Встретив недостойного человека, посмотри вглубь себя.
«…я, наконец-то, начал понимать, что такое «раздвоенность жизни», о которой мы столько говорили, просиживая ночи напролёт на своих видавших виды койках в общаге Литинститута, изредка пили водку, чаще крепкий чай и всегда спорили до посинения. Нам тогда казалось, что если человек вынужден жить какой-то одной, стандартной жизнью, со всеми её банальностями и идиотизмом, подчиняться её правилам и условностям и не дерзать что-то изменить, однако втайне мечтает о чём-то более светлом и возвышенном, в кругу единомышленников и таких же мечтателей, как он сам, – то это вполне естественно и нормально. Потому что иначе пока нельзя. Ни раньше, ни сегодня и, может быть, даже завтра. Но мечтать – непременное условие. Не всем быть борцами, но мечтателями нужно быть непременно.
Это удел и планида любого здравомыслящего человека. Без этого быстро превращаешься в глупого самодостаточного мещанина, пускающего слюну умиления от того, что тебя вовремя накормили, напоили водкой и дали подержаться за красивую бабу. Такое скучно и непродуктивно.
Рецепт прогресса один: если уж человек не в силах выходить на баррикады, то хотя бы обязан быть в оппозиции к окружающему миру, который необходимо постоянно исправлять в соответствии со своими и его меняющимися потребностями и интересами. Бесконечные и завязшие в зубах легендарные примеры духовного и порой физического бунтарства, питали наше самолюбие, и каждый из нас, студентов заочного прозаического семинара, считал себя в той или иной степени оппозиционером, протестующим и негодующим в своих слабых ученических опусах. Именно в них мы видели свой вклад в бунтарство. Не замечали мы лишь того, что окружающему миру пока глубоко безразличны наши жалкие протесты, а опусы не очень-то на самом деле выстраданы и едва ли кому-то, кроме нас самих, по-настоящему интересны…»
Мишка смахнул пот со лба, расстегнул ещё одну пуговицу на своей армейской рубашке и полез в карман за сигаретами. Тетрадка, в которой он писал, упала с колена на землю, но поднимать её он не торопился. Прикурив, Мишка глубоко затянулся и удобней устроился в тени у стены разрушенного прямым ракетным попаданием одноэтажного дома.
«…Своей «раздвоенной» жизни я ни от кого не скрывал, и ты это наверняка помнишь. Более того, я считал её вполне цельной и логичной. С одной стороны, я не мыслил себя вне литературы, писал стихи, рассказы, повести и хотел делать это профессионально. Для того и поступил в Литинститут. Может, это прозвучит кощунственно, но мне наивно казалось до самого отъезда в Израиль, что в Литинституте учат секретам превращения только что написанного текста в литературное произведение, но всегда подозревал, что этот самый текст – настолько зыбкая и иллюзорная субстанция, что нет для него ни правил, ни законов, ни даже каких-то объективных критериев оценки. Есть, безусловно, здравый смысл и логика, но они, как правило, завуалированы и зачехлены мудрёными литературоведческими одёжками стилей и концепций. Действительно гениальный текст не подчиняется канонам, его невозможно расчленить или втиснуть в стандартные рамки. Он – или есть, или его нет… Хотя, если говорить по существу, сочинение текста – не самоцель, а лишь средство выражения мысли. «Слово о полку Игореве», «Песнь песней» – гениальны и совершенны как тексты, но чего бы они стоили, если бы их гладкие и изумительные наборы слов не несли в себе великих вневременных истин? Впрочем, опять же всё наверняка условно, ведь даже словоблуд-графоман – и тот при каждом своём словоизвержении уверен, что снёс золотое яичко… Основа всему, наивно полагали мы, пресловутая «технология» письма. Послушаю, мол, мастера, покопаюсь в его творческой кухне, исправлю под его бдительным присмотром собственные ляпы в текстах и – вперёд к сияющим вершинам литературы, к творческим олимпам. Все мы были уверены, что мастер, у которого мы учимся на семинаре, поможет нам, глупеньким деревянным буратино, подойти к потайной дверце, выдав каждому по заветному золотому ключику…
Всё это далеко не так. Как – не знаю. Иногда мне кажется, что я почти нащупал долгожданное решение, а иногда вдруг с тоской начинал понимать, что гении – не чета мне! – ломали головы над этим веками, жизни клали на творческий алтарь, а я решил, что разберусь мигом, без особых усилий, оттолкнувшись от их находок, как от стартовой ступеньки. Ах, как от этой беспомощности и тщетности попыток каждый раз становилось тяжко и гадко! Хоть руки на себя накладывай…»
Мишка отбросил докуренную до фильтра сигарету и поднял глаза от тетради. От курения натощак во рту стоял неприятный кисло-горький привкус. Глубоко вздохнув, он полез за флягой с водой.
На смену прохладному, всё ещё сонному и безмятежному утру приходил жаркий длинный день. Солнце только поднималось, и его ещё не было видно из-за холмов, но приближающаяся жара уже чувствовалась. Через полчаса она затопит холмы, оливковые рощи, и всё вокруг будет подрагивать в горячих и вязких потоках воздуха, отражённых от земли. Так будет весь день. А такие дни всегда длинны до бесконечности. И до безумия…
«…Литературное творчество тем и привлекает таких идеалистов, как я, что в момент написания уподобляешь себя как бы Творцу, который из хаоса обрывочных мыслей и переживаний строит собственный космос, наполняет его содержанием, облекает в форму, и отныне уже в твоей власти оживить его, влить в него смысл, дать ему настоящее и будущее. Литература – великий соблазн, но одновременно и неизбежная горечь осознания постоянного несовершенства, потому что мы – как бы ни обманывали себя! – всё-таки не настоящие творцы, а лишь копиисты, и боремся не с какими-то внешними противниками, а чаще – с собственными придуманными монстрами…
Вторая половина моего существования – иудаизм, к которому я шёл долго и недоверчиво. Разумом понимая, что слепая вера превращает человека в безвольного раба, я стремился подойти ко всему рационально и осмотрительно. И самому решить: принять или не принять сердцем это новое знание, ведь необходимость существования в незнакомой до последнего времени системе координат – вере – должна исходить только от сердца, разум же, хоть и помощник, но не всегда друг и доброжелатель. Поиски мои были не ради банальной выгоды – «что мне это даст?», а ради того, чтобы ответить хотя бы самому себе на вечные вопросы, рано или поздно встающие перед каждым. Более же всего хотелось попробовать силы в осмыслении истин, уже известных и неоспоримых, перед тем, как рискнуть на самостоятельный поиск и продвижение дальше.
Поначалу я считал, что иудаизм – всего лишь универсальный способ получения ответов на кардинальные вопросы жизни и смерти, ведь любая религия, как казалось мне, всего лишь бездонная культурологическая копилка и сокровищница многовекового наследия народа, почти как та же литература, накапливающая в своих арсеналах приёмы и способы создания текста. Когда же я коснулся иудаизма глубже, неожиданно понял, что всё гораздо сложнее и не так однозначно. Если в литературе можно всё переиграть – скомкать бумагу и вымарать текст, чтобы переписать заново, или даже выбросить и забыть готовую книгу, то здесь отходных вариантов нет. Вера – это мироощущение, которое не может быть наносным или искусственным, оно может быть только образом жизни и твоим существом. Тут уже невозможно лгать другим и самому себе или что-то приукрашивать, как… в литературе. Ведь подспудно чувствуешь, что вера сулит в итоге какой-то запредельный контакт с пространством – от крохотной неодушевлённой молекулы до высшего разума, существующего независимо от твоего желания или знания. Остановиться на полпути невозможно. Здесь не только врать, но даже неискренним быть нельзя – стоило ли ради этого мучиться и недосыпать ночей в своих бесконечных исканиях, постоянных заблуждениях и редких открытиях? Жалко потраченных усилий.
Через интерес к иудаизму я вышел на осознание необходимости жить в Израиле. Дело вовсе не в том, что Россия к моменту моего отъезда стабильно и бесповоротно покатилась в тартарары, и падение это всё убыстрялось. В конце концов, в какую бы бездну страна ни рухнула, рано или поздно будет подъём, и она восстанет, как птица Феникс, из пепла. Меньше всего я обращал внимание на внешнюю сторону событий или боялся каких-то неясных слухов о мифических еврейских погромах. Я уезжал не от бытовухи и уж вовсе не из-за иллюзорного желания более полно реализовать себя, как писателя, в свободном мире. Мне хотелось… да я и сам точно не сказал бы, что мне хотелось.
Глупо утверждать, что я бессребреник, но эти вопросы никогда для меня не были на первом плане. Кстати, в Израиле, при относительной сытности и комфорте, я всё равно лишился чего-то гораздо большего, чем имел в России. Да, там у меня не было такой квартиры, как появилась здесь, не было обеспеченного прожиточного минимума и компьютера, на котором я могу сегодня быстро и удобно печатать свои опусы. В то же время у меня не стало чего-то такого, чему и названия сразу не подберёшь, как не измеришь это утраченное внешним достатком и возможностью удовлетворять свои возрастающие запросы. Даже литературные.
Вторая половина моего существования в конечном счёте перевесила первую, и это было, в общем-то, предсказуемо и ожидаемо. По крайней мере, в иудаизме не было столько искусственного и фальшивого, как в том, что окружало меня прежде. Литература – теперь уже верная помощница, как мне казалось, – на многое открывала глаза. Пытаясь описать окружающее, я только сейчас начинал понимать, что она – только увеличительное стекло, в котором отчётливо просматриваются ложь и искусственность, которые никуда не исчезли с переездом, а ведь на это я раньше просто не обращал внимания. Писать в Израиле стало намного труднее, но не потому что я стал требовать от своих текстов каких-то новых, запредельных откровений. Увеличительное стекло, не выпускаемое из рук, неожиданно стало высвечивать довольно неприятные вещи. Сам себе не доверяя, я вдруг увидел, что всё окружающее – уже новое, а не то, от которого бежал, – на самом деле оказывалось тем же безвкусным и выцветшим лубком, грубо имитирующим всё те же человеческие отношения между кукольными картонными персонажами, до края наполненными хамством вместо смелости, ханжеством вместо добродетели, и даже вместо любви – похотью и бесконечной спермой. Перемена декораций, по сути дела, ничего не изменила!..
Тексты, выходящие теперь из-под моего пера, если и были отображением новой, уже израильской жизни, то вряд ли сильно отличались от прежних. Если что-то у меня и получалось более или менее литературно, то только описания грязных и неприглядных сторон этой жизни. Даже чистое и светлое, о чём мне всегда хотелось писать, вырисовывалось непременно в контрасте с низким и отвратительным…»
Где-то за низкорослой оливковой рощей, наверное, совсем рядом с деревней, в которой расположилось Мишкино отделение, звонкой, почти карнавальной хлопушкой грохнула противопехотная мина и затрещали торопливые автоматные очереди. Из-за холмов, с той стороны, откуда они вчера вечером пришли, застрекотал вертолёт, и солдаты, сидящие рядом с Мишкой у стены полуразрушенного дома, зашевелились.
Теперь и в самом деле начинался новый день. Новый день бесконечной южно-ливанской войны…
Сутки назад, когда прямым миномётным огнём из засады накрыло троих наших солдат неподалеку отсюда, Мишка и не предполагал, что окажется в этой небольшой живописной деревушке среди красивых холмов, за которыми дышало и изредка доносило ветром свои горьковато-солёные запахи море.
Террористов, убивших солдат, преследовали почти всё это время, и, хоть до прямого столкновения с ними пока не дошло, было ясно, что те попали в капкан, выбраться из которого уже не сумеют. Разведка сообщила, что в настоящий момент террористы находятся в ущелье между холмами, выходы из которого надёжно перекрыты, и их всего трое или четверо, но вооружены они хорошо. Чтобы избежать ненужных потерь, решено было дождаться утра и уничтожить их с вертолётов. В исходе операции никто не сомневался, хотя всякое может быть – война есть война.
В Южном Ливане Мишка оказался не случайно. Приехав в Израиль в двадцатипятилетнем возрасте, он вполне мог претендовать на армейскую службу где-нибудь внутри страны, где безопасней и можно раз в неделю гарантированно приезжать домой к родителям. Так поступали многие из его знакомых и сверстников. Риск – дело не только благородное, но и добровольное, и не было прямой необходимости в Мишкиных воинских подвигах, тем более, за нежелание служить в боевых частях его никто не осудил бы. Однако он справедливо считал, что нельзя стать полноправным гражданином страны, если не узнаешь о её жизни всё, что можно, не испытаешь на собственной шкуре всех её тягот и тревог, не заглянешь в бездну, разделяющую евреев и арабов, на краю которой Израиль находится всю свою недолгую современную историю. Ни от чего нельзя быть в стороне, если где-то в глубине души всё ещё теплится надежда написать действительно замечательную книгу, но уже на местном материале. А сделать это Мишке хотелось безумно. Чего-чего, а настойчивости и упрямства ему не занимать. Не получилось в России – может, получится здесь…
В бригаду «Гивати»[1] он попал не сразу. Обычному человеку с гражданки туда не попасть. Но ведь и не боги там служат… После четырёх месяцев на учебной базе, где он постигал современное воинское искусство, с которым был знаком разве что по американским боевикам, его перевели в боевую часть.
Несмотря ни на что, Мишка в душе всё равно оставался человеком гражданским, лишённым агрессивности и, по большому счёту, даже не представлявшим, как поведёт себя в реальном бою, когда придётся стрелять не в мишень, а в настоящего врага, и знать, что только от тебя зависит – жить тому через мгновение или нет. В том, что такое когда-то произойдёт и этого не избежать, Мишка не сомневался. Убивать противника – это жестокая и горькая необходимость войны, и без этого невозможно даже приблизительно узнать цену жизни и смерти. Хотя война вряд ли прибавляет мудрости, потому что нет и не может быть в злобе, страхе и ненависти животворной силы для самосовершенствования. Единственное, пожалуй, положительное, что можно почерпнуть в подобном противостоянии, это то, что война позволяет более чётко определить своё место в жизни, извлечь из сокровенных глубин души то, что в иное время скрыто за семью печатями. Отчаяние и страх, животное желание выжить и… жалость не столько к поверженному противнику, сколько к себе, вынужденному лишать его жизни. И хоть любое человеческое противостояние претило Мишкиной натуре, уйти в сторону он не пытался, как теперь уже и не пытался спрятаться в хрупкую ракушку своего любимого литературного сочинительства. Наоборот, лез в самую гущу, где литературе не место…
– Ирокез на горизонте! – пронеслось среди солдат, и Мишка вздрогнул, оторвавшись от размышлений. Из-за поворота по сухой каменистой дороге, петляющей среди остатков разрушенных стен, выкатил пятнистый армейский джип с командиром их отделения Амноном, получившим прозвище «Ирокез» за то, что был выходцем из Ирака. Перед рассветом Ирокез ездил на совещание к начальству, хотя всё, что ему должны были сообщить, было известно заранее: после вертолётной атаки начнётся прочёсывание местности и поиск того, что останется от террористов.
– При благоприятном стечении обстоятельств, – сразу принялся инструктировать солдат Ирокез, – операция займёт от силы час-полтора, не больше. Перестрелки и рукопашной не предвидится, но и рисковать понапрасну не стоит. Население покинуло эти места ещё неделю назад, поэтому любой встретившийся человек может представлять реальную опасность. – Всё это Амнон протараторил своей гортанной звонкой скороговоркой, не позабыв лишний раз напомнить, что местное население не особо жалует израильтян, упорно не понимая, что мы воюем не с ним, а с террористами, прикрывающимися женщинами и детьми. – Война – это вам, ребятки, не чмоки-чмоки с белобрысыми девицами на тель-авивских дискотеках.
На последних его словах кто-то из солдат хихикнул, но Амнон сделал вид, что не расслышал, и, сохраняя грозный командирский вид, отошёл в сторону, прикуривая сигарету. Задавать ему какие-то вопросы никто не хотел, так как все знали, что особой сдержанностью он не отличается, а свои грешки и даже грубость всегда списывает на природную горячность и восточную натуру. И всё ему до поры сходило с рук. Взять хотя бы самый последний случай, который произошёл месяц назад и о котором ходило много разговоров в солдатских палатках.
В тот день Амнон ехал на армейском грузовике с молоденьким шофёром из новобранцев-репатриантов. По дороге необходимо было заправиться бензином, и они заехали на заправку. Времени, как всегда, было в обрез, но у единственного заправочного рожка перед самым их носом остановился длинный старый «мерседес» какого-то бедуинского шейха с целым выводком закутанных в чёрное женщин. Шейх явно не торопился и, заметив нетерпение израильских солдат, демонстративно отвернулся и принялся о чём-то лениво разговаривать с хозяином заправки. Такой наглости Амнон стерпеть не мог и тотчас скомандовал шофёру подтолкнуть «мерседес» бампером в бампер, освобождая место у рожка. Шофёр, напуганный солдатскими легендами о строгостях Ирокеза, беспрекословно выполнил команду, но «мерседес» неожиданно покатился и выехал на обочину. Правда, перед тем, как он кувыркнулся с насыпи, из него успели выскочить все пассажиры. Подбежавшего шейха Амнон, недолго думая, пнул в пах тяжёлым армейским ботинком, и тотчас велел шофёру поскорее заправляться и уезжать. Через два часа их забрала военная полиция. А назавтра Амнон как ни в чём не бывало вернулся в подразделение. Спустя пару дней пронёсся слух, что на следствии, возбуждённом прокуратурой по жалобе шейха, во всём обвинили солдата. Тот действовал якобы без приказа, по собственной инициативе, а об ударе, нанесённом шейху, Амнон вообще ничего не ведает.
Конечно, показания Ирокеза можно было бы опровергнуть в течение пяти минут, допросив шейха или шофёра, однако первому особого доверия не было, а второй – да кто ж вообще из господ военных юристов станет унижаться до бесед с новобранцами-репатриантами, плохо говорящими на иврите? Амнон же – командир, участвовавший во многих боевых операциях, ему почёт, уважение и доверие…
Мишка поглядел на часы и прислушался: за холмами, куда полчаса назад полетел вертолёт и куда ещё через час отправится их отделение, было пока тихо. Ни взрывов, ни выстрелов слышно не было. Он достал тетрадь и открыл на последней исписанной странице.
«…Больше всего на свете мне не хотелось превращаться в обывателя и в самую заразную его разновидность – воинствующего жлоба, о котором – ты, естественно, помнишь – мы столько говорили в общаге. Он, этот вселенский жлоб, вирусным микробом порабощает умы и сознание людей. Оттого и хороших книг никто не читает – лишь примитивные детективы, сопливо-сладкие «женские» романы и прочую пошлятину. Безусловно, никто не возражает против «высокой» литературы, но она – как та же Библия, которую все знают, имеют в каждом доме на книжной полке, но… многие ли её, по большому счёту, прочитали хотя б до середины? А ведь эта литература как раз и существует для того, чтобы заставить человека думать, не давать ему сыто и сонно покачиваться на волнах, уносящих в небытие. Читать её – нелёгкая работа. Гораздо проще глотать сладенькую, пережёванную кем-то жвачку… Человек незаметно перестаёт быть охотником и превращается в сборщика перезрелых бананов, которые сами падают под ноги, когда им приходит время падать.
Разумом и сердцем каждый из нас, студентов Литинститута, тянулся к этой сверкающей и пока недоступной «высокой» литературе, искренне презирая растущую плесень ширпотреба. Каждый искал свой путь к вершине: один – через заумные философские учения, порой безумные и парадоксальные, другой – через экзистенциализм, мистику и религию, третий – через кропотливое, скрупулёзное и бессмысленное оттачивание техники письма, будто тайна скрыта лишь в гладком слоге. И не было ни одного, кто не понимал бы, что высокого и совершенного никогда не бывает много, путь к вершине удаётся проложить одному из тысячи, и это вовсе не означает, что по проложенному пути способен пройти ещё кто-то. Но попытаться-то необходимо.
Имя воинствующему жлобству – легион… В любом случае было замечательно, что пока существовали мы, идеалисты, свято верившие в то, что, только благодаря нам, мир всё ещё не скатился в бездонную пропасть пошлости, возврата из которой нет. На нас и только на нас держится будущее литературы…
Помнишь, в каких скотских условиях мы жили в общаге? Загаженные туалеты, умывальники и кухни, ничем не отличающиеся от туалетов, серые, пропитанные вонью коридоры, освещаемые тусклыми, постоянно перегорающими лампочками без плафонов… И всё равно здесь был какой-то невероятный сгусток чистой и животворной энергии, которую, несмотря на грязь и мерзость, излучали эти святые стены, пол, потолок. Может быть, потому что здесь жили мы…
А как мы издевались и ненавидели тех, кто, по нашему мнению, не видел или не желал видеть высокого предназначения литературы! Жадно читая рукописи друг у друга, каждый из нас, наверное, искал то, чего пока не мог сделать сам, а ещё – то, что уже прошёл, сумел перешагнуть, чтобы идти дальше. Это был хороший марафон самолюбия, где были победители, но не было побеждённых, потому что при очевидной внутренней зависти к более удачливому собрату никто никому никогда не желал плохого. Каждый понимал, что без этого соперничества в литературе делать нечего…»
– Подъём! – скомандовал Амнон и звонким щелчком отстрелил докуренную до фильтра сигарету.
Солдаты зашевелились и стали подниматься, где-то клацнул о камни приклад автомата, послышались разговоры и смех. Несмотря на то, что вертолёт, который заберёт их после окончания операции, прилетит уже в полдень, никто не сомневался, что эти несколько часов будут тяжёлыми и изнурительными не только физически, но и морально. Хорошо, если придётся только стрелять и встречаться с противником лицом к лицу. Это как раз не самое тяжёлое на войне, потому что рукопашная проходит в запале и на подъёме, когда не чувствуешь ни напряжения, ни усталости, ни времени. Хуже, когда бесконечно прочёсываешь местность с постоянным чувством опасности и ожидаешь неведомо где притаившуюся беду. Немного успокаивало то, что вертолётчики прочешут местность и уничтожат террористов ещё до прихода солдат, тем более из капкана выбраться практически невозможно, а брать убийц живыми нет никакого смысла. Но всё равно это война…
Мишка спрятал тетрадь, надел каску и встал, разминаясь после долгого сидения в неудобной позе.
Сперва отделение шло по каменистой дороге, уходящей сквозь невысокие серые холмы к побережью, потом Ирокез разумно рассудил, что дорога – это прекрасная мишень, решись какие-нибудь новые террористы устроить засаду. По мандариновой роще, тянущейся вдоль дороги, куда отделение тотчас переместилось, идти было тоже не сложно, но уже через полчаса, когда роща осталась позади и пошёл редкий жёсткий кустарник, скорость заметно снизилась и идти стало тяжелей. Но особой поспешности не требовалось, потому что до исходной точки, где отделение должно было оказаться к началу операции, оставалось совсем немного.
Постепенно холмы стали выше, а растительность более густой и зелёной. Солнце ещё не поднялось настолько, чтобы пятнисто-рыжая армейская рубашка пропиталась потом, а брезентовый ремень автомата, словно бесконечно длинная канцелярская печать, отштамповал на плече чёткий глубокий оттиск каждой нитки из своих переплетений.
Разведчики-друзы, которые незадолго до выступления обшарили местность на несколько километров вперёд, уже вернулись и доложили, что всё спокойно. Так, по логике вещей, и должно было быть, потому что зона безопасности, где велись основные боевые действия с врагом и где возможны всяческие неожиданности, осталась далеко позади. Здесь не было ни армейских баз, ни стратегических дорог, и вообще израильтяне появлялись тут не часто.
Низко над головами солдат пролетело ещё два вертолёта, и вертолётчики, похожие на стрекоз своими выпуклыми чёрными очками, сверху помахали руками. Чувствовалось, операция начнётся очень скоро.
– Всем ждать! – скомандовал Амнон и посмотрел на часы. – У нас ещё есть двадцать минут, можно выкурить по сигарете… – Он поморщился и погрозил пальцем: – Увижу у кого-нибудь включённую мобилу – голову оторву!
Армейское командование запрещало пользоваться сотовыми телефонами, особенно там, где идут боевые действия. Их просто сдавали на базе, но мало ли кто мог утаить ещё один аппарат в кармане – каждого-то не обыщешь. Уж, больно легко засекали «технари» террористов местонахождение владельцев телефонов. Даже не взирая на глушилки. Сегодня воевать приходилось уже не с дилетантами, а с настоящей, хорошо вооружённой современной вражеской армией.
Мишка закурил сигарету и по привычке достал тетрадь. К этому в отделении уже привыкли, и никто не лез с расспросами.
«…Вспоминаю о наших студенческих годах в Литинституте – и снова у меня начинает сосать под ложечкой. В той дурацкой и абсолютно неустроенной жизни, которую я вёл в России, это было каким-то светлым и до невероятного чистым пятном. Мне даже казалось, что это – первый лучик какой-то будущей моей жизни, которая обязательно настанет и будет наполнена радостями и замечательными открытиями. Но к этой жизни я смогу прийти не сразу – только после погружения на самое дно, когда удастся преодолеть внешние и внутренние барьеры, перешагнуть границы искусственного и надуманного, а главное, самому решиться на первые самостоятельные шаги навстречу этой новой жизни, не дожидаясь благоприятной ситуации или посторонней помощи. Вот так – ни больше, ни меньше.
Я и сейчас нередко пытаюсь восстановить по памяти некоторые из наших бесконечных разговоров и споров в литинститутской общаге, порой беспорядочных и сумбурных, затягивающихся до рассвета и чаще всего не приводящих ни к какому результату. Хотя нет – результаты были. Может, и не такие явные и ожидаемые, но – были. Я учился не жалеть себя и извлекать на свет то, что подспудно копилось в душе, вскрывать гнойники и болячки самолюбия и самолюбования. Это проходило не безболезненно, а через стыд, протест и тяжёлую ломку, может быть, даже борьбу с притаившимся внутри меня пресловутым «вселенским жлобом». Но я одновременно и чувствовал, как с каждым разом всё выше поднимаюсь и становлюсь каким-то иным, непохожим на себя прежнего.
Это было главным, что теперь привлекало меня в Литинституте. Заряда, получаемого на сессии, мне хватало, чтобы чувствовать себя нормальным человеком и протянуть бесконечные полгода до следующей сессии, когда мы, заочники, вновь приезжали из своих провинций сюда, в столицу. Энергией, которой я, как аккумулятор, заряжался от наших разговоров, хватало как раз на полгода…
Но ничто на свете не бывает бесконечным. С окончанием Литинститута я с грустью понял, что источника, подпитывающего меня, больше не осталось. Если я не сумею что-то кардинально изменить в своей жизни, то окончательно опущусь на дно, и никакие силы меня оттуда уже не вытащат. «Вселенский жлоб» окончательно поработит меня, и я больше не напишу ни строчки. С литературой и вообще со всем, что пока удерживало меня от погружения на дно, будет покончено.
Нужен был выход, потому что тянуть и ждать невозможно. Панацею от своих бед я увидел в отъезде в Израиль. Внутренне я понимал, что это вовсе не решение проблемы, но какая-то, хотя бы временная отсрочка. Для чего – неизвестно, но отсрочка… Не такой уж я был наивный, чтобы не понимать, что подобные проблемы решаются вовсе не переменой места жительства и обстановки. К тому же внутри меня теплилась мистическая надежда на то, что земля Израиля вдохнёт в меня новые силы и даст то, чего я никак не мог обрести до сих пор…»
– Вперёд! – донеслась до Мишки команда Ирокеза.
Солдаты снова зашевелились, бросая недокуренные сигареты и привычно поправляя автоматы. Время начала операции наступило, и было уже не до писания в тетради и вообще ни до чего-то другого, что не описывалось коротким и страшным словом «война».
Привычно вслушиваясь в отдалённое урчание вертолётов, Мишка шёл в цепи солдат с автоматом наперевес. До этого он уже участвовал в перестрелках, поэтому ни боязни, ни тревожного ожидания близкой опасности в нём не было.
Конечно, к войне ни один нормальный человек привыкнуть не может, но как-то, наверное, со временем притупляется острота восприятия, и всё происходящее видится не таким мрачным и жутким. Сегодня, когда за Мишкиными плечами уже был кое-какой солдатский опыт, он с печалью отмечал, что, вопреки расхожему мнению, война напрочь лишена романтики, а красивые легенды о ратном героизме и красивом подвиге – только лишь легенды. Война – это даже не тяжёлый ежедневный труд на грани физического и нервного истощения, а обманутое на время гневное и испепеляющее чувство тотальной несправедливости, когда тобой движут не идеалы и не стремление к справедливости, а только злость и тупая ненависть к противнику, на которого тебе указали пальцем. Желание отомстить за поруганные идеалы – этого тем более нет. Оно ушло на второй план, вытесненное усталым раздражением от агрессивного окружающего – солнца, ветра, долгого дня на ногах, бессонницы, а больше всего – от самого себя в этой противоестественной ситуации.
Одновременно не было в Мишке и состояния безразличной и сонной аморфности, когда мозг бездействует, а тело движется автоматически. Ему уже доводилось видеть кровь, страдания и смерть, и, может, давно уже следовало бы привыкнуть к этому, как привыкли многие из его друзей, да только каждый раз какая-то жёлто-чёрная гнойная пелена застилала глаза, а мгновенно закипающая бессильная ярость доводила почти до безумия. Этот спонтанный порыв быстро таял, и на смену ему приходила изматывающая и сосущая жалость к только что увиденной чужой покалеченной или отнятой жизни. Он даже представлял себя раненым или убитым, и ему почему-то от этой дикой фантазии становилось легче и спокойней, будто всё, что прежде не давало покоя, уже оставалось позади, а сам он обретал какое-то пока непонятное запредельное и радостное состояние покоя и отрешённости от настоящего…
Погружённый в мысли, он не сразу разобрал, что вертолёты уже приступили за холмами к своей кровавой и необходимой работе. Солдаты напряжённо вслушивались в ровные, обыденно звонкие очереди вертолётных пулемётов, разрывающие гулким эхом утреннюю тишину. По меняющемуся тону этих очередей можно определить, на бреющем ли полёте сейчас вертолёт или взмывает вверх для нового манёвра. Ответных выстрелов с земли не было, а может, их просто заглушал рёв вертолётных двигателей и пулемётные очереди.
Ирокез, как и остальные, вслушивался в звуки за холмами, но шаг не замедлял. Видно, всё шло по плану, и в отведённое время отделение укладывалось. В задачи, поставленные командирами, входило не столько непосредственное отыскание террористов или того, что от них останется после вертолётной атаки, сколько оцепление места боя, чтобы никто из врагов чудом не спасся от возмездия. Хотя это почти невероятно: террористам удобней всего скрываться среди мирного населения, а все деревни вокруг пусты – люди ушли на север, где нет боевых действий. Большие группы «Хисболлы» с артиллерией и ракетной техникой, которые то и дело прорывались сюда, ещё имели возможность уйти, маленькие же, такие, как сегодняшняя, заведомо были обречены на истребление. Если всё же удавалось просочиться к своим, то они уносили лишь оружие, редко – видеокамеру с отснятыми результатами теракта, и почти никогда – своих раненых и убитых. К роли камикадзе их готовили заранее…
Выстрелы и рёв вертолётов продолжались минут десять, потом смолкли. Снова наступила тишина, и далеко не сразу стали слышны остальные звуки – тихие и вкрадчивые, более привычные для мирного утра – шум ветра, треск и шуршание кустарника, шаги по камням, нескончаемый щебет каких-то невидимых птиц.
По рации Ирокезу передали, что вертолётчики закончили, пора приступать к непосредственному прочёсыванию местности.
Мишка шёл в цепи своих товарищей, и постепенно к нему возвращалось состояние бездумной и набившей оскомину усталости, копившейся ещё со времени самой первой его операции. Эта усталость не исчезала, но в минуты кратких передышек и ночного сна неожиданно давала такой глубокий и жуткий покой, что сравнить его можно было даже не со смертью, а с небытием… Передвигаться по незнакомой местности было несложно, потому что маршрут корректировался с воздуха, а разведчики-друзы вообще здесь были как дома.
Справа за холмами показались красные крыши незнакомой деревушки, но её обогнули стороной, потому что там работало другое отделение. Мишкино же направлялось непосредственно на поиски остатков террористической группы.
– Мы почти у цели, – предупредил Ирокез, – полное внимание!
И действительно, метрах в ста от них, среди камней, поросших пепельной сухой травой, показались какие-то цветные бесформенные пятна, а сами камни были густо иссечены пулемётными очередями. Кто-то из солдат наткнулся на металлические оплавленные куски от выпущенной с вертолёта ракеты.
– Ничего себе! Чтобы грохнуть пару вшивых террористов скоро атомную бомбу шарахнут!
– Заткнись! – угрожающе посоветовал Ирокез. – Меньше будешь языком чесать – скорее лычку на погон получишь!
Первые из солдат уже приблизились к тому, что осталось от врагов. Постепенно подтянулись остальные.
Бандитов было трое. Одного разнесло в клочья прямым попаданием, и кровавое месиво уже ничем не напоминало человеческую плоть. Разглядывать уцелевшие металлические пряжки от ремней и оторванную кисть, что-то сжавшую в окоченевших пальцах, было тошно, поэтому все отводили взгляды и зажимали носы от запаха крови и горелого мяса. Больше внимания привлекал второй террорист, живот которого был разворочен прямым попаданием осколка, но он, на удивление, был ещё жив и безмолвно раскрывал рот, будто зевал.
Кто-то заикнулся, что не мешает вызвать по рации санитарный вертолёт, как это принято делать в таких случаях, но Ирокез отрицательно покачал головой.
– Не надо! – Он уже не улыбался, а только щурился и хищно скалил зубы. – Наши ребята, которых они… тоже не сразу погибли, и никто им не вызывал санитаров. Их ножами добивали…
Он не сгущал краски. Уничтоженных террористами наших солдат накрыло прямым попаданием миномётного снаряда, но на их телах обнаружили кроме всего ножевые ранения и горла у всех были перерезаны. Окажись рядом врач, вряд ли он их спас бы. Но они всё равно добивали… Террористу, вероятно, ещё можно было помочь, но… стоило ли?
Ненависть и жалость не самые лучшие советчики на войне, и хоть эти чувства несовместимы друг с другом, в Мишке они не только не переставали конфликтовать, а наоборот, сплелись воедино, перемешались и выросли до какого-то безумного и мистического ужаса перед грядущей вселенской катастрофой, которую неразумно и упрямо готовит себе человечество собственными руками. Он, Мишка, понимает и чувствует, насколько всё ужасно и невыносимо, но сделать ничего не может. Странно, что этого не видят другие… То, что раньше называлось добром и злом, уже не имело ни границ, ни определений, потому что у каждого в оправдание своих поступков заготовлены веские аргументы, а истина, казавшаяся когда-то незыблемой и сияющей, исчезала в непроглядном мраке человеческого, а, вероятней всего, уже нечеловеческого абсурда…
И ведь дело наверняка не в войне – война, по большому счёту, не причина, а следствие. Причина, размышлял Мишка, в неразумном и даже в неправильном устройстве жизни. Война не продолжается беспрерывно, между войнами обязательно бывает мир, который, как получается, едва ли более справедлив, чем война. Иначе, почему он не длится вечно, а каждый раз приводит к очередному конфликту? Значит, это не мир… Нужно менять сложившийся уклад жизни. Но всё сломать и превратить в обломки, конечно, можно, а что взамен? На протяжении всей своей истории человечество столько раз экспериментировало, что, пожалуй, уже не осталось ни одной новой идеи социального устройства, не политой кровью многочисленных жертв и, как всегда, оказывающейся в итоге ошибочной…
Около умирающего террориста, разевающего рот, никого не осталось. Лишь Ирокез задумчиво стоял неподалеку, по-прежнему хищно скаля зубы и не спуская взгляда с его лица. Солдаты отошли подальше и спрятались в тень от поднимающегося в зенит солнца, пытаясь использовать краткую передышку для отдыха. Ясно было, что, если ничего из ряда вон выходящего не произойдёт, ближайшим транспортным вертолётом их отправят на базу, и на этом закончится ещё один день, ещё один эпизод бесконечной ливанской войны.
Мишка по привычке полез за сигаретами и машинально оглянулся на третьего террориста. Он как раз интересовал солдат меньше первых двух собратьев. Крупнокалиберной пулемётной очередью с вертолёта его прошило сверху донизу. Рваные глубокие раны-воронки, наполненные застывшей кровавой слизью, вызывали рвоту даже у видавших виды солдат. Однако голова террориста в бело-красной палестинской накидке-куфие осталась неповреждённой. Вероятно, погиб он почти мгновенно, поэтому лицо его было спокойным и даже безмятежным.
Неожиданно Мишка насторожился и даже забыл о том, что собирался закурить. Лицо третьего убитого террориста показалось ему знакомым. Чепуха какая-то – разве могут быть у него знакомые среди арабов, с которыми он, по большому счёту, даже лицом к лицу не встречался ни разу?! Он зажмурился, помотал головой, сбрасывая с себя наваждение, и снова глянул на труп.
Нет, не может быть! В мистику, роковые совпадения и неожиданные встречи спустя годы и за тридевять земель Мишка не верил. Уж, очень это выглядело бы искусственным и неправдоподобным. Надеяться на это – удел сентиментально-слезливых барышень из женских романов, а в реальной жизни… Тем не менее, никакой мистики и ошибки не было. Неловко разметавшись по иссеченным осколками камням, лежал давний Мишкин знакомый и однокашник по Литинституту Махсуд Якубов. Вместе они поступали и проучились бок о бок три года до той поры, пока однажды Махсуд не пропустил очередную сессию. После этого он из своей Махачкалы больше не приезжал, и никто ничего о нём уже не знал.
«…Помнишь Махсуда Якубова, с которым мы проучились три года? Уверен, помнишь.
Мы, россияне, на нашем семинаре прозы считали себя чуть ли не мэтрами от литературы по сравнению с поэтами, приехавшими из глубинки, из национальных окраин. Всё было у них не так – и русский язык коверкают, и стихи их не почитаешь в оригинале, а только в убогом подстрочнике, который так же похож на стихи, как президентские речи на псалмы Давида. И вообще эти поэты слабо вписывались в сложившийся московский быт с его спешкой, нервозностью, аристократическим столичным шиком, богемно-похмельными пробуждениями и кухонными ночными бдениями. А каково им было перенимать московский протяжно-акающий, чуть жеманный говорок, тотчас подхватываемый любым новым жителем столицы, пусть даже с крохотным стажем «лимиты» за спиной…
В наших мудрёных беседах о литературе эти поэты почти не участвовали. Им, живущим в другом, незнакомом и слегка презираемом нами мире, было трудно следить за причудливым блужданием наших мыслей, да они к тому и не стремились. Их устраивало находиться в наших компаниях молчаливыми и согласными потребителями чая и водки. А может быть, жителей Кавказа и Средней Азии просто не очень интересовали волновавшие нас проблемы, ведь и культура их имела совсем другие корни, нежели та, в которой мы жили и пытались что-то творить, не выходя за её границы. А вероятней всего, ритм, задаваемый московской жизнью, был абсолютно чужд их восточной созерцательности и внешней неторопливости…
Вы ещё посмеивались над тем, что я неожиданно сошёлся с Махсудом, помогал ему править и рифмовать подстрочники, часто беседовал о высокогорном дагестанском ауле, откуда он родом и где живёт его небольшой народ.
В то время я уже интересовался иудаизмом, носил кипу и по утрам надевал тфилин[2]. Знал и о лютой вражде между евреями и арабами, поэтому мне было вдвойне интересно общаться с мусульманином, пускай не таким правоверным и строгим, как здешние израильские и ливанские арабы, но – тем не менее мусульманином. Это общение как бы исподволь подводило меня к той жизни, к которой я, сам того не осознавая, стремился задолго до окончательного решения об отъезде. Мне очень хотелось разобраться в чём-то тёмном и пока не осмысленном, ведь ясно же было мне уже тогда, что духовный облик человека формирует вовсе не религиозная атрибутика, а что-то иное, впитанное с молоком матери и заложенное в подкорке, имеющее по-настоящему мистические и неподвластные разуму корни. До сих пор пытаюсь с этим разобраться, а разберусь ли когда-то – не знаю…
Махсуда, как ни странно, иудаизм тоже интересовал. Но не более чем ислам, строгим ревнителем которого он никогда не был. Он считал, что это удел безграмотных стариков из аула, а современного молодого человека должны больше интересовать девушки, музыка, современные книги – то, что, по его мнению, наиболее ярко определяет цивилизацию, с громадным трудом проникающую в аулы. Он, Махсуд, должен впитывать её больше других своих односельчан, раз уж поступил в такой престижный московский ВУЗ, и нести, нести её в горы…
Неприязни к евреям он не испытывал, тем более их немало жило в Дагестане, и они всегда прекрасно ладили с соседями. При тамошних строгих семейных и национальных традициях как – то не было принято конфликтовать с соседями и делиться на своих и чужих – все были своими, пусть и не такими близкими, но уж никак не враждебными. Ни в одной религии нет изначальной ненависти к чужаку – зато уже сегодня мы домысливаем и переиначиваем из корыстных и меркантильных побуждений строгие охранные религиозные постулаты. И, к сожалению, не только из глупости или зависти…
Так вот, во мне Махсуд увидел друга и единомышленника, который помогал ему преодолевать тот барьер отчуждённости и порой откровенного неприятия, который в Литинституте всегда существовал со стороны высокомерных великороссов по отношению к кавказцам и другим инородцам. Конечно, далеко не все из нас были такими, но ведь общество оценивают, к громадному сожалению, не по его лучшим представителям, а по наиболее крикливым и скандальным… Я искренне старался помочь, по-человечески понимая, как нелегко в столице этому стеснительному и улыбчивому горскому пареньку, говорящему по-русски с акцентом, а многих вещей просто не понимавшему или переиначивающему на свой лад.
Зарифмованные мной подстрочники – простенькие и совершенно непрофессиональные – приводили его в неописуемый восторг. Он не раз говорил, что его стихи по-русски звучат ничем не хуже, чем на родном языке, и он обязательно опубликует их в Махачкале, а потом пришлёт экземпляр книжки, потому что мы как бы уже становились соавторами этих стихов, а значит, собратьями по литературе. Братство на Кавказе значит очень многое. Наверное, он не совсем понимал, а может, не хотел понять, что творчество всегда индивидуально, и соавторство может быть только у ремесленников, его же стихи – это его стихи, а я – только пересказчик их на другом языке, но уж ни в коем случае не соавтор. Впрочем, в эти тонкости он вникать не хотел, и такая ситуация устраивала его вполне. Любому поэту хочется, чтобы о нём узнало как можно большее количество читателей, а родного горского народца Махсуду было явно недостаточно. Когда я говорил ему, что я – не бог весть какой переводчик, он в это упорно не верил и наверняка считал, что собеседник кокетничает или набивает себе цену.
Общались мы с ним, повторяю, не только на уровне рифмования подстрочников и выпивания по этому поводу дагестанских коньяков. Нередко мы беседовали об иудаизме и исламе. Он постоянно недоумевал, почему евреи так упрямо стремятся к своим древним библейским святыням, отказываются от удобных и необходимых для просвещённого человека благ европейской цивилизации, конфликтуя с остальным миром? Ведь есть же – никто не станет отрицать! – множество вещей более важных, по его мнению, и необходимых для жизни, нежели дедовские суеверия. А ведь эти пережитки мешают стать человеку по-настоящему современным и отдаляют его от эмансипированных и цивилизованных братьев. Вот он, Махсуд, не отрицает ислама и никогда не переменит вероисповедания, но ставить его во главу собственного благополучия?! Никогда такого не будет – всё должно быть в разумных пределах, без перегибов и неудобств. Может, когда-то в будущем, когда он добьётся признания и заработает много денег, и вот тогда уже его душа потребует высших материй, но это будет не скоро и на сытый желудок. А до этого нужно сделать ещё очень много более прозаических и банальных дел.
Я не спорил – нельзя навязывать своё мнение в таких щепетильных вещах, пусть решает сам, что ему ближе. Тем более, мне, еврею, как-то не совсем логично убеждать мусульманина в преимуществах ислама перед атеизмом. Любая религия возвышает человека, делает его более разумным и терпимым, если он, конечно, не остановится на полпути и не превратится в упёртого фанатика, для которого на все вопросы есть заранее заготовленные ответы, а истина – вот она, под ногами… Атеизм страшен своей неприкрытой агрессивностью, хотя и он – своеобразная вера в неуправляемый вселенский хаос, а также неверие в собственные жалкие потуги что-то изменить. Кому-то, наверное, выгодно существовать в этом аду, но… не знаю. Не знаю.
Махсуд не скрывал своих планов. Если не удастся добиться успеха на литературном поприще, то он обязательно добьётся успеха в чём-то ином, энергии у него хватает. Не важно, в бизнесе ли, культуре или политической деятельности, но жизнь свою он обязательно устроит, ведь, вопреки всеобщему мнению, что все кавказцы – люди состоятельные, происходил он из семьи бедной и многодетной, а значит, добиваться всего должен сам, без надежды на чью-то помощь и поддержку.
Я тоже не скрывал своих планов о скором отъезде в Израиль, но каждый раз прибавлял, что никаких меркантильных соображений по этому поводу не держу, и, если в том есть какой-то элемент прагматизма, то это прагматизм иного рода, связанный, скорее, с достижением не физического, а духовного комфорта. На что-то иное в Израиле рассчитывать вряд ли приходится. Хотя, если бы кто-то спросил меня, что такое «духовный комфорт», я вряд ли ответил бы чётко и вразумительно.
Махсуд согласно кивал головой и говорил, что выбор мой наверняка правильный, потому что без достижения внутреннего согласия с самим собой ни о каком внешнем успехе говорить невозможно. Может быть, он тоже эмигрирует куда-нибудь, если представится случай, ведь на Кавказе идёт перманентная война, всё зыбко и неопределённо, а нам отпущено не так много времени для радости и удовольствий, чтобы жить лишь надеждами и верой в то, что завтра будет лучше, чем сегодня.
Чувствуешь, он даже представить не мог, что не внешними благами обусловлен мой выбор! И ведь он наверняка был уверен, что я только кокетничаю, прикрывая банальность планов высокими туманными рассуждениями. В систему его ценностей эти мои желания просто не вписывались!
Хотя уже сейчас, когда прошло несколько лет, может, не таких долгих в обычном временном измерении, но весьма значимых и переломных для меня, я не стал бы так однозначно и сурово клеймить его горячие монологи о радостях и земных удовольствиях, в противовес развивая мудрёные теории о духовности, высшем предназначении и ещё бог весть о чём, заготовленном в качестве аргументов для будущих своих поступков…»
…Всё это Мишка напишет завтра, а сегодня он стоял рядом с трупом Махсуда Якубова, и руки его мелко подрагивали. Он понимал, что если это заметят товарищи или Амнон, то поначалу начнутся насмешки, расспросы, солдатские грубоватые шуточки, а потом всегда найдётся «доброжелатель», который сообщит в службу безопасности о странном поведении солдата во время операции.
Но внимание на него никто не обращал. Ирокез оживлённо беседовал по рации с штабом, а солдаты сидели в тени и без интереса поглядывали на оружие террористов, горкой сложенное поодаль.
Мишка наклонился, чтобы лучше разглядеть лицо Махсуда, и вдруг заметил, что у того из-под завернувшейся куртки выглядывает край блокнота. Такого же блокнота, как и у него. Воровато оглянувшись, он быстро вытащил его и спрятал себе в карман. Конечно же, Мишка опять здорово рисковал, потому что любые бумаги, обнаруженные у террористов, следовало незамедлительно передавать командиру, но очень уж хотелось оставить себе на память что-нибудь от погибшего однокашника.
Казалось, блокнот в кармане прожигал грубую ткань армейской рубашки и… как-то странно пульсировал. Мишка непроизвольно ощупывал его и прижимал к телу. Вовремя сообразив, что дальше стоять рядом с трупом совсем уже подозрительно, поскорее отошёл в сторону и вытер рукавом вспотевшее лицо.
– Проблемы с желудком? – засмеялся кто-то из солдат. – Не стесняйся, с каждым бывает. Иди вон за те камни… – и крикнул вдогонку, – осторожней, мало ли что…
За обломком скалы Мишка присел на корточки и, глубоко вздохнув, вытащил блокнот. Первые страницы были заполнены непонятной арабской вязью, потом шли строки на кириллице. Но опять разобрать ничего не удалось, потому что это были стихи Махсуда, написанные на родном языке. Он уже видел подобные строки в Литинституте, когда рифмовал подстрочники. Пролистав несколько страниц, он неожиданно наткнулся на короткие записи на русском языке, помеченные датами. Наверное, это был своеобразный дневник. Таких дневниковых листков было совсем немного, но у Мишки вдруг засосало под ложечкой и в глазах потемнело. Забыть бы сейчас обо всём на свете, бросить автомат и сесть поудобней, чтобы прочесть строки своего бывшего товарища…
– Михаэль, где ты? – донеслось до него. – Заканчивай! Через пять минут будет вертолёт.
Мишка с сожалением спрятал блокнот в карман и бегом вернулся к солдатам.
«…11 января.
Лучше писать по-русски, потому что, если найдут записи, то не сразу разберутся, что к чему. А может, и вовсе не обратят внимания, подумают, что стихи. Так меньше ненужных вопросов и опасений…
Раньше я думал, что ислам, как и любая другая религия, – защита от окружающего мира, когда ты слаб и тебе нужна помощь. Но защита нужна слабому, а ислам делает тебя сильней хотя бы уже тем, что не оставляет времени раздумывать о слабостях. Слабого, как барана, легко вести на заклание. Сопротивляться он не станет, хотя будет страдать и сетовать на горькую судьбину. Я тоже был раньше слабым, но бараном, естественно, себя не считал. А ведь был им, наверняка был. Теперь чувствую себя уверенней, а стал ли сильнее – не уверен.
…Многого мне не надо. Я пишу стихи и стараюсь не лезть в полупонятные и, несомненно, небезопасные для рассудка вещи, копаться в которых так любят русские и прочие европейцы. Христианство – религия индивидуалистов, и потому они не могут без этих копаний. В этом слабость христиан, но это почему-то позволяет им уверенней чувствовать себя в жизни. Я достаточно долго жил среди них и даже привык уважать их за это. И побаиваться, потому что всегда был для них чужаком. Но оставаться одному на перепутье невозможно, оттого и возвратился к исламу. Отверженным быть никто не хочет, а собственных сил для того, чтобы что-то изменить в своей судьбе, увы, не достаточно. Зато есть универсальный рецепт – вера. Лишь в ней, как в старом обжитом родителями доме, начинаешь чувствовать, что ты не одинок и тебя не оставят один на один со своими бесами и враждебным миром. И нет иного пути – такой выбор предстоит сделать каждому, как бы ты ни уклонялся. Вернуться к тому, с чего надо было бы начать, но ты пренебрег этим по наивности и глупой самоуверенности, всё равно придётся.
В скрытые и интимные уголки своей души забираться безумно страшно, но русские это отчаянно делают, и я, наверное, заразился от них этим. Боюсь, безумно боюсь – и всё чаще забираюсь. Не хочу вкушать запретный плод, но он так сладок… И ведь каждый день при этом необходимо напоминать себе: ты – мусульманин, тебе запрещено заходить за границы!
И всё равно захожу – проклятое упрямство…
2 февраля.
Потихоньку становлюсь на ноги. Учу суры Корана, вчитываюсь в комментарии и открываю для себя новый, доселе неизвестный мир, в котором всё ясно и определено, но совсем не так просто, как казалось поначалу. Тут даже солнце иначе светит и человек смотрит на человека другими глазами – всё иначе. Наверное, нет иного способа, чем этот, чтобы прочно встать на ноги и противостоять враждебному окружающему миру. Именно, противостоять, а не идти с ним на компромиссы. А ведь мир изначально враждебен, потому что пытается жить по другим законам. Потому ты и обязан искать причину несправедливости не в себе, а вокруг себя, ведь Аллах создал мир как арену извечного противоборства, а человека – воином, исполняющим Его волю. Именно воином, а не бессловесным рабом. Воин не может быть виноватым и сомневающимся, он создан выполнять приказ и не задумываться о его логичности. Если у него после боя, молитвы или обладания женщиной останется время, то лучше всего вернуться к одному из этих занятий. И не задумываться над несовершенством мира, а принимать его как данность и извечное поле боя.
Логика – не в этом, а в будущем совершенном мироустройстве. Сегодняшний мир несовершенен, а значит, нелогичен. Кому-то не хватает пищи, кому-то – власти, чтобы давать или не давать эту пищу другим. И тот, и другой ищут возможность удовлетворить желание и, безусловно, правы в этом стремлении. Но прав на самом деле лишь тот, кто победит в грядущем единоборстве. Удовлетворённое желание – высшая цель существования. А больше ничего в этом мире и не заслуживает внимания. Познание окружающего – культура, философия, наука, лживый гуманизм – всё это подножие исполненного желания. Как только в нас не останется неисполненных желаний, сразу исчезнет необходимость в этих грубых искусственных построениях разума. Искусственных – потому что они не тянут даже на то, чтобы считаться частью непостижимого и универсального порядка мироздания, имя которому ислам, и творец его – Аллах…
17 апреля.
Я прагматик до мозга костей. Бывший поэт – неудачник, который переродился в прагматика и скептика. Хотя, наверное, и раньше были во мне семена прагматизма. Какая бы высокая идея ни привлекала меня, я, прежде всего, пытался отыскать в ней то, что удобно мне в настоящий момент и пригодится в будущем… Я никогда не голодал, хоть и не жил в роскоши. Откуда же во мне эта ненасытность, эта неукротимая жажда? Каждый день спорил и до сих пор спорю с собой, даже воюю, но ничего не могу поделать. Мои новые наставники, которые, не в пример прошлым, оказались более прозорливыми и понимающими человеческую природу, говорили: подножием мудрому смирению и покорности служит бунт, и лишь он – свидетельство искренности и чистоты помыслов. Но бунт не против идеи, а за неё. Что же такое справедливость? Это победа над собой и окружающим миром. И лишь она – мерило справедливости…
Каждый день я разочаровывался в том, что меня окружает, всё больше и больше и, наконец, бросил всё, что имел (правда, это было совсем не много) и перебрался в Иран, потом окольными путями в Сирию, Палестину, и вот теперь я нахожусь в Ливане. Куда меня дальше зашвырнёт судьба? Если говорить начистоту, только ли бескорыстные побуждения или поиски истины толкнули меня на это? Кем я мог бы стать, оставшись в Дагестане? Ну, выпустил бы книжку-другую стихов – всё равно меня тамошние литературные бонзы на пушечный выстрел не подпустили бы к своему Олимпу. Оставаться в Москве на положении образованного «нацмена», вроде дрессированной обезьянки на плече у «старшего русского брата»? Нет уж, увольте… При любом раскладе мне оставалась дорога лишь на Восток – к настоящим братьям по вере. Ведь человеку рано или поздно становится мало покровительственной отцовской любви – ему нужна братская, равноправная любовь, которую необходимо заслужить, завоевать, а не получить в наследство…
Впервые в жизни я решил, что не стоит ломать себя и искать каких-то банальных материальных выгод, как не нужно и строить воздушных замков, которые самому же придётся потом разрушать. Лучше с кровью и болью выкорчевать из себя всё лишнее и искусственное, и вдруг неожиданно открыть, что этой крови и боли ты ждал с самого рождения, они приятны тебе и необходимы. Потому что лишь в этот момент ты становишься настоящим человеком – мусульманином, ревностно и безоговорочно исполняющим волю Аллаха и пророка его Мухаммеда…
21 июня.
Вчера участвовал в первом своём настоящем бою. Израильтяне – хорошие солдаты, но и мы не хуже. Четыре месяца я учился военному ремеслу: маскироваться на местности, закладывать мины, стрелять, и теперь могу с полной уверенностью сказать, что стал почти профессионалом.
Самое странное, что в этой войне у меня есть товарищи по обе стороны от линии фронта. По ту сторону – те, кто был со мной в прежней жизни, до того, как я осознал свой истинный путь. По эту – те, кто сегодня вместе со мной. Линия фронта – она как бы рассекает и меня на две половины: каким я был раньше и каким стал сегодня…
Поначалу мне было довольно сложно определиться, с кем я на самом деле, ведь совсем не трудно стрелять в абстрактного врага, как в какой-то дурацкой компьютерной стрелялке. Гораздо сложнее, когда враг уже реальный, и есть подозрение, что ты мог когда-то ходить с ним по одной улице, сидеть в одной студенческой аудитории, обмениваться рукопожатием. Я ничего против иноверцев никогда не имел, да и сейчас не имею. Встреться мы в другом месте и в другое время, наверняка нашли бы общий язык, какие-то общие интересы… Но не нам выбирать время и место – мы всегда оказываемся там, где необходимы для служения тем целям, которые нас выбирают, и которые возложил на нас Аллах. Мы всего лишь солдаты, и не нам рассуждать…
Не знаю, как повёл бы себя в действительности, если бы столкнулся сегодня лицом к лицу с кем-то из своих прежних друзей или знакомых на поле боя. Выстрелил бы в него первым? Наверное, да, хоть потом и мучился бы. Но это было бы потом…
Нет, об этом лучше не думать, а то с ума сойду. Выход один – снова учить суры. В них, как утверждают учителя, ответы на все вопросы. На все без исключения…
5 июля.
Сегодня что-то неожиданно нахлынуло на меня, и я всё утро писал стихи. Словно глотнул воздуха родных гор и краем глаза глянул на серебристый Каспий.
Рифмую, а в голове какая-то зудящая и ноющая боль: кто я? почему здесь? правильно ли поступаю, почти забросив поэзию? Ведь я столько времени ничего не сочинял, лишь украдкой записывал в блокнот какие-то обрывочные и бессвязные мысли. А ведь стихи, оказывается, никуда не исчезают, они появляются тогда, когда им, созревшим, как древесный плод, приходит время. Стихи накапливаются внутри и вот в такие, как сегодня, моменты, вырываются наружу…
Это не поддаётся никаким объяснениям. Ничего не могу с собой поделать. Приходится даже прятаться от своих новых товарищей, для которых я – такой же, как и они, воин, грубоватый и несентиментальный, высшая поэзия для которого – сперва Коран, а потом автоматная очередь, подтверждающая правоту и истинную поэзию ислама. Всё остальное – создано нашими недоброжелателями для того, чтобы отвлекать нас от главного, и некогда человеку было задумываться о своём изначальном предназначении.
Не должно быть никаких преград между нами и Аллахом…
Не хочу сказать, что мои нынешние друзья – бездумные роботы, у которых нет ничего за душой, кроме жёсткой программы, заложенной учителями. Несомненно, они, как и все нормальные люди, глубже и противоречивей тех примитивных личин, в которые вынуждены рядиться по необходимости. Но пока ещё не время раскрывать всё, что таится в душе. Сегодня есть более необходимые и приземлённые вещи, не требующие отлагательства.
Пока ещё не время для лирики и стихов. Но – когда?! Когда оно для меня настанет?! А для них?
20 июля.
…Много вокруг разговоров о совершаемых нами терактах. Израильтяне называют нас смертниками и безумцами, но это вовсе не так. Смерть – понятие относительное. Её боится лишь тот, у кого нет ничего за душой. А ведь это всего лишь перемена формы существования. Никому не известно, что будет за гранью смерти, но то, что есть у нас сейчас, не самый лучший вариант бытия… Это ясно как дважды два даже тем, кто нас обвиняет.
А что ещё, скажите, остаётся? Каждому хочется определённости. Если нет какой-то реальной точки опоры, то хоть эта… Правда, я пока не представляю себя обвешанным взрывчаткой за минуту до взрыва где-нибудь во враждебной толпе. Не потому, что не смогу сделать это физически, а потому, что пока не убеждён в том, что именно ценой моей жизни что-то изменится в мире. И вообще, какова эта пресловутая цена жизни? Для меня это нечто гигантское, неизмеримое, для мира же моя жизнь ничтожна, как жизнь мотылька, как жизнь травинки. Как это сопоставить?! Наверное, есть какие-то иные точки отсчёта…
Я уже был в Израиле – в Газе, Рамалле, Хевроне. После серии последних терактов израильтяне жёстко контролируют наши действия и отслеживают таких, как я. По мне сразу видно, что я – не местный, и это, естественно, их настораживает. Да и среди наших я пока не совсем свой, и когда им стану – не известно. Одновременно хочу стать своим и что-то мне мешает…
Сегодня я в Ливане и часто сравниваю увиденное с тем, что видел когда-то в Чечне. Но там я был всё-таки посторонним, а здесь – непосредственный участник, от которого ждут конкретных поступков. Парадокс: там, на Кавказе, где моя Родина, я был в стороне, а здесь… Да разве Ливан, чёрт возьми, моя земля? В голове у меня всё смешалось – свои и чужие, праведники и грешники…
Чтобы победить сомнения и не мучиться – опять сажусь учить суры…»
После операции Мишкино отделение вернули на базу в Израиль. Ирокез ходил довольный, будто террористы были уничтожены именно им и его солдатами. К слову сказать, повод для радости и в самом деле был достойный – за последние три месяца боёв в Ливане никто из солдат не погиб и даже не получил ранения. Это было действительно хорошо.
Недельный отпуск дали многим, в том числе, Мишке. Он сперва поехал к родителям, потом заказал на три ночи номер в одной из гостиниц на Мёртвом море и сразу туда укатил побыть в благословенном одиночестве. Очень уж не хотелось сейчас находиться на людях, вести пустые разговоры, сплетничать о знакомых, болтать по телефону и постоянно отвечать на бессмысленный, едва ли требующий ответа вопрос: «Ну, и как там, в Ливане?». А больше всего ему хотелось спокойно дочитать дневника Махсуда, потому что в сутолоке и спешке последних дней просто не было возможности уединиться.
По первым страницам дневника было видно, что Махсуд уже не тот наивный и простоватый паренёк, по-кавказски разгульный, открытый и бесхитростный, и Мишка почему-то не мог представить его другим. Ну, не вписывался Махсуд в сегодняшний образ сурового и непреклонного «бойца ислама», каким хотел казаться!
А сам Мишка – разве он остался прежним? Каким, интересно, увидел бы его сегодня кто-нибудь из прежних знакомых по Литинституту? Узнал бы? Дело, конечно, не во внешности и не в густом средиземноморском загаре, которым постепенно сменился бледный среднерусский румянец. Поняли бы они друг друга?
В душе он уже давно попрощался с Литинститутом. Как, наверное, и Махсуд. Но распрощался ли в самом деле? Почему то и дело вспоминаются друзья, преподаватели и всё, что происходило тогда с ним? А у Якубова – у него были те же воспоминания, или он сумел вытравить из себя эти годы учёбы? Он ничего об этом не писал в дневнике, но ведь было же на душе что-то…
Честное слово, какое-то непрекращающееся прощание…
Чтение записей Махсуда необходимо было ему прежде всего для того, чтобы разобраться не столько в переменах, произошедших с бывшим приятелем, сколько в себе самом. Лишь сейчас он неожиданно понял, почему, сам того не желая, постоянно уходил от болезненных и ненавистных вопросов о смысле собственной жизни. Уж, кому-кому, а ему, избравшему профессией литературу, то есть пожелавшему стать творцом и судьёй собственным персонажам, без этого никак не обойтись. Ведь он, по сути дела, пока палец о палец не ударил, чтобы приблизиться к тем великим целям, которые ставит перед собой каждый пишущий. Переезд в Израиль, попытки влиться в новую жизнь, учёба на подвернувшихся компьютерных курсах, поиски работы и, как спасение от этих бесполезных метаний, призыв в армию – эти вынужденные шаги, конечно, требовали определённых усилий, но были банальны, скучны и, в общем-то, предопределены. Всё это пройдено до него другими. Чужой опыт и чужие промахи – хороший повод, чтобы не пенять на собственную пассивность и успокоиться на недостигнутом, но ведь совесть-то не обманешь…
Обидно и неприятно понимать, что сделанный тобой выбор вроде уже и не выбор, а просто бездумное следование в общем русле. Мишка гнал от себя эту вредную мысль, хорохорился и огрызался, что иных вариантов не было даже у тех, кто опытней и рассудительней его. Однако настроение от этого не улучшалось. Наоборот, становилось хуже, будто он сам себя обкрадывал, бесцельно теряя время на пустяки и успокаивая себя на том, что всё, что ни делается, делается к лучшему, а умный в гору не пойдёт…
В первый день своего приезда на Мёртвое море, он бросил сумку в номере гостиницы, принял душ, который нисколько не освежил, надел чистую рубашку и отправился на берег дочитывать дневник Махсуда, прихватив, на всякий случай, и собственную тетрадь для записей. Но сразу приниматься за чтение не хотелось, лучше для начала просто посидеть и поглазеть по сторонам. Настроиться на чтение.
Яркого солнца сегодня не было, по небу плыли серые плотные облака. Под кондиционером в гостиничном номере, конечно, более комфортно, но и здесь пока сносно. Мишка всегда любил дышать густым, с йодистыми испарениями, морским воздухом, разглядывать белые от соли, словно заснеженные, берега, в которые лениво вгрызаются зелёные с желтизной тяжёлые волны.
Писалось на берегу Мёртвого моря всегда плохо, мысли, словно напитавшиеся здешней тяжёлой солью, были медлительными и неповоротливыми. Может, это, как казалось Мишке, из-за какой-то гнетущей и изнуряющей энергии, исходящей из недр густой маслянистой воды? Лишь здесь, на берегу, вдруг начинаешь понимать, кто ты на самом деле – маленький, слабый и беззащитный, пытающийся, как улитка, укрыться в хрупкой ракушке собственных иллюзий и заблуждений. Грозная стихия воды наверняка напрямую связанна с нависшим над головой Космосом, и это видно сразу, едва оказываешься здесь. Тишина, не нарушаемая даже плеском волн, мгновенно даёт понять, насколько бесполезны твои слабые потуги и ничтожны убогие писания, а спасение в чём-то совсем другом, о чём ты пока не догадываешься. Путь перед тобой гораздо длиннее и извилистей, чем обычная человеческая жизнь, и впору бы не строить очередные воздушные замки в воображении, а просто задуматься о том, к чему стоило бы по-настоящему стремиться. Каждый раз хочется убежать отсюда, но ты не в силах даже сдвинуться с места.
Именно этого состояния Мишке сегодня и хотелось. Раствориться на какое-то время в тяжёлой, почти ирреальной атмосфере, погрузиться в отрешённое и ленивое созерцание водной глади, выпасть на три коротких дня из каждодневной рутины. Очиститься от наносного сиюминутного…
Мишка знал, что здесь ему скоро надоест, и его неодолимо потянет назад, в привычную суету и спешку, от которой он пытается сейчас скрыться, но это будет позже, через несколько дней, а сейчас необходимо именно это.
Он расположился на гладком камне под старым тентом с лениво хлопающим на ветру оборванным выцветшим брезентом и сперва открыл не дневник товарища, а свою тетрадь с последними записями.
«…Каждый приезд на сессию начинался для Махсуда с беготни по магазинам и кооперативным ларькам. Он закупал массу всевозможных вещей, которые потом переправлял с оказиями в Махачкалу для перепродажи. Это называлось «бизнесом». «Так живёт сегодня половина моих земляков» – смялся Махсуд, когда кто-то из нас брезгливо морщился при виде многочисленных коробок и тюков, постепенно заполняющих его комнату в общежитии. По сути дела, ему было плевать на мнение тех, кто презирал его за столь низменное занятие, несомненно, противоречащее благородному литературному ремеслу в стенах Литературного института. Образ полубогемного, нетрезвого и непризнанного поэта – гения, кичащегося безденежьем и не делающим никаких попыток заработать на кусок хлеба каким-то иным ремеслом, был Махсуду наверняка не только чужд, но и противен. Со щедрой брезгливостью он ссужал таких поэтов деньгами без надежды на отдачу, имел в загашнике днём и ночью бутылку водки для особо нуждающихся, но на губах у него при этом всегда была презрительная и какая-то загадочная ухмылка.
С моим мнением он всё же считался. Всё-таки я рифмовал его подстрочники. Однажды, когда мы оказались одни, он, усмехаясь, процитировал Пушкина: «Гений и злодейство – две вещи несовместные…» «К чему ты это?» – спросил я. «Ты тоже считаешь, что я не прав, да?» Я пожал плечами и попробовал объяснить, что каждый выкручивается, как может, и нет способов заработка благородных и позорных, есть лишь честные и нечестные. Но мои нудные рассуждения, более похожие на старческое брюзжание, он, кажется, не услышал.
– Ты говоришь одно, – покачал он головой, – а думаешь иначе. Не отнекивайся, знаю… Почему все вы говорите о какой-то морали и высоких материях, но упорно не хотите понять, что без куска хлеба, который никто за красивые глазки не даст, всё это пустой звук? Литературой кормятся лишь гении да окололитературные проходимцы, а мы… нет, не мы, а вы, – он неожиданно указал на меня пальцем, – всего лишь страусы, которые прячут голову в песок!
Обидно, конечно, что Махсуд не отделял меня от своих недоброжелателей, но он, по сути дела, был не так далёк от истины. Такого «бизнеса» я не поощрял тоже, хоть и помалкивал. Вообще-то, я уже прикидывал свою будущую жизнь в Израиле и вовсе не зарекался, что когда-то мне не придётся заниматься подобным неблагодарным ремеслом. А, может, и чем-то похуже. С проблемой заработка сталкиваются рано или поздно все, и… не окажусь ли я в Израиле в таком же положении, в каком Махсуд оказался в столице?..»
Мишка захлопнул тетрадь и посмотрел на недалёкий холмистый иорданский берег, тонущий то ли в вечном тумане, то ли в беспрерывных испарениях, поднимающихся от водной глади. Махсуд, Махсуд… Почему, раздумывая о нём, Мишка всё чаще начинал задумываться и о себе самом, о своей жизни, о своём выборе? Что сегодня могло быть между ними общего?
Когда-нибудь он обязательно напишет повесть или несколько рассказов с героем, который будет его прототипом. Этот герой приедет в Израиль с самыми благими намерениями трудиться и отдавать всего себя без остатка желанной и, наконец, обретённой после стольких сомнений и раздумий родине. Он столкнётся с массой таких неприятных вещей, которых раньше и представить не мог – жизнерадостным идиотизмом заплывших от жары левантийских мозгов, неприкрытым хамством зажравшихся чиновников, от которых зависит твоё благополучие, откровенной неприязнью и завистью тех, кто не сумел приобрести того, чего ты добился ещё до приезда сюда. Всё это вроде бы, на первый взгляд, и не так существенно, ведь рано или поздно каждый непременно занимает отведённое ему место, как бы тому кто-то ни противился. Тем не менее, поначалу это непробиваемая стена, которую надо штурмовать, тратить силы, нервы и каждый раз при этом сдерживать себя, чтобы не уподобиться тем, кто стремится всеми правдами, а чаще всего неправдами… обойти и растоптать более слабого и беззащитного. Странно и противно видеть тех, кто уже добрался до вожделенной кормушки, насытился и жрёт впрок, не забывая о вчерашних лишениях и видя в каждом скрытого конкурента на отвоёванное место под щедрым средиземноморским солнцем. Общение такого человека с тобой – вынужденный жест лакея, гордого владельца сношенных хозяйских сапог, изредка получающего доступ к хозяйскому ночному горшку, но безумно боящегося, что его оттеснят…
Мишка – человек не злопамятный. Но он обязательно напишет о том нескрываемом презрении, с которым людишки, кичащиеся близостью к власть имущим, относятся к интеллигентности и образованности, создавая при этом искусственный миф об исключительности и уникальности собственной культуры и морали. Поначалу, сразу после приезда, Мишка почти открыто пытался бунтовать, убеждая себя в том, что всё неестественное со временем отомрёт, глупость себя изживёт, а невозможность противостоять этой откровенной глупости – только кажущаяся. Необходимо лишь осмотреться, отдышаться с дороги, найти единомышленников, разобраться с реалиями, выучить, в конце концов, язык – и тогда… Что тогда? Сегодня он уже осмотрелся, реалиями насытился до рвоты, иврит выучил до спасительной беглости, лишь… единомышленников отыскал совсем не много. А ведь хотелось всего быстро и сразу, потому что эти гнусные реалии рано или поздно засасывают и, если не превращают тебя в пресловутого вселенского жлоба, запрограммированного на еду, сон и работу, то притупляют остроту восприятия несправедливости, не оставляют времени и желания бунтовать и возмущаться. Ломается человек, что ли, в тот самый критический момент, когда после упорного и долгого противостояния неожиданно обретает то первоначальное, к чему стремился, а потом неожиданно понимает, что ни противостояние, ни борьба на этом не закончились, а новые преграды стали ещё выше, неприступней и, главное, качественно изменились.
Тогда зачем он сюда ехал? От кого убегал? Жгучее желание жить среди соплеменников? Высшее мистическое предназначение? Сионизм, в конце концов? Ерунда… Если бы в пылу юношеского максимализма он не загонял себя в тупики придуманных утопических идей, надеясь уже не на русское, а скорее на русско-еврейское «авось», то, наверное, не ходил бы в родном городе на лекции, где по-настоящему увлечённые религиозные люди из Израиля жёстко обосновывали необходимость строить завещанное Вс-вышним государство. И это было не столько строительство в буквальном смысле слова, сколько необходимое и осознанное соучастие в духовном возрождении бессмертного народа, ибо нет на свете зряшных и бесполезных людей, каждый человек – вселенная, без которой мир не полон. Пока не соберутся воедино на своей земле все библейские шестьсот тысяч еврейских душ – в том числе, и его, Мишкина душа, – государство Торы построено не будет… Тогда этого посыла он не понял, но принял сердцем, считая слова наставников красивыми фигурами речи или пропагандистскими лозунгами. А сейчас – понял ли глубинную суть этого декларируемого духовного возрождения?
Религиозная идея способна двигать человеком лишь тогда, когда он смел и решителен, не боится ошибок и заблуждений, но трезво анализирует их, чтобы не допускать роковых ошибок. Главное – не сбавлять скорости и не останавливаться на полпути… И это вовсе не красивые фразы, которые удобно твердить по любому поводу.
Был ли Мишка таким стойким и целеустремлённым человеком? Раньше он, может, ответил бы на этот вопрос утвердительно. А сегодня всё оказывалось совсем не таким ясным и однозначным…
«…Это вовсе не бесполезное самокопание и высасывание из пальца каких-то очередных откровений. Хотя, если говорить по существу, каждую давно известную истину необходимо открывать заново по нескольку раз и не принимать на веру только потому, что кто-то авторитетный её уже принял. Пускай это и пройдено до меня тысячами других людей, которые были ничем не глупей меня, а может, ещё разумней и искренней. И уж наверняка – честней и решительней. Вероятно, беда моя в том, что я каждый раз подспудно чувствую ответ на главный вопрос, но не тороплюсь радостно соглашаться с ним и всегда выбираю окольный и, как мне кажется, наиболее безопасный путь к нему. Не пробиваю лбом стены и не крушу все препятствия, встающие передо мной. Это не трусость или расчётливость, просто ломиться в закрытые до поры двери я не привык. Оттого и топаю окольными путями. Тем не менее, упорно стою на своём и не перестаю строить одни и те же надоевшие воздушные замки, наивно полагая, что когда-то одному из них удастся выстоять и не рухнуть при очередном порыве ветра перемен… И ещё – я по-прежнему надеюсь, что мне удастся доказать, будто есть и другие пути, кроме проторенных. До сих пор не перестаю в это верить, хотя веры во мне день ото дня всё меньше и меньше…
Читая моё затянувшееся письмо (а может, вовсе и не письмо, а очередной бред неудовлетворённого самолюбия!), ты наверняка удивишься сумбурности и бессвязности моих рассуждений. Не успев закончить одно, перебрасываюсь на другое, потом на третье. Прости, но таково моё нынешнее состояние, когда мысли опережают слова, а те складываются в какие-то несуразные и малопонятные фразы. Никаких литературных целей этими записями не преследую – не до них сейчас. Хаос и сумятица мыслей не способствуют созданию чего-то удобочитаемого. Настоящая литература, о которой я не перестаю размышлять, не сочиняется, – она всегда спускается с небес! – когда мысль до конца оформилась и выкристаллизовалась до того, как начнёт облекаться в буквы и слова, а мне сейчас далеко до этого.
И ко всему ещё – Махсуд Якубов с его дневником, не дающим мне покоя…»
Написав последние слова, Мишка ни с того ни с сего разозлился на самого себя и захлопнул тетрадь. Привычного состояния расслабленности и умиротворённости, которое всегда приходило на берегу Мёртвого моря, не было. Он нервно закурил сигарету, но от горького едкого дыма раскашлялся.
Солнце уже стояло в зените, но не рассеивало голубую полупрозрачную пелену, а лишь пробивалось большим мутноватым кругом и полыхало невидимым жаром.
Тяжело поднявшись с камня, Мишка отправился в гостиницу. Голова гудела, во рту было сухо и гадко, будто он чем-то отравился. Единственное спасение сейчас – забиться в своём номере под холодные струи кондиционера. Душ вряд ли поможет, потому что вода будет тёплой, противной и нисколько не освежающей, даже если стоять под ним весь день.
«…2 октября.
Через два дня наша группа из трёх человек отправится на задание за «зелёную черту». Таких групп, как наша, несколько. Воевать большими подразделениями неудобно, их сразу засекают с вертолётов или дронов, и тут уже израильтяне не упускают возможности…
Странное состояние людей, которые понимают, как велика вероятность не вернуться из подобного рейда, но нет в них ни страха, ни сомнений, но, вместе с тем, жгучее желание выделиться, совершить подвиг, напоследок прославиться. Но нет и малейших попыток уклониться от неизбежного. Говорят, всё в руках Вс-вышнего, и, как Ему будет угодно, так и произойдёт. Говорят – словно оправдывают неизбежное…
Шахид, то есть человек, погибший во славу Вс-вышнего, – высший идеал мусульманина. Мог бы я стать шахидом раньше? Не знаю, наверное, не смог бы. А сегодня? Трудный вопрос…
…Стихи окончательно уходят в небытие. Всё, о чём мечтал когда-то – звонкие рифмы и причудливые образы, восторженные рецензии, красивые женщины и цветы, автографы на книжках, – всё это насквозь пропитано фальшью, ненужной суетой, обманом. Будто самые замечательные годы своей юности я посвятил каким-то пустым ребяческим забавам, тратил время на пустяки, и мне ни разу не стало стыдно за тот образ жизни, что я вёл. Сегодня, наконец, наступил миг прозрения, чтобы стать настоящим мужчиной. Немного жаль потерянного времени, но вернуть уже ничего нельзя. Даже не хочется об этом вспоминать. Все мои заблуждения и ошибки останутся во мне и уйдут в небытие вместе со мной, если такое будет суждено… Перечитываю написанное за последние дни и с горечью убеждаюсь, как это плоско и грубо, мысли закованы в штампованные образы, эпитеты, гиперболы и прочую чушь, украшающие скудное воображение. Всё это для меня сегодня становится чужим, искусственным. Не моим. Не нашим… Редкая мысль, мелькнувшая в голове: может… стоит поискать на замену этому отвергнутому что-то новое, не такое банальное? Зачем? Чтобы опять ограничить свою мысль новыми рамками?
Я абсолютно потерял вкус к прежней своей жизни, наполненной суматохой и поисками каких-то приятных мелочей, к жизни, похожей на ученические стихи, что писал в Литинституте, и думал, что это и в самом деле поэзия. Я наивно мечтал стать поэтом, и не было у меня иной цели. Но разве сочинительство рифм, по большому счёту, может стать целью жизни?!
Цель моя сегодня – гораздо шире и глубже. Я пока не могу сформулировать её обычными словами, потому что она не вписывается в те образы, которые привычны для нас, и которыми мы обмениваемся друг с другом.
Столько времени я слепо шагал по жизни, бесцельно метался из угла в угол в тёмной комнате, пока Аллах не указал мне на крохотную дверь. Я распахнул её, и в глаза брызнул свет – горячий, ослепительный, к которому нелегко привыкнуть, но, когда привыкнешь, начнёшь различать лестницу. По ней предстоит подниматься до каких-то сияющих высот всю свою жизнь. Осознание того, что ты постоянно находишься в начале пути, не огорчает, а радует и приносит долгожданное умиротворение…
Своих родных мест в последнее время почти не вспоминаю. А если вспоминаю, то с какой-то отрешённостью и холодом. Роди на – это не определённый клочок земли, застрявший во времени и в твоей детской памяти, это – частица бесконечного Космоса, где твоей душе удобно и комфортно. А время – его можно двигать даже вспять, если понадобится для достижения цели.
Постепенно начинаю приходить к мысли, что всё окружающее измеряется не только привычными мерками – временем, расстоянием и нашим к нему отношением, а чем-то совсем другим, более важным: отношением этого окружающего к нам. И обратной связью. Нити, связывающие нас с этим и иными мирами, не только тянутся от нас к ним, но и от них к нам. Материальное существование – одна лишь из граней всеобщего существования. Притом не самая главная из граней. Когда это начинаешь понимать, становятся совершенно бессмысленными какие-то банальные вещи и уж, безусловно, собственные убогие творения, которым наивно пытался посвятить жизнь… Даже смерть – и та уже становится какой-то незначительной и несущественной ступенькой в бесконечном восхождении к высшему миропорядку. Её перешагиваешь и уже не опасаешься, потому что она ничего не меняет и никак не влияет на твоё новое бытие…
Но почему я никак не могу расстаться с этими своими старыми воспоминаниями о Литинституте?! Почему он никак не отпускает меня? Что это за затянувшееся прощание?!»
Последние строки дневника Махсуда Мишка дочитал вечером, когда на Мёртвое море и на отель, в котором он жил, опустилась тяжёлая душная ночь. Кондиционер ровно дышал холодным сухим воздухом, но прохлады всё равно не было. Что-то внутри белой ребристой коробки под потолком простужено, с равными промежутками времени похрипывало, а за окном по металлической рамке, в которой был установлен гудящий вентилятор, тонкой струйкой стекала мутная маслянистая влага.
Мишка умылся и, не вытирая лицо, подошёл к окну. Внизу, на открытом воздухе, в ярко освещённом кафе громыхала музыка. Между столиками сновали тоненькие девочки-официантки в коротких чёрных юбочках и белых блузках. Работы у них хватало, потому что вечером клиентов всегда много.
В другое время он с удовольствием спустился бы посидеть с чашечкой кофе и сигаретой, понаблюдать за отдыхающей публикой или просто побродить по берегу, вдыхая запахи ночного остывающего моря и придумывая сюжет очередного рассказа. Но сегодня ничего не хотелось. Чтение чужого дневника окончательно испортило настроение и отбило желание что-то делать. Виноват в том был, скорее всего, не сам дневник, а что-то иное, навеянное чтением. Это непонятное «что-то» не давало успокоиться и вернуться в привычное состояние.
Судьба и гибель Махсуда, – а в том, что его смерть была закономерна, сомнений не возникало, – всё это описано и пророчески предсказано в дневнике. И это больше всего возмущало и даже бесило. Мысли и рассуждения могут быть сколь угодно абстрактными и возвышенными, но земные дела, которыми Махсуд занимался вполне осмысленно и расчётливо, подводили не очень утешительный итог его поискам и сомнениям. Смерть не в бою, когда можно заглянуть в глаза противнику, а уничтожение с вертолёта, когда ты сам себя обрёк и уподобил пассивной мишени, – это было обидно, но не вызывало в Мишке ни протеста, ни жалости. В конце концов, каждый сам себе выбирает не только жизнь, но и смерть. В том числе, и такую глупую.
Но что это за идеи такие, рассуждал Мишка, если они требуют принесения в жертву собственной бесценной жизни? Никто не знает, какими мы будем в будущих мирах, но нужно ли искусственно укорачивать своё земное существование, чтобы поскорее проверить грядущее? Хоть Махсуд, в конце концов, и понял, что смыслом человеческой жизни является вовсе не приобретение материальных благ – с этим Мишка был давным-давно согласен, – но всё же имеет границы! До каких глубин ада могут довести человека блуждания в поисках истины! Если в рассуждениях Махсуда и есть какое-то рациональное зерно, то это всего лишь зерно – не более. Сухое зерно, которому так и не суждено прорасти… А сам Мишка – на правильном ли он пути? Ближе ли, чем погибший однокашник, к отысканию смысла своей жизни? Почему жизнь Махсуда заслуживает осуждения, а его, Мишкина, нет?
От сопоставления себя с бывшим товарищем перехватило дыхание, и на лбу выступил холодный пот. Нет, об этом лучше пока не думать, чтобы не сойти с ума, лучше попытаться отвлечься.
Но сегодня всё однозначно валилось из рук: не писался начатый рассказ, телевизор только раздражал жизнерадостными рекламными девицами, пиво из холодильника казалось горьким и водянистым… Даже завтрашнее утреннее купание в Мёртвом море не сулило желанной усталости и покоя. Мишка немного постоял у окна, без интереса наблюдая за праздничной суетой внизу, и пошёл к своей кровати.
Всё, решено: этот отдых на морском берегу ему противопоказан, завтра он уедет. Только искупается утром и сразу уедет. Оставшиеся два дня можно провести дома, а там отпуск закончится, и – вперёд на армейскую базу. Пусть лучше не остаётся свободного времени. Даже в Ливане, где каждую минуту подстерегала опасность, было легче и спокойней, чем здесь, где он оставался один на один с дневником Махсуда. И с собственными мыслями…
На базу он поехал не в обрез по времени, как ездят всегда солдаты и резервисты, а на день раньше. Дома было шумно, скучно и утомительно – обычное репатриантское существование со всеми его мелкими бытовыми проблемами, заботами и сварами. Повод к отъезду был стандартный: хочу развеяться в Иерусалиме, побродить по улицам, поглазеть на витрины, встряхнуться. Впрочем, ничего объяснять не пришлось – ещё до приезда в Израиль родители привыкли к его неожиданным поездкам в Москву, Питер, на Север. Причины поездок он не объяснял, а просто в одночасье срывался и уезжал. Через несколько дней возвращался уставший и измученный, но на удивление спокойный и умиротворённый. Когда всё надоедает до чёртиков и начинает тошнить от окружающего, может, так и в самом деле поступать лучше…
На иерусалимской автостанции было, как обычно, шумно и многолюдно. Ревели автобусы, прогревая моторы, металлический голос, перебиваемый собственным эхом, вещал что-то невнятное над билетными кассами, торговцы прохладительными напитками и варёной кукурузой неистово вопили у входа, зазывая покупателей, сборщики пожертвований громыхали жестяными банками. Отовсюду слышался многоязыкий говор. Мишка выбрался из своего автобуса, забросил на плечо сумку и автомат и стал протискиваться к выходу.
– Стой, солдат! – кто-то сзади хлопнул его по плечу и захохотал. – Вот ты и попался!
Мишка обернулся и увидел своего командира Амнона, который тоже возвращался из отпуска. Он жил в одном из поселений Гуш-Э-циона и, вероятно, так же, как Мишка, хотел денёк побродить по Иерусалиму.
– Куда путь держим? – деловито осведомился Ирокез, ни минуты не сомневаясь в том, что подчинённый рад встрече.
«Может, так оно и лучше», – подумал Мишка и ответил:
– Особых планов нет. Где-нибудь хочу посидеть, а то уже одичал, от цивилизации отвык.
– Вот-вот, – обрадовался Ирокез, – и мне мои родственники до смерти надоели. Не успеешь приехать домой, начинают с тобой нянчиться, как с грудным младенцем. Я их люблю, и они меня любят, но не настолько же… У тебя, небось, в Иерусалиме девушка есть? Не стесняйся, скажи. Если мешаю, могу в сторону свалить. Мы же не на службе.
– Нет у меня девушки. Пойдём вместе, раз уж встретились…
– Только в этот муравейник на Бен-Иегуду не хочу! – сразу взял инициативу в свои руки Амнон. – Там у моего дяди магазинчик, лучше ему не попадаться на глаза – расспросами замучит… У меня же вся эта болтовня вон где сидит! – Он озорно похлопал себя по заднему карману армейских брюк.
С автостанции они вышли на центральную улицу Яффа. Но идти с тяжёлыми солдатскими сумками и оружием через плечо было неудобно и тяжело.
– Придумал! – махнул рукой Ирокез. – Давай сядем в какой-нибудь автобус или трамвай и покатаемся. Устроим себе экскурсию. Может, даже снимем там кого-нибудь…
На первой же остановке они сели в автобус, который проезжал по Яффе, потом сворачивал к университету на Хар-Ацофим.
– Что-то ты, брат, не весёлый, – Амнон внимательно разглядывал Мишку. – Дома неприятности?
– Нет, – Мишка отвёл глаза. – Просто мне не по себе немного. Устал, наверное.
Ирокез отчего-то рассмеялся и закинул руки за голову, сладко потягиваясь и устраивая ноги в тяжёлых армейских ботинках на переднем сиденье:
– Всё у вас, «русских», так: ни с того ни с сего слюни распускаете, хандрить начинаете. А с чего, спрашивается? Чего вам не хватает? Или вам здесь хуже живётся, чем на прежней родине?.. Я-то здесь родился, мне сравнивать и выбирать не из чего, а мои родители, когда сюда приехали, – вот у кого действительно проблемы были. Жить негде, еды никакой, работы – тем более. Но не унывали – всё своими руками сделали, спали с автоматами под головой, дерьмо месили, на солнце без воды подыхали. И никто им не помогал. Не то, что вам, приехавшим, сегодня. А вы ещё чем-то недовольны…
От подобных разговоров Мишку тошнило. Спорить, приводить какие-то аргументы и сотый раз разъяснять, что сейчас совсем другие времена, бесполезно – никто никого не хочет слушать, а обиды на трудности и неудачи, копившиеся поколениями, не дают трезво глядеть на вещи даже сегодня.
Ирокез немного помолчал, вероятно, ожидая Мишкину реакцию, и, не дождавшись, продолжал:
– Вы сюда культурными приехали, с образованием и хорошими специальностями. Даже деньги кое-какие сумели привезти. Квартиры покупаете, машины, в театры ходите… Но всё равно завидуете нам, необразованным и тёмным. А кто и кому на самом деле завидовать должен? – Чувствовалось, Ирокезу тоже такие разговоры надоели, но со скуки хочется поболтать хоть о чём-то, а эта бесконечная и, по сути дела, бессмысленная тема могла в самом скором времени иссякнуть за неимением собеседника. Но другой темы просто пока не было.
Мишка невольно усмехнулся про себя, потому что Амнону всё равно никогда не понять, что не все репатрианты такие, какими их кто-то пытается выставить. Хорошие они или плохие, похожи ли на тех, кто приехал до них, или нет, в этом ещё предстоит тысячу раз разобраться, и не только Амнону, но и им самим… Ох, как не хочется начинать этот бесполезный и бесконечный разговор!..
Хотя Мишкин командир не так далёк от истины, запальчиво утверждая, что мы любим сгущать краски и видеть всё в мрачных тонах. Человеку, какого бы мнения о себе он ни был, всегда кажется, что его недооценивают, относятся к нему предвзято. То, что он мог бы сделать где-то за морями-океанами, где его таланты оценят в полной мере, здесь не прокатывает, и никому не требуется даже не по причине чиновничьей вредности или зависти, а из обыкновенной глупости и недальновидности. Лишь спустя какое-то время перед человеком начинает открываться более полная и не совсем приятная картина: дело-то как раз не в чиновниках, потому что везде люди одинаковы, и жизнь, как шла, так и идёт по накатанным рельсам, со своими радостями и горестями, а уж потесниться, чтобы уступить тебе место, никто не торопится. Хорошо, если ты смог, не взирая ни на что, стать нужным и необходимым окружающим, тогда тебя примут и оценят. Такое бывает не часто, потому что очень трудно порой догадаться, что в действительности от тебя нужно. Чаще – мы стремимся навязать себя такими, какие мы есть. Кому такое понравится? Отсюда неприятие, а следом за ним разочарование и обиды…
– Наверняка ты уверен, – упрямо продолжал Амнон, – что мы примитивные. Мол, нам бы только прожить свою муравьиную жизнь: сожрать питу с фалафелем, потискать белобрысых девиц, которые не могут дать достойного отпора из-за незнания иврита, и похохотать над телевизионными шутками пошляка с местного ивритского канала? А хвалёные книжки, без которых вы не можете обойтись, – где они, кто их здесь читает?.. Не качай головой, вижу, что ты думаешь так… Да, мы примитивные, по вашим меркам, потому что при внешнем благополучии замучились от бесконечных проблем, о которых вы знаете только понаслышке. На этой земле до сих пор не наступило время читать умные книжки – нужно без отдыха грызть камни, мёртвые и живые, и этих камней не убывает, а становится всё больше и больше. И мы уже не хотим ломать зубы об эти камни, нам хочется веселиться и радоваться жизни, действительно беззаботно жрать фалафель и тискать девиц, а мир без устали наваливает на нас всё новые и новые проблемы. Чтобы не погибнуть, нужно постоянно отбиваться от них и разгребать без передышки…
– Какие камни? Какие проблемы? – удивился Мишка. – О чём ты?
Амнон обиженно отвернулся к окну:
– Всё ты понимаешь… Когда к тем проблемам, которые здесь существовали, существуют и никак не решаются, добавляются ещё те, что вы привозите с собой, представляешь, как весело становится всем вокруг жить?! Какими добрыми глазами мы смотрим друг на друга… А человеку не хочется проблем, он устал от них! И даже не от них, а от того, что они не прекращаются… Представь, что младенцы наши рождаются уже усталыми – ты это можешь понять?! Чтобы бороться с усталостью, мы, как черепахи, влезаем в твёрдые панцири, отгораживаемся от всех и даже от себя самих… Бесконечное веселье, показная и нескрываемая туповатость, яростное отторжение всего, что не укладывается в наши пещерные понятия, – такими мы видимся вам, а вы не можете принять эту игру. И даже не хотите понять, что это всего лишь игра… О каком взаимном уважении можно говорить, если от вас даже ответного сочувствия не дождёшься?
– Ну, здесь ты палку перегибаешь! – смущённо пробормотал Мишка. – Всё наверняка не так. Может, мы попросту ещё не узнали друг друга настолько, чтобы жить одной семьёй? Но это поправимо – пройдёт какое-то время, притрёмся…
– Глупости говоришь! Когда за незнанием стоит нежелание узнавать, а следом за этим раздражение и злость, то о какой семье разговор? Кто к кому будет притираться?.. Даже сейчас мы беседуем, как лучшие друзья, а ты наверняка удивляешься: отчего этот Амнон сегодня такой сопливо-сентиментальный, как барышня, а в другое время грубый и бессердечный солдафон? Отчего он при каждом удобном случае с удовольствием пригибает моих соотечественников. А со мной откровенничает? Не забыл, небось, как я подставил шофёра-новичка на заправке? Знаю, тебе об этом рассказывали, не отнекивайся… А я не мог поступить иначе, ведь окажись он на моём месте, а я простым шоферюгой за рулём – кто оказался бы виноват? Тот же расклад без вариантов… Нельзя никого жалеть – запомни, солдат, если хочешь здесь жить долго и счастливо… – Амнон помолчал, потом, прищурившись, выдавил хрипловато и чуть заикаясь: – Кстати, помню выражение твоего лица тогда, в Ливане, когда я запретил вызывать вертолёт для раненого террориста… Боже, с какой жалостью ты, гуманист, разглядывал другого террориста – убитого!.. – При этих словах Мишка вздрогнул, но Амнон продолжал, не сводя с него взгляда: – Не такие уж вы простачки, чтобы не понимать наших проблем, но упорно трубите лишь о своих и одновременно посмеиваетесь над тем, чем мы отличаемся от вас. А я не скрываю: да, мне доставляет кайф сидеть, почёсывая яйца, весь вечер в кафе с такими же оболтусами, как я, обсуждать размеры каждой женской задницы, промелькнувшей мимо, часами болтать о баскетболе и ржать над телевизионной дурью! Мне надоело задумываться над судьбами мира, меня от них тошнит! Пускай мир думает о них сам, ведь и его не интересует моя судьба! Кто мне купит машину, лучше, чем у соседа, виллу с бассейном и зелёной лужайкой, даст зарплату хотя бы на сотню шекелей больше, чем у того же соседа? Никто! Самому нужно выгрызать, отнимать, отталкивать плечом… Скажи, я по-своему не прав? – Амнон перевёл дыхание и нервно сжал кулаки. – Я ни к кому не лезу в карман, ни у кого ничего не отнимаю, а хочу добиться и добиваюсь всего сам. И это будет моё – только моё. Делиться ни с кем не собираюсь. Пускай каждый самостоятельно добивается своей мечты. Я никому не буду мешать, но и мне не мешайте. Понимаешь?! – Он смахнул с лица капельки пота. – Так оно и будет. И вы, умные и образованные, не сможете помешать мне, примитивному и малограмотному…
– Чего ты раскипятился? – удивлённо спросил Мишка. – Тебе никто не собирается мешать! Пожалуйста, добивайся на здоровье…
– И добьюсь! – Он замолчал и стал смотреть в окно, но спустя минуту заявил: – Не хочу больше кататься. Скучно! Давай выйдем и мороженого купим. Посидим где-нибудь в тишине и в прохладе, а то ещё не известно, что завтра на базе будет…
Не глядя на Мишку, он встал, подхватил свою сумку, автомат и пошёл по проходу. Немного подумав, Мишка встал тоже и отправился за ним следом.
Они вышли в Рамат-Эшколе, новом и красивом районе, бывшей иерусалимской окраине, застроенной после Шестидневной войны. В конце проспекта автобус сворачивает к университету, но ехать в студенческий кампус и шумные учебные корпуса не хотелось.
В первом же уличном кафе с большим полосатым тентом над столиками они купили мороженое и уселись в белые пластмассовые кресла.
– Не хочу больше на эту тему разговаривать, лучше помолчим, – заявил Амнон. – Всё равно тема бесконечная, нервов жалко, а мы друг друга едва ли поймём…
Но долго молчать он не мог, а переключиться на что-то иное сразу не получалось.
– Понимаешь, наше государство задумали идеалисты, мечтавшие совместить несовместимые вещи – дать собственную землю народу, который две тысячи лет не имел даже своего угла и жил на чужих землях призрачными мечтами. Выработал в себе комплекс вечного гостя, ежесекундно ожидающего недовольный окрик хозяина. Если бы мы не верили все эти годы, что земля Израиля когда-то непременно станет нашей, возможно, стали бы совсем иными, не такими, какие есть сейчас. Ведь мы за тысячелетья приучили себя жить скрытой надеждой, считать, что окружающая действительность временна и недостойна нашего настоящего предназначения, выработали упрямство во всём, даже в собственных заблуждениях… Временами мы теряли путеводную нить, свыкались с недостижимостью идеалов, может быть, гораздо больше, чем другие народы, но, в отличие от них, никогда не утрачивали свою веру. И даже испытывали от этого своеобразное садистское удовольствие… Да, мы с тобой жили в разных условиях – я здесь, с постоянными родительскими воспоминаниями о жизни среди мусульман, ты – среди коммунистов, но, сам посуди, была ли между нами принципиальная разница? И в тебе, и во мне, помимо желания, уже была заложена многовековая обречённая готовность сносить оскорбления и вытирать плевки с лица, нежелание идти на открытый бунт, но всеми способами добиваться своего, упорно копить силы на чёрный день и не пускать в свой мир посторонних. Сокровенная мечта не давала преступить грань между нами и теми, у кого такой мечты нет… Улыбаешься? Думаешь, небось, с чего этот «интеллектуал» заворачивает такие цветастые фразы? Ему бы – про баб, деньги да баскетбол…
Мишка с удивлением разглядывал Амнона, с трудом поспевая за его мыслями.
– …Ну, да ладно. Всё равно когда-то я должен был кому-то высказать всё, что накипело на душе. Так что терпи, солдат, пока командир сопли по воротнику размазывает… – Амнон вытащил сигарету, нервно прикурил и швырнул зажигалку на стол. – И вот пришли великие идеалисты, которые протянули нам потерянную путеводную нить. Они знали, куда идти, как идти и чем необходимо пожертвовать, чтобы достичь цели и не сбиться на дорогу, проторенную другими народами. Одного не учли: за тысячелетия ожидания мы устали, смертельно устали. Так устали и привыкли к своему положению, что стали тяжелы на подъём, а если и поднимались, то со всем своим скарбом и предрассудками. Нам больше не хотелось перемен и неизвестности… Однако ничего другого нам не оставалось: мечта уже нашла благодатную почву в наших истомившихся душах, и мы вдруг почувствовали, что больше так продолжать не можем, ведь вот она, подлинная свобода, на горизонте. Из народа-приживалы и вечного гостя на чужом пиру мы превратились в народ, опьянённый неожиданно свалившимся богатством. Но любой знает: посади голодного за стол, уставленный богатыми яствами, он сперва опьянеет от вида такой роскоши, потом бросится есть и не остановится до тех пор, пока его не вывернет наизнанку… Знаешь, что я сейчас подумал? Может, всё, что у нас есть сегодня, мы получили преждевременно? Иначе, почему в нас столько разочарования, беспричинной обиды и жестокости? А ведь мы, по сути дела, получили совсем немного – нам лишь удалось стать такими свободными, как остальные народы, а самое главное – оно по-прежнему впереди…
Мишку всё больше и больше поражали слова Амнона. Было удивительно, как этот простой израильский парень, наверняка в университетах не учившийся и едва ли прочитавший даже десятую часть тех книг, что прочёл Мишка, способен рассуждать о таких высоких материях, как судьба народа, давать оценки, ниоткуда не позаимствованные и вполне логичные, хотя… Что-то в его построениях Мишку не устраивало и настораживало. Может, категоричность и однозначность выводов, по-солдатски прямолинейных, словно Амнон, как всегда, прокладывал маршрут взвода по карте, когда расстояние между двумя точками вычислялось по прямой, а проходить его предстояло по гористой местности…
– Помнишь уничтоженных террористов, которых мы видели в Ливане, в самый последний раз? – неожиданно для самого себя спросил Мишка.
– Ну…
– Так вот, с одним из них я когда-то учился в Москве и даже дружил. Я его узнал…
Амнон прикурил очередную сигарету и стал молча водить палочкой от мороженого по белому пластику стола, потом, словно нехотя, пробормотал:
– Я об этом догадался. И даже заметил, как ты что-то вытащил у него из кармана.
– Почему же тогда ничего не сказал?
– Не знаю. Меня поразило твоё лицо… Понимаешь, я и сам мог тысячу раз очутиться в такой ситуации. Ведь мои родители из Ирака, у них там до сих пор остались знакомые и друзья, и я о них немного знаю. Мало ли что, но вдруг в прицел моего автомата когда-нибудь попадёт человек, с которым пересекались их дороги, и я не смогу поступить с ним как с врагом. А я солдат, я должен уничтожить врага, понимаешь?! Думаешь, это легко? Или мне запрещено иметь нормальные человеческие чувства?.. А твой убитый мусульманин – он мог быть, между прочим, и моим одноклассником. Теоретически…
Где-то за домами, там, где проспект сворачивал к университету, что-то гулко и раскатисто хлопнуло. Амнон и Мишка по выработанной в Ливане привычке пригнули головы и насторожились. Сразу же, поначалу как-то неуверенно, потом всё громче и надрывней, из-за поворота, из-за остановившегося потока машин закричали люди и завыли автомобильные сирены.
– Там… – прошептал Амнон, неловко поднимаясь из-за стола и опрокидывая стул.
– Неужели?!
Они бежали, на ходу пристраивая за спинами сумки и размахивая автоматами. В неожиданно навалившейся на них тишине, приглушившей отдалённые крики и плач, звонко цокали по асфальту подковки их тяжёлых армейских ботинок. Амнон бежал чуть впереди, не оглядываясь и что-то еле слышно бормоча. Обогнув перегородившие дорогу машины, они увидели метрах в трёхстах от себя развороченный взрывом автобус. Из выбитых окон валил густой черный дым, и за ним весело поблёскивали язычки огня. Словно наткнувшись на преграду, Амнон резко остановился, и губы его предательски дрогнули:
– Опять теракт…
И тут только стало слышно, как отовсюду, завывая сиренами и продираясь сквозь заторы на перекрёстках, к месту взрыва спешат полицейские, пожарные и скорые помощи.
Сквозь навернувшиеся на глаза невольные слёзы Мишка уже различал среди суетящихся вокруг автобуса людей бородачей в чёрных кипах и неожиданно весёлых оранжевых жакетах. Это были специальные бригады, скрупулёзно собирающие в прозрачные пластиковые пакеты всё, что осталось от погибших. Чтобы потом похоронить.
Значит, погибших было много.
– Как же так? Как же так? – беспрерывно повторял Мишка сперва на иврите, затем на русском. А потом и вовсе не стало понятно, произносит ли он это или слова, помимо желания, вырываются из его глотки, вырастая и грохоча до боли в ушах, презирая рамки и условности человеческих языков, и от этих беспомощных и жалких слов нисколько не становилось легче. Лишь какая-то застарелая горечь и досада, таившаяся до поры, сладким и ядовитым гноем, принялась растекаться вокруг, затопляя улицу, не давая вдохнуть горчащий от дыма воздух и смахнуть пот со лба. В двух шагах от него корчился и хрипел в бессильном плаче Амнон, его боевой командир, повалившись на колени и бессильно стуча побелевшими кулаками в горячие ноздреватые камни бордюра.
Почему-то перед Мишкиными глазами на мгновение встал убитый Махсуд, но не в своём последнем обличии террориста, а в прежнем – студентика в джинсах и с рукописями в руках. Махсуд уже не улыбался и не протягивал их читать. Лицо его было строгим и задумчивым, но чужим… Мишка помотал головой, отгоняя наваждение, вытер слёзы и подошёл к Амнону:
– Вставай, брат, пойдём…
Поддерживая друг друга и с трудом переставляя ноги, они пошли куда – то наугад, не оглядываясь на развороченный взрывом автобус, потом вдруг опомнились и вернулись за брошенными сумками и автоматами. Мишка разглядывал кипарисы и пальмы вдоль дороги, потом перевёл взгляд на редкие облака в небе. От этого разглядывания ему становилось всё легче и легче, потому что он уже понимал, что пора заканчивать игру в придуманную жизнь – в тексты, дневники, какие-то досужие рассуждения о смысле и назначении литературы. Жизнь наверняка сложней и интересней даже самого замечательного сочинённого текста. Пора было заканчивать затянувшееся прощание с прошлой жизнью. Осознавать это было пока обидно и грустно, но не было в этой грусти безысходности – Мишка знал, что теперь уже обязательно когда-то напишет что-нибудь стоящее. Это будет не скоро, а лишь тогда, когда жизнь по-настоящему потребует его текстов.
Раздумывать сейчас об этом было, конечно, не время, но ничего с собой поделать он не мог. Он даже хотел сказать об этом Амнону, и тот наверняка понял бы его, не стал бы смеяться и обзывать сумасшедшим. Впрочем, всё это ещё успеется. А сейчас они шли, молча и не переговариваясь, лица их просохли и стали строже. Мишке даже показалось, что Амнон чувствует его мысли, но не говорит ничего, потому что время для этих слов тоже пока не наступило. Как не наступило и время его настоящих книг.