Пришла в Томск весна 1920 года. Штабеля трупов на крутом берегу речки Ушайки теперь горели денно и нощно, насыщая округу смрадом, и заглушая запахи клейких тополиных и березовых почек и вербных шишек, которые сияли над водой как малые свечи. И была надежда, что вскоре всё мертвое сгорит дотла, и всё живое восторжествует.
В доме напротив университета в эти дни поселилась скорбь. Уже стало известно, что был расстрелян выросший в этом доме Виктор Николаевич Пепеляев.
Поезд Верховного правителя Александра Васильевича Колчака, адмирала, бывшего полярного исследователя, гидролога, бывшего командующего Черноморским военным флотом, и т. д. и т. п. после разгрома белогвардейских войск был взят под охрану чехословацким корпусом в Нижнеудинске. Коварные чехи выдали адмирала большевикам, в обмен на право проехать поездом во Владивосток, чтобы затем вернуться на пароходе к себе на родину.
Большевики перевезли адмирала в Иркутск. Без суда, на основании постановления Иркутского ревкома, Колчака и Пепеляева вывели на расстрел на лёд таежной речки Ушаковки и поставили возле проруби. Виктору Пепеляеву тогда только что исполнилось тридцать четыре. Всего полтора месяца Виктор Николаевич выполнял обязанности премьера в колчаковском правительстве. При прочтении приговора перед ним, как в киноаппарате лента, прокрутилась вся его жизнь. И это — всё?
Он упал на колени, закричал:
— Граждане! Поймите! Мы с братом были против жестокостей, мы адмиралу предлагали отречься! Он подтвердит! Мы с братом готовили восстание против колчаковского режима. Разберитесь! Прошу вас, нельзя же так! Мне только тридцать четыре года!
— Бросьте! Сатурн пожирает своих детей! Встаньте! — сказал Колчак, докуривая папиросу, воткнутую в красивый наборный мундштук. — Вам — тридцать четыре, мне — сорок шесть, в сравнении с вечностью и то и другое — пустяк…
Грянул залп. Виктора Николаевича не стало, а дом, где он родился в Томске, остался. Дома переживают людей, дома почти никогда не делают никому зла. А люди — делают. Иногда они бывают уверены, что творят свое зло во имя высших благ и высших целей. И только где-нибудь у обрыва или проруби перед лицом неминуемой смерти начинают стенать и каяться.
Летом 1920 года на восемьдесят пятом году жизни в университетской клинике скончался Григорий Николаевич Потанин — первый почётный гражданин Сибири, совесть и гордость «Сибирских Афин». В такие годы мужская сила превращается в свою противоположность, воспаляется всё, что может, и всё, что не может воспалиться.
Но мысли, выработанные могучим мозгом не могут воспалиться и умереть. Метрополия забирает себе из наших недр золото и алмазы, чтобы затем чеканить ордена и деньги для жителей своих столиц. Наши рабочие, ученые, поэты и художники ничуть не хуже ваших, почему же они должны жить хуже? Длинная зима, короткое лето, до сих пор ссылаемые в Сибирь преступники, это, что ли, награда за все наши адские труды? Впрочем, не услышали раньше, не слышат и теперь. Остается надеяться на будущее. А мы, как было во все войны, будем в нужное время приходить на фронты и прикрывать грудью Страну, Россию, Родину.
Многие бывшие богатеи удрали из Томска, в Монголию уехали, в Китай. Дорога туда торговым людям и прежде была знакома. Ушли и военные. В том числе и генерал-лейтенант Анатолий Николаевич Пепеляев. Теперь где-нибудь в Харбине официант в синем халате в обед спрашивает его:
— Тебя чего хотиза есть?
А чего хочется русскому человеку на чужбине? Ему «хотиза есть» видеть родной дом, родные лица, справлять масленицу и пасху. Дышать воздухом хвои, мчаться на лыжах в метель и пургу. Родина, есть родина. Потому-то некоторые бывшие богатеи остались в Томске, несмотря на то, что их могли и в тюрьму упрятать, и расстрелять.
Иван Васильевич Смирнов получил комнатку в одном из бывших своих доходных домов и устроился извозчиком в горжилкомхоз. За исполнительность, опрятность, большую физическую силу, которая извозчику весьма нужна, чтобы вытаскивать застрявший экипаж из грязи, Ивана Васильевича назначили возить самого начальника жилкомхоза.
Суровый и важный начальник в полувоенном шерстяном костюме появлялся на крыльце, и Иван Васильевич специально щеточкой чистил и без того чистое сиденье. Затем он услужливо подсаживал начальника, и быстро вспрыгивал на свое сиденье:
— Н-но, залётные!
Одного не любил Иван Васильевич: расспросов про его прошлую жизнь. Он стремился поскорее стать настоящим пролетарием, тружеником- передовиком, может, даже ударником.
И всё же прошлое иногда из него выплескивалось. Был во дворе усадьбы восьми очковый сортир, который жильцы должны были чистить по очереди. Иван Васильевич исправно отбывал свою очередь, но на другой день сортир оказывался загаженным до того, что до очка нужно было добираться через горы дерьма. В усадьбе было много людей. Вновь чистить сортир очередь Ивана Васильевича подходила лишь через полтора месяца. Не мог же он всё это время пользоваться загаженным сортиром? Не мог. Но и очищать эти Авгиевы конюшни ежедневно он не имел ни сил, ни времени, ни желания. И тогда он построил себе маленький сортирчик в одно очко, в глухом углу усадьбы среди зарослей лопухов, калины, и шиповника. Навесил на дверцу небольшой замок. Уже через день этот замок сбили, и персональный сортир-чик весь загадили. Упрямый старик принес большой амбарный замок. И этот сбили. Тогда Смирнов привел от знакомых большую лохматую овчарку и посадил на цепи возле сортира.
Он не понимал, что сделал большую ошибку. Тотчас же собрание гневно заклеймило его, как гнусного частного собственника, который травит общество собакой. Газета «Знамя Революции» поместила фельетон: «Собственник разбушевался». Его поведение разбирали на собрании горжилкомхоза, причем кто-то из служащих сказал:
— Чего от него ждать, от снохача! Собственного сына до самоубийства довел. Говорят тень Вани до сих пор бродит по его бывшему дворцу, и в двенадцать ночи заходит в его бывшую спальню и вздыхает, плачет, кричит. Даже сторожа на улице пугаются.
Иван Васильевич всё стерпел. Покаялся. Сломал персональный сортир. И стал ходить для облегчения своего организма летом на различные, близкие к его дому пустыри. Зимой он облегчался в своей комнатушке в поганое ведро, содержимое которого выносил на те же пустыри.
Впрочем, вскоре большевистский главный вождь объявил новую экономическую политику. И базары ожили. Летом на центральном рынке прямо на земле стояла чугунная печка, на ней какой-то шустряк неизвестно из чего варил конфеты, и тут же продавал прямо горячими. Здесь же крутили в бочке мороженное и сразу продавали его. Оно было чуть сладким и пахло рыбьим клеем. По дворам ходили точильщики со своими деревянными переносными станками: «Ножи, ножницы точить!» «Шурум-бурум берём!» — орали старьевщики-татары.
Мастеровые делали кадки, разные лоханки — тоже с утра начинали стучать. Гармонные мастера наяривали на гармошках забористые мелодии.
Иван Васильевич глядел на эту суету без зависти. Перегорело. Не хотелось снова начинать с пустого места. Да ведь опять отберут! Лучше уж возить начальника. Смирнова покритиковали, он исправился. Очень такой общественный человек. Даже газету «Знамя революции» выписал, и на Красную армию, и на комсомол, и на спортивные общества деньги отчислять стал.
Ну, не миллионер он, не хозяин, зато как тополями и хвоей пахнет по весне! И бураны зимой какие приятные! В Громов-скую баню не в номера ходит, а в общее отделение. Если его спрашивают:
— Иван Васильевич! Почему же — не в номера?
Отвечает:
— Зачем? Туда пускай идут у кого язвы, или другой изъян на теле, а у меня тело здоровое, чистое!
— Да уж, вы прямо богатырь, Иван Васильевич, годы вас не берут, красавец.
— Какой уж есть.
Жить на родине ему радостно, только вот мимо своего бывшего дворца никогда не ходит, и не ездит. Славно ему жить, не убили, не расстреляли. Поругали, так это — как с гуся вода. Кто он? Просто извозчик. Возит начальника. Хорошо возит. Не было никаких кутежей в Благородном собрании, не было дворцов, дач, автомобиля роскошного не было, он даже не знает, как им управлять. Кнут и вожжи — всё его дело. Не было золота, взяток чиновникам, подарков губернатору, взносов на богадельни, дальних коммерческих поездок в Монголию и Китай. Теперь вот у него китайский язык пропадает зря. Не с кем на нём поговорить, как, бывало, говорили с Гадаловым. Недавно встретил Ли Ханя, заговорил с ним по-китайски, а тот на чистом русском языке отвечает:
— Зачем по-китайски. Мы теперь председатель артели «Вперёд», наш коллектив вступил в соревнованию за перевыполнения плана изготовить стулья, зонтики, и собрать много утильсырье. И жонка у меня русская — Танюша, и сын у меня русский — Ванюша. Зачем — по-китайски?..
Да, а Гадалов-то, Пепеляев и многие другие на чужбине, поди, сильно скучают по своей малой родине, и по большой? Ивану Васильевичу стало их очень жалко. Как же им без наших кедров и елей? Как им без быстрой глубоководной реки Томи? Без ночной ухи на берегу из только что пойманных окуней и ершей? Без нашей буйной черемухи по весне? И неизвестно где и кто теперь пристроился. Уехали на восток и — всё.
Стал для души Смирнов птичками заниматься. Острагивал тоненько деревянные спицы и перекладинки. И из них сооружал без клея и гвоздей ловушки для птиц и садки. В комнате у него в прекрасных садках прыгали по жердочкам чечетки, щеглы, свистели и щебетали. В каждом садке были солонки с водой и коноплей. Кушайте, птички, это скрасит неволю! А в большой клетке, конструкцией напоминавшей княжеский терем, жил ученый скворец, который очень хорошо и на все лады произносил слово «курва». И так грассировал, так перекатывал букву «р», что иной аристократ позавидовал бы. Да где они теперь, эти аристократы? И кого ругал скворец — неизвестно. Впрочем, может, скворец был вещим и предвидел 1937 год?
В этом году всем жильцам города Томска было объявлено: жильцы должны обновить таблички с названиями улиц и номерами домов, и обязательно вечерами включать лампочки для хорошего освещения номеров. Это улучшит доставку почты, облегчит работу пожарников, и прочих служб. Всё — для блага человека! Всё во имя человека! Это было написано в газетах. На самом деле начальник городского отдела НКВД Овчинников получил директиву арестовывать врагов народа максимально быстро и так, чтобы это не портило настроения широких масс трудящихся.
По ночам энкевеведисты, шли, заглядывая в списки, быстро находили нужные дома, стучали, дескать, проверка документов. И ночные аресты, и обыски чаще всего проходили без шума и крика. Во тьме, в тишине вели арестованных до ближайшего домзака[25]конвоиры говорили шепотом, чтобы настроить и арестованных на мирную тишину. Тени мелькнут, тихо закроется дверь. В каждом районе были свои места заключения. Иван Васильевич жил в центре, он и попал в центральный подвал, неподалеку от бывшего благородного собрания, в коем когда-то немало испил коньяков и шампанского.
На полу в тесно набитой камере Иван Васильевич увидел вождя местной комсомолии Спрингиса. Нос у него был разорван до глаза и сильно кровоточил. Активист Иван Торгашев написал про него в газете, будто он является тайным троцкистом.
— Признаете? — спросил Спрингиса следователь.
— Чушь! — ответил тот, — объявляю голодовку! — И его стали питать питательным раствором через нос с помощью трубки. Порвали ноздри. Через две недели он попросился к следователю:
— Хочу признаться!
И заявил:
— Меня вовлек в троцкистскую банду вражий агент Иван Торгашев.
Любитель писать в газеты немедленно оказался в том же подвале.
Смирнов на допросе сказал:
— Признаюсь!
— В чем?
— В чем скажешь, всё подпишу…
Иван Иванович прекрасно понял, что время теперь другое, этой власти никто перечить не может. Если она говорит: «умри!» — надо умирать. Сопротивляться? Испытаешь понапрасну адские муки, и все равно убьют, так лучше уж умереть сразу. Вешать ведь не будут? А расстрел — что? Секунда! И всё, потеряешь сознание, словно уснешь. Здешние ребята- специалисты, видно по всему, не промахнутся.
Начальник Овчинников был в те дни озабочен. Арестовали кучу народу, рассмотрели тучу дел, и почти все дела расстрельные. Ликвидировали на Каштачной горе партию из двадцати приговоренных. А шуму наделали! Оказалось, что выстрелы и крики уничтожаемых слышит весь город. У рожениц молоко пропало! И молва еще прибавляет ужасов. Провели срочное совещание с ликвидаторами. Из тюрьмы, что стоит на Каштаке ночью вывозили связанных врагов народа, а во рту у каждого врага был мяч. Чтобы, значит, не блажили. Расстреливали их прямо на телегах из револьверов в затылок. И один ухитрился вытолкнуть мяч изо рта и заблажил. Да и выстрелы всё равно слышно. Тогда кто-то внес предложение не стрелять, а бить по затылку ломом. И этот метод испробовали и тоже — тяжело, не всегда одним ударом убьешь, опять криков не избежать. Овчинников приказал сидевших в подвалах в центре города на Каштачную гору не тащить. Пусть ликвидаторы придумают, как их прямо в подвалах ликвидировать, а уже потом тихо по ночам вывозить во рвы.
И придумали. В одной комнате стоял стол, и возле него — привинченный табурет был. Усаживали врага на табурет, читай мол протокол. Заходили сзади, и стреляли из револьвера в затылок. И тут же хватали из стакана на столе пробку и затыкали дыру в голове, чтобы кровь не фонтанировала. Но все равно после каждого выстрела приходилась вытирать кровь и на полу, и на столе, а то и на стенах. Затем труп уволакивали в складское помещение, и приглашали, как в парикмахерской:
— Следующий!
Дошла очередь «подстригаться» Смирнову. Почувствовал как-то: убивать будут! Вспомнил тех, что уехали за границу. Вот Анатолий Николаевич Пепеляев… уехал! Молодец! И самому надо было бы. на что надеялся? Эх!..
Не знал он, что и генерала ожидала такая же судьба. Сразу после бегства из России, в чужой стране Анатолий Николаевич Пепеляев затосковал. Объезжал все китайские города, где жили русские эмигранты. Встречался с офицерами, унтерами и солдатами, с подросшим молодняком. «На родину хотите?» Формировалась штурмовая бригада. Обучение шло в специальных воинских городках по полной программе.
Шло время и разведка доносила, что после продразвёрстки двадцатых годов российские крестьяне возненавидели Советы. Им только нужно помочь.
Перед ледоставом, когда уже больше не могло быть пароходов, отряды генерал-лейтенанта приплыли из Китая в порт Аян, тихое селение под городом Охотском. Отсюда с восточного берега Охотского моря освободители России должны были великим сибирским трактом двигаться на Якутск, обрастая добровольцами. И пойти на Красноярск. И может дальше — в родной Томск.
Аян. Тундра кругом, а сзади — лёд, шторма. После трудного морского похода уснули солдаты и офицеры, только двое часовых стояли возле изб во тьме. Сон. И вдруг стук в дверь, и голос, как гром среди ясного неба:
— Анатолий Николаевич Пепеляев здесь живёт? Сопротивляться не полезно. Окружены! Кругом — пулеметы! Именем советской власти. Арестованы!
Чтобы зря не проливать кровь, сдался. Хорошо сработала у красных разведка. Вслед за пепеляевцами ночью тайно шел пароход из Владивостока. Нет не отомстил генерал за брата, за других родных и близких, не вернул себе ту Россию, которая была. Да и нельзя дважды вступить в одну и ту же воду. У всех у нас есть родные города. Близкие люди. Мы тянемся к ним, не всегда дотягиваемся.
Анатолий Николаевич больше не увидел Томска, но увидел многие российские тюрьмы. Его почему-то не расстреляли сразу. Перевозили из одной тюрьму в другую. Чего хотели от генерала? Его расстреляли чуть позже, чем Смирнова, в январе 1938 года во внутреннем дворе Ярославской тюрьмы.
Каждый год в Томске вновь зацветает черемуха, и в укромных уголках целуются влюбленные пары, совсем не думая о тех, кто жил здесь до них когда-то. Они не знают о прежних насельниках Томска ничего, да и не хотят знать. Что им Потанин, Смирнов, Гадалов, Пепеляев, или кто другой? Всё забывается. Время — великий жулик.
Вы хоть раз взлетали душой под хороший русский хор? Таких мелодий, таких одухотворенных красивых лиц, такой страсти не услышите, не увидите ни на востоке, ни на Западе. И природа, как мы её ни губим, прекрасна в Сибири, и во многих других краях Руси. А о чем поют хвойные боры в междуречье Томи и Оби знаете? Плюньте на рекламу, упадите в серебристые и изумрудные сухие мхи и покайтесь!
Говорят, не очень давно приезжала в Томск из Америки дочь Ивана Васильевича Смирнова, сестра трагически погибшего Вани. Старушка тихо постояла возле дворца своего покойного отца. Почитала вывеску на стене. Там разместилась какая-то научно-нефтяная контора. Дочь Смирнова тихо прошла по окрестным переулкам, а потом также тихо уехала из Томска, теперь уже навсегда.