Ольга Баковчен сидела в набитой народом комнате и не сводила глаз с отца. Ей хотелось заплакать. Это было очень важно сейчас. На неё смотрели мать и брат Чарли. Соседи, прихожане, пастор, Марти Кристоф, дядя Радич – все плакали, все поглядывали одним глазом на неё, другим на отца.
«Почему у него такое лицо?»
Над гробом горели высокие свечи. В комнате было жарко и душно, все молились вслух и громко сморкались. Пастор покачивался, стоя за гробом, и с его губ нескончаемым потоком лились слова молитвы.
Ольга взглянула на пастора. Его тёмные глаза были устремлены на неё, густая борода вздрагивала в такт словам. Ольга заёрзала на стуле.
«Кому нужны эти молитвы? Они ничему не помогут. Решительно ничему».
Пастор продолжал смотреть на нее, и она отвернулась. «Ну его к чорту, – мысленно сказала она. – Чего он уставился? Вот если б я прошлась перед ним, вильнула бы задом, разорвала бы на себе платье или выкинула какую-нибудь другую штуку – тогда было бы на что посмотреть».
– Папа! – крикнул вдруг в приступе горя её брат Чарли. – Папа!
Ольга рассердилась. Такой большой парень – и вдруг: «папа!»
«Почему у него такое лицо?»
Свечи горели, в тесной комнате было жарко.
– Почему ты не плачешь?
– Мне хочется заплакать, – с трудом выговорила она. – Папа умер, мне хочется заплакать.
А пастор быстро-быстро говорит по-польски, но папа не слышит его. Папа любил говорить по-польски. Он говорил и даже пел песни, когда они холили креслe. Он был большой, крупный, для такого большого человека голос у него был очень мягкий.
Ольга подняла голову. Все смотрели на неё.
– Почему ты не плачешь?
– Я не могу, – сказала она. – Не могу. Почему у нега такое лицо?
В груди у Ольги словно затянулся узел, и никто не расслышал её слов.
А что если сейчас вдруг встать и завести граммофон. Все подскочат, как ужаленные. Всё равно теперь его уже нельзя будет заводить. Дядя Радич даёт за граммофон шесть долларов. Дядя Радич богатеет. Как только сухой закон отменили, он открыл салун. Ой хотел дать Чарли работу в салуне, но какой смысл – ведь Чарли глохнет. Посетители будут заказывать пиво, и им придётся кричать вовсю глотку. Удовольствие небольшое. Он покупает граммофон, а шесть долларов будут очень кстати сейчас. – Почему ты не плачешь?
В жаркой комнате раздались рыдания, и Ольга повернула в ту сторону своё немое искажённое лицо. – Я хочу плакать, мама… Мама, на тебя смотреть страшно.
На лице матери была мучительная гримаса. Бесчисленные морщины, и слёзы катятся, не переставая. Она взглянула на Ольгу и покачала головой. Все смотрят на Ольгу, а слова молитвы о мёртвом льются нескончаемым потоком.
– Если бы папа был такой, как всегда. А сейчас у него совсем другое лицо.
Лицо у папы было широкое, полное, а кожа – с тех пор как она его помнит – медно-красного цвета, огненно-красная, когда он приходил с работы. Двадцать восемь лет у доменной печи на сталелитейном заводе… А сейчас лицо у него белое, как у больного ребёнка, и кожа на скулах сморщилась. «Проклятый бальзамировщик так ничего и не мог сделать, – думала Ольга. – Проклятый бальзамировщик».
Пастор замолчал. Он быстро шевелил губами. Его густая борода вздрагивала; панихида близилась к концу. Теперь они всем будут рассказывать, какая она скверная. Во-первых, не плакала…
Над головой пастора висела старая фотография отца и матери, когда они только поженились. Тысячу раз она смотрела на неё. Они снялись ещё у себя на родине – овальная рамка, оба стоят навытяжку. Отец во фраке, мать в. белом – наверное, шёлковое. Отец прямой… высокий… её отец… папа… такой высокий… в гробу из старых досок… в гробу из старых досок… и тело нельзя даже открыть, потому что, когда стальная полоса упала, его перерезало на две половины, и он… её отец… истёк кровью.
Ольга судорожно передохнула, кровь, словно горячее пламя, бросилось ей в лицо, из груди вырвалось громкое мучительное рыдание, и она заплакала горячими, горькими слезами, и слёзы заливали ей руки и горячими быстрыми каплями падали на колени.
Со свечей капал тающий воск, и пастор раскачивался из стороны в сторону, и все смотрели на старика Баковчена, на его мёртвую кожу, обтягивавшую скулы, и на белое, как у больного ребёнка, лицо, и на его большое тело, перерезанное пополам стальным брусом. И Ольга упала на колени и тянулась к гробу, крича: – Папа, папа, вернись, папа! – и панихида кончилась.
С кладбища возвращались под вечер. Плача уже не было слышно, теперь провожающие все войдут в дом и сядут за стол.
Ольга шла одна. Было холодно, улицы опустели. Она шла медленно, её ноги мягко ступали по немощёной дороге.
Доменная печь на заводском дворе дышала огнём в небо, подсвечивая тёмные облака. Ольга остановилась и посмотрела на неё. Потом губы её дрогнули, и она отвернулась.
Улица шла в гору. Резкий ветер посвистывал у Ольги в ушах и развевал полы её пальто. Она задрожала и опустила голову. Внутри у неё лежал холодный, тяжёлый комок; её давило воспоминание о длинном, бесконечном дне, о панихиде и безудержных рыданиях, о тяжёлых комьях земли, сброшенных вниз, в могилу, и скрывших от неё отца.
«Я точно мёртвая, – подумала Ольга. – Всё у меня мёртвое внутри».
Она шла по крутой улице, низко опустив голову. Дома все сейчас окружили мать, плачут и выжидают, когда их позовут к столу. На угощенье пролетят шесть долларов за граммофон, да не только они. А завтра, послезавтра и ещё несколько недель они будут плакать до тех пор, пока не забудут про всё это или пока Чарли в один прекрасный день не поскользнётся и не попадёт рукой в барабан – и тогда его тоже принесут домой. По её телу пробежала лёгкая дрожь. – А-а к чорту всё это! К чорту!
Она задела камень каблуком и выругалась. Онтарио-стрит! Моя Онтарио-стрит! Родилась здесь, здесь же ходила в школу, здесь же работала, но будь я проклята, если и умирать придётся тоже здесь. Где угодно, только не на этой немощёной улице! Только не в фабричном городке! Только не выйти замуж за такого же тупицу, как брат Чарли, – двадцать три года, а он уже почти оглох на своём гвоздильном заводе, и ведь работает всего три дня в неделю! Только не ходить до конца дней своих по немощёной улице, не отсчитывать сорок восемь ступеней до убогой трёхкомнатной квартирки в доме, на которую хозяева завода уже давно махнули рукой. И её мужа тоже убьёт краном или его уволят, а потом будут швырять с одной временной работы на другую. Нет, никогда!
Она поднималась по лестнице держась за расшатанные перила. Шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать – нет, никогда! В двенадцать часов отходит автобус, она уедет отсюда. «Почему бы нет? В самом деле, почему бы и нет?» Двадцать два, двадцать три, двадцать четыре… «В самом деле, почему бы и нет?»
В одиннадцать часов Чарли вошел в комнату Ольги. Чарли был высокий, широкоплечий, и, встав на пороге, он загородил собой узкую дверь. Он молча глядел на Ольгу, и его широкое, скуластое лицо сердито морщилось.
Потом он мотнул головой. – Пойдем. Они уходят.
Ольга круто повернулась, прислонившись спиной к кровати.
– Что с тобой? – спросил он. – Это еще что за фокусы? Почему ты не выходишь?
Ольга отвернулась от него. – Им моя помощь не требуется, – сказала она. – И без меня разойдутся.
– Что? – Он нагнул голову, приставив ладонь к уху. – Что ты говоришь?
Ольга вдруг загорелась злобой. Она была вне себя от ненависти, которая всякий раз вспыхивала в ней, когда Чарли не мог с первого раза расслышать ответ. – Что? – сказала она и нагнула голову, со злостью передразнивая его. – Что ты говоришь?
Чарли нерешительно молчал. – Что с тобой такое? – спросил он. – Неужели ты не можешь оказать уважение папе?
Ольга молчала, стиснув губы.
– Пойдем. Мама тоже уходит. Она будет ночевать у дяди Радича.
Ольга не двинулась. Лицо у нее горело. Если он будет стоять здесь, она скажет ему: «Идиот! Идиот! Глухой идиот! Тупица! Понадобилось тебе работать на гвоздильном заводе!»
Чарли опять заговорил.
– Хорошо, – крикнула она, – Я иду. Слышишь или нет? Иду!
Она шагнула к двери.
Чарли взглянул на кровать. – Что ты здесь делала? – спросил он. – Зачем это тебе понадобилось укладывать чемодан?
– Не лезь не в свое дело.
Она вышла из комнаты.
Чарли еще раз взглянул на чемодан и вышел следом за ней.
Пастор уходил последним. Миссис Баковчен предложила ему на прощанье стакан вина. Он выпил и благословил ее, бормоча слова утешения. Миссис Баковчен расплакалась. За эти дни она сильно постарела. Сейчас, когда лицо ее морщилось от плача, а худая спина горбилась, она была похожа на старуху.
Дядя Радич подал ей пальто. Пастор взглянул на часы, тихонько вздохнул и вышел.
Чарли нагнулся к матери, стараясь утешить ее, и поправлял пушистую шаль, которую она накинула на голову. Она плакала, прислонившись к нему. Он неуклюже ласкал ее, поглаживая по спине своей большой рукой. Потом она поцеловала Ольгу. Ольга стояла, не двигаясь, сжав губы, глаза у нее были сухие.
Мать и дядя Радич вышли.
В комнате стало тихо. Потом внизу, пофыркивая, промчался автомобиль. Ольга повернулась и пошла к себе. Чарли бессмысленно смотрел на нее, потом рука его судорожно дернулась, и он бросился следом за Ольгой.
Она стояла у кровати и укладывала вещи в чемодан.
Он встал в дверях. Ольга видела его, но продолжала укладываться. Он смотрел на нее, кусая губы, морща лоб, потирая пальцами ногу. Потом он быстро шагнул вперед. – Что ты делаешь? – спросил он.
Ольга промолчала.
– Что ты делаешь?
Она повернулась к нему. – Я уезжаю.
– Что?
Она крикнула: – Я уезжаю!
– Куда?
– Не знаю.
– А когда ты вернешься?
– Я не вернусь.
Минуту он стоял молча и тяжело дышал. Потом закричал на нее: – Ты сошла с ума! Что это за разговоры? Куда ты уезжаешь? Что с тобой сделалось?
Ольга злобно взглянула на него. – Я уезжаю в Нью-Йорк. Я не вернусь сюда. Я уезжаю сейчас. Сию минуту.
Он молчал, затаив дыхание от бешенства. Потом схватил ее за руку: – Что с тобой?
Она рванулась в сторону и высвободила руку.
Они молчали, яростно глядя друг на друга. Потом лицо Чарли исказилось болью, и он шагнул назад. – Ольга! – Его рука судорожно дернулась, и он сказал тихим страдальческим голосом: – Что случилось?
Она ничего не ответила.
– Что с тобой? А как же мама? – Он помолчал. – Как же мама?
– Я уезжаю. – Она пронзительно крикнула: – Я уезжаю! Уезжаю!
Они стояли лицом к лицу, и Ольга задыхалась от рыдании.
Чарли не мог отвести от нее глаз. Ему стало страшно.
Рука его опять судорожно дернулась. – Ольга, ты не уедешь.
– Тупица! – Она истерически вскрикнула. – Тупица! Глухой идиот! Убирайся отсюда.
Чарли вспыхнул от стыда и замахнулся, словно собираясь ударить Ольгу. Она отскочила назад. Он с горечью посмотрел на нее. – Как ты смеешь! Как ты смеешь так говорить!
Она молчала, тяжело переводя дыхание.
– Зачем ты так говоришь? Ты думаешь, мне приятно, что я глохну? Ты думаешь, я не бросил бы завода, если б нашел другую работу?
Ольга положила руку на грудь. Ее охватило чувство дурноты. Только что сказанные слова давили ее своей тяжестью, и она почувствовала дурноту, глядя на его покрасневшее от стыда лицо.
Он заговорил громче: – Ты думаешь, мне приятно там работать? Думаешь, кому-нибудь приятно работать на гвоздильном заводе? Ах, ты, дрянь! Вот ударю тебя… – Он шагнул вперед. – Ударю…
Ольга согнула плечи и разрыдалась. Чарли смотрел на нее с потемневшим от ненависти лицом.
Ольга вскрикнула и упала на кровать. Она ударилась головой о железную спинку и застонала от боли. Потом сползла с кровати на пол и так и осталась лежать там, плача и колотя ногами.
Чарли смотрел на нее с перекошенным от злобы лицом. Потом повернулся и подошел к двери. Но на пороге он встал, нерешительно глядя на Ольгу. Ему стоило больших трудов заставить себя заговорить. – Ты никуда не уедешь, – сказал он. – И довольно об этом.
Ольга молча поднялась с пола и прислонилась головой к кровати. Она чувствовала себя обессиленной, но все еще продолжала плакать. – Я не могу здесь оставаться, – сказала она. – Я не могу больше работать здесь.
– Что?
Она с трудом повысила голос так, чтобы он расслышал ее. – Я не могу здесь оставаться. Я не могу больше работать на заводе.
– Почему?
– Не могу.
– Что же ты будешь делать?
Она запрокинула голову и всхлипнула: – Я не знаю. Мне все равно.
– Ты с ума сошла? – Лицо его кривилось от боли. – Где ты достанешь работу? Что ты будешь делать? Хочешь умереть с голоду?
– Мне все равно. – Она вскрикнула, и в голосе ее слышалось безудержное отчаяние и горе: – Мне все равно!
– Тебе все равно? – повторил он. – Все равно? А кончишь тем, что будешь двадцатипятицентовой шлюхой! Тебе все равно!
Она качала головой и плакала. – Я не могу здесь работать, Чарли.
– Почему? – И вдруг он молча и сосредоточенно посмотрел на нее. – Почему?… Из-за папы?
Она кивнула, глотнув слезы. – Я не могу.
Он молчал. Лицо его страдальчески сморщилось. Потом он повел головой, словно пытаясь отделаться от чувства тревоги. Нижняя челюсть у него отвисла, он дышал глубоко и протяжно, исходя от тоски и жалости к ней.
Он подошел к кровати и поднял Ольгу на руки. Потом сел, посадил ее к себе на колени и стал укачивать, как ребенка. Она прильнула к нему, чувствуя на плече его сильную руку. Чарли был большой, широкоплечий, и она казалась совсем маленькой рядом с ним. – Я не могу, – повторила она.
Он прислонился щекой к ее голове. – Сестренка, – сказал он. – Сестренка. – Он погладил ее по плечу. Ольга вздрогнула и заплакала, прижавшись лицом к его груди.
И она вспомнила то время, когда он звал ее «сестренкой». Маленький мальчик, носившийся по двору позади дома. Она видела его перед собой: живой, быстроногий, размахивает руками, кричит, дразнит ее – «сестренка», выражает так свою неуклюжую мальчишескую нежность к старшей сестре… и она еще теснее прижалась к нему, зная, что его прежней живости нет и в помине, что ее брат теперь двадцатитрехлетний мужчина, тяжелый, неповоротливый, он наклоняет голову, чтобы расслышать тебя, и прикладывает ладонь к уху, точно старик, потому что грохот на гвоздильном заводе повредил ему слух… а отец умер, и вот как у нее складывается жизнь. – Чарли, – сказала она. – Чарли, Чарли, Чарли.
Он гладил ее по спине, а она прижималась к нему и плакала. Наконец, слезы ее утихли.
Чарли устало поднял голову. – Ты навсегда уедешь? – спросил он.
– Да.
– Нет, так нельзя, – сказал Чарли, но слова эти прозвучали неубедительно.
Ольга не отвечала ему.
– Может быть, ты вернешься?
– Может быть…
Пауза.
Он смотрел на нее молча, умоляюще… – У тебя хорошая работа, Ольга. Ты получаешь шестнадцать долларов в неделю. Останься, может, тебе дадут место секретаря. Будешь получать еще больше.
Ольга покачала головой.
– Мы должны думать о маме.
Она не ответила ему.
Наступило долгое молчание. Потом… – Когда ты уезжаешь?
– Сейчас, – сказала Ольга.
– Останься до завтра.
Она покачала головой.
– Подыщешь здесь другую работу.
Она покачала головой.
Чарли рознял руки. – Ты сошла с ума, – хмуро проговорил он. – Ты сошла с ума. Одной тебе не прожить. Ты даже не сможешь найти работу.
Она не ответила ему. Потом чуть пожала плечами. Он молча встал, не сводя с нее глаз… и вышел из комнаты.
Ольга просидела несколько минут на кровати, глядя прямо перед собой, потом поднялась. Она снова начала укладываться. Лицо у нее покраснело и вспухло от слез, но губы были твердо сжаты. Она подошла к двери и посмотрела на Чарли. Он сидел на стуле и покусывал ногти. Ольга снова вернулась к кровати.
Закрыв чемодан, она подкрасила губы и надела пальто. Потом вышла в соседнюю комнату.
Они смотрели друг на друга, избегая встречаться взглядами.
– Ты с ума сошла, – сказал он.
Она молча стояла перед ним.
– Деньги тебе нужны?
Она покачала головой.
– Как же ты поедешь без денег?
– Я получила за неделю. – Она повторила громче, так, чтобы он расслышал. – Я получила жалованье.
– А к маме ты зайдешь?
Ее губы дрогнули, она быстро заморгала глазами, стараясь прогнать хлынувшие вдруг слезы, – и все-таки отрицательно покачала головой.
Она подошла к двери.
Чарли вскочил со стула. – Я понесу чемодан.
Ольга покачала головой.
Он взял у нее чемодан.
– Надень пальто, – сказала она. – Холодно.
Он надел пальто и шапку. Они вышли.
Спускаясь по лестнице, Ольга считала ступеньки, она пересчитала их все до одной, все сорок восемь – и те, которые были сломаны, и те, которые скрипели, и те, которые ходили ходуном.
Сорок восемь ступенек.
Было уже поздно, и на улице им никто не встретился. Они шли быстро, молча, крепко сжав губы, и за всю дорогу не обменялись ни словом.
Ночь была холодная, она давила темнотой. Около станции Чарли остановился. Он стоял, покусывая губы. Потом взял ее за руку.
– Ты еще молода… Береги себя. – Он запнулся. Ольга опустила глаза. – Береги себя… Остерегайся мужчин.
Неожиданно быстрым движением Ольга подняла голову и шепнула ему в ухо: – Я буду беречь себя.
Чарли смотрел на нее. Его худое лицо кривилось от боли.
– Ты – красивая девушка.
Они стояли так, и Чарли – высокий, широкоплечий – нагнулся к ней, словно собираясь сказать что-то. Они стояли, почти прижавшись друг к другу, и Ольга, стиснув губы, смотрела на своего глухого брата, и слова не шли у нее с языка. А позади нее, позади крутой улицы, под крышкой гроба, сделанного из старых досок, лежал отец… мертвый, и его большое тело было перерезано пополам. И Ольге хотелось сказать об этом брату, но слова не шли у нее с языка.
Она вскинула руки и обняла его. Потом подняла голову и потерлась щекой об его щеку. Обнявшись, они стояли посреди улицы, и она осыпала его лицо быстрыми, легкими поцелуями. – Бедный Чарли, – шептала сна, – бедный Чарли, – но он не слышал ее.
Потом они розняли руки. Они пошли к станции.
Автобус должен был отойти через несколько минут. Они стояли, не зная, что делать, о чем говорить.
Наконец, Чарли неуклюже и чопорно протянул ей руку. Они простились.
Ольга вошла в автобус и села на место. Она повернула голову, чтобы взглянуть на Чарли, но он уже скрылся в темноте.
Автобус тронулся. Он миновал станцию и свернул на главную улицу к шоссе. Когда они проезжали мимо заводского двора, Ольга увидела громадную домну, которая опаляла своим огнем все небо, заливая светом и двор, и завод, и соседние дома. Автобус подъезжал к ней все ближе, ближе, и Ольга не сводила с нее глаз… вот они поровнялись с ней… потом она осталась позади… и Ольга почувствовала, как горячая, горькая волна встает в ней, сотрясает все ее тело судорожными рыданиями.
– Прощай, гадина! – сказала она. – Прощай!