Геннадий Ефимович Каган Пророк во фраке. Русская миссия Теодора Герцля

Gennadi E. Kagan

DER PROPHET IM FRACK

THEODOR HERZLS RUSSISCHE MISSION

Авторский перевод с немецкого

Издатели выражают признательность объединению “Культур/Контакт” (Вена) за содействие изданию этой книги.


© Gennadi Е. Kagan, 2003

© Геннадий Каган, перевод / ООО “Издательство “Лимбус Пресс”, 2005

© А. Веселов, оформление / ООО “Издательство “Лимбус Пресс”, 2005

© Оригинал-макет / ООО “Издательство “Лимбус Пресс”, 2005


Парадокс Герцля
Вместо предисловия

Миссия, вопреки отчаянному сопротивлению собственных соратников из рядов сионистского движения, приведшая Теодора Герцля в Санкт-Петербург летом 1903 года, закончилась неудачей. Его попытки облегчить отчаянное положение русского еврейства и побудить Николая II надавить на Турцию, с тем чтобы та передала евреям Палестину, оказались тщетными. Сейчас, сто два года спустя, имеет смысл поразмышлять над тем, к каким последствиям для мирового еврейства, да, не исключено, и для судеб всего мира, могло бы привести принятие русским самодержцем предложений вождя сионизма.

Если бы миссия Теодора Герцля увенчалась успехом и Николай II дал бы ему аудиенцию (как за пятьдесят семь лет до того, в марте 1846-го, Николай I принял баронета и члена Верховного суда Лондона Моисея Монтефиори, крупнейшего еврейского филантропа своего времени, превосходившего щедростью самих Ротшильдов) и русское правительство приняло бы его план, инициировав процесс легального исхода пятимиллионного российского еврейства в Палестину, какие бы это имело последствия для России и не только для нее? Возможно, процесс исхода затронул бы и западноевропейское еврейство — английское, французское и немецкое, — обретя финансовую поддержку как частных меценатов, так и правительств соответствующих держав, поскольку еврейский вопрос представлял собой определенную проблему и для них. Уже в 1904 году или, самое позднее, год-другой спустя, в Палестине могло на законных основаниях возникнуть независимое еврейское государство. Извечная мечта пребывающего в двухтысячелетнем рассеянии народа могла бы воплотиться уже в начале XX века. Неколебимая уверенность Герцля в том, что еврейский вопрос можно решить лишь путем создания собственного государства, как это изложено в его трактате “Еврейское государство” и в социально-утопическом романе “Древняя новая родина”, сразу же перестала бы казаться пустой фантазией.

Однако продолжим пусть и несколько рискованные занятия историей в сослагательном наклонении. Разве трудно допустить, что еврейское государство лет этак через десять после своего основания смогло бы предъявить миру существенные результаты, прежде всего в хозяйственной и финансовой сфере, где оно могло бы опереться на многовековые международные связи, но также в области политики, науки и культуры. Разумеется, следует исходить из того, что мудрое руководство государства сумело бы сохранить мир с ближайшими соседями, прежде всего, с арабским населением Палестины.

При подобном развитии событий, предположим мы далее, существенные метаморфозы претерпела бы европейская политика, хотя исход евреев и оказался бы для ряда стран весьма существенным кровопусканием. Но еврейский вопрос утратил бы всякую остроту — повсюду и, прежде всего, в России. Еврейский паразитизм, о котором без устали твердила и твердит юдофобская пресса, оказался бы тем самым раз навсегда перечеркнут. Евреи вышли бы из навязанной им роли мальчиков для битья, которых традиционно винят во всех бедах и несчастьях. На территории Палестины возникло бы мирное еврейское государство, с которым европейские державы (независимо от конкретных геополитических интересов каждой из них) поддерживали бы прежде всего торговые отношения. Рискнем заметить, что подобное развитие событий заметно смягчило бы трения и внешнеполитическое соперничество между европейскими державами — причем в такой степени, что постепенное смягчение нравов и атмосфера всеобщего доверия просто не позволили бы прогреметь роковому выстрелу в Сараево. А значит, не началась бы Первая мировая война! Германии не пришлось бы терпеть версальское унижение, а Россию не потрясла бы Октябрьская революция с ее общеизвестными и выходящими далеко за европейские рамки последствиями. В Германии тем самым оказался бы выбит главный козырь из рук у национал-социалистов, а в России в рамках поэтапной демократизации возникла бы конституционная монархия. Вслед за выпадением из исторического процесса первой мировой войны не разгорелась бы и вторая; мир не узнал бы ужасов холокоста и “большого террора”.

И теория Герцля, которую многие сто лет назад считали утопией или просто блажью, доказала свою жизненность — в отличие от многих идеологий, фатально скомпрометированных в ходе двадцатого столетия.

Если бы русский царь летом 1903 года принял и выслушал Герцля, если бы проявил мудрость и понимание в оценке его планов, многое из того, что мы сейчас излагаем в сослагательном наклонении, можно было бы написать в изъявительном. И наш мир был бы сейчас во многих отношениях лучше, чем теперешний, он стал бы тем чуть ли не идеальным миром, о котором мечтал Теодор Герцль. Но Николай II рассудил по-другому, Россия оказалась ввергнута в хаос, а с ней и весь мир. Да и кто когда прислушивается к пророческим прорицаниям?

* * *

Летний день. Самое начало августа 1903-го. По улицам Вены в сторону вокзала Франца-Иосифа катит фиакр. Завидев седока во фраке, в белых перчатках и в цилиндре, уличные зеваки окликают его: “Луегер! Луегер!”. Однако они ошибаются: в коляске сидит вовсе не бургомистр имперской столицы Луегер, а венский литератор и фельетонист Теодор Герцль, которого насмешливый Карл Краус прозвал (а остряки из кофеен подхватили и повторяют) “еврейским царем”. Произошло это после того, как семь лет назад, в 1896-м, Герцль выпустил трактат “Еврейское государство”, в котором предложил отвечающее, на его взгляд, духу времени решение пресловутого еврейского вопроса.

Герцль отправился в свое последнее длительное странствие — в Россию со столицей в Санкт-Петербурге, где ему и предстояли судьбоносные встречи, — а за столиками кофеен по всему Старому Городу — от Грабена до Херренгассе — люди ухмылялись, передавая из рук в руки и разглядывая карикатуру на него и читая эпиграмму, сочиненную неким Юлиусом Бауэром:

Он видит цель, она манит

во сне и наяву:

“В семитском царстве я, семит,

отменно заживу!”

Сарказм и сатира были в тогдашней Вене, пожалуй, еще самыми безобидными проявлениями антисемитизма. Столица империи была в этом отношении не просто точным слепком с того, как обстояли дела во всей Какании[1]; здесь, в Вене, чисто по-австрийски парадоксально совмещались и фокусировались абсолютно несочетаемые понятия: благодушие, даже веселье, — и постоянный страх перед смертью, терпимость — и ксенофобия. С кислой миной терпели австрийцы чехов, словаков, боснийцев и других недобровольных подданных габсбургской монархии, понемногу и нехотя растворяя их в плавильном котле столицы. Что же касается двухсоттысячного венского еврейства, значительная часть которого — шестьдесят тысяч человек — ютилась на так называемом Мацовом острове между Дунайским каналом и Вурстльпратером, то городские массы относились к нему с неприязнью, сплошь и рядом перерастающей в острую ненависть. И все же в Вене, как и во всех европейских столицах, имелась прослойка образованных и богатых евреев, и ее здесь, самое меньшее, уважали. Одни евреи были не чета другим евреям — так это понималось в самой прослойке и уж тем более в среде записных венских патриотов, которые пусть и воротили нос, отвечая на приветствие какого-нибудь правоверного иудея, но с благодарностью подписывали ему вексель на сумму, необходимую, например, для покупки собственного экипажа, с тем чтобы раскатывать по Рингштрассе или по аллеям Пратера.


Именно из Вены и шагнул некогда в большой мир уже четверть века обитающий здесь будапештский еврей Теодор Герцль. Для этого ему, правда, понадобилось сначала закончить юридический факультет Венского университета, а затем поработать делопроизводителем в зальцбургском окружном суде. Шагнул в большой мир, представлявшийся ему прежде всего своего рода подмостками, которые он постепенно заполнял персонажами идущих с переменным успехом театральных пьес собственного сочинения и колонками фельетонов в широко читаемой и уважаемой в Вене “Новой свободной прессе”. После того, как Герцль доказал свое журналистское мастерство путевыми очерками, опубликованными в ряде других периодических изданий, “Новая свободная пресса” на несколько лет послала его собственным корреспондентом во Францию.

Как знать, может быть, именно впечатления от захлестнувшей весь Париж антисемитской истерии заставили Герцля, выросшего в среде крупнобуржуазного и просвещенного будапештского еврейства, обратиться к пресловутому еврейскому вопросу, задуматься о путях его разрешения и в конце концов превратить это в дело всей своей жизни? Конечно же, не только они, потому что еще студентом в Вене он наверняка должен был столкнуться с проявлениями антисемитизма, прежде всего в так называемых студенческих союзах, в которых к евреям относились с откровенной враждебностью. Да и жидом его, случалось, обзывали — как однажды в Майнце, в Германии, когда он заглянул в тамошний ресторанчик. Несомненно, однако же, парижские впечатления, наряду с уже накопленным горьким опытом, сыграли существенную роль и послужили своего рода детонатором, положив начало всему, что последовало за ними. И уже никому и ничему было не столкнуть Герцля с раз и навсегда избранной стези. Начав с первых набросков к трактату “Еврейское государство”, он впоследствии созвал Первый всемирный сионистский конгресс в Базеле, вслед за которым только при жизни учредителя один за другим прошли еще пять, и предпринял квазидипломатические усилия на всем пространстве от Великобритании до России, выступая от имени набирающего силу сионистского движения европейских евреев и требуя предоставить им территорию, которая могла бы стать для них новой родиной, — поначалу будучи готов обрести ее хоть за далекими морями, но в конце концов — в соответствии с никогда не затихавшими двухтысячелетними чаяниями еврейства — возжаждав возвращения на историческую родину, на священную землю предков, в Палестину. С течением времени оказались отброшены ранние сентиментальные или утопические идеи — вроде, например, такой, чтобы побудить венских евреев к массовому крещению в соборе Св. Стефана, с тем чтобы решить еврейский вопрос хотя бы на уровне одной отдельно взятой страны.


Что это, однако, означает: квазидипломатические усилия? Большой словарь Мейера как раз того же 1903 года издания сообщает, что слово “дипломат” изначально означало “человек, изготовляющий дипломы”, а впоследствии приобрело значение “человек, представляющий в международных отношениях интересы той или иной страны...” Однако, сказано далее в словаре, выражения “дипломат” и “дипломатический” нередко употребляются в переносном смысле, чтобы охарактеризовать действия, похожие на поведение дипломатов в строгом смысле слова.

В 1903 году было еще долго ждать возникновения государства, интересы которого на международной арене мог бы представлять Герцль. Имелся лишь проживающий в двухтысячелетнем рассеянии по континентам народ, большая часть которого — свыше пяти миллионов человек — обитала в России. Придать этому народу собственный голос, пробудить его национальное самосознание и в первую очередь идентичность, снабдить слабое, разрозненное и сплошь и рядом окрашенное чисто религиозно сионистское движение новым — политическим — звучанием, — было воистину титанической задачей, которую и поставил перед собой и перед еврейством Герцль — сперва изданием в 1897 году своего трактата, а затем — созывом с периодичностью раз в два года всемирных сионистских конгрессов. Однако создания еврейского государства, обладающего собственной территорией, собственным общественно-правовым статусом и на долгосрочной основе снабженного международными гарантиями, как это оказалось сформулировано в Базельской программе, одними только конгрессами было не добиться. Пришлось создать централизованную организацию под единым руководством и с еврейским национальным фондом в качестве финансовой базы. Атакой поворот событий предполагал предварительные переговоры самого жесткого и изнурительного свойства с властями великих европейских держав и, не в последнюю очередь, Турции, султан которой Абдул-Хамид II владычил, наряду с прочим, и над Палестиной, в 1840 году переданной Османской империи при непосредственном содействии Англии и Франции в ходе именно дипломатических переговоров. Кому же как не Теодору Герцлю — выразителю интересов и общепризнанному лидеру сионистского движения — на роду было написано взять на себя эту миссию? Миссию, вдвойне трудную и противоречивую, потому что уговорить предстояло не только власти великих держав, не только Турцию, но и самих европейских евреев, немалая часть которых твердо решила ничего не предпринимать до обещанного в Библии прихода мессии, тогда как другая часть — и тоже значительная — питала тщетную иллюзию полностью ассимилироваться в стране (или странах) своего тогдашнего пребывания.


“Господин доктор, а что вы, вообще говоря, имеете против сионизма?”

“По большому счету — ничего. Но пара-тройка возражений имеется. Во-первых, почему вы остановились именно на Палестине? На севере там болотная топь, на юге — пустыня. Неужели нельзя было подыскать страну поприветливее? Во-вторых, почему вам хочется во что бы то ни стало разговаривать там на мертвом языке, на иврите? И, в-третьих, почему вы избрали не кого-нибудь, а евреев? Есть народы куда более симпатичные”.

Так звучал один из самых популярных еврейских анекдотов той поры. А еще семьдесят лет спустя немецкий писатель Арно Шмидт опубликовал многотомную эпопею “Греза Цеттеля”, в которой повествуется еще об одном еврейском замысле, чуть было не осуществленном в заокеанской Америке в те далекие времена, когда еще не было изобретено само понятие “сионизм”:

“...Некий еврей по имени М. М. Ной (ну конечно же — Ной, как в Библии!) в 1822 году обратился к городской администрации Нью-Йорка с просьбой подарить ему большой остров в окрестностях Ниагарского водопада, с тем чтобы он смог организовать там колонию для европейских евреев. Так оно и произошло, правда, остров Ною со товарищи не подарили, а продали. Здесь Ной основал еврейский город, провозгласил американский Израиль, объявил себя Верховным Судией, облачился в одежды первосвященника и обратился с воззванием к рассеянным по всему свету евреям, приглашая их переселиться на остров, которому предстояло стать новой Святой Землею. Парижского раввина и еще несколько представителей международного раввината он назначил сборщиками налогов. Ну и что же из этого вышло? Ной не дождался ни налоговых поступлений, ни евреев. И поневоле вернулся к своему всегдашнему занятию — к журналистике”.

Тоже анекдот? Еврейский или антисемитский? Как бы то ни было, даже если отвлечься от того, что легендарный Ной подобно вполне историческому Герцлю был профессиональным журналистом и к тому же отчаянным мечтателем, факт остается фактом: задолго до возникновения понятия “сионизм”, впервые введенного в 1890 году уроженцем Вены Натаном Бирнбаумом, предпринимались многочисленные попытки введения еврейского самоуправления в тех или иных местах. В том числе, и откровенно курьезные.


Еще не опубликовав трактат “Еврейское государство” и задолго перед тем, как ему удалось созвать первый конгресс сионистов в Базеле, Герцль предпринимал попытки заинтересовать влиятельных европейских евреев (и в первую очередь, разумеется, знаменитости) своими идеями. Квазидипломатическими усилиями эти попытки, впрочем, еще не были. Обращался Герцль еще не к государям и президентам, а к парижским банкирам и промышленным магнатам барону Морицу фон Хиршу и барону Эдмону де Ротшильду. Последний был представителем разветвленной и могущественной финансовой династии. Обоим этим филантропам, скупавшим участки в Аргентине и в Палестине и раздававшим тамошние земли еврейским колонистам, Герцль, пустив в ход все свое красноречие, внушал: всемирное еврейство нуждается не в благотворительности, плодящей попрошаек и пессимистов, а в едином политическом руководстве, которое помогло бы ему осознать национальную идентичность и взять собственную судьбу в свои руки.

Его принимали и слушали, с трудом скрывая пренебрежительную усмешку. Уж этот Герцль! Мечтатель, фантазер, утопист... И как неслыханная наглость было воспринято его заключительное высказывание: “Я обращусь к германскому императору, и он меня поймет, потому что его воспитывали и готовили именно так, чтобы он умел оценивать по справедливости великие замыслы!” Что ж, любезнейший, отвечали Герцлю, попытка не пытка.

И Герцль предпринял попытку. И не одну. На протяжении нескольких лет вслед за этим он, строго говоря, дилетант, поневоле осваивал дипломатическое искусство; learning by doing, как выражаются прагматики англичане. Он ездил и в Париж, и в Лондон, и в Константинополь, и в Иерусалим, во имя сионизма и в интересах еврейского государства, которому еще только предстояло возникнуть, он вел переговоры с английскими министрами и турецкими пашами. И в конце концов его и впрямь удостоил аудиенции германский император Вильгельм II, правда, не в Берлине, а в императорском шатре, разбитом у ворот Иерусалима. Ведь и германский кайзер был заядлым путешественником. Правильно оценивая перспективы немецкого влияния на Турцию — “босфорского больного”, как ее тогда называли, — и заинтересованность Германии в расширении рынка сбыта немецких товаров на Востоке, Герцль надеялся заручиться долгосрочной поддержкой своих палестинских планов со стороны Вильгельма. О том, как сильно он тогда уповал на кайзера и — еще с времен будапештской юности — восхищался немецкой культурой, а значит, и Германией как таковой, свидетельствует Одна из его дневниковых записей соответствующего периода: “Если евреи окажутся под германским протекторатом, то влияние этой огромной, могущественной, великолепно управляемой и строго организованной страны на еврейский национальный характер окажется в высшей степени оздоровляющим”. Заблуждение! И еще поразительнее поэтически возвышенное описание личности Вильгельма II в образе просвещенного монарха в заметках Герцля, написанных по итогам аудиенции: “Император произвел на меня сильное и глубокое впечатление. Позже я попытался облечь это впечатление в форму поэтической метафоры и сумел найти лишь такую: мне показалось, будто я попал в волшебный лес и повстречался там со сказочным единорогом. Внезапно он предстал передо мной во всем своем великолепии с грозным для любого недруга рогом. Но еще большее впечатление произвел на меня тот факт, что этот легендарный зверь оказался полон жизни. Его образ я представлял себе и заранее —тем поразительнее оказалась встреча с ним во плоти. И мое изумление только усилилось, когда единорог вдруг заговорил человеческим голосом, и это был голос друга, и произнес он следующее: “Да, я и есть тот самый единорог!” Увы, на самом деле приятие “единорогом” еврейского просителя и понимание им самой просьбы было, мягко говоря, ограниченным.

Да и лорды-либералы из английского правительства, не говоря уж о турецких пашах, внимательно выслушав Герцля, отвечали ему туманно, сдержанно и с оглядкой, хоть и позволяли себе время от времени проявить определенную заинтересованность. И даже данные обещания каждый раз рано или поздно лопались подобно мыльным пузырям. Во-первых, Герцлю при всем проявленном им дипломатическом искусстве так и не удалось сыграть на разноречивых, а сплошь и рядом и взаимопротиворечащих восточных интересах великих европейских держав; во-вторых, он не сумел заручиться мало-мальски серьезной поддержкой хотя бы одной из них. Никто не указывал ему на порог, его самым внимательным образом выслушивали, но всякий раз как бы не принимая всерьез, ища не взаимопонимания, но отговорок, и пребывая в убеждении, что уж в собственной-то стране пресловутый еврейский вопрос прекрасно поддается тому или иному решению и без его помощи. Правда, кое-где — и прежде всего в Англии — Герцлю вроде бы можно было рассчитывать на влиятельные еврейские круги, но их представители — точь-в-точь как некогда парижские бароны Хирш и Ротшильд — выступали за эмансипацию еврейства с последующей ассимиляцией и считали проповедника идей сионизма бесплодным мечтателем и политическим фантазером. Так что Герцлю порой случалось прибыть на сионистский конгресс с пустыми руками — а тут его поджидали идеологические противники из собственных рядов, ратующие за “чистый” сионизм и рассматривающие грядущую еврейскую Палестину прежде всего как духовный и культурный центр мирового еврейства, равно как и священное место, где следует ожидать явления мессии. Что же касается альтернативных территорий для построения еврейского государства — таких как Кипр, Синайский полуостров или восточно-африканская Уганда, — о которых в разговорах с Герцлем и в последующей томительно-неторопливой переписке с ним порой упоминали англичане, то “чистые” сионисты об этом и слышать не хотели.


Так что же, Герцль потерпел полное и безоговорочное поражение? Сбылось то, что с самого начала предрекали его противники как в самом сионистском движении, так и вне его? В дневнике Герцля за май 1903-го есть запись, посвященная краху обсуждавшегося ранее с англичанами Синайского проекта: “Синайское дело я считал уже в такой степени свершившимся, что даже отказался от приобретения участка на кладбище в Дёблинге, рядом с могилой отца. А сейчас я разочаровался настолько, что, отправившись в тамошний муниципалитет, приобрел для себя могилу № 28”.

Неужели он столь свято верил в успех своих переговоров с английским правительством, что надеялся перенести прах родных на новую родину и, может быть, найти последнее упокоение самому там, где, по его представлениям, должно было возникнуть свободное и независимое еврейское государство? Как знать... Так или иначе, эта надежда во всей ее эвентуальной серьезности была до поры до времени развеяна, как, впрочем, и остальные его чаяния, связанные с великими европейскими державами, посредничество которых представлялось необходимым для того, чтобы связать разрозненные нити оседлого еврейства, — взять хоть тех же Ротшильдов с банкирскими домами в Вене, Лондоне и Париже.

У стороннего наблюдателя могло сложиться впечатление, будто дипломатическая миссия Герцля оказалась тем самым исчерпана. Однако на самом деле всё только начиналось! Потому что на европейской обочине находилось государство, славное не только необъятностью, — и взгляд Герцля был прикован к нему крепче, чем когда-либо прежде. Царская Россия со своим многомиллионным еврейством, кое-как выживающим в условиях угнетения и слепой ненависти и в массовом порядке — на пути в Америку — выплескивающимся в Западную Европу.

И если еврейский вопрос для кого-нибудь был не просто актуальным, но буквально кричащим и кровоточащим, то такими людьми, несомненно, слыли российский самодержец и его министры. И кому, как не им, надлежало проявить жгучий интерес к окончательному решению еврейского вопроса?

Эхо крупнейшего на тот момент кишиневского погрома прокатилось весной 1903 года по всей Европе.


6 апреля 1903 года, в пасхальное воскресенье, знаменующее для православных окончание Великого Поста и совпавшее в том году с окончанием еврейского религиозного праздника Песах, толпы пьяных молодчиков собрались на ярмарочной площади в Кишиневе, главном городе Бессарабской губернии, и отправились оттуда громить еврейские дома и лавки. Пьяные погромщики, будучи твердо убеждены в том, что их действия угодны царю, бесчинствовали в городе двое суток не щадя ни имущества, ни людей. Мебель из еврейских квартир вышвыривали из окон на улицу, на которой, казалось, шел снег — столько пуха и перьев из подушек и одеял реяло в воздухе. Из окон выкидывали, согласно позднейшим сообщениям, и грудных детей. Женщин насиловали, мужчинам отрубали головы. За два пасхальных дня разбушевавшаяся чернь убила сорок три еврея (мужчин, женщин и детей), разграбила и частично сожгла семьсот жилых домов и шестьсот лавок, что же касается числа пострадавших с телесными повреждениями особой и средней тяжести, то оно составило четыреста девяносто пять человек. Меж тем губернатор и городское чиновничество, ни во что не вмешиваясь, праздновали Пасху. А когда полиция и армия предприняли некоторые усилия по наведению порядка и арестовали несколько десятков наиболее неугомонных погромщиков, произошло это со столь издевательским запозданием, что “спасенные” приветсвовали “спасителей” плачем и стенаниями, потому что на еврейским улочках уже не жили, а только оплакивали разорение и смерть.

О предстоящем погроме в Кишиневе загодя перешептывались несколько недель, и многие православные в порядке профилактики метили стены собственных домов крестами. В местной юдофобской прессе мусолили тему ритуального убийства русского мальчика, якобы совершенного евреями; из рук в руки передавали антисемитское воззвание, имя автора которого так навсегда и осталось тайной: “...Поэтому, братья, во имя Спасителя нашего, пролившего за нас Свою драгоценную кровь, и во имя православного государя нашего, батюшки-царя, пекущегося о возлюбленных чадах своих, возгласим в день святого праздника: “Бей жидов!” и бесстрашно и весело примемся за дело, уничтожая этих уродов, этих кровопийц, вновь и вновь алчущих русской крови! Вспомним об одесском погроме — там армия пришла на помощь народу. Так оно будет и у нас, потому что наше воинство православное и жидов в нем нет. Присоединяйтесь к нам — и общими силами обрушимся на грязных жидов...”

Никто в России не воспринял всерьез эти угрозы — или не захотел воспринять, — ни в кишиневских кабинетах, ни в санкт-петербургских. Хотя в столице наверняка знали о взрывоопасной ситуации, сложившейся в главном городе Бессарабии, не зря же ела свой хлеб прекрасно организованная и надзирающая за всей страной полиция, в особенности — тайная.


Герцль был убежден в том, что, с оглядкой на такое положение дел в России, здесь ему может удасться то, в чем ему до сих пор отказывали власти западноевропейских держав. Лишь бы повезло в том, чтобы убедить Николая II в непреложном факте: интересы сионистов и русского правительства фундаментально совпадают как минимум в одном пункте. Потому что организованная и отрегулированная российским государством массовая эмиграция евреев помогла бы нормализовать русско-еврейские взаимоотношения, драматически осложнившиеся еще встарь. А для достижения этой цели России следовало всего-навсего посильнее надавить на Турцию, с тем чтобы она изъявила готовность открыть малозаселенную территорию Палестины для массового (а не ограниченного частными инициативами меценатов вроде семейства Ротшильдов, как до сих пор) въезда еврейских иммигрантов.

А осознавал ли Герцль, что там, в Палестине, пусть и на малозаселенной территории, уже живут арабы, для которых основание еврейских поселений, а в конечном итоге — и еврейского государства, будет означать насильственное вытеснение с собственных земель?

В 1902 году Герцль выпустил программный роман “Древняя новая родина”, в котором облек в беллетристическую форму свое видение грядущего еврейского государства. В романе вопрос об арабах хотя и затронут, но решение предложено утопическое, чуть ли не сказочное, в духе Гаруна аль-Рашида и “Тысячи и одной ночи”. На страницах романа один из персонажей — представитель проникнутого духом терпимости космополитического еврейства — спрашивает у некоего араба: “А разве въезд евреев не разорил и не уничтожил арабское население Палестины? Разве арабам не пришлось спасаться бегством?” И слышит в ответ: “Разве вы назовете разбойником того, кто ничего не отнимает у вас, а, напротив, только дает. Евреи обогатили нас, так почему бы нам их не любить?”

Как уже указано, роман был утопическим, и действие его разворачивалось в относительно далеком будущем — в 1923 году. И представлял собой попытку облечь мечты и видения Герцля в литературную форму. Разумеется, сочиняя роман и обращаясь к своим приверженцам со словами: “Стоит вам захотеть — и эта сказка станет явью!”, — он не знал и даже не догадывался о том, в сколь жестокое противоречие с палестинской реальностью войдут прекраснодушные постулаты.

А пока суд да дело, он решил целиком и полностью положиться на российское правительство, на могущество царизма, представлявшегося ему единственным игроком на мировой политической арене, способным в обозримом будущем добиться от турецкого султана ощутимых результатов. При этом он не в последнюю очередь уповал на жалкое состояние турецких финансов. Казна Оттоманской империи безнадежно опустела еще в середине девятнадцатого столетия в ходе Крымской войны, Турция оказалась вынуждена брать все новые и новые займы у Запада. При поддержке русского царя, надеялся Герцль, ему удастся вынудить султана пойти на послабления въездного режима в Палестину в обмен на существенные финансовые уступки. При этом Герцль рассчитывал на Еврейский национальный фонд, на пока небольшой, но стремительно растущий Еврейский колониальный банк в Лондоне, на поддержку венских, парижских и лондонских Ротшильдов и прежде всего на чрезвычайно богатое и влиятельное английское еврейство как таковое, пусть оно до поры до времени и воспринимало исповедуемый и проповедуемый Герцлем политический сионизм с крайним скепсисом, а то и с откровенной враждебностью. Однако стоит русскому самодержцу высказаться недвусмысленно и, может быть, скрепить свои слова печатью с двуглавым орлом, думал Герцль, и все это недоверие как ветром сдует. А значит, появится возможность рано или поздно откупить у отягощенной французскими и английскими долгами Турции Палестину.

Еще в мае 1899 года Герцль ездил в Гаагу, где проводилась конференция по миру и разоружению, поводом для созыва которой стал вдохновляющий манифест русского царя. В гаагских парках цвели деревья. Природа праздновала начало нового жизненного цикла. Однако в конференц-залах делегаты шипели друг на друга и чуть ли не дрались, как будто там собрались не европейские дипломаты, а члены какой-нибудь еврейской мишпохи.

Герцль надеялся на то, что в Гааге ему удастся вступить в контакт с полномочным представителем Российской империи. Однако и руководитель российской делегации, и полномочные представители других европейских правительств соизволили вежливо выслушать его, но никак не более. Какова бы ни была точка зрения того или иного дипломата на пресловутый еврейский вопрос, обязывающих высказываний не позволил себе никто. И все же (и как раз это служило для Герцля доказательством того, что его поездка в Гаагу оказалась успешной) ему удалось напомнить о себе и о своих планах государственным деятелям Европы; и к нему как к эмиссару еврейства и лидеру политического сионизма отнеслись если не с пониманием, то с уважением. Правда, его нижайшая просьба об аудиенции у Николая II, переданная через руководителя российской делегации, была всего-навсего принята к сведению, причем дипломат полупрезрительно пожал плечами. Ни ответа, ни обещания, не говоря уж о гарантиях, Герцлю не дали. Поэтому в ноябре того же года он обратился уже к самому Николаю II с меморандумом, в котором обрисовал цели сионистского движения и нижайше попросил об аудиенции, с тем чтобы получить возможность изложить государю собственное видение решения еврейского вопроса при личной встрече. Меморандум был проникнут верой в значение собственной миссии и в непреложность исторического прогресса и заканчивался он нижеследующей вдохновенной тирадой:

“Мы живем на заре нового века. Чудеса научного и технического прогресса готовят почву для улучшения природы самого человека. Мы уже видим, сколь озабочены могущественные правители мира исправлением общего политического климата и устранением злокачественных международных проблем. Национальный вопрос стоит по-прежнему остро, но относятся к нему с куда большим пониманием и великодушием, чем в любую из прежних исторических эпох. Поэтому просыпается надежда и на то, что в наше время удастся решить вековечный еврейский вопрос. 14 это решение приведет к укреплению верноподданнических чувств и, соответственно, к ослаблению бунтарских настроений. 14 затерянный на Востоке клочок земли обретет новую жизнь и воистину расцветет, если многострадальному народу наконец предоставят там место для спокойного и оседлого развития собственных способностей. И, возможно, этот замысел заслуживает того, чтобы его поддержали самые величественные и благородные из числа живущих на свете. Потому что его воплощение в жизнь станет триумфом подлинного человеколюбия и всего человечества”.

Однако за исключением чисто формального сообщения о том, что меморандум принят к августейшему сведению (доказательства чего, впрочем, так и не были представлены), Петербург безмолвствовал.


Здесь самое время привести краткий исторический очерк положения дел с евреями в царской России.

История российского еврейства восходит к первой половине восемнадцатого столетия. Вытесненные из Испании и Португалии, евреи все в больших количествах появлялись то здесь, то там во всей Европе и добирались до владений российского императора. Поначалу они появились в черноморских областях России, где занялись в основном оптовой и розничной торговлей, хотя пробовали свои силы также в виноградарстве и виноделии. Менее чем через сто лет повесть о тамошних нищете, несчастьях и всевозможных притеснениях оказалась уже очень длинной. Отличающиеся от коренного населения нравами и обычаями, исповедующие другую религию и постоянно шельмуемые православным духовенством как убийцы Христа и носители на челе каиновой печати, евреи воспринимались самим царем, его окружением, чиновничеством, да и просто высшими слоями общества как чужеродное тело в организме. Так же, впрочем, в царской России относились и к другим этническим меньшинствам, но еврейская доля была самой тяжелой. А еще за два столетия до того, как еврейский приток в Россию стал массовым, царь Иван IV, по справедливости названный Грозным, так охарактеризовал ситуацию с евреями в письме польскому королю:

“В своем письме ты выражаешь желание, чтобы мы разрешили твоим жидам жить на нашей земле и беспрепятственно разъезжать по ней. Мы ведь уже многажды касались данного дела. И сообщали тебе об опасной деятельности жидов, отвращающих православных от Господа нашего, ввозящих к нам яды и отравы и творящих множество других несчастий нашим подданным. Тебе, брат наш, следовало бы постыдиться, прежде чем обращаться к нам с таким пожеланием, потому что ты знаешь об их мерзости не понаслышке. Да и в других государствах от них сплошные напасти; поэтому-то их и казнят, поэтому-то отовсюду и гонят. Мы не можем допустить жидов в нашу страну, потому что нам не нужны новые беды. Мы хотим, чтобы Господь Бог позволил нашим подданным на нашей земле жить в мире и спокойствии и не будучи никем и ничем искушаемы. Так что, брат наш, впредь не ратуй за жидов в своих грамотах”.

А в год царствования Екатерины II, когда евреи уже давным-давно проникли на территорию европейской части России, величайший поэт XVIII века Гаврила Державин высказался в письменной форме следующим образом: “Отдавая должное как древним, так и современным воззрениям на жидов, позволю себе изъяснить и собственное мнение: синагоги — это ничто иное как цитадели суеверья и обращенной в сторону всех христиан ненависти. Еврейские кагалы представляют собой государство в государстве, категорически не терпящее разумного общественного устройства. Залоги, ссуды, ростовщичество, торговля и все прочие виды еврейского предпринимательства по сути дела являются хитроумными и коварными уловками, преследующими единственную цель, — под предлогом заботы о хлебе насущном и желания якобы помочь тому или иному человеку в расчете на неизбежную благодарность завладеть всем его имуществом и состоянием”.

С оглядкой на эту более чем вековую враждебность по отношению к еврейству, едва ли не проявлением висельного юмора со стороны Истории выглядит тот факт, что именно благодаря захватнической политике царей на западном и юго-западном направлении к концу XVIII века (после окончательного раздела Польши и включения ее значительной части, наряду и наравне с Литвой, Западной Украиной и всей Белоруссией, в состав Российской империи) еврейское население России скачкообразно возросло. Сотни тысяч польских евреев внезапно оказались подданными Российской короны.

Если до тех пор еврейский вопрос представлял собой с точки зрения российских властей проблему, более или менее окрашенную в этнические цвета, и не в последнюю очередь — в конфессиональные, и подлежал решению в рамках внутренней политики многонационального государства, то отныне во всевозрастающем объеме обозначились и другие аспекты. Например, русское купечество столкнулось с острой конкуренцией еврейского и, конечно же, ополчилось на него. Российское общество, да и государственное устройство оказались перед становящимся все неизбежнее выбором. Екатерина II, до поры до времени не возражавшая против дальнейшей ассимиляции русского еврейства, предприняла судьбоносную попытку кардинально решить еврейский вопрос с его лавинообразно нарастающими побочными проблемами и последствиями. Екатерина издала декрет, которым для евреев вводилась так называемая черта оседлости. Вследствие чего на аннексированных польских территориях, на западе и юго-западе самой России возникло своего рода гетто, правда, гигантское. Область эта уходила в глубину России в восточном и северо-восточном направлении на пятьсот километров и простиралась от Черного моря практически до Балтийского. Для евреев здесь было введено строжайшее особое законодательство, согласно которому была существенно ограничена свобода передвижения, в результате чего покидать зону получили право лишь немногие избранные представители еврейства — богатые купцы, представители академических профессий и особо искусные мастеровые. При этом расчет строился на их неизбежной ассимиляции в православной среде автохтонов.

Забегая вперед, следует отметить, что черта оседлости со все ужесточающимся особым законодательством просуществовала (если отвлечься от немногих и кратковременных периодов послаблений) до Первой мировой войны, не была отменена и с ее началом, и оказалась полностью уничтожена лишь в 1917 году.

Но, несмотря на эти ограничения, на собственно российской земле было немало городов и областей, где еврейское и православное население жило пусть и не слишком дружно, но бок о бок. Правда, в первые два десятилетия XIX века (а в отдельных случаях — и позже) предпринимались определенные попытки насильственно переселить и этих евреев в черту оседлости, но делалось это — при всей демонстрируемой властями решимости — нехотя, делалось по российским обычаям спустя рукава и в конечном счете не приносило ощутимых результатов. А начавшаяся во второй половине столетия демократизация российского общества, толчок которой дали буржуазные реформы 60—70-х (отмена крепостного права, введение местного самоуправления — так называемого земства, судебная реформа), принесла определенное облегчение и евреям. И, как бывало и раньше, во властных кругах набрала силу тенденция поощрять стремление к полной ассимиляции, присущее прежде всего образованному и зажиточному еврейству. Так, например, мы находим критическую оценку проводившейся до тех пор российской политики по отношению к евреям и нацеленного исключительно против них “особого уложения” в рекомендациях, разработанных Высшей комиссией по пересмотру законов, применяемых к лицам иудейского вероисповедания, члены которой были в 1883 году персонально назначены самим Александром III. В рекомендациях Комиссии, возглавленной тогдашним министром юстиции графом Паленом, наряду с прочим, значилось: “Следует ли удивляться тому, что евреи, ограниченные в правах Особым уложением и тем самым униженные, представляют собой совершенно отдельную категорию подданных Короны, не демонстрируют надлежащего почитания существующего порядка, уклоняются от выполнения долга перед Отечеством и не могут целиком и полностью влиться в русскую жизнь? Число особых законов, непосредственно относящихся к евреям, доходит до шестисот пятидесяти, и содержащиеся в них сдержки и ограничения делают жизнь подавляющего большинства евреев воистину мучительной... Необходимо осознать, что евреи имеют полное право жаловаться на условия, в которых они вынуждены пребывать. А ведь они не иностранцы; уже свыше ста лет они являются подданными российской короны... Главная задача законодателя состоит во включении, насколько это возможно, населения иудейского вероисповедания в русскую национальную жизнь. На смену системе сдержек и ограничений, на смену особому уложению должна прийти система законов, гарантирующих освобождение и равенство в рамках общего прогресса. К решению еврейского вопроса надо подойти с величайшей мудростью”.

Но мнение Палена и выводы его комиссии так и остались гласом вопиющего в пустыне. Ни рекомендации комиссии Палена, ни многие другие попытки того же рода не смогли ничего изменить. Действие особого уложения, дискриминация, да и откровенное беззаконие — вот с чем пришлось и впредь сталкиваться большинству российских евреев. На взгляд неграмотных народных масс и даже значительной части образованной публики, еврей как был, так и остался жидом — презираемым и осмеиваемым инородцем; жуликом, бездельником, трутнем; закоренелым врагом единственно истинной веры. И хотя формированию этого негативного образа отчасти и вынужденно способствовали сами евреи, нравы и обычаи которых резко отличались от жизни коренного населения страны, особенно пагубную роль сыграли антисемитские памфлеты и фельетоны, широко публиковавшиеся в националистической прессе.

Резкий конец сравнительно либеральной российской политике по отношению к собственному еврейству был положен уже в 1881 году, когда в Санкт-Петербурге при взрыве бомбы был убит террористами Александр II — царь-реформатор, нововведения которого хотя бы отчасти обернулись благом и для российских евреев. Националистическая пресса, да и реакционно-консервативные круги в целом, тут же распустили слух, согласно которому царь-реформатор пал жертвой зловещего союза между евреями и анархистами. И этот слух породил волну слепой ненависти к евреям, прокатившуюся по всей России и затронувшую прежде всего городские низы и представителей мелкой буржуазии. Экономическая депрессия, массовое обнищание, даже голод, — всё это в 1881—1884 годах привело к массовым выступлениям против евреев по всей царской России. Резко возросло число погромов. В это лихолетье и непосредственно вслед за ним евреи начали в массовом порядке покидать Россию, устремляясь в Западную Европу, а то и в Америку. Так, например, в “урожайном” на погромы 1903 году Россию покинули, прихватив с собой главным образом скудные пожитки, сорок восемь тысяч евреев. Бежали они куда глаза глядят, пребывая, однако же, в уверенности, что нигде им не будет житься хуже и горше, чем в России. Тут уж и российское правительство почувствовало себя обязанным как-то отреагировать на происходящее, но проделало оно это в своей всегдашней манере. Оно ужесточило и без того проникнутое духом ненависти к евреям особое уложение и дополнило его так называемыми “временными директивами”, ограничивающими свободу передвижения для евреев сильнее, чем когда бы то ни было ранее; оно ввело положения, сводящие и без того жалкие гражданские права, которыми были наделены в России евреи, к откровенно издевательскому минимуму. Особо отвратительным проявлением антисемитской истерии, охватившей в ту пору общество, были процессы по так называемым “ритуальным убийствам” — процессы, в ходе которых евреев обвиняли в том, будто они умерщвляют христианских младенцев, с тем чтобы использовать их кровь для приготовления праздничной (на Песах) мацы. Эти россказни и легенды черни, гулявшие из уст в уста уже не одно десятилетие, стали теперь предметом юридического исследования в суде!

На западе и юго-западе Российской империи, от Вильны и аннексированной Варшавы до самой Одессы, по градам и весям проходили целые полчища, грабящие и поджигающие дома и в ходе кровавой оргии лишающие жизни каждого, кто имел несчастье обладать кривым и длинным носом или носить кафтан. А что касается вмешательства царской бюрократии и полиции, оно повсюду оказывалось притворным или, самое меньшее, запоздалым.

Может показаться чуть ли не чудом, что, несмотря на погромы, питаемые кровавыми наветами, и строжайшую государственную дискриминацию, по сути дела создавшую в черте оседлости еще одну, внутреннюю, зону запретов и ограничений и лишившую евреев, наряду с прочим, права на свободный выбор профессии и на получение образования, несмотря на фактическую политику выдавливания из России, в обеих столицах, в губернских и уездных городах гигантской страны по-прежнему проживали миллионы евреев, часть которых все еще стремилась ассимилироваться в среде коренного населения, тогда как другая часть — и существенно большая — безропотно терпела лишения, тешась надеждой на то, что маятник может когда-нибудь качнуться и в другую сторону, что где-нибудь появится наконец долгожданный мессия, избавит их от страданий и поведет за собою на землю обетованную, в священную страну Сион.

И все же (или, может быть, как раз поэтому) в среде российских евреев зародилось движение, в лидеры которого выбились предтечи сионизма — Перец Смоленский, Моше Лейб Лилиенблюм, Ахад Хаам и некоторые другие, — и люди внимали им с определенной заинтересованностью. Они не забывали о традиционных требованиях российских евреев — таких как достижение равноправия и полноценное участие в культурной и хозяйственной жизни (пусть и подходили к ним со своих, зачастую весьма противоречивых, позиций), — но этим не ограничивались, начав работу по просвещению еврейства, по формированию и осознанию национальной идентичности, выводя последнюю из общееврейской изоляции, отчасти вынужденной, отчасти избранной добровольно, с оглядкой на религиозные традиции.

По преимуществу среди молодежи начали формироваться кружки и группы, сознательно дистанцирующиеся от бесплодных мечтаний, присущих поколению отцов. Конечно, слово “Сион” оставалось для них столь же священным, но терпеливо дожидаться прихода мессии они не собирались. Они все больше преисполнялись решимости взять собственную судьбу в свои руки, пусть многим это и казалось противоречащим самому духу еврейства поведением. Возникали кружки и союзы палестинофилов (по самоназванию), ставящие перед своими членами цель переселения в Палестину. Конечно, решиться в действительности на подобный шаг могли поначалу лишь немногие. В песках Палестины, в суровейших природных условиях, они основывали первые еврейские поселения, опираясь на финансовую помощь западноевропейских и американских евреев. Однако их пример если и не вдохновлял, то заставлял задуматься массы остающихся в России. И хотя последователей у них на первых порах нашлось не много, вековечную мечту о приходе мессии заметно потеснила другая — тоже смутная, но хотя бы в какой-то мере реальная.

В начале XX века Россию ежегодно покидали примерно семьдесят тысяч евреев. Сплошь и рядом они срывались с места очертя голову и слепо искали прибежища где придется, — в США, в Аргентине, в Канаде, в той же Палестине. Но волна погромов вроде бы пошла на убыль, пока весной 1903 года не разразился самый страшный из них — кишиневский.


Именно весть о кишиневском погроме стала для Герцля одним из немаловажных поводов перенести основные усилия на русское направление. Разумеется, сведения о России, и в особенности о своеобразии тамошней жизни и об отношениях, господствующих в обществе, имеющиеся у него, были, мягко говоря, фрагментарными. Конечно, он кое-что читал, кое-что слыхал и встречался в Гааге с русскими дипломатами, но весьма смутно представлял себе условия, в которых живут дискриминируемые, преследуемые и лишенные гражданских прав российские евреи, равно как и проблемы, с которыми приходится сталкиваться тамошним сионистам. Лишь познакомившись на Первом всемирном сионистском конгрессе в Базеле с членами российской делегации и подробно поговорив с двумя своими самыми пылкими приверженцами — доктором философии Кацнельсоном из Курляндии и лесоторговцем Вольфсоном, он в полной мере понял (услышав это впервые от собеседников), как именно “решается” еврейский вопрос в России и в сколь существенной мере зависит успех всего его предприятия от того, примут в нем участие российские евреи или нет. “Евреи России представляют собой для нас практически неиссякающий личный ресурс, — заявил ему Вольфсон. — Если бы нам удалось договориться с царским правительством о совместных действиях по организации планового исхода российских евреев, успех был бы уже наполовину гарантирован”.

Очень может быть, что именно эти встречи и беседы побудили Герцля вписать в статью о базельском конгрессе строки, в которых впервые сквозит новое и куда более глубокое, чем прежде, понимание проблемы: “Варвар — это тот, кого не понимают (Barbarus hie ego sum, quia non intellegor ulli). Вот и принимают восточноевропейских евреев за необузданных дикарей вроде шекспировского Калибана. Какое заблуждение!.. Для меня, не стану скрывать, появление на конгрессе делегации из России стало самым сильным впечатлением от всего мероприятия... И вот перед нами на конгрессе словно из-под земли предстало российское еврейство, обладающее культурой, о наличии которой мы не могли и догадываться. Это уж не Калибан, а мудрый Просперо... Исполненная оригинальной жизненной силы, проходила перед нами наша собственная история, заключенная в этих образах. Поневоле я вспомнил, как предостерегали меня еще в самом начале моих усилий: “В сторонники к вам запишутся русские евреи — и только они". Услышь я такое сегодня, ответил бы: “Этого вполне достаточно”.

Россия представляла собой до сих пор звено, выпавшее из цепи его многолетних странствий — из Лондона через Берлин до самого Константинополя. Переговоры, которые можно будет провести в Санкт-Петербурге, будут в случае успешного их исхода означать триумфальное завершение первого этапа долгого пути в Палестину вне зависимости от того, сколько вопросов останется на тот момент еще открытыми. Если ему только удастся завязать личные отношения с ключевыми персонами в царском правительстве (на каком именно уровне и на каких предварительных условиях — это не имеет особенного значения), дальнейшие тонкости и детали, в том числе и потенциально конфликтного свойства, можно будет обсудить позднее, в письменной форме, — точь-в-точь, как после переговоров с британскими министрами, которые от переписки с Герцлем пусть и уклоняются, но ведь никогда не поздно начать! Дипломатия представляет собой искусство маленьких осторожных шажков, она сродни фехтованию на кинжалах, а вовсе не на эспадронах. Потому что имеет значение только конечный результат, и все усилия должны быть подчинены общей цели. Ведь речь шла о судьбе российских евреев, об их выживании в прямом смысле слова, о жизни и смерти, как подчеркнули и лишний раз напомнили кишиневские события. Речь шла о существовании сионистского движения в России. И — сейчас, как и всегда — о Палестине, зажатой в турецкой руке крепкой хваткой, разжать которую без заступничества России — с помощью одних только Англии и Германии, еще далеко, впрочем, не гарантированной, — представлялось на грани неосуществимого. Надо было только сначала вступить в личный контакт с влиятельными государственными мужами России, чтобы исключить недоразумения, потому что именно недоразумения, равно как и незнание подлинных задач и целей сионистского движения, казались ему главной причиной настороженной позиции российского правительства. И Герцль не сомневался в том, что — и изъясняя воистину жгучий еврейский вопрос, и добиваясь посредничества на переговорах с турками — ему нельзя упускать из виду собственно российские интересы. Независимо от того, удастся ли ему в Санкт-Петербурге добиться личной аудиенции у Николая II, как в свое время посчастливилось получить таковую у германского императора, или дело сведется к встречам и разговорам с царскими министрами, красноречие Герцля и серьезность выдвигаемых им доводов должны были произвести впечатление, а это, полагал и предполагал он, уже само по себе означало бы победу. Ведь ему удалось бы, как минимум, навести на размышления государственных деятелей, юдофобская и антисионистская позиция которых была известна Европе; взять хоть министра внутренних дел Плеве. Дискутируя с идейными противниками, Герцль неизменно апеллировал к их интеллекту, заранее предполагая у них наличие такового, и до сих пор подобная тактика себя оправдывала. В ходе многолетних квазидипломатических усилий он осознал как обязательную предварительную предпосылку успеха достаточно циничную вещь: апелляция к совести или к жалости не срабатывает, напротив, она только создает дополнительные препятствия, когда речь идет о том, чтобы навести мосты и проломить бреши в неприступной стене. И, может быть, Николай II все-таки примет его, к чему Герцль стремится уже много лет, и итоги аудиенции не только принесут послабления российским евреям, и прежде всего сионистам, но и дадут новый толчок идущим ни шатко ни валко русско-турецким переговорам. Поэтому Герцль практически не позволял себе публичных высказываний о кишиневском погроме. Может быть, из осторожности, чтобы не осложнить себе дополнительно и без того не легкую дорогу в Санкт-Петербург. Ведь в те времена было непросто добиться разрешения министра внутренних дел на въезд в Россию, а вождю сионистского движения это было непросто вдвойне. И министром этим был Плеве, которого во всей Европе считали тайным вдохновителем погромов и косвенным организатором повального и слепого бегства евреев из царской России. Но только от Плеве зависело, состоится ли вымечтанная аудиенция у русского царя или нет.


Кем же был этот Плеве, Вячеслав Константинович Плеве? Заглянем в энциклопедический словарь Мейера 1907 года выпуска и прочитаем: “Российский государственный деятель; родился в 1846 году, умер 28 июля 1904 г. в Петербурге. Изучал право; служил в 1868—81 гг. в Министерстве юстиции, главным образом на прокурорских должностях; в 1881-м назначен директором департамента государственной полиции; в 1884-м —помощник министра внутренних дел; с января 1894-го — государственный секретарь и начальник отдела документации государственной канцелярии; с 1899-го — государственный секретарь по Финляндии в ранге министра; 15 апреля 1902 года назначен министром внутренних дел после убийства своего предшественника на этом посту Сипягина. Энергичный чиновник, пользовавшийся полным доверием Николая II. Боролся с нигилистами; вместе с тем осторожно готовил реформу по децентрализации государственной власти. Убит революционерами при помощи бомбы как “реакционер”.

Добавив, что убийцей Плеве оказался еврей-сектант (из так называемых “ессеев”) по фамилии Созонов, оставим справку из энциклопедии без дальнейших комментариев. Об этом господине нам еще предстоит потолковать более чем обстоятельно. Герцль, впрочем, как сам он неоднократно высказывался, был готов вступить в переговоры хоть с самим дьяволом. Ведь одной из его излюбленных сентенций была такая: “На чувствах политику не построишь”. Правоту ее он осознал на личном опыте, агитируя еврейских финансистов в Париже, Вене и Лондоне в пользу идей

сионизма и наталкиваясь на презрительную отповедь этих людей, считавших его бесплодным мечтателем и политическим фантазером. Да и ведя переговоры с политиками в Лондоне и в Константинополе и, наконец, в ходе личной аудиенции у германского императора. И то, чем он занимался, уже давным-давно не сводилось к квазидипломатическим усилиям. Так и не представив никому верительных грамот (да и откуда им было бы взяться у человека, за которым не стоит никакое государство, никакая страна?), он освоил дипломатическую рутину и давным-давно научился держаться даже в приемных так, что его поневоле выслушивали и над его доводами задумывались.

И вот, под впечатлением от кишиневских событий и в связи с тем, что его просьба об аудиенции у Николая II явно была оставлена без внимания, Герцль принял решение обратиться непосредственно к тем, кто, наряду с царем и чуть ли не наравне с ним, олицетворял внутреннюю политику России.

Первое послание было адресовано министру внутренних дел Плеве.

“Ваше высокопревосходительство, — написал Герцль, — возможно, Вам известно мое имя. Я руководитель сионистского движения, и прискорбные события в Кишиневе буквально заставили меня взяться за перо — однако не затем, чтобы пожаловаться на то, чего уже никак не исправишь.

Из достоверных источников мне стало известно, что евреями в России постепенно овладевает отчаяние. Они убеждены в том, что брошены беззащитными на произвол бесчинствующей черни. В результате, люди старшего поколения, скованные ужасом, сворачивают хозяйственную деятельность, а еврейская молодежь жадно внимает подстрекательским речам революционеров. Пятнадцати-, шестнадцатилетние подростки, ничего не смыслящие ни в теории, ни в практике революции, им проповедуемым, получают первые уроки насилия.

Истинную гордость сионистского движения составляет тот факт, что в эти тревожные и сумрачные годы мы смогли противопоставить обрушившимся на наш народ несчастьям высокий идеал, способный даровать успокоение и утешение. Ваше высокопревосходительство наверняка осведомлены об этом.

И вот сейчас исключительно серьезные люди сообщают мне, что имеется средство, обеспечивающее мгновенный перелом в настроении моих несчастных российских соплеменников. И средство это заключается в предоставлении мне личной аудиенции Его Величеством императором. Одно это существенно изменило бы к лучшему сложившуюся на данный момент ситуацию, причем тема и содержание переговоров, разумеется, не были бы преданы огласке.

Мне было бы не впервой оправдывать подобное доверие; доказательством этому может послужить тот факт, что конкретное содержание моих многократных переговоров с Его Величеством императором Вильгельмом и с турецким султаном так и не было разглашено.

Если мне будет предоставлена высочайшая аудиенция, я воспользуюсь этим счастливым случаем, чтобы дать Его Величеству полную и достоверную информацию о сионистском движении и нижайше испросить дальнейшей помощи и поддержки.

Уже несколько лет назад в составленном по-французски меморандуме, который Его Высочество великий герцог Баденский взял на себя труд передать Его императорскому Величеству, обрисовал российскому императору цели сионистского движения и удостоился за это августейшей благодарности и похвалы.

Великие герцоги Баденский и Гессенский, которых я имею высокую честь знать лично, и один из русских великих князей уже на протяжении нескольких лет хлопочут о предоставлении мне личной аудиенции у Его Величества. Лишь случайные обстоятельства воспрепятствовали этому; так, однажды, в Дармштадте внезапно занемог царь.

Сейчас однако же речь идет о настолько серьезном поводе, и я готов оказать российскому правительству в деле успокоения общественных настроений столь существенную помощь, что прошение об аудиенции стало уместно отправить по официальной инстанции.

В случае Вашего согласия прошу сразу же выслать мне требуемые для поездки в Россию паспорт и подорожную или по телеграфу известить пограничную власть о необходимости подготовить таковые.

Я готов выехать уже на этой неделе”.

Второе письмо Герцль адресовал обер-прокурору Священного синода Победоносцеву, который, как сообщили вождю сионизма из различных источников, был православным фанатиком и славянофилом и в качестве такового — решительным противником вольнодумства и любых прогрессивных идей. Победоносцев слыл также одним из вдохновителей еврейских погромов. По Европе гуляла фраза, сказанная им в разговоре с одним из членов английского парламента: “Еврей — это паразит; удалите его из живого организма, в котором и за счет которого он живет, поместите на голый камень — и он подохнет”. Тот факт, что Герцль все-таки обратился к этому человеку, “серому кардиналу” при дворе русского царя, наверняка стоил ему еще больших усилий, чем апелляция к Плеве, и означает это, что он не желал пренебрегать ни одной из скудного запаса имеющихся у него возможностей. Оба письма — и к Плеве, и к Победоносцеву — были пробными шарами или даже, скорее, воздушными шариками, какие дети на авось выпускают в небо в наивной надежде на то, что их — и привязанную к ним записку — кто-нибудь ухитрится поймать. И на этот счет у самого Герцля не было никаких иллюзий. И все же он уповал на какую-то реакцию, на отклик из Санкт-Петербурга, и, может быть, не столь необязательный, как тот, что он получил четыре года назад в ответ на свой меморандум царю. Строго говоря, тогда никакого отклика просто не было.

Письмо, адресованное обер-прокурору Победоносцеву, гласило следующее:

“Ваше высокопревосходительство!

Прилагаю к данному письму копию другого, направленного мною сегодня министру Плеве. И обращаюсь к Вашему высокопревосходительству с просьбой поддержать мое начинание.

Излагаю соображения, побудившие меня поступить именно так.

Однажды мне довелось разговаривать с известным писателем о безутешном положении, в котором пребывают в России евреи. Упомянул также тот факт, что молва возлагает за это главную вину на Ваше высокопревосходительство. Мой друг ответил мне: “Позвольте рассказать вам одну историю. Несколько лет назад я был на водах в Мариенбаде (или он упомянул Карлсбад?) и однажды отправился на прогулку по лесу. На нехоженой тропе я внезапно наткнулся на нищенку в жалких лохмотьях и выражение еврейской наружности. Стоило мне сделать еще несколько шагов, и я наткнулся — на кого же? На Победоносцева! Уступил ему дорогу и посмотрел вослед, чтобы выведать, как поведет себя знаменитый юдофоб при встрече с еврейской нищенкой. Как же велико было мое удивление, когда я увидел, что он остановился возле нее, полез в портмоне и подал нищенке монету”.

Вы, Ваше высокопревосходительство, наверняка давным-давно запамятовали об этой ничтожной для Вас истории, а вот на меня она произвела глубокое впечатление. Мне кажется, именно в этот момент я впервые понял природу официозного русского антисемитизма. Государственные деятели России рассматривают еврейский вопрос как одну из сложнейших проблем, стоящих перед правительством, и, может быть, им было бы угодно найти решение проблемы, не осложненное ненужной жестокостью.

Если моя нижайшая просьба об аудиенции у Его Величества будет удовлетворена, я заранее прошу Ваше высокопревосходительство о чести повидаться и с Вами”.


Герцль осознавал, что встреча с этим человеком окажется особенно сложной и тяжелой. С Победоносцевым нужно было держать ухо востро, пожалуй, еще в большей мере, чем с Плеве, и подбирать выражения с особой осторожностью. Но его размышления над тем, как лучше и эффективнее всего было бы вести себя в беседах с обоими государственными мужами, оказались излишними. Ни министр внутренних дел, ни обер-прокурор не сочли нужным ответить Герцлю. Было совершенно очевидно, что в Петербурге ему уготован не просто неласковый прием; тамошние власти предпочли не обращать на него ровным счетом никакого внимания. Однако Герцль был твердо убежден в том, что подобная позиция объясняется исключительно тем, что ни царь, ни правительство ничего не знают о целях и задачах сионистского движения, и подобную ситуацию можно переломить только в ходе личных встреч и бесед. Но как ему теперь было подступиться к делу?

Еще на предварительных этапах подготовки встреч с представителями турецких властей и стремясь к аудиенции у германского кайзера, Герцль неоднократно прибегал к посредничеству добровольных помощников. Речь идет о людях, обладавших определенными связями, позволяющими раскрыть перед вождем сионизма двери, которые в ином случае так и остались бы для него запертыми. Стремясь к цели, Герцль не гнушался ничьей помощью, да и не в его ситуации было бы гнушаться ею. Кстати, и самих этих посредников — и в турецкой миссии, и в немецкой — он нашел более или менее случайно.

Так, однажды в его венском бюро появился странновато выглядящий человек с повадками признанного, как минимум, собственными адептами пророка и объявил себя спасителем мирового еврейства, возвращение которого в священный Иерусалим, причем в самое ближайшее время, он, дескать, вычислил, опираясь на текст Библии. Этот человек, англиканский священник немецких кровей, назвал Герцлю свое имя — Вильям Хехлер — и сообщил, что служил некогда домашним учителем у одного из германских принцев. Хехлер сказал, что видел в книжной лавке трактат Герцля “Еврейское государство” и что он сам написал книгу, в которой изложил и неопровержимо доказал собственное пророчество. И тут же предложил Герцлю посреднические услуги, которые мог бы оказать, опираясь на личные связи при германском и некоторых других европейских дворах. При всей абсурдности речей и повадок Хехлера Герцль тут же сообразил, что тот и впрямь может оказаться ключевой фигурой в деле наведения мостов ко двору германского императора. По меньшей мере, именно это вытекало из недвусмысленных намеков чудаковатого посетителя. Герцль отнесся к Хехлеру с должным вниманием, и, как выяснилось, тот, говоря о своих связях и возможностях, не преувеличивал. Хотя ему и не удалось поначалу обеспечить Герцлю непосредственный выход на императора и его “ближний круг”, Хехлер добился для Герцля аудиенции у Фридриха, великого герцога Баденского, кузена и советника императора Вильгельма II, а также правителя, ведшего у себя в Бадене относительно либеральную еврейскую политику.

Аудиенцию у немецкого князька, выслушавшего Герцля с интересом и в целом одобрившего его планы, вождь сионизма в свое время посчитал своим первым по-настоящему серьезным дипломатическим успехом. И сумел развить этот успех, добившись от великого герцога заверений в том, что тот готов походатайствовать за Герцля и его дело при берлинском дворе. Лед, таким образом, оказался сломан, и долгожданная аудиенция у Вильгельма II все же состоялась, пусть и после долгих проволочек и препирательств с немецким послом в Австрии и с министром иностранных дел Германии фон Бюловом.

Вторым посредником, помощью которого не пренебрег Герцль, оказался несколько комический, может быть, даже опереточный польский аристократ по фамилии Невлинский. Этот Невлинский издавал в Вене газету или, скорее, листок, посвященный международной политике; соответственно, чувствовал себя в ней как рыба в воде (хотя политику правильнее было бы назвать скользким льдом) и, наряду с прочим, располагал многочисленными и разнообразными связями при дворе турецкого султана. 14, уже обладая опытом успешного посредничества Хехлера по вопросу об аудиенции у германского императора, Герцль решил теперь воспользоваться помощью Невлинского, которого он успел завербовать в сочувствующие идее сионизма, с тем чтобы тот добился для него аудиенции у турецкого султана Абдула-Хамида II. На тот факт, что, выполняя эту просьбу, Невлинский попутно решал собственные финансовые проблемы, Герцль предпочел закрыть глаза. Увы, фактически всё свелось к обстоятельным беседам с турецкими пашами, потому что Невлинский в один из своих визитов в Константинополь скоропостижно умер от инфаркта.

Тому факту, что после более или менее успешного сотрудничества с Хехлером и Невлинским Герцль теперь, ища пути в Россию, обратился за посредничеством к двум дамам, имелись многие объяснения. Во-первых, он стал теперь опытным дипломатом, в частности, афронт, который он потерпел в Лондоне, научил Герцля многому — теперь его было, с одной стороны, не провести, а с другой — он понял, что ни одна дипломатическая неудача не является окончательной. Главное же заключалось в том, что в выборе посредников он стал с годами куда разборчивее. И таковыми могли теперь стать лишь те люди, которым он доверял полностью. 14 довериться он решил двум дамам — одна из них была страстной пацифисткой, беспрестанно борющейся за мир во всем мире, а вторая — симпатизирующей идее сионизма польской помещицей.

Первой из этих дам была австрийская баронесса Берта фон Зутнер (в девичестве — графиня Кински), ставшая мировой знаменитостью по выходе ее антимилитаристской книги “Долой оружие!”, но остановиться и успокоиться на этом не пожелавшая. Учреждая одно пацифистское общество за другим, проводя и посещая антивоенные конгрессы, баронесса взывала — пусть главным образом и тщетно — к совести государственных деятелей и дипломатов. Баронесса и ее муж барон, возглавлявший, кстати говоря, венский “Союз по борьбе с антисемитизмом”, хорошо знали Герцля и постоянно общались с ним. В конце концов ему удалось преодолеть предубеждение Берты фон Зутнер против политического сионизма (“Полная ассимиляция евреев, пожалуй, лучший выход из положения, нежели создание нового государства и формирование единой нации”, — утверждала она ранее) и склонить ее к сотрудничеству с собственным сионистским журналом “Ди Вельт”, учрежденным в 1897 году. При этом она уже успела посодействовать Герцлю в деле налаживания контактов с влиятельными политиками в кулуарах Мирной конференции в Гааге. И вот она, раздраженная ползучим венским антисемитизмом “салонного и придворного свойства” и бесконечно напуганная рассказами о чудовищных погромах в России, изъявила готовность написать российскому императору в поддержку Герцля и его сионистских идей.

Польской помещицей, к которой Герцль также обратился с просьбой о помощи и поддержке, была вышедшая замуж за русского дворянина уроженка Вильны Полина Казимировна Корвин-Пиотровская, на тот момент проживавшая в Санкт-Петербурге. Она также была во многих отношениях замечательной особой. Так, известно, что она еще в 1877 году обратилась к невесте престолонаследника (будущего государя Александра III) с просьбой стать почетной председательницей финансируемой самой Корвин-Пиотровской выставки, которая должна была быть посвящена положению русской женщины в семье и в быту. Воистину революционная по тем временам идея — особенно если учесть, что вслед за проведением выставки предполагалось учредить женский союз. И хотя эти планы не осуществились, само их наличие заставляет с особым почтением взглянуть на Корвин-Пиотровскую и ее усилия по эмансипации русской женщины. А от бедственного положения русской женщины оставалось сделать всего полшага, чтобы проникнуться состраданием к российскому еврейству, с несчастьями, претерпеваемыми которым, она столкнулась уже в родной Вильне. В Варшаве, где проживала ее многочисленная родня, Корвин-Пиотровская подружилась с адвокатом Ясиновским, вожаком польских сионистов, и тот ознакомил ее с идеями и целями движения. В Санкт-Петербурге, где она проживала большую часть времени, Корвин-Пиотровская обладала обширными связями в самых высоких кругах и, в частности (и Герцль придал этой частности особое значение), была хорошо знакома с министром внутренних дел Плеве.

После попытки, предпринятой в августе 1902 года и, увы, оставшейся безуспешной, Герцль обратился к Полине Казимировне с новым письмом:

“Высокочтимая милостивая государыня!

О положении дел в нашем сионистском движении, в котором Вы приняли столь великодушное участие, не могу, увы, сообщить ничего утешительного.

Наши усилия, к сожалению, так и не оказались оценены по достоинству там, где их, казалось бы, должны были понять лучше всего.

В таких условиях нам и впрямь вряд ли следует рассчитывать на нечто большее.

В последнее время мною была предпринята попытка заручиться эффективным содействием в России, потому что я надеялся на то, что тамошние инстанции сразу же осознают справедливость нашей аргументации и ее несомненную пользу в деле решения еврейского вопроса.

Я написал господам Плеве и Победоносцеву и попросил их споспешествовать в предоставлении мне аудиенции у царя. При этом я преследовал двоякую цель. Во-первых, сам факт подобной аудиенции несколько успокоил бы наш несчастный и пребывающий в унынии и тревоге народ.

Вам ведь известно, сколь чувствительны мои бедные соплеменники к знакам высокого, и тем более высочайшего, внимания. Во-вторых, однако же (во-вторых и в главных), я надеялся воспользоваться данной возможностью, чтобы изложить министру Плеве план упорядоченного и окончательного выезда евреев из России, с тем чтобы заручиться его покровительством и содействием. 14 я твердо убежден, что в ходе личной беседы он сумел бы понять и оценить мои доводы. Ведь, судя по всему, включая противоречивые и чрезвычайно ненадежные газетные сообщения, еврейский вопрос волнует его, и удачное решение пришлось бы для него как нельзя кстати.

К сожалению, моя высокая покровительница баронесса Зутнер сообщила мне, в свою очередь, со слов графа Дамсдорфа, что в августейшей аудиенции мне будет отказано. Правда, меж тем настроения российских евреев несколько успокоились сами по себе. Однако остается в силе мое второе пожелание: подробно обсудить с господином Плеве развернутый план эмиграции и убедить его, самого могущественного государственного деятеля России, в том, что подобное решение вопроса принесет облегчение всем заинтересованным сторонам. Да, это пожелание остается в силе.

14 все же я никак не могу заставить себя еще раз обратиться прямо к министру, не получив от него ответа на письмо от 23 мая. Разумеется, с оглядкой на его кипучую деятельность, я и не рассчитывал на мгновенный ответ. Тем не менее повторная личная просьба в такой ситуации может показаться нескромной.

И тут я вспомнил, что Вы хорошо знакомы с господином Плеве.

И, если это Вас не затруднит, я попросил бы Вас поинтересоваться у него, примет ли он меня. Я готов выехать в Петербург по первому сигналу”.


Берта фон Зутнер и Полина Корвин-Пиотровская постарались помочь Герцлю. Они обе сразу же обратились с настоятельными письмами к русскому царю, равно как и к министру Плеве, горячо рекомендуя Герцля как человека мудрого и уравновешенного, в порядочности которого они готовы поручиться, и выражая уверенность в том, что испрашиваемые аудиенции могут оказаться полезными для всех сторон.

Петербургский двор даже не счел нужным отреагировать на письмо Берты фон Зутнер, в котором она назвала свои отношения с Герцлем “близкой дружбой”. Эхо ее антивоенной книги уже давно утихло, а ее дальнейшие призывы к сохранению мира во всем мире и пророчества, заставляющие вспомнить об античной Кассандре, не воспринимались всерьез многими (не только в Санкт-Петербурге) и просто-напросто вызывали раздражение. Власти великих держав уже взяли курс на неизбежную мировую войну и начали гонку вооружений, желая подготовиться к ней как можно лучше.

Однако Корвин-Пиотровской удалось использовать свое знакомство с министром внутренних дел (какова бы ни была подлинная природа этого знакомства), и Плеве в конце концов разрешил Герцлю въезд в Россию и пообещал дать ему личную аудиенцию.


Вероятнее всего, этому разрешению предшествовал разговор в Зимнем дворце между царем и министром внутренних дел. И, разумеется, оба уже прекрасно понимали, кого именно впускают в страну. Уже долгие годы в Департаменте полиции российской столицы, характерным образом расположенном по соседству с Министерством внутренних дел, копилась документация, включающая детальные отчеты о деятельности сионистов как в России, так и в Западной Европе, — и если не на каждой, то на каждой второй странице значилось имя Теодора Герцля, порой жирно подчеркнутое, порой снабженное восклицательным знаком. Сам директор Департамента А. А. Лопухин уже несколько месяцев работал над объемным исследованием о возникновении сионистского движения и его активности, в котором Лопухин аттестовал Герцля в качестве “отчаяннного ненавистника России”. Таким образом, российское правительство и его органы безопасности были отлично подготовлены к встрече с Герцлем.

А что насчет него самого?

Герцля никто не уполномачивал отправиться в Россию — ни всемирный конгресс, ни исполнительный комитет, осуществляющий оперативное руководство сионистским движением в перерыве между конгрессами. И хотя в среде русских сионистов имелись и сторонники наведения мостов с петербургской властью, в большинстве своем российское еврейство было глубоко озабочено и не скрывало своих опасений от самого Герцля: встреча вождя сионизма с министром внутренних дел Плеве была после кишиневских событий нежелательна и, более того, угрожала репутации движения. Герцль в какой-то мере понял эти резоны, однако пренебрег ими как излишне эмоциональными и, следовательно, недальновидными. Кроме того, никакие контрдоводы никогда не действовали на него в тех случаях, когда он был абсолютно убежден в правильности выбранного решения. Россия была для него последним козырем, и он был просто обязан пустить его в ход, иначе вся палестинская партия оказалась бы проиграна на неопределенно длительное время, если не навсегда.

И все же на протяжении всех дней, предшествующих отъезду, Герцля не покидало ощущение, что он превратился в канатоходца, пускающегося в странствие над бездной, причем без подстраховочной сетки. Ему пришлось вытеснить это чувство, как это уже было однажды, — непосредственно перед аудиенцией у германского императора. Полностью убежденный в правоте своего дела, он был тогда, однако же, во многих других отношениях сама неуверенность. До тех пор, пока монарх не пожал ему руку. И это заставило Герцля собраться с силами, как всякий раз, когда ему предстояло изложить свою точку зрения. И в Санкт-Петербурге всё наверняка произойдет точно так же. Он твердо верил в это, он не сомневался ни в силе своих аргументов, ни в собственном умении убеждать. Или предшествующий опыт не снабдил его соответствующими доказательствами? Конечно, результаты всякий раз оказывались недостаточными, чтобы не сказать ничтожными. Но Петербург — это вам не Лондон и не Константинополь! Тамошние власти поневоле сталкиваются с еврейским вопросом, острота постановки которого затмевает любое сравнение с положением дел в Западной Европе и даже в Турции. Здесь должен произойти решающий прорыв. Здесь, полагал Герцль, он сумеет найти благодарных и отзывчивых слушателей, сможет подвигнуть их не только на ответное слово, но и на дело. Дипломатия — это, в конце концов, искусство мелких шажков, фехтование на кинжалах, а не на эспадронах. Главное — окончательный результат, и все остальное должно подчиниться его достижению. Русские дипломаты, с которыми ему довелось встречаться в Гааге, были, в конце концов, всего лишь проводниками и исполнителями чужой воли, тогда как в Петербурге он обратится непосредственно к тем, кто распоряжения отдает.

Перечень вопросов, по которым Герцль собирался вести переговоры в Санкт-Петербурге, был по принципиальным соображениям составлен предельно коротко и четко. Практически он включал в себя всего три пункта. Во-первых: облегчить положение российских евреев в пределах разумного. Во-вторых: убедить царя усилить нажим на Турцию. В-третьих: создать более благоприятные условия для деятельности сионистского движения в России, включая допуск в страну Еврейского колониального банка.

Последний пункт имел для Герцля ничуть не меньшее значение, чем два предыдущих. Вызванный им к жизни новый (политический) сионизм давно уже стал фактором общественной жизни и в России, успев обзавестись, в частности, четкими оргструктурами. Сеть сионистских кружков с центральным бюро в Киеве накрывала всю Россию, включая даже Сибирь. Помимо членских взносов, которые платил каждый участник таких кружков, проводился постоянный сбор пожертвований; часть собранных сумм расходовалась в России, а остальное перечислялось на счета венского исполкома. Сионистские эмиссары и агитаторы колесили по стране. Что же касается Еврейского колониального банка, расположенного в Лондоне и занятого главным образом скупкой земель в Палестине и денежной помощью иммигрантам, то в России распространялись его акции, причем акции достаточно мелкого номинала, чтобы на них мог подписаться любой подпавший под влияние идей сионизма еврей. Однако, вопреки вышесказанному, ни в одной стране мира сионистам не приходилось сталкиваться с такими ограничениями и запретами, как в России. Полицейские обыски, допросы и лишение вида на жительство являлись широко распространенной практикой. И как раз в то самое время, когда Плеве разрешил Герцлю въезд в Россию, другой царский министр — Витте (он возглавлял Министерство финансов) — запретил распространение акций Еврейского колониального банка. Да и сам Плеве отличился, высказавшись в тайном циркуляре за полный запрет сионизма в России.

Еще недвусмысленнее высказался по еврейскому вопросу в предназначенной “для служебного пользования” докладной чиновник Главного управления цензуры граф Комаровский:

“Еврейский вопрос не должен являться предметом исключительно бюрократического рассмотрения, к нему следует подойти с точки зрения ущерба, наносимого евреями русскому народу. Поэтому было бы полезнее искоренить чуждый и вредный элемент, нежели жертвовать ради него фундаментальными интересами коренного населения.

В противном случае русский народ умоется горькими слезами, когда черта оседлости окажется отменена и еврейство неудержимым и все прибывающим потоком захлестнет грады и веси России и затопит их. В этот день будет совершено тяжкое преступление против всего русского народа”.

Менее благоприятного времени для приезда Герцля, чем август 1903 года, казалось, было невозможно придумать нарочно.


Но Герцля было уже не остановить. Сейчас или никогда — так звучал, должно быть, в эту пору его девиз. Посетив российское консульство в Вене, уплатив восемьдесят пять крон и получив въездную визу, он в сопровождении одного из самых верных соратников из числа руководителей сионистского движения, уроженца Курляндии, доктора философии Кацнельсона со сдержанной уверенностью, однако не без внутреннего напряжения, отправился в путешествие, конечной точкой которого должен был стать Санкт-Петербург. И был рад тому, что в лице Кацнельсона обрел спутника, разбирающегося в российских условиях и способного в критической ситуации поспешить на помощь.

Для сотрудников российского консульства в Вене, выдавших визу Герцлю, этот проситель едва ли мог оставаться человеком неизвестным. Возможно, ему довелось разок столкнуться в одном из венских салонов с самим генеральным консулом и перекинуться с ним парой слов. В любом случае его знали, самое меньшее, понаслышке. И, разумеется, еще перед тем, как Герцль переступил порог консульства, здесь было получено письмо из петербургского Министерства внутренних дел, равно как и другое — из иностранного отдела Департамента полиции, — в которых консульство информировали о планах вождя сионистов посетить Россию и предписывали не чинить ему в этом отношении никаких препятствий. Можно с большой долей уверенности предположить, что в тот самый миг, когда Герцль в сопровождении доктора Кацнельсона вошел в поезд на венском вокзале Франца-Иосифа, телеграмма о его выезде уже лежала на министерском столе в Петербурге, тогда как в полицейские департаменты Варшавы и Вильны полетел приказ разогнать сионистские сходки на вокзалах обоих городов, буде таковые окажутся предприняты.


“От самой границы, где наш багаж самым тщательным образом досмотрели, мчимся по безлюдным и унылым местам, как будто уже попали в приполярную тундру.

Товарищам по движению ничего не сообщили о моей поездке. Но кое-какие сведения, вероятно, все-таки просочились, и люди встречали меня в Варшаве и Вильне.

Дела у них так плохи, что я в своей малости кажусь им чуть ли не мессией.

Кацнельсон, мой добрый спутник, всю дорогу пичкает меня нравоучительными рассказами.

В поездке мы разыграли на карманных шахматах “бессмертную" партию Андерсен—Кизерицкий. И я сказал Кацнельсону, что и собственную партию собираюсь провести хорошо. “Проведите ее так, чтобы она стала бессмертной”, — заметил он. “Разумеется, ответил я, вот только ни ладей, ни ферзя жертвовать не стану”. Тем самым я косвенно опроверг его подозрения в том, что мой приезд может в каком-то смысле осложнить жизнь русских евреев”.

Это строчки из дневника Герцля, написанные в первый же вечер по прибытии в Петербург.

Санкт-Петербург. Варшавский вокзал. На перроне и в зале ожидания всегдашняя привокзальная суета. Шум, носильщики с коробами и баулами, встречающие и провожающие. Небольшая компания петербургских сионистов.

Добро пожаловать!

На заднем плане белокурая дама бальзаковского возраста, неброско одетая. С напускным равнодушием жует бутерброд, только что купленный у будочника в дальнем конце перрона. Дама украдкой раскрывает сумочку, в которой лежит маленький фотоальбом, и, не извлекая его наружу, всматривается в фотографию Герцля, сделанную еще в Вене. Явно удовлетворившись увиденным, закрывает сумочку.

Вот кто, помимо сионистов, встречает Герцля. Хотя ни они, ни он об этом, похоже, даже не догадываются.


Уже пять лет в петербургском Департаменте полиции существует особый отдел, созданный директором Департамента Сволянским, — “по борьбе с вражеской агитацией и пропагандой”, как это называется на бюрократическом жаргоне. Отдел располагает разветвленной сетью шпиков и сексотов, оперирующих в обеих столицах и во всех крупных городах России. При подборе персонала для так называемого открытого наблюдения в сотрудники вербовали и женщин, причем с охотой, потому что им, на взгляд руководства, легче было не выдать себя в толпе заговорщиков. Особенно часто такими сотрудницами становились вдовы погибших при исполнении служебных обязанностей агентов. Им полагалась ежемесячная пенсия в пятнадцать рублей, но если они изъявляли готовность продолжить дело покойного мужа, их, разумеется, после тщательной проверки, зачисляли на службу. Любопытно, что список предъявляемых к ним требований был весьма обширен и разнообразен. Женщина, зачисляемая на секретную службу, должна была быть безупречного поведения, верноподданнических и патриотических настроений, обладать смелостью, предприимчивостью и дисциплинированностью, а также выдержкой, упорством, умением четко излагать свои мысли и, конечно же, не должна была употреблять спиртное. Кроме того, от нее требовались отличное здоровье и физическая подготовка, острое зрение и слух и, не в последнюю очередь, неприметная внешность. Будучи зачислена на службу, такая женщина получала агентурную кличку и жалованье в размере двадцати пяти рублей в месяц, в дальнейшем ее ожидала десятирублевая прибавка.

Всё говорит за то, что как раз одна из таких тайных сотрудниц “повела” Герцля прямо с Варшавского вокзала; в ее донесениях он фигурирует как Бородач. Ей было поручено приглядывать за Герцлем в оба, потому что все эти иностранные знаменитости, особенно если они вдобавок оказываются писателями и евреями, “сумасбродны и чрезвычайно опасны”. “Бородача” она опознала сразу же, едва тот, в сопровождении доктора Кацнельсона, вышел из того самого вагона первого класса, который был упомянут в телеграмме, посланной из вильненской жандармерии. В донесении значится: “Согласно Вашему устному распоряжению, имею честь доложить следующее: на перроне у вагона № 3 стояли несколько человек мужского пола, с которыми Бородач поздоровался как с добрыми знакомыми. В сопровождении этих мужчин Бородач проследовал к дожидавшемуся их экипажу”.

Женщина “повела” Герцля и дальше —до переулочка между Невским проспектом и Михайловской площадью, в котором расположена гостиница “Европейская”.

Таким образом, у Герцля появилась “тень”, следовавшая за ним по пятам по всему Санкт-Петербургу и рапортовавшая по инстанции о каждом его шаге. Осознавал ли он это — из его петербургских дневниковых записей не понять. По меньшей мере, можно предположить, что Кацнельсон и петербургские сионисты, прекрасно осведомленные о повадках столичной полиции, сумели со всей недвусмысленностью ввести его в курс дела.


Гостиница “Европейская” была одним из самых роскошных отелей Санкт-Петербурга. Со своими 260 номерами и архитектурным решением, сочетающим в себе разнородные стили, исполненная истинно восточного великолепия, она ни в чем не уступала западноевропейским гранд-отелям. Тот, кто жил здесь, тот, кто поднимался по мраморной лестнице, застланной красной ковровой дорожкой, будь он живописцем, писателем, финансистом или дипломатом, несомненно принадлежал к сливкам общества — российского или зарубежного. Атмосфера, в которой Герцль — неизменно во фраке, в белых перчатках и в цилиндре — чувствовал себя как рыба в воде. Что такое сионизм, здесь, может быть, и не знают, но вождь мирового сионизма просто-напросто обязан выглядеть безукоризненно. Он ведь представляет не только себя, но и все движение. Герцль с удовольствием окунулся в здешнюю роскошь, начинающуюся прямо в вестибюле гостиницы, выслушал приветствие директора отеля в безупречном черном смокинге и гостиничного портье, фирменные пуговицы на униформе которого были украшены изображением Медного всадника — подлинного символа города на Неве.

Первая же поездка по городу — с вокзала в гостиницу — произвела на Герцля сильнейшее впечатление. Безукоризненно прямые улицы; доходные дома, похожие на те, что в Вене стоят на Рингштрассе. Позолоченные купола церквей и шпили колоколен в лучах утреннего солнца. Невский проспект с бесчисленными и разнообразными конными повозками — от легких дрожек до великолепных экипажей — и толпами гуляк. Праздная суета в гостиничном переулке, бесчисленные магазины и лавочки (в том числе и в здании отеля), рекламные вывески по-французски и по-русски, уже издалека оповещающие каждого о том, что за товар ему здесь предложат. Возможно, это радостное впечатление оказалось бы несколько смазанным, узнай Герцль о том, что и извозчик, на котором он прибыл в гостиницу, зарабатывает себе на хлеб, помимо всего прочего, секретным сотрудничеством с полицией. Но он этого даже не подозревал и тем сильнее и полнее наслаждался диковинной, на его взгляд, красотой Петербурга.

Герцлю доводилось бывать в Лондоне; естественно, в Париже; в Риме; и в, подобно Петербургу, находящемся на окраине Европы Константинополе. Но этот Санкт-Петербург оказался не похож ни на одну из европейских столиц, хотя из всех сил старался оправдать свою репутацию российского “окна в Европу”. Эту петербургскую непохожесть ни на что Герцль уловил сразу же, однако в первые часы своего пребывания в городе не смог бы сформулировать, в чем именно она заключается. В конце концов ему открылась пока витрина города — и только она: парадный фасад, которым столица России обращена к иностранцу. И все же у Герцля сразу же возникло ощущение, будто эти изумительные улицы, переулок у гостиницы, сама гостиница — не более чем кулисы или декорации к спектаклю, которому здесь предстоит еще разыграться, вот только занавес пока не поднят. Ему почудилось, будто до его слуха уже доносится взволнованное и настороженное перешептыванье собравшейся на спектакль театральной публики. Но третий звонок, извещающий о начале представления, еще не прозвенел. Герцля охватило то же волнение, что и некогда в Вене, в Бургтеатре, перед премьерным спектаклем по его одноактной пьесе “Беженец”. Как примут спектакль? Как примут автора пьесы? Тогда он был начинающим драматургом, теперь стал многоопытным политиком, — а смятение, надежда на успех и тайная уверенность в нем — они те же самые.

“Царь иудейский”, как в насмешку именовали его в Вене, торжественно въехал в Санкт-Петербург. Однако общественность столицы, да и столица в целом не заметили этого достославного события. Да и как им было заметить? Здесь привыкли к гостям любого рода и ранга — и отовсюду.


Лишь петербургская русско-еврейская газета “Будущность” сообщила о прибытии в город Герцля: “В пятницу, 25 июля[2], неожиданно для всех петербургских сионистов (за вычетом, может быть, двух-трех человек), в Петербург приехал глава сионистского движения доктор Теодор Герцль... Цель визита д-ра Герцля в столицу России заключается в желании получить из первых рук информацию об известных правительственных постановлениях, запрещающих как собрания сионистов, так и сбор денег на сионистские цели. Желание д-ра Герцля сохранить строжайшее инкогнито оказалось невыполнимым, потому что уже в Варшаве его узнал кое-кто из попутчиков и сообщил об этом в Вильну, после чего его приветствовали на тамошнем вокзале”.

В апартаментах, предоставленных Герцлю в гостинице “Европейская”, его поджидало жестокое разочарование. Он заранее твердо рассчитывал на то, что лорд Аайонел Ротшильд из Лондона снабдит его рекомендательным письмом к русскому министру финансов Витте. Однако вместо рекомендательного письма его ждал письменный отказ в таковом со ссылкой на “нынешнее положение дел”. Что же за дела или какое их конкретное “положение” помешали лорду продиктовать секретарю понапрасну ожидавшийся Герцлем текст. Трусость, оппортунизм, что-нибудь еще? Разумеется, между Герцлем и Ротшильдом никогда не было особой приязни; не исключено, что второй побаивался чрезмерного усиления первого. Это стало понятно Герцлю уже в Лондоне. Положись на Ротшильда — и он положит тебя на обе лопатки, — так мог бы скаламбурить Герцль с оглядкой на не больно-то вдохновляющий опыт общения со всем банкирским семейством. Однако сейчас ему было не до шуток. Хотя с разочарованием справиться удалось сразу же: без Ротшильдов, значит, без Ротшильдов. Справится и без них — как всегда.


Герцль привел себя в порядок, переоделся, перекусил в гостиничном ресторане “Крыша” и сел на извозчика, благо, у “Европейской” всегда стояли в ожидании пассажиров несколько экипажей.

“Куда прикажете, ваше высокоблагородие?”

Герцль назвал адрес Полины Корвин-Пиотровской: Гороховая улица, 26.

Полька, в свои сорок с лишним вполне сохранившая то неотразимое обаяние, которое общеевропейская молва приписывает ее соплеменницам, приняла его радостно и без церемоний — как старого доброго знакомого. Едва заметно усмехнулась, когда Герцль поцеловал ей ручку: ничего не скажешь, венская школа! В ответ он подчеркнул, что является уроженцем Будапешта, но светская львица пренебрежительно отмахнулась: по меньшей мере в том, что касается изысканных манер, между Веной, Будапештом и той же Варшавой нет разницы.

В гостиной, после того как Герцль обстоятельно рассказал о своей поездке, перешли к обсуждению подлинной цели его визита в Петербург. Полька извлекла из шкатулки письмо, присланное ей министром внутренних дел, значительным и дальновидным политиком и во всех отношениях рыцарственным мужчиной, как не без восторженности охарактеризовала она его, — так сказать, Людовиком XIV, лордом Пальмерстоном и лордом Гладстоном в одном лице.

Герцль не поручился бы, что этот лестный портрет дан ею без малейшего оттенка иронии, но если даже так, то Корвин-Пиотровская не подала и виду. Он понял, что должен оставить без комментариев и тем более без возражений эту скорее эмоциональную, чем реалистическую оценку министра Плеве, сделанную благородной и великодушной дамой, хлопочущей за него и его интересы в Петербурге и уже выправившей ему подорожную в Россию, что без ее заступничества обернулось бы делом долгим, если не попросту безнадежным. И как знать, может быть, министр внутренних дел и впрямь приятный в личном общении человек. Но Герцлю необходимо было составить о нем собственное суждение, по возможности, не зависимое от каких угодно высказываний и мнений, будь это проклятия, которыми осыпают Плеве здешние евреи, или похвалы, расточаемые вообще-то симпатизирующей идеям сионизма Корвин-Пиотровской. Полезной информацией оказался тот факт, что оба они — министр и светская львица — не коренные столичные жители: полька родом из Вильны, а Плеве — из Варшавы. Впрочем, Плеве уже давным-давно гражданин России, а с некоторых пор — и потомственный дворянин, и за это он должен благодарить собственного отца, который еще до рождения Вячеслава (как доверительно называла министра Корвин-Пиотровская) стал подданным российской короны и в конце концов, всего два года назад, получил личное дворянство.

— Тоже, подобно сыну, высокопоставленный государственный служащий? — поинтересовался Герцль.

— Был начальником штаба Варшавского военного округа, — пояснила хозяйка дома. — Однако удалился на покой и в связи с окончанием службы награжден Орденом св. Владимира четвертой степени.

Герцль позволил себе усмехнуться.

— Варшавский петербуржец, выходит. А если немного соскрести краску с фасада, то, не исключено, и еврей.

В ответ Корвин-Пиотровская тоже усмехнулась.

— А про поляков этого никогда не знаешь наверняка. Что ж, по крайней мере, с моего фасада краску пришлось бы соскребать довольно долго.

— Но, в конечном счете, не без успеха?

— Ну это уж в вас взыграла фантазия еврейского литератора.

Рассмеявшись и шутливо погрозив пальчиком Герцлю, она вручила ему письмо министра внутренних дел.

В своем письме Плеве просил Корвин-Пиотровскую известить Герцля о том, что он ждет его сегодня же, в полдесятого вечера, у себя в кабинете.

— Вам известно, где это? — спросила дама, забирая у него письмо. — Ну, конечно, нет. Да и откуда же? Значит, запоминайте: Фонтанка, 16. Этот адрес знаком каждому питерскому извозчику. Мы теперь говорим “Питер” и “питерский” — по этой детали опознают подлинных петербуржцев.

Разочарование Герцля в связи с отсутствием рекомендательного письма лорда Ротшильда министру финансов Витте оказалось забыто. Какая, в конце концов, разница, кто именно организует ему аудиенцию у Николая II? И, скорее всего, и здесь, как это уже было при дворе императора Вильгельма и турецкого султана, для достижения цели следует руководствоваться указаниями официальных инстанций.

Как ни приятно было общение с очаровательной полькой, Герцлю нечего было рассиживаться у нее в гостях. Он еще раз поблагодарил Корвин-Пиотровскую за ее хлопоты и всего пару минут спустя поймал извозчика. Конечно, всё происходило стремительнее, чем он рассчитывал, и у него практически не оставалось времени собраться с мыслями, но, с другой стороны, разве не устраивал его такой поворот событий? Ведь во время поездки в Россию, с момента пересечения границы, он настраивался на встречу с министром внутренних дел. Интерес к предстоящей аудиенции подогревался и любопытством: каким окажется при личной встрече этот столь лестно аттестованный Полиной Казимировной человек? Герцль без особой нужды поправил “бабочку” — ведь его борода фактически закрывала ее — и почувствовал при этом, что его руки влажны; пришлось вытереть их носовым платком. При всей сдержанности он по-прежнему стремился произвести на любого собеседника самое выигрышное впечатление буквально с первого взгляда. Вспомнить только, какой успех ожидал его некогда в парижском салоне мультимиллионера Хирша, хотя там он был еще никем и ничем и его идеи казались всем чистой фантастикой.

Здание Министерства внутренних дел находилось, как и сказала Герцлю Корвин-Пиотровская, на Фонтанке. Этой реке и еще нескольким рекам и каналам, образующим единую систему, Петербург обязан поэтическим наименованием — Северная Венеция. Летом, впрочем, от водной поверхности порой не слишком приятно пахнет, что и заставляет петербуржцев, имеющих возможность снять дачу на Островах, спешить из города, так рассказывал Герцлю Кацнельсон. Кстати, что-то похожее он читал у Достоевского и, кажется, у Гоголя, сейчас уже не вспомнить. Так или иначе, никакого запаха он не ощущал, полностью уйдя в свои мысли о предстоящей аудиенции. Извозчик придержал лошадей и указал кнутовищем на два подъезда.

— Куда вам, ваше высокоблагородие? Налево или направо? В министерство или в департамент полиции?

Герцль внимательно осмотрел оба здания, благо вид на них открывался прекрасный, и в конце концов сделал выбор в пользу того из них, фасад которого был отмечен большей печатью классицизма. Это решение оказалось правильным. Рассчитавшись с извозчиком, Герцль еще раз окинул взглядом длинный ряд окон балконного бельэтажа и вошел в парадный подъезд. Очутившись в приемной у министра, первым делом назвал свое имя. Плеве, стоя в нише у окна, скрестив руки на груди, посмотрел на него сверху вниз из-за разницы в росте. Не зря Герцль был в молодости драматургом, а в душе оставался им до сих пор. Он отлично знал, какое колоссальное значение имеет первый выход на сцену. Успех актера, да и всего спектакля в целом, порой зависит от этого в решающей мере.


Минуты томительного ожидания в приемной. Тишина. Лишь исполненный напускного безразличия взгляд одного из здешних служащих, скорее всего, сыщика. Герцль выдержал этот взгляд и не без удовлетворения отметил, что чиновнику в конце концов пришлось отвернуться. Меж тем ожидание затягивалось. Еще один служащий (или сыщик) заглянул в приемную, посмотрел на Герцля и вышел. Но вот створки дверей раскрылись. Министр зовет его в кабинет.

Позже, в дневнике Герцль так опишет первое впечатление, произведенное на него министром:

“Шестидесятилетний мужчина высокого роста, несколько полноватый, стремительно шагнул мне навстречу, поздоровался со мной, пригласил присесть и, если мне угодно, закурить (последнее предложение я отклонил), и заговорил первым. Разглагольствовал он довольно долго, так что у меня была возможность хорошенько разглядеть его раскрасневшееся от волнения лицо. Мы сидели в креслах по две стороны журнального столика. Лицо у него в целом строгое и, пожалуй, нездоровое, седые волосы, белая щетка усов и поразительно живые и молодые карие глаза.

Он говорил по-французски — не блестяще, но и не дурно. И начал с разведки местности”.

Поневоле в ходе пространного монолога министра Герцлю пришли на ум слова, сказанные о том Корвин-Пиотровской, и он с трудом удержался от усмешки: ничего себе Людовик XIV! Сравнение, мягко говоря, рискованное. Человек, в рабочем кабинете которого Герцль сейчас находился, был типичным русским начала нового, двадцатого, столетия и, скорее всего, антисемитом, пусть и просвещенным антисемитом. Но будь он хоть самим дьяволом (а в западных газетах его порой характеризовали именно так), то это был дьявол мефистофельской породы, и провести его было бы наверняка не легко. Поэтому Герцлю следовало быть начеку.

О том, какое впечатление сам Герцль произвел на Плеве, можно только догадываться. Возможно, министра поразило то, как не похож оказался этот вечерний посетитель на карикатурного горбоносого еврея. Да и никакого особого чинопочитания, не говоря уж о подобострастии, он явно не ощущал.

Сухо и без обиняков министр объявил Герцлю, что не слишком дружественное отношение царского правительства к сионизму может, на его взгляд, измениться в лучшую сторону, но зависит это исключительно от самого Герцля.

Это было четкое и недвусмысленное изложение собственной позиции. Игра началась, и Герцль вспомнил слова Кацнельсона в купе за шахматами и свой ответ: “Ни ладей, ни ферзя я жертвовать не стану”.

Герцль кивнул в знак согласия и заметил, что, завись отношение от него одного, оно было бы просто-напросто превосходным.

Тут Плеве приступил к развернутому и обстоятельному изложению точки зрения царского правительства:

— Еврейский вопрос имеет для нас важное значение, пусть и не жизненно важное. И мы стараемся решить его по-хорошему. Я дал согласие на встречу с вами, чтобы, выполняя вашу просьбу, провести эту беседу еще перед открытием базельского конгресса. Я понимаю, что ваш взгляд на проблему не совпадает с точкой зрения российского правительства, и поэтому в качестве вступления изложу именно ее.

Российское государство стремится к единству всего населения страны. Тем не менее, мы понимаем, что не все конфессиональные и языковые различия могут быть преодолены полностью. Так, например, мы терпим распространение в Финляндии более древней, чем наша, скандинавской культуры. Но чего мы требуем и всегда будем требовать от всех народов империи, включая, разумеется, и евреев, — это патриотическое отношение к России и государству. Патриотизм как предпосылка и объективная данность. Мы добиваемся ассимиляции русского еврейства и предлагаем два направления для достижения этой цели: получение высшего образования или успешная экономическая деятельность. Тот, кто выполнит определенные условия как первого, так и второго рода, и о ком мы можем с уверенностью сказать, что он в силу полученного образования или достигнутого имущественно-финансового статуса является сторонником существующего порядка вещей, становится полноправным гражданином. Однако, надо признать, столь желанная для нас ассимиляция идет крайне медленно.

Герцль внимательно выслушивал министра. В конце концов попросил у Плеве лист бумаги, чтобы законспектировать главные тезисы оппонента, прежде чем отвечать на них. Плеве тут же кивнул, раскрыл лежащий на письменном столе блокнот и — завзятый бюрократ — бросил взгляд на чистый лист перед тем как вырвал его из переплета. Подавая лист Герцлю, предостерег: “Надеюсь, вы не злоупотребите самим фактом данного собеседования”.

Герцль, с самого начала понявший, что министру менее всего хочется прикасаться к теме кишиневского погрома, заверил Плеве, что беседа и впредь пойдет в избранном самим государственном мужем направлении.

Торопливо записывая на листе самые примечательные высказывания министра, Герцль сперва неуверенно, но с каждой минутой все сильнее проникался ощущением, будто Плеве и впрямь склонен видеть в идеях политического сионизма возможное решение еврейского вопроса. “Неужели, — думал Герцль, — этот дальновидный и прекрасно информированный политик не понял — хотя бы после кишиневских событий, — что погром легко может выломиться из национальных и конфессиональных рамок и вообще выйти из-под контроля? И что массовые антиеврейские акции буквально загоняют евреев — и тоже в массовом порядке — в революцию?”

Плеве подождал, пока Герцль не отложит карандаш в сторону, и продолжил затем свои пояснения:

— Разумеется, благо высшего образования мы можем предоставить лишь ограниченному в процентном отношении числу евреев, потому что в противоположном случае у нас в обозримом будущем не осталось бы достойных вакансий для православных. Также я не упускаю из вида того, что материальное положение евреев в черте оседлости просто-напросто скверно. Согласен, они живут там, как в своего рода гетто, однако в гетто огромном — включающем в себя территорию тринадцати губерний. Ранее мы симпатизировали сионистскому движению, поскольку оно подталкивало евреев к выезду из страны. И вам не придется преподносить мне азы сионизма: я, что называется, в курсе дела. Но после минского конгресса мы обнаружили, что сионизм сменил курс. Теперь речь идет не столько об отъезде в Палестину, сколько о культурной автономии, о формах организации и об осознании себя евреями отдельной нацией. Честно говоря, нас это не устраивает.

Министр изумил Герцля знанием положения дел в деталях и лицах. Судя по всему, его регулярно и тщательно информировали о сионистском движении и о ростках, пущенных сионизмом в России. И, словно в подтверждение справедливости этих мыслей, министр поднялся с места и извлек из книжного шкафа увесистый том в коричневом переплете с золотым ободком — не книгу даже, а роскошную кожаную папку с бесчисленными донесениями о деятельности сионистов в России, проложенными изрядным количеством закладок. Листая папку и не без труда удерживаясь от злой усмешки, Плеве заговорил о тех из числа русских сионистов (называя каждого из них по фамилии), кто в той или иной мере находился в оппозиции к Герцлю. Похоже, эти люди не остановились бы ни перед чем, лишь бы подставить Герцлю подножку, и, кстати говоря, в некоторых случаях им это определенно удалось. Попытку Герцля перевести разговор на другую, не столь взрывоопасную, тему Плеве парировал, заведя речь о руководителе киевского кружка сионистов и начальнике тайного сионистского почтамта. Министр склонился над страницей, словно мучительно разбирая имя, которое было ему, разумеется, прекрасно известно. “Бернштейн-Коган”, — произнес он наконец. Это был, по словам Плеве, непримиримый противник Герцля и, кроме того, человек, о котором в Петербуре знали как об активном участнике и одном из дирижеров развязанной в западной прессе антироссийской кампании.

Герцль решительно возразил министру:

— Ваше сиятельство, в это я просто не верю. Об этом человеке за границей практически никто не слышал. У него нет на Западе ни связей, ни достаточного авторитета. А что касается его оппозиционности по отношению ко мне, то это известный феномен, с которым довелось когда-то столкнуться еще Христофору Колумбу. Когда на исходе многих недель океанского плавания на горизонте так и не показалась суша, матросы принялись ругать своего капитана. Помогите мне поскорее найти сушу — и бунт на борту закончится. Да и отток моих сторонников в ряды социалистов прекратится тоже.

Загрузка...