вместе пили?»

— Ну ладно, ладно. Закончим на этом. Но ты себе сделай заметку. Будут опять жаловаться — по–другому разговор пойдет.

Он расспросил Николая Ильича о том, как приживаются посадки, на какой площади сделана санитарная рубка. Не сохнет ли лес от подсочки, там, где берут живицу.

В конце разговора Николай Ильич, хитро улыбнувшись, сказал:

— У меня, товарищ директор, с осени берлога примечена. Лежит мишка — проверяю все время. Не выберетесь?

Анатолий Тарасович оживился:

— Берлога, говоришь? Это дело. Ох хорошее дело! А не вспугнут? — с неожиданной тревогой спросил он.

— Не, не вспугнут. Я только один и знаю, даже с егерем не поделился. Приезжайте, дело верное, место глухое. По следу приметил я — большой мишка! Может, и с медвежонком. Только вы поспешите.

— Поспешу, поспешу. — Директору явно пришлось по душе приглашение Зотова. — До берлоги–то далеко?

— Да не так чтоб уж и далече, Анатоль Тарасыч. У меня и лыжи широкие есть. Для вас. Такую шкуру дома повесите!

Директор полистал календарь. Вздохнул:

— Все дела, дела… За приглашение спасибо. Как–нибудь выберусь. Лады, Зотов! — Анатолий Тарасович поднялся из–за стола. Крепко пожал леснику руку.

— Вы весточку только дайте, — прощаясь, сказал Николай Ильич. — Али я сам позвоню вам через пяток дней?

— Позвони. Выберусь обязательно.

…К Грише Зотов пришел улыбающийся, довольный.

— Ну и дела! — покачал головой Григорий. — Ты и впрямь никак жениться решил, жеребец? Тебя ведь такого стриженого и Дружок не узнает.

— Смотри! — развернул Николай Ильич журнал. — На мое Зайцово похоже. Как две капли!

Гришка взглянул на картинку. Сказал со вздохом:

— Было Зайцово твоим когда–то… Чего о нем вспоминать. Я уж думал, ты давно его из головы выбросил.

— Да ведь как выбросишь, — разочарованный реакцией друга, вяло протянул Николай Ильич. — Родные края.

— В краях этих родных мужички да бабы подумали о тебе, когда решили под суд отдать? Простить отказались! Вспомнил о тебе кто–нибудь, когда ты на Севере зону топтал? Родные края… Эх ты! Нету у нас с тобой родных краев. И родни нету, — в сердцах бросил Гриша.

— Да уж что верно, то верно, — прошептал лесник, — прости они мне тогда, вся жизнь у меня бы по–другому повернулась. — Он сложил журнал вчетверо и запихал в мешок.

Весь вечер они провели в ресторане. Здесь было шумно, дымно от курева, пахло пережаренным мясом. У Николая Ильича с непривычки разболелась голова. А Гриша чувствовал себя здесь как дома. К их столику несколько раз подходили какие–то незнакомые Зотову люди, здоровались дружески с Гришей. Иных он усаживал рядом, приглашал выпить.

— Пятьдесят пять лет не каждый год человек справляет! — кричал он громко.

Николай Ильич с удивлением отметил, что Гришу здесь многие знают. И официант, молодой прилизанный парнишка с тонкими усиками, называл его почтительно по имени–отчеству: Григорий Иванович. «А говорит: «Как и ты, бирюком живу — ни друзей, ни знакомых»». Николаю Ильичу было неприятно и немного грустно оттого, что у его старого друга Гриши есть какие–то иные, свои интересы, что он здесь бывает в ресторане, да и еще, наверное, в разных местах. «Может, даже веселится в компаниях, — подумал Николай Ильич, но тут же отогнал эту завистливую мысль. — Так ведь ему без этого не обойтись. Клиентов на лес искать надо, застройщиков всяких. А такие дела где закрепляются? В ресторане».

— Коля, кореш ты мой. — Гриша уже изрядно захмелел, глаза у него сделались маленькими, блестящими. — Коля, старые мы с тобой хрычи. Окурки. Никому–то мы не нужны. Ну, ничего, сами за себя постоим… Годика через три заимеем домик на теплом море, участочек свой. Заживем другим на зависть… Отогреем старые кости.

— Да уж ты–то чего в старики записываешься, — не соглашался Николай Ильич. — Пятьдесят пять лет для мужика — самый цвет! Вот только облысел ты изрядно. А помню, в колонии я тебя приметил… Молодой ты еще был. И злой. Ровно зверь. А вот приглянулся мне чем–то! И сам не знаю чем.

— Эх, Колюн! Не вспоминай, старик, не трави душу, друг ты мой меченый. Выпьем давай за дружбу… Тут опять станичник приезжал, — перешел он на шепот. — Нужно еще сто кубов. Документы в полном ажуре. Если эти кубики мы сварганим, считай, что полдома у нас в кармане. Отвесят они нам косуху.

— Много сто кубиков–то, — встревожился Николай Ильич. — Ведь это ж не воз ольхи, сколько я тебе твержу. Тарификация будет — и дурак заметит. Кончать надо с этим. Нету моей мочи.

— Документики, документики у станичника в ажуре, дурья голова, — буркнул Гришка. — Я все это проведу через лесхоз. Ну как ты понять не можешь: ведь законно все, законно.

— Чего же они тогда косуху отвалить обещают, — устало сказал Николай Ильич, — ежели законно! Ты мне–то не крути. Я и сам бухгалтерией занимался. А куда попал?

— Да ведь просто фондов у них нет, у этих станичников. Не отпущены фонды на этот год. Да и лес строевой не положено им продавать. А мы оформим. Чудило! Это не то что в прошлые разы. Чистое дело. Я тебе, Коля, не зря толкую, будет у нас домик на теплом море. И на книжке деньжата будут…

Иметь домик на теплом море — это была давнишняя их мечта. В колонии, на лесоповале в Архангельской области, укрывшись износившимся, совсем негреющим одеялом, прижавшись друг к другу, мечтали они морозными ночами о том, как, закончив срок, уедут в теплые края, на Черное или Азовское море, купят маленький домик, разведут огород и заживут теплой и сытой жизнью.

Когда Гришка из колонии выходил, сговорились они, что поедет он на Кубань, будет присматривать недорогой домик. Но вскоре Николай Ильич получил от него весточку из Гатчины. Друг звал туда. «Домики, Коля, нынче в цене, — писал он. — Да и поиздержался я в дороге. Надо подкопить деньжат, а там уж и двинем».

На Кубани обзавелся Гриша нужными знакомствами, обещал кое–кому помогать по части леса. Нужда в лесе всегда большая.

…Они пили много. Гриша заказал еще и шампанского, и Николай Ильич, прислушиваясь к звукам музыки, любуясь на танцующих, вспоминал о своем лесе как о чем–то совсем–совсем далеком и почти нереальном. Он чувствовал себя молодым, сильным, уверенным в себе. «Пригласить потанцевать, что ли, кого?» — подумал он, приглядываясь к женщинам, сидящим за соседним столиком. Но не решился. Шутка ли — не танцевал лет двадцать пять.

— Что, старик? Мы еще гулять можем? — подливая себе в шампанское водки, бормотал Григорий. — Нас, Колюн, еще рано в расход пускать!

Он выпил залпом и вдруг, глянув в глаза Зотову, сказал:

— Эх, Колюн, пристань ты моя зимняя! И что я буду делать, когда ты загнешься? Ведь стар, скотина! — Лицо его сморщилось. Он весь напрягся, сжал кулаки и неожиданно завыл, закусив нижнюю губу: — У–у–у, гады…

Николай Ильич перепугался и судорожно вцепился Григорию в руку. Он еще по колонии знал, что в такие минуты от Мокригина добра не жди — того и гляди начнет драться и крушить все подряд.

— Гришуха, Гришуха, остынь! Замри! — увещевал Николай Ильич, ощущая, как набухла мускулами Гришина рука.

Люди за соседними столиками начали оглядываться.

Мокригин обмяк и навалился грудью на стол, сцепив руки на затылке.

— Эх, Колюн, гады кругом, гады, — зашептал он громко. — Так и рыщут, так и рыщут. Только ты, старик, и остался у меня. — Он поднял голову, налил водки и выпил залпом. — А ведь и мы, Колюн, в людях ходили! И у нас от кирюх отбою не было!

— Ладно, Гриша, ладно, — ласково уговаривал Мокригина Николай Ильич. — Чего ерепениться! Наше дело такое — возок–то с ярмарки. Откукарекали свое.

— Ты, может, и откукарекал, петух, а я еще своего не взял, понял?

Мокригин выпил еще рюмку и совсем запьянел. Глаза у него сделались бессмысленные, он начал приставать к соседям, и Николай Ильич с трудом увел его из ресторана.

12

Утром Николай Ильич едва встал. Во рту было горько и противно, словно эскадрон казаков ночевал. Голова кружилась. Гриша уже ушел на работу. Оставил на столе записку: «Коля, шамовка в холодильнике. Забирай подчистую». Николай Ильич собрал свой вещмешок, вытащил из холодильника закупленные Гришей продукты. Есть ему не хотелось. Налил только водки из початой бутылки и, крякнув, выпил. Но легче не стало. Уже одевшись, он прошелся по комнате. Постоял у серванта, разглядывая фужеры, рюмки. «Эко накупил Гришка Собачник! Кто бы подумал». В колонии Мокригина звали Собачником за то, что однажды на лесосеке он подманил коркой хлеба собаку, видать отставшую от охотников, и, убив ударом топора, варил в своем котелке целую неделю.

В вагоне Зотов вспомнил про журнал и с трудом разыскал его среди пакетов с продуктами. Теперь уж он повнимательнее рассмотрел все картинки. Их было четыре. И на одной была деревня, очень похожая на его Зайцово. Только подпись какая–то чудная: «Т. Алексеев. Воспоминание о прошлом». На других картинах были изображены незнакомые места — живописные домишки на песчаном берегу моря. А подпись под всеми одна — Т. Алексеев. Николай Ильич стал листать журнал и вдруг остолбенел: с маленькой фотографии на него смотрел сын, Тельман!

— Да как же это? — прошептал старик. — Тельман, сынок. Откуда?

Он хотел прочитать, что там было написано, но глаза застилала пелена, и он ничего не мог разобрать. Буквы рассыпались, расплывались, и, как ни тер Николай Ильич глаза, ничего не мог разобрать. Наконец он немного успокоился, пришел в себя. Повернув журнал ближе к свету, начал медленно читать. Небольшая заметка называлась «Дороги художника Алексеева», а речь шла о его Тельмане, о Тельмане Зотове! «Ну почему же здесь написано «Алексеев»? — недоумевал Николай Ильич. — Вот ведь даже и отчество — Николаевич. Да и под картинами тоже стоит: «Т. Алексеев»». И вдруг понял: фамилию–то материну взял. Не захотел Отцову носить. Не простил!..

Жгучая обида душила его. Не хотелось ни думать, ни двигаться — вот так бы все ехать и ехать, ни с кем не разговаривая. На Мшинской он вышел как в полусне. На платформе с ним кто–то поздоровался, Николай Ильич кивнул машинально, даже не посмотрел, кто это был.

Он шел по знакомой, тысячи раз исхоженной тропинке, не глядя под ноги, и то и дело оступался в глубокий снег. Ветер глухо гудел в вершинах елей. Постепенно привычный шум, и мерцающие снега вокруг, и поскрипывающая под ногами тропинка успокоили его. Обида его поутихла. А на место ее пришла горькая мысль: а не сам ли он виноват в том, что разошлись они, разлетелись они с сыном по разным дорогам? Ну поссорились, крепко поссорились они в августе сорок первого. Да что из того? Разве это на всю жизнь — ссора отца с подростком сыном? Ведь добра же, добра хотел он Тельману. От смерти уберечь хотел!

Что было, то прошло. Так почему же потом, после войны, не разыскал он сына, единственного на всем белом свете родного ему человека? Не разыскал, не посмотрел ему в глаза, не попросил у него прощения. Ведь сын простил бы. Простил бы, это Николай Ильич твердо знал. Родная кровь!

Как много могло измениться тогда! И жизнь могла пойти совсем не так, как пошла. Да разве попал бы он в тюрьму, если сын стоял бы рядом? Сын — опора, надежда. Смысл жизни. Николай Ильич вдруг опять вспомнил, как провожал Тельмана в пионерлагерь. Он уж тогда был ему помощником! Нет, не зря они с матерью назвали его в честь Эрнста Тельмана!

«А может быть, и не со зла поменял Тельман фамилию, может, жизнь заставила? В жизни каких только передряг не случается — можно и имя свое забыть, не только фамилию. Отчество ведь сын не сменил? Николаич ведь, Николаич!»

Эта мысль успокоила его и утвердила в решении узнать в справочном бюро адрес и послать ему письмо.

Ответ из адресного бюро пришел быстро: «Алексеев Тельман Николаевич проживает постоянно в городе Ленинграде, улица Профессора Попова, дом тридцать восемь, квартира четырнадцать».

13

Через несколько дней неожиданно приехал Гриша Мокригин.

«Что–то случилось, — испугался Николай Ильич, вглядываясь в хмурое лицо друга. — Ох, не ровен час, о продаже леса дознались?! Не собирался ведь он так скоро».

А Гриша болтал о разных лесхозовских мелочах и сплетнях как ни в чем не бывало, будто только ради этого и приехал. Но глаза смотрели тревожно. Так тревожно смотрели глаза, что Николай Ильич не выдержал и, сам заражаясь тревогой, спросил:

— Да не тяни ты, черт! Чего стряслось–то?

— Чего у нас может стрястись? Соскучал — вот и прикатил. Невмоготу мне. С утра до вечера только и слышишь: рубли, проценты, выполним — перевыполним. Тошно. К тебе в лес приеду — душу отвожу. Будто снова народился. — Он подмигнул Зотову, вытащил из мешка бутылку водки. Но Николай Ильич чувствовал: неспокойно у друга на душе. Хорохорится для вида. Уж он–то Гришу знает — не первый год знакомы. «Ну да ладно, поиграйся, надоест — сам расскажешь», — подумал он. Достал из подпола грибков, поставил картошку варить.

Они сидели допозна, балагурили о том о сем. Вспомнили свою жизнь в колонии. Колония была строгого режима, магазин — один раз в месяц. Посылок ни Зотову, ни Мокригину никто не присылал. Бывало, раскурят одну на двоих самокрутку, сядут на поваленную сосну да размечтаются: «Эх, сюда бы картошечки горячей, рассыпушечки, да кусок хлеба…» — «Да шмат сала», — подскажет кто–нибудь. А уж если совсем разойдутся, то и соленые грибы помянут. Это уж высший смак. Предел мечтаний. Домечтаются до спазм в желудке, пока не крикнет бригадир: «Кончай ночевать. На–ва–а–лись!»

Николай Ильич постепенно успокоился, а может, водка подействовала. Только решил: знать, и вправду ничего не приключилось. Мало ли чем Григорий был расстроен поначалу.

Когда они легли спать и Зотов задул лампу, Мокригин сказал мечтательно:

— Хорошо тут у тебя, Коля, ей–богу, хорошо. Так сердце успокаивается. А ты Зайдово вспомнил! Картинки увидел! Да разве ты жил в Зайцеве в таком спокое?

Николай Ильич вдруг спохватился: «Что же это я про Тельмана Грише ничего не сказал? Вот ведь гусь! Все думаю, дай скажу, дай скажу, а не сказал».

Сказать–то хотел, сразу хотел сказать, едва Григорий порог переступил, да медлил. Словно кто останавливал его.

Николай Ильич поворочался на кровати и, наконец решившись, сказал:

— Гриша, а ведь те картинки, ну что в журнале я тебе показывал, — их Тельман рисовал. Сын.

Мокригин молчал.

— Ты слышь, Григорий? — позвал Николай Ильич.

— Слышу, — как–то отрешенно ответил Мокригин. — Сыскался, значит.

— Вот ведь как жизнь–то распорядилась, — сказал задумчиво Николай Ильич. — Я думал, загинул он. С войны ведь, с сорок первого, ни одной весточки не было, а он в художники вышел. Недаром мальчонкой рисовать любил. Только фамилия у него другая, Гриша. Не Зотов он.

Гриша вдруг расхохотался.

— Да с чего ты, старик, взял, что это твой сын? Мало ли Тельманов на свете. И почудней имена есть! А ты заладил: сын, сын! Рассусоливаешь мне про него…

Николаю Ильичу было обидно слушать Гришин смех. Он сказал:

— Мой это Тельман, Гриша. Портретик там есть. Точно мой. Да и написано: Тельман Николаевич. Только Алексеев. Материну фамилию взял. Может, чего случилось? Пятнадцать ему было, когда с пленными солдатами от немцев бежал. — Зотов тяжело вздохнул. Воспоминания его одолевали. Горькие старческие воспоминания. Он долго ворочался, потом снова заговорил: — Вот что мне интересно — женат он или нет? Да уж конечно! — сам же себе ответил Зотов. — Сорок пять в нонешнем мае будет. Дак ведь я, Григорий, наверняка дед! — оживился он. — Дед я, Григорий. А может быть, и прадед даже. А что? Ежели он, как и я, в девятнадцать поженился. Тельман–то у нас с Василисой рано появился, ой как рано. Ой, гуси–лебеди, прадед! Слышь, Гриша? Прадед.

Мокригин молчал.

— Я, Гриша, решил написать ему и адрес уже разузнал. Что старое вспоминать? Шить–то всего ничего осталось. Заснешь когда–нито и не проснешься.

— Забыл, значит, ты все обиды, забыл, как тебя из–за сына твоего, щенка, фрицы чуть в расход не пустили? — неожиданно зло рявкнул Мокригин. — Он от тебя убег, на смерть оставил, а ты… Он тридцать лет о себе знать не давал! Сам ведь мне столько раз плакался. Ты что думаешь, не знал он, что папаша у него по тюрьмам да колониям восемь лет от звонка до звонка отышачил? Держи карман шире! Как миленький знал. Уж он–то в Зайцово твое распроклятое не раз, видать, съездил. И не хотел бы, дак землячки твои все ему рассказали. В лучшем виде.

«Чего он так злится? — удивился Николай Ильич. — Чудак человек!»

Словно спохватившись, Мокригин смолк. Потом сказал уже спокойно:

— Я, Коля, тебе и вчера говорил: выбрось из головы эти фокусы–покусы. Деревенька моя — ах, ах!.. Сынок теперь сыскался… Прожил полжизни без земляков и без сына — и еще проживешь. Без друга — никогда. Нет жизни без верного кореша. Нет опоры. А землячки, детки — фить, разлетелись в разные стороны, кричи — охрипнешь!

Он заворочался в кровати так, что пружины застонали. Достал со стула папиросы. Закурил.

— Я вот, Коля, в детдоме вырос. А где родился — не знаю. И не интересуюсь. Без роду, Коля, я и без племени. Сколько себя помню — все с места на место кочевал. Из детдома в детдом. И никуда меня не тянет. Знаешь, как говорится, рос мал, вырос пьян, ничего не знал. — Григорий громко, натужно захохотал. — А спросят меня, откуда я, — «отовсюду», — отвечу.

Потом они долго лежали молча. Николай Ильич курил, думал. И, уже совсем засыпая, сказал мечтательно:

— Нет, Гриша, что ты ни говори, а напишу я сыну письмо.

Мокригин не ответил. «Наверное, уже спит, — подумал Николай Ильич. — Ну да бог с ним. Проспится — отойдет. И чего он разошелся?»

Но утром Григорий встал хмурый. Молча поел картошки, поджаренной с лосятиной, выпил полстакана водки. А когда оделся и собрался уходить, сказал:

— Ты вот что, Коля, поступай как знаешь. Только я тебя родным считал. Надеялся, что друг за друга держаться будем. А ты… — Он посмотрел на Зотова долгим тяжелым взглядом. — Смотри, Колюн, не прогадай. Ты меня знаешь… Пошлю письмо прокурору, а сам слиняю. Я–то крышу везде найду. А вот как ты с сынком встретишься? Сдохнешь в тюряге. Тебе и трех лет хватит.

Повернулся и ушел, хлопнув дверью и пнув в сенях подбежавшего приласкаться пса.

— У–у, разбойная рожа, — прошептал Николай Ильич, глядя из окошка на удаляющуюся фигуру Мокригина. «Сдурел мужик. Будто белены объелся. «Я тебе друг, я тебе друг!» А как поперек что скажешь, того и гляди в рожу заедет. И откуда он свалился на мою голову? И чего ярится?»

Зотов долго сидел не двигаясь, тяжело навалясь на стол. Глядел пустыми глазами сквозь замерзающее оконце на темный ельник, где только что скрылся Григорий. Ледяные мохнатые веточки незаметно, будто сами собой, рисовались на стекле, сплетались в причудливые узоры, постепенно закрывая от Николая Ильича белую поляну с небольшим стожком и синеющий в рассветной мгле лес.

«Не доведут меня до добра мои думы, — вздохнул Зотов, оторвав наконец взгляд от заледеневшего окна. — Делом надо заняться». Он убрал со стола и сел подшивать валенки: давно собирался, да все было недосуг. Николай Ильич принес из кладовки кусок войлока, вар, дратву. Сапожный нож оказался туповат, и старик долго точил его на бруске. Ему вспомнилось, как он познакомился в колонии под Архангельском с Гришей. Гриша только что прибыл из пересыльной тюрьмы и сразу же проигрался в карты. Наутро он отправился на работу в лес, напялив на себя несусветное тряпье. На ногах у него болтались голенища от валенок, а на ступни были намотаны прикрученные веревкой тряпки. Вечером Николай Ильич стал свидетелем того, как, прижав в углу барака совсем молоденького плачущего паренька, Мокригин сдрючивал с него старенькие валенки. Зотову стало жаль мальчишку, и он сказал Грише:

— На что позарился? Через два дня будешь голыми пятками сверкать… А из твоих голенищ я фартовые валеночки слеплю. Сноса не будет.

Мокригин глянул на него зверем. Спросил:

— Сколько паек?

— За так сделаю, — махнул рукою Зотов и за вечер смастерил Грише из голенищ приличную обувку. Батина школа пригодилась — Илья Куприянович Зотов был лучшим сапожником на всю волость.

Николай Ильич подшивал валенки и вспоминал про колонию, про то, как сошлись они с Гришей. Тогда разница в годах была особенно заметна. Это сейчас она почти стерлась, не чувствуется. А в то время Мокригин против Николая Ильича совсем мальчишкой выглядел. Зотов подумал о том, что в первое время их знакомства, глядя на Гришу, все сына вспоминал. И нет–нет да рождалась тревожная мысль: ну как и сын по кривой дорожке пошел? Так же, как этот Гриша Собачник, сидевший за грабеж. Только раньше злость на Тельмана все другие мысли пересиливала. Вспомнит, погорюет, да и снова забудет надолго.

Чего уж стал покровительствовать ему Гриша, Николай Ильич в толк взять не мог. Да и задумываться не хотелось. Сдружились — и ладно. Может, оттого, что родителей Мокригин не знал? А может, из–за того, что Николай Ильич всегда был ровным, спокойным, не обижался на злые Гришины выходки.

Он подумал об этом, и сейчас жалость к Мокригину шевельнулась в нем, но тут же погасла. «Женился бы и жил спокойно», — подумал Николай Ильич, хотя раньше любая мысль об этом вызывала в нем легкое чувство ревности.

14

Николай Ильич всю ночь не находил себе места. Вставал, закуривал и, накинув на плечи телогрейку, ходил бесконечно по комнате, вздрагивая от скрипа половиц. Дружок, чувствуя, что хозяин не спит, жалобно повизгивал в сенях.

Под утро он затопил печь, чтобы хоть как–то занять время, отвлечься. И долго сидел у огня, глядя, как пожирает пламя сухие березовые поленья, машинально подбирая отскочившие угольки и бросая их снова в топку.

«Ну что же делать? Что делать? — никак не мог решить он. — Писать Тельману или нет? Ведь Гриша такой — на все способен!»

Чуть занялся рассвет, Николай Ильич надел лыжи и отправился в Пехенец, на почту. Купив конверт с маркой, он уселся за маленький столик, забрызганный чернилами и замазанный клеем, и долго сидел над чистым листом бумаги, пока наконец не вывел: «Здравствуйте, Тельман Николаевич…» Он написал письмо, заклеил конверт и поинтересовался у почтальонши, когда отправка. Оказалось, что через полчаса машина увезет почту на Мшинскую. «Что ж, завтра–послезавтра, должно быть, получит Тельман», — прикинул Зотов и подумал: а не позвонить ли Грише? Может, отмяк его друг–приятель?

Николай Ильич заказал разговор с Гатчиной и долго ждал, пока соединят. Кроме него, на почте не было ни одного посетителя. Сонная тишина стояла в комнате. Время от времени начинал стрекотать телеграф, да вполголоса обсуждали какую–то Люську телефонистка и еще одна востроносая очкастая девица, наверное, завпочтой. Резкий звонок заставил Николая Ильича вздрогнуть. Телефонистка молча протянула ему из–за барьера трубку.

— Кто? — отрывисто прозвучало в трубке. Это был голос Мокригина. Он всегда говорил по телефону деловито и важно. Николай Ильич никак не мог привыкнуть к этому и молчал, растерянно соображая, чего бы ему ответить. Вот и сейчас он помолчал чуток, потом спросил, сдержанно кашлянув:

— Григорий?

— Говорите, — буркнул Мокригин. Видать, не признал Зотова.

— Григорий, это я, Николай.

— А–а, Колюн! — наконец узнал Мокригин. — Здравствуй!

Он сказал это с растяжечкой, и Николай Ильич уловил недобрые нотки в голосе друга. «Сердится», — подумал Зотов и вздохнул.

— Ты чего молчишь, Колюн? — спросил Мокригин. — Как дела?

— Да все нормально, — скучным голосом ответил Николай Ильич. Он уже жалел, что позвонил. — Сыну вот письмо отправил…

Мокригин несколько секунд молчал, будто собирался с духом, наконец выдавил сиплым голосом:

— Не послушал, значит, друга. Я тебя предупреждал, Колюн. Спокойной жизни не жди! Сыночку расскажу про твое житье–бытье: откудова денежки у бати завелись под старость. И еще кой–куда стукнуть могу. За мной не задолжится… — Он вдруг осекся. Видать, кто–то вошел в комнату. И продолжал уже спокойным, даже веселым голосом: — Так нам, дружище, есть о чем поговорить. Ты меня послезавтра жди с трехчасового. Жди! Погутарим.

И повесил трубку.

Николай Ильич грустный поплелся к себе на кордон.

Эти дни он делал все машинально, словно в полусне. Отвел двух лужских мужиков на делянку, пометил, что рубить. У мужиков был выписан наряд на строевой лес. Потом спохватился: а вдруг приедет Тельман, а на кордоне запустение, разор. И так в холостяцком доме никогда порядку не было, а последнее время он и вовсе не занимался своим хозяйством: на кухне грязь, гора неделями не мытой посуды. В комнате все валяется как попало, пол грязный, заплеванный. Николай Ильич согрел ведро воды, вымыл, выскреб ножом полы, убрал всю лишнюю, накопившуюся годами рухлядь в кладовку. В доме стало сразу уютнее, и у Николая Ильича посветлело на душе.

Он снова и снова думал о сыне. Представил, как сядут они с Тельманом за стол и будут говорить о врозь прожитых годах. Сколько же им надо вспомнить! А потом он поведет сына в лес, покажет самые заповедные, самые красивые уголки. И на медведя они сходят вместе. Подумаешь, директору пообещал! Обойдется. Поводит его по лесу, поводит — нету, ушел мишка. Мало ли кто вспугнул?! А уж с сыном–то они достанут косолапого. Весной отвезет он Тельмана на Вялье озеро, где на маленьком островке токуют тяжелые сторожкие глухари, покажет Орелью Гриву и тетеревиные тока за Владычкином. Как они бурлят ранним весенним утром, когда лес и поляны еще скрыты густым туманом. Полюбится здесь сыну, ей–богу, полюбится! Эх, только бы он ответил на письмо. Только бы не держал на сердце зло. Отец же он ему, родная кровь! Получил ли сын письмо? И о чем подумал?..

А может быть, Тельман женат и у него дети, семья? Ну и что же, что семья? И внукам нужен дед. Он был бы добрым, заботливым дедом. Как весело стало бы летом у него на кордоне, поселись здесь Тельман с детьми! Он, Николай Ильич, водил бы ребят в лес, а Тельман сидел бы где–нибудь в самом заветном местечке, рисовал. Вон какие красивые его картины напечатали в журнале! Заглядишься. Да и не всякого небось печатают в журнале. Наверняка не всякого.

Ну и зачем им старое вспоминать? Зачем? Кто старое вспомянет… Да и жизнь прошла, и Тельман не мальчик, время ли в прошлом копаться?

Думал так Николай Ильич, и на душе у него теплело. Но потом вдруг вставало перед ним злое лицо Мокригина, и все светлые мечты расплывались, и оставалась одна горечь и тревога. И тревога эта с каждым часом усиливалась и усиливалась.

В тот день, когда обещал приехать Мокригин, Николай Ильич совсем упал духом. Временами он чувствовал такую слабость, что мутилось в голове. Хотелось лечь, закрыть голову подушкой и не шевелиться, не вставать, не думать ни о чем.

Ну что ему, Гришке, Тельман? В дом, что ли, просится? Что плохого, если у твоего друга нашелся вдруг сын? Почему не радоваться вместе? Ведь у них–то ничего не изменится. Почему, спрашивается, Гришка так разозлился, когда узнал, что Николай Ильич хочет разыскать сына и помириться с ним? Может, думает, что не смогут они теперь лес на сторону продавать? Так ведь давно уже сказал Николай Ильич: последний раз уступил ему — и амба. Не тот возраст, чтобы снова в тюрьму.

«Ах, Гришка, Гришка! — вздыхал Николай Ильич. — Неужели решил ты, что наши общие денежки делить я с тобой буду? Тьфу, денежки. Если бы Тельман весточку прислал, если бы выпало такое счастье — зачем мне эти денежки? Прожил бы я вместе с сыном и без них. Да и о чем разговор — вилами еще все на воде писано, не откликнулся сын и, может так статься, не откликнется. — Но тут же одергивал себя: — Нет, нет, такого быть не может! Разве оттолкнет он старого, больного отца?

А Гришка–то хорош: «Все твоему сыну выложу, все. И про то, что сидел, и про то, как сидел! И о том, что лес воруешь долгие годы». Ну, положим, что сидел — зачем скрывать? От тюрьмы да от сумы грех зарекаться. А коли и вправду он про лес скажет? Нужен Тельману такой отец? Сын человек известный, уважаемый, ему грехи отцовы не медаль на грудь. Да ведь Гришка–то окаянный, лихой человек, он и прокурору заявит. Подкинет письмишко, а самого ищи–свищи. Денежки наши общие в карман, а сам в края далекие.

И откуда этот цепной пес на мою голову свалился? Бухгалтер чертов! У него небось и четырех классов не кончено. А сумел пристроиться. Меня так ближе сто первого к Питеру не подпустили, а Гришка в Гатчине осел, — со злостью думал Николай Ильич. — Чего он всех ненавидит? Чего таким злым уродился? Жизнь с ним зло поступила? Несправедливо? Ну, рос без отца, без матки… Да ведь мало ли сиротства на белом свете?! Вон после войны сколько сирот осталось! А ведь людьми выросли… Нет, тут что–то другое у Гришки. Может, оттого, что слабый в детстве был и каждый им помыкал? А потом нож в руки взял и увидел, что боятся? Силу почуял. Эх–ха–ха! Вот она, жизнь, что с человеком делает. И ведь отмяк он нынче, отмяк. Поглаже стал. А тут снова! Ну что ему Тельман? Ровно как кость в горле».

Голова раскалывалась от этих дум. Временами ему казалось, что он напрасно послал письмо сыну. Может быть, и впрямь не стоило писать? Прожил же он столько лет без Тельмана. Скоротал бы с Гришей Мокригиным и те немногие годы, что остались. Вон сам Гриша — один как перст. А не горюет. И не зря говорит ему, Николаю Ильичу, что ни друзей, ни близких, кроме него, нет. Но такие мысли приходили и уходили, а осталась одна жгучая боль под сердцем. Да зрела злость на того, кто встал на пути к сыну.

В полдень, когда до приезда Мокригина остались считанные часы, Николай Ильич вдруг понял, что Гришка не отступит от задуманного. Он вспоминал долгие годы своего знакомства с ним, мелкие, на первый взгляд ничего не значащие случаи из их житухи в колонии, всю их последующую вольную жизнь, и чувство беззащитности перед Мокригиным охватило все его существо. Нет, Гришка никогда не отступался от задуманного. Что–то в нем было такое, что заставляло людей подчиняться ему. Николай Ильич считал, что только ему повезло на дружбу с этим суровым, может быть, даже жестоким человеком, но сейчас ему показалось, что и его дружба с Мокригиным была лишь цепочкой уступок, уступок его воле, его желаниям. Он опять вспомнил историю с собакой, и ему стало страшно, оттого что не послушался, поступил, может быть, в первый раз по–своему. Да ведь как иначе–то поступить? Сын же, сын родной отыскался!

…Николай Ильич посмотрел на часы. Половина второго. Мокригин приедет трехчасовым поездом. Он всегда был верен своему слову.

Николай Ильич надел телогрейку, вышел в сарай. Там, в ловко выдолбленном трухлявом бревне, он прятал старенький трофейный карабин, купленный по случаю несколько лет тому назад у одного заезжего мужика. Он даже и не купил его, а поменял на десяток добрых бревен. Изредка, лишь в самых крайних случаях, он доставал карабин, чтобы завалить лося. Да и то когда был уверен, что егерь в отъезде. Вот только с патронами последнее время было плохо. Негде достать. Николай Ильич проверил обойму — оставалась последняя.

Начиналась метель. Низкие белесые тучи медленно разворачивались над лесом, а за ними темнели другие. На небе не было видно ни одного просвета. Холодный ветер пронизывал насквозь, и Николай Ильич почувствовал, что его начинает бить мелкая дрожь. Он прибавил шагу, но лыжи утопали глубоко, и идти было трудно. Зато он скоро согрелся. Николай Ильич не беспокоился сейчас о том, что будет. Ему казалось, что теперь все образуется. И Мокригина ему было не жаль, совсем не жаль. И хорошо, что метель. Небось к ночи такая разыграется, что никаких следов не останется. Но он не пошел напрямик к той тропе, что вела со станции к Владычкину и по которой всегда ходил Мокригин. Время еще имелось в запасе, и от кордона он уклонился в сторону, старался идти по открытым местам: быстрее занесет следы. Делал он это не задумываясь, как будто даже ненамеренно. Шел и шел, останавливаясь передохнуть, и минута от минуты росла в нем злость на Мокригина, из–за которого приходится вот тащиться по глубокому снегу, вместо того чтобы ждать письма от сына, сидя в тепло натопленном доме…

Впереди, метрах в пятистах, чуть заметной серой полоской выбегала из лесу тропинка, ведущая со станции во Владычкино. Ходили по ней редко. Да и кому ходить–то? В деревне осталось всего несколько домов, и только две–три владычкинские бабы торили тропинку к станции. Да и то не всегда. Когда повезет, предпочитали добираться с попутной машиной, что приезжала то за сеном, то еще по каким делам.

Времени было без пятнадцати четыре. Мокригин ходил быстро, Николай Ильич со своей короткой ногой с трудом поспевал за ним, когда они ходили вместе.

Он стал за маленькой елкой, осторожно отвел затвор, загнал патрон в патронник. Он был уверен в себе — стрелял всегда без промаха. А там пусть думают–гадают. Мало ли по лесу охотников шастает. Пуля — дура.

Николай Ильич почувствовал, сердцем почувствовал, что Мокригин вот–вот появится из бора. Перехватило дыхание и чуть дрогнула рука, когда он поднял карабин примериться. Но справился с охватившим его ознобом, глубоко вздохнул и тут же увидел идущего, Гришину мохнатую рыжую шапку. Еловый подрост почти скрывал фигуру Мокригина. Николай Ильич видел только голову да успел разглядеть вещевой мешок за спиной. «Небось продуктов несет своему дружку Коле», — мелькнула злорадная мысль, и он нажал на курок.

…Он пришел из лесу в потемках, совсем обессиленный. Спрятал карабин. Но на душе у него было спокойно. Словно стрелял не сам он, а кто–то другой: понял его страдания и горе и сжалился над стариком, открыл ему дорогу к сыну. И он, спаситель, и грех на душу взял.

Николай Ильич не сомневался в том, что Гриша Мокригин мертв. Ну и что ж, что он не видел его мертвым. Случись это, ему, может быть, и тошно стало, и совесть его начала бы мучить. А так — был Гриша, и нету. Только выстрел отдался эхом по перелескам. А что Тельман еще не написал, так это не страшно. Еще напишет. Да и сам он, Николай Ильич, съездит к сыну. Непременно съездит. Завтра же. У него теперь время есть. Уж они–то вдвоем разберутся во всем, уж они–то найдут дорожку друг к другу. А Гриша теперь не помешает.

Впервые за несколько дней Николай Ильич хорошо спал.

На следующее утро он зашел в Пехеиец на почту. Письма опять не было, и Николай Ильич отправился на Мшинскую, на электричку. О Грише он и не вспоминал, только, когда проезжал Гатчину, кольнуло сердце тревогой. Но он успокоил себя. Вот и в Пехенце никто ничего пока не знает: где–где, а на почте–то уж наверняка знали бы.

Он ехал к сыну с твердой уверенностью, что все у него устроится. Нет, хватит терзаться в одиночестве. Что он за размазня такая? Надо же решиться! Не может такого произойти, чтобы не признал его сын. Не может.

15

…Тельмана дома не оказалось. Сколько ни звонил Николай Ильич, за дверью было тихо. Он решил где–нибудь перекусить и зайти позже. «В крайнем случае с последней электричкой уеду. К ночи–то небось вернется, — успокаивал он себя. — Мало ли какие дела! На службе задержался».

Он долго ходил по городу, останавливаясь у красивых витрин магазинов. Нарочно оттягивал время, чтобы прийти уж наверняка, обязательно застать сына. На Неве, у Петропавловской крепости, Николай Ильич приметил художника с мольбертом и долго стоял поодаль, разглядывая, чего он там рисует. Город был затянут сырым, противным туманом, и на холсте у художника слоился туман, а в просветах намечались зыбкие контуры Зимнего дворца. Николай Ильич стоял молча, затаив дыхание, боясь привлечь внимание художника и рассердить его. Он с какой–то затаенной гордостью думал: «Вот и мой Тельман художник и так же, наверное, стоит где–нибудь, рисует, а люди почтительно рассматривают его картины. И наверное, Тельман хороший художник, коль пропечатали его картины в журнале да еще написали такие теплые слова».

Николай Ильич вздрогнул, когда у него за спиной, где–то за Кировским мостом, запела звонко труба. «Опять дудит! Ну что за наваждение?» Но здесь песня трубы была иной, не такой отрывистой и хриплой, как у пионерского горниста в лесу. Она лилась над Невой красиво и раздольно. И оборвалась так же неожиданно, как и началась.

На крейсере «Аврора» играли вечернюю зорю. Но Николай Ильич этого не знал.

Уже совсем стемнело, когда художник сложил мольберт и краски и искоса взглянув на Николая Ильича, пошел прочь. Николай Ильич тоже пошагал по Кировскому проспекту. Он продрог и, найдя маленькое кафе, где не надо было раздеваться, взял чай с пирожками и сидел там до самого закрытия.

К дому он подошел около десяти часов. И опять много раз звонил, но опять никто не отзывался. Из квартиры напротив высунулся какой–то всклокоченный старик и подозрительно поглядел на Николая Ильича. Николай Ильич хотел спросить старика, не знает ли тот, где его сын, но не успел, — старик быстро захлопнул дверь и долго гремел запорами. Николай Ильич сел на ступеньки. Ему стало до слез жаль себя, так обидно было, что не сбылась надежда сегодня же увидеть сына. Надо было возвращаться к себе на кордон, ждать следующего дня и опять волноваться. Николай Ильич устал, ему даже двигаться не хотелось. «Вот если бы в Гатчине остановиться!» — подумал он по привычке и вдруг вздрогнул от внезапной мысли, что Гришу Мокригина он больше уже не увидит.

Электричка была почти Пустая. Николай Ильич, усталый, намерзшийся, всю дорогу продремал. Когда, сойдя с перрона на Мшинской и поеживаясь от ночного мороза, он свернул на лесную тропу; его окликнули:

— Ильич, нешто ты? Погодь, догоню.

Он оглянулся и разглядел, несмотря на темноту, что его догоняет женщина.

Это была молодая баба из Владычкина, Верка Усольцева.

— Вот подвезло–то мне, вот подвезло, — весело затараторила она. — А я смотрю, наших–то никогошеньки. Одной боязно. Дай, думаю, ленинградскую электричку подожду. Может, кто приедет.

— Дождалась, значит. Тебе бы кого помоложе, — с усмешкой сказал Николай Ильич.

— Скажешь тоже, старый черт! — хохотнула Усольцева. — Не до жиру… Тут у нас такие страсти! Хоть на Мшинской почуй. Мужика–то вчерась убили. Прямо перед деревней.

Николай Ильич насторожился. Сказал, стараясь быть равнодушным:

— Небось опять сбрехнул кто!

— Слово тебе даю! — горячась, ответила Верка. — Убили, убили. Настя Акимова и еще ктой–то из наших баб утром наткнулись. Да и снегом уже замело. Милиции понаехало! Сашку Иванова забрали. Клавкиного хахаля. Да он вовсе и не Ивановым оказался, а еще какой–то. Не запомнила фамилию. Только Клавка говорит: Сашка–то ни при чем. Ей так и в милиции сказали. Его по другому какому–то делу. — Усольцева передохнула и, все время оборачиваясь к Николаю Ильичу, шедшему следом, сказала: — Милиция всех спрашивает, интересуется. Я вот у егеря была, долг отдавала, так сама слышала, милиционер обо всем расспрашивал. И про тебя, дядя Коля, интересовался. Ружье у тебя какое–то там навроде есть.

Николай Ильич похолодел.

— Да не путайся ты под ногами, Верка! — прикрикнул он на Усольцеву. — И так все слышно.

Некоторое время они шли молча. «Как же так, как же так? — лихорадочно думал Зотов. — Почему они про меня расспрашивали? Оно конечно, знают в деревне, что Гришка ко мне заезживал. Да ведь он и в Пехенце бывал по делам. Мало ли? Но при чем тут ружье? Неужели егерь знал, что у меня винтовка?»

Верка не выдержала и снова стала рассказывать:

— А убитый–то не наш, чужой. Его никто и не признал. Настюха говорит — симпатичный, светленький. Молодой мужик…

— Симпатичный? Светленький? — тревожно переспросил Николай Ильич.

И вдруг понял, что вовсе и не Гришу Мокригина застрелил он вчера, а какого–то случайного прохожего. Не Гришу, не Гришу! Он шел будто во сне, не понимая, о чем еще толкует ему Верка Усольцева, и только повторял про себя: «Не Гришу, не Гришу!..»

В конце леса, уже на подходе к владычкинскому полю, он нашел свои лыжи, спрятанные в елках, и, буркнув Усольцевой «до свидания», медленно пошел через перелески в сторону кордона. Выглянула неяркая луна с бледным, чуть заметным венцом. Тени от елей легли на белые снежные поля.

«Вот так, значит, все обернулось, — шептал Николай Ильич, — жив мой дружок, живехонек, а человека я зазря положил, убивец».

Странно, но его совсем не мучила совесть, пока он считал, что убил Григория, своего давнего друга. И только узнав, что застрелил чужого человека, почувствовал себя убийцей.

К прошлому, к сыну, пути теперь не было. Занесло, занесло этот путь метелями и невзгодами, ни пройти, ни проехать.

Залаял пес, услышал хозяина, и вдруг издалека, от Вялья озера, послышался протяжный волчий вой. Но Николай Ильич не обратил на вой внимания. Не услышал.

16

Корнилов шел на работу, уже отчетливо сознавая, что в деле об убийстве художника Тельмана Алексеева есть обстоятельства, которые во что бы то ни стало следует выяснить. Прежде всего мотивы, извечный вопрос: зачем? Старуха Кашина говорила, со слов некой тети Поли, что у отца с сыном была давным–давно ссора. Отношений друг с другом, судя по всему, не поддерживают. Местные жители никогда не слышали от Зотова, что у него есть сын.

А самоубийство лесника? Разве нет в нем ничего странного? Почему, например, повесился он лишь на третий день после убийства?

А сами обстоятельства убийства? Кто–то ведь шел по тропинке от станции следом за Алексеевым, кто–то потоптался вокруг него. В то время, когда Алексеев, может быть, был еще жив… Кто?

«Нет, нет, не так все просто. В архив дело еще рано отправлять!»

Все утро Корнилову хотелось хоть на час остаться одному и еще раз обдумать события вчерашнего дня, но, как назло, надо было проводить совещание, выслушивать сотрудников, принимать решения. А без пятнадцати одиннадцать словно что–то кольнуло его — он вспомнил про обещание быть на репетиции. Подосадовав, что опрометчиво пообещал Грановскому обязательно приехать, он вызвал машину.

…Впервые в жизни он шел по пустому театру, по сумрачному холодному фойе. Два–три бра отбрасывали тусклые блики на портреты актеров, развешанные по стенам. Было тихо, только откуда–то издалека неслось приглушенное гудение пылесоса. Корнилов в нерешительности остановился, не зная, куда идти, потом решил заглянуть в зрительный зал. В зале тоже стоял полумрак, лишь сцена была ярко освещена. В первых рядах сидело несколько человек. Среди них — Грановский. Он оглянулся на скрип двери, узнал Корнилова.

— А вот и товарищ Пинкертон! — радостно закричал он. — Давайте сюда, дорогой!

Сидевшие рядом с режиссером люди тоже обернулись и бесцеремонно рассматривали приближавшегося Корнилова. Ему было неловко от этой бесцеремонности.

Грановский познакомил его со всеми, но Корнилов даже не запомнил фамилий. Кроме одной. Фамилию актрисы Разумовой он знал еще раньше: недавно у нее была украдена «Волга», и работники уголовного розыска довольно быстро отыскали ее в Прибалтике.

— Продолжим, мальчики, — сказал Грановский. — Танцульки в квартире Аллочки… Все занятые — на сцену!

Корнилов следил за тем, что происходило и на сцене и в зале. Ему было интересно не то, как разворачивались действия по ходу пьесы, а поведение режиссера, его реплики актерам, бурная реакция по какому–то незначительному поводу. Некоторые сцены Грановский заставлял повторять по два, три раза.

Внимательно приглядываясь ко всему, что происходило вокруг него, Корнилов подсознательно, помимо своего желания, все время возвращался и возвращался ко вчерашнему дню. Каких только преступлений не приходилось ему раскрывать за время работы в угрозыске! Но убийство художника Тельмана задело его очень сильно. Прежде всего потому, что он не мог его объяснить. Он не верил — сердцем не мог принять! — что убийцей был отец. А ведь всего несколько дней назад он, именно он, Корнилов, вывел работников Лужского уголовного розыска на лесника Зотова!

Еще в мастерской Алексеева, когда подполковник рассматривал картины художника, у него появилось смутное ощущение того, что между старым отшельником, коротавшим свои дни в глухих мшинских лесах, и ленинградским художником существует какая–то связь. Почему возникло это ощущение, Корнилов не смог бы объяснить. Может быть, потому, что пейзажи, развешанные на стенах мастерской, чем–то напомнили ему окрестности Владычкина? Но они, эти пейзажи, были так типичны для юга Ленинградской области!

…На сцене произошла заминка. Актер Борис Стрельников, игравший молодого парня со смешной кличкой Варежка, слишком взволнованно, с некоторым надрывом объяснялся со своей подружкой Леной, которую играла Разумова. А всего час или два назад этот же Варежка всадил нож в живот другой своей приятельнице. Таясь и заметая следы, Варежка прибежал в квартиру Лены, надеясь отсидеться у нее, а заодно и «закрутить любовь».

Метания Стрельникова прервал. Грановский, громко захлопал в ладоши.

— Нет, нет! Что вы делаете, Боря? — Грановский сорвался с места, легко взбежал на сцену. — Ну что вы делаете, миленький? — плачущим голосом сказал он. — Вы же не рефлектирующий Раскольников, а тупой убийца… Откуда такой разумный взгляд? Ваша совесть глуха, никаких сожалений, никаких раскаяний. Ткнуть человека ножичком для вас — раз плюнуть!

Грановский сморщился, словно вспомнил что–то очень неприятное.

— Сначала, повторим эту сцену сначала.

Актеры медленно, словно нехотя, занимали свои места.

Борис Стрельников взял со столика рюмку и подошел к дивану, на котором полулежала Леночка. Лицо у него было сумрачным, растерянным.

— Начали! — сказал Грановский.

Стало тихо. Только из фойе доносилось приглушенное бархатными шторами гудение пылесоса. Уборщицы готовили театр к вечернему спектаклю.

— Нет, не могу, — сказал Стрельников и поставил рюмку на столик. — Андрей Илларионович, мне нужен еще день… Я не готов играть равнодушного убийцу.

Грановский смешно надул губы, совсем как обиженный мальчик, и минуту стоял в нерешительности.

— Андрей Илларионович, — тихо сказала Разумова. — Ну дайте ему денек, он с ножичком порепетирует.

Все засмеялись, а Стрельников зло посмотрел на актрису.

— Ладно, ладно, — Грановский поднял успокаивающим жестом руки к груди. — Я тебя понимаю, Боря. Отложим эту сцену. Нечего смеяться, Разумова! Я буду рад, если ты станешь так же серьезно думать о своих ролях. На сегодня все кончено.

Он сделал несколько шагов, но внезапно круто развернулся и быстро подошел к Стрельникову.

— Ты, Боря, в суд сходил бы, что ли. На убийцу поглядеть… — начал он энергично, но вдруг замолчал, словно какая–то новая мысль, несогласная с высказанной, пришла ему в голову. Досадливо сморщившись, Грановский махнул рукой и оглянулся по сторонам. Увидев Корнилова, он спустился со сцены, подхватил его под руку и провел к себе.

В кабинете главного режиссера было тепло и уютно. Большая бронзовая нимфа грациозно держала над головой светильник. На стенах висели потускневшие от времени афиши.

— По рюмке коньячку? — спросил Грановский, открывая старинный, красного дерева бар.

— Спасибо. Я должен в управление ехать, — отказался Корнилов.

— А я выпью с вашего разрешения. Что–то разволновался сегодня. — Он налил себе в хрустальную рюмку, сел напротив подполковника. — Ну что вы скажете, дружок? Недовольны? У вас такой хмурый вид…

Корнилов улыбнулся:

— Не обращайте внимания. Дела заели. Да и человек я скучный. Улыбаюсь редко.

— А ваше мнение о пьесе, об актерах, товарищ скучный человек?

— О пьесе мы с вами уже говорили, Андрей Илларионович, — ответил Корнилов. — С точки зрения уголовного розыска — все в ажуре.

— Ох и хитрец же вы, товарищ подполковник! — Грановский выпил коньяк и поставил рюмку на стол. — А если серьезно?

— Если серьезно, то пока говорить еще рано. — Корнилов виновато улыбнулся. — Мне время на раздумья требуется. Театрал–то я аховский.

— Ну а все же? — настаивал Грановский.

Корнилов молчал, внимательно разглядывая афиши.

Андрей Илларионович ждал, нервно сцепляя и расцепляя ладони.

— Пьеса неплохая, — неторопливо начал подполковник. — Сюжет лихо закручен. Публика у нас такое любит. Аншлаг на год обеспечен…

Грановский хотел что–то возразить, но Корнилов предостерегающе поднял руку. Режиссер улыбнулся и промолчал.

— Неплохая пьеса, Андрей Илларионович, — продолжал Корнилов. — Идея нужная: сколь веревочка ни вьется… Но таких пьес можно сотни состряпать. Сотни! И сюжеты еще закрученнее придумать. Да вы к нам в уголовный розыск приходите — мы вам такого порасскажем.

— Так за чем дело стало? — весело спросил Грановский.

— Ну а дальше–то что? — как–то вяло отозвался Корнилов.

— То есть как это: дальше что? — удивился режиссер.

— А так… Посмотрел я эту пьесу — ничего нового. С чем пришел, с тем и ушел.

— Да чего вы хотите от театра, от пьесы? Какого нового? — В голосе Грановского чувствовалось легкое раздражение. Корнилов уловил это и засмеялся.

— Вы, Андрей Илларионович, не обращайте внимания на мои умствования. Я предупреждал о своей некомпетентности. Но знаете, когда идешь в театр или книжку раскрываешь, всегда хочется что–то новенькое о себе узнать… А в общем–то пьеса нормальная. Мне показалось только, что герои в ней слишком одноцветные…

— Ну давайте, давайте! Топчите, — уже незлобиво проворчал Грановский. — Сам напросился.

— Правда, одноцветные. А ведь в каждом человеке и доброе и злое уживается.

— Это уж достоевщина пошла.

— А достоевщина — это плохо или хорошо? Молчите? Я вам, Андрей Илларионович, хочу засвидетельствовать: мой опыт общения с людьми подтверждает, что в одном человеке могут соседствовать и доброе и недоброе…

— Перед вашим опытом я снимаю шляпу, — сказал Грановский. — Вы бы рассказали про свои дела.

— Наши дела как сажа бела.

— Да уж это–то воистину так! С такими подонками небось приходится дело иметь! Я одного не понимаю, — горячо заговорил Грановский. — Ну что мы нянчимся с ними? Читаешь в газете: человек убийство совершил, а ему — восемь лет. Что же это такое, дружок? Где же карающая рука закона?

Корнилов замолчал.

— Ну что вы молчите? Сказать нечего? Вот то–то же! — словно бы обрадовался режиссер. — По глазам вижу: согласны со мной.

— Согласен, согласен, — поднял руки Игорь Васильевич. — Законы наши нуждаются в совершенствовании. Не всегда, правда, в сторону ужесточения наказаний…

— Вы мне скажите, Игорь Васильевич, как на духу скажите, — спросил вдруг режиссер, внимательно заглядывая в глаза Корнилову, — какое преступление вам лично, вам как человеку, наиболее омерзительно?

— Взяточничество, — твердо сказал Корнилов. — Лихоимство всех мастей…

— Взяточничество? — разочарованно переспросил Грановский. — Но есть же более мерзкие вещи.

— Самое мерзкое — лихоимство, — горячо запротестовал Игорь Васильевич. — Вот — чудище обло, огромно… Это чудище может прикинуться самой невинностью, а заражает все вокруг. Ученые провели недавно такое исследование: предложили большой группе людей оценить по степени тяжести десять преступлений. И знаете, какой результат? У всех опрошенных групп дача взятки оказалась на последнем месте… А ведь это порождает двойную мораль…

— Так! — Грановский сделал энергичный жест рукой, нацелив длинный палец на Корнилова.

— Но если говорить вообще, то меня больше пугает не само преступление, — сказал Игорь Васильевич, — а готовность некоторых людей совершить его… — Заметив недоуменный взгляд Грановского, Корнилов добавил извиняющимся тоном: — Может быть, это я слишком упрощенно? — Он прищурился, будто пытался разглядеть что–то далекое. — Да нет, пожалуй, именно это я и хотел сказать. Меня пугает, что некоторые люди больше боятся карающего меча закона, чем голоса собственной совести, собственного разума. — Он заговорил с необыкновенной горячностью: — Вот представьте себе — иное существо может прожить долгую жизнь, не совершив ни разу не то что преступления — проступка не совершив. Всю свою долгую жизнь такое существо аккуратно покупало в трамвае билет, не брало чужого. А почему? Только из–за страха быть пойманным! Человечишка этот не украл ни разу только потому, что боялся — посадят! И не убил поэтому! Понимаете?

Грановский протестующе поднял руку, но Корнилов опять остановил его:

— Понимаете, понимаете! Только согласиться не можете, потому что привыкли думать по–другому. Привычка вам мешает. И вот живет такой человечишка, вечно готовый к подлости, к преступлению. Ждет своего часа. И час этот может прийти. Такой час, когда наконец он увидит, почувствует: бери, никто никогда не увидит, убей — не дознаются! И украдет, и убьет, и предаст! Вот кого я боюсь больше всего. С таким человечишкой я, может быть, годы бок о бок живу, и он меня в любое время предаст, совершит какую–нибудь пакость. Когда почувствует, что останется безнаказанным.

— Вы это все всерьез? — удивленно спросил Грановский. — Или на вас полемический стих нашел?

— Всерьез. — Корнилов сел в кресло, устало откинулся на спинку. — А вы, конечно, со мной не согласны?

— Нет, я не могу утверждать, что не согласен, — растерялся режиссер и развел руками. — Все, что вы говорите, очень занятно.

— Занятно?

— Простите, ради бога. Словцо не к случаю, — Грановский улыбнулся смущенно. — А как же «души прекрасные порывы»? Ум, сердце, чувство долга, наконец! Уж не считаете ли вы, что чувство долга — подневольное чувство? Продиктовано страхом перед ответственностью.

— Что за привычка укоренилась в нашей жизни! — раздражаясь, сказал Корнилов. — Все толкуется, как говорит наш брат юрист, расширительно! Андрей Илларионович, я лишь одно хочу сказать… Нет, нет, я просто утверждаю: существуют в нашей жизни человеки, не совершившие преступления только из страха расплаты. Даже нет! Они не столько боятся расплаты, сколько быть узнанными. С преступниками мы справимся. Рано или поздно мы их вылавливаем всех. Но как распознать человечишку с ограниченной совестью? Молчите? А я так думаю, что в некоторых случаях не распознать! — Он замолчал и несколько секунд сидел задумавшись. Грановский тоже молчал. Неторопливо набивал трубку уминая табак большим пальцем.

— Расскажу вам один страшный случай, — снова заговорил Корнилов. — Страшный не самим преступлением, а тем, какой человек это преступление совершил. Представьте себе: март сорок второго года. Ленинград только–только начал оправляться от страшной зимы. Очищают улицы. Добровольцы–сандружинницы ходят по квартирам — помогают больным, увозят мертвых. И одна из этих немолодых женщин, пока подруги уносят мертвую старушку, раскрывает стоявшую на столике металлическую коробку из–под чая и находит в ней драгоценности. И кладет их в карман. Кладет, потому что никто не видит, кладет, потому что знает: из всех обитателей квартиры в живых никого не осталось — старушка была последней… А эта женщина слыла добропорядочной, ее уважали друзья и сослуживцы, почитали ученики… У нее были ученики! И она их, наверное, добрым делам учила.

— Вот что делает с людьми жадность, — подал голос Грановский.

— Жадность–то жадность… Но не все жадные — воры. И не все злые — хулиганы. И не все лгуны — лжесвидетели. Правда?

Режиссер промолчал.

— Если человека с раннего детства воспитали так, что честность и неприятие всякого зла стали главными чертами его натуры, никакие соблазны ему не страшны, — продолжал Корнилов. — Поступки этого человека продиктованы его пониманием добра и зла, а не боязнью наказания. Такие люди умирают, ни разу в жизни не взяв в руки Уголовный кодекс. А эта женщина… Ну что ж, вот вам пример человека с двойной моралью. Не подвернись ей тогда случай, жила бы честно. До следующего. Но искушений–то в жизни много!

— А как же ее поймали? — удивился Грановский.

— Это уже дело десятое… Через пятнадцать лет пришла продавать золотой браслет. А браслет уникальный, еще до войны был взят на учет государством. Его старушка завещала музею.

— Судили?

— Нет. Срок давности истек. Да разве только в этом дело? Кем она к старости пришла? Воровкой… Я на каждом углу кричу: профилактика, профилактика! Но не такая, как ее понимают некоторые: имеет подросток пять приводов в милицию — закрепляют за ним шефа с завода, и на этом все кончается. Нет, братцы! Профилактика начинается с родителей. У них еще и ребенок не родился, а мы должны знать: смогут ли они правильно свое дитя воспитать? И научить их этому искусству. И вмешаться, когда увидим, что не смогут родители настоящего гражданина вырастить. И вмешаться не тогда, когда парень попробует чужие велосипеды угонять, а раньше, когда он в ползунковом возрасте каждый день пьяного отца или мать будет видеть.

— А у вас дети есть? — улыбаясь, поинтересовался Грановский.

— Нету, — помрачнев, ответил Корнилов. — Я вдовец. Вот женюсь снова — обязательно заведу. Вы не смотрите, что я старый. Еще и пятидесяти нет. — Он помолчал. — Ну что вы на меня так смотрите? Я кажусь вам скептиком? Наверное, даже мизантропом? Нет, дружочек. — Корнилов досадливо махнул рукой: — Ваш лексикой!

Он закурил сигарету. Грановский, зажав в зубах свою потухшую трубку, задумался.

— Это страшно. То, о чем вы сейчас говорили, — заметил он после некоторого молчания. — Но я чувствую, что вы правы. Среди честных, великодушных, чистых душой живут и подлецы…

— Нет, не о подлецах я, — перебил Корнилов.

— Да, да. Я понимаю. Вы говорите о людях, которые способны совершать подлость. Это не одно и то же. Да. Но оттого, что именно они рядом, особенно страшно.

Они помолчали.

— Андрей Илларионович, — лениво–ласково сказал Корнилов. — А ведь ваш Боря Стрельников никогда не сыграет бандита Варежку.

— Что? Не сыграет? — удивился Грановский. — Почему это не сыграет? — повторил он недовольно.

— Он человек, видать, очень чистый. Наивный чуть–чуть. Ему просто характер этого персонажа, с позволения сказать, будет не понять.

— Но ведь он актер! Вы упрощенно мыслите, дружочек! Для того, чтобы сыграть леди Макбет, совсем не надо быть чудовищем.

— Но Стрельников все–таки не сыграет. Хорошо не сыграет. Он еще слишком молод и неопытен, чтобы понять характер Варежки, а чтобы интуитивно почувствовать, у него консистенция другая. А про леди Макбет — это вы зря…

Грановский стал сердито раскуривать трубку. Спички у него ломались, и он ожесточенно бросал их на пушистый ковер. Раскурив наконец, режиссер ворчливо сказал:

— Ну и подсунули мне консультанта. Не приведи господи. Спектакль сорвет. — Он снова выпил и подмигнул Корнилову: — Ну уж дудки. Я из Бори Стрельникова сделаю этого бандюгу. — И тихо добавил: — А потом посмотрим…

Когда Корнилов уходил, Грановский задержал его руку в своей и спросил строго:

— Значит, заветный ключик — дети?

— Да, дети, — сказал Корнилов. — Надо с раннего детства воспитывать в человеке отвращение к разной мерзости. А вы разве с этим не согласны?

Корнилов ушел, а Грановский долго ходил по кабинету, попыхивая трубкой. «Хм, как это я так легко согласился с этим ершистым подполковником, — думал он. — Странный человек, немолодой, угрюмоват, и вдруг такой задор! Мыслит он интересно, но спорно, спорно… Целая философская система. Нет, нет! Уж, во всяком случае, спорно его утверждение, что не совершивший преступления, но способный его совершить опаснее, чем настоящий преступник… Нет, дружочек!» И вдруг почему–то подумал о своем бывшем приятеле Пастухове… «Тьфу, черт! — выругался Андрей Илларионович. — Так можно далеко зайти!»

17

— Послушай, Игорь Васильевич, ну что ты маешься? — спросил Белянчиков, глядя в упор на Корнилова своими черными немигающими глазами. Разговаривали они в кабинете Корнилова после того, как из Луги позвонил Белозеров и сообщил, что следователь дело об убийстве Алексеева и самоубийстве лесника Зотова собирается закрывать.

— А мне непонятно, Юра, почему ты не маешься, — ответил тот. Он встал, прошелся по кабинету, глядя себе под ноги, хмурый, сутулый больше, чем всегда, словно его придавила эта история на станции Мшинская.

Белянчиков молчал, сосредоточенно барабаня пальцами по столу. Он в общем–то чувствовал, почему мается шеф. Слава богу, за четырнадцать лет он изучил его характер! Но ему было досадно, что Игорь Васильевич не может успокоиться из–за этого дела. Уж здесь–то все точки расставлены… Художника Тельмана Алексеева убил его родной отец, старик Зотов. Зачем? Кто теперь сможет ответить на этот праздный вопрос? Нет, не праздный, конечно… Но ответить–то на него некому! Отец убил сына и повесился сам. Страшно. Господи, каких только не бывает на свете трагедий! Но они–то, они, работники розыска, что еще могут сделать? Заняться поисками мотивов? Ах–ах, мы не простые сыщики, мы глубокие психологи! Смотрите, мы не только нашли преступника, но докопались еще, почему он стал убийцей да еще и сам повесился! Мы и до этого докопались. Месяц потратили, но докопались. А кто будет в это время Витю Паршина, по кличке Кочан, искать? Взломщика и бандита. А участников ограбления в Приморском парке?

— Ты, Игорь Васильевич, лучше меня знаешь, что мы сделали все, что положено по закону нам сделать, — твердо сказал Белянчиков. — Был бы Зотов жив, суд выяснил бы мотивы убийства. А так… Следователь дело собирается прекратить. Прокурор, думаю, утвердит его решение.

— Утвердит, утвердит, — говорил недовольно Корнилов. Он подошел к Белянчикову и спросил: — А ты можешь мне ответить, кто шел вместе с художником со станции? Кто топтался возле его тела? Участковый–то видел следы?! И почему этот кто–то не попытался оказать ему помощь? Ведь Алексеев не сразу умер? И тебя не грызли сомнения, когда ты узнал, что отец убил сына, которого не видел почти тридцать лет?

— Откуда нам знать, виделись они или нет? Может, и встречались?

— Ну, во–первых, мы кое–что все–таки знаем, — начиная раздражаться, сказал Корнилов. — Участковый инспектор не зря пороги обивал по всем окрестным деревням. А обыск у отца и сына тебя ни в чем не убедил? Ни одного письма, ни одной строки переписки… — Он вдруг заметил, как Белянчиков подтянул брюки на коленях и осторожно расправил складку. Белянчиков всегда так делал. Но сейчас этот машинальный жест капитана вывел Корнилова из равновесия. С трудом сдерживаясь, чтобы не вспылить, он сказал: — Да и вообще, Юра, голова и сердце на то и даны человеку, чтобы сомневаться. Хотя бы время от времени. Хотя бы в таких трагических случаях.

— У тебя есть сомнения в том, что Алексеева убил отец? — с вызовом спросил Белянчиков, уловив раздражение и укор в словах Корнилова.

— Известные нам факты говорят, что лесник Зотов убил Алексеева, — сказал Корнилов, упирая на слово «известные». — Но прежде чем подвести черту под этим делом, я должен найти ответы на некоторые известные и тебе вопросы. Ты не допускаешь, что произошла какая–то трагическая случайность?

— Даже если ты ответишь на все свои вопросы, ничего не изменится! Убийцей как был лесник, так он и останется, сообщников ты не выявишь — их нет. Во имя чего же затевать новые поиски? Виновный на свободе не гуляет.

— Истина гуляет где–то, — почти крикнул Игорь Васильевич. «Ну чего я горячусь? Белянчикова все равно не переубедишь. Сомнения не в его характере», — подумал он и добавил устало: — Сухой ты человек, Юра!

— Ну–ну, — обиженно протянул Белянчиков и встал. — Я, пожалуй, пойду. Нам с Семеном Бугаевым надо на Острова ехать. Там третье ограбление подряд. Что–то райотдел медленно раскачивается.

Он подошел к двери, но не открыл ее, а обернулся к Корнилову.

— Знаешь, Игорь, даже если ты узнаешь что–то новое, какую–то новую истину установишь, она бесплодной будет. Ты ее практически никак не сможешь использовать. Не в каждом колодце воду найдешь, как глубоко ни копай. Это, между прочим, народная мудрость. — И вышел, осторожно прикрыв дверь.

«А не напрасно я маюсь? — оставшись один, с горечью подумал Корнилов. — Вечно пытаюсь все точки расставить. «Не в каждом колодце воду найдешь…» Эх, Белянчиков, и поговорки–то по своему размеру подбираешь! Теоретик. «Бесплодная истина». Что за чушь! Не может быть истина бесплодной».

Корнилов закурил. Неприятный осадок от разговора с Юрием Евгеньевичем мешал сосредоточиться. «Ладно, потом обдумаю слова Белянчикова. Сейчас не время собственными комплексами заниматься. Даже если не выясню ничего нового, найду подтверждение тому, что известно. А этого разве мало? Ошибка следствия очевидна — они отнеслись к этому делу как к рядовому убийству. А произошла трагедия, из ряда вон выходящая!»

Он подошел к столу, снял телефонную трубку: хотел позвонить матери, сказать, что едет. Но передумал. Машинально крутанул ручку сейфа: закрыт ли. Оделся. Погода выдалась промозглая. Прошлой ночью подул южный ветер, распустил снег, и люди шагали по жидкой снежной кашице, шарахаясь от автомашин, из–под которых веером разлетался, снег с водой. Над городом висел туман, и свет от фонарей был тусклым и безжизненным. Корнилов вышел на Кутузовскую набережную и зашагал к Кировскому мосту. Этот путь был чуть длиннее, но он специально выбрал его: хотел до прихода домой успокоиться, привести в порядок мысли. У него сразу же промокли хваленые финские ботинки, и он пошел не разбирая дороги.

Стоял конец января, а Корнилову вдруг почудился в воздухе легкий запах корюшки, маленькой невской рыбешки, которую так любят ленинградцы и которой в конце апреля пахнет на улицах, когда ее продают на каждом углу. Ее запах нельзя спутать с запахом другой рыбы. Ленинградская весна всегда пахнет корюшкой.

«Ну откуда корюшка, просто от воды пахнуло свежестью, — подумал Корнилов. — Но все равно весной пахнет. Весной». Он стал думать о весне, о том, как поедет отдыхать в Крым. Он решил ехать в отпуск в апреле. И обязательно в Крым, когда все там цветет. Думать об этом было приятно, и Корнилов пришел домой повеселевший.

Но утром он проснулся очень рано — еще шести не было. И проснулся с мыслью об этой проклятой бесплодной истине. Он долго лежал и думал о Белянчикове. Сначала думал о нем с некоторой даже завистью. Позавидовал его умению быстро переключаться на новые дела, не выматывать себе душу сожалениями о чем–то ускользнувшем, не выясненном до конца. Потом вдруг вспомнил, что Белянчиков никогда не брался за дела о самоубийствах. Говорил неприязненно: пустая трата времени. Живыми надо заниматься. Корнилов вспомнил об этом и осудил Белянчикова. Выяснить, что привело человека к трагедии, — ведь это так важно! Для будущего важно. А значит, и для живых. И не всегда предсмертная записка, даже если она и была, правильно объясняла мотивы. Ну разве мог человек, находясь в таком состоянии, логично оценить поступок, который готовился совершить? А сколько раз бывало, что причина самоубийства — живые, здравствующие люди, заниматься которыми и призывал Белянчиков. Нет, не все так просто!

Корнилов знал, что Белянчиков, его старый сослуживец и друг, — честный и умный человек. И добросовестный. Он никогда не позволял себе верхоглядства. И умел быстро отключаться от прошедших дел и отдавать все свои силы новым. А Корнилов не умел. Прошлое всегда цепко сидело в нем.

…Придя на работу, он провел ежедневную оперативку, — начальник уголовного розыска был в командировке, а в его отсутствие оперативки всегда вел Корнилов. Сводка была неспокойной: несколько краж в новостройках, изнасилование в Парголове.

— Семен, через полчаса зайди ко мне. Расскажешь, что вы там собираетесь делать в Невском районе, — сказал Корнилов Бугаеву, заканчивая оперативку.

— Я бы хотел доложить тебе по вчерашнему ограблению, — попросил Белянчиков. — Есть кое–что новое… Преступников взяли.

— Я к тебе загляну сам… Попозже. — Корнилов нетерпеливо постучал по столу пальцами.

Когда все разошлись, он снял трубку прямого телефона к начальнику управления. Тот не отвечал. «Вроде бы с утра был на месте», — подумал Корнилов. Положил трубку, поднялся и нервно заходил по кабинету. В это время загудел зуммер телефона.

— Вы звонили, товарищ Корнилов? — спросил Владимир Степанович. — Я по смольнинскому телефону разговаривал.

— Да, товарищ генерал. Разрешите зайти? По одному делу…

— Заходите.

Когда Корнилов открыл дверь в кабинет, генерал опять разговаривал по телефону. Игорь Васильевич хотел было подождать, но генерал увидел его, махнул рукой, показав на кресло.

— Ну что, товарищ Корнилов? — спросил Владимир Степанович, закончив разговор и положив трубку. — Как поживают сыщики? Уж не хотите ли вы сказать о том, что задержаны вчерашние грабители?

— Задержаны. Мне только что доложил капитан Белянчиков, сегодня их взяли.

— Этот ваш Белянчиков опытный работник. Быстро умеет закрутить розыск, — уважительно сказал генерал.

— Да, способный сыщик. Очень организованный человек.

Генерал согласно покивал головой, сказал уже буднично:

— Так что ж, какие дела?

— Товарищ генерал, — Корнилов на мгновение замялся, подумав: «А не зря ли все–таки я затеваюсь?» — Владимир Степанович, дело об убийстве на станции Мшинской прокуратура собирается закрывать из–за смерти убийцы… Я вам докладывал, помните, отец и сын?

Генерал кивнул. Он слушал внимательно, давно уже привыкнув к тому, что подполковник, один из лучших специалистов уголовного розыска, по пустякам не тревожит.

— Но есть в этом деле несколько белых пятен, — продолжал Корнилов. — Ну, как бы сказать поточнее? — Он помедлил секунду. — Дополнительный розыск может и не оказать никакого влияния на конечный результат уже проведенного расследования. Все останется по–прежнему… Я очень путано говорю? — Корнилов виновато улыбнулся.

Генерал улыбнулся тоже:

— Не путано, Игорь Васильевич. Мне только непонятно пока, к чему вы клоните.

— Владимир Степанович, из–за того, что лесник Зотов покончил с собой, сложилась необычная ситуация. — Корнилов вдруг нашел нужные слова. — Знаете, как у экспериментаторов иногда бывает: открытие сделали, конечный результат есть. Но ведь надо еще обосновать это открытие, исследовательскую работу провести, которая дала бы ключ к пониманию первопричин открытия…

— Причинно–следственные связи не выявлены?

Корнилов кивнул:

— Вот именно. Причинно–следственные связи! Они ведь в первую очередь для нас важны. И я только тогда окончательно поверю в то, что Зотов сына убил, когда эти самые причинно–следственные связи выясню…

— Вы что же, не уверены в том, что Алексеева убил отец? — спросил Владимир Степанович. В его словах чувствовались нотки недоумения.

Корнилов непроизвольно поморщился. Словно услышал, как по стеклу ножом поскребли.

— Я знаю, что лесник Зотов застрелил художника Алексеева, — ответил он. — И следствие располагает серьезными доказательствами. Они так и посчитали: главное, дескать, сделано, убийца найден, но на свободе не гуляет. Но ведь мы ничего не знаем о причинах…

— Эх, кабы нам всегда причины знать! — задумчиво проговорил генерал.

— Случай, Владимир Степанович, уж больно серьезный. Надо попытаться ясность внести. Правда, один мой товарищ сказал: «Даже если до истины ты докопаешься, она будет бесплодной, твоя истина. Ты ее никуда не приложишь. Только собственное любопытство удовлетворишь». Но я с этим не согласен.

— Ну и что же, хотите собственное любопытство удовлетворить? — спросил генерал, и Корнилов не понял, то ли он пошутил, то ли осудил его.

— Нет, я хочу только, чтобы в каждом деле была полная ясность, — твердо ответил Корнилов. — Нельзя считать дело закрытым, если есть вопросы без ответов…

— Я тоже за полную ясность. — Владимир Степанович задумался, глядя куда–то мимо Корнилова. Лицо его стало пасмурным, озабоченным, словно он вспомнил что–то тревожное и досадное. — Я тоже за полную ясность… — Он хотел еще что–то добавить, но не добавил, а откинулся на спинку кресла и неожиданно улыбнулся доброй, какой–то простодушной улыбкой. — Вот еще с флота помню штурманскую мудрость: всякий случай должен быть изложен в сжатой, но ясной форме, не допускающей каких–либо сомнений или неправильного толкования! — отчеканивая каждое слово, продекламировал он. — Так в капитанском справочнике записано.

Все в управлении знали, что генерал в молодые годы был штурманом, ходил в загранку. Видно, с той поры осталось в нем пристрастие к четкости и порядку, удивительный лаконизм, так полюбившийся всем сотрудникам. И легкий налет франтоватости, какого–то едва уловимого морского шика, которому многие стремились подражать.

— Так зачем же вы ко мне пришли? Обсудить теоретические вопросы? Судя по всему, вы для себя их давно решили. Значит, хотите получить от меня разрешение самому заняться этим делом?

Корнилов кивнул.

— А вы, подполковник, сегодняшнюю сводку видели?

— Я уже проводил в своем управлении оперативку.

— Ленинградцев хвалят и хвалят на всех совещаниях… И за то, что преступность среди подростков снижается, и за связь со школой, и за опорные пункты. А в те минуты, когда вы сводку читаете, у вас не создается впечатление, что нас перехваливают?

— Нет, Владимир Степанович.

Генерал покачал головой:

— Однако с самокритикой в уголовном розыске явно не все в порядке. — Потом подумал и сказал: — Игорь Васильевич, я разрешаю лично вам заняться мшинским делом. Три дня. Но не скрою, у меня уже не первый раз появляются сомнения: а не слишком ли часто вы берете на себя конкретные операции, вместо того чтобы решать вопросы общего руководства? Вы ведь заместитель начальника управления розыска. Ваш опыт и знания надо более рационально использовать…

Корнилов вспыхнул. Сказал тихо:

— Я обдумаю ваше замечание, товарищ генерал. Разрешите идти?

Владимир Степанович добродушно рассмеялся:

— До чего у вас в уголовном розыске народ обидчивый! Это что, Игорь Васильевич, профессиональная болезнь? Идите, идите! И можете ничего не обдумывать — я ведь знаю, что вы потом без ложной скромности скажете мне: я сыщик, у меня это получается лучше, чем общее руководство, прошу вас… и так далее.

Генерал говорил это так весело и добродушно, что и Корнилов не выдержал, улыбнулся.

Придя к себе в кабинет, он позвонил в Лугу, попросил начальника уголовного розыска Белозерова срочно прислать в управление подробную справку по делу об убийстве Алексеева. Потом зашел к Белянчикову.

Тот сидел и читал какие–то бумаги. На столе у него лежали новенький стартовый пистолет и небольшой изящный наган с ручкой, отделанной перламутром.

— Ого! — удивился Корнилов. — Целый арсенал. Откуда?

— Вчерашние грабители. Я тебе и хотел рассказать после оперативки…

— Я ходил по начальству.

— У Владимира Степановича был? Ну что? Разрешил заняться мшинским делом?

— Разрешил. Дал три дня. — Корнилов вздохнул. Лицо его сделалось замкнутым. — Короче говоря, это дело я доведу до конца, — сказал он. — Или, как ты считаешь, до середины.

— Белозерову звонить? — спросил Белянчиков.

— Нет, не надо. Я уже позвонил. — Корнилов взял со стола наган. — Что–то я такой модели не припомню.

— Вот–вот! Даже ты не припомнишь, а тут и припоминать нечего, ведь это пугач. Но сделан–то как! И представь себе старушку, когда из кустов на нее с таким шутильником парни выходят! Везут папеньки своим деткам из заграничных вояжей!

— Быстро ты вышел на грабителей.

— Да разве это грабители? Сопляки! — сказал Белянчиков с ненавистью. — Обе потерпевшие рассказали, что у парней пистолеты… А мальчишки молодые — откуда у них настоящее оружие? Вот мы и опросили во всем районе ребят, дворников, не видели ли у кого пугачи, стартовые пистолеты… — И добавил без перехода: — Упорный ты, Игорь Васильевич! Всегда на своем поставишь.

— Осуждаешь? — поинтересовался Корнилов.

Белянчиков пожал плечами. Несколько мгновений сидел молча, сосредоточенно разглядывал бумаги, разложенные на столе. Потом сказал:

— Я к обеду закончу оформление. Могу подключиться.

— Не–е–ет! — покачал головой Корнилов. — Когда берешься за дело, надо иметь представление, ради чего. А для тебя уже все ясно. Ты считаешь, что дело пора в архив. — И добавил: — Бесплодными–то, Юра, истины от людского равнодушия становятся.

Корнилов произнес это зло и тут же пожалел о резкости. Белянчиков вскочил со стула, глаза его недобро сузились. Стало заметно, как краска проступила на его смуглом лице.

— Ты сиди, сиди, Юрий Евгеньевич! Не скачи. Закончишь свои дела, займись наконец подготовкой совещания по профилактике. Тебе поручили готовить, а ты пока палец о палец не ударил… А Бугаев! Дал мне свою справку для доклада — стыдно читать. Ни анализа, ни одной свежей мысли. Окрошка газетных статей. А язык!.. Я сейчас уезжаю, — добавил он уже спокойнее. — Буду через два–три дня. Чтобы к этому времени с совещанием была, полная ясность. Понял?

— Слушаюсь, — тихо ответил Белянчиков, глядя в сторону.

18

Первое, с чего начал Игорь Васильевич, — съездил на улицу Герцена, в Союз художников, расспросил об Алексееве. Здесь, однако, о личной жизни Тельмана Николаевича не знали почти ничего.

— Кажется, женат, — сказал секретарь правления. — Да ведь к нам уже приезжали от вас — И, пожав плечами, словно извиняясь за свою неосведомленность, грустно добавил: — А про отца ничего не знаю. Алексеев работягой был — в союзе редко появлялся. Не то что некоторые, — он неопределенно кивнул на дверь и пренебрежительно усмехнулся. — Пробивальщики. — Он замолчал и некоторое время сидел задумавшись, хмурясь. Будто вспомнил о чем–то неприятном и неизбежном. Потом сказал строго: — Тельман вкалывал… Несколько лет на Севере пропадал. С весны до поздней осени. Да вы, наверное, знаете — мы в прошлом году его персональную выставку устраивали. В газетах о ней много писали.

Потом Корнилов зашел в отдел кадров, полистал личное дело Алексеева. Кроме пожелтевшего листка по учету кадров да старой характеристики, выданной для поездки в Италию, там ничего не было. И в анкете, и в характеристике значилось, что отец Тельмана Николаевича Алексеева — Николай Ильич Зотов — пропал без вести в годы оккупации…

«Неужели Алексеев только сейчас узнал о том, что отец жив?» — подумал Игорь Васильевич. Это было похоже на правду. Судя по свидетельству жителей Владычкина, сын никогда к леснику не приезжал. Никто даже не знал о его существовании! Никто, кроме старухи Кашиной. Да и она слышала лишь о том, что когда–то у Зотова был сын… Был!

А 13 января 1971 года Тельман Алексеев, писавший в листке по учету кадров, что его отец пропал без вести, поспешно собрался, схватил лыжи и сел в поезд, отправившись на свидание к отцу! «И был убит!» — сверлила навязчивая мысль, но Корнилов сказал себе: «Не торопись! Разберись по порядку… Кто кого разыскал? Сын отца или отец сына? Это важно? Наверное, важно».

Прямо из отдела кадров союза он позвонил в городское справочное бюро. Попросил выяснить, не разыскивал ли кто–нибудь за последний месяц Алексеева Тельмана Николаевича.

Ему ответили через пятнадцать минут. Да, адрес Алексеева запрашивали в начале января.

Корнилов попросил у прокурора разрешение еще раз осмотреть квартиру Алексеева. Он уже уверился в том, что найдет там письмо или телеграмму от отца. Ведь в карманах убитого ничего подобного не обнаружили.

В квартире Алексеева царило запустение. Вид после обыска был такой, словно хозяин второпях собирался куда–то уезжать и никак не мог найти что–то очень нужное ему в дорогу: вещи лежали в беспорядке, ящики у письменного стола выдвинуты. Повсюду валялись книги, какие–то папки.

Игорь Васильевич вдруг представил, как возвращается из командировки жена Алексеева, и сокрушенно покачал головой. Понятые, снова приглашенные им, сидели, тихо переговариваясь о каких–то своих делах.

Прежде всего Корнилов не торопясь, дотошно осмотрел костюмы и пальто. Ничего интересного он там не нашел, кроме небольшого блокнота с беглыми зарисовками. Игорь Васильевич перелистал его страница за страницей — никаких записей: головы девушек, ребят, контуры каких–то причудливых пейзажей…

Книги. Теперь следовало внимательно перелистать книги. Художник мог сунуть письмо в книгу. Книг было много, и Игорь Васильевич начал с тех, что лежали на письменном столе. Его поразило обилие богато иллюстрированных книг по истории средневековья. Все они были часто переложены закладками, но писем среди этих закладок не было. Но зато уже в первой из книг, взятых с дивана, Корнилов нашел свернутый вдвое тетрадный листок в косую линейку. Это было письмо.

«Здравствуйте, Тельман Николаевич. Пишет Вам отец Николай Ильич Зотов. Сколькие годы прошли, а мы не свиделись, не судьба. Я уже старик, скоро время мое придет. Хотел бы повидать Вас, просить прощения, коли виновен в чем. Живу я на кордоне Замостье за деревней Владычкино, от Мшинской двенадцать верст. Лесникую. Хоть и возраст мой вышел, а пенсии нет, не заработал. Но живу исправно. Грибы, ягоды. И места у нас — красивше не найти. Хотел бы только повидать тебя, сынок, слов нет, как хотел. Может, напишете старику?

Ваш отец Николай Зотов».

Игорь Васильевич спрятал письмо в карман и рассеянно посмотрел на книгу, в которой оно лежало. Это были письма Ван Гога. Корнилов прочитал на раскрытой странице подчеркнутые строки: «Движение вперед напоминает работу шахтера: она не идет так быстро, как ему хотелось бы и как того ожидают другие, но, когда принимаешься за подобную работу, нужно запастись терпением и добросовестностью».

Когда он приехал в Лужскую прокуратуру, чтобы рассказать о своих сомнениях следователю, то застал Каликова в растерянности: прокурор возвратил дело на доследование. Не заезжая в управление, Корнилов отправился в Зайцово, к «зайцовской Поле», которая, по рассказам Надежды Григорьевны Кашиной, знала про какую–то давнюю ссору лесника Зотова с сыном. Отыскать эту женщину было делом совсем нетрудным. В Зайцове жила всего одна Поля — Полина Степановна Аверьянова, и в правлении колхоза Игоря Васильевича отправили в школу: Аверьянова работала там нянечкой. Она оказалась высокой костистой женщиной с крупными чертами лица, с большими руками. В школе была перемена, и Аверьянова расхаживала по коридору, наполненному бегающими, кричащими, дерущимися ребятишками, то и дело кого–то останавливала, заправляла мальчишкам рубахи, выехавшие из штанов. Вот она заметила, как один из мальчишек хочет кинуть в урну бутерброд. Схватила за руку, приперла в уголке и, поставив рядом с собой большой колокольчик, заставила немедля съесть бутерброд.

Толстый паренек с трудом жевал, набив рот, и умоляюще смотрел на нянечку.

Корнилов стал в сторонке, облокотившись о подоконник большого окна, ждал, когда закончится перемена. «А у этой Поли добрый характер. Ребятишки ее любят», — подумал он, наблюдая за Аверьяновой.

Нянечка посмотрела на часы и пошла по коридору, названивая в колокольчик, больше похожий, правда, на коровье ботало. И звук у него был глухой. Ребята нехотя разошлись по классам. Полина Степановна, ворча что–то под нос, с трудом наклоняясь, начала собирать оставшиеся в коридоре после ребятни бумажки, огрызки яблок.

Корнилов подошел к ней:

— Полина Степановна, мне бы надо поговорить с вами…

Женщина медленно распрямилась, посмотрела на него внимательно.

— Я из милиции…

В ее глазах мелькнул испуг.

— Ай набедокурил кто?

Он поспешил успокоить женщину:

— Нет, нет, ваши питомцы в порядке. Я по другому делу. Где бы нам присесть?

— Идемте в учительскую. Там сейчас никого.

Они уселись за маленький письменный стол, на котором лежали груды тетрадок, и Корнилов спросил без всяких предисловий:

— Полина Степановна, что вы мне можете рассказать о Зотове?

— О Николае Зотове? — В голосе Аверьяновой он уловил заинтересованность.

— О нем, Полина Степановна.

— Ай бедолага! Опять небось что–то приключилось? Вот уж невезучая судьба у мужика.

— Невезучая?

Нянечка скорбно поджала губы:

— А как еще назвать–то? Женка рано умерла. Чахоточная, упокой господи рабу божию. — Она перекрестилась. — Приятели подвернулись пропивущие. А он и так от рождения малахольный какой–то. Убитый горем… Кто громче позовет, к тому и побежит. Покойница–то держала его в порядке, а тут — покатился. — Аверьянова тяжело вздохнула. — Признали и у него чахотку. А может, доктор только пристращал. Только перестал пить Николка. Перестал.

— Кем он работал? — спросил Корнилов.

— В молодости на стекольном заводе. На ванной белого стекла. Стеклодув. У них легкие–то у всех больные. А перед войной бухгалтером работал у нас в колхозе.

— А с сыном что у них приключилось? Почему рассорились?

Полина Степановна задумалась. Большая костистая рука ее машинально перебирала кисточки черной косынки, завязанной на груди узлом.

— С сыном–то? — повторила она, собираясь с мыслями. — Что–то такое случилось. Имя у него немцам не понравилось. А уж почему — и не помню. Хотели они мальчонку перекрестить. А ведь он упрямый рос — не приведи господи. Уперся — и ни тпру ни ну. Отец его и порол, сказывали… А сын стрекача дал — уж как Николку фрицы мордовали, как мордовали! Да вы к Тельманову дружку, к Алехе Маричеву зайдите. На чугунке путевым обходчиком работает. Там и живет. Тоже бузила был, не приведи господи. Его и нынче Алеха Буйная Головушка кличут. Они были дружки с Тельманом. А я не помню, как тогда все повернулось.

— Николай Ильич почему из деревни уехал?

— Нужда заставила. Не по своей воле. Связался с какой–то бабой. С города на сенокос ее прислали. Молодая. Пустил Коля денежки колхозные на гулянку. Мало ему своих зайцовских баб. Ведь какие бабы вдовыми остались! Ну а как отсидел — носа не кажет. Видать, совесть осталась. Нонесь я в поезде с ним встренулась. Поколотила его жисть, поколотила, — с сочувствием сказала нянечка. — Еле признала я Колю Зотова.

«Уж не имела ли ты сама, Полина Степановна, виды на Николая Ильича? — мелькнула мысль у Корнилова. — Больно жалеешь его. — Но тут же отогнал ее, взглянув на доброе лицо женщины. — Такая для любого хорошие слова найдет, любого пожалеет».

— Полина Степановна, а как вы думаете, если бы Зотов с сыном сейчас встретился да поссорились они снова, мог бы Николай Ильич, ну, к примеру, выстрелить в Тельмана?

— Ну что ты, хороший человек! Зотов, он на такое зло неспособный. — Она покачала головой: — Нет, неспособный он на это…

Он попросил Аверьянову рассказать, как найти Алексея Маричева. Полина Степановна вызвалась показать ему дорогу.

— До переменки еще успею, — сказала, взглянув на часы.

Корнилов чувствовал, что ей очень хочется узнать, отчего это он все выспрашивал про Зотова, но спросить, видать, стеснялась. «Судя по всему, в деревне еще не знают о его смерти», — подумал он.

19

Машину пришлось оставить в деревне: к домику путевого обходчика вела лишь узенькая тропинка — двоим не разминуться. Полина Степановна вывела Корнилова на деревенские задворки, к длинному, под черепичной крышей зданию скотного двора.

— По этой вот тропке пойдете, не заблудитесь. Как раз к чугунке приведет, к Лехиному домику. Это он и протоптал. В лавку часто бегает.

Поблагодарив Полину Степановну, Корнилов пошел по тропе, петлявшей среди стылых кустов по краю глубокого оврага. Потом кончились и кусты и овраг, и тропинка пошла по полю. Корнилов увидел маленький, желтого цвета домик путевого обходчика. Слева от тропы у большого стога стояла лошадь, запряженная в сани. Две женщины укладывали на воз сено.

Спокойный, тихий день, безмолвные поля, какая–то умиротворенность, словно пропитавшая морозный воздух, вдруг напомнили ему детство. Светлые и наивные мечты о будущем. Неужели эти мечты ни у кого так и не сбываются? На всю жизнь остаются лишь несбывшимися мечтами, придающими минутам воспоминаний легкий привкус горечи? Неужели никогда уже не ощутить вновь того, что было? Того, что когда–то уже пережил в детстве?

Вот этот снег… Корнилов смотрел на белые поля, на одиноко торчавшие среди снегов стожары и чувствовал, как холодок начинает проникать под одежду. Всюду холодный колючий снег. И только. А Корнилова временами беспокоило непонятное, тревожное чувство — нестерпимо хотелось вновь пережить одно, пожалуй, самое яркое, детское ощущение: только что выпал на теплую еще землю парной снег. Мать везет его на санках, и он, лежа на животе, смотрит на этот снег, такой свежий, такой белый, и земля, проступающая кое–где, кажется теплой и чистой. И пахнет чем–то свежий снег, и земля пахнет. А чем пахнет, Корнилову сейчас не вспомнить. И это самое мучительное. Кажется, что все такое же, как и в детстве: и земля, и снег, и погода. А сладостное чувство, тогда испытанное, вновь не приходит. Оно неуловимо, Корнилову часто снится этот сон из детства. Он просыпается с радостным ощущением — ну вот теперь–то, вот сейчас он поймет, почувствует и запах снега, и запах земли. Но это не возвращается.

«С годами мы не только приобретаем, — думал Корнилов, — но и утрачиваем многое. Приобретаем опыт, знания, характер. Утрачиваем что–то тоже очень важное, утрачиваем особое, не детское, нет, свежее восприятие мира. Между «было» и «есть» такая лежит граница, такая преграда, которую перейти невозможно. А наши воспоминания лишены плоти. В них солнце светит, но ты не можешь ощутить его тепла. Видишь заросшее кувшинками озеро, но не слышишь, как всплеснула рыба. Ветер воспоминаний не принесет с полей запахов свежескошенной травы…

Это прошлое. А будущее?

Ну что же мы можем сказать о своем будущем? Оно тоже без звуков, без запахов, всего лишь плоская умозрительная схема, словно макет нового города, запечатленный на черно–белой фотографии».

…Яростный лай собаки вывел Корнилова из задумчивости. Большой черный пес метался на снегу около дома. «Ну и псина, — подумал он. — Хорошо еще, что на цепи». Из комнаты сквозь подмороженное окошко глянул мужчина.

Через минуту он уже стоял на крыльце и, прикрикнув на собаку, с интересом поглядывал на приближавшегося Корнилова. Был он крепкого сложения, круглолиц. На голове непокорный вихор рыжеватых волос.

«Вот он какой, Алеха Буйная Головушка», — вспомнив, как назвала Алексея Маричева Полина Степановна, усмехнулся Корнилов. Алеха был в одной тельняшке.

— Здравствуйте, хозяин, — поприветствовал его Игорь Васильевич, остановившись у крыльца.

— И вам здравствуйте, — весело отозвался Маричев. — Вы ко мне? Заходьте, гостем будете.

Ой провел его через крошечные сени в комнату, предложил раздеться.

Корнилов сел на большую лавку около печки, огляделся. Комната была просторной, светлой, но совсем неубранной, неухоженной. На столе ералаш из грязной посуды, закопченная кастрюля.

Перехватив взгляд Корнилова, Маричев засмеялся:

— Ох, извиняйте! Приборочку не успел сделать. Не сдогадался, что гость из города пожалует. Своих–то зайцовских не робею…

Продолжая похохатывать, Леха достал из шкафа новенький пиджак, надел его прямо на тельняшку. Посмотрев на себя в зеркало, поплевал на ладонь и дурашливо пригладил вихры. Потом сел на стул напротив Корнилова и, нагнав на лицо сосредоточенность и строгость, сказал:

— Ну что, товарищ хороший, дело есть?

— Если нет возражений — поговорим?

Ему этот Леха понравился с первого взгляда. Такие у него были чистые, ничем, не замутненные голубые глаза с какой–то дьявольской смешинкой, что Корнилов сразу подумал: «Недаром зовут его Леха Буйная Головушка. Вот уж, наверное, доставил он забот своим родителям. Да и деревенским девчонкам!»

— Я из Ленинграда к вам, из уголовного розыска, — начал Игорь Васильевич.

— Во! Была охота ездить! — неожиданно завопил Маричев и, вскочив со стула, забегал по комнате. — Ну дура баба! Совсем спятила, старая карга! Такую дорогу человека заставила проехать!

— Алексей Павлович! — сказал Корнилов, удивленно глядя на всполошившегося хозяина. — Чегой–то вы разбегались! Никто меня не заставлял к вам ехать, никто не жаловался на вас.

Леха моментально смолк и остановился около Корнилова:

— Не жаловались? А Лампадка Маричева, тетка моя, не жаловалась?

— Да не знаю я никакой Лампадки! — пожал плечами Корнилов. — Успокойтесь вы, ради бога. Чем вы ей досадили?

— Ха! Чем? — вздохнул Маричев и снова сел. — Эта Олимпиада — трехнутая совсем. Вам в деревне каждый скажет. Вбила себе в голову, что я у ней осенью все яблоки в саду слямзил. На машине ночью приехал и снял. «Чужой бы кто крал, — говорит, — так Полкан бы залаял. А раз не лаял, значит, Леха. Боле некому!» А мне эти яблоки — тьфу! Оскомина от них. — Он улыбнулся. — Я их в детстве переел. Сейчас больше огурчики соленые уважаю. А что собака не лаяла — так откуда мне знать? Такая же старая, как тетка. — Он совсем успокоился, махнул рукой, будто отогнал все эти неприятные воспоминания. — Собаки–то меня и правда никогда не трогают. Даже незнакомые. Аж смешно… Вот выдумала Лампадка! Скоро новые яблоки вырастут, а она все грозится. — И без перехода спросил: — Так вы–то по каковскому делу ко мне?

— Алексей Павлович, вы Тельмана Зотова знали?

— Ну а как же! Знал. Корешили с ним в детстве. Не разлей вода были.

— А когда вы его видели в последний раз?

— И–и! В последний–то раз? — Алексей задумался. — Да, пожалуй, сразу после войны. В конце сорок пятого.

— Говорили с ним?

— Да так… «Жив–здоров Иван Петрович!» Все на ходу. Встретиться сговорились. Ну и концы в воду… Ведь он теперь художник известный. Знаменит! В деревню нашу не заглядывает. Чего ж я набиваться буду? Приедет — приму как родного.

«Значит, и он не знает, что произошло, — подумал Корнилов. — Может быть, это и хорошо, расскажет все беспристрастно».

— Алексей Павлович, я вас очень прошу подробно рассказать мне все, что вы знаете о Тельмане и о его отце. О том, что произошло между ними в первые месяцы войны. Это очень важно…

Маричев пожал плечами:

— Столько времени прошло… — Потом вдруг забеспокоился: — А что случилось? Не секрет? Мужик–то он добрый. Мухи не обидит, не то что я…

Игорь Васильевич положил ему руку на колено и тихо, но настойчиво попросил:

— Расскажите, Алексей Павлович. По порядку… Я вам все объясню.

— Какой уж там порядок. — Леха как–то странно улыбнулся. — Прямо не знаю, с чего и начать. — Он встал со стула и заходил по комнате.

Корнилов не торопил. Сидел, приглядывался к Маричеву. Ему, видать, уже немало лет — много за сорок, а он подвижный, словно ртуть, энергичный. Удаль чувствуется во всех его движениях, в неспокойных глазах.

Леха вытащил из шкафа чекушку водки, два стакана. Поставил на стол. Виновато посмотрел на Корнилова:

— Эх, товарищ начальник, как вспомню то время, аж вот тут жжет. — Он стукнул себя кулаком в грудь. — Не откажитесь! У меня такие огурчики…

Корнилов нерешительно пожал плечами.

Леха вихрем метнулся в кухню. Там загремели кастрюли, что–то упало, а через минуту он уже ставил на стол тарелку с огурцами, хлебом, толсто нарезанным салом.

— Вы мне только самую малость, — попросил Корнилов, увидев, как решительно взялся за чекушку Маричев.

— Понятно! — весело сказал Алексей. — Это мы понимаем. И что ломаться не стали, за то уважаем.

— Все в общем–то из–за его имени тогда началось, — сказал Маричев после того, как они выпили. — Назвали Тельманом. Отец и назвал–то. В честь Эрнста Тельмана. Ну, мы, мальчишки, его все Телем звали. Тель да Тель. Я ведь с Телем в одном классе учился. Корешки, Тель без матери рос. Умерла его матка еще до войны от какой–то болезни. Вот такие дела… А фрицы пришли, едри их в корень, тут и началось. — Леха сморщился, будто от зубной боли, и начал со злостью тереть себе затылок. — Да ведь мы и не ждали их так рано! Все думали — пока сквозь наши леса продерутся! А они туточки. Да еще не с той стороны, откуда должны были, — от Сиверской припылили. Я с Телем как раз на прогоне, на бревнах сидел: все советовались, куда податься. Мой батя служил, а Николка Зотов, Тельмана отец, — хромоножка, его в армию не взяли. Так он никуда уходить из деревни не хотел. Все баял: не задержатся фрицы до зимы. Ну а мы с Телем хотели в Питер рвануть. Одни…

Сидим. Вдруг на прогон мотоцикл с коляской вылетает. Как дал на тормоз, аж занесло, только пыль столбом. Я гляжу: какие–то странные солдаты, головы будто пришлепнутые, ну прямо вровень с плечами. Ничего понять не могу, а Тель мне как саданет в бок. «Немцы, — говорит, — тикаем». Брык с бревен. Я за ним, да в бузину и напролом. А фрицы чегой–то заорали и с пулемета садить! Какой кросс мы выдали! Куда там Валерию Борзову! Отсиделись в гумне за деревней. Все боялись домой возвращаться, думали: а вдруг приметили нас фрицы. А ведь дома и корзинки со жратвой были собраны в дорогу.

К вечеру потихоньку огородами пришли в дом к Телю, а там немцы. Ну, угодили! Дядя Коля в кухне стоял, а рядом офицер. Как сейчас помню, держал он в одной руке бутылку. С вином, наверное, а в другой — тарелку с горячей картошкой. Пар от нее шел. Мы, как немца увидели, с порога назад. А отец возьми и крикни: «Тельман, сынок!» — Маричев закурил папиросу, глубоко затянулся. — Мы бы удрали, да наткнулись в сенях на солдата.

Привел он нас в горницу, поставил посередине. А офицер расхаживает по горенке. За половики чепляет. Лицом–то добрый, улыбается. И шпарит по–русски. «Вы, — говорит, — мальчики или зайчики?» Шкура! «Зачем, — говорит, — так быстро бегаете, боитесь немецкого офицера?»

Мы стоим сопим. Ну прямо как во сне! Свалился этот шпендрик на нашу голову! Хоть и ждали, а все же поверить было трудно.

Дядя Коля тут же стоит. Бледнющий — лица на нем нет. А немец говорит: «Кого это из вас Тельманом зовут? Или мне послышалось?» Дядя Коля тихо отвечает: «Послышалось, господин офицер. Сынка моего Тишей звать». Быстро он, однако, его в господина произвел.

Офицер как захохочет! Чего уж ему смешно стало? Пальцем показал на Теля: «Этот? — И спрашивает: — Как зовут тебя, мальчик? Тишей?» А Тель как зыркнул на отца, ровно волчонок, и отрезал: «Тельман!» — Маричев вздохнул тяжело и задумчиво сказал: — Нас ведь, товарищ начальник, весной в комсомол приняли!

Ну и понесло офицера. Чего он только не говорил! И о том, что Тельман — имя плохое, не русское и не немецкое. Что это и не имя совсем. Да все с улыбочкой. Я стою, смотрю на стол, где картошка дымится, — жрать охота! Думаю, черт лысый, картошка остынет, отпустил бы поскорей. Шиша с два! Спрашивает он дядю Колю: «Поп у вас в деревне есть?» Тот кивает, есть, мол. Отец Никифор. «Вот, — говорит, — по русскому обычаю мы и перекрестим вашего сынка в Тишу. Нельзя, чтобы с таким именем мальчишка жил». Так, дескать, зовут врага всех немцев и русских.

А Тель возьми да брякни: «Я в церкви не крестился».

А я–то знаю, что в церкви крестили его родители. Нас, деревенских, почти всех в те годы крестили. Мне мать рассказывала. Офицер смеется пуще прежнего: «Ну вот и хорошо. Будешь крещеным». А Тель знай твердит: не буду да не буду. Тельман я.

Офицер посмотрел на свою остывшую картошку и уже зло говорит дяде Коле: «Не должно быть мальчика с таким именем. Это непорядок. Вас я накажу особо за то, что его так назвали, но вдвойне накажу, если вы сынка но перекрестите в Тишу, — и повторил, скосорылившись: — Мальчика с таким именем быть не должно! — Отчеканил и посмотрел на дядю Колю так, что у того руки затряслись. — Забирайте его и порите, пока не скажет: «Я — Тиша»».

— Ох что было потом! Вспоминать неохота, — виновато улыбнувшись, сказал Маричев. — Завел дядя Коля в кладовку Теля. Сначала уговаривал: «Застрелит ведь немец и тебя и меня. Хорошо, — говорит, — этот еще добрый попался. Другой бы и чикаться не стал». Но Тель уперся. Ревет. Тогда дядя Коля сказал ему: «Сейчас пороть буду. Ты, сынок, кричи погромче». А меня вытурил. Ну да я все равно никуда не ушел. Во дворе на сеновал залез. Слышал возню в кладовке. Отец ему, видать, крепко поддал, а Тельман не пикнул.

— Ну а потом–то что? — спросил Игорь Васильевич. — Чем все кончилось? — Рассказ Маричева потряс его.

— Потом мы все–таки драпанули, — с удовлетворением ответил Маричев. — Тель ночью, а я утром. Немцы вечером деревню прочесали, всех мужиков и мальчишек в церковь согнали и заперли на ночь. Видать, дюже боялись. А дядю Колю оставили. Понадобился он им зачем–то.

Посадили для начала всех нас на каменный пол, велели снять кепки, у кого были. Троих стриженых сразу забрали. Два красноармейца были. Попали в окружение. Бабы их переодели. А третий — Витя–китаец. Наш, зайцовский. С лужской тюрьмы пришел. Так и пропал с тех пор. Может, расстреляли…

Потом закрыли немцы двери. Часового поставили. Тот всю ночь постреливал с автомата да пел гнусавым голосом. Чтоб не заснуть, наверное. Вот и куковали мы в этой церквухе. Я так и остался без жратвы. Злой был — страсть! Ну, думаю, выйти бы только — я им такую козу устрою!

Корнилов засмеялся. Столько злости и удальства было в словах Лехи Маричева, что он не удержался, спросил:

— Ну и устроили?

— Э–э! — весело отозвался Маричев. — Отлились волку овечьи слезы! Я ведь потом к партизанам попал. Ну да это все другой сказ. А уж раз вы про Тельмана интересуетесь, так я доскажу. Сидим мы в церкви, кукуем. Мне даже страшно стало. А тут еще поп с нами. Немцы и его заперли. Отца Никифора. Зажег он лампаду перед иконами, стал на колени, молится. На иконах святые будто живые. Глядят со всех сторон. Огонек у лампадки мечется. Да еще ветер на улице поднялся. И слышно, как на колокольне колокола позванивают. А отец Никифор антихриста на все корки разносит. Жуть. Тут один из мужиков ему говорит: «Ты бы, батя, не рвал душу, кончил бы причитать».

Поп и вправду молиться перестал, подошел к Телю, голову ему потрогал. «Крепись, — говорит, — свистулька». Принес откуда–то мокрую тряпку, положил ему на фингал, сел рядом. «Каяться, — спрашивает, — будешь?» Тель брыкается. А отец Никифор все пристает с покаянием. «Яблочки с церковного сада таскал? Покаялся бы. — И смеется. — Хороши яблочки? Ничего, свистулька. Не переживай. Сказано в Священном писании: «Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы»».

Вот ведь как наш поп сказанул тогда. Я до сих пор помню! Наверное, придумал. По ходу дела, — усмехнулся Маричев. — Не может быть, чтобы в Священном писании так сказано было. Правда ведь?

— Не знаю, — ответил Игорь Васильевич. — Мне такого не попадалось.

Они закурили, посидели, помолчали. Потом Маричев продолжил:

— Отец Никифор Телю сказал: «Как, — говорит, — я твоего отца отговаривал, чтоб не называл тебя Тельманом. Нету такого имени в святцах! Настоял, упрямый козел. И согрешил я — записал тебя Тельманом. Мне потом отец благочинный выволочку делал. Да я и сам хотел уйти. «Пишша плохая, лапти сносились — давай рашшот!»» — пропел он дурашливо. Все рассмеялись, и Тель улыбнулся. Понял, что шутит поп.

А отец Никифор говорит: «Тут среди нас, приметил а, чужих двое. Думаю, что переодетые. Завтра фрицы уже не по волосам проверять будут. Дознаются, кто вы такие. Не зря же вы переодевались. Надо бы вам тикать отсюда. Да и мальца с собой прихватить. Не ровен час…»

Все молчат. Потом тот мужик, что молиться попу не дал, говорит зло: «Ты что же, смеешься, что ли? Как из твоей церквухи выберешься? Ровно тюрьма. Сам–то небось тоже сидишь!»

«Раз господу угодно вас от пули спасти, найдет он путь праведный, — проворчал отец Никифор. — Церковь эта со словцом поставлена».

Подошел он к мужику, пошептались они о чем–то. Потом еще с одним мужичком пошептались. Прихватили Теля и ушли куда–то за иконостас. Через маленькую дверцу. А поп вернулся. Хотел и я с ними рвануть, да не взяли. «Сиди, — говорят, — тебе бояться нечего».

Ну вот и вся история. А Теля я потом только после войны встретил.

— А священник? — спросил Корнилов.

Маричев нахмурился:

— Попа немцы повесили. На колокольне. Неделю висел рядом с колоколами.

С нами пастух колхозный сидел. Дурачок. Он и проболтался… Да и его потом немцы застрелили. Они всех юродивых стреляли, как собак. Неполноценные, мол.

— А чего ж он с теми не пошел? — Корнилов никак не мог понять, почему поп остался.

— Я его тоже спросил об этом, — как–то нехотя ответил Маричев. Сказал он мне: «Сердце мудрых в доме плача, сын мой». Не очень–то я это понял. А жалко мужика.

— Алексей Павлович, не угостите ли чайком? — попросил Корнилов. — Вы никуда не торопитесь?

— Не, у меня «отгулы за прогулы». Выходной я. Сей момент чайку сварганим.

Он ушел на кухню. Корнилов сидел и думал о том, что услышал от Маричева.

Леха принес две чашки с блюдцами и варенье в маленькой эмалированной мисочке. Сказал гордо:

— Черноплодка с яблоками. Хозяйкина гордость.

Корнилов посмотрел на часы и спохватился: он сидел у Маричева уже около трех часов и даже не заметил, как потемнело на улице.

— Алексей Павлович, — сказал он. — Еще несколько вопросов, да бежать надо. Время подгоняет. А что ж Зотов–то? Отец? Ему немцы ничего не сделали?

— Сделали, — ворчливо ответил Алексей. — Двое суток мутузили. И мне малехонький отлуп по утрянке дали. За дружбу, наверное. Еле выкарабкался.

— А потом?

— Потом? — рассеянно отозвался Маричев. — Потом, когда фрицев туранули, они полдеревни за собой угнали. И дядю Колю. Он, пожалуй, самый последний и вернулся в конце сорок шестого. Думали, уж совсем сгинул. Кто–то из зайцовских его в Германии чуть не при смерти видал.

— Алексей Павлович, а с сыном Зотов не встречался?

— Не знаю. Когда Тель в Зайцово после войны приезжал, ничего не известно было об отце. Все считали, что погиб в Германии дядя Коля. Тельман и уехал. Да и жить было негде. Дом–то сгорел…

— А если бы Тельман с ним встретился?

— Ну и что? — удивился Алексей.

— Не мог он ему грозить? Ударить, например?

— Кто? Тельман? Ну что вы! — отмахнулся Маричев. — Простить, может, и не простил бы, но чтоб руку поднять?! Нет! — И, чуть подумав, добавил: — Да, наверное, и простил бы… Я бы простил. Отец все–таки.

— А почему Тельман потом отца не разыскал?

— Откуда я знаю? Наверное, думал, что погиб. А может, уже и разыскал.

— Ну а Зотов?

— А он–то что? Не–ет. Когда со мной говорил, плакал. «Нет, — говорит, — мне прощения». Еще бы. А почему вы все про это спрашиваете?

— Да потому, что Тельмана нашли убитым недалеко от того места, где жил старик.

Маричев вскочил, бледнея:

— Тельмана убили? Какая же падла?

«Нет, не буду говорить, что отец. Всей правды ведь не объяснишь», — подумал Корнилов.

— Вот хочу докопаться, как это все произошло.

— Такое выдюжил парень, а тут… — Маричев замолк, растерянно глядя на Корнилова.

20

С тревожным чувством отправился на следующий день Корнилов в дирекцию лесхоза, чтобы повидать бухгалтера Мокригина. Он уже не сомневался в том, что именно Мокригин шел вслед за художником в день убийства. Дежурный на станции Мшинская опознал на одной из предъявленных ему Белозеровым фотографий человека, приехавшего пятнадцатичасовой электричкой. Этим человеком был Григорий Мокригин. Но нет, не признается бухгалтер, что ездил на Мшинскую. Не захочет отвечать на опасный вопрос, почему убежал из леса, оставив на произвол судьбы истекающего кровью Алексеева. Ведь не обмолвился он ни словом об этой поездке, когда беседовал с работниками уголовного розыска, узнавшими о его дружбе с лесником.

Но, несмотря на свои сомнения, Корнилов шел в лесхоз и надеялся на успех. Он специально не стал приглашать Мокригина в райотдел, — ему хотелось застать бухгалтера врасплох, неподготовленным. Поставленный перед необходимостью отвечать сразу же, немедленно, он может допустить промах, неточность, может растеряться.

«Почему этот Мокригин не пошел за помощью в деревню? — думал Корнилов. — Испугался, что могут и его убить? Вздор! Тогда бы он прибежал хоть в милицию. Побоялся, что могут заподозрить в убийстве его самого? Нет, честный человек сначала окажет помощь раненому, а уж потом подумает о себе. Честный человек… Но ведь бухгалтер в прошлом уголовник. Мог подумать: «Первое подозрение — на меня. Попробуй потом отмойся». И повернул домой, даже к дружку своему не пошел в тот день. А почему же не был потом? Почему не пришел на похороны лесника? Они же были друзьями. Об этом и в лесхозе знают, и во Владычкине. Что–то за всем этим кроется более серьезное… Знал ли Мокригин, кто идет вместе с ним по лесной тропе? Нет, скорее всего не знал. Ведь и лесник не встречался с сыном тридцать лет…»

Дирекция размещалась недалеко от вокзала в старом, видать, купеческом доме. Первый этаж у него был каменный, обшарпанный, с обвалившейся кое–где штукатуркой, второй — деревянный, из темных, тронутых трухлявинкой мощных бревен. Около дома стояло несколько «газиков» и «Победа». В ней было битком набито людей, из–за приспущенного стекла валил дым, слышался смех — похоже, шоферы обсуждали какую–то веселую историю.

Корнилов вошел в дом. В коридоре, стены которого были густо заклеены объявлениями, приказами, сводками, курили двое мужчин. У обоих поверх пиджаков были надеты меховые безрукавки.

— Где мне найти бухгалтера? — спросил Корнилов. — Григория Ивановича Мокригина.

Один из мужчин молча показал на лестницу в конце коридора. Корнилов поднялся на второй этаж и отыскал дверь с надписью «Бухгалтерия». «Если там будут посетители, я подожду», — решил он. Вообще–то в бухгалтерии работали двое: старший бухгалтер Мокригин и еще одна женщина. Еще накануне Корнилов уговорился с работниками ОБХСС, и они вызвали ее в это время на беседу.

Корнилов приоткрыл дверь и сразу увидел Мокригина. Бухгалтер сидел за большим столом и сосредоточенно считал на арифмометре. На вошедшего не обратил никакого внимания, даже лысой головы не поднял. Корнилов подошел к его столу и сел, положив на колени шапку. Мокригин продолжал крутить ручку, беззвучно шевеля губами. Верхняя его губа была тонкая, злая, а нижняя — пухлая и отвислая. Закончив считать, он записал на бумажке какие–то цифры и только тогда поднял голову.

— Вы ко мне?

Бровей у него почти совсем не было, и оттого лицо казалось каким–то бесцветным, блеклым.

— Да, я к вам, Григорий Иванович. — Корнилов достал удостоверение, представился.

Мокригин хотел что–то сказать, но только облизнул вдруг свою толстую нижнюю губу. В лице у него ничего не изменилось, не дрогнуло. Он замер.

— Григорий Иванович, я пришел к вам поговорить о леснике Зотове. Мне сказали, что вы были с ним друзьями…

Бухгалтер по–прежнему был спокоен. Никаких признаков паники. Только сузились глаза, стали маленькими точками зрачки. «Он давно ждал, что к нему придут, — подумал Корнилов. — Успел приготовить себя».

— А что бы вы хотели узнать о Зотове? — Мокригин явно не собирался распространяться о своей дружбе с лесником.

— Вы, наверное, знаете, Григорий Иванович, что Зотов убил сына и сам повесился. — Корнилов сказал это нарочито спокойно, буднично. — Мне хотелось бы знать об их отношениях.

Мокригин неопределенно пожал плечами:

— Что ж рассказывать? Я не знаю. — Он посмотрел на Корнилова чуть–чуть прищурившись. — Вы лучше задавайте вопросы. Я отвечу.

«Ого, да он тертый калач, — подумал Корнилов. — Школа видна. Такого голыми руками не возьмешь», — и спросил:

— С Зотовым вы давно знакомы?

— Давно.

— А вы неразговорчивы, Григорий Иванович. С вами трудно, — улыбнулся Корнилов. Бухгалтер пожал плечами, машинально крутанул ручку арифмометра.

«Так мы будем разговаривать неделю, — подумал Корнилов. — Интересно, надолго ли ему хватит выдержки?»

— Вы были знакомы с Тельманом Алексеевым, сыном Зотова?

— Нет.

«Отвечает не задумываясь. На лице ни один мускул не дрогнет».

— А знали о его существовании?

— Знал.

— Они были в ссоре?

Мокригин усмехнулся:

— Так… расплевались однажды. Сын–то тогда от горшка два вершка был! Они же с войны не виделись. О покойниках плохо не говорят, но сынок его свинья свиньей оказался. Даже не подумал разыскать старика, помочь ему… — Лицо бухгалтера стало злым.

— А Зотов просил его о помощи?

— С какой стати?! Он и не искал сына. Случайно узнал о нем! — неожиданно выкрикнул Мокригин. — Чего ему унижаться перед «чистеньким» сыном! Я, я только и помогал старику, — сказал он с необычной горячностью. — И деньгами, и по хозяйству. Да мало ли! — Он с какой–то безнадежностью махнул рукой и замолк, словно испугался своего порыва.

— А как узнал старик о сыне?

— В журнале портрет увидел. В «Огоньке».

— И решил его разыскать?

— Откуда я знаю? — проворчал бухгалтер. — Он мне не докладывал.

«Наверняка знает, что старик разыскивал сына, — решил Корнилов. — Только зачем скрывает?»

— А где вы познакомились с Зотовым, Григорий Иванович.

Бухгалтер вдруг посмотрел на Корнилова с откровенной ненавистью.

— Там и познакомились. Будто не справились… — И сказал с вызовом: — Кто еще у бывшего зека другом может быть? Такой же зек, как и он. Вот мы со стариком и держались друг друга.

— Вы правы. Я наводил справки: в одной колонии отбывали наказание.

«Старый друг лучше новых двух, — вдруг вспомнилась Корнилову поговорка. — Старый друг лучше новых двух…» И какая–то совсем смутная догадка мелькнула у него, скорее не догадка, а предчувствие, что за этой неожиданной горячностью бухгалтера, за его словами о старой дружбе отверженных обществом людей и кроется разгадка трагедии.

— Вы, Григорий Иванович, не женаты? — спросил Корнилов. Он всегда так вел беседы, перескакивал с одного вопроса на другой, лишая своего собеседника возможности понять, что же интересует полковника больше всего.

— Нет, — отчужденно ответил Мокригин.

— А у вас есть родные?

— Какое это имеет значение? Вы ведь хотели узнать о Зотове, а не обо мне?

— Простите, если задал неприятный вопрос, — дружелюбно сказал Игорь Васильевич. — Я не хотел вас обидеть.

Бухгалтер смотрел на Корнилова с ненавистью.

— Да, да! Нет у меня родных! Не знал никогда о них и знать не хочу!

— А друзья?

— Что вы ко мне в душу лезете?

«Одиночество, одиночество его мучает!» — подумал Корнилов.

— А зачем Зотов убил сына?

— Откуда я знаю? — закричал бухгалтер. Веко на правом глазу у него задергалось. От его несокрушимого спокойствия не осталось и следа. — Что вы не даете покоя старику? Он умер! Умер! И никто не узнает, зачем он убил сына.

Корнилов подождал, пока бухгалтер успокоится, и примирительно сказал:

— Ладно, оставим в покое Зотова, начнем с другой стороны…

Он достал из папки стопку бумаги, авторучку. И вдруг почувствовал, как напрягся Мокригин. Лицо у него стало каменным, только зрачки еще больше сузились.

— Григорий Иванович, — сказал Корнилов. — У меня есть поручение следователя допросить вас по делу об убийстве Тельмана Алексеева. По вновь открывшимся обстоятельствам…

Мокригин молчал.

— Когда вы виделись с Зотовым в последний раз?

— Пятого января… На день рождения он ко мне приезжал.

— А вы?

— Что я? — не понял бухгалтер.

— Вы когда у него были? У Зотова.

— Сразу после Нового года. Съездил, по хозяйству помог.

— Как вы праздновали день рождения? Много было гостей?

— Нет, никого не было, кроме Коли. Посидели в ресторане — и домой.

— В каком ресторане?

Мокригин осклабился:

— И этим интересуетесь? В «Радуге».

— Где вы были тринадцатого января с часу дня и до двенадцати?

— Ездил в Ленинград, — нехотя процедил Мокригин. — На электричке в тринадцать тридцать.

— Расскажите мне последовательно, где вы были в Ленинграде.

Бухгалтер недобро усмехнулся:

— Если это так необходимо… Попробую вспомнить. — И начал перечислять магазины. Он врал умно, с оглядкой. Корнилов мысленно проследил его путь по городу — все магазины выстраивались по маршруту третьего трамвая.

— Ни один из этих магазинов не был закрыт на переучет? — Корнилов заметил, как на скулах Мокригина вздулись желваки.

— Нет, на переучет закрыты не были, — медленно ответил он. — Правда, в каком–то из них отдел не работал… Только не помню в каком.

«Интересно, почему Мокригин не спрашивает меня, для чего этот допрос и в чем он провинился? — подумал Корнилов. — Хочет показать свое безразличие?»

— Вы что–нибудь купили себе?

— Нет. Искал пальто на меховой подкладке, да не повезло…

«Еще бы! Такое пальто и летом по большому блату не достанешь. А уж то, что его зимой в магазинах не бывает, в этом–то, голубчик, ты уверен. Беспроигрышно играешь».

— Значит, ничего не купили?

— Ничего.

— Когда вы приехали в Ленинград, какая там была погода?

— Пасмурно. Снежок шел, — сказал Мокригин, и Корнилов вдруг увидел, как его лоб внезапно покрылся мелкими капельками пота. Бухгалтер заерзал, стал вдруг перекладывать с места на место бумаги, лежавшие перед ним на столе.

Корнилов помнил, что по сводке метеобюро пасмурная погода со снегом была на Мшинской, а в Ленинграде днем было ясно. Светило солнце. Он почувствовал резкий запах мужского пота.

— Григорий Иванович, а когда вы уезжали из Ленинграда? Время? Погода?

— Не помню, — отрывисто бросил Мокригин. Похоже, что нервы у него совсем сдали.

— Когда пришли домой?

— В двенадцать.

— Это вы на фото? — Корнилов вынул из кармана фотографию Мокригина, которую по его просьбе сделали гатчинские оперативники.

— А вы что, не видите? — огрызнулся бухгалтер. — И что это за допрос?! Я в чем–то виноват? Вы даже не потрудились мне объяснить!

— Служащие станции Мшинская, Григорий Иванович, опознали в этом мужчине пассажира, который сошел с трехчасового поезда и направился по лесной тропе в сторону деревни Владычкино…

— Я был в Ленинграде, — упрямо сказал бухгалтер.

— С этого же поезда сошел и Алексеев, — продолжал Корнилов. — У него были лыжи. Он ушел вперед, но на одной сломалось крепление. — Мокригин уже не мог справиться с собой. Лицо его перекосила какая–то странная гримаса. Он весь подался к Корнилову, впился в него взглядом. — Да, забыл одну деталь — у Тельмана Алексеева была такая же шапка, как у вас. — Он повернулся к вешалке, на которой висели пальто и рыжая мохнатая шапка бухгалтера. И тут его обожгла шальная мысль: «А не бухгалтеру ли предназначалась пуля? Ведь у него и у художника не только шапки похожие. И фигуры тоже одинаковые. Оба широкоплечие, высокие…»

Мокригин молчал.

Тогда Корнилов наклонился к нему и сказал, положив свою руку на руку бухгалтера:

— А ведь это вам приготовил старик пулю, Григорий Иванович. За что?

Мокригин резко вскочил, уронил стул. Несколько секунд он молча смотрел на Корнилова, словно не зная, что предпринять, а потом вдруг громко, горячечно зашептал:

— Не докажете, не докажете! Не мог он в меня. У него и был–то один друг на свете — Гриша Мокригин! Один! Все от него отвернулись, все! И Тельман этот тридцать лет не знался, а тут нате, поперся к папочке. Кому он нужен, Павлик Морозов! Говорил я деду: доживай свой век без чистеньких. Не послушал — умереть ему прощеным захотелось! Тьфу! — Мокригин плюнул и, будто опомнившись, спросил, пристально глядя в глаза Корнилову: — А я–то, я в чем виноват, товарищ хороший? Мне–то вы зачем о прошлом напоминаете? Мало ли в кого стрелял старик. Он и расчелся. Не я ведь стрелял! — И снова закричал: — Что вы мне душу терзаете, всё старых грехов забыть не можете? Вам дай волю — клеймо бы на лбу выжгли!

Дверь в комнату приоткрылась, и заглянула испуганная женщина. Мокригин посмотрел на нее со злостью, и женщина моментально исчезла.

— Вы садитесь, — спокойно, но настойчиво попросил Корнилов. Так мучивший его все последние дни вопрос, зачем убил старый лесник своего сына, перестал быть вопросом. — Я не о старом пришел напоминать. — Мокригин сел. Веко у него все дергалось, а руки не находили покоя. Он хватался то за лицо, то за шею. — Дело ведь вот в чем, Григорий Иванович: бросили вы Тельмана Алексеева в беспомощном состоянии. Умирать в лесу. А его спасти можно было, если бы вы сходили за помощью.

— Мертвый он был, мертвый, — упавшим голосом пробормотал бухгалтер. — Старик без промаха бил. — Мокригина передернуло, словно от холода.

— Экспертиза свидетельствует — несколько часов жил. Вот за это преступление вам отвечать придется. Оно доказуемо…

— Мертвый он был, — опять сказал Мокригин. Вид у него был затравленный.

«Опытный дядя, — думал Корнилов, разглядывая бухгалтера, — а нервишки подводят. Эк он распсиховался, когда я сказал, что пуля ему предназначалась!» И быстро спросил еще раз:

— Григорий Иванович, а за что все–таки хотел убить вас лесник? Неужели не догадываетесь?

Мокригин шумно набрал в легкие воздуха, лицо его сделалось таким багровым, что Корнилов испугался, не хватит ли бухгалтера удар.

— А если и догадываюсь, — наконец выдохнул он, — вам–то какая с этого корысть? К делу не пришьете! — Мокригин неожиданно улыбнулся, улыбнулся дико и зловеще. Глаза у него блеснули. Корнилову даже показалось, что как–то гордо блеснули.

— Боялся меня Николка, — сказал бухгалтер. — Своего прошлого боялся. Сыну хотел чистеньким представиться. А меня, значит, побоку?! Рылом в чистенькие не вышел? Курва! — Он так же внезапно погасил свою жуткую улыбку и замолк.

Остальная часть допроса пошла спокойно. На все вопросы Мокригин отвечал безучастно и односложно: «да», «нет». Он подтвердил, что услышал выстрел перед тем, как выйти из леса на поляну, и через несколько минут наткнулся на тело лыжника. Думал якобы сначала, что выстрел случайный, что поблизости охотники. Боясь, что могут выстрелить еще, он спрятался за ель и только тогда увидел справа на горке спину удалявшегося человека. Это был Зотов.

О лыжнике Мокригин все время твердил: «Он был мертвый, лыжник–то. Мертвый. Я ничем не мог помочь». О том, что это был Тельман Алексеев, сын лесника, Мокригин узнал только вчера от директора лесхоза.

Но когда Корнилов снова спросил бухгалтера, за что все–таки хотел его убить лесник, он заложил руки за спину и молчал, стиснув зубы. Корнилов понял: на этот вопрос ответа не получить.

Он сел за соседний столик, где стояла большая пишущая машинка, и начал печатать протокол допроса. Бухгалтер сидел понурый, время от времени исподлобья поглядывая на него. Когда протокол был готов, Корнилов мельком перечитал его и дал Мокригину. Ознакомиться и подписать. Бухгалтер спокойно взял листки и, глядя прямо в глаза Корнилову, разорвал протокол на мелкие кусочки. В лице у него ничего не дрогнуло, ни один мускул.

— Ничего не докажете. Можете хоть сто опознаний делать. — И бросил бумажки на пол.

Корнилову стоило большого труда, чтобы не показать бешенства, которое им овладело. «Ох какой подонок, какой подонок», — подумал он, ощущая нестерпимое желание ударить.

— Вы можете сколько угодно рвать бумажки, но от ответа вам не уйти, Мокригин!

Возвращаясь в райотдел, Корнилов думал о том, что же могло связывать этого злобного бухгалтера и лесника Зотова. Бухгалтера и лесника. Сидели вместе? Верно, сидели. Но раскаявшиеся–то преступники на свободе избегают друг друга. А уж если объединяются, то закоренелые. На дурное. Наперекор пословице: «В счастье — вместе, в горе — врозь».

Бухгалтер и лесник. Правил без исключений нет, но необязательно ведь эта пара — исключение. Нет, недаром держались они вместе столько лет. Лесник и бухгалтер лесхоза. Что же их связывало? Лес? Воровали лес? Слишком на поверхности…

В райотделе Игорь Васильевич рассказал обо всем начальнику уголовного розыска Финогенову.

— Берите дело в свои руки. Свяжитесь с Лужской прокуратурой. У них делом об убийстве следователь Каликов занимается. Но стерегите бухгалтера. Сбежать может. Сердцем чую. Попросите обэхээссэсовцев — пусть займутся лесхозом. Что–то тут нечисто. Бухгалтер и лесник — улавливаете? Сидели вместе. Я вам свою точку зрения не навязываю, но посмотрите, разберитесь. Я так думаю, что если человек мог одну подлость совершить, он и на другую способен. У подленького за душой не один грешок найдется.

…Дня через два после всех этих событий Корнилова остановил в коридоре управления Белянчиков…

— Все забываю тебя спросить, Игорь. Когда ты понял, что лесник не в сына стрелял? — Белянчиков немножко слукавил — они с Корниловым встречались постоянно, на дню по нескольку раз. И давно бы он мог спросить, да просто дулся за тот разговор. Белянчиков обиды долго помнил.

— На репетиции в театре.

— При чем здесь театр? — удивился Белянчиков.

— Да как тебе сказать, — задумчиво начал Корнилов. — В двух словах не расскажешь.

Они подошли к окну, Корнилов закурил.

— Пригласили меня консультировать одну пьесу. На нашу тему. Там в третьем действии молодой парень убивает свою знакомую. Бежит к другой подружке и в любви ей объясняется, пьют вместе вино как ни в чем не бывало. А на репетиции заминка произошла: не получается эта сцена у молодого актера, и все тут. «Дайте, — говорит, — мне еще время в образ вжиться».

Я сначала решил — не под силу актеру роль. А потом, когда подумал всерьез да всю пьесу вспомнил, другое понял. Это не актера вина. Он–то молодчина. Фальшь уловил. Интуитивно почувствовал, что его герой не мог совершить это преднамеренное убийство, да еще тут же с новой милашкой объясняться!

— Что значит «не мог»? — спросил Белянчиков.

— Ну конечно, в жизни все бывает: случай, пьянка, вспышка гнева. А чтобы преднамеренно — нет! Этот герой не мог, понимаешь? Логика характера не позволяет. Уж таким сотворил его автор. А потом ссамовольничал.

Белянчиков засмеялся:

— Ну ты чудишь, Игорь! Это уж дело автора, как повернуть…

— Ничего смешного не вижу. Я с тобой как с другом… — Корнилов сердито поглядел на Белянчикова. — Не могу я тебе объяснить, что уж там автор думал…

— Ну а к чему ты мне всю эту историю рассказал? Я ж тебя о другом спросил.

— С логикой у тебя слабовато, Юра. Логикой тебе подзаняться не мешало бы. Да, наверное, поздно. Чему Ваня не выучился, тому Ивана не обучишь… А если говорить серьезно, то слишком уж страшное это преступление — сыноубийство. Да особенно если совершено оно так расчетливо, обдуманно. Для этого ох какие основания иметь надо! А Зотов полжизни врозь с сыном прожил, даже не встречался.

— Ну и довод у тебя, — тихо сказал Белянчиков. — Не слишком профессиональный.

— Логичный довод, — сказал Корнилов. — Простой, человеческий. Да ведь еще и шапки у Мокригина и у Тельмана Алексеева одинаковые были. Мне это сразу в глаза бросилось. Вот так–то, товарищ капитан. А все–таки бесплодных истин не бывает!

1975

Загрузка...