Пятница, 13.10.1989 г.
Серега Панаев хрустел бабками. Они лежали в кармане, целых полтыщи — свеженькие, приятные на ощупь. Так бы им и лежать и ласкать руку да душу, но всему прогрессивному человечеству известно — деньги кладут в карман только для того, чтобы их оттуда вынуть. Две сотни долга, остальное — на жизнь до следующей халтуры. Сколько до нее жить — вопрос непростой и не имеющий, как говорят теперь, однозначного ответа.
Но это потом, а сейчас есть — и слава Аллаху! Под хорошее настроение надо пойти и помурзильничать. «Мурзильничаньем» Серега называл работу у мольберта, за которую ему не платили денег. Наименование пошло с тех древних времен, когда мать купила семилетнему сыну первые акварельные краски, и он, намазавшись ими с ног до головы, изобразил на листе нечто расплывчато-мутно-пестрое. Ему тогда казалось, что это был домик в лесу, а мать признала в этом рисунке бой с фашистами.
Мать у него была удивительная. Раньше, когда она была жива, он как-то не понимал этого. Ее хрипловатый, полу-мужской голос никогда не произносил мягких и нежных словосочетаний. В нем все время звучала команда, приказ. Иногда строгий и жесткий: «Убрать! Отставить!» — иногда угрожающий: «Выпорю!» — а иногда одобрительный: «Добро! Молодец!» На фронте она была снайпером, дослужилась до старшины. Тридцать два убитых немца, четыре ордена и пять ранений. С отцом Сереги, пехотным комбатом, познакомилась в июне сорок пятого, в госпитале под Берлином. В майоре сидело шестнадцать осколков, они ворочались в нем, но он терпел, жил и вкалывал, И у него были ордена, и он убивал, но на мать ничем не походил. Он мог и погладить по голове, и утешить, и посмеяться. Выпивши, добрел еще больше и на крепкую ругань матери отвечал радостным хохотом. Ни Серегу, ни старшую дочь — Зинку он в жизни пальцем не тронул. А мать трогала, да еще как! Правда, всякий раз за дело. Нервы у матери были железные, не разжалобишь. За уши она не драла, за волосы не таскала, по щекам не хлестала. Если придешь с двойкой и честно скажешь — «доложишь», как по-военному выражалась мать, значит, гулять не пойдешь, а будешь сверх домашнего задания решать примеры и задачки, твердить стихи, переписывать упражнения по русскому. Если разбил чашку или блюдце — не получишь денег ни на кино, ни на мороженое, пока не отработаешь «наряд» — пол вымоешь, посуду или еще что-то. Подрался с ребятами, вывалялся в грязи, порвал штаны — тут проводилось следствие. Если драка — за что дрался, кто первый начал, сильнее был противник или слабее, дал ты ему сдачи или нет. Если оказывалось, что напал первым на слабого или побоялся дать сдачи сильному — «наряд», а кроме того, еще сам отстираешь рубаху, зашьешь штаны. Если дрался с равным и «получил» — презрительная улыбка: «Что ж ты такой малохольный?» Если «надавал», то в глазах скрытое одобрение, а на устах строгое: «Не задавайся!» Только успешная драка с сильным противником могла вызвать прямое одобрение: «Так и надо, пусть не лезет».
Высшая мера — порка — полагалась за два преступления, в чем бы они ни выражались конкретно: за вранье и за кражу. Если взял хоть что-то чужое без спроса, если побоялся признаться в том, что получил двойку, или в том, что втроем колотил одного — добра не жди и пощады тоже. Серега хорошо помнил, как в глазах матери, серых, усталых, появлялся ледяной блеск, как исчезала хрипотца в голосе и возникала звенящая сталь. «Врешь, — говорила она почти бесстрастным и холодным голосом, — трус и подонок». После этого она тем же голосом, от которого мурашки шли по коже, поясняла, как уличила сына или дочь во лжи. От этого объяснения становилось неимоверно стыдно и казалось, что совершено нечто куда более серьезное, чем похищение варенья из буфета или покупка мороженого на сдачу, припрятанную после приобретения тетрадок. И когда мать, сузив глаза, говорила: «Идем! — то бессмысленно и бесполезно было заглядывать ей в лицо, лепетать: «Мамочка, прости, я больше не буду!» Одна была надежда — на милость отца. Иногда он предотвращал экзекуцию, если считал, что вина не столь уж велика. Стоило ему сказать: «Не надо, Тоня», — как мать теряла сталь в голосе и обычным хрипловатым баском ворчала: «Балуешь их! На шею сядут…» Мера наказания смягчалась до «наряда». Но если отец в ответ на обращенные к нему мольбы виновато и растерянно разводил руками, притворно напускал строгость на лицо и с плохо скрываемой жалостью в голосе говорил: «Ты это… Раз проштрафился — получи…» — тут уж больше ничего помочь не могло. Отец уходил подальше, в кухню, где долго курил и кашлял, цедя дым через изрешеченные легкие. Мать отводила «преступника» в чулан с узким окошечком в бревенчатой стене, где среди старых чугунков, примусов, керосинок, кастрюль и прочего хлама стоял здоровенный, как диван, сундук, окованный железом. Поверх сундука валялось рваное стеганое одеяло из лоскутков, а также старая, пыльная подушка. Тут-то и происходила порка. «Снимай штаны! — говорила она все тем же ледяным тоном. — Ложись!» Била сильно, жестко, не сдерживая руки, но и не стараясь вложить всю силу, в удар. Было больно и стыдно, и хотелось стать таким примерным и хорошим, правдивым и честным, чтобы никогда больше не попадать на сундук.
В двери чулана, который мать запирала на засов, была скважина, оставшаяся от вынутого замка. Через скважину, когда пороли Серегу, подсматривала, Зинка, а когда пороли Зинку — подсматривал Серега. Сквозь окошечко проникало достаточно света, чтобы были видны сизо-красные полосы, которые ремень оставлял на коже…
Но материнское воспитание не ограничивалось репрессиями. В общем и целом Зинка и Серега ходили биты-мн много реже, чем все их соседи и школьные приятели. Зинке, правда, попадало чаще, чем Сереге, главным образом потому, что она была на четыре года старше, и за некоторые преступления братца доставалось и ей. Кроме того, Зинка уродилась туповатая, училась кое-как и, с трудом дотянув до конца седьмого класса, ушла в ремесленное. Серега же, хоть и не был пай-мальчиком, но учился вполне прилично, хотя и не по всем предметам. Особенно везло ему с математикой. И отцу, и матери нравилось, думали, инженером будет.
Почему инженером? Потому что был завод, вокруг которого вырос этот бывший поселок, а теперь город. Бывший майор работал там бухгалтером, а бывшая старшина — стрелком вооруженной охраны… И вообще, в тогдашнем поселке почти все работали там. Почему-то само собой разумелось, что и дети будут работать там же. Но вышло по-другому.
Зинка, со скрипом закончив ремеслуху, выскочила замуж за морского лейтенанта и уехала на Камчатку. Серега же, оттрубив два года в армии, на арапа и без блата поступил в Суриковское.
«Домурзильничался!» — проворчала мать не без презрения. Нет, раньше ей даже нравилось, что он рисует. Рисунки с каждым разом становились все лучше и лучше, в школе он и по рисованию, и по черчению всегда был среди первых. Дома же повсюду были разбросаны листы ватмана и картона с изоупражнениями на вольные темы.
Дом некогда принадлежал родителям отца. Во время войны и дед и бабка умерли. По сути дела, это была деревенская изба, вокруг которой на тесном — двадцать на двадцать метров — дворе теснились сарайчики и кусты, росла одичалая яблоня, вонял сортир и гудели мухи. На задах десяток квадратных метров было отдано под картошку. В одном из сарайчиков хранили дрова, в другом время от времени заводили живность, которая чаше всего сдыхала, не дойдя до товарного вида. В этом-то сарайчике и устроил Серега свою мастерскую. И тогда мать была довольна: сын после школы не мотается со шпаной, не пьет — чего еще надо? Главное, пусть дотянет до армии… В армию она верила так же свято, как Мальчиш-Кибальчиш.
Когда в учебке спросили, кто умеет рисовать, Серега вышел из строя. Из курсанта он превратился в рядового постоянного состава, сержантских лычек не получил, но и службы настоящей не увидел. Клуб! Ленкомнаты, наглядная агитация, боевые листки, стенгазеты… Сколько он тогда намалевал красных звезд, несущихся в атаку самолетов, гордых и грозных воинов в касках! Сколько лозунгов, красно-белых призывов, боевых кличей: «Служба два года — боеготовность всегда!» — «Мишень — с первого выстрела!» — «Не болтай у телефона, болтун — находка для шпиона!» — и еще что-то в этом роде. А нормативы ВСК за него сдал какой-то земляк… Предлагали остаться на сверхсрочную, завклубом все уговаривал. Но… служить Серега не хотел.
Почему его занесло в художники? Бог его знает. В училище в талантах не ходил, но программу, как говорится, выполнял. Уже тогда научился находить халтуру: детские сады, школы, клубы… Ой, сколько тут появилось на свет винни-пухов, пятачков, зайцев, волков, крокодилов ген и Чебурашек! Работал лихо: проекционный фонарь, цветной диапозитив и по контуру краской. Быстро и без напряга. Вырезал профиль Ленина из картонного щита, краской из баллончика — раз! — и готово. Это была работа. За это он получал бабки, на это жил, потому что от родителей ждать было нечего.
«Мурзильничал» он только дома. Пробовал все: акварель, темпера, гуашь, масло, даже аппликацию из цветной бумаги, продававшуюся в пакетах «Юный художник-оформитель». Пробовал листья и тополиный пух, резал из корней и веток. Потом сжигал в печке.
В семьдесят пятом, под тридцатилетие Победы, шевельнувшийся осколок уложил в постель отца. Только-только унялось, приехал неведомо откуда друг-однополчанин, решили выпить по сто грамм. Потом еще по сто… После третьей стопки отца не стало. Хоронили с воинскими почестями, с тремя холостыми залпами из автоматов и пирамидкой на могиле.
Мать пережила отца на десять лет. Ровно столько Серега был женат. Женился он по расчету, а может быть, от скуки, хотя вроде бы и по любви. Была такая Лена с московской пропиской, круглая и немного сонная. Ничего-то ей не светило, хотя она была девушка добрая и не такая уж глупая. Серегиной матери не понравилась — старшина сонных не любила. После двух летних приездов молодоженов в Серегин родной город мать проскрежетала: «Следующий раз на похороны приезжайте. Не споемся мы с ней…» Сказано-сделано, Серега с женой приехали только тогда, когда пришла нехорошая телеграмма. Тут ни оркестра не было, ни салюта. Мать схоронили под той же пирамидкой, что и отца. Лена по-деловому прошлась через домик и решила, что его надо продать. Вроде бы все это уже обговаривалось не раз, и давно был с этим согласен Серега, но… что-то заело. То ли ему не понравилось, как презрительно глядит москвичка на оставшиеся от родителей пожитки, то ли ей не понравилось, как он на это смотрит, только поругались они в дым, в пыль и прах, а поскольку детей у них не имелось, то и развестись смогли быстро, через ЗАГС. С тех пор Серега жил в своем доме.
Здесь было все то же, что и в Москве, хотя хуже со жратвой и досугом. Устроился в Дом пионеров руководить изокружком, разрисовывал столовые, детсады и клубы. В одном из клубов нашел постоянную работу.
Раньше во всем поселке не было ни одного дома выше двух этажей. Потом, в шестидесятых, появилось двадцать пятиэтажек-хрущоб, позже — десять блочных девятиэтажек, потом ряд за рядом стали наваливаться на старые домишки могучие бетонные коробки с лоджиями и лифтами. Лет пять назад до ближайших коробок было километра три, теперь они громоздились всего в пятистах метрах. Большинство поселковых хотело, чтобы эти полкилометра были пройдены побыстрее. Серега — нет. В бетонной клетухе он уже жил. Он уже испытал, что значит быть незнакомым даже с соседями по лестничной площадке. И потом — там не «помурзильничаешь».
Пятница, как уже известно, 13.10.1989 г.
Газ из баллона еще шел, поэтому обед Серега сварганил быстро. Для аппетита опрокинул стопку КВН («Коньяк, Выделанный Нами»), сжевал шляпку от соленого груздя, а потом выхлебал миску пакетного супа с названием «Кокошя юха». Стало тепло, и еще больше захотелось «мурзильничать». Давно стоял в глазах холст, и загрунтованную ткань пересекала двойная черная полоска. Почему? А так хотелось.
Выкурив папироску, Серега пошел в сарайчик. Там пахло краской, олифой, керосином, стружками. Подрамники Серега выстругивал сам. Еще вчера он сварганил очередной, обтянул его холстом и пристроил на мольберт. Но «мурзильничать» вчера не стал — ничего в голову не шло. Сегодня пришла вдруг эта двойная черная полоса. А почему двойная? Газовой сажей Серега провел сперва одну полоску шириной примерно в сантиметр, потом параллельно ей, в двух сантиметрах, другую. Отошел и поглядел по сторонам. Есть уже такое…
На стене сарайчика, рядом с лобзиком и лучковой пилой, висела миниатюрка, которую он называл «НТР». НТР означает, как известно, «научно-техническая революция». Картина была центрально-симметричная. Основной фон — лиловый — рассекали две вертикальные черные линии, точно такие же, как нарисованные сейчас, только промежуток пошире — миллиметров тридцать. Этот промежуток заполнял оранжевый фон. В самом центре миниатюры на этом фоне — черный силуэтах человека, мужчины или женщины — непонятно. Выше и ниже человечка — черные квадратики и прямоугольнички, похожие на просечки перфокарты. Человечек словно бы упирался ногами в нижнюю фигурку, выложенную из этих квадратиков и прямоугольничков, и одновременно как атлант в небеса упирался в нависшую над ним, точно такую же, только перевернутую, кучу квадратиков и прямоугольничков. В левом нижнем и правом верхнем углах тем же оранжевым колером были изображены большие квадраты, окаймленные с двух сторон тремя черными линиями. Внешняя и внутренняя были сплошные, а та, что между ними, пунктирная. С углов оранжевое пале уходило за обрез картины, может быть, даже в бесконечность. Правда, внутри поля просматривались какие-то кубики, кружочки, угольнички, шестиграннички, оранжевые, черные и голубые. Наконец, в левом верхнем и правом нижнем углах были изображены странные фигуры опять же из сугубо геометрических элементов, в которых одни углядывали компасную картушку, другие — шестерню, третьи — немецкий «железный крест», четвертые — цветок, пятые — еще что-то. И все это было изображено черным, оранжевым и голубым по лиловому фону. Но как это ни удивительно, почти все понимали, что человечку, который стоит на очень шаткой конструкции и держит над головой точно такую же, приходится очень хреново. Оранжево-черные углы тоже целились в человечка и грозили его смять и проткнуть, а из другой пары углов накатывались на него перемалывающие шестерни. Были, правда, оптимисты которые считали, что некоторые голубые многоугольнички, маячившие в пылающих жаром оранжевых печах, все же дают человечку какую-то надежду на спасение… Впрочем, таких почти что не имелось. Одно утешало Серегу — созерцатели миниатюры исчислялись единицами и, как правило, к знатокам искусства их никто бы не отнес. Надо бы, конечно, спросить, что имел в виду сам автор…
Итак, параллельные черные полосы уже были. Повторяться Серега не любил. Без малейшего сомнения он замазал промежуток между полосами черной краской, и получилась жирная, монолитная, словно рубящая холст пополам, иссиня-черная полосища.
— Вот черт! — Серега сказал не только это, но и пару слов покрепче.
И это было, В углу валялся плакат, который Серега лет пять назад намалевал для клуба. Точнее, это был даже не плакат, а афишка-объявление: «Приглашаем в драмкружок!» Намазюкано все было гуашью, кое-где уже отсохшей или, наоборот, размытой. Панаев поднял мятую трубу из ватмана, раскатал… Да, была и такая полоса. Она тоже рассекала лист пополам, на две равные части: розовую — правую и голубую — левую. На розовой половине скалилась — рот до ушей — комическая маска, а на голубой — куксилась трагическая. Были там еще какие-то завитушки, виньеточки, но они к делу не относились. Их Серегу попросил изобразить режиссер народного театра, которому плакат показался слишком уж простым. А что, если попробовать сделать по-новой? Не гуашью, а маслом, и не на ватмане, рваном и жеваном, а на холсте?
«А смысл? — подумал Серега. — На кой ляд? Получается, что комедия от драмы отделена наглухо, а это — ерунда и неправда. Вот если бы полосы не было, то, сделав плавненький переходик от голубого к розовому, можно было сказать правду… Так ее же все знают…» Серега пихнул ватман с гуашью в угол под верстак. Черта явно звала противопоставить нечто несовместимое.
«А может, повернуть на бок? — прикинул Серега. — Тогда черта станет горизонтальной, противопоставление усилится: небо-земля, рай-ад…»
И опять он нашел аналогию в своем прошлом «мурзильничанье». Вот она, фанерка, пробовал он такую композицию. Загрунтовал обычную дощечку от посылочного ящика, сделал лимонно-желтый, даже какой-то солнечный, фон и располовинил его на две части горизонтальной алой чертой с разрывом посередине. Через этот разрыв, острием против острия, сшиблись два туза: червовый и пиковый, первый сверху, второй снизу. А может, и не сшиблись, может быть, червовый балансировал на острие пикового? Серега уж забыл, о чем он тогда думал. Ниже пикового туза был череп, стилизованный, плоскостной, как на пиратском флаге, и черный-пречерный. С боков от черепа были четыре косточки, странно похожие на авиабомбы, а в форме пикового туза легко было угадать черты ядерного гриба, Две черные вертикальные стрелки остриями упирались в алую черту, точнее, в обе ее части… Получалось что-то похожее на весы. На левой чашке — алый профиль женской головы, на, правой — мужской. Оба профиля как бы перетекали в алые струйки-стрелки, с какой-то жутковатой неуклонностью стремившиеся скатиться в нижнюю половину картины. Но мужчина и женщина, не замечая этой безжалостной неизбежности, глядели друг на друга и ярко-зеленую, похожую на ливанский кедр елочку, тянувшуюся вверх откуда-то из недр червового туза…
«Намудрил, а если разобраться — даже прямолинейно», — усмехнулся автор и забросил фанерку на полочку.
Сталкивать между собой черное и красное, красное и голубое не хотелось. Всем ясно, что жить — хорошо, а помирать — плохо. В Бога Панаев не верил и верить не хотел — воспитание не позволяло. И вообще, должна быть какая-то недосказанность, тайная, пусть маленькая, но трудноразгадываемая. Вот она, такая тайна, тут, на почетном месте, прямо напротив двери. Серо-зеленый, как армейская гимнастерка, фон. А на нем фигуры и линии, сделанные всего двумя цветами — ярко-желтым и ярко-алым. Спирали, пунктиры, ломаные углы и звездочки в диком хаосе. Только две фигурки мало-мальски правильные: алая звезда с желтой каймой и целиком желтая, золотистая звезда. Обе пятиконечные. Вот тут была тайна, которую даже сам художник не мог понять: каждый, кто видел это Серегино творение, тут же спрашивал:
— Это как «Салют победы», что ли?
Народ кругом был не шибко грамотный. Большинство, как и Василий Иванович, «академиев не кончали». Все, кто постарше, еще хрущевского, а то и более древнего закала, «абстракт» ругали. Молодые не ругали, но и не восхищались: охота дурью маяться — пусть мается. А вот «Салют Победы» все сразу узнавали, разглядывали долго и с интересом. Каждый, даже совсем незнакомый человек, узнавал. «Ловко вышло, — с удовольствием похвалил себя Панаев, — тремя цветами, без полутонов и переходов. Ах, здорово!»
Где-то на десятом уровне подсознания Серега догадывался, что «намурзильничал» шедевр, очень может быть, что и гениальный. Но конечно, даже подвыпив, вслух об этом говорить не стал бы.
Тем не менее и это — дело прошлое. А сейчас была только черная полоса на грязно-бело-сером загрунтованном холсте. Жирная, режущая пополам. Какой же все-таки ее сделать. Вертикальной или горизонтальной?
Серега вышел покурить. Сел на чурбачок у двери сарая, поставил у ног банку из-под сайры, до половины забитую прессованными окурками, и раскочегарил «беломорину». Черта не вылезала из головы. Все-таки эта черта — знак какой-то непримиримости, какой-то резкой грани, боя, противоборства не на жизнь, а на смерть, или-или… Будь он, Серега, Маяковским, сейчас же изобразил бы слева — красноармейца, справа — буржуя. Но время другое, окна РОСТА нынче не вписываются в то, что есть.
«А не послать ли ее? — стряхнув пепел в банку, прикинул Серега. — На хрен она, черта эта?! Может, вообще заделать что-нибудь без мыслей… Сказочку какую-нибудь типа «Алых парусов»?!
Серега прогнал дым сквозь легкие, прикрыл глаза. Лет десять назад он сподобился побывать у моря в бабушке Феодосии, где «мурзильничало» не одно поколение живописцев и до Айвазовского, и после. Там, у полурассыпавшейся генуэзской крепости, на дне каменистого оврага, обросшего бурьяном и колючками, Серега делал этюды с древних башен, похожих на кариесные зубы, с притулившейся к склону нерусской церквушки ΧΙV века, с ракушечниково-саманных домишек, прятавшихся за каменными заборами. Все было не так, выходило похоже, но совсем не то. День он вообще посвятил исключительно пляжу, а на другой решил поучиться у Айвазовского и отправился в галерею. Там он долго ходил от полотна к полотну, слушал обрывки рассуждений экскурсоводов. Маринистом он быть не мечтал, но хотел научиться писать воду. Просто так, для себя. И тут ни шиша не вышло. Издали рассмотреть, как положены мазки у мастера, не удалось, а сунулся ближе — погнали. Культурно, конечно, но погнали. Раздосадованный Серега сказал что-то не то и ушел купаться. Вода была теплая, и ежели от жары физической спасала, то от злости — не остужала. Развалясь и закинув руки за голову, смотрел вверх — на море глядеть не хотелось. А в полутора метрах справа на подстилочке лежала крутобокая шоколадная девочка и читала «Алые паруса». Серега спросил, который час, а девушка решила, что он к ней прикалывается, и пошла на контакт. Пошло ля-ля о ценах на фрукты, о достопримечательностях Феодосии, о Карадаге и Планерском, об Айвазовском и Волошине, а затем доехали до Грина. Девочка — ее звали Оля — явно прикидывалась интеллигенткой и спешила выложить все познания, которые приобрела за две недели лежания на пляже. При всем макияже и загаре их выходило за тридцать, боевой опыт у нее был богатый, а Серега хоть и приехал без жены, но приключений не искал. Когда начался пересказ «Алых парусов», он стал дремать, у Оли явно не хватало слов, все же она была не Грин. Правда, он зевать не стал, постеснялся, даже переспрашивал, как будто первый раз все это слышал. При этом все время видел перед тазами воду. И думал тоже о воде. Не о той, нежной, ленивой, приторно-ласковой, которая убаюкивающе шуршала галькой совсем рядом, а о бешеной, клокочущей, живой, которая у него не выходила, не получалась. И еще вертелось слово «живописец», которое звучало как приговор. Живописец… А он не может писать живое. Не может. Учили хорошо, учили правильно, но живописцем ему не быть. Это заело, захотелось плюхнуться в воду, а может быть, и утопиться. И Серега пошел к воде, еще не зная, вылезет ли назад — иногда на него находило. Может, только то, что за ним увязалась Оля, его и спасло.
Он медленно плыл к горизонту. Пляж был дикий, без буйков и спасателей, тонуть и плавать вольготно. Солнце стояло высоко, берега залива казались миражом, всплывшим из зыбкого марева, и немного покачивались, кажется, вместе со всеми горами, облепившими их деревьями и домиками, вышками погранзастав, коробками пансионатов и турбаз, генуэзской стеной и острым штыком телебашни. А внизу, стоило окунуть голову, тоже был зыбкий, призрачный мир, где колыхались по камням ярко-зеленые, подсвеченные солнцем водоросли, где медузы телеэкранного цвета, вяло шевеля шляпами и щупальцами, назойливо лезли поперек дороги… То есть, точнее, поперек курса, потому что у корабля нет дороги. Но есть курс, а Серега, находясь в воде, был микроскопическим корабликом и подчинялся всем морским законам. Утонуть, опуститься в этот тихий и прохладный мир, стать его частью, рассосаться по всем его крабам, водорослям, медузам, рапанам, мидиям вдруг показалось до ужаса заманчиво. Но тут из-за спины, хотя до берега было уже метров триста, послышался умоляющий голосок Оли:
— Пожалуйста, поверните обратно, я уже устала…
«Дурацкий мир, — подумал тогда Панаев, — и не утопишься — везде народ!»
Поплыли обратно, причем шоколадная девочка попросила разрешения держаться за плечо. Безусловно, нужны в этом не было, Оля запросто проплыла бы и километр по такой воде, но Серега этого не знал. Себе он был сам хозяин, это ясно, но тащить за собой на дно этот кусочек шоколада он не хотел. Нечего ей там делать. Усаживаясь на свою подстилочку, Оля поглядела в ту сторону, откуда они приплыли, и, театрально вздохнув, сказала:
— Какое красивое море, правда? Только алых парусов не хватает!
Серега согласился, конечно, из вежливости. И тут же был наказан:
— А я вас видела с этюдником… Вы ведь художник? Как замечательно! Нарисуйте мне алые паруса… Ну Пожалуйста!
С пляжа они пошли вместе. Шоколадная Оля снимала комнатушку у мрачной, сверхгабаритно-объемистой дамы с грубым, как у боцмана, голосом и хорошо заметными черными усами. Домишко лепился на склоне того самого оврага, где Серега малевал свои этюды, и по конструкции сильно смахивал на саклю. Двор состоял как бы из нескольких каменных площадочек-уступов, был узенький и грязно-серый. Со старой шелковицы на грубо стесанные камни, устилавшие дворик, время от времени падали большие фиолетовые ягоды. Их давили, и они истекали темно-алым соком, похожим на венозную кровь.
От обеда, который предложила Оля, Серега не отказался. Блюдо оказалось экзотическое — плов из мидий. Да и с деньгами у него было негусто, чтоб от дармового отказываться. Но, пообедав за чужой счет, отказываться от исполнения заказа на «алые паруса» было уже неэтично. То есть в принципе можно было и не делать. Надо было только обратить внимание на Олины вздохи и взгляды, которые прямо-таки не оставляли никаких сомнений. «Алые паруса», Грин, романтика были только соусом, под которым это блюдо хотело себя подать. Возможно, были и более дальние планы, ибо «все знают», что художники «получают тыщи»… Поэтому, пообещав, что вечером принесет «картинку», Серега ушел.
Добравшись до дому, разморенный жарой, он поначалу и не помышлял об этюднике. И вообще, идти вечером к Оле не хотелось. Чего проще, казалось бы: выбросить из головы, забыть и наплевать. Но, повалявшись с часок, от нечего делать взял картонку и за час с небольшим, ни о чем не думая, «намурзипьничал» на голубом фоне белый корабль с алыми парусами и огромное, золотистое, пышущее лучами солнце. Но какая получилась вода! Когда Серега отсел от картонки, то не поверил своим глазам — неужели у него вышло? Хотя эта вода не походила на ту, что он видел в галерее Айвазовского, но все же она — жила. Где-то Серега поймал тот хват кисти, тот размер мазка, который был нужен. Блики, которые рассыпало по воде изображенное на картонке солнце, отражение корабля и его парусов получились такими зыбкими и неуловимо колышущимися, бегущими и мерцающими, что дух захватило. И корабль сделан лихо: тоже немного зыбкий, полупризрачный, без каких-либо четких деталей, но движущийся, а не взросший в море. Эх, какой же пылающе-алый тон вышел у парусов! А корпус корабля — прямо символ неземной чистоты — так и светился лилейно-белым, чуть серебристым светом… В небе Сереге дьявольски удался переход от сверкающего, обжигающего, белого, как раскаленный металл, сияния в центре солнца до сгущающейся синевы у горизонта…
«Жалко, — сидя на чурбачке, вспоминал Сере га, — очень жалко…»
Вечером он отнес подсохшую картонку Оле. Та вообще-то не очень его дожидалась — собиралась на танцы в горсад. Но когда он пришел и показал, что получилось, танцы пошли побоку. Конечно, не Бог весть какая честь получить похвалу от шоколадной девочки и слова хозяйки-боцманши, что «я б ту картину за сто рублей продала», не очень ободряли, но все же Серега был доволен, а потому не отказался и от «Кавказа», налитого в граненый стакан…
Все стало проще, забавней и смешней. Потом была ночь, веселая, бесстыжая, с кроватным скрипом, визгом и хохотом. Бес или зеленый змий, вселившись в Серегу, на какое-то время сделал его неистовым любителем шоколада. Он мало говорил, только рычал и пожирал этот шоколад, но его не убывало. Дверь во двор была открыта, прохлада вливалась в дом сквозь колышущееся марлевое полотнище, защищавшее комнату от мух, но все равно было жарко и душно, и пот лил градом, и шоколад таял и делался липким. Казалось, пора устать и остыть, но приторная сладость, вроде бы уже надоевшая, опять начинала тянуть к себе, и опять он влипал в упругую, качающуюся трясину, теряя все представления о времени и пространстве…
«Жалко, — еще раз подумал Серега, — не стоит она этих парусов…»
Утром было тошно, и болела голова. Серега сбежал пораньше, назначив свидание, хотя уже знал, что не явится. На автобусе он укатил в Симферополь, а оттуда в Москву.
Покамест тоже пятница, 13.10.1989 г.
Одной беломорины оказалось мало. Зажигая новую, Серега лихорадочно вспоминал, как были сделаны «Алые паруса». Выходило, что он этого не помнит. Само собой как-то вышло, а как именно — черт его знает! Весь тот день запомнился, а как получились «Паруса» — нет. Это, значит, все, потерял, не найдешь.
У калитки кто-то натужно закашлялся, постучался. Серега встал с чурбачка, открыл. Пришел Гоша, мыслитель и поэт-алкоголик, ранее судимый, трижды холостой, человек бывалый и необычный.
— Долг принес, — сказал он вместо «здрасьте», и это было удивительно. Еще более неожиданным оказалось другое. Гоша был «ни в одном глазу».
Принес он десятку. Обычно, если Гоша брал в долг, то отдавал его не скоро, а то и совсем не отдавал. Если же отдавал, то уже назавтра брал снова.
— Ты, Серый, не думай, — кашлянул Гоша, — я — все, не пью. И не наливай — не буду.
— Ну, тогда покурим?
— Это можно. А пить — все, завязал наглухо.
— Врачи посоветовали?
— Я уж забыл, когда был у них. И не пойду, лучше так сдохну. Они же вредители все и шарлатаны. Горького отравили, Куйбышева… И меня отравят.
— А тебя за что?
— За все хорошее. Вот пока пил, травился сам — не отравили бы. А теперь отравят. Это точно.
— Так чего ж ты пить бросил?
— В знак протеста. Водка подорожала, сахар — по талонам, а воровать не могу, разучился. Никаких барыг обашлять на желаю. И перестройку финансировать не буду. Пусть сосут… сахар!
— А если цену снизят? Опять пить будешь?
— Подумаю. Если капитализм будет — не буду, лучше в партизаны уйду. А если Сталина восстановят — тогда, может, и выпью на радостях.
— И сколько уже держишься?
— С утра. Аж зубами скриплю, но держусь. И как назло — зарплата. Из цеха пока до дому дошел, человек десять послать пришлось. А Толяну даже в лоб дал, до того заколебал. Домой пришел — и за стихи. Когда пишешь, то пить не хочется.
— И чего написал?
— Ну, вроде… Я вообще-то принес, погляди. Только не смейся, а то повешусь, как Есенин…
Гоша добыл из внутреннего кармана своего затрепанного пиджака целую пачку листков, изжеванных и захватанных руками. Почерк был не ахти, видно, руки у Гоши тряслись.
— И это все за вечер? — удивился Серега. — Ну ты даешь!
— А может, у меня это… Болдинская осень наступила? — с надеждой заглядывая в глаза Панаеву, спросил Гоша. — Или это опять — параша? Ну скажи, Серый, не тяни кота за хвост!
— Я еще не прочел, не торопи…
На первом листке было написано:
Вы поете мне трали-вали,
А Россия уже развалена,
Я не света хочу, а стали,
Голосую за И.В.Сталина!
Вы болтаете, что свободы
Нам нужней, чем водка и мыло,
Хватит, суки, дурить народы!
Мы вам вставим в задницу шило!
Зря в семнадцатом мы вставали?
Зря, выходит, белых разбили?
Зря колхозы мы создавали?
Зря и Гитлера раздавили?
Где-то гадина завелася,
Гидра злая капитализма,
И страна по швам расползлася
На потеху друзей фашизма!
Подымайся, народ, подымайся!
А не то закуют цепями,
От пархатины отряхайся
И держись за красное знамя!
— Лихо, — похвалил Сере га, — от души писал…
— Мне за державу обидно, — вздохнул Гоша, — тут следующее с матюками, это не читай, параша вышла. Сам понял.
Серега послушно отдал «парашу» автору и прочел третий листок:
А на сердце скребутся кошки,
А по сердцу скрежещут танки,
«От Союза — рожки да ножки», —
Торжествуют гадские янки.
— Нас не раз уже хоронили,
И топтали красное знамя,
Но мы снова с ним выходили,
Ленин — с нами и Сталин — с нами!
И хотя я почти что трезвый,
Голова болит, как от пьянки,
Где ты, вождь, с рукою железной?!
Где застряли красные танки?!
Мы еще раскачаемся, ясно,
Мы еще потрясем Европу,
И Америка будет красной,
Как ее мы возьмем за…
— Тут никак рифму не подобрать было, — пояснил Гоша, — вот и Долбануть… Дальше подряд одна матерщина: про Сахарова, про «Московские новости», про душманов и насчет сионизма… Вот тут только одно еще…
— Чего ж ты все матом пишешь? — спросил Серега.
— А у меня других слов на них нет. Я вообще бы не разговаривал, а строчил этих козлов драных. И поштучно, и подряд. За народ заступаются! А меня спросили, когда разоружались? Не-ет! Сахарова, халяву паскудную, спросили, а меня — нет! Буржуев развели, барыг позорных. Сахарова вон из Москвы Ильич выкинул, а этот — обратно тянет. А спросил он меня, рабочего? Гегемона? Козл-лы! Хруща за умного выдают — а он, падла, со своей кукурузой чуть голодать не заставил! Я сам за хлебушком в очереди стоял! А Брежнев поначалу все дал!
— Эй, мужики! — послышался нахальный голосок из незапертой калитки. — Ругаетесь? Не допили, что ли? А у меня есть!
— Иди отсюда! — уркнул Гоша. — У нас мужской разговор…
— Вы же морды не бьете, чего стесняться-то?
Это пришла Галька, крепкая и тяжелая на руку холостая баба, добровольно взявшая шефство над Серегой, поскольку он когда-то учился с ней в одном классе. Она малость опоздала родиться. В революцию быть бы ей комиссаршей, в коллективизацию — трактористкой типа Паши Ангелиной, а в Великую Отечественную — снайпером, как Серегина мать. В застойные годы из нее получилась пьяница и задира. Ворочая в заводской столовой здоровенные котлы, она материлась так, что за километр от проходной было слышно. Конечно, немного приворовывала, но с умом, не попадалась. Пила крепко и могла перепить любого мужика, но в алкоголики ее записывать было рано, не то что Гошу.
— Как раз трое, — возликовала она, — пошли ко мне!
— Он завязал, — сообщил Серега, — наглухо.
— На двойной морской, что ли? — хохотнула Галька, имея в виду нечто иное.
— Там и завязывать-то нечего, — отмахнулся Гоша, — все пропил, все!
— Пойдем, — Галька дернула его за плечо, — полечишься…
— Иди ты… — Гоша чувствовал, что его благие намерения пойдут прахом. Встал и, отцепив Галькину пятерню, зашагал со двора.
— Ну и катись, катись, дурик! — Галька по-хозяйски захлопнула калитку и закрыла засов. — Ну, Сереж, а ты как?
— Да ладно. Только к тебе-то зачем ходить? У меня тоже есть. Твоей выделки.
— Забыла! — хихикнула Галька, потянулась сладко и сказала: — Ты чего, малюешь опять? Свет в сарае горит…
— Не выходит ничего. Озарения нет, идеи…
— После стакана озаришься, доставай!
Пришлось пойти в дом, достать КВН и пить.
— Я ведь зачем пришла, — хрупая огурец, сказала Галька, — годовщина ведь у нас, Двадцать лет, как первый раз. Ты из армии вернулся…
«Точно, — вспомнил Сере га, — именно тогда… — Заехал домой, перед тем как на экзамены ехать. Немного погулял с ребятами, которые тут оставались. А к Гальке попал по пьянке, сдуру, хотя она и гнала его поначалу…»
— Я знала, что в Москве тебе пути не будет, — уверенно объявила Галька.
— Почему?
— Нескладный ты. Я бы с тобой была, так и получилось что-нибудь. А Ленка — дура, с ней не вышло… Чего молчишь?
— Думаю…
— Думаешь, замуж хочу? Замуж идут детей растить, а у меня уж не выйдет. Девять абортов, как-никак. Зато теперь — гуляй не хочу. Воля!
Серега видел, что все это не так. Гальку он знал как облупленную. Даже не потому, что довольно часто оказывался в ее постели. Просто все здешние, местные люди одного с ним поколения имели совершенно определенные общие черты характера. И главная черта — говорить не то, что думаешь, а совсем наоборот во многих специфических случаях жизни. Если Галька говорила, что замуж не хочет, и радуется тому, что не может иметь детей, это означало, что замуж ей очень хочется, а отсутствие детей угнетает. Но самое главное — замужество должен предложить Серега, чтобы потом не ворчал, будто она ему навязалась.
— Не-ет, что-то у тебя не то, — приглядываясь к Сереге, пробурчала Галька, — сидишь как чокнутый. Похохотали бы… Может, мало? Еще по одной надо!
— Картина не выходит, — сознался Серега еще раз.
— Господи, из-за мазни убиваться! Не знаешь, что ли, что нарисовать? Нарисуй баб голых пострашней и торгуй — с руками оторвут. Сейчас за это не садят, даже не штрафуют… Слушай, а ты нарисуй меня? Сейчас примем по стакану, я еще пообнаглею — и годится!
Ссориться с Галькой не хотелось — во-первых, довольно регулярно у нее приходилось брать в долг, а во-вторых, по половой части иных партнерш у Сереги не было. Поскольку Галька работала в столовой, их там регулярно проверяли, последнее время даже на СПИД, и это казалось Сереге гарантией от разных неприятностей. Впрочем, всем остальным, вероятно, тоже, потому что на недостаток мужского внимания Галька не жаловалась. Но все равно, на розыски чего-то приличного у Панаева времени не было. Во всяком случае, здесь, в городе.
Так или иначе, он выпил с Галькой еще по стакану, и действительно все стало проще и веселее. Вспомнилось как-то само собой великое изречение о том, что не бывает некрасивых женщин, а бывает мало водки. С песней «Ромашки спрятались, поникли лютики» в обнимку пошли в сарайчик, где Галька стащила с себя одежду и принялась позировать, да так, что Серега чуть со смеху не помер. Плохо соображая, что делает, он нетвердой рукой набросал углем два контура на правую и левую часть полотна, потом плюнул, выматерился, расхохотался и, кое-как одев упиравшуюся бабу, повел ее в дом. Затащив ее в комнату, отчего-то вспомнил, что не погасил свет в сарайчике, вернулся, не обращая внимания на матюки, несшиеся вслед, выключил лампочку, а уж только потом завалил обратно. В полной темноте, запинаясь о стулья и Галькины туфли, разделся и бухнулся в кровать, где, бормоча невнятные ругательства, томилась и ворочалась Галь-ка, гладкая, тугая и жаркая… Со всех сторон облепило липкое ласковое тесто, и его надо было месить, месить, месить… Звенели не только кроватные пружины, но и оконные стекла, и стаканы на столе, да весь дом малость пошатывало. Галька мелочиться не любила и от других того же требовала. Если уж развел в печи огонь, то шуруй, пока все не спалишь — такой у нее был обычай. Вот и Серега шуровал, месил тесто, поддавал пару, нагонял шороху, распаляясь и зверея. Выжгли друг друга до пепла, выпили до капли, а потом захрапели, забывшись мутным бездонным сном.
Суббота, воскресенье, 14–15.10.1989 г.
Назавтра спали до двенадцати, благо была суббота и Гальке на надо было идти в столовую, а Сереге — в клуб. Головы болели, но заначка оставалась, и удалось «поправиться». Не страшась сальмонеллы, разбили шесть яиц и зажарили на сале. Ровно на это хватило газа в баллоне, и чай грели уже на электроплитке. Напряжения не хватало, чайник кипятился долго.
— 3-заразы… — Галька добавила еще пару слов. — Развели экологию… Скоро вовсе без света сидеть будем. Чернобыль хряпнул, так наши оглоеды и вовсе все позакроют.
— Радиации не боишься?
— Хрена ли ее бояться, если, покамест мы росли, Хрущев бомбы на воздухе рвал? Не сдохли же… Говорят, одну такую фуганули, что сто Чернобылей заменит. От радиации то ли помрешь, то ли нет. Вот самураев в Хиросиме шарахнули, так они все до сих пор помирают. Хотела б я еще сорок лет прожить, после бомбы-то. Только не выйдет, это точно. А то экология какая-то… Стреляли бы больше, так ни один гад не напортачил бы…
— Да чего ты на экологию ворчишь, — усмехнулся Серега, — понимала бы…
— А чего тут понимать? У нас в кухне столовской котлы электрические стоят, еле тянут… Не успеваем обед сготовить. Очередища, мат, орут… Работяги-то жрать хотят, им там про горэнерго, про хренэнергэ не расскажешь — еще и рожу набьют ни за что. Уже забыли, что ли, что в школе учили: «Коммунизм — это Советская власть плюс электрификация всей страны». А сейчас выходит, что Советская власть = это коммунизм минус электрификация!
Галька расхаживала попросту — халат внапашку, под ним — ничего, растрепанная, перегарная, злая, а Сереге нравилось. Одному-то скучнее.
Наконец, чай закипел. Плеснули прямо в стаканы, оставшиеся от КВНа.
— Сейчас баню топить пойду, сообщила Галька, — стирки накопила — обалдеть. А что самое хреновое — машина моя загнулась, не фурычит. Руками придется.
— В прачечную снеси, там, в микрорайоне, открыли уже. Я туда таскаю.
— И трусы, что ли? На фиг нужно… Сама сделаю… — тут она неожиданно заржала.
— Ты чего?
— Анекдот вспомнила. Собрались, значит, американка, француженка и русская. Стали выяснять, кто сколько раз трусы меняет. Американка говорит: «Я — один раз, но каждый день». Француженка: «А я два раза — утром и вечером». Тут наша Марья и говорит; «А я — двенадцать раз! Каждый месяц». Ха-ха-ха-ха!
Анекдот был старый, но с похмелья пошел. Серега тоже хихикнул.
— Может, и твое взять? — спросила Галька.
— Да я уж перестирывал. Я как в баню схожу, то сразу…
— В городскую ходишь? Дрянь. Там все что хошь поймать можно. А у меня — своя. Пошли ко мне вечером! Отстираюсь — попаримся. У меня веник есть и вобла. А пиво мне Люська Лапина обещала, я ей венгерскую банку из-под огурцов дала. Сегодня привезут, стоять, что ли? На двоих пять литров хватит.
— Да уж, наверное, привезли… — сказал Серега, глядя на часы.
— Ой, точно! — всполошилась Галька. — Побегу я! Ты зайдешь?
— Там видно будет…
Галька убежала, прихватив те шмотки, которые не успела надеть, и, перескочив улицу, юркнула к себе в хату.
Серега, поскучав минуту, решил идти в сарай. Он помнил, что вчера что-то набросал углем.
Зашел, глянул на холст — удивился. Неужели это он вчера, после двух граненых КВНов, такое сумел? Неужели наброски, сделанные с голой пьяной Гальки, так здорово, так ужасно здорово разместились на холсте и получилась готовая композиция? И черная полоса была к месту, разрубая холст пополам. Теперь одна половика холста будет алой как знамя, о котором писал поэт Гоша, а вторая — голубая как небо в подаренных Оле «Алых парусах». Там паруса были такие же алые, но все будет по-другому, не так, и мысль будет, а не сказочка без толку… Серега ухватился за кисти, долго выбирал лучшие. И когда взялся работать, то уже знал, что противопоставить, очень хорошо знал. И что означает черная черта, тоже знал. Фоны обеих половин картины родились быстро и без мук. Они просто вынырнули из памяти, обняли угольные контуры и ослепили своего создателя — до того удовлетворен он был их видом. Серега знал, что сделано меньше чем поддела. Теперь надо было выписать фигуры — так, чтобы задумка реализовалась. Любой лишний штрих, неловкий мазок мог угробить все начисто. Тут надо было еще раз все продумать.
Выйдя во двор, опять уселся курить, пренебрежительно содрав с «Беломора» грозное предупреждение Минздрава. Серега не любил, когда его пугали тем, о чем он и сам знал. В свое время, когда он еще жил в Москве, его приглашали ребята, задумавшие выставку нонконформистов. Ту самую, «бульдозерную». Лена сказала: «Ты что, вас же посадят! По крайней мере, в дурдом!» Очень хотелось показаться, но не решился. Мать пожалел. Лене ничего не сказал, но оттуда начался их развод, не раньше. А что там у Лены осталось? Резано-жженый «Александр Невский» и сделанный в той же технике «Фрегат».
«Невского» он тогда хотел сделать непохожим на артиста Черкасова. И это было главное достоинство получившейся штуковины. «Штуковины» — потому что это было ни панно, ни барельеф, ни горельеф, ни гравюра, а вообще черт знает что. По жанру — портрет, но композиция явно не портретная. В общем, «мурзильничанье» московского периода. Было что-то от церковной деревянной скульптуры, что-то от иконы — с миру по нитке — голому рубашка. Мрачноватый, свирепого вида юноша с кустистой бородой и узкими, немного азиатскими глазами буквально рвался выскочить из плоской доски, на ходу выхватывая из ножен меч. Но занимал он маловато места, меньше четверти нижней части доски, а наибольшее пространство было отдано копьям, как лес торчавшим из-за его спины. Одни копья, резаные, даже вылезали остриями из плоскости доски, другие, жженые, читались рельефно, но вписывались в плоскость, третьи были совсем плоскостные. Над остриями копий, рельефное, похожее на круглый шит, окруженное косматыми лучами, сияло солнце.
Один из мужиков-однокурсников, к мнению которого Серега прислушивался, разгадал Серегин ребус без напряжения. «Ну, какая тут скрытая идея? Большинство нынешних людей из миллионов русских, живших в XIII веке, знают только Александра Невского. Вот он и вырвался из плоскости, прет к нам, как танк… И меч ты правильно придумал; все знают, что это он сказал: «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет», хотя он просто Священное писание цитировал. Вот несколько копий высунулось — тоже здорово. Кое-кого историки помнят: Мишу-Новгородца, Гаврилу Олексича, Александра Поповича, еще некоторых. А большинство копий так в плоскости и осталось — и героев, и не героев… Просто безымянные копья, а кто их держал — неведомо. Но вот солнышко это твое просто все испортило. Солнце — это Бог, я понимаю. Что же, ты считаешь, что это Бог так рассудил?» «А кто ж еще? — удивился Серега. — Точней, конечно, не Бог, а История, но ведь это — то же самое». Товарищ, здорово подкованный по истории Руси, наговорил с три короба. По нему выходило, что следовало изобразить нечто символизирующее Историю, только чтобы ее не путали с Богом. «А уж если у тебя христианское кредо, — заспорил' товарищ, — тогда надо было развернуть над головой стяг со Спасителем. Получается вневременная нелепица: христианин и святой Невский сражаются за языческого Ярилу!» «Именно! — заорал тоща в запале Серега. — Кто вам сказал, что мы — христиане?! Мы свое христианство заполучили через одного Владимира, который его насадил огнем и мечом, не хуже чем те же псы-рыцари в Ливонии! В язычестве мы поклонялись природе, олицетворяя ее в человекобогах, доступных для понимания каждого общинника. И даже приняв Христа из-под палки, мы смешали Саваофа с Ярилой, Роженицу — с Богородицей, а Перуна — с Ильей-пророком. И так мы жили до семнадцатого года, пока еще один Владимир опять не призвал нас поклоняться Природе, то бишь Материи!»
«Лихо, лихо я тоща говорил! — ухмыльнулся Серега. — Просто здорово! И слова вроде сами собой выкладывались…»
«Фрегат» был попроще в замысле, но его понять не могли. В нем все видели украшение, и только. Действительно, фрегат — практически целая модель — с пушками, мачтами, реями и парусами, на резных волнах, так же как и Невский, выносился из плоскости в объем. Море, само собой, картинно бушевало, а на небе лишь краешек солнца виднелся из-за черных жженых облаков. Как сказал тот же товарищ, что разобрался с «Невским»: «С этим можно и на базар…» Серега не обиделся, наоборот, обрадовался. А мысль была простая, надо было только прочесть название фрегата, славянской вязью вырезанное на борту: «Истина». И еще надо было связать воедино «Невского» и «Фрегат», потому что символика у них была одинаковая. Совсем ускользнул от мудрого однокурсника и момент перехода фрегата объемного в плоскостной — истины в вымысел. Солнце же, укрытое на две трети за тучами, — это вовсе что-то из «Песни о Буревестнике». Ну да Бог с ними!
…После обеда, с трудом изготовленного на еле греющей плитке, Серега хотел заняться фигурами, но не решился. Фон еще не просох, да и боязно было напортачить. Поэтому пришлось глядеть телевизор, по теперешним временам занятие не из веселых. Раньше, смотря телевизор, Серегу радовало, что в Союзе, оказывается, есть прилично выглядящие колхозы, заводы, школы и прочее. С другой стороны, сообщали, что там-то и там-то нас любят, уважают и благодарят за помощь. Панаев был не дурак, он и до гласности знал, как оно на самом деле, но все же надеялся, что все это еще не так хреново, со временем, на базе улучшения и усовершенствования, все будет о’кей. Теперь же это же самое телевидение гнало один сюжет черней другого, и выходило, что все так плохо, что остается только лечь и помереть. Что там творится — Серега не понимал, да и врубаться не хотел. Единственно, чего не хотелось — это новой гражданской войны. В век ядерного оружия это, как говорится, чревато.
Третий год Сереге не хотелось ехать на Кавказ, слишком много катастроф. Гоша, тот без страха и сомнения кричал: «Вредительство! Контра! Контра кругом! Даешь нового Сталина с Берией!» У Гальки то же обстоятельство вызывало несколько иную реакцию: «Это все экологи, их работа! Чтоб заводы позакрывали, они специально их рвать будут! Экологов этих в ЦРУ готовят, сама слышала». В клубе же, где собирались разного рода неформальные группы, можно было услышать речи такие отчаянные, иго Серега, малярничая где-нибудь в соседней комнате, даже пугался. Одни орали, что надо завязывать с социализмом и строить капитализм, пока все еще не рухнуло. Как это сделать — никто толком не объяснил. Другие, наоборот, тоже громко кричали, что очень даже хорошо, что все рухнет, тогда легче будет все построить по новой, но уже так, как у цивилизованных людей. Третьи таинственно шуршали газетками с надписями на иностранном языке, «Московскими новостями» и даже отпечатанными на ксероксе изданиями ДС по рублю за штуку. У четвертых был бравый виц и колокола на черных майках.
Но вот интересно: во всех этих командах был народ в основном с высшим образованием. Город уже разросся, и такого народа набралось полно. Однако работяг среди них было явно маловато, и Сереге казалось, что это неплохо. Нет, так, как Гоша, он к перестройке не относился. Насчет того, что Сталин кое в чем виноват, у него сомнений не было. Но он никак не желал считать, что семьдесят с лишним лет народ маялся дурью. Не верилось, что россияне, которые в семнадцатом запросто скинули 300-летнюю монархию, так уж легко и просто стали терпеть «инородца-узурпатора». Что-то не склеивалось ни у тех, кто держал курс на Запад, ни у тех, кто звал к допетровским временам. Иной раз Сереге совершенно четко думалось — зачем это народ будили? С сонным как-то спокойнее.
Нет, телевизор — это не занятие. Надо было идти к Гальке.
…Мытья, конечно, не получилось — не затем она его звала. Получилась похабщина и пьянка, а потом опять ему пришлось месить тесто, уже в Галькиной кровати, и опять с перерывами почти до утра. Утром снова был выходной, и опять спали до полудня. Разбудила их какая-то Галькина родня, три мужика и две бабы, которые явились ее поздравлять с днем рождения. Оказалось, что день рождения у Гальки был в прошлом месяце, но гости пришли со своим. Серега выпил сто грамм и сбежал домой. Все вроде пришло в норму, и теперь можно было возвращаться к холсту.
…Как настала ночь — Панаев не помнил. Он не отходил от холста, не ел, не курил и не бегал в туалет. Все эти дела он сделал только после того, когда все вышло. Сначала навестил сортир, потом поел, а уж только под финиш закурил. Во всем теле и даже в мозгу была приятная усталость и какая-то удивительная безмятежность. У Гальки во дворе слышался мат, звон посуды, бабий визг, удары, топот ног, но Серега чувствовал, что все это далеко, где-то за орбитой Плутона, а то и вообще в иной Галактике.
Сидя на чурбачке, он пускал кольца дыма в звездное небо, изредка зажмуривая глаза и видя мысленно свое творение. Со стороны глянуть — рехнулся, потому что время от времени Серега покачивал головой и тихонько смеялся. Мимо его ушей прошло даже настырное пиликанье сирены милицейского «газика» и лилово-голубоватое мерцание мигалки. И даже усилившийся от этого шум не вывел его из забытья: ни истошные вопли какой-то женщины, ни рявканье милиционеров, ни крики ошалелых мужиков… Его остудила только мертвая тишина, которая настала после того, как укатил «газик». Догорела пятая подряд' папироса, и Серега, пошатываясь, пошел спать.
Понедельник, 16.10.1989 г.
Изокружок работал в клубе с пяти до семи вечера, завклубом на сегодня с утра был где-то на совещании, а потому торопиться на работу не стоило. Серега впервые за три дня побрился, почистил зубы от табачного нагара и алкогольного перегара. Прибрал весь бардак, оставшийся от выходных, перемыл посуду и даже подмел двор, чего вообще уже год не делал.
И тут к его воротам неожиданно подкатила изящная, явно содранная с какой-то иноземной марки автомашина — новенький «Москвич-2141». Из «Москвича» легко, как-то по-импортному элегантно, выбрался молодой бородач в голубых варенках и такой же блузе, поглядел на запыленный номер, прибитый к торцу одного из бревен, составлявших Серегин дом, и стукнул в калитку. Что-то было в этом молодце знакомое. Уже подходя к калитке, чтобы отодвинуть засов, Панаев вспомнил его — это был новый муж его бывшей жены. Он их когда-то знакомил, но вовсе не с такой перспективой. Чем же Серега обязан этому визиту?
Молодец широко улыбнулся, дружески хлопнул Серегу по плечу, пророкотал:
— Здор-рово! Здорр-рово, Серенький! Домовладелец!
— Привет, — вяло ответил Панаев, — проездом?
— Вообще-то, да. У меня, видишь ли, творческая командировка. Мы тут замыслили творческо-хозрасчетное объединение под названием «Спектр», нечто вроде передвижников нашего времени. Вот меня и послали по городам и весям — выставки, вернисажи, может, даже аукционы вроде «Сотби» для Энского уезда…
— Чего ж тут творческого? — хмыкнул Серега.
— Я график, мне много не надо — ватман и грифель: чик-чирик! Чик — два чирика! Со мной еще четверо, пацаны будь здоров, и малюют понемногу, но тренированные, если что… От Лены тебе привет, волнуется, чтобы ты не спился тут… Но я смотрю — ты в форме, молодец! Я б в такой дыре запил.
— Я пью, — сказал Панаев, — но не каждый день. Пошли в дом, что ли? Чайку хлебнешь?!
— Не откажусь. Ребята сейчас в гостинице, часа через два заеду за ними. Я тут и в исполкоме вашем побывал, в РК ВЛКСМ, в твоем клубе… Время — деньги. Но Лена очень просила заехать, а я честный, надувать не умею… Раз обещал — заехал.
«Вот он, весь это Владик! — ухмыльнулся Серега про себя. — Орел! В застой — орел и в перестройку — еще орлее! Надо думать, если опять сталинизм восстановят, он тоже не пропадет!»
Чайник, слава Богу, был еще горячий, не пришлось дожидаться плитки.
— Крепче ничего не предлагаю, — сказал Серега, — раз ты за рулем.
— Правильно. За это я не в претензии, — улыбнулся Владик.
— А за что в претензии?
— Ни за что… — Владик удивился. — У тебя могли быть претензии… А у меня — нет. Строго говоря, у тебя с Леной и не могло иначе выйти, уж извини.
— Соглашусь. Хотя, конечно, иногда жалко.
— Знаешь, мне иногда тоже. Пока она была любовницей, мне это больше нравилось. Мне тут один дружок сказал любопытный пассаж: и первый муж, и второй имеют стимулы к недовольству. Одному кажется, что у него украли то, что ему принадлежало, а другому — что он подобрал то, что первому было не нужно. Тем более что у нее к тебе остались довольно теплые чувства. Возможно, она была бы не прочь встречаться с тобой как с любовником, но все же далековато, скоро не добежишь.
— Ну а вообще, как вы там?
— Материально — все есть. Машина, дачка — зимняя, хорошая. Три комнаты на двоих. Были в Венгрии, через годик, может быть, в Париж прорвемся. Контакт с Европой уже есть. На днях нас один штатовец собирается навестить, похоже, крепенький. Но это еще неизвестно чем кончится. Не буду предвосхищать. Движемся, так сказать.
— Понятно… Значит, чужие работы торгуешь?
— А что делать? Ребята маются, сам знаешь. Арбатов и Измайлова на всех не хватает, да и охотников до этого дела немного. Особенно в таких местах, как у вас. Тут мы три месяца назад такого самородка-примитивиста нашли — обалдеть! Почти Пиросмани, только из-под Кимр. А это на западе — цена. В определенных кругах, конечно. Мы его выставляем среди неформалов, потом еще где-нибудь. Делаем ему статью, две, три — сейчас журналы это любят. Пару отзывов от авторитетов можем организовать. Вот так… Когда товарный вид есть, торгуем. Кстати, ты ведь тоже пописывал? Или уже полностью на винни-пухах живешь?
«А ведь на «бульдозерной» его не было… — припомнил Серега. — Меня Ленка не пустила, а он тогда вроде ее осуждал. И вообще, вроде на «Плакат» работал и графикой мало увлекался».
— Да нет, балуюсь, — сказал он вслух. — Для души…
— Показать не хочешь?
— Гляди… В сарае у меня стоит, — зевнул Серега.
— Знаешь, мне за твоего «Невского» — помнишь, наверное? — пятьсот рублей давали. А за «Фрегат» — триста пятьдесят. Ленка запретила.
— Что так? Она все меня настропаляла, чтоб я их загнал.
— Говорит — неэтично. Дескать, ты их работал, а мы будем продавать.
— Ну и дура. Я ей их оставил, значит, она хозяйка. В суд не подам.
— Из-за восьмисот с полтиной и я бы не подал, — усмехнулся Владик, — но они больше стоят. Много больше! Если их подать, конечно.
— Что ж, на дурака рассчитывать?
— Дураков немного. Но есть умные, которые думают, что они умнее других — вот такие на это и клюют. Кроме того, ты о себе уж очень низкого мнения, а зря. Там и замысел, и исполнение, и форма. Особенно форма: оригинальная, композитная, даже синтетическая, но от этого, увы, не всем понятная. Значит, нужно, чтобы кто-то за тебя кое-что пояснил.
— Кто ж это сможет сделать? — усмехнулся Серега. — Ведь в мою башку не так просто залезть. Даже если трепанацию сделать, и то, поди, не разберешься.
— Для потенциального покупателя важно, чтобы он считал себя человеком, который правильно понимает авторскую трактовку, он должен чувствовать себя высокоинтеллектуальным. Это элемент самоутверждения. Все прочие — лопухи, а он — ценитель. Дальнейшее — дело техники.
Допили чай. Серега, поднимаясь из-за стола, ощущал какое-то противное чувство. Не то страх, не то скуку. Конечно, Владик, уже наломавши руки в таких делах, поймет, что получилось у Серели. Он кое-что понимает. Удастся ли устоять? А нет ли у Владика рожек на голове? Серой вроде не пахнет…
В сарайчике Владик поглядел на холст, законченный вчера вечером, и Серега почуял в его взгляде плохо прикрытый восторг. Это было страшно. Теперь он должен молиться, чтобы компьютер, стоявший в голове Владика, свел баланс с минусом. Надо было срочно придумать что-то, что его собьет с толку… Иначе — не устоять.
— Полтинник дашь на это? — сам удивившись своему актерскому дарованию, спросил Серега.
Это был тест, тест на выживание для Владика. Если бы он ответил: «А за тридцатку не уступишь?» — Серега бы его убил с чувством морального удовлетворения. Если бы Владик сказал: «Да ты что, в уме? Это же ерунда за такую вещь!» — Серега соврал бы какую-нибудь чушь. Например, что это копия с какого-нибудь полотна, и назвал бы первую попавшуюся иностранную фамилию. Владик — не эрудит, проглотит. Он торгаш, а не искусствовед.
Серега ошибся. Владик ответил не сразу, он сделал два шага назад, потом отошел влево, снова вернулся, посмотрел справа под углом…
— Как ты это нащупал? — пробормотал Владик и Сереге опять стало не по себе. — Или это случайно вышло?!
— Чего вышло-то? — прикинулся дурачком Серега. — Голые бабы, что ли?
— Я еще сам не разобрался… Колдовство какое-то. Ты чем писал?
— А вон на верстаке тюбики, — беспечно указал Серега, — родная отечественная палитра. У нас другой не купишь…
— И добавок точно никаких? — с подозрением рассматривая сплющенный тюбик из-под ультрамарина, допытывался Владик.
— He-а… Полтинник-то дашь, меценат?
— Не издевайся… Ты меня за бандита считаешь? Это в Третьяковке должно быть, не меньше. А то и в Лувре.
— Перегнул. — Тут Серега не кокетничал.
— Не знаю… Это не диптих, это одно целое. И просто, и сложно… Кто позировал? Ведь явно с натуры, а получилась… даже не идея, а целое мироздание, философия, религия!
— Не продам, — сказал Серега безжалостно. — Раз денег нет — торговли не будет. Наплел черт те что, а полтинника жалко.
— Как ты это назвал?
— Не придумал еще.
— Врешь! Я знаю, ты уже не первый раз на это замахиваешься. Я каждое утро, когда дома сплю, вижу твой «Фрегат». Но там ты подъезжал с другой стороны. Там ты упирал на то, что познать истину до конца нельзя, что истина не отличима от лжи, что переход от одной к другой незаметен… Ведь так? Здесь другое: здесь истина — за черной полосой, неведомая, неопознанная, божественная, наверное. От нее идет и алый, и голубой цвет. Черта их вроде бы рассекает, но где-то там, за чертой, они переходят один в другой, смыкаются. Понимаешь, я сейчас бегал вдоль картины, мне все время подсознательно хотелось заглянуть сбоку за эту черту…
— Это многим хочется, — усмехнулся Сере га.
Он имел в виду совсем не свою картину, а кое-что покрупнее, и Владик понял его правильно.
— Да, и мне стало жутко от этого бессилия. Ведь есть же, есть у тебя это сияние, слабенькое, но я его уловил, и другие уловят. Иной раз его совсем не видно, иной раз сильнее… Освещение надо подобрать. Очень интересный оптический эффект: у тебя изображена кривизна пространства, или что-то в этом роде, на плоскости! Эти женские фигуры — они у тебя, конечно, символы, отражают категорию явления. Одна из них грубо эротична, другая, в голубой половине, до приторности свята. Великолепно! И обе как бы парят в пустоте, а эта твоя кривизна не то уносит их за черту, не то, наоборот, выбрасывает их на наше обозрение… Черт его знает, как ты все это сплел… Один секрет я уже уловил — тени, свет на фигуры идет из-за черты. Но как ты сработал цветопереход — это надо с лупой разглядывать. Это по миллиграмму белил на миллиметр, что ли? Но ведь он же есть! А теперь я еще и лица женщин различаю… Стоп! Да ведь это одна и та же! Еще один прикол… Значит, это дуальный взгляд на мир? Я правильно тебя понял?
— Пойдем покурим, — сказал Серега, не ответив.
Уселись на чурбачках у банки из-под сайры. Дым «Мальборо» смешался с дымом «Беломора».
— А стары мы уже стали, — ни с того ни с сего заметил Панаев. — Сорок лет… И все прыгаем, прыгаем. Не зря наше поколение в инфантильности обвиняли когда-то. Все молодимся, в джинсы рядимся, а нам уже…
— Да что ты! Ничего мы не «уже», мы только «еще»!
— Твои бы слова да Богу в уши…
В калитку, не закрытую после прихода Владика, просунул голову Гоша. Просунул с осторожностью, видно, ему не понравился «Москвич» у ворот дома.
— Заходи! — пригласил Сергей.
Владик покосился, Гоша ему не нравился.
— Вроде не следователь, — пробормотал Гоша. — Ну, здрасьте».
— Здравствуйте, — с холодком произнес Владик. — А чего это вы следователя боитесь?
— Я-то? Да так, по привычке. Я двенадцать лет сидел, три судимости…
— О! — присвистнул Владик. — Особо опасный?
— Я сам для себя особо опасный… Серега, закурить дашь?
— На. А чего ты у меня следователя ищешь?
— Как чего? — Гоша выпучился. — Ну ты даешь! Из-за Гальки, конечно!
— А что Галька, проворовалась, что ли? — уже понимая, что стряслось что-то похуже, пробормотал Панаев.
— Ну, ч-чудик… — Гоша аж захлебнулся. — Весь город уже болтает, а он напротив живет и не знает! Ты что, не слыхал, что убийство вышло? И драки не слыхал?
— Гуляли они вчера… — припомнил Серега. — Шумно, конечно, но как-то ничего… А кого убили-то?
— Галька убила. Не то братана двоюродного, не то племянника… С чего завелись, неизвестно, а только пошла драка. Ну, этот мужик, покойный, начал Гальку бить кулаками, как мужика, а она вилку, схватила да в глаз ему, аж до мозгов. Летальный исход. Всех уже выпустили, а ее посадили.
— Могут и отпустить, — осторожно произнес Владик. — Необходимая оборона…
— Оборона… — хмыкнул Гоша. — Она ж его так исковыряла, что мама родная не узнала бы, а потом еще и на остальных с топором кидалась; если б не менты, еще пара трупов была бы. Засудят! Вышку не дадут, а лет на восемь — потянет. Я вон сам-то как залетал? Первый раз: пришел из армии, пошел на танцы. Там драка — двадцать на двадцать. Ментура подкатила — все врассыпную. Троих взяли, четверых лежачих подняли. Три года — мои. Второй раз в зоне: восемь дней до срока осталось! Восемь! Пошел в сортир, а там два «волка». Побег затеяли. Там перегородка такая между одним рядом очков и другим. Они говорят, а мне слышно, но им — не видно. Стал выходить, они меня ущучили. «Или перо, или с нами», — пошел. На третий день взяли. И слава Богу, что взяли, а то эти падлы бы с меня «мясо» сделали… Четыре строгого за побег. Почти рее до звонка пахал… не чифирил, стихи в газету писал. А тут между бараками вышло. И ломы, и заточки… Троих вообще… Шлангами разлили, похватали кой-кого и меня. Еще пятак строгого. Урки и те жалели.
— Судьба… — пробормотал Серега вслух. Оказывается, вчера в двух шагах, совсем рядом, произошло ужасное, Если Гальке дадут восемь — а могут и десять! — то она, отбыв все, выйдет уже старухой. И страшно будет — на ней на всю жизнь будет кровь… Вот тебе и истина в голом виде!
— А я вот уже третий день сухой, — похвастался Гоша, — назло сионизму! И не хочется.
«Неужели я ее любил? — сам себя озадачил Серега, не прореагировав на заявление Гоши. — Мрак какой-то… Всякий раз все по пьянке, одна похоть и больше ничего. Не любят же унитаз, когда в него мочатся… Она и в школе-то была страшненькая: толстая, грубая, задиристая. И в десятом уже могла послать матом. И шлялась со всякой пьянью… И воровала. Зачем она? Для чего родилась? Чтобы убить?»
— Пошел я, — сказал Гоша. — Стихи писать.
Серега не заметил, как он вышел.
— Ты тут пропадешь, — уверенно отрубил Владик, — сопьешься или… вилку в глаз воткнут. Страшное у вас место.
— А в Москве не страшно?
— В Москве… — Владик хмыкнул. — В Москве тоже. Но там есть на что отвлечься. Все-таки есть приличные места, где можно и с людьми посидеть, что-то увидеть, услышать. А здесь… Я бы недели не прожил.
— Я тут родился, мне проще. Ладно, кончим эту тему. Гостей, конечно, гнать не принято, но мне надо на работу идти. Да и у тебя дел полно. Время — деньги…
— Я все понимаю. Тогда — пока, будешь в Москве — заходи, не прогоним. — Он уже повернулся, но Панаев взял его за плечо:
— Погоди. «Истину» забирай. Смотреть на нее не могу.
— Ты что?
— Забирай, а то сожгу. А так хоть, может, продашь кому-нибудь…
— Я не могу… — У Владика забегали глаза и пересохло во рту.
Этот сумасшедший казался ему дьяволом. «Ведь спалит! Такие легко уничтожают самих себя и свой труд… И лезть в душу — бесполезно, там все — неопознаваемое, сплошная и непроницаемая черная полоса, из-за которой идет едва заметный, полупризрачный свет…» Владик устал бороться в течение трех секунд. Он сказал буднично и без каких-либо эмоций:
— Ладно. Давай.
Серега завернул «Истину» в старые газеты, перевязал шпагатом и отдал Владику. Тот медленно, нехотя пошел. Все время хотелось бросить картину и бежать, сесть в «Москвич» и с места гнать под сто километров, чтобы Серега не догнал…
— Пока, — сказал Владик, уложив «Истину» на заднее сиденье.
«Москвич» презрительно фыркнул, прощаясь с этой немощеной, полудеревенской улицей, и, брезгливо покачиваясь на рессорах, покатил прочь.
У Сереги на душе стало спокойно и тихо. Теперь можно было идти на работу.
Понедельник, опять-таки 16.10.1989 г.
Завклубом поставил перед Серегой боевую задачу. Других этот товарищ ставить не умел — прежняя служба обязывала. Был Иван Федорович замполитом батальона, за двадцать пять лет выше не пошел и приплыл в родной город, где ему и дали работу, точнее, опять-таки поставили боевую задачу. Клуб и впрямь дошел до ручки при прежнем товарище, который за относительно небольшие, но вполне судимые хищения перешел в категорию «граждан». А Ивану Федоровичу, «Исходя из решений», предстояло ликвидировать «нетерпимое положение», вывести клуб из развала, сделать учреждением культуры, а в перспективе — как говорил сам бывший майор — «в дальнейшем наступать в направлении хозрасчета». Задача эта, если продолжать военные аналогии, была сравнима со следующей: мотострелковому взводу с приданным танком, без поддержки артиллерии, разгромить неприятельскую армию, форсировать пару рек размером с Днепр и в дальнейшем наступать на Берлин, имея целью им овладеть. Но Иван Федорович хорошо знал, хотя и не воевал по-настоящему, что в бою главное — связь, и прежде всего начал ее устанавливать, а также вести разведку. Разведка донесла, что в профкоме завода, на балансе которого числился клуб, председатель обожает рыбалку. Иван Федорович, позабыв об угрозе радикулита и ревматизма, пошел в «поиск» и взял «языка». Это было равносильно тому, чтобы взять в плен аж самого Кейтеля или хотя бы Гудериана. Дружба сразу пошла на пользу клубу. Поменялась мебель в кинозале, светильники, приехала откуда-то не новая, но вполне приемлемая аппаратура для дискотеки и набор инструментов для рок-группы. Майор установил также связь с «подпольщиками и партизанами». Некий Сема, ходя по острию ножа, называвшегося статьей 228 УК РСФСР, устраивал тайные просмотры видеофильмов. Как его «вычислил» майор, как обработал — секрет, но тем не менее в одном из забытых и давным-давно пустовавших помещений клуба был открыт видеосалон «Гласность», ще Сема крутил по семь-восемь сеансов на двадцать пять-тридцать человек чохом. Показывал он ту же «порнуху», которую объявили «эротикой», фильмы ужасов и боевики с Брюсом Ли, но статья 228 УК его уже ничуть не колыхала.
Далее Иван Федорович на почве любви к видео сошелся с юными гражданами городка. Брюс Ли Брюсом Ли, но мордобойные мероприятия надо было как-то систематизировать. Опять-таки, в глухом подполье, опасаясь статьи «О незаконном обучении каратэ», некий бывший прапорщик «спецназа» натаскивал сопляков всяким приемчикам. А в клубе были прекрасные, хотя и полузатопленные, подвалы. Майор связался с ВЛКСМ и военкоматом, нашел еще пару ребят из «афганцев» и создал под своей крышей военно-спортивный клуб. Прицепили его к ДОСААФ, стали проводить разные мероприятия… Отбирали в клуб ребят поздоровее, половчее, В ОСНОВНОМ' тех, кто и без всякого каратэ могли неплохо отделать. Собранные воедино мордовороты быстро сообразили, что теперь все прочие стаи в городе — тьфу, а клуб — их крепость. Десяток парней в голубых беретах и пятнистых комбезах поддерживали порядок на танцах. «Лишних» не пускали, если кто-то упирался и «выступал», быстро «вырубали» и, влив в рот стакан самогона, отвозили в вытрезвитель.
Чтобы пройти на танцы, нужно было выполнить два условия, быть трезвым, что считалось второстепенным, а самое главное — иметь при себе красненький «чирик». Человек, пришедший со стороны, скажем иногородний, мог пройти и за четвертной, если с ним не было кого-то из местных. Конечно, доход был не совсем «того», но зато приличный. Ведь нигде не указывалось: «Вход 10 руб.», просто на кассе уже почти с самого начала висело объявление «Билетов нет». Их действительно там не было. «Голубые береты» аккуратно распределяли их между своими по госцене. Симпатичная и не очень строгая девушка, конечно, могла пройти, но при определенных условиях… Об этих условиях ей довольно вежливо и корректно намекали. Если девушка оказывалась непонятливой и соглашалась, то подходил «кавалер», чья очередь была посещать «комнату сказок». Если все укладывалось в пятнадцать минут — дежурный по «комнате сказок», стоя за дверью, хронометрировал процесс — то «кавалер» ничего не платил. Если задерживался, то минута перебора стоила рубль. Довольно скоро все «непонятливые» перестали ходить на танцы. Сначала «комната сказок» была одна, но потом, когда Иван Федорович накопил достаточно средств, он оборудовал во всех кружковых комнатах так называемые «уголки отдыха» с мягкими диванчиками, и комнат стало десять. Теперь уже можно было сдавать их и на более долгий срок, и подешевле. Для «очень хороших людей» Иван Федорович бесплатно, чисто по-дружески, уступал помещения, сооруженные рядом с подвальными спортзалами и тиром. Там была сауна с бассейном три на три метра, ковры, зеркала и так далее., Тут сложилась нормальная, застойных времен обстановка… Где-то была гласность, какие-то мелкие и вздорные людишки даже писали в инстанции, чуть ли не в ЦК. Были и комиссии из обкома, и из облисполкома. Была какая-то статейка в прессе, точнее, письмо. Но были и ежегодные победы, и грамоты, и шквал негодующих откликов на статью под общим лозунгом: «Клеветников — к ответу!» И официальное заключение: заведующий клубом — истинный борец за перестройку, клуб его и «голубые береты» — ценный опыт в борьбе с молодежной преступностью и важный вклад в военно-патриотическое воспитание молодежи. И уже появилось решение «райкобры» и «горкобры» о создании филиалов военно-патриотического клуба во всех школах и ПТУ… Нельзя же душить начинание, не те времена!
Днем, как уже упоминалось, клуб периодически арендовали разные неформалы: «мемориальщики», «памятники», «экологи», еще какие-то. Первые все пытались найти место, где захоронены жертвы сталинизма. Раз кто-то нашел Калитаики и Куропаты, значит, и здесь, поблизости, должно быть что-то такое. Перекапывать городское кладбище исполком не позволил, и «мемориальщики», испросив разрешения, провели митинг перед горкомом. Собрались человек пятьдесят, два часа покричали и разошлись, потому что ни разгонять, ни сажать их никто не стал. Их просто не заметили. После этого «мемориальщики» стали копать по лесам и болотам и в клуб приходили редко, только в очередной раз поругать покойного генералиссимуса да обсудить еще одну версию, ще могут располагаться местные Куропаты.
«Памятники» сначала искали в городе масонов, но те так глубоко законспирировались, что найти их не удалось. Зато нашелся в городе не до конца разрушенный храм Вознесения, построенный и освященный в 1908 году от щедрот купца Симеона Семизадова. Как выяснилось, церковь Вознесения стояла на фундаменте от рухнувшего в 1898 году каменного храма ΧΥΙ века, а тот в свою очередь — на месте деревянной церкви, спаленной татарами при набеге на Москву аж в 1571 году. Позже в летописях обнаружили, что и этот храм оказался не первым, самого раннего так и не нашли.
«Памятники» занялись было делом, начали восстанавливать храм Семизадова, но тут у них возникли расхождения. Некоторые заорали, что не нужно сооружать памятник самодовольному буржую, к тому же с подозрительным именем Симеон, а следует восстановить изначальный храм или хотя бы тот, который спалили татары. Однако тут возникли трения с горисполкомом, который совсем недавно отбил храм у РАПО, выкинул оттуда склад запчастей, существовавший еще со времен коллективизации, а затем торжественно водрузил на руины доску с надписью: «Памятник архитектуры ΧVI-ΧΙΧ вв, Охраняется государством».
Для того чтобы восстанавливать дубовый храм, нужно было снести то, что осталось от каменного, а на это идти не желали, поскольку уже было доложено наверх об обнаружении и взятии под охрану храма Семизадова. Кроме того, с дубами в районе была напряженка, а «памятники» требовали ставить церковь именно из дуба. Когда же где-то в глухом углу района обнаружилась невырубленная дубрава, то на ее защиту стеной встали «экологи». Эти ребята очень жалели, что поблизости нет ни атомной станции, ни химзавода, а то они бы их точно закрыли. Пока, вооруженные средствами радиационной и химической разведки, они бегали вокруг завода и искали, не загрязняет ли кто-нибудь чего-нибудь. Но назойливость их была напрасной. Завод был более-менее чистым, никаких атомных бомб не делал и даже пластмасс не выпускал. Зато огромную городскую свалку «экологи» как-то не тревожили. А именно там, на этой треклятой свалке, зарождался гнусный гнилой ручей, который тек в реку и травил рыбу и воду. Более того, когда горкомхоз собрался соорудить цех по утилизации мусора и даже закупил где-то подходящее импортное оборудование, защитники окружающей среды завопили, что утилизация мусора вызовет колоссальное загрязнение воздушного бассейна.
Никто, конечно, толком не стал слушать ни райком, ни горком, ни горкомхоз. Тут все неформалы чохом завопили о кознях аппарата, собрали толпу, провели митинг, угрожали провести забастовку и еще что-то. Начальство оглянулось наверх, а там, тоже опасаясь, что «нагорит» от еще более высокого начальства, дипломатично промолчали. В результате ящики с оборудованием были поставлены ржаветь на товарной станции, а горкомхоз надолго сел на мель.
Если бы Серега был такой же, как Гоша, то, без сомнения, подумал бы, что всех неформалов готовят в ЦРУ и тоннами сбрасывают на Советский Союз с парашютами или без. Конечно, он так не считал, но особо теплых чувств к ним не испытывал. Умные и даже интеллигентные ребята тратили время черт те на что, а жить становилось все хреновее и хреновее. Хотели они этого или не хотели, но все их дела выходили боком. Даже если бы они просто сидели и протирали штаны, то пользы было бы больше.
Иван Федорович у неформалов всех направлений пользовался репутацией либерала и плюралиста. Во-первых, позволялось проводить собрания, когда пожелаете. Два часа аренды бывшего агитпункта, ныне «общественно-политического центра», обходились в сто рублей, а кинозала — в тысячу. Но при этом можно было не беспокоиться, что помешают говорить, что начнут разгонять, выгонять и так далее. По крайней мере, в течение оплаченного времени. Чтобы неформалы не передрались, их собрания проводили в разные дни недели. Скажем, «памятники» заседали в понедельник, «мемориальщики>> — в пятницу, а «экологи» — в среду. Единственно, чего требовалось от них — это не ломать мебель и точно укладываться в оплаченное время. Если заседание затягивалось, то заходил развязной походочкой «голубой берет» и, старательно подражая незабвенному матросу Железняку, говорил: «Граждане, караул устал…» Поскольку все уже знали вторую часть фразы из учебника истории, то достаточно быстро очищали помещение.
Вот в таком клубе и работал Серега. Числился он художником-оформителем и одновременно маляром. Раньше ему доводилось малевать всяческую наглядную агитацию, теперь все больше афиши. Но и «наглядка» оставалась, хотя уже не такая. Красным по белому теперь приходилось писать чаще, белым по красному — реже. А некоторые плакаты теперь и голубым, и зеленым расписывали — плюрализм! Афиши в основном давал для видеозала, у них репертуар менялся чаще. Сема мотался по всей области, менял кассеты. Серега выбирал с кассеты какой-нибудь душераздирающий кадр, часа за два сля-пывал с него довольно похожую копию и выставлял в витрину. В неделю на витрине висело семь-восемь таких картинок. Киношные афиши получались больше, но зато и делались долго.
Комнаты для работы кружков, кинозал, спортзалы, сауна — всюду погуляла Серегина кисть, и не однажды. Вешалку с резьбой, бар в буфете, всяческие панно и барельефчики — тоже он сделал. Кроме того, он вел изокружок. Еще один изокружок был в Доме пионеров, и его тоже вел Серега. Ходило человек десять в первый и человек пятнадцать во второй. Правда, ребята были хорошие, на некоторых Панаев надеялся. Однако все его лучшие кружковцы, едва выбравшись из десятого класса, исчезали из города навсегда. На их место приходили те, кому не надоело творить по выходе из пионерского возраста, кружковцы из Дома пионеров. А в Дом пионеров приходили новые задумчивые «мурзилки»…
Итак, прибыв с утреннего совещания, Иван Федорович ставил перед Серегой боевую задачу. В кабинете, куда Серега привык входить со стуком, заведующий был не один. Висел табачный дым, а в кресле, полуразвалясь, сидела дама, по виду нездешняя. Поджарая, спортивная, в явно импортном деловом костюме серо-голубого цвета, с умеренным макияжем и короткой гладкой стрижкой, дама походила на представительницу какой-то западной фирмы, но… что-то все-таки говорило — она россиянка. Лет ей могло быть и тридцать, и пятьдесят.
— О, — сказал Иван Федорович, — прибыл товарищ Панаев. Почти точно. Садитесь, но сначала прошу познакомиться;: Вера Васильевна Курочкина от областного телевидения. Ведет программу «Малая Родина»… Точнее, будет вести.
— Я готовлю первый выпуск, — уточнила Курочкина, — это будет такой обзор по учреждениям культуры: перестройка в их жизни, проблемы, находки, противоречия… Ну, в обкоме мне порекомендовали в качестве положи-, тельного примера ваш клуб. Не подумайте, что я лакировщица, отрицательные примеры я тоже уже нашла, сейчас съемочная группа готовит материал о бедственном положении сельских клубов в Малининском районе, как следует попадет вашему городскому Дворца культуры, ну а вы будете как альтернатива. Вообще, когда я сюда ехала, то предполагала, что увижу показуху. Поэтому решила без звонка, внезапно. И представьте себе, впервые увидела: можем же, если захотим!
— Точно, — осклабился Иван Федорович, — если захотим — можем! Я тут, конечно, немного невежливо поступил. Все же надо было поводить вас самому, но вот совещание… Как сказал Маяковский: «О, еще бы одно заседание…» Зачем? Неужели они считают, что от совещаний и накачек, пардон, что-то улучшается? Нет. Наследие застоя! А за негостеприимство — прошу извинений.
— Боже мой! Это же прекрасно, что вас не было! Если бы вы меня ждали, то, простите, я заподозрила бы, что вы предупреждены из обкома. А так вижу — нормальная работа. И более того, все настолько интересно. Ведь обычный заводской клуб, а у вас… Да! Сейчас все ищут чего-то нетрадиционного, эдакого, а тут — пожалуйста! Эти ваши мальчики в беретах: вежливые, серьезные, предупредительные. Все прекрасно сложены, подтянуты, красивы… Если б даже вы сказали, что они пьют, колются и травятся — я бы не поверила. А один из них мне так прекрасно рассказал о вашей картинной галерее…
«А Федорович знал, что ты приедешь, — внутренне усмехнулся Серега, — позвонили ему все-таки. Мишка Сорокин тебя по галерее водил, мой бывшенький. Неплохой парень был до армии. И там вроде ничего служил. Теперь в подвале учит пацанов, как кости ломать. Но эрудиция осталась. Ни дать ни взять — гармонично развитая личность. У Ивана Федоровича, милая дама, на все случаи жизни мальчики подобраны…
— Понимаете, — проникновенно вздохнула Вера Васильевна, — я вообще-то педагог по образованию, и меня охватила зависть! Признаюсь, самая чистая и белая зависть на свете! Как должен быть счастлив тот учитель, который воспитал такого парня! И это сейчас, в наше ужасное, несчастное время, когда мы открыли глаза на всю темноту и дрянь, бескультурье и безнравственность, копившуюся годами, когда подростки дичают, звереют…
«Готовит телеречь, — прикинул Серега, — эмоциональная! Но все-таки провинция так и прет… До «Взгляда» тебе далеко, подруга».
— Увы, — согласно кивнул Иван Федорович, — все верно, но надо бороться. Будем возрождать все, что утратили, умножать, а там… Значит, я сейчас поставлю задачу Сергею Николаевичу… Кстати, он художник наш, профессионал…
— Теперь больше любитель… — уточнил Панаев.
— Скромничает… Вот вы, Вера Васильевна, говорили об учителе, завидовали кому-то… А вот он, Сергей Николаевич Панаев. С Панаевыми Владимиром и Иваном Ивановичами в родстве не состоит, но и сам человек незаурядный. Из нашего городка сейчас пятнадцать человек учатся в художественных вузах — и все его бывшие кружковцы. Вот кто спасает культуру не на словах, а на деле… Я бы с удовольствием вам порекомендовал сделать о нем отдельный очерк. Только он у нас загружен, а сейчас я его еще загружу. Но работа — сами видите. Значит, Сергей, сейчас вы пойдете к Виталию Петровичу, возьмете трех ребят из вашего кружка и попробуете сделать оформление к КВН между шестым и четвертым цехами. Он идет через неделю, ваше дело — эскиз, а если понадобится еще рабсила — дадим. В том числе самих кавээнщиков. Умоляю, уложитесь…
И сказано было чуть ли не с нежностью, а слышалось в голосе: «Вам ясно, товарищ солдат? Кр-ру-гом! Шагом — марш!»
Виталий Петрович мог быть и режиссером, и актером, и конферансье, и массовиком-затейником, и даже диск-жокеем. Вел он и КВН; в данном случае под аббревиатурой понималось изначальное — Клуб Веселых и Находчивых. До Маслюкова он, конечно, не дорос, но по масштабам популярности в городе кое-чего стоил. Юмор у него был хотя зачастую пошловатый, но по нынешним временам вполне приемлемый. Лысый, как коленка, пузатенький, немного кривоногий, с багроватым оплывшим личиком, он бодренько бегал по сцене, строил рожи, умел менять голос от баса до фальцета и пытался подражать Райкину, Жванецкому и Винокуру, а то и всем им сразу. Иногда получалось, иногда не очень, но все равно смеялись.
Виталий Петрович сидел в своем кабинете — помещении драмкружка.
— Сережа! — вскричал он. — Ну, слава Богу! С ходу — к делу. КВН будет в воскресенье, шесть дней, сегодня уже тю-тто, значит, пять. Не будем изобретать ничего. Нужен задник и два боковых панно, как обычно. Тема КВН «Семья, быт, секс» — ничего себе? За такую тему в прошлом году меня бы повесили… Теперь — можно. Домашнее задание они получили. Там, особенно в четвертом цехе, такие молодцы… В общем, они должны подготовиться на тему «Женщина в нашей жизни», а ты отразить что-то на своих панно и заднике.
— Понял.
Серега без спроса взял у Петровича ручку, обрезок ватмана и начал изображать примерный эскиз. Само собой подразумевалось, что на всех трех досках должны быть картинки, отражающие смысл слов «Семья, быт, секс». На левом панно должна была появиться огромная цифра 7 и маленькая буква «я», а наискосок от левого нижнего к правому верхнему углу, отсекая семерку от «я», печатными буквами надпись: «Семья». На заднике поверху буквы «КВН», ниже — табло с надписями: «4-й цех» и «6-й цех», а остальную часть займет «Быт». Слово удобное, можно изобразить буквы в виде человечков, стоящих в очереди. Прием избитый, но выдумывать некогда. Очередь — это и есть быт, так что пойдет. Ну и последнее. Тут надо добавить «клубнички». Чего проще — все буквы из женских ножек. Виталий Петрович был ужас как доволен…
…В буфете, куда Серега зашел пообедать, его опять поманил к себе Иван Федорович. За его столиком сидела теледама.
— Ну как работа? — спросил заведующий.
— Эскиз готов вчерне, могу сделать в цвете, если хотите.
— Зачем, Сергей Николаевич? Чтоб визу поставить? Я вашему вкусу вполне доверяю. Но черновичок покажите, самому ведь любопытно.
— Пожалуйста. — Панаев вытащил из кармана свернутый в трубочку обрезок ватмана.
— Нормально, — заведующий вернул листок, — но надо, наверное, чтобы все было ярко, празднично? Я вас правильно понимаю?
— Конечно. — Серега сказал, что правое панно будет красным с желтыми надписями, задник — зеленый с красными, а левое панно — голубым с розовыми ножками.
— А мне можно посмотреть? — спросила Вера Васильевна.
Серега подал ей ватман и, конечно, дождался похвал.
— Туг, когда вы ушли, — сообщил Иван Федорович, — звонил председатель кооператива «Спектр». Он меня с утра разыскивает, предлагает организовать платную выставку художников-неформалов, а потом провести аукцион. Знаете, вроде этого, что по телевизору показывали. Смирнов Владислав Петрович.
— Он у меня был, — как-то машинально произнес Серега.
Иван Федорович вскинул на лоб густые брови.
— Вы его знаете?
— На одном курсе учились.
— Понятно… — В глазах заведующего появились понимание и хитринка. — И как, можно с ним работать? А то он тут назначил мне встречу, чтобы оговорить детали. Надо бы все же предварительно знать, что за человек.
— Деловой парень, — кратко сказал Панаев.
— А об условиях вы не говорили? Предварительно, конечно…
— Зачем? Я не коммерсант…
— Послушайте! — воскликнула Вера Васильевна. — Это же чудесно. Мы снимем кратенький сюжет о вашем клубе вообще, а потом минут на двадцать запустим репортаж с аукциона. Только что меня осенило. -
— Прекрасно! — Иван Федорович поцеловал теледаме руку. — Вы знаете, этот ваш однокашник обещает фантастические вещи. Пригласительные билеты по 25 рублей для русских и по 25 долларов для иностранцев. Якобы везде все оговорено: и в отделе культуры, и с директором завода, и в органах. Обещает, что будет человек десять иноземных богачей… Можно ему верить или нет? Что-то уж очень лихо. В управлении культуры он был, я уже справлялся. Готов выложить пять тысяч за аренду зала. Директору обещает процент с валюты…
— Сознайтесь, — теледама заглянула в глаза Сереги, — ведь это вы его навели?
— Ну кто же сознается? — усмехнулся Иван Федорович. — Тайна вкладов гарантирована… Ну что же, будем говорить, посмотрим…
За окном буфета был заводской стадион. Человек тридцать «беретов», не ломая четкого строя, в колонну по три, бежали по гаревой дорожке. Другой взвод на футбольном поле отрабатывал приемы рукопашного боя. Третий, должно быть, занимался в «качалке».
— Охват у нас еще мал, — пожаловался Иван Федорович, — вот когда все школы, ПТУ, техникум… Поглядим…
«А мне что-то не хочется глядеть, — подумал Серега, — слишком уж просто все получается…»
Занятие прошло как обычно. «Подмастерья» — те, кто занимался первый год, пытались скопировать довольно сложный гипсовый портрет. «Мастера» творили. В основном это была мазня, но кое-что было интересно. После семи Серега выставил всех, вызвал дежурного «берета» и отдал ему ключ. Теперь тут начинала работать «комната сказок». Уходя, «мастера» и «подмастерья» аккуратно все убрали в отгороженный закуток, подмели пол и открыли форточки. _
Снизу из фойе уже доносились голоса тех, кто пришел на вечерний киносеанс. Сегодня таких сеансов было два, показывали «Интердевочку» в 19.30 и «Легенду о Нарайяме» в 21.00. Видно, прокатывали больше, они уже с трех часов начали крутить мультики для детей, потом для тех, кто постарше, — Брюса Ли, затем для бесстрашных фильм о привидениях, а под конец для любителей — эротику. Заведующий с теледамой попались Панаеву навстречу. Вежливо попрощавшись, Серега миновал их. Похоже, Иван Федорович шел с Верой Васильевной в подвал, в направлении сауны… У каждого свое понимание романтики…
На площадке у дверей клуба стоял «Москвич» Владика, рядом с которым прогуливались четыре хлопца, очень ^ похожих по габаритам и по манерам на клубных «беретов». Самого не было, должно быть, что-то еще не доделал в клубе. А может, в сауну намылился? Ну, Бог с ним. Больше встречаться с ним не хотелось ни под каким видом.
Все еще понедельник, 16.10.1989 г.
Добравшись до родной улицы, Серега ощутил необычность ее вида. Вроде все было как всегда, но чего-то не было. Долго приглядывался и понял — все дело в Галькином доме. Обычно там уже светились окна, слышался громкий хохот или ругань хозяйки, то и дело хлопала калитка. Теперь на калитке висел замок, на двери — тоже и, кроме того, серые бумажки с печатями. На лавочке у калитки тосковал Гоша. Он сидел как-то скорчившись, подперев голову ладонями, и бормотал что-то.
— Серый! — обрадовался он. — А я уж совсем… Не пил, веришь ли? Совсем! Стихи вот сочиняю. И получается. Даже без матюков. Только записать надо, а то забуду. У тебя бумага есть? Ну пошли…
Получив листок, Гоша стал выводить на нем каракули. Потом, откашлявшись, начал:
— Называется «Про запас». Кхе м:
Привозят на завод станки и тут же ставят в цех.
Один остался во дворе, хоть был не хуже всех.
«Пускай в запасе постоит!» — решили мастера…
Станок в запасе устарел, в мартен ему пора.
Два очень классных вратаря рвались в хоккейный бой,
Но тренер выбрал одного, другой же — запасной.
Играет первый, а второй — ни шагу через борт.
Сидел в запасе, поседел и вот — покинул спорт.
Два экипажа старта ждут, подходит звездный час…
Но лишь один пойдет в полет, дублеры — про запас.
Надежда есть на новый старт, но только вот когда?
А вдруг и впрямь тот звездный час отложен навсегда?!
И так хреново, черт возьми, в запасе быть весь век!
А я в запасе не хочу, я тоже человек!
— Хорошо, — сказал Серега, — отнеси в нашу районку, может, напечатают?
— Они там все долбо… — матернулся Гоша, — ни… не понимают. У них сейчас один Пастернак на уме да Ахматова. Думают, кроме них, великих, некому писать… А меня — гонят. Даже милицию вызывали…
— Ну уж…
— Чего «уж»! Сказал я там редактору пару теплых, а он меня рецидивистом обозвал. Хотел в рыло — ну и получил. Ну, скрутили, насовали и — в КПЗ. Дежурный пожалел, выпустил, а то б схлопотал. Эх, жалко, у нас пулеметов не продают!
— Ничего себе! — удивился Серега. — Зачем он тебе?
— Да понадобится скоро, чувствую… Ну ладно, не буду больше здесь сидеть, а то, чувствую, сорвусь… У тебя где-то водка есть или КВН. Ну, пока.
И Гоша ушел, напевая: «Гремя броней, сверкая блеском стали…»
После этого настала пустота.
Мир остался таким, каким он был. Не изменилось и то, что окружало Серегу, — комната старого родительского дома. Смотрели на него со стены мать и отец, молодые, счастливые, веселые — из сорок пятого, с победным блеском в глазах и какой-то легкой, видимо, приятной усталостью в облике. Да, они сделали главное, тяжкое, но славное дело и еще кучу таких дел, которые Серегиным ровесникам даже не снились.
В общем, нынешним сорокалетним не довелось похлебать того, что хлебнули те, кто был постарше. Им досталось счастливое, безвоенное детство. Пусть не шибко изобильное, но уже и не голодное. Они стали первым поколением, с детства смотревшим телевизор, при них магнитофон, холодильник, стиральная машина — уже не предметы роскоши, а вполне обычные вещи. При них стали летать в космос и ездить в другие страны. Как бы там сейчас ни говорили, но прогресс-то был, и его биде-ли все, даже те, которые теперь утверждают, что он отсутствовал… А сейчас, когда взялись вроде бы улучшать, становилось все хуже и хуже. Что там нарастало, что менялось, что тормозило — можно объяснять долго. Но впервые на протяжении Серегиной жизни у него появился страх перед Завтра. Нет, за себя он не боялся. Семьи тоже не было, родных — одна Зинка на Камчатке. Да и той как бы не было — ни писем, ни телеграмм. Даже открытки не прислала. Только и увиделись, что у матери на похоронах.
Серега и не знал, чего он боялся больше. То ли того, что держава, стальная, могучая, от Балтики до Тихого океана, начнет таять, как весенний лед. То ли того, что вместо плодоносящих всходов полезли ядовитые сорняки, которые готовы высосать из жирной почвы все, что есть питательного, и пустить по ветру свои сорные семена. То ли того, что вместо прополки, сорняки обильно удобряют…
И еще одного он боялся: увидеть, как с кремлевского флагштока угасающим пламенем оседает красный флаг. В партии он никогда не был, но красный флаг считал своим, а трехцветный — вражеским. А сейчас солидные холеные интеллигенты и веселые разбитные мальчики с телеэкранов запросто говорили о том, что не худо бы и сменить флаг на трехцветный или андреевский. Так, между делом, будто речь шла о смене вывески над лавочкой, галстука или юбки-макси на юбку-мини. Если вместо флагов с серпом, молотом и звездочкой над Киевом подымется жовто-блакитный, над Минском — бело-красно-белый, над Ригой — красно-бело-красный, а над остальными столицами — еще какие-нибудь, то жить еще можно. Такое уже было в 1918 и 1941, но над Москвой знамя оставалось красным. Даже если оно реяло незримо, так, как тогда, когда его убирали, чтобы не демаскировать Кремль. Сейчас оно еще там, развевается, полощется, бьется на ветру. Сколько людей отдало флагу свою кровь! И отец, и мать, и без вести пропавший на гражданской войне дед, и убитый на финской другой дед, и еще чья-то родня. И от веры в это знамя не отказывались под пытками, не отказывались перед разверстой пастью паровозной топки, перед виселицей, под пулеметами и бомбами… Не отказывались, голодая, недосыпая, сидя ни за что ни про что в мерзлых бараках. А теперь от вкрадчивых, велеречивых, бархатных голосков и подголосков — откажемся? И с чем жить? Со старым Христом, зовущим к смирению и покорности, любви к врагу, который, увы, никогда в Христа не веровал, а лишь, лицемеря, талдычил древние истины. А может, на Иегову переключиться или на Аллаха? Или самоусовершенствоваться, созерцая пуп и дожидаясь Нирваны?! Или вернуться еще подальше, к языческим богам?
Серега вспомнил еще раз о своих юношеских идейках, и стало ему еще тоскливей.
«Вера без дела, а дело без правыя веры мертво есть обоя…» — откуда-то пришло ему. Отрекаясь от старой веры, всегда на Руси создавали новую. Отреклись от язычества, приняли Христа с двуперстным крещением. Потом стали писать Иисуса через два «и», креститься «кукишем», и тысячи людей физически сожгли себя, чтобы умереть со старой верой, а другие тысячи попрятались в тайных скитах, чтобы она, эта старая вера, не умерла. Потом отреклись и от Христа, осмеяв и признав «опиумом» старый культ, и создали новый… Теперь этот новый, бывший новый культ, опять-таки безоглядно топчут. Какую же веру примут теперь?! В пришельцев из космоса или из антимира, в каких-то «полевых интеллектов»? Или проще, конкретнее: в деньги? Ведь веруют, веруют уже… И Владик, и Иван Федорович, и еще многие. Хотя и это уже было. Никому эта вера счастья не принесла, даже тогда, когда еще далеко было до посвиста буденновской конницы…
Опять полезла в голову читанная некогда «Повесть временных лет». Разбив варягов, переругавшиеся слове-не-новгородцы призывают побежденных обратно и говорят: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Придите и володейте нами». Где, в какой еще стране такое бывало? Только у нас, небось. А сейчас — разве не того же хотят от нас? И Христос пришел к нам с Запада, пусть с ближнего, из Византии, но с Запада. И покорил он русских людей не любовью к ближнему, а секирой Владимира, порубившего Перунов, Велесов и немалое число непокорных живых головушек… И он, этот пьяница, развратник, многоженец и каратель — святой и равноапостольный, и «Красное солнышко»? Сейчас говорят, что в двадцатых годах с мусульманок под дулом пулеметов срывали паранджи. Но ведь тысячу лет назад дружина Владимира копьями гнала киевлян на крещение… Поди-ка посчитай, где полёгло больше трудничков: на Беломорканале или на Круголадожском канале, который строили при Петре? И где больше людских костей: под невыстроенной дорогой Салехард — Игарка или под действующей дорогой Москва — Ленинград, бывшей Николаевской? Но Сталина мы отовсюду· посшибали, со всех пьедесталов, сейчас кое-кто уже и на Ленина нацеливается, однако же и Владимир с крестом на плече возвышается на берегу Днепра, и Петр I скачет на бронзовом коне, и позади Исаакия Николай Палкин тоже верхом на коне, словно бы вновь отдает приказ бить картечью по декабристам… И Юрий Долгорукий, жестокий феодал, трижды ходивший войной на Киев, стоит себе передом к Моссовету, спиной к Институту марксизма-ленинизма и прижился на этой площади, заменив на ней славного полководца Скобелева, освободителя южных славян и… палача Средней Азии.
«Страшная штука — диалектика, — подумалось Сереге, — но куда от нее денешься…» Сейчас бы как раз взглянуть на свою «Истину», прикинуть еще раз, подумать, что там отразилось точно, а что нет. Но поздно! «Истина» ушла в чужие руки, сгоряча, со злости, от неожиданности, но ушла. Может быть, этот самый аукцион, который устроит Владик, уведет картину с родной земли, и увезут «Истину» в Европу, а то и за океан, чтобы она висела в частной коллекции любителя славянской экзотики и русского авангарда, а потом продавалась и перепродавалась…
Может быть, пойти сейчас, отобрать ее? Допустим, что у Владика ее можно попросить обратно. Сказать: «Извини, я передумал, ты был прав, когда не хотел ее брать…» А что дальше? Держать ее у себя, повесить на стену, чтобы Гоша, зайдя в гости, заорал: «Аюстракт! И ты свихнулся! И Галька у него в глазах двоится. л Нет уж, пусть остается, может, ее сперва не разглядят, не купят. Интересно, у Владика хватит совести хотя бы сказать, что эта картина С.Н.Панаева? Ну скажет. А что дальше? Кому эта фамилия что-то говорит? Разве что спросят: «А не родственник он тем Панаевым, Владимиру и Ивану?» Завклубом опять уточнит: «Нет, не родственник, однофамилец». Если бы он тогда пошел на «бульдозерную», может быть, его бы знали… Если бы скандалил, попадал в дурдом, в тюрьму, если б его травили, запрещали, выгоняли, если б в пятой графе у него было записано и в Израиль его не отпускали, — тогда он бы имел имя. А так: «Русский, не был, не привлекался, не имею». Кому такой нужен?
Серега даже успокоился. Деляги не любят неходового товара. Вряд ли Владику удастся заполоскать мозги большому бизнесу и продать ее за доллары. Модных течений сейчас хоть отбавляй. А к какому Серега относится — неизвестно. Он сам по себе, варится в собственном соку, не лезет на выставки, не вертится «в кругах», не состоит в СХ, в академики не избран, с неформалами не дружит… Он один, вокруг него пустота. Вакуум, да такой, что и в космосе не сыщешь. Кричи — не услышат, и дышать нечем, н холодно…
С улицы донеслась пьяная песня:
А если к нам полезет враг матерый,
Он будет бит повсюду и везде,
Когда нажмут водители стартеры,
И по полям, по сопкам, по воде…
Гремя огнем, сильней, чем были прежде,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нам даст приказ товарищ Брежнев
И сам Устинов в бой нас поведет!
Орало два или три голоса. Один из них принадлежал Гоше — должно быть, все же не вьщержал свой морато-рий. Другой голос, тоже мужской, был еще не такой сиплый, явно принадлежал какому-то молодому парню, а третий, женский, Серега узнал, хоть и не сразу. Пела Люська Лапина, «пивная королева», или по-современному «Мисс Пивняк-89», та самая, которая налила Гальке пива в пятил игровую банку из-под венгерских огурцов.
— Пошли к Сереге, — командовал Гоша, — вижу ведь, тоскует он! Тоскует!
— По Гальке, что ли? — довольно трезво спросила Люська. — Во чудак! Да я ему десять Галек заменю — вот так сыт будет... Пошли!
— Ты только без хамства, лахудра ты елкина, — предупредил Гоша, — я не посмотрю, что ты мне друг детства, если что…
— Испугалась я! — хохотнула Люська. — Вот, Шурик заступится… Верно, лапонька?!
— Верно, — угрюмо объявил молодой голос, и послышался мощный удар кулаком в калитку, да так, что затрещала сломанная доска…
— Тише ты, халява, — заворчал Гоша, — руки побьешь…
— А мне не жалко! — громко рявкнул Шурик, — я вообще сейчас все разнести могу… Ты, старый, не вертись между ног, а то зашибу еще…
На счастье, Шурик, пытаясь вышибить калитку ногой, долбанул по столбу и, матерясь на все корки, грузно сел на землю. Серега решил, что лучше их все-таки впустить. Бутылка у него еще была, а этой команде, для того чтобы загрузиться до отруба, было уже довольно мало надо. Да и самому хотелось выпить и посидеть не в одиночку. Уйти, вырваться из пустоты…
— Какие люди! — воскликнул он и обнял Гошу. — Заходи, дорогой, гостем будешь…
— Уважаешь! — хохотнул Гоша. — А я уж думал — все… Я вот ушел от тебя — а боялся! Думал, повесишься… А из художников вешался кто-нибудь? Вот из нас, поэтов, Есенин вешался, а других все больше стреляли. Верно, Шурик?
— Верно, — прихрамывая, Шурик — это был сутуловатый верзила в распахнутой куртке, из-под которой полосатилась тельняшка — прошел во двор. За ним вкатилась Люська. Намазанная, до безобразия растрепанная, с огромными пластмассовыми серьгами в ушах и в коротеньком платьице, едва не лопавшемся на бедрах.
— Три мужика, — счастливо заливалась она, — а говорят, не хватает их!
В комнату зашли не сразу, потому что Гоша отчего-то сел в сенях и объявил, что ему плохо. Постояли, поуговаривали, плюнули и пошли. Едва, однако, Гоша заслышал звон стаканов, как встрепенулся и прибежал к столу.
Больше всех Серегу смущал Шурик. Его он раньше никогда не видел, а потому не знал, как к нему относиться и чего от него ждать. То, что Шурик сломал кулаком одну доску в калитке, говорило о многом, а манера грубо разговаривать со старшими тоже настраивала не на радужные чувства. Если бы не трехдневная щетина, то Шурику могло быть и двадцать пять, а так он гляделся за тридцать. Стакан с КВНом взял жадно, торопливо, выпил его быстро и не морщась.
— Я — не сдался! — чухнув кулаком по столу, сказал Гоша. — Ты, Серый, меня не суди, я не гад. Но я бы еще держался! Если бы! Вот, — он указал на Шурика, — я человека встретил! Не падлу позорную, не козла драного, а человека! Он — жил! Он — живет! А я — недостоин… Шурик, друг! Люблю!
— Папаша… — тошнотворно выдохнул Шурик со стоном в голосе и слезой в мутных глазах… — Папаша ты мой родный! Спасибо тебе! Спасибо!
На секунду Сереге показалось, что Гоша и впрямь встретил своего родного, но незапланированного сынка. Гоша, у которого детей отродясь не было, тоже всхлипнул и полез целоваться. Люська пьяно заржала:
— Люблю, когда мужики целуются! Аж самой хочется! Серега, наливай!
Налили. Выпили. Гоше этого вполне хватило. Он мягенько осел на стул, а потом, уже с грохотом, упал на пол.
— Старый, ты чего? — охнул Шурик, нагнулся и подтянул Гошу кверху, но тот только слабо шевелил руками и бормотал ругательства.
— Пошли, пошли на воздух, папаша, — подхватывая Гошу за плечи, пробубнил Шурик. Гоша упирался, но Шурик был малый здоровый и легко выволок его на двор. Послышались рвотные стоны.
— Этот Гоша — вообще! — закатилась Люська. — Сегодня пива не было, но зато бормоты — навалом, как при застое. Ну, думаю, опять придет стихи читать. Ему раза три уже морду били, чтоб очередь не задерживал. Гальки-то нет, куда он еще пойдет? Смотрю, валит, родной. И знаешь с чем? Письмо написал. Горбачеву! Представляешь? Во чудак! «Граждане, — орет, — товарищи! Есть тут коммунисты?» Его на хрен послали, сказали, что за винищем все беспартийные стоят. Тогда он стал это свое письмо читать. Етишкина жизнь! Это умрешь! Вся очередь полегла! Ну. Значит, начало: «Дорогой и глубокоуважаемый Леонид Ильич!» Тут все уже: га-га-га! Он понял, матернулся раз — и поправился. Ну, это видеть надо — не расскажешь. Там и про масонов, и про сионизм, и про кооператоров, и про рэкетов, и про вредительство — всех обматюгал. Закончил: «Да здравствует коммунизм и водка по два восемьдесят семь!» Я чуть в штаны не напустила… Тут вылазит этот Шуричек семь на восемь-восемь на семь, кидает червонец и говорит: «Ребята, если кто еще ржать будет — положу и не заплачу». Очередь — народу за сотню, а стихла. «А за червонец, — говорит, — давай пузырь! Я хочу его с папашей выпить». Потом еще чирик кинул и второй взял — видно, мало показалось. Ну, дальше все я закончила, хануриков разогнала, закрыла. Смотрю, опять эти двое тащатся. Гоша уже хорошенький, а Шурик — хоть бы хрен! «Хозяйка, — говорит, — дай еще добавить!» Ну что, я не знаю, что такое мужик не допивши?! Гошу я бы пару раз промеж глаз — и нет проблем, а этот-то, сам видел, — амбал! И правда, положит — не заплачет. Глазищи страшные, дикие… Пустила я их, пузырь дала, деньги взяла — не идут. — «Я, бормочет, хочу, что вы, девушка, с нами выпили!» Расхлебали по стакану, а меня уже страх берет — у меня же выручка почти полторы тыщи! В сейфе, конечно, и вроде милиция подключена, но ведь если он меня пырнет — легче будет? В общем, на мое счастье, Зойка, заведующая, пришла, выгнала. С ней еще кто-то был, дело темное, короче, ушли и они, и я. Иду домой — опять крутятся. Опять этот Шурик лезет, и так по-деловому… Ну, вижу, очень надо ему. Если б не устала, так, может, и увела бы к себе, чего, убудет с меня?! Обругала его с устатку, сказала, милицию позову. Отвязались. Ушла домой, а они к бабке Кузьминишне поперли. Я-то думала, что она в деревне, у сестры, а она уже приехала. Там какие-то пацаны были, не то трое, не то четверо. Чего-то стали с ними ругаться, короче, Шурик этот их побил, взял у Кузьминишны КВН и прямо под моими окнами на лавочке с Гошей еще приняли. Ну, я думаю, все равно не заснуть, позвала к себе. «Дура, — говорят, — пошла отсюда! Ты, сука, нам не дала, когда хотели; а теперь самой приспичило?» И кто бы сказал, такая мать, знаешь? Гоша! Будто у него еще это… подымается! Хи-хи! Ну, Шурик его, конечно, поправил, головой об забор стукнул, даже сильно. Гоша заплакал, стал ныть чего-то, Шурик этот тоже заплакал, извиняться стал. Пристограммились еще, Гоша стал кричать, что надо песню спеть. Ну, спели. А потом до тебя решили закинуться…
Дверь с шумом распахнулась, вошел Шурик, один.
— Любовь? — спросил он ревниво. — Так… Значит, я буду вас убивать… С-суки! Нелюдь, б…, позорники!
Если бы у Шурика было принято намного меньше литра, Серега испугался бы, но Шурик был уже тяжел и неуклюж. Мощный кулак его пошел вперед так сильно, что утянул Шурика за собой. Серега отскочил, кулак въехал в стену, да еще по гвоздю, а сам Шурик так впаялся в стену лбом, что затряслись бревна.
— Б…! — взревел он и сунулся вперед, завизжала Люська, но зря — Шурик налетел на угол стола низом живота и, хрипло взревев, скорчился в три погибели.
— К-ка-ра-тэ… Уй! Уй-и! С-суки… — Из разорванного о гвоздь кулака хлестала кровь, забрызгивая пол.
«А ведь он вену пропорол! — испугался Серега. — Жгут надо или что там! А то еще сдохнет ведь!»
Но тут в окно засветили вспышки, подъехал «газик», видать, какая-то бабка стукнула. Калитка хлопнула, за окном, выходившим во двор, мелькнули несколько теней, в сенях затрясся пол, и в комнату с шумом ввалились три милиционера и два клубных «берета» с красными повязками дружинников. Слава Богу, среди них был и участковый.
— Сергей Николаевич, — покачал головой участковый, — что же вы так! Шумите, пьете… Шпану вот к себе привели…
— Ну что, командир, — деловито спросил один из «беретов», поигрывая черной резиновой дубинкой, — будем всех брать?
— Не спеши! — прервал его участковый. — И палочку дай сюда, она тебе не положена… прошу сначала вон того гражданина, который, извиняюсь, за перед держится. Что-то я его раньше не видел.
— Его перевязать надо, — заметил Серега. — Он тут просто приемы показывал, да по гвоздю попал…
— Это он нам сам расскажет. Значит, учитывая, что у вас раньше все культурно было, гражданин Панаев, пока вас только предупреждаю. У вас, гражданка Лапина, залет не первый, будем оформлять вас на полста рублей.
— Да ты что, начальник? — встрепенулась Люська. — Я-то при чем? Я тихая! Все скажут. Верно, Сережа?
— Иван Палыч, — подтвердил Серега, — она и правда особо не шумела…
— Я лучше знаю, кому и что, — отрезал участковый, — там еще во дворике Гоша отдыхает… Три дня держался! Я уж думал, спишут с меня одного алкаша. Так. Как ваша фамилия? — обратился он к Шурику.
— Нефедов, — пробормотал тот, зажимая руку. Похоже, драться он не собирался. Один из сержантов, пришедших с участковым, кое-как помог ему перевязать руку.
— Документы есть? — Милиционеры деловито охлопали парня. «Пушки» не было.
— Есть…
Левой рукой Шурик полез в карман куртки и вынул оттуда паспорт, военный билет офицера запаса, водительские права и… орденскую книжку. Потом еще и бумажник, где лежало много зеленых, лиловых и красных купюр.
— Богатый, — вздохнул участковый. — Э, «береты», сюда идите. Вы — понятые.
Участковый стал записывать на казенную бумагу все, что он изъял у Шурика. В бумажнике лежало еще несколько документов. Оказалось, что Шурик — старший лейтенант запаса ВДВ, участник строительства БАМа, интернационалист-афганец и еще, ко всему прочему, — участник ликвидации последствий Чернобыля. По орденской книжке за ним числилось два ордена Красной Звезды и отдельными книжечками были зафиксированы несколько медалей.
— Не много ли на одного? — спросил участковый. — Что-то у вас, гражданин Нефедов Александр Николаевич, многовато ксив. Проверять придется! Сами пойдете? Помощи не надо?
— Не надо… — буркнул Шурик. — Рука разбита, и башка гудит, а то бы…
— Лишнего-то не говори, — сказал Иван Палыч, — а то скажешь лишку, а потом скучно станет, как протрезвеешь… Идем!
Шурик, ссутулившись еще больше, пошел за участковым, сержанты держали его за локти — для страховки. На дворе еще задержались, прибрали Гошу. «Газик» расфыркался, закрутил лиловый огонек и покатил куда-то….
— Вот дурачье-то! — всхлипнула Люска. — Этот Палыч, гад такой, всегда без очереди лезет! Хрен я ему теперь отпущу! На полета! Ну не гад ли, а? И этот тоже хорошенький… Шурик! На подвиги потянуло…
— Хорошо еще, что к КВНу не придрались… — заметил Серега. — Даже бутыль оставили.
— Как раз еще по стакану? — шмыгнула носом Люська. — Долбанем?
— Чего делать-то?
КВН пошел туго, но Серега сдержался. У Люськи, как ни странно, оказалось совсем гладко. Она только еще больше забагровела, подвинулась ближе и, хихикнув, спросила:
— Ты чего, верно, по Гальке скучаешь? Или Гоша треплется?
— Жалко ее… Она ведь баба хорошая, только злая, когда перепьет.
— А я всегда добрая… — Люська, обдавая винным духом, прильнула к Сереге. Захотелось отпихнуть, но пожалел. Обнял за плечо и бормотнул:
— Ну, раз добрая…
А пропади она пропадом, проклятая пустота! Пропади пропадом все мысли, весь интеллект и прочее! Есть ночка, может, и утречко будет… Есть дом, есть хмель, есть телка и есть щель! Гул-ляем! Мисс Пивняк — прошу в опочивальню! Не было любви — и не надо! Зато вот это есть. А чего там в платье топорщится? Ух, какие крутые, гладкие… Тепленькие… Вот она, истина! Да здравствует Зигмунд Фрейд! Да здравствуют Барков, Арцыбашев, Мопассан и все прочие!
Люська ржала, липла к нему — ей не терпелось. Не свое ведь — ворованное! У Гальки — лучшей подруги, которая сейчас в тюряге, у незнакомой ей московской Лены, у шоколадной Оли… Вообще у всех баб Советского Союза и всего мира она его своровала! Она, пивная королева, мисс Пивняк- 89! И черт с ним, с этим настоящим миром, который, кажется, похож на одного огромного алкоголика… Пусть все летит к такой-то маме, ко всем дьяволам!
Толкнув Люську на кровать, Серега выключил свет и взобрался к ней. Жадно облапила толстыми ручищами, потянулась к губам… У, какие же они жадные, липкие, удушающе напомаженные! И рубаху рвет, не жалея пуговиц, и свой лифчик наизнанку, чтобы шерстью их пощекотать! Бешеная! С шелестом сдвинул вверх подол, с шорохом и скрипом сдернул трусы… Люська обмякла, распласталась, закрыла глаза… Эй, залетные! Понеслась душа в рай! Только в рай ли? Рай ли это горячее, мокрое, скользкое или все-таки ад? Эвина Джованни Бокаччо! «Броня крепка, и танки наши быстры» — так что ли? Или лучше: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» Даешь! Уже дала, а дальше что? Эх, Люська, кобыла ты миленькая! Спасибо тебе от гениального художника Панаева за это временное и ненадежное спасение…
Лихо несут залетные, аж в глазах темно. И душно, и жарко, и ничего не страшно, даже конца света бояться не стоит. «Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса, конармейская тачанка, все четыре колеса!» Галька это или Люська, кто дышит в ухо? Ведь все уже было: и пружинный звон, и лязг кровати, и бряканье стаканов, и дребезжанье стекол…
Ого! Закипает в серединке! Запыхтела, задышала, вцепилась, зажала, как льды — «Челюскин», и — выплеснулась, взвизгнула:
— О-о-о-й!
И снова губы лезут к Сереге, жадные, щипучие, мокрые… И снова ладони шарят, ползают, горячат, бесят… И эти, крутобокие, текучие — под руку лезут — ну куда денешься? Одна дорога — в ад! Скользкая эта дорога, опасная. Мало ли что там таится… Эх, двум смертям не бывать, а одной не миновать! «Гоп, кума, не журыся, туды-сюды поверныся!» Туды-сюды, туды-сюды… Опять, что ли, запыхтела? А говорила — будто устала! Эх, чтобы ей, дуре, сразу Шурика приголубить… Он бы ее не так угостил. Молодой, здоровый, горяченький… А старый конь, он хоть и борозды не портит, да уж больно мелко пашет…
— О-о-о-о-о-й! — заизвивалась Люська. — Да что же ты со мной сделал?!
«А ничего не сделал. Мне спешить некуда, у меня, милка, патронов в обрез, возраст не тот, да и пить надо меньше…» — медленно поерзывая, подумал Серега.
Жарко, как в сауне, пот градом, все скользко, все липко и душит, а надо плыть, куда-то стремиться в этом кипящем море… О, еще песню вспомнил: «Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад наступает…» Очень к месту и ко времени, и ярость такая же, и ненависть, и тоска… «Прощайте, товарищи! С Богом — ур-ра! Кипящее море под нами, не думали, братцы, мы с вами вчера, что нынче умрем под волнами…» Ср-рочное погружение! Тор-рпедная атака! Полный вперед! Самый полный! Еще полнее! Аппараты — товсь! Пли!!!
— У-у-у-оа! — выдохнул Серега.
Попал, потопил, но ход не сбавил, и третий раз услышал:
— О-о-о-о-ой! — а затем какие-то всхлипы, «спаси-бы», липкие и приторные поцелуи.
Вышел «Челюскин» из плена этих жарких потных айсбергов. «Варяг» стал на якорь. Лодка всплыла. Залетные стали как вкопанные. Танки притормозили. Пушки опустили жерла. Все. Мир и тишина. Тикает будильник, весь сумасшедший мир, все его сдуревшие образы исчезли. Теперь — жуткий в своей неопровержимости соцреализм: два полупьяных взмокших человека в полуснятой одежде валяются рядом на смятой постели и не знают, что сказать друг другу.
— Нормально, — первой нарушила молчание Люська. — Вот это трахнул! Ей Богу, не знала… Думала, врет Галька…
— Чего? — пробормотал Серега, остывая и глядя в потолок.
— Ну, про это… Она вообще на себя наплетает: дескать, и того, и этого, и еще с десяток… А потом выясняется — ни шиша. А про тебя не врала. Вообще, не верилось, я думала, художники все чокнутые, насчет нашего дела — без толку. Ты и в очереди не как все, вроде не за пивом, а так, подумать пришел… Стоишь, а сам глядишь куда-то. Я помню, как-то Галька к тебе в очередь пристроилась. Я, конечно, потом у нее спросила, кто да что. Ну, она говорит: «Хахаль запасной». В смысле того, что как некуда идти, так она к тебе. Мне бы такого запасного…
Люська потянулась, мурлыкнула и шмякнула задницей о кровать. Потом деловито стащила все, что на ней еще было надето и, красуясь, пошлепала себя ладошками.
— Ничего, а? Толстовата малость, правда…
— Неважно, — Серега держал про запас дежурную фразу, — хорошего человека должно быть много.
— Точно! Знаешь, а я сейчас совсем ни в одном глазу… Всю усталость сняло. Прямо как Кашпировский, во… Смотрел? Во мужик! Там ему одна дура письмо прислала: «Помогите моей дочери забеременеть…» Хи-хи-хи! Ну а он говорит: «Пожалуйста!» Во дает, да?!
— Ты сама-то «залететь» не боишься?
— Это мои проблемы… Захочу — «залечу». Пока не нужно.
— Сколько тебе лет-то?
— А на сколько гляжусь?
— Ну, на тридцать…
— Врешь, подмазываешься. Неужели? Если честно?
— А что, тридцать мало?
— Да нет… Мне двадцать восемь, вообще-то… Только не смотрюсь я на тридцать, не болтай. Мне вон пацаны, что уже из армии пришли, и то «тетенька» говорят. И когда я с Галькой ходила, все думали, что мы ровесницы.
— Я не думал. Галька уже не такая. Злости много, а сейчас бы уже спала. А ты вон вертишься, болтаешь, еще, поди, нужно…
— А тебе?
— Надорваться боюсь… — ухмыльнулся Серега. — Я же старый, песок сыплется… Сморчок… Сморчок-старичок!
Люська захохотала, навалилась на него бюстом, бедром, погладила по боку.
— Да нет, дедушка, ты еще очень даже… Ты не сморчок, ты боровичок…
— Тебе когда на работу?
— Успею, не просплю…
Люська ластилась все горячее, все назойливее, было ясно — требует продолжения. Ему-то уж было по горло, но, нехотя, вяло, с пустотой в душе, начал гладить и тискать — все равно не отвяжется. На «Варяге» стали расчехлять орудия, разводить пары, залетные похрапывали, танки грели моторы. «Челюскин» давал прощальный гудок. Ну что еще?
Сереге вдруг показалось, что Люська плачет. И правда, из уголка ее глаза вдруг выкатилась слезинка, тоненькая микроскопическая блестка, в которой отражался свет слабенького уличного фонаря.
— Ты чего? — спросил Серега, даже испугавшись.
— Не знаю… — пробормотала она. — Хорошо очень… Никогда так не было! Неужели все взаправду, а?
— Сейчас еще лучше будет, — пообещал Серега и не ошибся, не обманул…
На сей раз вспыхнули оба, одновременно. Хорошо горели, неярко, но тепло.
Вторник, 17.10.1989 г.
Утром, когда Серега с Люськой пили чай и перемигивались, хихикая, неожиданно пришел участковый.
— Это вы с вечера засиделись, граждане, или уже ранний визит? — прищурился участковый. — Я, конечно, очень извиняюсь, только вот что, гражданка Лапина Людмила… Придется вам сегодня зайти в наше учреждение к старшему лейтенанту Зыкину Алексею Сергеевичу. Причем строго обязательно, в четырнадцать тридцать. Вот тут распишитесь. Все ясно? В случае неявки будете подвергнуты приводу. А сейчас советую домой идти поскорее… Мне с Сергеем Николаевичем надо побеседовать.
Нечего и говорить, что Люська довольно быстро выбежала из дома и поспешила к себе. Участковый поглядел ей вслед.
— Сергей Николаевич, удивляюсь вам… Молодой мужчина, солидный, образованный, а с кем путаетесь?! Даже обидно! И небезопасно, кстати. У этой Людмилы, между прочим, подростковая судимость по 146-й, часть первая, а это — разбой. Завлекала мужиков, а два дяди их чистили с применением ножа. И теперь есть сведения, что с преступным миром у нее связи. Кроме того, самогоноварение. Неоднократно — мелкое хулиганство по указу шестьдесят шестого года. Последний указ — тоже уже залетела. А сейчас подозревается вообще… Ну ладно. Это потом. Вы гражданина Корыто на Георгия Петровича знаете?
— Гошу, что ли? — спросил Серега. — Знаю,
— Вчера мы его отсюда, от вас, доставили в вытрезвитель. Что он пил, сказать можете?
— КВН… — немного смущенно сознался Серега и показал на бутылку, стоящую под столом. — Сами знаете, Иван Палыч…
— Понятно. Само по себе это нехорошо. Знаю, что аппарата у вас нет, что брали вы его у Галины. Возможно даже, даром… Но нехорошо, нездорово это. '
— Что случилось-то? — ощущая уже какую-то жуть, спросил Панаев.
— Вы, Сергей Николаевич, — расстегивая планшетку, сказал участковый, — возьмите-ка вот этот листочек и напишите, когда к вам пришли вчерашние гости, кто в каком состоянии, что пили, сколько. Можно было бы вас и к нам пригласить, но жалко как-то. Вы у меня на хорошем счету, особо не шумите, думаю, незачем вам таскаться. Сами знаете, у нас обстановка не больно.
— Да я напишу, — кивнул Серега, — а чего случилось-то?
— А вот напишете — скажу.
Серега изложил на бумаге все обстоятельства вчерашнего посещения, вплоть до появления милиции и «беретов». Гошу и Люську он называл по фамилиям, а Шурика по имени, поскольку фамилию забыл.
— Значит, с Нефедовым вы не знакомы? — спросил участковый, проглядев лист. — Ладно. В общем, так: вчера гражданин Корытов, доставленный в медвытрезвитель, скончался. Отчего — вскрытие покажет. Показания подписали? Подписали. Об ответственности осведомлены? Осведомлены. Понадобитесь — вызовем. Не понадобитесь — не вызовем. Желаю плодотворного трудового дня! -
Иван Палыч ушел, а Серега сел на стул, ошеломленный и обескураженный. Нельзя сказать, что его охватила скорбь и тоска. Просто уж очень это было неожиданно. Жил да был Гоша. Из сорока лет двенадцать отсидел в зоне. Пил, ел, матюкался, иногда ходил на работу, писал стихи. Отчего-то любил Сталина и даже Берию. И очень любил танки, потому что когда-то въехал на них в Чехословакию. И вчера пел «Гремя броней, сильней, чем были прежде…», а теперь вот взял и помер… Где-то в морге его сейчас потрошат, выясняя, чем он наполнил свой желудок перед смертью… Брр! Теперь подозревают всех, кто с ним пил, и тебя, Серега, тоже. Правда, меньше чем других. Этого Шурика, при всех его документах’, больше: нездешний, «слишком уж много ксив», слишком много денег. А еще больше — Люську. У нее — вино, мало ли чего она могла в бутылку добавить, увидев шуриковы купюры. А хлебнул не Шурик, а Гоша. Его-то травить никакого резона не было. У него в кармане и трояк редкость. Конечно, ерунда это все. Не такая уж зверюга эта Люська. К тому же пили они там наверняка из горла, все вместе. Но, конечно, нервы помотать могут. И Сереге, кстати, тоже. У него-то пили из стаканов, могли подбросить, и так далее… Хорошо, если Гоша свернулся просто так, от перебора, а вот если он перед тем, как познакомиться с Шуриком, какой-нибудь суррогат хлестанул, а он потом в смеси с водкой детонировал, тогда долго трясти будут…
Тем не менее надо было идти на работу.
…Облачившись в малярный комбинезон и газетную пилотку, Серега, подобрав нужные колеры, выкрасил три огромных фанерных щита: один — в ярко-красный, другой — в голубой, а третий, самый большой, — в зеленый. На это ушло все время до обеда. После обеда Серега малевал очередные афиши и объявления. Он сидел в комнате своего изокружка, который сегодня не работал, а в это время к зданию клуба подкатывали то небольшие грузовички «уазики», то солидные «КамАЗы». Похоже, кооператив «Спектр» уже начал готовиться к своему «Вернисаж-аукциону», который согласно Серегиному объявлению, он его рисовал для типографии, должен был состояться в будущую субботу. Вывеску и прочее для своего мероприятия привезли сами «спектровцы». Среди них оказалось много знакомых Сереге ребят, периодически кто-то из них забегал, кричал «привет» и убегал снова. «Время — деньги». Когда Серега, закончив свои дела, шел по этажу, то увидел, что кооператоры уже затащили свои ящики, сняли со стен прежнюю наглядную агитацию и уволокли неведомо куда. Сейчас они толпой сгрудились в центре зала, очевидно, прикидывая, как располагать экс-позицию и размещать освещение. Можно было подойти и спросить кое-что, но Серега не захотел. Надо было еще успеть в магазин, а то в ужин можно было остаться голодным. Купил он хлеба, банку рыбных фрикаделек в томатном соусе, а картошка, лук и чеснок были у него свои. Мяса он не покупал уже года три, только пару раз добыл курицу да по стольку же раз колбасу и сосиски, причем не в магазине, а в клубном буфете.
Газ по-прежнему не подвозили, поэтому пришлось дожидаться, пока плитка соблаговолит подогреть картофельно-мучную мешанину с рыбными фрикадельками.
Очень вовремя пришла Люська. Пришла по-хозяйски, по-деловому, с сумкой.
— Не ждал никого? — спросила она, втягивая носом запах жарева. — Вкуснятинка! Ну, да и я не пустая прибежала! Смотри!
И пыхтя, словно после быстрого бега, Люська стала доставать из сумки разные «дары природы». Это было очень интересно, но вместе с тем немного, совсем чуточку, стыдно. Стыдно, потому что ни в одном магазине города, района, а возможно, и области на прилавках такого не было. Спрашивать, откуда взялось, не хотелось. Но Люська и сама была достаточно болтлива, чтобы поделиться своей тайной:
— У вас тут в клубе, оказывается, иностранцы будут. Слыхал? Кооператив какой-то — картины будет за валюту продавать. Решили, что буфет, который у вас работает, будет за валюту торговать. Кооперативщики его, что ли, заарендовали. Ну, наш торг тоже поучаствовал… Благо, что завезли на базу. У Зойки там кто-то… Я-то маленькая девочка, внутрь не суюсь, не дура. Мне Зойка сказала: даешь три цены — твое. Стольник выкинула, даже побольше. Но ведь что взяла: колбаска, ветчинка, рыбка. И баночки ничего, верно? А бутылку у себя купила. Пировать будем?
— А как с милицией?
— Ерунда. Пришла туда, а там уж все обошлось. Покалякала с этим лейтенантом. Ничего мужик, но глупый какой-то. Все стеснялся спросить, не я ли Гошу травану-ла. И так заезжает, и эдак, а ведь видно же, чего хочет узнать. А потом ему бумажку принесли, я так поняла, что со вскрытия. Тогда он начал выяснять, не дрался ли Гоша с кем-нибудь. Во чудик! Ну, я говорю, что, дескать, драться он не дрался, но вот помню, что пару раз его Шурик об забор стукнул головой, когда Гоша на меня бочку катил. Он тут так обрадовался, аж подпрыгнул... Подписала, где просил, да и пошла…
— Да ведь… — недоуменно произнес Серега. — Шурика-то теперь посадят!
— С чего это? — пожала плечами Люська. — Я что, сказала, что он его до смерти убил? Я, как было, так и сказала: и что тукнул, и что они потом помирились и вместе к тебе пить пошли…
— Ну да, — поджал губы Серега, — им это не помеха. Раз показала, что его Шурик стукнул, значит, на него и навалят. Наверное, при вскрытии оказалось, что Гоша от кровоизлияния в мозг умер. А сейчас знаешь, каково им? Могли ведь и они Гоше по мозгам дать, и «береты». Даже просто уронить могли случайно. Вот им и надо на кого-то свалить. Так что Шурика ты посадила…
— Ничего, вышку не дадут, — отмахнулась Люська. — Мне с ним детей не крестить…
— На суде увидитесь, — предупредил Серега.
— Ладно, завязывай, — буркнула Люська, — чего нам, про другое нельзя поговорить? И уж очень охота попробовать — такое объеденье…
«Правда ведь, — пристыдил себя Серега, — что я к ней пристал? Ведь она от души все это несла… У нее, конечно, не одна сотня через руки проходит, но и навар у нее небольшой, не те чины. А она вот так, с ходу, на сотню жратвы накупила, и мне принесла, хотя могла бы на этой сотне две сделать. Уж не влюбилась ли она по-настоящему? Я ведь человек малоценный, никуда особо не вхож, достать ничего не могу… Значит, от души. А с Шуриком верно — детей не крестить. Он, если б вчера был потрезвее да если б милиция не подкатила, мог бы нас ни за что ни про что по стенкам размазать. Пусть посидит».
Сегодня стол был «культурным», как выразилась Люська. Серега достал где-то чистую скатерть, накрыл ею порезанную и прожженную клеенку. Появилась старая материна хлебница, куда Люська тонкими ломтиками, по-московски, нарезала черный хлеб. Ломтиками разложили на тарелки горбушу, сервелат, ветчину… Под коньяк Серега нашел две хрустальные рюмки — не из стаканов же глушить. Люська сегодня тоже была не такая, как вчера. Краски на ней было поменьше, прическа поглаже, а главное, платье было куда как менее вульгарно. Светло-серое, шерстяное, немного свободное, оно ей очень шло и все элементы толстомясости достаточно скрадывало.
— Слушай… — сказал Серега. — А может, и мне приодеться?
— Давай! — усмехнулась Люська. — Только поживее, а то жрать уж очень хочется.
Серега вернулся, одетый в темно-коричневую тройку образца начала 80-х годов, желтую пакистанскую рубаху и бордовый галстук, успев по-быстрому соскрести с лица наросшую с утра щетину и даже причесаться…
— Нормально! — восхитилась Люська. — Прямо этот, Ален Делон! Бонжур, месье.
— Бонжур, мадам! — Оба заржали, и стало так хорошо, что еще до первой рюмки уже захмелели головы, проблемы и неприятности укатились под откос.
— У тебя какая-нибудь музычка есть? — спросила Люська. — Потанцевали бы.
У Сереги нашелся только старый-престарый катушечный магнитофон «Яуза» — один из первенцев отечественной аппаратуры. Записи были тех времен, когда бит-лы и роллинги были совсем молодые, а Серега — еще моложе.
— Это что? — удивилась Люська.
— Твист, кажется, — пояснил Серега, — мы его на школьном вечере, на выпуске плясали. А знаешь, как танцевали? Во, гляди!
Далее повторилась сцена из бессмертной «Кавказской пленницы», где Моргунов — Бывалый объясняет горцам: «Это вам не лезгинка, а твист!.. Берем один окурок и давим левой ногой… Берем другой окурок и давим правой ногой… Атеперь давим оба окурка одновременно…» Четверть века назад у Сереги выходило лучше, несомненно. Но тоща он не очень старался, а теперь… Все-таки он показывал свою молодость представительнице уже иного поколения, брейко-металлического. Тем не менее она с удовольствием повертела задом и похохотала.
— А вот еще такое было, шейк называется! — И под новую мелодию Серега запрыгал и затрясся. Шейк-шейк! Шейк-шейк!
Увесистая Люська тоже попробовала, но чуть не сломала каблук. Пришлось ей снять туфли. Посмеялись и сели за стол. Умяли и Серегино жарево, и еще порядочно снеди. Бутылка опустела наполовину. Очень кстати на катушке оказался блюз, который, несмотря на затертую ленту, еще можно было расслышать. Погасили свет и танцевали, обнявшись, прильнув друг к другу. Собственно, они просто ходили по комнате в такт музыке, то потираясь щекой о щеку, то целуясь. Что-то говорили, но бессвязно. Все было и так ясно. Правда, один раз Серега вдруг сказал:
— Я тебя люблю, Люсенька… — само собой не веря в эти слова.
— Обязательно, — ответила партнерша, хихикнув, и Панаеву стало легче на душе: всерьез его она, слава Богу, не приняла. Впрочем, танцы танцами, а пора было приступать к работе. Люська все чаще обвисала на нем, пригребая его к себе, а это значило, что прелюдию пора кончать…
В постели, вдвоем, стало еще уютней. Безумства вчерашней ночи не было. Скорее, получилось вроде продолжения ужина. Они неторопливо, даже обстоятельно, смаковали и дегустировали друг друга, ощущая себя одновременно каждый и едоком-гурманом, и деликатесом. И в этом были своя прелесть и свой шарм. Для кого были у них запасены все те ласки, поцелуи и нежные, хотя и стыдные слова, которые вдруг высыпались, словно из дырявого мешка? Кто так и не дождался всего этого? Серегина Лена или два мужа Люськи? А может быть, Шурик или шоколадная Оля? Одно ясно — так получилось, что досталось все это им не по праву. Наверное, оба понимали, что обманывают друг друга нежностью, что все это растрачивается попусту, что любви нет и, должно быть, уже не будет. Но все равно было хорошо и жарко, и тела, слитые воедино, казались молодыми и сильными, красивыми и стройными, хотя, увы, это было не так…
…Люська спала, когда Серега вышел на двор по нужде и решил покурить. Было часа два ночи, город уже спал, только со станции да с завода долетали невнятные шумы. Гудел трансформатор в будке на окраине поселка. Сверху, с не по-осеннему прозрачного неба, помигивали звезды. В детстве Сереге очень хотелось стать космонавтом. Первые полеты, состоявшиеся на его памяти, оглушали и потрясали. Тогда многие просились в космос. И он попросился, не остался в стороне. Написал на пяти страницах, хотя в школе в то время мучился, чтобы написать страничку. Куда послать? Послать по адресу: «Президенту АН СССР М.В.Келдышу». И ведь получил ответ! Правда, короткий, но уважительный, даже несколько дипломатичный: '
«На письмо Келдышу.
Дорогой СережаI
Кандидат в космонавты должен иметь высшее образование, безупречное здоровье и отличные показатели в спорте.
Полковник Н. Трофимов».
Дескать, погоди немного, сынок, тренируйся, учись и приходи. Тогда Сереге было тринадцать, и он вполне бы мог еще успеть и получить высшее образование, и сохранить безупречным здоровье, и добиться отличных показателей в спорте. Но благими-то намерениями, как известно, вымощена дорога в ад. Он мог бы, но не сумел. Даже порывы делать по уграм зарядку угасли, едва родившись. А в результате он стал тем, кто есть сейчас, — никем.
В десятом классе он писал сочинение про Николая Островского. Получил пятерку, потому что хорошо знал, что надо было писать. Особенно понравились учителю слова: «…Человеческую жизнь можно сравнить с одним из законов физики. Например, с формулой работы. В простейшем случае, когда на тело действует лишь одна сила, постоянная по величине и направлению, работа, совершенная телом, будет равна произведению величины силы на длину пройденного отрезка пути. Тело — это человек, пройденный путь — это его жизнь, работа — то, что сделал в жизни данный человек. Но надо вспомнить и то, что такое сила. Сила есть масса, помноженная на ускорение. Масса в данном случае — это те способности, которые даны человеку от рождения. Она в принципе не меняется. Величина силы прежде всего зависит от ускорения. Что же такое ускорение? По-моему, в нашем случае — это воля. Человеческая работа, жизненный подвиг Н.Островского огромны, а жизнь — пройденный путь, увы, коротка. Воля — вот что определило масштабы этого подвига…»
И это он мог написать тогда! Боже мой, как же просто тогда все казалось, как легко было говорить просто о сложнейшем! И вообще, как-то незаметно все задачи стали упрощаться, планки опускаться и цели ставиться все более и более близкие, приземленные. Сейчас они и вовсе на уровне земли: поесть, поспать, иногда выпить и побалдеть с бабой… На все это нужны деньги, значит, надо халтурить, ходить на работу, а для того, чтобы не сдохнуть со скуки, когда вокруг никого — «мурзильничать». Вот и «намурзильничал» «Истину». Бог просветил или дьявол надоумил?
«А ведь это все, — с холодненьким, спокойным сердцем сам себе признался Серега, — выше этого я уже не смогу. Теперь только винни-пухи…»
И мозг сам по себе, противореча сделанному выводу, — ни одна ЭВМ этого пока не может! — стал лихорадочно выбирать новую тему… Метались какие-то черные квадраты, спирали, углы, расплывчатые контуры фигур, мутные лица… Неужели все? Но может быть, не сегодня, не сейчас? Завтра… Как в детстве, когда начинал заставлять себя делать зарядку… Не хватало воли, откладывал, откладывал — так и не начал делать…
На улице послышались шаги. Среди ночи они были хорошо слышны. В свете фонаря мелькнуло лицо: борода, усы и длинные, до плеч, волосы. Человек прошел мимо калитки, пропал в темноте. Шаги тихо прошуршали, медленно удалились, тишина восстановилась, но лицо осталось… Лицо Христа. «Уверовать, что ли? — немного цинично подумал Серега. — В богомазы податься…»
Когда-то у него было увлечение иконописью, но быстро прошло. Техникой он кое-как овладел, наверное, мог бы работать подделки, однако стало скучно. Было у него и что-то вроде «Возрождения», когда он пытался изображать античных богинь… Стоп! В глазах Сереги возникла неожиданная и непонятная пока сцена. Мрак, в центре пятно света, крест с распятым Иисусом и млечнобелая, излучающая сияние женщина…
Что это? Серега пока не мог объяснить? Ангел? Нет. Богоматерь? Нет! Любопытно. Папироса у Сереги догорела, он вернулся в дом, залез на кровать, перебрался через Люську к стене и стал думать… Он уже почти задремал, когда внезапно тишину прорезал дикий Люськин визг. Она вскочила и села на постели, ошарашенно вертя головой.
— Приснилось? — спросил Серега, сам малость перепугавшись. — Чего?
— Г-гоша… — пробормотала Люська. — Гоша приходил!
— Ну и что? — сонно сказал Серега. — Чего ему надо?
— Ты что, дурак? — сердито буркнула Люська. — Он же мертвый!
— Во сне же…
— Ты молитвы знаешь? Ну хоть какие-нибудь?
— Нет, — сознался Серега, — не знаю.
— И я не знаю. Все думаю, что в церкви надо побывать, а не могу. Тебя крестили?
— Нет. Тогда с этим строго было. А у меня и отец, и мать — партийные.
— А меня вот крестили. Говорят, если крещеный, так в церковь обязательно ходить надо, а то беды не оберешься. Вот я не ходила и в тюрьму попала… А теперь Гоша приходил. Велел в партию вступать…
— Приснится же такое! — Серега чуть не заржал в голос. — Теперь надо тебе срочно из христиан выписываться и заявление подавать.
— Да… Тебе хорошо, ты его не видел… Знаешь, как страшно. Он же не похоронен еще… А мы тут развеселились, разгулялись. Нам-то весело, а ему каково?
— Ладно, спи, я тебя покараулю.
— И засыпать-то страшно. Я тут фильм видела у Семы, как один американец, которого убили, во сне приходил и душил… Жуть!
— Ты лучше на порнуху туда ходи, это веселее…
Кое-как Люська заснула, а Серега подумал: «Вот жизнь у нас — с ума свернешься! Привидения в партию вступать требуют! И смех, и грех… А-все от нервов. Глушим в себе что-то, держим под спудом, а потом как выпустим — раз! — и черт те что выходит.
Люська бормотнула что-то во сне и сказала потом довольно внятно:
— Ушел Гоша, ушел. Спи спокойно, Сереженька…
• Среда, 18.10.1989 г.
Среда получилась довольно удачным днем. В клубе Серега отобрал трех своих «мастеров» и с их помощью в течение дня закончил кэвээнские декорации. Виталий Петрович был в восторге. Удалось повидаться и с Владиком, хотя Сереге этой встречи не хотелось. Дело было в коридоре, где монтировали выставку.
— Сережа, — позвал Смирнов, — мы как раз хотим с тобой посоветоваться. Не можем найти для твоей «Истины» нужное место…
— Нужное место у нас на первом этаже, — усмехнулся Серега, — если справа от лестницы — женское, если слева — мужское.
— Можно без каламбуров? Все ребята говорят, что это гвоздь… Гвоздь выставки и аукциона, естественно. Мы показали слайд с твоей «Истины» мистеру Клин Гельману, и он сказал: если слайд передает ее достаточно точно, то он возьмет даже за миллион. Представляешь себе?
— Дураку деньги некуда девать, а вы и рады…
— Да нет, он прижимистый. Просто знает цены на такие вещи. У нас не «Сотбис», но они тоже когда-то начинали. Показали слайд и Кендзо Мацуяме. Этот сказал, что купит обязательно. Представляешь себе такую дуэль? Знаешь, сколько они смогут нагнать цены? По нашим данным, у каждого больше чем по сто миллионов.
— А начальную какую даете?
— Тысячу рублей. Ориентировочно, конечно… Все-таки я тебе хочу еще раз предложить — возьми то, что причитается. Надо все оформить, а то мне эта картина руки жжет. Я чувствую себя вором, понимаешь?
— А сейчас как ты ее хочешь выставить? Под чьей фамилией?
— В том-то и дело, что она у меня не дареная, не купленная. Дарственную написал хотя бы… Или уж продавай задним числом.
«А, пропадай моя телега!» — махнув рукой на сомнения, Серега загнал «Истину» за тыщу. Уже потом он сообразил, что Владик себя не обидел. Продав картину, Серега уже не мог претендовать на деньги от мистера Клингельмана или Мацуямы-сан. Теперь это была собственность «Спектра», и все денежки шли в карман Владика и его друзей. Но Серега не чувствовал себя обманутым.
Радостью этого дня был баллон с газом, который наконец-то привезли. Кроме того, вечером пришла Люська с курицей и баночной селедкой. Это уже походило на семейную жизнь, и Серега с некоторым смущением сказал:
— Ты, Люсь, уж больно тратишься на меня. На вот… две сотни…
— Это чего, уже расчет, что ли? — прищурилась она. — Надоела?
— Нет. Это как жене, на хозяйство.
Фыркнув, не без удовольствия, Люська деньги забрала. Похоже, ей понравилось быть в роли жены, и она, отстранив Серегу, изготовила ему курицу по всем кулинарным правилам так, что пальчики оближешь. От вчерашнего пиршества тоже осталось порядочно, взялись доедать, но так все и не доели.
— Гальку в ту среду судить будут, — сообщила Люська. — Жена ее братца двоюродного приходила. У них похороны, так ей вне очереди. Ругалась, спасу нет! Я и то столько мата не знаю. «Расстрелять ее надо, тра-та-та, самой глаза повыкалывать!» — и в рев. Страшное дело! Во озверел народ, а? Наши бабы говорят, что до гражданской войны может дойти… Правда, что ли?
— Не знаю, — хмуро ответил Панаев, — теперь вообще, черт те что может быть! Только я думаю, это уж очень страшно будет. А если сгоряча ракетами начнут друг друга фигачить? Тут не то что Чернобыль, а уж не знаю что получится… А у нас если уж задрались — то не остановишь.
— Говорят, продавцов первых порежут…
— Ну, видать, насолили очень.
— Серенький, я к тебе прятаться приду… Пустишь?
— В кровать, что ли? Прячься! Хоть сейчас.
Сегодняшний секс получился какого-то спортивного стиля. Не то йога, не то ушу, не то аэробика. В общем, весело и капельку безобразно. Бегали по комнатам, ползали по полу, прижимались к стенам…
Во время этих игр, когда Люська, ухватив Серегу за запястья, изобразила из него распятие, в голове Панаева вновь мелькнула прежняя картинка, которая привиделась ему ночью: Христос на кресте и женщина… Искушение? Соблазн? Что же все-таки за дама вертится вокруг Спасителя? Или она языческая богиня, снизошедшая к человеку, отвергнувшему ее ради веры в единого Бога? Ересь?! А почему бы и нет! Время нынче такое, все ереси всплывут ли, они, как известно, не тонут… Или это символ вселенской любви?
Но, конечно, додуматься не позволяла обстановка. Слишком уж азартна и непоседлива была сегодня Люська…
Когда засылали, Серега спросил:
— А не знаешь, Гошу когда хоронить будут?
— Никогда, — зевая, ответила Люська. — Он себя продал. С него скелет пойдет на учебное пособие. Потроха раньше заспиртуют, мозги. Может, для медучилища, а может, еще для кого…
— Бр-р… — поежился Серега. — Веселая жизнь! И почем, интересно?
— Рублей пятьсот, говорят.
— Это всего-то? За человека?
— Да он же весь проспиртованный, от него же на запчасти ничего не возьмешь — все гнилое… Ты что, тоже, что ли, решил продать?
— Да нет… Мне пока не надо, сегодня тыщу получил за картину.
— Вот так вот, а мне, значит, как жене, двести?
— Ладно, посмотрим на твое поведение, а то и прибавим…
— Спасибо, гражданин начальник…
Люська лениво потянулась к нему, скользнув гладкой грудью по его ребрам, поцеловала и погладила по щеке. Она заснула быстро — набегалась, видно, а Серега заснуть не мог, хоть и устал. Уже прочно врубилась в мозг эта картинка. Христос должен быть неживым, это теперь Серега знал точно. Он должен быть чем-то средним между распятием и иконой, но не объемным. Женщина, напротив, должна быть очень земная, такая, какими греки видели своих богинь. Только сияние должно вызывать сомнение в ее плотском естестве… И лица ее не стоит показывать. Пусть стоит спиной и тянется руками к его кровоточащим запястьям на кресте. Да, но тогда она получится огромной, а Христос — коротышкой. И она заслонит его почти целиком, если соблюсти пропорции… Может быть, так и надо? Нет, надо прикинуть…
Где-то ведь у них было распятие! Еще на втором курсе какой-то приятель подарил Панаеву настоящее распятие, приобретенное в литовском костеле. Серега его привез домой, прибил над кроватью, но мать его сняла: «Ты чего, в Бога веришь?» — «Нет…» — «А зачем вешаешь? Не срамись!» Кажется, она его не выкинула, а положила куда-то. Вроде бы в тот самый сундук, который стоял в кладовке. Серега уже не помнил, заглядывал он в этот сундук, когда вступал в права наследника, или нет. Не терпелось поглядеть, и Панаев слез с кровати. Не включая света, вышел в коридор, в кромешной тьме прошел привычную дорогу, толкнул дверь, в которой по-прежнему не было замка, щелкнул выключателем.
Слабенькая лампочка озарила пыльный хаос. Сундук стоял все там же, и уже совсем прогнившее рваное одеяло его накрывало. Пахло пылью и мышами. Другие, когда-то нужные предметы, тоже стояли здесь забытыми и заброшенными. Жестяное, тронутое ржавчиной корыто; рассохшаяся кадушка; стульчик с дыркой для горшка — его отец сделал еще для Зинки; отломанная голова от Зинкиной куклы; рама от велосипеда; чугунок, несколько облупленных и ржавых кастрюлек. Еще какие-то тряпки, обрывки, обломки старой, исчезнувшей жизни.
Замка на сундуке не было, но открылся он с трудом, очень уж долго в него не лазали. Сверху валялся ворох тряпок: Серегина ковбойка с многими дырами, Зинкино платье, залитое чернилами, изъеденная молью материна кофта и отцовский пиджак, донельзя затертый. Были еще какие-то, но Серега уже толком не помнил, чьи это вещи. Выкинув больше чем наполовину забившие сундук тряпки, Панаев увидел несколько коробок и мешочков, какие-то бумажные связки. В мешочках лежали какие-то пуговицы разных калибров. Видно, мать отпарывала их от старых вещей и приберегала. Отдельно лежали военные, со звездами, отдельно — штатские. Еще в одном мешочке навалом были набросаны медали, на грязных, пропыленных и пропотелых линяло-выцветших лентах.
Эти позеленелые кружочки уже много лет никто не надевал. И ордена тут тоже лежали, но какой из них отцовский, а какой материнский, Серега не знал. В бумажных связках оказались письма, фотографии. Почетные грамоты, рисунки, которые Серега малевал в первом или пятом классе. На фото были люди, которых Серега когда-то хорошо знал, но сейчас путался и не мог определить, кто есть кто. Вот выпускное фото, Серегин класс: Галька, вот-вот готовая прыснуть со смеху, Гоша, уже тогда хмельной и дурковатый. А большинство он не помнит, все разъехались кто куда…
Коробки были единственным местом, где еще мог лежать крест. В одной оказались елочные игрушки: стеклянные и картонные. В другой — клубки шерсти: должно быть, мать распустила какие-то старые вязаные вещи. В третьей — футляр со стаканом и серебряным подстаканником. На подстаканнике гравировка: «Пей чаек, комбат, и помни нас! Офицеры 3-го МСБ. 1958 г. 9 мая». Да, приезжали какие-то. Может быть, и тот, кто налил отцу последнюю в жизни рюмку, тоже был тогда. В последней коробке под крышкой оказался слой ваты, затем какой-то пакет. Пакет был тяжелый, и на ощупь казалось, иго там лежит крест.
Однако когда Серега раскрыл его и развернул промасленную бумагу, то увидел нечто совсем другое.
Это был пистолет, настоящий боевой пистолет ТТ. И еще была картонная коробочка, где в гнездышках поблескивали непробитыми капсюлями вполне свеженькие, чуть-чуть потемневшие патроны. Серега никогда не знал о нем, и, наверное, это было хорошо. Тут же выяснилось, что пистолет наградной. В коробке нашлось на него разрешение, которое, скорее всего, уже давно утратило силу. На самом пистолете имелась монограмма: «Милой Тосеньке за 30-го фрица. 12 апреля 1945 г.». Обойма в рукояти была пуста. Серега понажимал пружину; она совсем не устала, вполне могла подать патрон. Пощелкав затвором, Серега положил пистолет на место, а затем спихал все барахло обратно в сундук. Потом курил, долго, очень долго…
Спать он лег уже в третьем часу ночи, а заснуть отчего-то не мог почти до самого утра.
Четверг, 19.10.1989 г.
Наедине с собой Серега очень не хотел оставаться, поэтому заторопился на работу, хотя там, честно говоря, делать было почти нечего. Кэвээнное оформление готово, «Вернисаж-аукцион» оформляют «спектровцы», а фильмы ни в кино, ни в видеозале серьезно не поменялись. Можно было вполне показаться на работе попозже. Однако, когда Люська, приготовив на завтрак жареный хлеб в дополнение к остаткам ужина, покинула Серегину жилплощадь, он тут же побежал в клуб.
Вернисажные картины были почти все на местах, освещение расставлено. «Береты» кое-где еще копошились, приводя все в порядок и раскатывая ковры. «Истина» висела на почетном месте и была очень толково освещена. Судя по красочным плакатам, развешанным по городу, и огромной афише у клуба, мероприятие было намечено провести в субботу с 11 утра. В начале предполагался осмотр картин в течение двух часов, затем обеденный перерыв, а с 14 часов до 18 — аукцион. На аукцион попадали не все картины, а лишь те, что наберут большинство голосов посетителей. К каждому пригласительному билету прилагалась карточка, расчерченная на 128 маленьких квадратиков. Покидая зал, посетитель должен был сделать три просечки в квадратиках с номерами лучших, с его точки зрения, картин. Потом эти карточки запускались в ЭВМ и обсчитывались. 16 картин, за которые будет подано наибольшее число голосов, будут разыгрываться, начиная с тех, которые наберут наименьшую сумму баллов. Еще в пригласительном билете имелся список выставленных картин с указанием фамилии автора и начальной оценочной цены: «Истина» — С.Н.Панаев — 1000 руб. (176 долл.).
Билет Панаеву как участнику принесли бесплатно. «Истину» оформили тонким аккуратным багетом алюминиевого цвета. Впервые Серега видел свою фамилию напечатанной: Кроме того, на багете «Истины» имелась табличка. «Может быть, отсюда начинается Слава?» — полезла в голову непрошеная и нескромная мысль.
Но чувство юмора еще было, а пессимизма Серега никогда не имел в недостатке. Он провел занятие со своими старшими питомцами и тут же заторопился в Дом пионеров.
Заведение это когда-то составляло гордость городского начальства. Еще в конце тридцатых здесь был разбит пионерский парк с прудом, лебедями, качелями, каруселями, тиром и стадиончиком. А в самом центре парка, на краю Парадной площадки, воздвигли здание с мощными дорическими колоннами, фронтоном и гипсовыми статуями пионеров по обе стороны от гранитной лестницы, ведущей к портику. Гипсовые пионеры — мальчик и девочка — отдавали салют. Сейчас было непонятно, перед кем это они тянутся, но раньше — и Серега это еще хорошо помнил — посреди огромной клумбы на Парадной площадке возвышался пятиметровый Сталин в шинели и фуражке. В 1961 году пришло указание снять монумент. Пригнали пятитонный кран, самосвал и кое-как сдернули статую. Серега бегал глядеть.
Собралась довольно заметная толпа, приехал понаблюдать и тогдашний начальник милиции с несколькими сержантами. Никто из собравшихся ничего не говорил. Не было ни одобрительных, ни осуждающих криков. Только какая-то бабулька, седенькая, маленькая, вдруг всхлипнула и залилась слезами. Молодая женщина, испуганно озираясь, поспешила увести бабульку.
Свалить-то статую свалили, а вот погрузить не могли. Лабрадоровая громада весила много больше, чем пять тонн. Приказа колоть статую на куски никто не отдавал, а инициативу на это дело никто проявлять не хотел. Поэ-тому решили, что генералиссимус может немного полежать в снегу… Но на утро все, кто уже знал, что Сталин свергнут с пьедестала, были ошарашены слухом, что статуя оказалась вновь на прежнем месте. Серега сбегал и убедился, что это так. На сей раз начальник милиции приказал всем убраться из парка, а статую взорвали толовой шашкой, пробурив в животе генералиссимуса шпур. Около двух лет пьедестал пустовал. Поговаривали, что на него установят Хрущева. Однако на это место была воздвигнута бронзовая скульптура «Пионеры-партизаны». Мальчик и девочка в ватниках, пригнувшись, вглядывались куда-то в фасад Дома пионеров. Девочка что-то показывала мальчику, а мальчик прикладывался из ППШ. Злые языки утверждали, что девочка показывала мальчику на кабинет директора Дома пионеров и говорила: «Ну-ка, Ваня, дай-ка туда очередь!» Другая версия гласила, что пионеры-партизаны по ночам обстреливают своих гипсовых коллег. Действительно, хотя гипсовых пионеров одно время упорно подновляли, но от действия ветровой и водной эрозии, от мороза и жары гипс постепенно размокал, трескался и рассыпался. Кроме того, живые пионеры довольно часто закидывали гипсовых снежками, отвинчивали от них куски рук и ног, отшибали носы и уши. Гипсовые бедняги перенесли такое, что и не снилось пионерам-партизанам. На посеревшем гипсе писали все известные матерные слова, пририсовывали некоторые части тела, заливали их чернилами. Однако снести их отчего-то не дозволялось, и они продолжали гордо смотреть в вышину потрескавшимися глазами и отдавать пионерский салют несуществующему вождю, хотя их перебитые во многих местах руки держались только на проволочной арматуре.
Внутри Дом пионеров был тоже рассчитан на прежние времена. Там были толстые стены и маленькие комнаты, тесные туалеты и большие, вытянутые в длину залы. В кружках и секциях жизнь теплилась с трудом. В авиамодельном кружке строили резиномоторные модели из планок и папиросной бумаги. В судомодельном — яхты из долбленых чурок. Девочки вязали на спицах, танцевали и пели. Среди мальчиков наиболее популярна была секция бокса. Трое из десяти юных боксеров уходили в большой спорт, пятеро — на скамью подсудимых, а двое оставшихся становились комсомольскими работниками.
В изокружке числилось двадцать пять человек, но больше десяти собиралось редко. Во-первых, Серега считал, что рисовать научить можно только того, кто хочет этого сам, а не идет вслед за приятелем. Во-вторых, надо было иметь хоть какие-то способности и, по крайней мере, но быть дальтоником. Впрочем, у Сереги был случай, когда один из его учеников, не различая цветов, оказался прекрасным графиком. Без всякого образования, не считая изокружка, он уже сейчас мог бы сидеть на Арбате и брать по четвертному за экспресс-портрет. Однако этот мальчик в данное время находился в ВТК за угон мотоцикла, наезд на пешехода, а также за сопротивление сотрудникам милиции.
Сегодня вообще пришли пятеро. Один, двенадцатилетний, занимался третий год, трое одиннадцатилетних — второй, а пятый был совсем новичок, единственный, кто пришел сюда этой осенью. Директора, или заведующая, Дома пионеров — точного названия должности Серега не знал — раньше работала инспектором роно, потом в комиссии по делам несовершеннолетних, затем была замом по воспитательной работе в какой-то школе, и наконец райкобра отправила ее в Дом пионеров. Она считала, что Серега мало пропагандирует свой кружок, не обеспечивает набора и не выявляет таланты. Она все время стращала Серегу тем, что закроет кружок. Он знал, что начальница этого не сделает, и не боялся. Конечно, многие числились у него «мертвыми душами», но те, кто ходил постоянно, Сереге были многим обязаны. И на районных, городских и прочих конкурсах детского рисунка Серега своих ребят выводил, как правило, на вторые-третьи места, а иногда и на первые. Хотя, конечно, это было не главное. Что было главное, Серега и сам не знал. Педагог из него был все-таки не очень. Научить любого болвана он не мог, да и не хотел. Он мог только развить то, что уже было заложено, — не больше. А проверял он это просто. Спрашивал у новичка: «Какого цвета снег?» — «Белый». — «А в тени от дома?» — «Голубой…» — «А розовый снег бывает?» — «Бывает, если закат». Если новичок отвечал таким образом, Серега занимался с ним серьезно. Если нет, то пытался научить наблюдательности. Если и тут ничего не выходило, то разрешал такому товарищу ходить на занятия в кружок и рисовать все, что тот захочет, — может, где-то что-то и проклюнется.
Нынешний новичок был несколько необычен. Во-первых, тем, что он пришел сам, один, без папы или мамы и без приятелей. Обычно ребята приходили по двое-трое. Во-вторых, он был очень молчалив и говорил только то, что было необходимо. Все остальное из него клещами вытягивали. На традиционный вопрос насчет цвета снега он ответил: «Мутно-прозрачный» — «Это что за цвет?» — спросил Серега. «А такой, как полиэтилен». — «А другим снег не бывает?» — «Нет». — «А если в тени или на солнце? Ведь он может быть и синим, и голубым, и серебристым, и розовым». — «Снег всегда будет мутно-прозрачным. Он только кажется синим». — «Ну а почему мы говорим: «Белый снег кружится?..» — «Потому что мы видим каждую снежинку издали». — «Ну и что?» — «Издали она кажется белой, а вблизи — мутно-прозрачная».
Новичок все время «зрил в корень». Он слишком рано хотел залезть вглубь, узнать, как штрих или отдельный мазок могут повлиять на все изображение. Он уже крутился вокруг мольберта, за которым работал старший из учеников, и выяснял, что входит в состав грунта, расспрашивал Серегу о том, что такое подмалевок. Серега раньше всегда писал в один прием и о тонкостях подмалевка мало что знал, мог только рассказать, что это такое, да показать очень примитивно, как он делается. Книги по технике изо у Сереги когда-то были, но все они остались в Москве, у Лены. Постыдился забирать. Что-то еще держалось в голове из институтского курса, ко этого было мало. На винни-пухов этого не требовалось, а в «мурзильничанье» все выходило само собой, на одном дыхании, и о технике, теории и прочем как-то не вспоминалось.
Конечно, за несколько занятий разобраться в этом пареньке было сложно, но Серега сильно опасался, что воспитывает под своим крылом будущего великого искусствоведа.
Возвращаясь из Дома пионеров, Серега шел по полутемной аллее. Трусом Панаев не был, постоять за себя умел, но всегда, проходя здесь под вечер, поторапливался. Неприятно было слышать густую матерщину в полудетском исполнении, визг девок, звон разбиваемых бутылок. Здесь не было «беретов» Ивана Федоровича, и королями ходили другие. Здесь пили, чтобы веселее было драться, и дрались, чтобы рассказывать об этом во время пьянки. Обычно сходились пять-шесть групп. Сперва пили порознь, потом собирались в толпы, начинали «прикалываться» друг к другу, а потом «разбирались». Этим все мероприятие заканчивалось. Раз в три месяца при общем мордобитии одного или двоих затаптывали насмерть, прокалывали финкой или проламывали голову, перебивали руку или ногу почаще.
Лавочки, изрезанные ножами, переломанные и опрокинутые, в основном пустовали. Шел дождь, и гуляки прятались по беседкам в густых, еще не облетевших кустах. Это утешало, но могли попасться и пьяные, которым море по колено. Впрочем, Серега прошел почти всю аллею, никого не встретив. Уже почти у самых ворот на предпоследней скамейке он заметил темную сгорбленную фигуру. Услышав шаги, сидевший поднял голову. «Сейчас закурить попросит, — прикинул Серега. — Один и наверняка пьяный — это не страшно».
— Закурить не будет? — спросила фигура знакомым и незнакомым голосом.
— Шурик? — проверяя себя, уточнил Серега.
— Ну Шурик…
Верзила встал. Куртка с поднятым капюшоном делала его похожим на монаха. Судя по голосу, он был трезв, а может, протрезвел на дожде.
Серега выдал ему папиросу, но приглядывался, не последует ли вслед за этим какое-нибудь резкое движение. Странно, но Шурик никакой агрессивности не проявлял.
— Отпустили? — спросил Серега с надлежащей осторожностью.
— Отпустили… — с каким-то сожалением ответил Шурик. — Гоша этот, старичок, Богу душу отдал, а решили, что я пришиб… Чудаки, ей Богу!
— Ты чего здесь сидишь? Идти некуда?
— У меня билет куплен на 00.30. На вокзале сидеть — тоска. А в городе у меня никого нет. Приезжал к дружку, у меня в роте взводным был… Там… — Шурик махнул рукой в неопределенном направлении. — Там — все ничего, ни одной дырки, а здесь, представляешь, сестра двоюродная убила…
— Пошли ко мне? — предложил Серега.
— Неудобно, — потупился Шурик, — я у тебя там с дури нашумел…
— Неудобно штаны через голову надевать… пошли! Стопарь налью, согреешься.
— Только этого не надо. Я теперь держаться буду.
— Ну чаю попьем.
— Ладно, пошли…
Дома у Сереги хозяйничала Люська. Она притащила из дома халат и шлепанцы, повязала фартук и орудовала за газовой плитой. В коридоре на веревке сушились носки, трусы, майки и рубахи, а чуть дальше, у кухни, тарахтела стиральная «Эврика». Конечно, появления вместе с Серегой Шурика она не ждала… У Люськи шары вылезли на лоб, а на лице появилось нечто вроде паники.
— Знакомься, — сказал Серега без смущения, — это моя жена Люся.
— Александр, — напротив, очень смущенно пробормотал Шурик, — я тут прошлый раз того… Извините, ладно?
От водки Шурик еще раз отказался. Поблагодарил он вяло, но чай пил кружку за кружкой.
— Из-за этих ментов, — говорил он с обидой, — я на похороны не попал и даже на поминки не успел… На девять дней я уж не останусь… Делать надо что-то, а то сдохну.
— А ты работаешь где?
— Этот год во Владике… Во Владивостоке. В порту, потом на путине… А сейчас нигде. Завербуюсь куда-нибудь. На БАМ, наверное. Хотя там, говорят, дела хреновые, работать не дают… там увидим.
— А ты правда на БАМе был?
— Во, и ты не веришь! — усмехнулся Шурик. — А где уж милиции поверить! Почти трое суток держали. Спасибо прокурору, что не нашел оснований…
Люська конфузливо отвернулась. Видимо, она не забыла о том, что сообщила участковому.
— Сколько же тебе лет?
— Много уже, почти тридцать. В семьдесят седьмом школу окончил и сразу безо всякой путевка — на БАМ. Парень был уже тогда ничего, здоровый. Бригада, правда, рвачей попалась, деньги горазды выбивать, а дела немного. Я повыступал — побили. Даже больно. Бригадир говорит: «Ну что, по уму будешь жить или по совести?» Я морду утираю и говорю: «По совести». А он: «Люблю упрямых! Только вот что, друг: напишу я тебе справку, дам грамоту — и езжай отсюда. Иди в институт, учись. Потом про трудовой героизм книжки писать будешь. А нам, понимаешь, бабки нужны. Хорошие! Останешься — твое дело. Только у нас работа опасная. Бревно может и комлем зашибить…» Сперва думал: упрусь, а потом подумал еще и плюнул. Взял все эти бумажки и грамоту, поехал. Хотел в Москву, я ведь оттуда, с Пресни. У меня мать там сейчас. Стыдно было. Мне ведь мои же ребята со школы так и предсказывали, как вышло… Не доехал домой, сошел в Ярославле. На ЯМЗе оказался, дизели собирал. Там и в военкомате стоял на учете. В весенний призыв меня вызывают, и говорят: «Есть разнарядка на рязанское училище ВДВ». Пошел и не жалею. Так меня подрихтовали — во! Пока учился — пошел Афган. Ну, само собой, добровольно просился. После выпуска — туда. Не сразу, но туда. Там все нормально было, не покусали. В восемьдесят четвертом вернулся капитаном — в Шауляй отправили. Батальоном командовал. Думал в академию — должность подполковничья, расти можно. В Шяуляе с девушкой познакомился, местной. Хорошая, добрая такая, Дануте звали. Вроде и родители у нее ничего показались. Даже не ругались, если я на ночь оставался. Предложил расписаться — тоже не против! «Только, — говорят, — надо в костеле обвенчаться…» Ну, я сперва отказывался: дескать, поймите правильно, я же офицер, партийный! Они ни в какую. Данутка плачет. «Неужели ради меня на такой пустяк не пойдешь, а еще говоришь, что любишь!» Я и решил: хрен с ним! Думаю, чего там, сейчас вроде так особо не смотрят. Как-никак, уже перестройка началась. Может, и действительно ничего бы не было. Только один чудила, мы в общаге вместе жили, на «мальчишнике» начал выступать. Ну я и вмазал. Одни за меня, другие — за него… Понеслась! Разняли, а потом на губу. Начкар попался — сука. Я ему говорю: «У меня же свадьба завтра!» Все равно держал. Ребята бегали, суетились, а начальства такого не нашли, чтоб меня отпустить могло. Все отдыхали, суббота была. После ПХД черта лысого разберешься где кто. Только в понедельник выпустили с этой треклятой гарнизонки. Пошел к Дануте, а там — ужас! То ли вешалась, то ли травилась — не знаю. Обошлось, кажется, но меня и видеть больше не захотела… Вот так. А мне еще и по службе влетело. Суд чести был — постановили перевести в другую часть. Перевели. А там невезуха — пацан разбился. Из моей роты. Не проверил укладку — получай. Было четыре звездочки — стало три. Неделя прошла — сам долбанулся. Двойной перелом голени. Вроде срослось, но что-то плохо. К тому же сотрясение… Комиссовали. К матери поехал. Радовалась! «Вот, говорит, побегал, побегал, а все равно вернулся. А деньги, что ты посылал, — все целы. На книжечке лежат!» Тыщ пять, наверное. Права есть, даже на грузовик. Пошел в автохозяйство, панели возил. Потом — на Чернобыль напросился. Самосвал мой там же в землю зарыли — не отмывался. А я ничего, вроде пока тьфу-тьфу… Еще год в Москве работал — скучно стало. Особенно от кооповцев этих, дуканщиков — терпеть не могу! И от шушеры с плакатами… Вон, дядя Гоша их сразу рассек, недаром в Чехословакии был? Тихая контрреволюция — точно. Только она до поры тихая, а дай ей власть да чем стрелять — такое пойдет! Они ж нас на столбах вешать будут! Прошлой зимой в Армению слетал. Ну, тут вообще жить не захотелось… Мародерничают, русских ругают, кричат: «Вы нас отсюда в Сибирь вывезете, а сами здесь жить будете!» Чудаки, ей-Богу! Бардак! Толпа стоит и смотрит, как солдаты по камешку дом растаскивают, в смысле обломки. Народ вроде не дурной, а во все верит. Даже в такую чушь, будто мы под Армению бомбу подложили, чтобы они от Карабаха отступились… Месяца я там не выдержал, вернулся. Рассчитался на автобазе — и на х… Остен. А потом нашел адресок дружка, Толика… Решил после путины к нему… Приехал вот… Он в морге. С горя хлебнул у них, потом дядю Гошу встретил…
— Гоша тоже еще не старый был, — сказал Серега. — Одноклассник мой.
— Да… — вздохнул Шурик. — А я думал — ему за пятьдесят. Папашей звал… Но он, правда, мне как папаша… Своего отца у меня не было, сбежал, не расписавшись. Как начал говорить, что он во все, что сейчас ругают, верит, — так мне лучше стало. А то ведь говорят уже — Афган профукали, за видюшниками японскими ездили… Или того хуже, как один Гаврила, убийцами обзывают… Ну дал я ему немного, так ведь не докажешь! Или про Чернобыль — дескать, вот, ни хрена там не сделали, зараза все равно летает, закрыть все к ядреной маме! А ведь станцию-то, если по уму рассудить, — сами взорвали! Завели в разнос, а остановить не сумели. Вот как бы и вообще…
Шурик поглядел так, что Серега аж екнул селезенкой: настолько отразился в глазах страх.
— Я, знаешь, — выдавил Шурик, — неспроста из Армении удрал. Я там иной раз увижу что-то и не пойму: в Союзе я или в Афгане? Оттуда-то мы ушли, а он — за нами. Горы, камни, зеленка, БМП на дорогах… Будто мы его в чемоданы или РД положили и с собой привезли…
Серега догадался, что РД — это «ранец десантный», или «рюкзак десантника», но, конечно, не это запало ему в голову.
— Может, я чего-то не понимаю? — спросил Шурик. — От всего голова кругом… Иногда даже хочется, чтоб, уж не тянули, начали… Там уж можно будет по-другому говорить! А так… Нет хуже: ждать и догонять.
Помолчали.
— А Гошу сегодня увезли в область, — сказала Люська, шмыгнув носом, — в мединститут. Санитар с морга сегодня за пивом стоял…
— Эх, Гоша-Гоша! — тряхнул головой Шурик. — Я вот когда узнал, что они хотят на меня его повесить, чуть не сбрендил. Не знаю, что и удержало, а то бы я Зыкову этому… Тогда бы уж наверняка посадили.
Люська тихонько удалилась, как бы случайно.
— Ведь действительно, помню, что я его пару раз головой об забор тюкнул. Сам сказал, сознался, а потом думаю: выходит, я его убил? Ух, страшно стало… И так уж всего на совести, а тут еще… Хорошо, милиция ремень отобрала, а то б удавится. Особенно вот этой, прошлой ночью. Секунды не поспал, думал: судить будут — сам себе расстрел попрошу. А днем выводят к Зыкову, он мне вручает все — деньги, документы — и говорит: «Приносим извинения, прокурором ваше дело рассмотрено, оснований для ареста нет, факта уголовного преступления, предусмотренного статьей 102 и еще какой-то, не усмотрено». Рассмотрено, предусмотрено, усмотрено… А я уж себя в убийцы записал, суки! Вроде бы, оказывается, вскрытие показало, что кровоизлияние произошло не от удара об забор, а обо что-то каменное… В общем, черт их разберет, отпустили, и ладно… Только вот теперь по смерть маяться буду — не я ли его все-таки?!
Серега только вздохнул. Хорошо, конечно, что Шурик совестливый… Только Гошу не вернешь. Неизвестно, почему прокурор решил не брать дело. То ли потому, что вина Шурика Нефедова недоказуема, то ли оттого, что вообще не хотел заводить дело… Конечно, за два дня два трупа — весело ли? Один — тут все ясно, Гальку можно сажать. А второе, скользкое, неудобное — спишем на несчастный случай.
— Одиннадцать тридцать, — сказал Шурик по-военному, и Сереге, пожалуй, первый раз стало жалко прощаться. Куда дальше покатит этот парень? Куда его потянет?
— Спасибо за хлеб-соль, за чай-сахар! Поищу! — Шурик встал, запахнул куртку, поднял капюшон.
Серега проводил его до ворот, пожал жесткую ладонь и сказал:
— Заезжай еще как-нибудь…
— Попробую… — Шурик широко зашагал прочь, безжалостно хлюпая по грязи своими штиблетами. Серега вернулся в дом.
Люська возбужденно залопотала:
— Как мне стыдно-то было, Серенький! Я ведь его, дура, чуть не посадила, да? Как вы пришли, у меня аж матка просела! Думала, как выпьет, начнет разбираться — крышка! А он, видишь, добрый какой и несчастный… Дура эта его латышка…
— Литовка… — поправил Серега.
— Да один хрен! Дура набитая! Там не вешаться надо было, а бежать к нему, всех родичей к черту послать! Все равно уж жила с ним…
— У всех по-разному, — вздохнул Серега. — А все же и правда жалко его… Такое прошел — на три жизни хватит. Если не сорвется — будет ему что детям рассказывать… Не то что нам…
— Детям… — печально вздохнула в свою очередь Люська. — После Чернобыля-то? От него нарожаешь… Я уж лучше от тебя, пьяницы, рожу, чем от него… И ни одна баба, если узнает, что он в Чернобыле работал, за него не пойдет.
— Спать пора, — зевнул Серега, — за всех все проблемы не решишь…
Что-то в этот раз их мучило, мешала какая-то тревога и тоска. Легли бок о бок, не спали, не ласкались и ворочались.
— Раньше люди говорили: «Скорей бы война кончилась!» — вздохнула Люська. — Потом: «Лишь бы войны не было!» Тем и жили. А теперь чего? Чего ждать? Ты вот с высшим образованием, скажи мне…
— Если б того высшего образования не было, — проворчал Серега, — я бы тебе быстрее ответил.
— Во-во, интеллигенция паршивая, всех учить беретесь, а сами ни хрена не знаете, только и умеете мозги заполаскивать… Раньше я все знала: кого боятся все — того и ты бойся, кому все дают — тому и ты давай, бери столько, сколько положено. Вырастешь до завмага — сможешь больше взять. А сейчас — страшно. Зойкин набор этот, с рыбой и колбасой — уж на что мелочь, а неспокойно. Раньше бы я сама таких полста загнала и забыла.
А теперь не нажилась, потратилась только — и уже страшно. Уй, а вдруг и правда продавцов резать пойдут?
— Откупитесь, — уверенно сказал Серега, — если уж начнут резать, так не вас… Правильно Шурик сказал: пустили в разгон, а остановить не смогли…
— Все равно страшно… Потискал бы меня, что ли? Может, вылетит из головы, а?
— Не знаю, выйдет ли, — сознался Серега, — устал я… Каждый день, как на работу…
— Ну хоть обними, интеллигенция-импотенция. Глядишь, разогреешься…
Пришлось обнять. Верно! Вылететь из головы не вылетело, но как-то притупилось, как долгая зубная боль. А потом, действительно, разогрелось. У самого Сереги это была уже не потребность, а обязанность. Теперь перед его глазами все чаще вставал образ каторжанина, упорно долбящего ломом скалу. Выполнив наконец свой скорбный труд, он крепко заснул. Люська не беспокоила его до утра.
Пятница, 20.10.1989 г.
Утром Серега, как это ни удивительно, сам побеспокоил Люську, и на работу она отправилась совершенно довольная собой, даже завилась на электрощипцах, припудрилась. Серега попробовал себя в роли гримера и, используя неведомо откуда попавшую к Люське гонконговскую косметичку, разрисовал ее мордаху так, что его клиентка, разглядев себя в зеркало, сумела только ахнуть:
— Ну, блин!
В клуб Серега заглянул больше для проформы. Дела, конечно, никакого не было. На сегодня даже отменили киносеансы, чтобы получше подготовить зал для «Вернисаж-аукциона». Парадная лестница, ведущая на второй этаж, была перекрыта тремя «беретами», которые всех заворачивали на боковые, черные. Весь зал второго этажа был отгорожен банкетками, на которых тоже восседали «береты». Особо таинственным казался буфет. Тоже охраняемый «беретами». Один из взводов метлами сметал сухие листья с площадки перед парадным входом. Другой помогал разгружать телеаппаратуру, привезенную группой Веры Васильевны. Сама Вера Васильевна, Иван Федорович и Владик, похоже, готовились к съемке интервью. Упитанный усач в оранжевой куртке и ядовитозеленом кепи прицеливался в них переносной камерой.
— Сергей Николаевич! — услышал Серега голос телевизионщицы.
Пришлось остановиться и подойти.
— Очень хорошо, что вы появились! — воскликнула Курочкина. — Я все время чувствовала, что изобразительный ряд неполный. Сейчас мы сделаем три минуты с завклубом и председателем, а потом две минуты на вас.
— Да я не… — попробовал отбрехаться Серега, но его тут же перебили: все естественно, без лакировки и приукрашивания. Руководителям, безусловно, надо быть при параде, так сказать, а вам — вполне приемлемо.
«Три минуты с руководителями» протянулись достаточно долго. То не нравился ракурс, то фон, то освещение, то еще что-то. Наконец Вера Васильевна сунула микрофон под нос Ивану Федоровичу и со снисходительной улыбочкой спросила:
— Иван Федорович, не пугает ли вас предстоящее мероприятие?
— Нет, не пугает, — изобразив на лице никсоновскую улыбку, ответил завклубом. — Я полагаю, что перестройка сделает совершенно обычным делом то, что сейчас кажется чем-то из ряда вон выходящим.
— И вам не страшно, что сюда, можно сказать, в глухую провинцию, в маленький заводской клуб прибудут иностранцы и воочию увидят все как есть?
— Нет, не пугает, — гордо ответил Иван Федорович, — нам нечего скрывать. Да, наш клуб пока не слишком шикарен, даже, я бы сказал, убог. Нам, конечно, есть чем гордиться по сравнению с другими аналогичными учреждениями культуры в нашем городе и районе, но до идеала еще далеко. Тем не менее, мне кажется, иностранным гостям будет интересно узнать, что гласность и перестройка пробудили культурные силы, которым в эпоху застоя приходилось, так сказать, наступать на горло собственной песне. Я надеюсь, что они увидят здесь то, что привлечет их внимание, заставит по-иному взглянуть на культурный потенциал российской провинции.
Вера Васильевна перенесла микрофон к Владику.
— А у вас какие надежды, Владислав Петрович?
— Какие могут быть надежды у делового человека? — Улыбка у Владика получилась естественнее и приятнее. — Коммерческие! Мы отбирали произведения на аукцион достаточно строго, но вместе с тем все-таки риск велик. Во многом, конечно, мы рискуем. Кооператив уже приобрел для распродажи более двухсот картин и оплатил их наличными. Общие затраты составили более тридцати тысяч рублей. На данный аукцион мы отобрали лишь 128 произведений, но с торгов пойдут лишь 16. Таким образом мы являемся в какой-то степени благотворителями, ибо еще не знаем, найдут ли покупателя приобретенные нами произведения. Однако мы надеемся, что молодые, самобытные, но еще неизвестные миру художники, получив от нас определенную материальную поддержку, смогут продолжать свои творческие опыты и добьются признания.
— Нормально! — сказал оператор. — Давайте художника.
Теперь Вера Васильевна стала поворачивать Серегу. Наконец, установив его так, как ей хотелось, ока провела краткий инструктаж:
— Главное, не волнуйтесь, отвечайте естественно. Пока вас еще никто не видит, если где-то будет что-то не так, подрежем, уберем. Внимание, запись! Мы беседуем с одним из участников «Вернисаж-аукциона» художником-оформителем Сергеем Панаевым. Сергей Николаевич, что вы предложили «Спектру»?
— «Истину», — ответил Серега каким-то не своим, но довольно естественным голосом. — Ну а что получилось — я оценивать не могу.
— «Истина»? Это название картины, не так ли?
— Так.
— И в каком жанре она сделана?
— Затрудняюсь сказать… — пробормотал Серега, и Вере Васильевне это не понравилось.
— Стоп! — скомандовала она. Целившийся в Серегу радужный зрачок объектива опустился. — Сергей Николаевич, вы действительно не знаете?
— Не знаю…
— Хорошо, тогда надо этот вопрос опустить… Правда, боюсь, что и другими вас огорошу. Иван Федорович и Владислав Петрович свои ответы отредактировали, а с вами мы не работали. Давайте взглянем…
Вера Васильевна раскрыла блокнот и торопливо проглядела набросанные от руки строчки.
— Давайте вот с гот вопрос: «Чего вы ждете от аукциона?»
— Строго говоря, ничего… — ответил Серега. — Деньги я уже получил, а теперь чего ждать?
— Как с вами трудно…
— Да вы скажите мне, что вам хочется услышать, — посоветовал Серега. — А то я опять что-нибудь не то скажу/
— Ну хорошо. Надо сказать как-нибудь с волнением, оптимистично, но не притворно, естественно…
— Степанковская! — Иван Федорович вдруг резко сорвался с места и побежал. Там, куда он направился, разворачивалась, заехав во двор клуба, черная «Волга». Степанковская Нелли Матвеевна являлась первым секретарем горкома.
Владик усмехнулся, Серега тоже.
— Давайте поскорее! — заторопила Курочкина. — Надо и ее проинтервьюировать…
— Давайте.
— Чего вы ждете от «Вернисаж-аукциона»?
— Я жду многого, но надеюсь, что все будет прекрасно! — сказал Серега и сам засмеялся своей ахинее.
Курочкина покачала головой, что-то пробормотала под нос, возможно, даже ругательство, но времени у нее не было: Степанковская медленно плыла к входу в клуб, а рядом с ней, чуть отставая, как адъютант от маршала, вышагивал Иван Федорович. Все это Серега видел уже много раз и любоваться этим не хотелось. Ему неудержимо хотелось домой, тянуло «мурзильничать». Вчера он стоял перед планкой, прикидывал, примеривался. Сегодня надо было начинать разбег. И от этого разбега зависело, появится ли его новое творение или нет.
…Подрамник получился довольно большой — полтора на метр. Серега неторопливо пришивал к планкам холст обойными гвоздиками, ровнял, подтягивал — до звона. Руки работали как бы автоматически, а голова все больше и больше втягивалась в совершенно иное дело. Она уже несколько раз создавала и переделывала композицию, меняла цвет и позы, тени и оттенки. Потом, пока руки устанавливали холст на мольберт, разум убежал уже далеко, к самому финишу работы…
…Серега заканчивал грунтовку, когда неслышно подошедшая сзади Люська обняла его сзади и сладко притиснулась животом и грудью…
— Малюешь? — спросила она. — Это чего будет?
— Ты и я, вот чего будет… — ответил Серега, очищая шпателем комочки белил.
— Голые? — с азартом спросила Люська.
— Ага, — подтвердил Серега, и это была правда.
Оставив грунт сохнуть, он решил на время выкинуть работу из головы. Взялся помогать Люське, которая где-то добыла свежие помидоры, соленые огурцы и португальское постное масло из сои. Сделали смесь из всего этого с картошкой и селедкой, съели.
— Сегодня мне пиво завозили, — поделилась новостью Люська, — чуть не убили! Как танки перли. Хотела себе откачать — не вышло. Увидели бы — точно убили.
«А ведь у нее могло быть вполне изящное лицо, — неожиданно пригляделся Серега, — у нее очень добрые, дружелюбные глаза, она любит делать людям приятное. Если бы не обрюзгла так рано, не заполучила эту одутловатость, не оплыла жирком, не испортила кожу косметикой и духами… Если бы не охрип голос, если бы не… И имя у нее из сказки, из красивой и великой сказки — Людмила…»
— Бедная ты моя… — сказал он и взял Люську за руки.
— Чего ты… — смущенно пробормотала Люська. — Чего ты, дурачочек…
А он уже потянулся к ней, привлек к губам грубые, не шибко чистые ладони, пальцы с оббитым о ящики с водкой маникюром и поцеловал их осторожным, почти воздушным прикосновением губ, как святыню, как икону, как знамя… Он очень боялся, что сейчас Люська ляпнет что-нибудь дурное, засюсюкает, прилипнет, и тогда — все, крышка, гибель, поражение… Тогда рассыплется та светлая и оживляющая идея, вызревающая в мозгу, сотрется образ, поблекнут краски и тогда к холсту можно не подходить. Не перепрыгнуть планки, не сигануть выше головы.
Но у Люськи, которая всего час, а то и меньше, назад слышала мат и грязнейшие комплименты, которая ворочала ящики с бутылками и катала бочки с пивом (подсобники нализались), Люськи, привыкшей к самой грубой и бесстыжей простоте, вдруг навернулись слезы. Не пьяные, злые слезы, а такие чистые, легкие, счастливые… Она плакала так только на индийских фильмах, глядя на выдуманную, нездешне-прекрасную любовь.
— Нельзя так… — пробормотал Серега, еще ближе придвигаясь к Люське и обнимая ее за плечи. — Не плачь…
Хотя ему хотелось крикнуть: «Плачь! Плачь! Ибо слезы твои суть очищение!» Но нельзя было этого орать, пугать и без того напуганную неожиданными, необычными чувствами бедняжку… А то бы она еще подумала, что он свихнулся.
— Люблю тебя… — прошептала Люська, приникнув лицом к его плечу. — Страшно только…
— Не бойся, не бойся, — пробормотал Серега, — мы же люди, хорошие, добрые люди, и мы вместе…
— Ой-й… — всхлипнула Люська и, шмыгнув носом, с тоской выстонала. — Ну что бы нам раньше встретиться!!! — И затряслась от рыданий.
— Это неважно, — Серега успокаивающе погладил ее по волосам, — встретились же все-таки… А что было — то прошло.
— Прошло, да было…
Люська сбивчиво, торопливо, безудержно стала каяться, исповедоваться в грехах. Говорила она просто, грубо, прямо, не оправдываясь и не стараясь вызвать жалость. И Сереге на какое-то мгновение стало жутко. Жутко не от подробностей этого рассказа, а оттого, что он взял на себя дело, к которому непригоден. Второй раз за сутки ему исповедовался человек. И если исповедь Шурика была исповедью мученика, праведника, то сейчас он слушал исповедь грешницы. Пожалуй, впервые Серега пожалел, что не верит в Бога. Не важно, в какого. Он пожалел, что нет какой-то вышней, потусторонней милости, какого-то всемирового разума, который способен понимать людские беды и грехи и прощать их.
Главной ее бедой было тело, которое рано, очень рано созрело. В тринадцать лет она уже выглядела как сформировавшаяся девушка. Дом родной она запомнила как притон пьянства, разврата и полного цинизма. Мать с отцом пили и дрались ежедневно то между собой, то с «гостями и гостьями», постоянно мельтешившими в доме. Почти каждый вечер одна-две пары оставались на ночь и, не стыдясь друг друга, занимались самым бесстыжим блудом. Люське не надо было ни смотреть заграничные порнофильмы, ни слушать разговоры в подворотнях, ни подглядывать, она все видела сама, воочию. И хотя пьянки и драки ее пугали, но ночные похождения «гостей», да и отца с матерью, ее волновали и тревожили. И когда один из пьяниц, которому не хватило пары, залез к ней, совсем еще сопливой, она восприняла это как должное и без особой борьбы рассталась с невинностью. Потом посадили отца, за драку, в которой зарезали человека. Мать не горевала ни дня, мужчины зачастили к ней, и среди них были те двое, что потом стали Люськиными подельниками. Сперва оба поиграли с ней в любовь, потом решили, что ей можно доверить роль приманки. Люська подстерегала разного рода людишек, которые были не прочь попробовать «свежего мясца», а ее взрослые друзья ждали их в глухом дворике. До смерти не убивали, но часов, бумажника, шубы, шапки и чего-нибудь еще человек недосчитывался. Так продолжалось год, пока наконец не попались.
Четыре года, ровно до совершеннолетия, Люська отсидела в ВТК. Довольно благополучно: ни ее сильно не били, ни она никого не зашибла. После устроилась на работу на завод. Гульба началась сразу, едва вышла. Воля так воля, тем более что четыре года ее окружали одни женские лица. Начала с таксиста, который вез ее с вокзала, потом — общежитие, там ни дня без строчки… С завода через два года выгнали за прогулы и пьянки. Подалась домой принимать наследство. Отец умер в колонии, а может быть, его убили — ей это было неинтересно. Мать хлебнула вместо водки стакан уксуса и сожгла желудок — насмерть.
Свое хозяйство отвлекло Люську. Ёй захотелось денег. Подружились с Зойкой, работавшей в винном магазине, нашла себе место. Туг уж «любви» было поменьше, зато воровства больше. Скандалы и драки тоже случались, участковый Иван Палыч был прав. Когда на некоторое время винный прикрыли «по указу», то Люська пристроилась надомницей, но зато варила самогон. Где-то пару раз она выходила замуж. Расписывалась, кстати, не с самыми плохими парнями, но переделать ее они не могли. Один, который был помягче, сам подал на развод и тихо уехал. Другой — отдубасил Люську и пойманного с ней ухажера до полусмерти, за что и сел, бедняга, аж на восемь лет. Как уж его там судили — неизвестно, только Люська была очень довольна — ей сразу дали развод.
И вот, прожив двадцать восемь лет, сегодня от совершенно незначительного ласкового слова она вдруг пожалела о том, о чем раньше не жалела никогда.
Права отпускать грехи Сереге никто не давал. Он мог только упрямо повторить:
— Ну, было и было… Быльем поросло. Живи… Если видишь грязь — не плюхайся в нее. Чего вроде проще…
— Знаешь, — прохлюпала Люська, — меня ведь опять посадить могут… Запросто. Зойка меня вот так держит. Запутала. Если брошу все дела — тут же сяду. У ней наверху лапа есть. А у той лапы — своя. Мафия!
— Да ладно, — отмахнулся Серега, — живи, как получается. Мафия, не мафия, а бери поменьше или лучше ничего не бери. Уйди куда-нибудь. От вина прибытка нет. Вон в клубе три должности уборщиц свободны. «Береты» вместо них прибираются, а деньги в экономии. Зарплату нам прибавили.
— Семьдесят колов не деньги, — усмехнулась Люська, — а три участка ваш Федорович не даст. Да и вам нет резона брать. В кооператив, что ли, податься? Только у них своя мафия, связываться боюсь. И рэкетов боюсь.
— Пуганая ты какая, — вздохнул Серега. — А я дурак. Живу как улитка, домик с собой таскаю. Прости, что ничего тебе доброго не могу сказать и утешить не могу — сам ничего не знаю. Куда все катится — аллах ведает!
— Да чего там… — проговорила Люська. — Будем жить, раз еще живы, верно?
Она успокоилась, у нее сквозь невысохшие слезы уже проблескивали страсть и желание. Сереге стало немного не по себе: как теперь обходиться с ней? Ведь так легко было вернуть все к прежнему, к угарному насыщению, к бешеному азарту, уходящему после того, как все кончено. Это был бы обман, предательство. Сейчас все должно быть по-другому или не быть вовсе. И нельзя было играть, потому что получился бы фарс, такой, как во второй день, когда был роскошный ужин, танцы и «продолжение ужина». А нужно было нечто настоящее, неподдельное. Как раз то, чего у них не было…
«Да, — подумалось ему, — права она — чего же мы раньше не встретились?»
Надо, надо было раньше встретиться! Пока еще не налипли весь цинизм, вся грязь, вся «простота» и пошлость. Теперь, когда знаешь много, а умеешь еще больше, когда эмоции проще пареной репы, жизнь вообще кажется малоинтересной. О чем пожалеешь, если придет кто-нибудь и скажет: «Серега, завтра тебя не будет»? Да ни о чем! Разве только о недоделанной, точнее, неначатой картине… Да еще будет жалко, что не отдал концы раньше, когда все еще казалось вполне приличным и не довелось увидеть всего этого срама, краха и прочего…
И от этой мысли пришла бесшабашность и веселая, лихая ярость, которая заставляет любить и ненавидеть, прыгать на амбразуру, чтобы закрыть ее своим телом, или бросать горящий самолет на врага, спасать или уничтожать, не щадя себя…
— Обними меня за шею, — сказал он Люське, — я тебя на руки возьму…
— Да что ты! — испугалась Люська. — Я ж восемьдесят кило без малого…
Но все-таки обвила его за шею, а Серега с неожиданной легкостью подхватил ее на руки и понес к постели…
— Уронишь… — хихикнула она, но Серега, побагровев от напряжения, все же прошел эти пять шагов по комнате и не бросил, а мягко опустил ее на кровать.
Звонко щелкнул выключатель, все залил мрак. Задыхаясь, Панаев в какую-то секунду подумал, что, может быть, сейчас он испытывает самый прекрасный миг в жизни и ничего подобного больше не будет…
Суббота, 21.10.1989 г.
Площадь перед клубом выглядела очень необычно. На ней, словно в большом городе, откуда-то набралось десятка три машин: «Волги», «Жигули», «Москвичи», «Самары», «Нивы», «Таврии» с московскими, областными и иностранными номерами. Среди них несколько особняком стояли вишневый «мерседес» и нежно-зеленая «тоета». Покой приезжих машин стерег желто-голубой «газик» — тот самый, на котором в свое время увезли Гошу.
В клуб пускали по пригласительным. «Береты», сменив свою повседневную пятнистую униформу на элегантные и вполне штатские спортивные костюмы, а береты — на вязаные шапочки с кисточками, корректно улыбаясь, исполняли обязанности билетеров. В фойе клуба, блиставшем чистотой, были расставлены мягкие скамеечки, кресла, журнальные столики. Кто желал, мог полюбоваться фотовыставкой. Оформлена она была в новом стиле, непровинциально. Должно быть, делали ее дизайнеры «Спектра». Один из стендов назывался «Мы и наш город», где были отражены, причем весьма нелакированно, местные контрасты. Там были и заводские цеха, и какие-то компьютеры, и свалка, и новый район, и общий вид Серегиной улицы. С фотографий улыбались и хмурились рабочие, милиционеры, бабки, девицы, директор завода, несколько «беретов». Можно было осмотреть и стенд «Неформальные движения» с изображениями митингов, акций и прочих мероприятий «экологов», «памятников» и «мемориалов», а также какого-то залетного дэсовца, гордо шествующего под ручку с милиционером, держа на плече трехцветный флаг. Завод тоже показывал товар лицом: оказывается, он выпускал что-то «не имеющее аналогов на мировом рынке». Около этого стенда вместе с модно одетой молодой дамой стоял сам директор завода и маленький, скромненький, улыбчиво-вежливый японец — это был Кендзо Мацуяма. Он говорил по-русски очень хорошо, старательно выговаривал звук «л». Еще один иностранец сидел в кожаном кресле и беседовал через переводчицу со Степанковской, которая скромненько улыбалась и вовсе не походила на ту суровую высшую власть, которая еще вчера проверяла — все ли тут «абге-махт». Владик стоял вместе с Иваном Федоровичем и Курочкиной, по фойе без суеты расхаживали телеоператоры, целясь то туда, то сюда камерами. Тут же обнаружилось и несколько «импортных» журналистов — два или три. Они беседовали между собой по-английски, но, похоже, были из разных стран — акценты выдавали. Толклись здесь и наши, отечественные. «Спектровцы» преувеличенно интеллектуально беседовали с длинным и сутулым парнишкой в очках, явно студентом журфака на практике. Другой, нахальноватый, типа качка, с диктофончиком, вовсю интервьюировал представительниц прекрасного пола. Наконец, был унылый медведеобразный дядя из областной газеты, который новых методов еще не освоил, а для старых был слишком молод. Этот соображал, должно быть, сколько вариантов статьи сочинять: два или три. По роже было видно, что писать он умеет либо хвалебно, либо разгромно, в зависимости от того, что закажут. По-старому, уже приезжая на дело, требовалось знать: хвалить или громить данное мероприятие. Детинушка для нового стиля еще не созрел. Возможно, в прежние времена ему бы подсказали, намекнули, а теперь — шиш. Ворочай мозгами сам. Поэтому, видать, он уже в мыслях проговаривал и разгромный, и хвалебный варианты. Сомнения, однако, бродили у него в башке. А ну как начальству, которое лучше его знало, как вести дела, понадобится третий, эдакий «объективный» вари-антик, где потребуется, отметив достоинства, покрыть нехорошими словами недостатки? Могло выйти и обратное: отметив недостатки, восхвалить достоинства!
Серега, одетый поприличнее чем обычно, даже с галстуком и в поглаженных Люськой брюках, скромненько посиживал в промежутке между двумя пальмами и разглядывал буклет, выпущенный «Спектром». Тут, конечно, были не все 128 произведений, но штук двадцать поглядеть было можно. Направления, представленные на «Вернисаж-аукционе», являлись самыми разнообразными, а о большинстве Панаев даже не слыхал. Просто ребята сами для себя придумывали названия. «Истина» в буклете отсутствовала, но Серегина фамилия значилась в списке авторов-участников. Особо его это не огорчило, поскольку полиграфия буклета выглядела очень неважно, цвета смотрелись чересчур неестественно, а сами изображения — уж очень мелко.
— Здравствуйте… — послышался знакомый голос. Странно знакомый…
Серега оторвался от буклета и увидел весьма солидную пару. Ее составляли крупный, благородно седой, но еще не очень старый мужчина, который мог быть и академиком, и начальником управления торговли, и дама, которой принадлежал голос. Смотрелась она много моложе своих лет и одета была, будто на дипломатический прием. Она могла быть сохраняющей форму «дамой полусвета», либо какой-нибудь суперзвездой.
— Простите, не припоминаю… — Серега улыбнулся и поднялся с места, шевеля мозгами. Как они ни шевелились, припомнить ничего не могли.
— Мы с вами встречались в Крыму. Вы, кажется, работали на этюдах… Ваши «Алые паруса» у меня на почетном месте…
Боже правый! Это что же, «шоколадная Оля»?! Серега даже обалдел на секунду. Ну конечно, за десять лет люди меняются, но чтобы так?! Во-первых, Оля довольно сильно похудела и постройнела, не иначе у нее было время, чтобы заняться аэробикой. Во-вторых, теперь она не пережаривалась до шоколадного цвета, а дозировала ультрафиолет, и кожа ее имела золотисто-бронзовый цвет, как у западных кинозвезд, отдыхающих на Таити или на Гавайях.
— Знакомьтесь, это мой муж, Кирилл Евсеевич.
— Розенфельд, — вежливо и, как показалось, очень понимающе улыбнулся Сереге Кирилл Евсеевич. Акцент его показался Сереге необычным.
— Панаев Сергей Николаевич, — Серега пожал веснушчатую руку Розенфельда.
— Простите, вы не родственник… — начал Олин муж, но Серега поспешно отрекся:
— Нет, только однофамилец.
— Я буду торговаться за вашу «Истину», — сообщил Розенфельд. — Блестящая работа!
— Разве вы ее видели?
— Я видел слайды, Владислав Петрович показывал их Клингельману, Мацуяме и мне. Надеюсь, что и в натуре она не хуже.
— Простите, а вы тоже иностранец, как и они? — поинтересовался Серега.
Розенфельд улыбнулся и показал ослепительно фарфоровые зубы.
— Да. С 1970 года — я гражданин США и Израиля. До этого жил в Москве.
— Ну и как нашли прежнюю родину?
— Если откровенно, то хреновато… — понизив голос, будто побаивался чего-то, сообщил Кирилл Евсеевич. — Все намного хуже, чем при Брежневе. И продукты, и одежда. Народ обозлен. Я смотрю, и у вас в городе «Память»… Неприятно. У нас сейчас много говорят, что в России может быть новая гражданская война… Упаси Боже!
— Кирилл, оставь политику… — попросила Оля. — Сергей Николаевич — человек искусства. Расскажи ему об истории нашего знакомства!
— А ты считаешь, это его заинтересует?
— Наверняка.
— История, конечно, романтическая. Семь лет назад, уже после похорон Брежнева, я решил навестить Москву под Новый год. Дьявольски интересно быть иностранным гостем в родном городе, ей Богу! Идешь туда, куда русских не пускают, ешь то, что они не пьют… Тебе готовы продать за доллары даже Ивана Великого, если ты его сможешь унести! Девочки предлагают услуги так дешево, что и не поверишь. Нет, в Москве иностранцем быть просто прекрасно! Нас была небольшая группа, человек двадцать пять туристов. Съездили в Суздаль, покатались там на тройках, а потом, как раз тридцать первого, собирались встречать Новый год в «Национале». До Нового года где-то часа четыре. Решил забежать в «Российские вина», угостить коренных янки чем-нибудь экзотическим вроде «Солнцедара» или «Рубина». Перешел по подземному переходу, иду мимо магазина подарков, вижу — стоит женщина и голосует такси. Как раз я шел рядом, когда один притормозил. Я бы прошел мимо, но тут она очень громко, с мольбой крикнула: «Ну товарищ водитель, ну пожалуйста!» А он, эта скотина, отрывает ее руки от двери и орет: «В парк! В парк! Не повезу в Медведково!» Я вижу — она мерзнет, у нее какие-то свертки, сумки, в метро тяжело будет. Подошел, показал этому гаду десять долларов и говорю: «Вези!» — «О`кей, мистер!» Если б я был коренной янки, так небось дал бы ему десятку, а сам садиться не стал. Но я-то москвич, я знаю, что эта свинья может ее за первым углом высадить… Подвез точно до Полярной улицы, прямо к дому. Шоферу велел ждать — еще за десятку, а сам помог Олечке — я думаю, вы поняли, что это была она, — подняться наверх. У них там хрущоба без лифта, одна комнатка на двоих. Ужас! Я уезжал из трехкомнатной квартиры, которая казалась мне убогой, сейчас у меня восьмикомнатный дом — тоже довольно скромный. По американским меркам, конечно… Но там… В общем, я решил вытащить ее и малышку из нищеты. Все получилось довольно удачно, ей не мешали, через год она прилетела ко мне… Такой вот святочный рассказ…
— Кирилл такой торопыжка, — скромненько усмехнулась Ольга, — я-то думала, что он хотя бы расскажет, какую роль сыграли «Алые паруса»… Ты сам скажешь?
— О нет. Раз уж ты о них хочешь беседовать, то я умолкаю.
— Знаете, я в тот день забегалась, а Олечка у меня — ей тогда два годика было — все спрашивала про елочку. Я ее к соседке отвела, а сама побежала искать, нашла только искусственную в «Детском мире» и еще кой-чего купила… Конечно, хотелось побыстрее, у соседки ребенок болел, боялась, чтобы Олечка не заразилась. Ну, Кирилл мне помог. Поднимаемся с ним наверх, я его благодарю, не знаю, как назвать, товарищем или господином. А он говорит: «Зовите Кириллом». Смешно, правда? Олечку я забрала, уложила спать. Кирилл отпустил такси…
— Нет, скачала я увидел «Алые паруса». Я знаете ли, из двадцатилетних шестидесятников, у нас многие увлекались Грином, и для меня «Алые паруса» — символ тогдашних надежд, так сказать… Поразило вот что: бедная, я бы сказал, нищая квартирка — и профессиональная, явно очень дорогая картина на стене. Нечто вроде луча света в темном царстве. Какое-то окно в мир красок и светлых чувств. А вокруг страшный кавардак, нестираное белье, расшатанная мебель, ужас!
— Конечно! — заоправдывалась Ольга. — У меня же было сто двадцать вместе с пособием для одиночек… Жуть! Как мы три года так прожили — не знаю. Если бы не Кирилл… Просто чудо!
— Конечно, чудо. Это современный вариант «Алых парусов». Если бы я не увидел картину, то, наверное, не стал отпускать такси, а уехал бы пить в «Националь». Но я понял, что здесь, в этой клетушке, живут в ожидании счастливого чуда, как та самая Ассоль в своей треклятой деревушке. И я подумал, почему бы мне не стать благородным капитаном Греем? И стал…
Тут через динамики послышалось хрюканье, шипение, кто-то пробубнил: «Раз, два, три». Микрофон был установлен на лестнице, где уже стояли на нижних ступеньках Иван Федорович, Владик и два «берета» в спортивном — парень и девушка, державшие на подушечках ножницы. Все, кто находились в фойе, стали подходить к ступеням и окружать их полукольцом.
— Внимание! — бодро произнес Владик в микрофон. — Дамы и господа! Товарищи и гражданки! Наш «Вернисаж-аукцион» начинает свою работу. Слово для приветствия имеет наш радушный хозяин Иван Федорович…
— Друзья мои! — переждав поощрительные аплодисменты, начал заведующий. — Здесь в вашем лице я приветствую истинных друзей и поклонников искусства, советских и зарубежных. Сейчас, в это трудное, исторически-противоречивое и порой непредсказуемое время, когда мы отказались от многого, без чего раньше не могли жить, очень важно иметь нравственную опору, свое кредо, нечто вечное, во что можно верить. С моей точки зрения, такой опорой является красота красок и форм, то есть сфера изобразительных искусств. Особенно важно, чтобы не иссякало стремление к красоте у тех молодых, талантливых, но еще непризнанных художников, которые ищут свои пути в искусстве. Каждый участник нашего «Вернисаж-аукциона» в той или иной мере внесет свою лепту в дело помощи этим дарованиям. Сердечно благодарю всех тех, кто собрался здесь! Добро пожаловать!
— Право перерезать ленточку предоставляется нашим почетным гостям: первому секретарю городского комитета КПСС Нелли Матвеевне Степанковской и представителю компании «Интернейшнл Инжиниринг» в Москве мистеру Кэролу Розенфельду!
Кирилл-Кэрол и Степанковская взяли у «беретов» ножнички и разрезали пересекавшую проход алую ленточку, естественно, в двух местах. Отрезок ленты Кирилл перерезал пополам и половину вручил Нелли Матвеевне. Затем весь народ — человек двести, как прикинул Серега, — поднялся по ковру в зал. Однако, когда рассеялись по этажу, оказалось, что это не так уж и много.
Оля, ловко подхватив под руку мистера Розенфельда, поднималась по лестнице с уже явно нероссийским достоинством. Сергей шел рядом с ними.
— Вы нам расскажете о вашей «Истине»? — спросила Ольга.
— Если о картине надо рассказывать, заметил Кирилл, — это не картина.
— Нет, — спохватилась его супруга, — я не это имела в виду. Интересно знать, как он работал, как творил… Расскажете, Сергей Николаевич?
— Скучно получится, — сказал Сергей Николаевич, — ничего особенного. Вот сама картинка, глядите. Освещена хорошо, как мне кажется…
Да, освещение было поставлено мастерски, профессионально. Эффект исходящего из-за черной полосы таинственного света был усилен, женские фигуры стали выглядеть еще рельефнее, и ощущение кривизны пространства, о котором говорил Владик, тоже стало заметнее. Кирилл посмотрел справа, слева, фронтально — точь в точь как в свое время Владик, затем отошел подальше и, вздохнув, сказал:
— Не потяну. Если Клингельман или Мацуяма вцепятся — не потяну…
— У нас же есть свободных десять тысяч… — заглядывая мужу в глаза, напомнила Ольга.
— Смешно! Дай Бог, чтоб они на первой сотне закончили…
«Бизнес, — подумал Серега, — чистый бизнес! Акулы мирового капитала… Как по учебнику — мелкие уступают добычу крупным».
Мацуяма-сан со свитой из трех «спектровцев» и дамы-переводчицы, в которой он не нуждался, находились в другом конце зала. Клингельман, которого сопровождал сам Владик, рассматривал коллекцию, представленную «митьками».
— А почему Иван Федорович предложил вам открыть выставку? — спросил Серега.
— Сам по себе я мало что стою, — усмехнулся Кирилл, — просто я представляю фирму, которая будет поставлять вашему заводу оборудование. Директор у вас — просто душка!
— Простодушка или просто душка? — не понял Серега.
— И то, и то, — усмехнулся Кирилл, но тут же исправился. Конечно, в хорошем смысле слова…
«И тут бизнес, — подумал Серега, — наверняка мистер Розенфельд получил цеу загнать здесь оборудование, которое во всех нормальных странах уже списывают. Неликвиды, так сказать. Директор о мировом уровне имеет представления такие же, как о ядре Земли или о какой-нибудь туманности Андромеды. Что-то слышал, что-то видел, но надуть его — пара пустяков. А поскольку мистер Розенфельд, наверное, напустил важности, туману и всего прочего, то директор и увивается вокруг него, боясь, что контракт заключат другие и уйдет у него из-под носа чудо-технология…»
Владик оставил Клингельмана и подошел к «Истине».
— Ну как, Кирилл Евсеевич, я вас обманул?
— Нет, — лаконично отвечал Розенфельд, — не обманули. Это серьезная вещь.
— Вы уже знакомы с автором?
— Разумеется. Оказывается, моя жена его хорошо знала в молодости. У нас прекрасное взаимопонимание.
— Сергей Николаевич, — спросила Ольга, приглядываясь к полотну, — эти женщины в правой и левой части картины, они написаны с натуры?
— Вообще-то, да.
— Это одна и та же натура, не правда ли?
— Совершенно верно.
— А можно с ней познакомиться?
— Можно, — сказал Серега, — она находится в областном следственном изоляторе… Короче, если вас туда пропустят…
Владик кинул на своего однокашника оторопелый взгляд. Гласность гласностью, а все-таки…
— Что, все-таки и сейчас? — в лице Розенфельда появилось странное отражение беспокойства, не то сочувственного, не то злорадного.
— Дело уголовное, — успокоил Владик, намереваясь закрыть эту тему.
— Наркотики? — предположил Кирилл.
— Родственника вилкой ткнула спьяну, — сказал Серега попросту, — насмерть.
— Ужас! — ахнула Ольга. — Ее лицо на алой части холста… Это и похоть, и ненависть, и жестокость. Теперь я отчетливо вижу это.
— Но это не истина, — грустно улыбнулся Розенфельд, — истина там, за черной полосой. Эта мерзкая, похабная баба олицетворяет лишь некий циничный, негативный взгляд на мир. Точно так же как святоша на голубом фоне — это взгляд идеализирующий, приукрашивающий. Свет истины только озаряет их, как бы высвечивает то, что при первом взгляде не видишь. Смотри, Олечка, левая дама играет святость, именно играет! При определенном ракурсе кажется, что она подмигивает одним глазом. Пошло, по-проституточьи. Но самое интересное, что и другая не такая уж стерва, как кажется! У нее, если присмотреться, можно увидеть и тоску, и грусть — возможно, по настоящей любви, по какому-то высокому предназначению.
— Совершенно верно, — послышался голос с легким дальневосточным акцентом, — мистер Розенфельда совершенно права. Это очино точно. Мы видим то, чего нета, а то, чито есть, мы не видим! Это — истина! Мы будем это покупать.
Мацуяма-сан заявил так уверенно, что Серега даже задумался, не сделает ли он харакири, если вдруг проиграет на торгах Клингельману.
Как раз в этот момент объявился и Клингельман. Он по-прежнему беседовал через переводчицу со Степанковской. Он подошел к картине уверенно, с той обстоятельной и спокойной деловитостью, которая говорила: «Ну, что вы тут можете предложить?» Постепенно к картине стали сходиться и прочие, появились даже «береты».
— Вери интрестинг! — воскликнул Клингельман. — Итс вандефул. Бит арт.
— Мистер Клингельман сказал, что это очень интересно, это чудесно, это большое искусство, — сообщила переводчица.
— Вы хотели бы познакомиться с автором? — спросил Владик.
— Йес, — кивнул Клингельман.
— Позвольте представить — Сергей Николаевич Панаев.
Владик все-таки выглядел при этом неважно, немного. по-холуйски. Мацуяма-сан тоже обернулся.,
— Очино приятно. Кендзо Мацуяма, — и вежливо поклонился, а затем дал Сереге визитную карточку.
— Ай м вери глэд ту си ю, мистер Панаев! — Клингельман сделал демократическую улыбку и тоже подал Сереге визитную карточку. Серега как-то чутьем понял, что и ему бы следовало дать свою, но откуда же ее возьмешь?
Пока он соображал, как выкручиваться, Клингельман произнес фразу, которую переводчица изобразила в следующем виде:
— Мистер Клингельман надеется, что ему удастся приобрести вашу картину, и полагает, что она будет украшением его коллекции современного искусства. Он также надеется, что вы найдете время посетить его в США. Он всегда будет рад видеть вас в своем доме. Он был бы рад, если бы вы разрешили взглянуть на ваши работы в вашей мастерской.
— Час от часу не легче! — громко вздохнул Иван Федорович на ухо Степанковской.
— А у него, у Панаева вашего, жилищные условия приличные? — прошептала Нелли Матвеевна.
— У кого они тут приличные?! — сокрушенно вздохнул Иван Федорович.
Серега это слыхал, ему стало жалко начальство.
— Передайте мистеру Клингельману, что я не привык показывать незаконченные работы, — сказал он переводчице.
Степанковская подарила Сереге весьма благосклонный взгляд. Иван Федорович нежно улыбнулся. Клингельман нахмурился, насколько позволял этикет, но тут же понимающе улыбнулся: дескать, иного я от тебя, голодранца, и не ждал!
Серега, воспользовавшись тем, что чета Розенфельдов и Мацуяма принялись в очередной раз обсуждать достоинства «Истины», решил пройтись по выставке и поглядеть, что же тут есть еще. Ребята выставлялись все больше молодые, кое-кто даже в дети ему годился: 20–25 лет согласно табличкам под картинами. Меньше — тридцати-тридцатипятилетних. Ровесников он не нашел вовсе, но были два-три старичка-любителя из бывших зэков. Творения у них, само собой, отражали лагерную тему. Похожие на картинки из жизни гитлеровских лагерей, которых Серега достаточно нагляделся, откровения эти за душу не брали. Мрачные, скрюченные фигурки, зеленовато-землистые лица узников, подчеркнуто безжалостные морды охраны, бараки, вышки, проволока — и никакой мысли. Если бы заменить ватники и ушанки на полосатые робы и береты, а гимнастерки с ромбами на эсэсовские мундиры, то мало бы что изменилось. Это была еще одна… новая ложь, убедительно замаскированная под правду.
Молодые изгалялись как хотели. Свобода творчества неслась на вороных! Какой-то В.П.Рожков… 1969 г.р., из Москвы изобразил колоссальных размеров зубастую рожу с густыми бровями. В отверстую пасть рожи уходил бесконечный эшелон с техникой, машинами, людьми, продуктами, животными, лесом, кирпичом, углем и прочим. Все понятно, наше благосостояние сожрал Брежнев. Молодой вы, товарищ Рожков, а уже глупый. А вот К.Л.Марусева, 1963 г.р., видать, долго думала, чем бы удивить народ, а потом нарисовала, извиняюсь, крупнокалиберную задницу, из которой высверкивал огромный глаз. Называлось творение «Взгляд в прошлое». Любопытные зрители могли посмотреть многих художников в натуральном виде: один неплохой паренек, старательно подражавший Пластову и в манере, и в колорите, изобразил «Автопортрет в бане с женой», где предстал эдаким распаренным русобородым удальцом, весело охаживающим веничком молоденькую пышную женку. Хорошо сделано, весело и по-доброму. Была еще отважная красавица, не побоявшаяся объявить миру: «Я — гений чистой красоты». Красавица позировала сама себе и так подробно все выписала, что ее можно было демонстрировать в анатомическом театре. Особенно рельефно смотрелись ребра, тазобедренные суставы и коленные чашечки.
Было много того, что не вылезало за привычные, классические рамки. Натюрморты, пейзажи, портреты — тысячу раз виденные, петые-перепетые и запетые. Очень много авангардного арьергарда — мало понятные самим авторам спирали, кубы и черные пятна, не вызывавшие ни эмоций, ни рациональных мыслей.
Задержался Серега только у двух вещей. Одна из них называлась «Красное яблоко». Около этого полотна у каждого появлялось ощущение, что он стоит перед стеклом, отгораживающим нишу, где на расписной скатерти лежит совершенно натуральное, так и просящееся в рот румяное яблоко размером с крупный мужской кулак.
Эффект был мощный; совершенно непроизвольно хотелось выдавить стекло и взять яблоко, но, увы, никто этого сделать не смог бы. Призрак удачи, счастья, благополучия, дьявольский обман… Другая вещь оказалась еще более сильной, хотя и принадлежала она кисти художника 1970 г.р., некоего Н.И.Иванова.
Сложнейшее по исполнению многофигурное полотно чем-то напоминало «Вечную Россию» Глазунова, но Иванов не подражал мэтру, а скорее, пародировал его. Толпы людей в костюмах разных эпох не смотрели на зрителя, а как бы проходили мимо него понурые, усталые, злые, словно солдаты 41-го. В толпе мелькали какие-то экипажи, тарантасы, броневики, танки, тачанки, «Жигули», «Победы», «Чайки», «Эмки», «Зисы», «Зилы». Катили на катках петровский ботик и крейсер «Аврора», репинские бурлаки тянули лямкой огромный лафет с «Энергией» и «Бураном». Суворов на коне подгонял, нахмурившись, колонну из Т-34, ленинского броневика и современной БМП. Александр Невский, сидя на броне, держал готовый к бою «Калашников», а петровский хренадер тащил на плече дегтяревский пулемет. Красногвардейцы несли израненного Багратиона. Большая и пестрая группа женщин толкала тяжелую повозку с железной клеткой, где сидела в цепях Екатерина II. Раненого Чапаева, должно быть, кричавшего: «Пусти, я сам!» — заботливо вели под руки белые офицеры. Сталин в мундире генералиссимуса бережно нес на руках царевича Димитрия. Лев Толстой, в кольчуге и с боевым топором за поясом, брел рядом с Сусаниным, у которого на шее висел ППШ.
Помимо россиян топали в их потоке и другие народы. Какой-то восточный хан, не то Мамай, не то Кончак ехал в кузове полуторки на тюках с хлопком. Пугачев подсаживал в грузовик Анну Леопольдовну с Иоанном Антоновичем. Кавказские горцы во главе с Шамилем вытаскивали из грязи застрявшую «катюшу», а мимо них, буксируемая танком времен Халхин-гола, тарахтела на высоких колесах арба с красными латышскими стрелками. За ними с группой партизан отечественной войны — 1812 или 1941 годов, Серега не понял — шел скромный полковник Брежнев, списанный с полотна Налбандяна. Три петровских труд, ника тащили ящики. Такой жз ящик валялся на земле разбитым, из него вывалились наземь палки с надписью «НКВД СССР». Бенкендорф заботливо укладывал их обратно, а помогал ему Малюта Скуратов. Мартынов, Дантес и Николай I укладывали в цыганскую кибитку связки сочинений Пушкина и Лермонтова. Пушкин же сидел за рулем открытой «Чайки», куда бригада строителей БАМа под руководством Петра I в кожаном фартуке пыталась погрузить токарный станок времен лозунга «Догнать и перегнать». Автокраном управлял Лермонтов. Некрасов крутил ручку «фордзона-путиловца», над которым висел лозунг «Даешь колхоз!», а протопоп Аввакум тащил под мышкой «Капитал» Маркса…
Перечислять все и всех было бесполезно, глаза разбегались, но оставалось одно: жуткое, чудовищное, невероятное надвигалось на всех этих людей, великих и малых, мужчин, женщин и детей. Некоторые испуганно глядели назад, другие сжимали оружие, третьи делали какое-то дело и старались не оборачиваться, не отвлекаться. Что было там, за левым обрезом картины, понять было трудно. Лишь в левом верхнем углу виднелась какая-то чернота, не то туча, не то дым, не то стая воронья. Зловещим был и вид неба — мрачный, багровый тон, тяжелые бурые облака, черные крестики и стрелки улетающих куда-то самолетов.
— Страшновато… — с завистью сказал Серега. — Что же это ему привиделось?
Он сказал вслух, и подошедший откуда-то худой и длинноволосый… с мушкетерской бородкой «спектровец» пояснил:
— Картина предупреждает о возможной гибели всего и о необходимости спасения… Спасение — в Боге, которого Россия забыла, и она идет к нему со всем тем, что имела…
— То есть с танками, оружием, ракетами, станками и телегами?
— И с Толстым, Пушкиным, Лермонтовым, Некрасовым…
— А дела НКВД тоже с собой?
— Надо брать все, ибо Суд Божий — близок. Вот Достоевский ведет за руку цесаревича Алексея, убитого в 1918 году — видите? Он же предупреждал об этом.
— А Сталин несет царевича Димитрия?
— На него пала кровь всех — так уж получилось. Для него это, так сказать, оправдательный документ — не он один убивал в борьбе за власть…
— Это ваше понимание или авторское?
— Я не знаком с автором, — сознался «спектровец».
— А он не приехал сюда? '·
— Нет. И не приедет. Картину нам продала его мать. Парнишка покончил с собой…
— Ужас… — ахнул Серега тихо, но искренне. — Что ж ему не жилось?
— Не знаю. Мать говорила, что он написал записку: «Мне страшно того, что я изобразил. Жить не хочется». Выпил пачку люминала и не проснулся. Жаль! Если бы он продолжал в том же духе…
Подошел Владик. Он был явно доволен.
— Ну ты и заварил кашу! — обратился он к Сереге. — Розенфельд, Клингельман и Мацуяма готовы перегрызть друг другу глотки из-за твоей «Истины». Чую, нагонят цену. Но надо за деревяшку подержаться, тьфу-тьфу-тьфу!
— А как тебе это? — спросил Серега.
— Ничего, но много не возьмешь. Розенфельд говорит, что тут очень многое от «Памяти», а он ее не любит. — Клингельман сказал, что это слишком русская картина, а Мацуяма вообще ничего не понял.
— Сам-то ты как на нее смотришь?
— Белиберда, хотя и с претензией. У мальчика была богатая фантазия, он с детства увлекался историей, атрибутикой, видишь, гак любовно прописал все автоматы, пулеметы, ордена. Есть оригинальность — вон, смотри: идет маршал Жуков с фашистскими знаменами под мышкой. Или Петр I в роли бригадира грузчиков. Хорошо схвачено, где Екатерину II в клетке везут вместо Пугачева, а он в это время брауншвейгской фамилии помогает. Есть что-то, есть. Но слишком все хаотично, бессистемно, чувствуется, что сам плохо понимал, что перед собой ставит. Вот и свихнулся.
— Разве?
— Знаешь, когда юноша в девятнадцать лет, здоровый, красивый, любимый девушками и друзьями, при хороших, обеспеченных родителях и блестящей одаренности кончает самоубийством — это псих! Мать его считает, что он испугался того, будто не сможет, никогда не сможет сделать картину лучшей этой. Он писал ее целый год. Родители сделали ему какую-то справку, освобождающую от армии, он учился в нашей с тобой бывшей альма-матер. А потом вдруг — снотворное…
— Странно… — вздохнул Серега и спустился в фойе.
По фойе расхаживали те, кто уже насмотрелся, делились впечатлениями. Между ними сновали «береты» с дыроколами, собирали карточки с просечками. Подошли к Сереге. Он проколол № 35 «Красное яблоко» и № 24 Н.И.Иванова, называвшуюся «Исход». Потом, подумав, что от недостатка скромности не умрет, пробил № 92 — «Истину».
«Береты» вежливо забрали карточку. Серега вышел во двор и закурил, солнышко по-летнему грело спину, было тепло, но его отчего-то била дрожь. Вроде бы с тем, что «Истина» уйдет на Запад, он смирился. В конце концов, страна валюту получит. Но почему же так тошно? Конечно, дело в этом Иванове. Серега не травил его, он сам себя порешил. Но почему лезет в голову фамилия Сальери? От зависти?! Оттого, что Серега в сорок лет не добрался до того, что уловил чутьем этот недоучившийся парнишка? Или он добрался? Да, Серега добрался, он пару раз задумывал что-то похожее… Но рука не поднималась, боялся… Себя боялся! А этот рискнул, сделал и погиб… Вот откуда сальериева зависть!
— Будем обедать? — спросил Розенфельд. — Приглашаю вас в буфет. Он за валюту, но я угощаю! Попробуйте, как прекрасно быть в Союзе иностранцем! А то, может, махнете к нам? Арендую вам мастерскую, сделаю хорошие заказы через приятелей. Потом станете на ноги — рассчитаетесь. А?
— Вербуете? — хмыкнул Серега.
— Точно! Прямо-таки жажду утянуть вас в лапы капитала. Сопьетесь ведь.
— Сами-то как уехали?
— Сначала уехал папа. Я с тридцать девятого года. Родители жили в Одессе. В сорок первом пришли немцы и румыны, мы прятались с матерью — она у меня русская, но я уж очень похож на отца. Наверное, знаешь, что тогда было. Отец попал в облаву, думали — погиб. А его отправили в концлагерь, в Австрию. Мы дождались красных, а он — американцев. Он знал, что у нас к репатриантам не очень… Кроме того, папа, кажется, от советской мобилизации тоже прятался. Дело темное. Короче, первое письмо мы получили от него в пятьдесят седьмом, уже когда жили в Москве. Звал к себе в Хайфу, мать не хотела, рвала его письма. Я поступил в университет, занялся физикой, тогда было модно. Стал со временем специалистом по полупроводникам. Защитил диссертацию. Все было нормально, не хуже других. Но в шестьдесят седьмом вдруг чую — не то. Загранкомандировка — мимо. Премия — тоже мимо. Допуск — ниже, чем положено. Потом выясняю — в анкете записано, что у меня отец в Израиле. Выходит — графа. Роста, конечно, никакого, все под откос, попросту выживают. Самое смешное, что я себя и евреем-то не ощущал. Ни иврита, ни идиша я не знал, в синагогу не ходил, мать меня чисто по-русски воспитывала. У меня и фамилия была ее — Антипов. Только вот отчество — Евсеевич — да внешность… Так мало того — к матери стали цепляться. И доцеплялись — инфаркт. Ну, тут я взбесился, подал заявление. Моментально с работы — вон. Взяли грузчиком в магазин, кроме того, квартиру сдавал, копил деньги… Кое-как выпустили. Добрался до отца. Я его и не помнил уже толком. Мне тогда было тридцать один — почти полжизни — и надо все с нуля. Язык учил, английский и иврит. Хорошо хоть нашел место в одной фирме. Только-только три года прошло — война. Мы на арабов напали или они на нас — не знаю, дело темное. Только меня тут же в армию. У них там в мирное время часто сборы, меня на радиста подготовили, так что я уже точно знал, куда иду. Жив остался, но страху натерпелся на всю жизнь. А главное, неприятно было, когда бомбили. Не потому, что страшно, а потому, что бомбят МИГ или СУ, машины-то советские, и бомбы на них советские и ракеты. Только что знаки египетские. Так или иначе, я после этой октябрьской заварухи решил уехать. Благо у меня уже было двойное гражданство. Заключил контракт с «Интернейшнл инжиниринг», очень неплохо. От отца осталось наследство, чуть больше — от его тетки, вошел в дело. Теперь вот здесь снова — представляю фирму. Там дом, здесь мне тоже квартиру выдали. Где-то раз в три месяца ездим домой, в Штаты. Довольны.
— Ага, кивнул Серега рассеянно.
— А Олечка-младшая у нас на Гавайях побывала. Мы наняли для нее воспитательницу, она помогает ей учиться, развлекает, присматривает. Удобно! — сказала миссис Розенфельд. — А вы много курите! По-моему, раньше так не было. Кстати, вы не хотите посмотреть Олечку?
Ольга достала из сумочки цветную, очевидно, моментальную фотографию. Миленькая, пухленькая, загорелая девочка в обнимку с огромным Микки Маусом. Но лицо! Что-то уж очень знакомое, хотя и непохожее на Ольгино.
— Это в Диснейленде прошлым летом. Сейчас она сильно подросла.
Розенфельд достал пачку «Мальборо», щелкнул газовой зажигалкой и тоже закурил.
— К сожалению, очень плохо говорит по-русски, — сокрушенно произнесла Ольга. — Мы почти не успеваем бывать с ней, а больше у нее нет практики.
— Ради Бога, — заявил Кирилл, — можешь хоть завтра лететь к ней.
— Ну что ты, милый, — пробормотала Ольга. — Не могу же я оставить тебя одного! А Олечку сюда лучше не возить. У вас сейчас неспокойно.
— Ну ладно. — Кирилл бросил недокуренную сигарету в урну, взял под руку Ольгу и пригласил: — Сергей Николаевич, пойдемте обедать. Я вас проведу.
В буфете, куда Серегу под прикрытием Розенфельдов пропустили, все было переделано под кафе в западноевропейском стиле, даже кирпичный камин и оленьи рога на стенах появились. Пол застлан красными паласами, у стойки бара высокие стульчики, на лампочках — оригинальные медные плафоны. И на стойке тоже кое-что появилось. Русское с экспортными наклейками и натуральное импортное. Столиков было немного, всего шесть, но один был свободен. Едва Розенфельды и Серега заняли его, как подошла изящная и стройная официантка — в мирное время частая посетительница «комнат сказок».
— Что будете заказывать? — прощебетала она. — Рекомендую салат московский, приготовлен из натуральных продуктов, совершенно без нитратов.
— А курица, естественно, тестирована на сальмонеллез? — спросил с усмешкой Кирилл.
— Естественно, — сказала девочка, и ушки у нее покраснели.
— Хорошо. Значит, салат, балык, борщ с пирожками, цыплята и компот из вишен. И все это, как я думаю, три раза? Правильно? У вас, Сергей Николаевич, нет других пожеланий?
— Ну какие могут быть желания за чужой счет?
— Не стесняйтесь! — погрозил пальцем Кирилл. — Может, икорочки?
— Спасибо, не привык.
— А ты, Олечка, ничего больше не хочешь?
— Спасибо, нет.
— Пить будете только компот? — поинтересовалась официантка.
— Употребляете, Сергей Николаевич? — спросил Кирилл. — Возьмем по сто пятьдесят? Может, и Олечка пригубит…
— Я не против.
Уже через десять минут все было готово. Выпили за возобновление старых знакомств и обретение новых. Маленькие двадцатипятиграммовые рюмочки, графинчик со слезой, охлажденная экспортная водка… Культура! Серега почувствовал бодрость, аппетит и некую раскованность. Однако голова оставалась ясной и Серега чувствовал себя прекрасно.
— У вас здесь квартира? — спросила Оля.
— У меня собственный дом, — усмехнулся Серега, — три комнаты, кухня, кладовка. Туалет типа деревенского, ванны нет, вода из колонки, отопление печное, плита от газового баллона, когда газа нет — электроплитка. Есть огород и сарай-мастерская. Живу главным образом один.
— Вы же были женаты… я помню, — сказала Ольга. — И вы жили в Москве…
— Я разошелся, — напряженно вспоминая свои приключения в Феодосии, Серега не мог припомнить, когда он ей сообщил о себе такие подробности, — здесь моя родина, и дом этот — мой родной.
— Да, Москва — это не для всех, — кивнул Кирилл. — В Москве трудно стать известным — среди восьми миллионов. А здесь, наверное, все друг друга знают?
— Здесь тоже много народа, — покачал головой Серега. — У нас, кажется, уже полета тысяч жителей. Хорошо знаешь только тех, кто работает в клубе, да тех, кто живет на твоей улице.
Ровно в два часа всех пригласили в зал. От имени организаторов выступил Владик. За его спиной было электронное табло, на котором лампочки высветили слово «Спектр».
— Прежде чем начать аукцион, — объявил Владик, — мы должны подвести итоги нашего экспресс-конкурса. В компьютер было заложено 182 карточки, на каждой из которых участникам голосования предлагалось отметить три наиболее запомнившихся произведения. Каждый прокол в карточке давал один балл. Итак, наибольшее количество баллов — 107 — набрала картина Сергея Николаевича Панаева — «Истина»!
Грянули аплодисменты. Вторым — 87 баллов — оказалось «Красное яблоко», его тоже встретили аплодисментами. Третьим — чего Серега не ожидал — стал «Взгляд в прошлое», то есть задница с глазом. Автором «Красного яблока» оказался веселый тридцатилетний толстячок из породы «митьков»: бородатенький, лысоватенький, с тельняшечкой, торчащей из-под рубахи, и без галстука. Марусева Клара Лазаревна оказалась статной усатой брюнеткой, выглядевшей чуть-чуть постарше своих двадцати шести. Серега наметанным глазом прикинул, что, судя по ширине ее бедер, «Взгляд в прошлое» является в какой-то мере автопортретом. Рожков, совсем щупленький и злой мальчик из Москвы, обиженно приподнялся, когда оказался четвертым. Отважная, но очень худая красавица из Ленинграда Нина Богданова заполучила пятое место. Паренек-жизнелюб, парившийся с женой в бане и поведавший всему миру, как это прекрасно, — стал шестым. Седьмое и восьмое места заняли лагерные картины стариков. «А как же «Исход»? — удивился Серега. — Неужели такое полотно никто не заметил???» Перечислили еще восемь картин — нет «Исхода».
— Таким образом, к продаже с аукциона допускаются эти шестнадцать произведений! — продекламировал Владик. — Согласно положению, автор картины, занявшей первое место, награждается премией в размере 10 процентов от суммы окончательной продажной цены, назначенной на аукционе. Авторы картин, занявших второе и третье места, получают премии в размере 5 процентов, места с четвертого по шестое — в размере 2,5 процента, все остальные — по одному проценту от окончательной цены. Итак, парад лотов!
Потом он называл картины-победительницы, «береты» торжественно вносили их под импровизации электро-синтезатора и бурные аплодисменты. В центре сцены, под электронным табло, из легких алюминиевых конструкций было сооружено нечто вроде полукруглой лестницы, сужающейся кверху. Верхняя ступень — на одну картину — досталась «Истине», ниже — занявшие второе-третье места, еще ниже — четвертое-шестое, а самую длинную, нижнюю, заставили десятью последними.
— Лот номер один! — провозгласил Владик, вооружаясь молотком. — Произведение Ивана Шапова из Калининграда «Изнеможение» — начальная цена 200 рублей! Кто больше?! Двести пятьдесят! Триста! Триста пятьдесят!
На табло тут же появлялись цифры в рублях и долларах.
— Четыреста! Четыреста пятьдесят! Пятьсот… Кто больше? Пятьсот — р-раз! Пятьсот — два! Смелее, смелее! Пятьсот пятьдесят! Прекрасно! Шестьсот! Шестьсот — р-раз! Шестьсот — два! Шестьсот — три! Продано!
«Изнеможение» купил какой-то невзрачный советский гражданин.
— Бедняге Щапову, выходит, всего шесть рублей причитается? — заметила Оля.
— Двести-то рублей он уже получил, — усмехнулся Кирилл. — А за эту мазню и того много.
Действительно, «Изнеможение» отображало, должно быть, полное творческое изнеможение своего автора. Серая спираль, обвивавшая треугольник того же цвета, грязно-желтый фон и ничего более. А «Исход» не прошел.
Из девяти последующих картин лишь две перекрыли начальную цену втрое. Это были стариковские лагерные воспоминания. Их для экзотики приобрел Клингельман. Все прочие были куплены уже после первой надбавки, а на одну набавлять никто не хотел, и ее пришлось вообще снять с аукциона.
«Автопортрет с женой в бане» имел большой успех. Россияне, охочие до банных утех, догнали цену с пятисот до двух тысяч, но купил ее богатенький Мацуяма за три тысячи целковых, или за четыреста с чем-то долларов.
Нину Богданову продали за полторы тысячи — уж очень была худая. Купила ее какая-то массивная дама из Москвы, должно быть, в качестве образца для похудания.
Злого мальчика Рожкова оценили в две тысячи ровно. Он и тут обиделся, громко сказал: «Подавитесь вы своей двадцаткой!» — встал и, стараясь производить как можно больше шума, вышел из зала.
— Плохо считает, — заметил Кирилл, — два с половиной процента от двух тысяч — это полста. Почти пять бутылок по нынешним ценам.
— Мало, — произнес Серега.
Он хотел сказать, что то, чем занимается Владик, есть обираловка, но подумал, что морального права на это не имеет.
Задница с глазом доскакала до шести тысяч — видать, понравилась. Купил ее опять-таки Мацуяма. Усатая Клара была страсть как довольна.
За «Красное яблоко» Мацуяма всерьез сцепился с Клингельманом. «Митек» аж подпрыгивал на своем месте и ржал от восторга: «Во дают, во дают!». Больше получаса росла цена, пока наконец Клингельман не выдохся, на двадцати пяти тысячах Мацуяма сразу лупанул тридцать тысяч и выиграл,
— И связываться не буду, — вздохнул Кирилл. — У них в запасе еще ого-го-го!.
За «Истину» некоторое время боролись россияне. Почти все, кто имел деньги, — кооператоры, профессора, коллекционеры — упорно набавляли и набавляли, пока сумма не вылезла за двадцать тысяч. Клингельман и Мацуяма не совались.
— Попробовать, что ли? — рискнул Кирилл. И дал двадцать пять тысяч.
— Вы же говорили, что у него всего десять тысяч свободных? — поинтересовался Серега у Ольги.
— Это долларов, — пояснила она, — а на рубли это шестьдесят две шестьсот.
Мацуяма дал двадцать шесть. Клингельман молчал. Кирилл набросил еще тыщу.
— Двадцать семь тысяч — р-раз! Двадцать семь тысяч — два! — Владик, взмыленный, вспотевший, сбросивший пиджак на спинку стула, говорил хрипло и, казалось, хотел, чтобы все это поскорее кончилось.
— Тридцать! — выкрикнула переводчица Клингельмана.
— Тыридцать и две! — ответил Мацуяма.
— Тридцать три! — гаркнул Кирилл.
— Тридцать пять! — это от Клингельмана
Еще пять минут — и накидали до шестидесяти.
— Ну все, — махнул рукой Кирилл, — гуд бай. Я уже не играю.
— Ну, милый, у тебя же еще есть. — Оля заглянула в глаза мужу — Набрось еще!
Куда там! Клингельман дал семьдесят с ходу.
— Деньги при мне останутся, — утешил себя Кирилл. — Куда мне с ними тягаться, голодранцу? Еще и первый миллион не накопил, а уж суюсь…
Только теперь, оказывается, пошла настоящая схватка. Мацуяма дал сразу на пять тысяч больше, Клингельман — на десять. Японец, улыбаясь, еще десять. Клингельманова переводчица, потрясенная тем, что может, хоть и от чужого имени, предлагать такие суммы, заорала:
— Сто тысяч!
В зале грохнули аплодисменты. Но Мацуяма тут же откликнулся:
— Исто пятидесят тысяч!
Клингельман то ли задумался, то ли выждал, но отпарировал не сразу. Владик уже занес молоток для третьего удара, но переводчица выкрикнула:
— Двести тысяч!
Кендзо Мацуяма спокойно протер очки и дал двести пятьдесят.
Зал забушевал, словно вокруг боксерского ринга.
— Времени-то уже ого-го-го, — сказал Кирилл, — восьмой час. Не уложились…
Пока он выговорил эту фразу, Клингельман сразу поднял до трехсот пятидесяти. Мацуяма скромненько набавил полсотни. Клингельман, заметно побагровев, дал четыреста двадцать пять.
— Кончается, — злорадно пробормотал Кирилл, — и у него карман не резиновый!
— Мацуяма просто лучше держится, — возразила Ольга, — азиаты не выдают свои эмоции.
Японец дал четыреста пятьдесят, Клингельман, вскочив с места и отпихнув переводчицу, проорал, картавя:
— Четыесто пьядесят пьять!
— Гуд бай, Америка! — ухмыльнулся Кирилл. — Если уж по пять тысяч набавляет…
— А может, хитрит? — спросил Серега.
— Вы на его физию взгляните, вот-вот инфаркт хватит!
Мацуяма сразу дал больше на пятнадцать тысяч. У Клингельмана сдали нервы, он крикнул:
— Пятьсот! — И тут же был поражен контрударом.
— Пятьсот пятьдесят! — из последних сил выкрикнул Владик. — Пятьсот пятьдесят — р-раз! Пятьсот пятьдесят — два! У-фф! Пятьсот пятьдесят — три! Продано!
— Поздравляю! — сказал Кирилл и пожал Сереге руку — пятьдесят пять тысяч ваши! В Союзе это много…
Вот так. Стоимость «Истины» — пятьсот пятьдесят тысяч рублей. Десять процентов — Сереге за то, что ее нашел. Оценили.
Точнее, суббота и воскресенье, 21–22.10.1989 г.
Из клуба Серега пошел домой пешком, как-то незаметно, не прощаясь, не желая больше ни с кем говорить. Однако он уже подходил к своей улице, когда за его спиной вспыхнули автомобильные фары, а затем, пискнув тормозами, остановился «Москвич» Владика.
— Слава Богу, нагнали! — весело крикнул из-за баранки Владик. — Садись, старик, подбросим!
Пришлось сесть, потому что, кроме Владика, в машине сидели Розенфельды.
— Ну и дорожка! — вздохнул Кирилл. — Отвык я от таких…
— Сейчас подсушило, подморозило, — зевнул Серега, — а вот после дождичка…
— Ну, где твое шале? А то я уж забыл…
— Да вот оно… Тормози!
В окне светился огонек. Люська была дома, дожидалась…
— Спасибо. — Серега вылез из машины. — Не приглашаю, потому как угощать нечем…
— Понятно, — сказал Кирилл. — Мы завтра с утра — в Москву.
— Счастливого пути.
— Пишите нам, — Ольга сунула в боковой карман Серегиного плаща квадратик плотной бумаги. — Там адрес. Может, и заедете когда-нибудь.
— А со мной ты еще завтра увидишься. — Владик наскоро пожал руку и вернулся за руль. — Чао!
Люська подошла только тогда, когда «Москвич» уже укатил.
— Ктой-то? — спросила она.
— Да подвезли меня, Владик этот и еще ребята…
— А баба чья?
— Ихняя…
Люська принюхалась.
— Вроде пил что-то?
— Сто грамм…
— Ужинать будешь?
— Буду. — Есть ему не хотелось, но не мог же он Люську обижать.
Пока ел, рассказывал ей про «Вернисаж-аукцион». Та счастливо хохотала, особенно когда он описывал некоторые картины типа «Взгляда в прошлое». Однако больше всего ее поразило известие о том, что он заработал такие деньги.
— Врешь, — сказала она хрипло, и даже в горле у нее пересохло.
— Да нет, — усмехнулся Серега. — Завтра на книжку переведут.
— Уй, как здорово! — взвыла Люська. — Это ж машину можно купить! Даже «Волгу»! И комнату жилую, и видео… Елки зеленые! За одну картинку! Серенький, а ты еще намалюй! Если тебе за голую Гальку полcта тысяч отвалили, так за меня и все сто выложат! Точно! Я хоть сейчас готова!
— Вот завтра и начнем, — серьезно пообещал Панаев. И это была правда…
…Завтра наступило немного позже, чем обычно, потому что в воскресенья Серега спал долго. После завтрака, он сделал несколько набросков в карандаше, заставляя Люську менять позы. Пока что-то не выходило…
— Замерзла я! — пожаловалась эрзац-натурщица. — Топить пора в доме, сегодня уж похолодало как-никак.
Люська утеплилась, а Серега принес из сарая десяток поленьев и растопил печь. Печка быстро разогрела дом, стало даже жарко.
— Здорово! — разглядывая наброски, восхитилась Люська. — А зачем так много?
— Хреново все это. — Панаев качнул головой. — Видно, что вранье… А нужно, чтоб была правда, понятно?
— Шизанутый ты все-таки, — вздохнула Люська, — вот эта разве плоха? Была бы мужиком — ух-х…
— Во-во, — хмыкнул Серега, — этого только не хватило. Ладно, продолжаем.
Люська, по-старушечьи кряхтя, стянула платье. На сей раз Серега повесил на стену какой-то портрет и сказал:
— Во! Вообрази, что это икона, и молись. Молиться умеешь?
— He-а. В кино видела только. Уй, да это ж Сталин!
Портрет Серега снял со шкафа, где лежали стопкой фотографии и другие картинки в рамках, которые он снял со стен еще после смерти матери. Среди них был и портрет какого-то предка времен первой мировой войны, усатого, в фуражке. Серега сперва думал, что это он, а оказалось — Сталин.
— Ну и хрен с ним. Ты, главное, сделай позу, будто молишься!
Люська прыснула и сделала такую позу, что Сереге отчего-то и работать расхотелось. Еле-еле поборов беса, нарочито сурово буркнул:
— Не кривляйся. Гляди ему в глаза и руки вот так сложи. Чуть правее стань, а то и лица не видно… Стоп! Замри!
Серега быстро начиркал контур, разбросал тени и сказал:
— Одевайся. Вроде годится.
Люська, застегиваясь, поглядела из-за плеча на набросок.
— И чем же этот лучше?
— Смотри куда нужно, а не под ноги.
— А это правда, что у меня шея такая?
— Правда. Что есть, то и рисовал. Не нравится?
— Да нет, красивая уж очень. Я думала, она у меня толстая и короткая, а она наоборот…
— Тощая и длинная? — поддел Серега. — Нормальная у тебя шея. Только она у тебя не распрямлялась никогда. Привыкла вниз смотреть, на деньги, на бутылки, на штаны… А подняла голову, потянулась вверх — глядишь, и все о’кей.
— Почему это так, — задумчиво спросила Люська, присматриваясь к наброску, — вроде в зеркало сколько раз смотрелась, а не видела, что такая? Или ты уж приукрасил малость?
— Ничего не приукрасил. Все как есть.
— У меня же складки на пузе.
— Сказано тебе: это — когда гнешься. Вверх потянулась — и складки ушли. Хотя, конечно, всю твою полноту это не снимет. Только мне именно полная и нужна.
Серега унес последний набросок в мастерскую. Стоя перед холстом, прикидывал, примерялся…
«Отчего же «Истина» вышла так быстро? — размышлял Серега. — По сути, без замысла, по наитию, по озарению… Приложился, шлеп-шлеп — и готова. Импортный бизнесмен чуть с тоски не подох, когда не сумел купить… А эта, думанная-продуманная — и ни фига! Стою и сам себя боюсь. Выпить, что ли, как тогда, может, осенит? Навряд ли».
Люська вошла, посмотрела и разочарованно протянула:
— Ну-у… А я-то думала, он уж нарисовал чего-нибудь.
— Ишь ты! Какая скорая.
— Да я-то скорая! Я вон уже обед успела сготовить. Пошли, поешь, а то мозги ворочаться не будут.
Обедали. Люська готовила просто, но вкусно. Серега похваливал.
— Что же у тебя не ладится? — спросила она. — Вроде уж столько раз срисовывал!
— Как тебе сказать… Если б я портрет рисовал, так мне бы и одного наброска хватило. Но это — другое. Тут ты — не ты, а символ, понимаешь?
— И что же я символизирую? — поинтересовалась Люська.
Серега задумался. Это для Люськиного интеллекта преподнести было трудно, даже невозможно.
— Хороший ты символ, хороший…
— Люська посветлела и чмокнула его в щеку.
Серега снова вернулся в сараюшку и начал наконец-то работать. Теперь он решил зайти с другого бока, сделать то, что уже улеглось, утвердилось, впечаталось в мозг как неоспоримое. Это не стоило долгого труда. Все ложилось на холст как бы само собой, краски легко смешивались и приобретали те оттенки, которые были нужны, мазки он клал так, будто уже заранее знал, где они должны находиться. Но в центре, там, где было Главное, все еще зияло белесое пятно. Он знал: там должны быть Женщина и Распятие, но как они впишутся — Бог ведает!
Подумав хорошенько, Серега решил сделать подмалевок, прикинуть визуально, а не в уме. Получилось совсем не то, что хотел. Глаза слипались, хотелось спать. Оказалось, что на часах уже полдвенадцатого ночи. Когда пролетело время?
Войдя в дом, он неожиданно увидел Люську не в постели, а за столом. Она рассматривала какой-то листок бумаги, а на стуле был брошен Серегин плащ. Когда Серега вошел, она встрепенулась, словно застигнутая на месте преступления, но потом только вздохнула и сказала:
— Серенький, я нечаянно… Я хотела плащ почистить, а из кармана выпало…
Серега вначале увидел фотографию. Это была та самая фотография Ольгиной дочери, которую ему показывали вчера. И еще не начав читать письмо, в которое было завернуто фото, он уже понял, отчего лицо Олечки показалось ему знакомым и почему ее мать решила подарить ему это фото.
«Милый Сергей Николаевич! — писала Ольга. — Я не подозревала, что вы можете вызывать у меня какие-то иные чувства, кроме раздражения и ненависти. Тогда, в Феодосии, я пришла к фонтану Айвазовского, где вы назначили мне встречу. Я ждала несколько часов, не веря, что вы меня обманываете. Я думала, что произошло нечто ужасное, непредвиденное… Я не хотела верить, что человек, написавший на простой картонке чудесную сказку «Алые паруса», может быть подлецом и негодяем. Я не хотела сознавать себя чем-то одноразовым, вроде бумажного стаканчика или, простите за грубость, презерватива, которые выбрасывают после использования. Я не стала делать аборт, потому что очень хотела быть матерью, но не знала, насколько это трудно. Первый год мне помогала моя мама, но потом она умерла, и я осталась один на один с Олечкой. Да, я искала вас, но, конечно, не могла найти, потому что не знала даже вашей фамилии. Историю с Кириллом вы знаете, но его я ни во что не посвящала. Все хорошо, что хорошо кончается. Здесь, сейчас, когда вы стали автором шедевра, я узнала от вашего друга Смирнова достаточно много из вашей биографии. И теперь я понимаю, что ваша стихия — творчество, а не семейный уют. Если бы вы остались со мной или с Леной Смирновой, то, скорее всего, погибли бы как художник. Я счастлива, что этого не случилось. Как женщина я счастлива с Кириллом, он прекрасный отец для Олечки и, думаю, сумеет дать ей то, что не могли бы дать вы: заботу, уют и материальный достаток. Прощайте и помните, что я ни за что не осуждаю вас и не забываю тех прекрасных мгновений, которые пережит с вами. О.Р.»
— Что ж ты так ее? — спросила Люська осуждающе. — Аж слеза берет…
Серега не ответил. Он держал в руках портрет своей дочери. Да, это была его девочка. Правда, она была похожа не на него, а, скорее, на Зинку или на бабушку Антонину. Знала ли бывшая старшина-снайпер, что ее внучка будет жить за океаном и плохо говорить по-русски, считая его иностранным языком? Сейчас ей уже девять лет. И отец для нее — Кирилл Розенфельд.
— Домой я пойду сегодня, — проговорила Люська. — Извини, ладно?
Сереге стоило сказать: «Да куда ты?» — и она бы осталась. Но Серега только равнодушно кивнул, дескать, ступай. Люську это ударило больно, очень больно… Она торопливо собралась и вышла. Двигалась не торопясь, надеясь, что спохватится, выбежит, обзовет дурой, догонит, надает по мордам и вернет. Но нет! Не бежал, не догонял, не бил. На все ему было наплевать. И когда из проулка вышли Люське навстречу не то трое, не то пятеро парней, обдавая матом и перегаром, ей стало весело…
— Люсенька-а! Р-родная! — завопил кто-то из них. И завилось горе веревочкой…
А Серега все сидел и сидел, пытаясь пережить то, что узнал.
Отчего-то его потянуло в кладовку, захотелось еще раз взглянуть на старые фото, сравнить их с фотографией Олечки. Когда он вошел туда, у него возродилось старое, детское ощущение вины и грядущей расплаты. Оно жило, впитавшись в эти стены, эту пыль, покрывавшую истлевшее одеяло. Потом оно стало забываться, на какое-то время потерялось, а теперь вдруг возникло из глубин сознания и захватило всего… Он нашел фотографии Зинки, увидел еще раз обжигающее, ошеломляющее сходство, но не спешил закрыть сундук. Его потянуло взглянуть туда, в одну из картонных коробок, где на самом дне лежал пистолет ТТ.
Вот она, эта красивая, но страшная игрушка. Серега стер тряпкой смазку, еще раз прочитал монограмму: «Милой Тосеньке за 30-го фрица. 12 апреля 1945 г.». Как похожа мать на эту Олечку-американочку! И хотя на фотографии сорок пятого года молодая женщина-старшина смотрит устало, но счастье так же сияет в глазах, как у этой девчушки в Гонолулу 1988 года.
Еще раз вчитался в надпись: «…за 30-го фрица…» Всего их было тридцать два. Тридцать два, которых не дождались в Пруссии, Баварии, Мекленбурге, Саксонии, Гессене, Баден-Вюртемберге, еще где-то… Может быть, фрицем оказался и австриец из Инсбрука, и мадьяр из Секешфехервара, и румын из Ясс, и итальянец из Болоньи… А может быть, среди уложенных навечно тридцати двух попался и какой-то Ванька-бедолага, от тоски, голода и страха напяливший мундир РОА… И черт-те где, по каким городам Европы плачут теперь еще живые старухи-матери, старухи-жены, старухи-дочери, глядя на желтые от времени фотографии фрицев, Гансов, иштванов, жанов, джованни и прочих, что тлеют от Эльбы до Волги? Что там они сами наделали — вопрос другой. Кто их послал и за что с ними воевали — третий. Но пули-то в них послал не Гитлер, не Сталин, не черт с рогами, а вот эта устало и счастливо улыбающаяся девушка-старшина… И, проклиная войну, отнявшую близких людей, осиротевшую, овдовившую, проклинают в конечном счете ее — девушку Тоню, Серегину мать.
Серега повертел в руках пистолет, выдернул пустую обойму, заложил в нее патрон, другой, третий, еще, еще, еще… Больше не влезало, обойма была заполнена. Вставил магазин в рукоятку, прицелился в стоящий на полке горшок, но стрелять, конечно, не стал. «Разряжай и клади обратно», — подсказывало здравое сознание, — но кто из людей всегда поступал так, как оно подсказывало? Поэтому Панаев, закрыв сундук, пистолет, положил во внутренний карман пиджака.
Ложиться спать ему не хотелось. Он отвык за эти дни спать один. Не так уж давно — всего неделю — жил он с Люськой, а уже чего-то в доме не хватало…
И Серега решил вернуться в мастерскую, вернуться к белому пятну и мутным контурам подмалевка. И работа пошла, медленно, но уверенно, ибо там, в пыльной кладовке, над начиненной смертью стальной штуковиной и пожелтевшим фото матери родилась новая мысль, готовая тут же вылиться в цвета и оттенки, в контуры и тени… И все получилось, получилось так, будто и не было никаких сомнений, мучений и раздумий. Кто помог Серега? Бог, черт или пистолет, холодивший сердце сквозь ткань одежды?
Сделано!!!
Уже светало, когда Серега, еле переставляя ноги, вышел из сараюшки и с превеликим трудом добрел до постели. Упал и, не раздеваясь, заснул.
Понедельник, 23.10.1989 г.
Пробуждение было не самым приятным. Кто-то изо всех сил молотил в дверь и орал:
— Панаев, откройте! Откройте, иначе вынужден буду…
Все-таки Серега узнал голос участкового… Неуклюже сползая с кровати, выронил из пиджака пистолет. «Вот еще! — ахнул Серега. — Убрать его, чтоб глаза не мозолил!» И пихнул оружие под подушку.
— Сейчас, Иван Палыч, сейчас! — заторопился он. — Спал крепко!
Когда открыл, то первое, что услышал, — облегченный вздох милиционера.
— Ну и спите вы, Сергей Николаевич! Я уж черт-те что думал… Ломать хотел. Время-то сколько! Люди уж по полдня отработали.
— Я ночью работал… Картину писал…
— Ох уж, с вашими картинами! Весь город говорит, что вы за один раз пятьдесят пять тысяч заработали… А нынче богатому опасно… Вон в Сосновке, на самом шоссе, двадцать третий километр от города — вчера машину грабанули, в Василеве — тоже неподалеку — кооператора нашли избитого. Кто бил, за что — не говорит, боится. Отродясь у нас такой возни не было. Прямо Америка! Ну ладно, это к слову. Сожительница ваша, Лапина Людмила, не здесь ночевала?
— Нет, — сказал Серега, чего-то смутно боясь.
— Вчера когда ушла?
— Около полуночи.
— В трезвом состоянии?
— Да. Мы вчера не пили. А что?
— Ф-фу… — участковый замялся. — Неприятно говорить, только дом у вас, Сергей Николаевич, уж сильно невезучий. Сегодня утром в петле обнаружили. Без признаков жизни. В общем, разбираются… За вас тоже опасались. Вы свою сумму-то не получали?
— Нет.
— Ну и добро. Конечно, может быть, вызовет вас Зыков. Не знаю. Давайте напишем, что и как…
Когда Серега остался один, ему стало страшно. Уж не рок ли какой повис над его домом?! Всего чуть больше недели, а уже и Галька, и Гоша, и Люська… Такие разные, но по-своему хорошие люди. Пусть опустившиеся, падшие, но люди. И вот теперь двоих нет в живых, а третья, убив человека, сидит в ожидании приговора. И что еще получит — неизвестно. Леденило, знобило, мучило…
«На работу идти? На кой черт? Был бы нужен Ивану Федоровичу, давно бы прислал посыльного «берета». Пусть считает, что я в запое с радости, — подумал Серега, — а и правда нажраться захотелось…»
Но пить было нечего. Поэтому ни нервы не унимались, ни тягомотина из головы не лезла…
Лег на кровать и решил заснуть. Но сна уже не было. Белый день. Под подушкой рука нащупала ТТ: «А хорошо бы сдохнуть! Топиться холодно, давиться тошно, а тут — бах! — и точка!» Дослать патрон и нажать — вся недолга. Так уже, говорят, Маяковский делал и генерал Самсонов, и генерал Кирпонос, и еще кто-то… и будет Серега там, где сейчас Гоша, Люська, мать, отец, Шуриков дружок по Афгану… А тут ничего не будет. Дом пустой, да картина без названия.
Серега даже улыбнулся. Когда так балаболишь про самоубийство, никогда не убьешься. По крайней мере, на данный момент.
«Что ж ей не жилось-то, дуре?! — со злостью подумал он про Люську. — К Ольге приревновала? Или к тому, что у меня дочка есть?! Неужели уж у нее такое сердце нежное? Это после всех похождений? После винного магазина?! Смешно, ей-Богу!»
Убрать его, убрать подальше, чтоб под рукой не валялся… И вообще сдать его надо. Пушка — это не шутка. Когда ружье висит на сцене в первом акте, то в третьем оно должно выстрелить…
Знакомое фырчание владиковского «Москвича» вывело его из размышлений. Серега запихнул пистолет поглубже под подушку. Вылез во двор, встретит.
— Ты чего вчера не пришел? — спросил Владик вместо «здрасьте». — А то у меня даже номера твоего счета нет. Куда деньги слать, неизвестно. Чистыми, конечно, меньше выйдет, чем полсотни — подоходный, бездетность, но неплохо. А мы весь аукцион фактически за твой счет окупили. Мацуяма весь план сделал. Побольше бы таких япошек было…
— Да! — с преувеличенной бодростью сказал Серега. — Слушай, а ты еще столько огрести не хочешь? Пошли в сарай!
— Ты печешь их, что ли? — восхитился Владик.
— Нет. Малюю.
— Та-ак… — алчно протянул Владик, увидев новое творение. — Это, надо полагать, называется «Откровение»... Ну, тут ты даешь! Это еще хлеще… Тот же колер справа, тот же — слева. Та же полоса черноты, но разорвана и искривлена не то тяготением, не то Божьим промыслом… Бьющий в глаза свет — в «Истине» только его отблеск был, а тут — просто вспышка в лицо. Тень креста и тень женщины. Бешено здорово. Что же ты ее к позавчерашнему не успел? Мы бы за такой диптих миллион содрали!
— Пусть Мацуяма еще приезжает, — посоветовал Владику Серега. — Вот и сдерешь.
— Когда ты кончил?
— Вчера ночью.
— А начал?
— Считай, позавчера…
— Обалдеть можно… У тебя все на потоке, что ли?
— Нет. Вот сейчас ничего в голове нет. Берешь?
— Ну да, цену ты теперь себе знаешь… — почесал в бороде Владик. — Хитренький. Ведь меньше чем за двадцать кусов не отдашь?
— Бери как раньше. Тыща — и все.
— Опять? Ломака ты, Сергей Николаевич. Хотя и великий художник.
— Бог с тобой. Сколько сам дашь.
— Пятнадцать. Приплюсую к тем, что за аукцион положены. Так что ты можешь из своего дурацкого клуба уходить и жить на проценты.
— Годится.
— Может, тебе чек выписать? — спросил Владик. — Или так поверишь?
— Поверю.
«Катился бы ты поскорее… — подумал Серега. — Забирай ты его да топай…»
— На, — сказал Серега вслух, — волоки его отсюда…
Полотно опять завязали в старые газеты, как и в прошлый раз. Владик уехал, а Серега запер калитку и опять завалился на кровать. «Кто бы ни пришел, открывать не буду. Даже участковому». Спать он не спал, есть не ел, только глядел в потолок и думал лишь об одном. Надо было найти опору на продолжение жизни. И что он так быстро закончил это самое «Откровение»? Теперь голова совершенно пуста, а рука все лезет к ТТ… Нет, ни к чему хорошему это валяние привести не могло. В клуб сходить, что ли?
Побрился, переоделся и пошел. Был уже вечер, обычный, будничный.
— Добрый вечер, Сергей Николаевич! — поприветствовали его «береты» у входных дверей. Обычно только кивали, дескать, проходи, рабсила, а теперь по отчеству, как заведующего. Иван Федорович попался в фойе навстречу. Слова не сказал про опоздание — только понимающе улыбнулся.
— Решили отдохнуть после трудов праведных? — спросил он совсем без иронии. — Правильно, правильно! КВН прошел блестяще, четвертый цех выиграл, слышали? Оформление всем понравилось. Степанковская, когда узнала, что это ваша работа, даже удивилась: «Да он подвижник! При своей творческой работе находит время…
И так остроумно, со вкусом… Из областной организации СХ вами интересовались. Жаль будет прощаться… — Потом он отвел Серегу в угол зала и понизил голос: — Тут милиция спрашивала о вас, что-нибудь серьезное?
— Они боялись, что со мной что-то случилось. Женщина, с которой я был близок, повесилась…
— Какой ужас! — ахнул Иван Федорович. — Это, как ее… Люся, да?
— Да.
— Печально… Хотя, конечно, я не был о ней особенно высокого мнения. Положа руку на сердце, вы тоже должны признать… Царствие ей небесное, не травмируйте себя. Вы тут совершенно ни при чем. Она была в стельку пьяна, кроме того, как установлено, валялась с мужиками… Извините, но это жизнь…
— Может быть, ее изнасиловали?
— Да что вы! Тут случай, похожий на анекдот. Слышали? Слушается дело о групповом изнасиловании гражданки Эн. Судья говорит: «Группа изнасилованных, встаньте!» Хе-хе! После эйфории — депрессия, вполне возможно самоубийство.
— А если ее убили?
— Неужели она вам так дорога? Странные у вас вкусы все-таки… Впрочем, если вам неприятно, то говорить на эту тему больше не будем.
От «Вернисаж-аукциона» на втором этаже осталось несколько картин, которые клуб приобрел по дешевке. Здесь сидело на банкете несколько «беретов», дежурных по «комнатам сказок». Серега вошел в свою комнату. Все было чисто, можно сказать, готово к приему посетителей. Из коридора сквозь неплотно запертую дверь донесся негромкий разговор «беретов».
— Чего приперся? Целый день не было, а вечером явился…
— Чего-чего… Бабу снимет и к себе — рисованию учить! Гы-гы!
— Тише ты, козел! Он тут в цене.
— А чего, не правда, что ли? У него же эта курва с винного отдела была, а до того Галька со столовой, которую посадили. Вот он в клуб и не ходил. А теперь и эта спьяну удавилась.
— Не вякай, еще раз сказал! Слышит он все.
— А и хрен с ним. Чего он сделает? Я троих таких, как он, об колено поломаю.
— Дурак ты! Об колено… Иван у него — первый друг. Этот с Москвы, Смирнов — тоже. В субботу на аукционе он с этими штатовцами ходил… Ты его ругаешь, а он слушает. А потом скажет Ивану пару слов — и дадут тебе пилюлин.
— Кто даст-то?
— Мы же и дадим, если прикажут. Понял, салабон?
— Понял.
— Тогда заткнись.
«Береты» перешли на шепот, но слух у Сереги обострился, и он услышал то, чего слышать был не должен.
— Валька Горбунов рассказывал: они вчера у Хмыря хань жрали. Сунулись к нам, а чирика нет, да и пьяные в сиську. Вчера отделение Базара сторожило. Они ребята конкретные, могли и в чухало дать… Короче, Валька с ребятами пошли опять к Хмырю, а там отец вернулся, мать вопит — кайфа нет. Выходят с пузырем на улицу и видят, Люська шлепает, с винного. У нее всегда есть. Ну, они, конечно: «Милая, родная! Мать ты наша растакая-то!» А она: «Мальчики, пошли, у меня все есть!» Ну, там они выжрали еще, а потом она разделась и пошло… Никто и не думал, что она с похмелья удавится. Все на этого художника орала: «С-сука! С-сука он распоследняя! Козел драный, и притом вонючий! Я-то ему верила, а он, падла, и не любит вовсе… Американку любит, у ней дитя от него и муж богатый!» И еще хреновину какую-то… Короче, оттрахали ее все по разу и ушли. А потом бабы говорили — удавилась. Мент участковый, следствие… Поехало. Валька боится, чтоб их не помели. А то скажут: изнасиловали и убили.
— Чудак! Станут эти менты копать. Самоубийство — и все. У них и так висяков до хрена. Нераскрытых, в смысле. Машина, кооператор, три квартиры…
Вальку Горбунова и Хмыря Серега хорошо знал. Оба они жили совсем неподалеку, в том же поселке, только двумя улицами дальше. В «беретах» они не состояли, были для этого слабосильными. Оба годились Сереге в сыновья, еще в армии не служили. Отцы у них были, правда, постарше Сереги, из «голубятников». Мода на голубей была сумасшествием почище рока. Тогда над поселком ходило пятьдесят, а то и больше стай, в которых вертелись дутыши, николаевские красные, почтовые и прочие благородные породы вместе с примкнувшими к ним сизарями. Серега с голубятниками не водился, это был особый клан, где был свой язык, свои нравы, обычаи и порядки. Голубей погубили магнитофоны, все эти первые неуклюжие «Чайки» и «Яузы», загромыхавшие то пронзительно-нежными голосками битлов, то хрипловато-правдивым голосом Высоцкого. Стаи исчезли. Теперь только сизари, ленивые, как курицы, копались во дворах и на улицах. Валькин отец, Леша Горбунов, тоже давно не держал голубятню и ходил на заводе в передовиках, хотя и выпивал изредка. А уж у Хмыря — Антона Епишкина — отец был записной алконавт, пожалуй, почище Гоши. Они Серегину школу не кончали, а после шестого класса ушли в ремеслуху вместе с Зинкой. А вот матери, что у Вальки, что у Антона, Сереге доводились одноклассницами. Они сидели на одной парте, Верка и Танька, обе худенькие, смешливые и дурашливые. Из пацанов на них никто внимание не обращал, а замуж они вышли раньше многих, потому что именно этого и хотели, а не романтики, как Галька и другие. Так и повелась между этими семьями дружба, и сыновья тоже стали корешками. Серега их еще детсадовцами помнил… Нет, вряд ли они силком заставили Люську. Слабоваты они против этой матерой, все повидавшей бабы. Да если бы они к ней сунулись нахалом, она бы им не только глаза повыцарапывала, но и поотрывала бы кой-чего. А уж визг подняла бы — так никакой сирены не надо! Нет, пошла она с ними сама, со злости. И разозлил ее он, Серега. Разозлил своей бесчувственностью, тем, что не вернул, а остался сидеть со своими проблемами один. Вот кто виноват!
«Хорошо, что пистолета тут нет, — подумалось Сереге. — Хорошо, что он под подушкой, дома…»
Скрипнула дверь, вошёл Владик.
— Никак с вашим благословенным городом не расстанусь, — сказал он, — умотался весь. Бизнес — дело жуткое. Даром большие деньги не идут, нет!
— Само собой, — поддакнул Серега. Он даже обрадовался Владику. Глядишь, отвлечет от всей чернухи…
— Ты сам, кстати, не хочешь в Москву съездить? — поинтересовался Владик. — Я эту новую твою штуку хочу показать хорошим людям. В Третьяковке, МОСХе, еще кое-где… Да и вообще, надо тебе персональную где-нибудь сделать. Пошумишь, уверен!
— Я шума не люблю. У меня в сарае тихо.
— Лену повидать не хочется? — ухмыльнулся Владик. — Чего испугался? Дело житейское. Она, между прочим, очень не прочь тебя увидеть.
— Ты ее что, мне напрокат хочешь сдать? — зло спросил Серега.
— Владик только усмехнулся.
— Зачем? — мягко ответил он. — Современная сексология утверждает, что для полноценной половой жизни нужна периодическая смена партнеров. Иначе говоря, выражаясь архаичным языком, супружеские измены. Все вполне в порядке вещей. Я найду чем утешиться, мешать не буду. А ей такая встреча необходима. Знаешь, для чего? — Серега не ответил. — Для того, чтобы успокоить свою совесть. Она ведь убеждена, что ты без нее пропал, опустился, спился. Когда я рассказал ей про этих твоих продавщиц и поварих, она полдня ходила как в воду опущенная.
— Да уж ты наговоришь…
— Я как мог смягчал, бородой клянусь. Сам же знаешь — это грязь. Самогон, мат, вилки в глаз… Она — баба, все ей представилось куда реалистичнее. У нас с ней непонимание кое в чем, но тут она меня поняла. Найди время, съезди… Могу прямо сейчас с собой взять. У меня в машине места хватит. Три часа — и первопрестольная…
— Меня же с работы не отпустят…
— Какая работа? Мне стоит только заикнуться, и Иван тебя в командировку пошлет, задним числом все оформит… Поехали? Недельку поживешь человеком. Тебе расти пора. Если не сейчас, то уже все, пойми!
— Ну хоть дом-то запереть надо…
— Заедем по дороге.
И Серега согласился! Начхать на все! Правильно! Чем сидеть да ковырять себе душу, разбираться, кто да что, уж лучше гульнуть. Раньше выручало, да и теперь выручит.
Иван Федорович готов был на все услуги. Правда, командировку он оформлять не стал, но за свой счет отпуск на неделю — пожалуйста. Серега набросал заявление, отдал заведующему и сел в «Москвич» Владика. С Владиком ехало еще двое, те самые солидные мальчики из «Спектра». Один из них сел за руль, другой на переднее сиденье рядом с водителем. Серега с Владиком сзади.
— Заедем к нему домой, — сказал Владик своему шоферу. — Ему надо кое-что из вещей прихватить.
…Серега собирался, «спектровцы» ждали в машине. Панаев взял пару маек и трусов, рубашку, тренировочные, мыло, полотенце и, упаковав все это в старый, еще «дембельский» чемоданчик, собрался уже уходить, как вдруг вспомнил, что под подушкой, на неубранной кровати, остался ТТ. «Черт его знает, а вдруг завтра опять заявится участковый или Зыкову этому захочется обыск провести? — нервно подумал Серега. — А прятать некогда… С собой возьму».
И ТТ лег во внутренний карман пиджака. В другой карман легла тысяча, которую Владик выплатил за «Истину» еще до аукциона. «Как шпион! — усмехнулся Серега. — В один карман — пушку, в другой — купюры!»
Запер калитку на замок и сел в «Москвич». Поехали.
— Не приходили те двое? — спросил Владик у того, что был рядом с шофером.
— Приходили, — ответил тот, — мелочь.
— А крупнее за ними нет?
— Какое там… Изображают из себя асов. Пацаны!
— Конечно, тут их каждая собака знает, — добавил водитель, — я проверял, шеф.
— Смотрите, смотрите… — нервно усмехнулся Владик. — У меня хоть и немного, но наличность.
Он похлопал по дипломату.
«Москвич» шел по гладкому шоссе, чуть-чуть серебрившемуся от тонкого слоя льда.
— Не жми особенно, — посоветовал Владик водителю.
— Держу меньше восьмидесяти, как можно! — обиделся тот.
Встречные машины попадались редко. Транзитные шли по солидной автостраде, до которой еще было километров двадцать, а местные в это время почти не ездили. Шел уже десятый час. Освещения на шоссе не было.
— Мотоцикл сзади, — предупредил водителя его сосед.
Мотоцикл нагонял, светя мощной фарой.
— Прибавь, что ли, — как-то нехотя посоветовал Владик.
— Лучше попозже, — сказал водитель. — Тут уклон с поворотом, можем скользнуть и не вписаться. Юр, может, пропустить его? Не прохлопаешь, ежли что?..
— Все будет тип-топ. — Тот, кого звали Юрой, сунул ладонь за борт плаща.
Серега ничего не спрашивал. Все эти разговоры ему не нравились. Ясно было — к «спектровцам» кто-то прикалывался. Рэкетиры, должно быть. Или действительно какие-нибудь пацаны «брали на пушку». Скорее всего, последнее, но кто знает? Особо жутко Сереге не было. Во-первых, очень уж уверенно вели себя парни на переднем сиденье. У того, что слева, под плащом, наверное, была не авторучка. Да и второй не выглядел божьим агнцем. А во-вторых, Серега и сам чувствовал сквозь рубашку и подкладку пиджака тяжкую сталь оружия. Правда, в стволе не было патрона… Но доставать его и передергивать затвор Серега не хотел. Вспомнились всякие детективные фильмы, погони, пальба, стало даже весело.
Мотоцикл, треща, проскочил слева и ушел вперед.
— Не они, — заметил Юра.
— Не знаю, — усомнился водитель. — Сквозь шлемы не разберешь. Вот он, спуск с поворотом… Чуть дальше — развилка. Какая-то магистраль межколхозного значения с грунтовым покрытием…
Спуск с поворотом миновали нормально, мотоцикл мигал где-то впереди красным огоньком. «Москвич» поднялся на пологую горку и опять начал спуск, хотя и прямой, но покруче. Мотоцикла не было видно.
— Минут пять — и на автостраду выйдем, — успокаивающе произнес Юра, видимо, в душе посмеиваясь над своим «шефом», — там уже ничего, ГАИ, ПГ… Не сунутся.
Фара высветила дорожный знак, синий с белой надписью: «К/х «Коровино» — 3 км». И тут откуда-то с левой обочины прямо в глаза водителю мощно мигнула мотоциклетная фара, а справа с ревом вынесся с развилки самосвал… По ушам резанул визг тормозов, с невероятной скоростью надвинулся на передок «Москвичу» борт грузовика. Серега не услышал ни лязга металла, ни звона стекол — должно быть, потерял сознание на несколько секунд, а то и на минуту. Как оказался на полу кабины — тоже неясно.
Он еще не знал, что это — просто авария или нападение. Но гены, от отца ли, от матери, подсказали: «К бою!» Сверху что-то давило, с боков что-то мешало, но он добрался до ТТ и, достав патрон, изготовился… прислушался; урчали моторы грузовика и мотоцикла. Несколько пар ног, топоча по асфальту, бежали к «Москвичу».
— Осторожней! — предупреждающе крикнул чей-то хрипловатый басок. — Шмальну для контроля… Водилу и того, что спереди, у них пушки…
Гулко, резко ударил выстрел, потом еще.
— Волоки их, — распорядился басок, — пушечки берите… А теперь главного… где Хмырь? С-сука! Чего ты блюешь? Работничек… Хрен с вами…
Теперь Серега понял, отчего давит сверху: на нем сверху лежал Владик. Отблеск света упал на пол кабины, светили фонариком.
— Тут… — произнес какой-то испуганный тонкий голосок.
— У, блин, сал-лага… Дверь!
— Заклинило, — пискнул «салага».
— Фомку давай, Хмырятина! Живей, сучара, пока не пристукнул!
Левую дверь рванули с лязгом, кто-то сунулся в кабину, дернул Владика, тот застонал…
Тот, кто влезал, испуганно отскочил:
— Он… живой… И там еще кто-то…
— Живой! Сейчас не будет, я их одним жаканом…
Клацнуло; кто-то открыл казенники двустволки. С шорохом дослали патроны, щелкнули курки, поставленные на взвод… Вдруг Владик, отчаянно крикнув нечто истерическое и непонятное, больно наступив на Серегину икру, выскочил из кабины.
— Ребята! — умоляюще крикнул он. — Не надо! Вот деньги, вот — семь тысяч… Все, что есть…
— Во, жить хочет, падла! — басок был доволен. — На коленях попроси, может, отпущу…
«Да что ж я лежу! Боюсь шевельнуться?! Все равно вытащат, а потом…» — Серега осторожно повернулся, зашуршал.
— Тот тоже живой! — испуганно вскрикнул «салага».
Серега уже мог видеть, насколько позволял проем двери, что Владик с окровавленным, изрезанным стеклами лицом стоит на коленях перед рослым парнишкой в кожанке и мотоциклетном шлеме. У этого в руках был обрез из охотничьей двустволки-вертикалки.
— Тащите его сюда! — приказал он своим дружкам…
Последний раз Серега стрелял из ТТ в армии. Ходил на стрельбище рисовать плакаты в тире. У офицеров уже тогда были «Макаровы», но кое-кто еще ходил с ТТ. Начальник стрельбища дал Сереге высадить две обоймы в грудную мишень с кругами и только посмеялся: пробоин было маловато… Но тогда мишень была в двадцати пяти метрах, а теперь всего на расстоянии вытянутой руки. Две головы, одна в шлеме, дур гая — без, появились в проеме двери, и две пары рук ухватили Серегу за ноги. Он не думал ни секунды, лишь боялся, что подведет старое оружие.
Tax! Tax! Вспышки словно ослепили тех двоих, на доли секунды осветив мертвенно-красным светом их еще живые полудетские русские лица… Их отшвырнуло от кабины. Тут же дважды грохнули из обреза… Дико закричал Владик, вторая пуля рванула обшивку «Москвича», но Сереге не досталась. Послышался звонкий одинокий топот ног. Серега выпрыгнул из кабины и увидел в отсвете фар самосвала фигуру в кожаной куртке. Пустой обрез валялся в стороне.
Не отдавая отчета себе в том, что делает, Серега встал на колено и, держа ТТ двумя руками, так, как это делают в штатовских видеофильмах, три раза выстрелил вслед тому, кто сейчас хотел одного: живым добежать до мотоцикла.
И попал.
После третьего выстрела бежавший подломился и ничком упал на асфальт, жестко ударившись шлемом. Упал и не двигался, не ворочался, не стонал. Урчал мотор само свала, стоявшего на ручнике, на смятом капоте «Москвича» поблескивали пистолеты, взятые у водителя и Юры. «Почему они их не взяли? Почему те, кто полезли в кабину, не выстрелили?» — эта мысль пронеслась у Сереги в голове, когда он подошел к «Макаровым» и как-то машинально положил их в карманы плаща. Прислушался. Никаких звуков, кроме хриплого гула в недрах «ЗИЛа», грязного, воняющего навозом, должно быть, угнанного из колхоза «Коровино». Мотор надоел, Серега открыл дверцу и выдернул ключ. Стало тихо-тихо…
— Есть кто живой? — крикнул он во весь голос. — Есть?!
Сжатая между двух стен леса дорога не ответила. Обошел лежащих. Юре и водителю били в голову жаканами… Немудрено, что Хмырь блеванул. Серега и сам с трудом подавил рвоту. А вот и сам Хмырь… Серега попал ему в лоб. На лбу только точка, а сзади… Рядом с ним — Валька Горбунов! Куда же вы совались, сопляки несчастные! «Господи, неужто и этого — наповал?» Серега мог бы не нагибаться, только посмотреть в испуганно открытые, но уже неживые голубые глаза. Послушал сердце — тихо. В нем пуля, оттого и не стучит. Его пуля, Серегина, та, что берегла мать для кого-то. И послана она из того оружия, которым в сорок победном году наградили молоденькую женщину-снайпера «за 30-ш фрица». Но выть-то будут наши, советские, — российские бабы, Серегины одноклассницы, Танька Горбунова и Верка Епишкина. У них других сыновей нет…
Владик нежив тоже… Вцепился он судорожным движением в свой дипломат с семью тысячами. Тот «басок» убил его с испугу, когда Серега внезапно выстрелил в Хмыря и Вальку. И последняя пуля, которая могла достаться Сереге, пошла мимо тоже с перепугу. Ему было тоже очень страшно, этому третьему, застывшему поодаль у мотоцикла, где тускло светит, выжигая аккумулятор, непогашенная фара. И с перепугу побежал он к мотоциклу, а не к «ЗИЛу». Ведь до грузовика было ближе, и спрятаться за него можно…
«Чего же он трусил? Ведь уже убил двоих…» — на секунду задумался Панаев. Но тут пришло как-то само собой мрачное, но простое объяснение. Когда «басок» стрелял в водителя и Юру, те были неподвижны и, скорее всего, уже мертвы от удара о самосвал. Он бил в них, как в куклы, как в неживое… А когда вдруг упали Валька и Антон, когда от его собственного выстрела разлетелась голова живого, ползавшего на коленях, умолявшего о пощаде человека, тут на этого юношу нашло прозрение, ужас и красоваться бесстрашием и суперменством было уже не перед кем… Он побежал, а Серега, которому уже ничего не угрожало, застрелил его все той же «материнской» пулей.
Серега подходил к лежавшему у мотоцикла парню неторопливо. Панаев не боялся, что парень только притворяется и бросится на него или выстрелит… Обрез тот бросил, еще убегая. Наоборот. Делая медленные, осторожные шаги к лежащему, Серега молил Бога, чтобы он был жив. Тогда можно было что-то еще попытаться сделать, посадить его в «ЗИЛ», попробовать завести, доехать хоть в это треклятое Коровино или даже в город, хотя вряд ли бы это у Сереги получилось.
Но нет! Бог ли, черт ли так распоряжался, только пуля пробила парню шею, оборвав сонную артерию, а подломился он от другой, угодившей в спину. Лицо было бледное, искаженное, но когда Серега направил на него тусклый свет фары мотоцикла, то сорвался у Панаева с губ не то стон, не то вой…
Мишка Сорокин… «Берет», даже не просто «берет», а командир взвода. Тот, кого Курочкина назвала гармонично развитой личностью. Сержант ВДВ в запасе. Он не попал в Афган, служил по-обычному и убивать не привык, не умел. Бывший Серегин кружковец. Начал еще с Дома пионеров. Портретист, человек, чутьем познававший то, что другие понимали разумом. Почему он не узнал его сразу? Из-за шлема? Или оттого, что у него откуда-то появился этот приблатненный басок? Ведь он говорил нормально, даже, может быть, более правильно, чем многие пай-мальчики. Почему он сунулся в этот кошмар и потянул за собой этих совсем несмышленышей… Несмышленышей?! А ведь они вчера баловались с Люськой… И не первый раз, может быть. И вот шестеро лежат на кровавом асфальте. А Серега стоит один и не знает, что делать дальше.
Только что на этом самом месте разыгралась маленькая гражданская война. Все войны — дрянь и бедствие, но война между людьми, говорящими на одном языке, живущими на одной земле, в одной стране, под одни и те же колыбельные песни выросшими — тройное бедствие и ужас, не поддающийся описанию. Не важно, что та давняя, настоящая гражданская война, была в миллионы раз больше. Важно, что и тут и там брат встал на брата. И не важно, за что бились тогда и за что бились сейчас. Важно, что в итоге — трупы. Сколько их, миллионы или всего шесть — значения не имеет. Значение имеет лишь то, что жизни были оборваны насильственно. А каждая человеческая жизнь — это вещь бесценная. И нет оправдания тому, кто ее загубил, даже спасая свою собственную. Все, что приводит к столкновению людей, которые готовы убивать друг друга, — самое страшное преступление.
Серега сел на подножку самосвала, трясущейся рукой достал смятую пачку «Беломора», нашел нераздавленную папиросу и закурил, надеясь успокоиться. Это, однако, не удавалось. Как ни странно, Серега почти не думал о том, что будет, когда сюда подъедет милиция, что он будет говорить, как объяснять, откуда у него три пистолета в карманах, почему на асфальте валяются убитые и «дипломат» с семью тысячами рублей… Ему даже не приходила в голову такая простая и, казалось бы, естественная вещь — броситься бежать куда глаза глядят, лишь бы не сидеть здесь, посреди мертвецов и пролитой крови. Его почти не трогала мысль о том, что его могут посчитать виновным, осудить, приговорить… Он как-то забыл обо всем этом — таком земном и ничтожном, почти мизерном по сравнению с той трагической бездной, которая вдруг разверзлась у него в сознании. _
Что в конечном итоге суд людей? Всего лишь общественное признание или непризнание того, что он нарушил какой-то параграф, статью, закон, запрещающий делать то-то и то-то.
То есть приговор? Решение нескольких людей убить его или отправить куда-то далеко от дома, туда, где он будет делать не любимую им работу и не сможет идти или ехать туда, куда захочет.
Но если эти люди вдруг решат, что он действовал совершенно правильно, ничего страшного — вот ужас-то! — не совершил и может спокойно идти домой, ходить на работу в клуб, писать новые картины и продавать их другим владикам, мацуямам, клингельманам и розенфельдам, есть, пить и спать — разве от этого он перестанет быть убийцей?! Разве исчезнет эта черная, бездонная пропасть, отделяющая его от всех людей и принадлежащего людям мира?
Пусть этот мир таит в себе много мерзкого и грязного, ко все-таки он прекрасен, многолик, ярок. В нем есть солнце, луна, звезды, цветы, зелень, море, небо, мириады оттенков красок, звуковых оттенков, тысячи разнообразных живых существ, самые невероятные линии и формы… Все это даруется человеку однажды, но не навсегда. Есть старость, есть болезни, есть трагические случайности, есть слепая стихия — все это похищает у человека его прекрасный мир и уносит туда, где либо вовсе ничего нет или есть, но что-то совсем иное.
Да, все обречены на уход из этого мира. Мать, рождая младенца, дарит ему не только жизнь, но и грядущую смерть. Но одно дело, когда смерть приходит в конце долгой, пусть трудной и даже мучительной жизни, когда многое, и прекрасное, и мерзкое, изведано, когда тело устает, ослабевает, когда мысль притупляется, когда блекнут краски и глохнут звуки, когда сделано что-то, оставившее на земле какой-то след, пусть маленький, едва заметный, но твой. Человек, оставивший на земле дитя, — уже бессмертен, пока не прерывается в каком-то колене его род. Старику, уходящему с земли под стоны и причитания многочисленного потомства, внуков, правнуков, а то и праправнуков, становится чуточку легче — его кровь, его мысли; воспоминания о нем будут жить дальше в новых людях. Страшнее смерть молодого, расцветающего, здорового и еще не давшего потомства человека. Она страшна даже тогда, когда приходит по чистой случайности или по вине грозных, неподвластных человеку сил природы. Не там перешел улицу, не вовремя затормозил, сорвался со скалы, не смог раскрыть парашют, попал под удар молнии, захлебнулся в бешеном водном потоке — все это страшно, трагично, ужасно… Но это не самое страшное! В миллиард раз страшнее, когда люди, молодые и жаждущие жизни, спешащие насладиться всем, что она дарит, не знающие страха по-настоящему и не понимающие, чем рискуют, бросаются в схватку, берутся за оружие… Это — война. Удар кулаком, ногой, брошенный камень, пущенная стрела, выстрел из пистолета, залп орудий, ядерный взрыв — все это война, если от того гибнут и страдают люди. И бессмысленно, даже преступно, говорить и разбираться, что этот прав, а этот — нет. Если пролилась кровь — прав только мертвый. Тот, кто умер, — заплатил за все. Убийца — всегда виноват, чем бы он не оправдывал себя. Его ждет суд куда более жестокий, чем суд людей.
Нет людей без совести. Все, кто когда-либо творил зло, и те, кто продолжают его творить, мучаются наедине с собой. Даже если громогласно кричат, что их не мучит совесть. Но подобно тому, как алкоголик или наркоман, прекрасно понимая, что разрушает себя, убивает и душу, и тело, продолжает предаваться пагубной страсти, так и злодей, внутренне ужасаясь тому, что творит, уже не может остановиться… Но суд совести, безжалостный, страшный, все время вершится над ними. И избавление может быть лишь одно — уход. Впрочем, это лишь в том случае, если не существует загробной жизни…
Серега не верил в тот свет. Он не знал его и не хотел знать. Больше того, он не хотел верить, что может быть еще что-то неведомое, которое придет после того как…
Но зрачок ТТ, черная 7,62-миллиметровая дыра, уже готовая поглотить в себя всего Серегу и весь его мир, все мысли, чувства, воспоминания и ненаписанные картины, отвел свой завораживающе-гипнотизирующий взгляд. Было еще одно, мощное, природное, еще от зверей доставшееся — инстинкт самосохранения. Страшный чудовищный инстинкт. Это от него родилась оправдательная формула: «Если не ты, то тебя…» Это от него родились защита семьи, рода, племени, нации, отечества — и войны. «Мы голодаем, а они — жрут! Убьем их — и спасемся от голодной смерти» — «Они идут, чтобы убить нас. Убьем их — и спасем себя!» — «Я люблю эту женщину, и он любит ее. Убью его — и буду с ней! Я продолжу свой род!» — «Он хочет убить меня, но я убью его. Я продолжу свой род!»
И этот инстинкт с яростью встал на защиту Сер era от Сереги:
«Да, убивать — нехорошо. Все боги этого не любит. Однако есть ли они, нет ли их — неизвестно. Зато есть ты — это точно. Быть может, ты сам бог. Весь мир — плод твоей фантазии и живет лишь до той поры, пока ты не уничтожишь его. А вдруг все эти несчастные — лишь причуда твоего ума? Ведь ты художник, ты сам твориш мир, ты делаешь его на холсте иным, совершенно не таким, каким он тебе кажется… Рано или поздно ты устанешь выдумывать и твой мир исчезнет вместе с тобой. Зачем спешить? А если ты не бог, а человек, если мир так жесток к тебе, что сам готов был пожрать себя, растоптать, раскромсать, если ему, этому миру, было наплевать, что ты хотел его украсить и сделать лучше? Почему ты не имеешь права на защиту? Почему ты думаешь, что валяться на асфальте с размозженной головой лучше, чем остаться живым? Вспомни, ведь ты случайно оказался вооруженным. Стоило бы тебе задержаться на несколько минут, чтобы запихнуть пистолет обратно в сундук, и ты оказался бы здесь с голыми руками. А зло против тебя стояло бы вооруженное и беспощадное. Ты перед смертью еще бы повалялся в ногах у своего бывшего ученика. Он бы не стал тебя миловать — ты знаешь его в лицо. Но ты-то, даже зная об этом, все равно из последних сил цеплялся бы за последнюю надежду, пытался бы разжалобить его, говорил бы ему о том, что убивать нехорошо… А он бы заставил тебя лизать сапоги, прежде чем размозжить затылок жаканом. Ведь это не сопляк, такой, как Валька или Антон. Он прошел два годы армейской службы, его учили, как надо устраивать засады на дорогах. Будь у него в руках не неуклюжий двухзарядный обрез, а «Макаров» или «Калашников», он положил бы всех в два счета. Да, он перепугался, когда промахнулся, и понял, что безоружен. Он побежал потому, что в бегущего труднее попасть, а сунься Мишка тогда к пистолетам — пуля бы досталась ему раньше. Нет, он просто не рассчитывал, что ты догонишь его этой пулей. Та, что попала ему в шею, достала его случайно — ты ведь целился в спину, а пистолет бросило вверх. А вторая попала потому, что он уже умирал и замедлил на секунду шаг, перед тем как упасть… ты вел себя молодцом, так, как, тебя учила мать. Она была бы довольна тобой и тем, что ее посмертный подарок тебе пригодился. «Так и надо, пусть не лезут!» — сказала бы она. — Нашел кого жалеть — подонков! Смерть им! Кто их тащил сюда, на дорогу? Легкого хлеба захотели? Романтики? Робингуды? Не они ли уже ограбили машину в Сосновке, на двадцать третьем километре? Не они ли избили и ограбили кооператора? А уж то, что из-за них Люська удавилась, ты забыл, конечно? Да, они ее не насиловали, не мучили — хотя кто теперь об этом расскажет? Но даже если так, не они ли подвернулись ей в тот момент, когда у нее была душа в смятении, когда ей хотелось отомстить за равнодушие? А утром, когда она поняла всю гадость и низость своей мести, ее убил стыд… Ты тоже виноват, да! Ты пожалел ее, ты показал ей, что она еще не пропала, что она не шлюха и пьяница, а женщина. Ты почти неделю считал ее своей женой, относился к ней, как к жене, и вселил в ее сердце надежду на то, что у нее все устроится… Ты ошибся, ты не побежал за ней, но ты — мужчина, и эта ошибка имеет оправдание.
Она же сама захотела стать прежней… Был ли там Мишка Сорокин, неизвестно, но эти-то, Валька и Хмырь, были там! У них не было возможности платить «чирики» за вход, и они были пьяны, а женщина на десять лет старше была готова на все. Поганцы! Мерзкие, похотливые ублюдки! Они получили свое! Гордись! Радуйся! Не каждый мужчина может похвалиться, что отомстил кровно! Плюнь на них! Ты еще поживешь! Только вот что: не связывайся ты с милицией. А то еще начнут выяснять, зачем стрелял, откуда ТТ… Вон мотоцикл — лампа в фаре горит, аккумулятор еще не сел, ключ зажигания есть, водить его ты умеешь. Этот «ЗИЛ» пусть стоит тут себе — большой, тяжелый — хрен с ним! Его не спрячешь, да и не заведешь, пожалуй. Жалко вот, что ты на ступеньку лазил, дверь в кабину открывал, ключ выдергивал — пальчики мог оставить, ботиночки… Возьми-ка тряпочку да протри ручку двери… Вот так, правильно, умница. Ну, подножку ты своими штанами вытер. Ни черта на ней не видно — рубчатая. Где еще мог наследить? В «Москвиче»? Так все видели, что ты с ними уезжал… Что говоришь? Дескать, все равно все видели? Смешной, ей-Богу! Ну и что, что видели?! Ты же домой еще заезжал… правильно, правильно, что захотел к мотоциклу, после придумаем, что сказать, здесь торчать не надо… О, завел! Молодец! Только по шоссе не надо, а то выскочит еще кто-нибудь, ты и так уже почти пятнадцать минут тут околачиваешься, а ведь в Коровине могли стрельбу услышать… Правда, там своей милиции нет, телефонировать могут только от председателя или из сельсовета в город… Нет, еще не успели, только будят, может быть… Вот здесь тропа в лес уходит. Вот сюда и сворачивай! Молодец! Ты в мотокроссе не участвовал, а как лихо прошел! Орел, супермен! Тропка знакомая, летом сюда за грибами ходил с Гошей, помнишь? Гоша сейчас уже, небось, стоит где-нибудь в аудитории у медиков, изучают его кости, по-латыни именуют. Как оно там, ведь проходил когда-то… Даже и по-латыни выучил, заради понта… Ну, да Бог с ним. Смотри-ка, а ведь ты даже чемоданчик свой из машины вытащил и на багажник поставил, пружинкой прижал. А я уж думал, возвращаться тебе надо… Все, последний твой следок! Не был ты там, Серега! Не был! Да, вначале хотел ехать, а потом вот раздумал. Как из машины выходил и в дом забегал — это бабка Кузьминишна видела, половики на ночь глядя вытряхивала. То, что машина стояла, она тоже запомнила. А вот уехал ты на ней или нет, она не видела. И никто не видел. У Галки в доме напротив никого нет. Из соседних трех домов тоже никто не видел. Там бабки телевизор смотрят в этот час, программу «Время». А телевизоры у них в тех комнатах, которые на двор окнами выходят. Это, Серега, ты точно знаешь… Оп! Тряхануло! Ничего, пронесло! Сейчас на просеку выскочим, а тут еще полкилометра, и на самую родную окраину выедем. Там мостик, речушка, а под мостиком омуток. Как-никак метра три. Уйдет туда мотоцикл с концами. Со всеми концами… Ну вот он, омуток-то. Глуши! Кати его на ручках… Ну, прощай, железный конь! Не много ли шуму? Послушай, послушай, Серега… не слышал ли кто? И в темноте не разберешь, может, парочка какая-то или даже пьяный загулявший тебя видели? Чемодан-то не сбросил? Нет? Ну и добро. Жалко вот, ты и Владиков дипломат не прибрал — семь тысяч все-таки… правильно, правильно, что не взял! Нужны они тебе, еще влипнешь из-за них. Деньги тебе от них уже переведены. Ты же теперь можешь жить кум королю и брат министру! Номер его книжки они знают… то есть знали. Спасибо вам, ребятки! А все же зря от Владика чек не взял, а то бы и за «Откровение» сейчас получил… «Откровение» так в багажнике и осталось… Нет, это ничего. Отдал картину, а сам не поехал — вполне правдоподобно…. Как хорошо, дождик начался, да и снежок, кажется, пошел. Первый, но вроде липкий. Может и лечь, надо бы поскорее, пусть он твой след укроет… Ну вот, зады родного дома. По валку картофельной ботвы к сараюшке… Вот и дом родной. Влез под застреху, ключ там… Ох, не спеши! У тебя же замок на калитке висит! Вот если кто его видел — беда! Тут уж не отговориться. Замок в здешних местах вешают, когда надолго из города уезжают. Ну, да это вряд ли! Темно слишком. Хорошо, что между штакетинами широкие промежутки, легко до замка с ключом дотянуться. Щелк — и готово! Замок — на крылечко, а сам в дом! Ну, все… Нет, не все! Ты же весь в крови заляпался! Чья она, черт его знает… Жаль, хороший был костюмчик, только не надо его теперь. Пиджак-то чистенький, а вот брюки… Ну да, вставал на колени, мертвяков разглядывал, стрелял тоже с колена. Плащ весь изгваздал… Ну-ка, в печку их, в печку! И ботинки летние в печку! Есть зимние, потеплее, да и пальто уже пора надевать, вон снег уже как повалил. Печку раздуть, дровишек побольше, чтоб все в прах сгорело… Загудело. Пушки эти дурацкие… Что ж их с мотоциклом вместе под воду не сплавил? Их в печке не сожжешь. В кладовку, в сундук? Материн-то можно. Замотать в ту же бумагу, прочистить так, чтоб нагара не осталось, смазать, пусть лежит. Дескать, память… Не-ет! Пульки-то эти наследили. В трех трупах сидят. И этот надо прятать, и коробку прятать. Скорей в кладовку! Коробка тут. Патрончики лежат, шомпол, отвертка, протирка, ершик — вся принадлежность. И масленка. «Оружие любит ласку, чистку и смазку» — сам таких плакатов с десяток написал. ТТ почистил и смазал, ПМ оба тоже. Магазины разрядил, нечего пружинам уставать. Вишь, какие они, патрончики, коротенькие, толстенькие. У тэтэшки похудее. Много у тебя смертей в запасе: восемнадцать толстеньких и двадцать пять худеньких. Пусть полежат в коробочке. Может, пригодятся еще. Бумажкой обернул, а места в коробке много… Влезли. Завязал веревочкой. А теперь в полиэтилен, в пакетик. И еще в один… теперь надо в подпол. Там всего надежней. Есть там одно место. Да вот оно: колодец, чтоб весной вода в подвале не накапливалась. Ямка такая, метр глубиной, внизу воды на полметра. Туда и бросить. Нет, не годится! Водичка отстоится, прозрачная будет. А придут с фонарем, увидят… В подвал-то скорее всего полезут. Если придут, конечно. Нужно что-то такое… Думай, думай, ты же интеллигент, кажется! Вот оно! Ну-ка, в мастерскую бегом! Так, тут в углу была куча старых деревянных скульптур — был период: резал, долбил, искал… Вот она! Потемнела, немного отсырела, но еще не начала гнить. Полутораметровая статуя девушки, протягивающей руки к солнцу. Пошловато, избито, но ведь ты искал! Помнишь, ты нормально сделал верхнюю часть, лицо, руки, бюст, одетый в тенниску или майку. Начал делать низ — и запорол. Влетел на сучок, пошла гиблая трещина. Хотел порубить всю, но, слава Богу, не стал. Пожалел верх. Отпилил ровно по нижний край короткой юбочки, выдолбил стамеской сантиметров на двадцать вглубь, немного на конус, и стал вырезать новые ножки. Поначалу оказалось маловато — нарушилась при стыковке пропорция. Сгоряча на глазок выдолбил поглубже — оказалось слишком много. Ноги как бы ушли вглубь туловища.
Пришлось снова подгонять, делать новые. Упрямый ты был, Серега! Сделал, да так, что никто и по сей день не знает, что эта твоя девушка — составная и внутри ее туловища — полость. Вот туда-то и положим наш сверточек. Чудо, как раз впору! Жалко, конечно, была невинная девушка, да вот — забеременела! Хе-хе… Подшкурим ее немножко, подгладим кое-где, лаком покроем… Как будто так и надо! Постукал — пустота почти не прослушивается. Разве что металлоискателем начнут щупать. Ну все, спать пора! Прощай, Серет! Тебе спать пора, утро вечера мудренее…»
Вторник, 24.10.1989 г.
Утро пришло какое-то неожиданное. Во-первых, началась зима. То есть, конечно, на календаре еще числилась осень, но выпал снег. Небольшой такой, тоненький, но снег. К обеду он, скорее всего, должен был стаять, но пока лежал. От этого было светлее и за окном, и на душе. Во-вторых, Серега впервые за несколько дней нормально выспался. Это было тем более странно, потому что его ночные приключения и переживания к тому не располагали. Другой бы не спал всю ночь, прислушивался, боялся, а Серега, едва спрятав пистолеты в деревянную статую, заснул сном праведника. Его не мучили кошмары, не посещали призраки. Он не опасался, что придут и арестуют. Его не терзали сомнения, правильно или неправильно он поступил, то сделал или не то. Все, что могло мешать его сну, уже было пережито вчера. Он отмучился, отбоялся, отсомневался вчера. Вчера он, в сущности, покончил с собой. Утро пробудило какого-то нового, пусть и по-прежнему выглядящего человека. Этому новому Сереге отчего-то казалось, что он живет нормальной жизнью и ничего, в сущности, не произошло. В памяти запечатлелась такая-то картина из гангстерского фильма с перестрелкой, трупами и кровью, но происходило ли это с ним наяву, видел ли он это во сне, в кино или по телевизору — Серега не помнил. Может быть, не хотел помнить, но это не важно.
Начал день он тоже необычно. Надел тренировочный костюм, видавшие виды кроссовки и выбежал на улицу — делать зарядку. Вышло так естественно, что если бы кто-то из соседей недавно жил на улице, то подумал бы — вот человек, регулярно следящий за своим здоровьем, непьющий и некурящий. Первые сто метров Серега пробежал почти по-спринтерски. Затем понемногу сбавил темп и затрусил мелкой трусцой по чистенькому тонкому снежку. Пробежал улицу, свернул на пустырь, к реке. На другой стороне ее, припорошенный все тем же снежком, стоял лес, попрозрачневший за осень, немного мрачноватый. Там где-то то место. Говорят, убийц тянет на место преступления. Серегу не тянуло. На мотоцикле он домчался за полчаса, петляя по колдобистым тропам и просекам, а бегом туда — верных часа четыре, даже больше. Во всяком случае, трусцой. Нет, он, конечно, добежал до речки и пробежался по мосткам. Речка была затянута тонким полупрозрачным льдом, под которым лениво текла мрачноватая черная вода. Поди, рассмотри в ней мотоцикл. На противоположном берегу Серега побегал, по-разминался. Выполнил так называемый армейский комплекс на шестнадцать счетов, въевшийся в мышечную память еще со времен службы. Потом снова побежал по вчерашним местам к заборчику своего огорода и, раскрасневшись, вбежал в дом, свежий и веселый. По дороге он несколько раз здоровался со знакомыми, а потом, когда шел с ведрами к колонке, встретился и с бабкой Кузьминишной.
— Здорово, Сережа! — приветствовала бабка.
— Здравствуйте, Дарья Кузьминишна! — Серега радостно улыбнулся, будто его подарили рублем.
— Физкультурой занялся? — спросила Кузьминишна. — Хорошо. Пить-то бросишь?
— Не знаю. Может быть.
— Ты, говорят, большим человеком стал? Вон уж, на машине на работу возят, и. с работы подвозят. Спать рано ложишься, а вставать раньше-стал. Молодец… Думаю, уж и не поздоровкаешься со старой…
— Здравия желаем! Который тут с краешку? — Сзади с ведрами подошел Иван Палыч.
— Я, наверное, — ответил Серега.
— Да проходи без очереди, Ваня, — расщедрилась
Кузьминишна, у которой уже набралось второе ведро. — Он помоложе, спортсмен, подождет немного.
— Нет, — гордо сказал участковый, — привилегии отменены. Не культ! Подожду, спешить некуда. Тут к нам ночью целая экспедиция из областного управления наехала, да еще и из Москвы, говорят, будут. Про меня и не вспомнят.
— Проверяют? — Серега даже удивился, как равнодушно он задал этот вопрос.
— Чего там проверять, — вздохнул участковый. — На шоссе ночью целая пальба была. Убитых шестеро, вот как…
— Ой, батюшки! — взвизгнула бабка. — Убише-то кто, нашенские?
— Да не японцы, конечно, — хмыкнул Иван Палыч. — Кооператоров постреляли, художников. И наших местных троих: Мишку Сорокина, Вальку Горбунова, да еще Антошку Хмырева. В смысле Епишкина Антона…
— Господи, пресвятая Богородица! — перекрестилась Кузьминишна. — Да как же это? Мать-то, Верку, я сегодня видела. Она уж поутру пьяная. А Танька в ночную ушла с мужем.
— А сам Хмырь, старшой, где? — поинтересовался Иван Палыч, подставляя ведро под кран.
— Вчера пьяный ушел, — сообщила бабка доверительно, — а куда — черт знает… А с утра мата не слыхать, значит, не пришел еще.
— Я-то думаю, чегой-то завклубом сюда прибегал ни свет ни заря, — припомнила старуха. — Стучит и орет: «Кузьминишна, а Сергей Николаевич разве дома?»· Я говорю, вроде нет, зарядку делает, от инфаркту бегает. «Он разве вчера в Москву не уезжал?» — «Нет, — говорю, — его до дома подвезли, он вылез да и все. Они подождали, а потом вроде без него уехали». — «Ох, ну слава Богу!» И пошел…
— Да? — произнес как-то странно участковый, забирая ведра. — Чего же это он-то беспокоился? Интересно…
— Сообщили, наверное, — предположил Серега. — Кооператоры ведь к нему приезжали. Я-то ведь и правда вчера хотел в Москву с ними ехать!
— Ну, значит, Бог спас! — воскликнула бабка. — Поди Николе-угоднику свечку поставь!
— А чего же не поехали? — спросил участковый.
Да брюки захотел погладить, — Серега врал экспромтом, но ничуть не напрягаясь, вроде бы рассказывая то, что было на самом деле, — разложил, а утюг прямо на брюки поставил. Напряжение-то маленькое, думал, пока греться будет, я чемодан соберу… Вот и собрал — смотрю, дым валит. А джинсы-то у меня, сами знаете… Только на работу, да и то не каждый день.
— Новые покупать надо, — сочувственно вздохнул Иван Палыч. — Ну да ничего, вам, говорят, за картины большие деньги пошли, купите еще… Когда за картины — это я понимаю — искусство, а тут какая-то сволочь шесть человек постреляла, чтобы тыщи просто так добыть…
У Серега это должно было вызвать удивление, на сей раз искреннее, однако не вызвало. А чему удивляться? Раз кооператоров убили, значит, для того чтобы ограбить. Правда, Серега денег не брал… Интересно, кто? Это, значит, кто-то прибежал туда, на место перестрелки, уже после Сереги, но раньше милиции… Он, этот кто-то, мог видеть или хотя бы слышать, как Серега уезжает на мотоцикле. Если его найдут, то могут найти и Серегу…
Но страха не было, даже волнения какого-то. Совершенно!
Поставив воду на кухне, он надел свои тертые-перетертые джинсы, зимние ботинки и серое видавшее виды пальто. Надо было показаться на работе.
В клубе было как-то непривычно тихо. «Беретов» с утра и всегда было мало, но уборщики-дневальные, обычно громко перекликавшиеся на этажах, сегодня лишь сосредоточенно занимались своим делом. Виталий Петрович, обычно хохотавший и рассказывавший анекдоты, тоже где-то прятался. Серега зашел в кабинет Ивана Федоровича.
— Присаживайтесь, — кивнул тот с мрачной миной на лице. — В курсе дела?
— Утром участковый сообщил.
— Все очень неприятно получается. Очень неприятно… — сказал завклубом. — Шесть убитых. Один из них — наш Миша. Бывший ваш ученик, кружковец.
— Милиция что-нибудь рассказывает?
— Милиция прежде всего спрашивает. Спрашивает и всех подозревает. Меня, вас, Мишу, вашего друга Владика… Покойного.
— Он убит? — спросил Серега так, будто ничего не знал. Он не играл, он уже стал тем человеком, которого вчера не было ни в «Москвиче», ни на шоссе.
— Убит. И еще два кооператора с ним. Ужас! Но они, милиционеры, тоже хороши. Задают такие вопросы, что уже ясно — ты у них под колпаком, как выражался палаша Мюллер. Интересовались, знал ли я, сколько у кооператоров было с собой наличных? Ну знал, приблизительно, а что? «А кто еще знал? Могли вы кому-то об этом сказать?» — и так далее. Сегодня обещали вызвать. Вас, кстати, тоже. Вы хотели с ними ехать в Москву и вдруг не поехали. Причем они вначале, как я понял, вообще считали вас убийцей. Не исчезнувшим, не пропавшим, а именно убийцей!
— Даже так? — без малейшей нервозности усмехнулся Серега.
— Представьте себе! Мне, к счастью, пришло в голову попросить их позвонить участковому. Иван Палыч тут же сказал, что вы вроде бы дома ночевали. Я с этими милиционерами в штатском на их «Волге» подъезжаю к вашему дому, вижу, что калитка только на щеколде или на засове, но в доме вас нет. Спросил у бабки Кузьминишны, она говорит: спортом занимается! И еще прибавила: «Видать, Сергей Николаевич уж совсем стал важный, раз сам завклубом его на работу подвозит!» Ну, мы проехали, посмотрели издали, как вы зарядку делаете. Я говорю милиционерам: «Вот он, разговаривайте с ним!» А они отвечают: «Понадобится — найдем время».
— Не знаете, — спросил Серега, — я им вчера продал картину, цела она? Они ее с собой везти собирались.
— Не знаю. Это вы у милиции спрашивайте. Вообще, будут сумасшедшие дни. Прокуратура, уголовный розыск. Степанковская уже звонила… Главное, тут Сорокин как-то замешан… Это очень неприятно.
— Да ничего, все обойдется! — с более чем искренней участливостью произнес Серега. — Вот людей жалко-особенно Владика…
— Да, вы правы… — вздохнул Иван Федорович. — Вчера еще только был жив, весел, строил планы… Ужас!
— А ведь сегодня вечером Курочкина будет свою программу показывать. Об аукционе. Снимут с экрана, как вы думаете?
— Не знаю. Теперь, может быть, и не снимут.
Тут вошли те, кого, очевидно, сильно боялся Иван Федорович. Крупные, солидные мужчины в аккуратных, хорошего покроя пиджаках, а один в кителе без погон с крупными, майорскими звездами в прокурорских петлицах.
— Здравствуйте! — сказал этот, со звездами. — Мы опять к вам, Иван Федорович. Очень нам нужно побеседовать с одним вашим работником. Панаевым Сергеем Николаевичем…
— Как раз вот он… — Иван Федорович указал прокурорскому чину на Серегу.
— Очень хорошо. У нас это не допрос пока. Дело неофициальное, просто знакомимся, кое-что уточняем. Надо будет — допросим по всей форме, так сказать. Вы, Сергей Николаевич, знаете что-нибудь насчет того, что вчера случилось?
— Слышал, что произошло какое-то страшное убийство, — проговорил, приняв несколько понурую позу, Серега. — Мне рассказали, что погиб мой сокурсник Владислав Смирнов, один из моих учеников по изокружку Миша Сорокин и еще несколько человек.
— Понятно, — работник прокуратуры глянул на Ивана Федоровича с неодобрением. — Скажите, пожалуйста, а когда вы в последний раз виделись со Смирновым?
— У машины, они подвезли меня домой. Вообще-то я хотел вместе с ними ехать в Москву, но сжег утюгом брюки, — вздохнул Серега, — после этого решил не ехать.
— Что, других не было? — участливо спросил прокурор.
— Вот только эти, — Серега показал на джинсы — дыры на дыре.
— Неужели не хватает?.
— Да нет, деньги есть. Мне вон за картину со «Спектра» пятьдесят пять тысяч причитается.
— Как раз вчера они на его книжку переводили, — вспомнил Иван Федорович. — У них наличных немного оставалось…
— Вы говорили — тысяч семь… — поправил один из одетых в штатское.
— Да, около того, точной цифры не знаю. Владислав Петрович показывал мне всю документацию, у нас копии в бухгалтерии есть. Где-то семь пятьсот с рублями и копейками. Общая прибыль примерно 600 тысяч.
— Долларов?
— Нет, рублей. Там инвалюта отдельно посчитана, можете поглядеть.
— Поглядим. А эти семь с половиной? Это что?
— Ну, это часть, которую они взяли наличными из причитающейся доли в прибыли. Им причиталось примерно сорок процентов — 240 тысяч округленно. Это деньги кооператива…
— Ладно, с финансами будем особо разбираться, — прервал Ивана Федоровича товарищ из прокуратуры, — значит, еще один вопрос к Сергею Николаевичу: ваша бывшая жена сейчас является женой Смирнова, верно?
— Да, — Серега уже понял — ищут зацепку.
— У вас не было никаких конфликтов со Смирновым на этой почве?
— Нет. Я даже толком не знал об их браке.
— Значит, у вас были нормальные отношения?
— Конечно. Не то чтобы очень теплые, но вполне нормальные.
— Скажите, а Сорокин Михаил вам знаком?
— Да. Я занимался с ним в изокружке. Довольно способный, очень хорошо писал портреты. После армии предпочел спорт, со мной общался так, мимоходом. Вот у Ивана Федоровича был на хорошем счету, я знаю.
— Совершенно верно! — подтвердил Иван Федорович. — Очень хороший парень, в нашем клубе — одна из ярких личностей, воин, наставник тех, кто помоложе.
— Хорошо. Горбунова Валентина и Епишкина Антона хорошо знаете?
— Знаю. Хотя в клубе они редко появлялись. Я семьи их знаю. Матери обоих со мной в одной школе учились. Семья у Епишкина сложная, родители пьют, почти не работают. У Горбунова получше, но сыном мало занимаются, больше о работе думают.
— Вот-вот! — вздохнул Иван Федорович. — И у нера-' ботающих, и у трудяг, у всех дети портятся.. Упала дисциплина. А перестройка — это не анархия…
— Ну, пожалуй, пока все, — сказал прокурор. — Работайте, товарищи, извините, что оторвал от работы. Всего доброго, увидимся еще, надеюсь. Постарайтесь из города пока не отлучаться. Это не подписка о невыезде, а просьба. Могут понадобиться кое-какие разъяснения.
Чины удалились.
— Неприятно, неприятно все это, — в очередной раз вздохнул Иван Федорович,
Серега знал, чего боится завклубом. Сейчас милиция и прокуратура будут интересоваться клубными порядками, разбираться, расспрашивать, что и как у «беретов», у. работников клуба, местных жителей. Вряд ли Иван Федорович был как-то замешан в убийстве, но вот при разбирательстве могли всплыть и «чирики» за вход, и «комнаты сказок», и наверняка еще что-нибудь, о чем Серега не мог знать.
В дверь постучали, и вошли сразу четыре человека. Двоих Серега сразу узнал: это были ребята, приезжавшие с Владиком еще до аукциона. Они были похожи на тех двоих, водителя и Юру. С ними был еще один молодой человек такого же типа, которого Серега раньше не видел, а также спортивного склада высокая и миловидная девушка.
— Здравствуйте, — взволнованно поздоровалась девушка. — Я — зампредседателя кооператива «Спектр» Демьянова Александра Ивановна. Нам позвонили в Москву, сообщили, что Владислав Петрович погиб. Наш юридический консультант направился в прокуратуру, а мы решили зайти к вам, чтобы больше быть в курсе дела. Знаете, у нас были серьезные опасения, что может нечто подобное произойти.
— Вам бы, наверное, лучше в милицию или в прокуратуру… — Иван Федорович развел руками. — Мы тут с Сергей Николаевичем больше вашего не знаем. А если у вас были опасения, так надо было загодя их сообщить. Если есть какие-то подозрения, то их тоже лучше прокурору высказать.
— Там наш представитель, он все сделает, — кивнула Демьянова, — но вы знаете, прокуратура — учреждение официальное, там существуют служебные тайны и прочнее. Нам нужна неофициальная информация. Сейчас, когда вскрылось столько фактов коррупции и мафиозных организаций с участием властей, мы должны проводить параллельное расследование…
— Мой вам совет, — сказал Иван Федорович, — причем, поверьте, совершенно искренний, не заниматься ерундой. Эти игры в сыщики-разбойники могут только запутать следствие. Представьте себе, вы начинаете ходить по учреждениям, спрашивать разных лиц, возможно, даже подозревать кого-то… А в это время в органы следствия начнут поступать сигналы от граждан о вашей, так сказать, следственной работе. У вас неизбежно будет конфликт с органами правопорядка. Я все сказал следственным органам, если попросят подтвердить — повторю на суде, а с неофициальными лицами никаких переговоров вести не буду, тем более отвечать на вопросы.
— Вы тоже такого мнения, Сергей Николаевич? — спросил один из парней, знавших Серегу в лицо.
— Мне не жалко, я могу рассказать только то, что знаю сам. А знаю сам с чужих слов. Вчера я расстался с Владиком около своего дома, куда они меня подвезли. А утром мне рассказали, что они убиты, — вот и все.
— С нами приехала Елена Андреевна, вдова Владислава Петровича, — грустно сообщила Демьянова, — может, вы с ней поговорить хотите?
— Она не разволнуется? Может быть, вы зря ее взяли с собой?
— Да вроде бы она держится. Переживает, конечно, но держится.
— Тогда пойдемте.
«А ведь это проверка! — внутренне усмехнулся Панаев. — Эта девица у них главный Шерлок Холмс. А метод такой: если я заволнуюсь или буду слишком радоваться встрече, то, значит, дело нечисто. Тогда они начнут трепать меня на все сто… Могут и додуматься до какой-нибудь своей версии, а потом предъявят ее прокуратуре, и будет мне долгая и нудная нервотрепка. А потом и посадить могут за незаконное хранение оружия и за превышение пределов необходимой обороны. Впрочем, могут и просто умышленное убийство приписать».
И опять он подумал обо всем этом как-то отвлеченно, чисто теоретически.
На площади, где снежок уже совсем стаял, виднелись две машины: кремовая «Волга» и зеленый «рафик». Лена сидела в «Волге». Чуть в стороне от машин курили водители.
Серега Лену узнал сразу, она мало изменилась. Оделась по обычаю: темно-зеленое пальто, черный платок, но брови подвела и наложила скорбные тени под глаза. Непохоже, чтобы она была в жуткой тоске и печали.
Лена открыла дверцу, вышла из машины. Теперь стало заметно, что лицо ее стало чуть более одутловатым, чем три года назад, фигура погрузнее, чем раньше.
— Здравствуй, — сказал Серега.
— Здравствуй, — ответила Лена. — Видишь вот, как свиделись… Ты знаешь, я ведь очень хотела тебя повидать. Владик мне обещал, что обязательно тебя привезет.
— Зачем? — спросил Панаев. — По-моему, я был бы лишним в вашем доме.
— Не совсем… Во-первых, я просто хотела увидеть Панаева. Художника Панаева. О тебе уже пишут за рубежом. Про областную газету я уж не говорю.
— Попишут и перестанут… У меня творческий кризис.
— Он пройдет. Ты же написал еще одну, когда Владик звонил мне, он говорил, что ты превзошел себя.
— Владик хотел отвезти ее в Москву. Купил за пятнадцать тысяч. Для кооператива, конечно. Знаю, что он ее с собой забрал.
— Мы уже справлялись. Картину нашли в багажнике, но пока отдать не могут. Мы должны представить документы, что она приобретена по всем правилам. Кроме того, должна быть экспертиза и еще что-то…
— Мы с Владиком ничего не оформляли. Он сказал, что переведет мне пятнадцать тысяч вместе с теми, что я заработал с аукциона. Разве ребята, которые в Измайлове или на Арбате продают, оформляют документы?
— Ну, наверное, тебе придется задним числом заключить трудовое соглашение со «Спектром», налоги надо платить и так далее. Получается, что ты индивидуал без патента…
— Ладно, разберемся. Что мы о деньгах-то. Не время…
— Может быть… что мы стоим? Давай сядем в машину.
— Давай.
В «Волге» было теплее и как-то свободнее говорилось. Шоферы ушли подальше, а Демьянова со своими товарищами о чем-то беседовала в «рафике».
Лена достала сигареты и предложила одну Сереге.
— Не надо, — отозвался он, — я такие слабые не курю.
Пачка «Беломора» была еще та, вчерашняя, он переложил ее из плаща в пиджак. Большая часть папирос раскрошилась и порвалась. Среди них был окурок — тот, вчерашний, который он курил, сидя на грязной подножке самосвала. Надо же! И этот след — улика — не остался на шоссе. А он уж и забыл об этом окурочке. Все-таки нашлась еще целая папироса, и Серега прикурил от мaленькой синей зажигалочки, которой чиркнула Лена.
— Ты скучал по мне? — спросила она…
— Нет. Совсем не скучал.
— У тебя тут женщина?
— Да, были… — Серега нарочно сказал во множественном числе, а потом пожалел. Пожалел Лену. У нее на лице отразилась не то боль, не то неприязнь, а ей и без того должно было быть нехорошо.
— Надо же было как-то жить, — попытался он смягчить свой тон.
— Я понимаю. А почему ты не женился?
— Зачем? Так свободнее… тем более что любви у меня не было.
О том, что чуть было не полюбил Люську, Сере га умолчал. Кстати, в этом он сегодня уже сомневался.
— Странно… Неделю назад Владик сказал мне почти то же самое…
— Насчет любви? Или как?
— Он сказал, что сейчас ему нужны две вещи — дело и эмоциональная разрядка. Я такой разрядки не даю. Поэтому он предложил мне поискать себе партнера, а сам объявил, что уже нашел ту, которая дает ему эту самую разрядку. Вон видишь, Аля Демьянова? Она и есть его разрядка. Ей двадцать пять, она по образованию дизайнер, весьма энергично действует во всех сферах. Конечно, я по сравнению с ней — старая и толстая корова. К тому же она спортсменка, с детства занималась чуть ли не всеми видами спорта — от художественной гимнастики до каратэ и ушу, водит машину, мотоцикл, даже, кажется, вертолет… поет и сочиняет песни под гитару. Вяжет, шьет и отлично готовит. И при всем этом — весьма хороша. Правда?
— Я как-то не разглядел.
— Увидеть бы тебе ее на пляже.
— Она худая, а мне нравятся полные.
— Правда?! — усмехнулась Лена. — Никогда не подозревала! — А вот Владик меня убеждал, что мужчины после сорока стремятся к изящным, стройным и намного более молодым.
— Наверное, это так, но я исключение. Кстати, эта ваша Аля — вовсе не изящная, а попросту поджарая, мускулистая баба. У нее широченные плечи и узкие бедра.
— Это обман зрения, просто у нее такое пальто. Ты, должно быть, давно не видел модной одежды.
— Почему, видел. По телевизору. Да и тут кое-что появляется. Даже наш КБО что-то такое шьет. Так, значит, эта Аля — его любовница?
— Да. И весьма интенсивная! А я вот, увы, осталась на бобах. Он так и не объяснил мне, как это сделать — найти партнера. Это что-то не из моих привычек: искать мужика!
— И он решил привезти меня? — спросил Серега.
— Я просила его переговорить с тобой. Ну как-нибудь ненавязчиво. Он сам предлагал это раньше, но я только отмахивалась. Уж очень все это мерзковато пахло. По моим, конечно, принципам. Я устарела. Теперь какие-то другие нормы поведения, я не могу их понять, точнее, мне казалось, что не могу.
— И когда ты поняла, что можешь, попросила его…
— Просто мне стало тошно. Ты не представляешь себе, как мерзко бывало, когда он, побеседовав со мной о своих делах, о высоком искусстве и достоинствах какого-нибудь шедевра, смотрит на часы и говорит: «Извини, но сегодня я должен встретиться с Алей. Не скучай, я принес новую кассету. Посмотри, там масса любопытного!» После этого садится в «Москвич» и уезжает. Разряжаться… И при этом даже не врет, не пытается оправдаться». Да, я был у нее. Сперва мы вели деловую беседу, потом перешли к сексу…» — в лоб. А я в это время смотрела кассету с эротикой и старалась себе представить, что из этого они проделывают там.
— И что, тебе некем было его заменить?
— По-твоему, я должна была идти на панель?
— Ну… неужели не было никого, кто мог тебе понравиться.
— Почему, кое-кто нравился. Но у меня есть какой-то комплекс. Я не знаю, как сделать так, чтобы обратить на себя внимание и при этом не выглядеть потаскухой. Иногда я просто стеснялась, иногда боялась… В общем, ты не женщина, не поймешь. А потом я узнала, что надо мной смеются: «У Смирнова жена верная, только он ей неверен…» Кстати, эта Аля ко мне всегда относилась очень участливо: «Поймите, я ничего против вас не имею… Я просто хочу, чтобы он был счастлив во всех Отношениях…» Каково?
— Она сейчас очень переживает?
— Конечно нет. Наоборот. Она теперь станет председателем. Я знаю, она сможет многое. Если так пойдет дальше, то лет через десять «Спектр» будут знать даже в каком-нибудь Нигере. У них уже сейчас оборот почти в три миллиона. И инвалютный счет приличный… «Рафик», три грузовых «уазика», «Волги». Дай Бог — так они и самолет купят. Эта бизнесвумен далеко пойдет. Если им дадут развернуться… Тут ведь что-то с налогами намечается, так что они побаиваются. А уж в женских делах она быстро утешится. У нее никаких комплексов нет.
К стоявшим машинам подрулили желтые «Жигули», из которых выбрался мужчина в темно-синей нейлоновой куртке и черном берете.
— Юрисконсульт приехал, — пояснила Лена. — Что там, интересно…
Они вышли из машины. Из «рафика» тоже вылезли все, и даже водители подошли ближе.
— Все более или менее уже ясно, — сообщил юрисконсульт. — Час назад милиция задержала двух типов, у. которых изъяли дипломат и семь тысяч пятьсот тридцать два рубля, а также обрез и пистолет ТТ… просят для опознания вещей жену потерпевшего и кого-либо еще… Оружие отправили на экспертизу. Задержанные утверждают, что обрез и чемодан они случайно нашли на шоссе и хотели сдать в милицию, а ТТ якобы тоже случайно подобрали, но только в другом месте. Оба в прошлом судимы. Их еще подозревают в разбойном нападении на машину на какого-то шашлычника. Присутствовать при допросах мне пока не разрешили.
— Увиливают! — объявила Аля. — Ну ладно! Елена Андреевна, мы поедем с вами.
Серега под шумок отошел в сторонку.
Вчера он прогулял кружок, но, судя по всему, Иван Федорович об этом уже забыл начисто. Когда Серега вернулся, завклубом посмотрел на него с неприятной тщательностью. Нет, дело не в кружке. «Не сказал ли он «спектровцам» лишнего?» — вот опасение. Ну и дурак ты, Ваня. Если ничего не знает, что он говорить будет?
— Работа какая-нибудь есть? — спросил Серега.
— У вас же отпуск на неделю, гуляйте…
— Да уж какая гульба…
— Ладно. Тогда займитесь кинорекламой.
И Серега занялся. Так еще один день прошел.
Вечером смотрел по телевизору первый выпуск передачи областного телевидения «Малая родина». Показали внешний вид городка, завода, клуба. В кадрах мелькнули лица «беретов», в том числе Мишки Сорокина. Он проводил какую-то тренировку по рукопашному бою. Потом пошли интервью с Иваном Федоровичем и Владиком. Странно было ощущать, что с экрана говорит уже мертвый человек… Потом Серега увидел себя: «рабочая одежда, немного утомленное лицо — все естественно, без лакировки и приукрашивания», — как и обещала Курочкина. Интервью получилось монтированное:
— Мы беседуем с одним из участников «Вернисаж-аукциона» художником-оформителем Сергеем Панаевым. Сергей Николаевич, что вы предложили «Спектру»?
— «Истину»… Ну а что получилось — я оценивать не могу.
— «Истина»? Это название картины, не так ли?
— Так.
Дальше, как известно, вышел сбой, но его, конечно, не показали, а приклеили самый конец:
— Чего вы ждете от «Вернисаж-аукциона»?
— …Надеюсь, что все будет прекрасно! — и улыбающаяся рожа во весь экран. Потому как дурацкую фразу: «Я жду многого, но надеюсь, что все будет прекрасно!» — Курочкина решила обкорнать, а вот Серегин смех ей пригодился. Ее голос зажурчал за кадром:
— Сергей Панаев не зря надеялся! Но об этом позже…
Потом что-то говорила Степанковская. Там было и о перестройке, и о гласности, и об открытии новых имен в искусстве, и о развитии культуры в провинции, и о контактах с иностранными любителями искусства, и о кооперации… И все — за пять минут. Наконец пошел аукцион. Кое-что вырезали, например Клару Марусеву и ее задницу с глазом. В основном показывали Владика с молотком, его отчаянные выкрики во время быстрой смены цен. И опять Серега немного удивился, как это человек, уже почти целые сутки как убитый и лежащий сейчас где-нибудь в милицейском морге, здесь, на экране, еще мечется, сверкает глазами, кричит…
Возвращаясь с работы, он шел другой дорогой, чтобы не проходить мимо домов Вальки и Антона. Нет, он не боялся, просто было неприятно. И без того жуткий звериный вой Верки и Таньки слышался с той улицы. Ведь он все-таки убил этих парней. Жалости, однако, той, что ощущал ночью, не было.
А потом неожиданно он решил смотреть телевизор, просто из любопытства: покажут или нет. Показали.
Досмотрев аукцион, Серега хотел переключить телевизор на первую программу ЦТ, но тут темноту, закутавшую улицу, прорезали мощные «волговские» фары. «За мной, что ли? — с усмешкой подумал Серега. — Забирать приехали?»…
Приехала Лена. За рулем сизела Демьянова.
— Мы ненадолго, — успокоила Аля. — Мы хотим кое-что вам рассказать.
— Чайку поставить? — спросил Серега.
— Не откажемся!
Пока грелся чай, Лена расхаживала по комнатам, смотрела, а Аля помогала Сереге доставать чашки и ложки.
— Конфет нет, не ждал. Вы уж извините. Печенье есть и пряники.
— У нас тоже не густо с этим. Ничего, — кивнула Аля.
— У тебя тут ничего не поменялось, — заметила Лена, закончив инспекцию.
— А что надо было поменять? Дом крепкий, печка не дымит. Газ привозят.
— Мне казалось, что ты уже привык к городу.
— А я и так в городе живу, не в деревне.
— Я имела в виду Москву.
— Без унитаза я обходился с детства, поэтому привык. И лифта не любил.
Аля фыркнула, такой юмор ей импонировал.
— Вообще у вас здорово, — улыбнулась она. — Настоящее гнездо закоренелого холостяка! Аскета-творца. Если бы еще не вон те дамские трусы на полу под кроватью…
— Пардон! — Серега завернул трусы в попавшуюся под руку газету и пихнул в печку.
Лена брезгливо поморщилась, а Аля, залихватски стрельнув голубыми глазами, хихикнула и поинтересовалась:
— А хозяйка не заругается?
Серега не помнил, чьи трусы, Галькины или Люськины, поэтому промолчал.
— Ну ладно, — сказала Аля, когда чай был налит, — для начала проинформирую вас о том, что мы теперь знаем. Два типа, Андрей Долдонов и Альберт Крюков, были задержаны по следам мотоцикла в деревне Коровино. Сами — местные жители. Милиция нашла у них обрез без патронов и пистолет ТТ с патронами. Пистолет и обрез нашли у них дома. Дипломат мы опознали — именно тот. И деньги те. Потратили они пять рублей — на самогон. Их версия: около одиннадцати часов ночи ехали на мотоцикле из Рогожина, от родни. Увидели на шоссе у поворота на Коровину «ЗИЛ» и разбитый «Москвич», а также трупы. При этом сами были не совсем трезвые, увидели обрез и дипломат, забрали с собой. Приехали домой, чувствовали, что не долили, и приобрели бутылку самогона у какой-то бабки за пятерку. Пьяными их и взяли. Следственная группа, которая приехала на место утром, сразу увидела следы от мотоцикла. Они там забуксовали на грунтовке немного, и грязь выбросило на асфальт. Один из них, кстати, Андрей Додцонов, водитель того самосвала, что нашли на дороге. При этом он — двоюродный дядя Епишкина, одного из убитых. Чувствуете?!
— Да вы прямо Шерлок Холмс! — грустно произнес Серега. — Глядишь, раскрутите все быстрее, чем милиция…
— Конечно, — кивнула Аля, и в глазах ее вдруг блеснула слезинка, — я уже раскрутила это дело. И я знаю, что милиция идет по неверному следу. В принципе, понимаете?
— Не-а, — сказал Серега.
— Рабочая версия у них такая: главарь — Крюков. Он сидел семь лет за разбой, имеет связи в уголовном мире. Сейчас числится скотником в колхозе «Коровино», денег получает мало, но пьян регулярно. Долдонов у него — первый подручный. У него две судимости за хулиганство.
Обрез, как выяснилось, украден у одного из жителей Коровина. Точнее, украдено было зарегистрированное ружье, а Долдонов переделал его в обрез. Так считает милиция, хотя доказать это не может. У него же — мотоцикл с коляской, на котором они и ездили в Рогожино. Но, конечно, мотоциклом остановить «Москвич» трудно. Лучше всего устроить аварию, подставив тяжелый грузовик. Но если бы Долдонов сам взял самосвал, то его, естественно, заподозрили. Он вовлекает в дело своего племянника Епишкина, а также его дружка Горбунова. А наводчиком, как считает милиция, был Сорокин. При этом, делиться с ними Крюков и Долдонов не хотели. Когда налет удался, и они… — Тут Аля глубоко вздохнула, но собралась и докончила: —…и они убили наших ребят, то Крюков и Долдонов убрали своих помощников. Вот такая версия есть у милиции.
— Они вам ее сами высказали? — удивился Серега. — Ведь это, небось, служебная тайна!
— Сейчас время гласности, — напряженно улыбнулась Аля, — предположим, что я нашла общий язык с вашим районным Понтием Пилатом… То бишь прокуратором. Но это все не важно. Важно, что такая версия у них есть, и они, по своему обычаю, подгоняют под нее факты. Но нам удалось узнать, самим, кстати, без милиции, которая этим и не занимается, что примерно за полчаса, — улавливаете, за полчаса! — до нападения на «спектровцев» один из ребят видел, как Сорокин и Горбунов садились на мотоцикл. Мотоцикл! Но не долдоновский «Иж-Юпитер-3» с коляской, а на «Яву».
— А почему вы думаете, что за полчаса?
— Потому что именно через полчаса после этого или около того в Коровине услышали выстрелы на шоссе. Там есть один ветеран, он и позвонил, от председателя сельсовета. Пока он добирался — а у него одной ноги нет, — пока дозвонился, пока выезжала милиция, прошло больше полутора часов. То есть было уже около полдвенадцатого. За это время Крюков с Долдоновым успели добраться до дома, купить самогон, напиться и лечь спать. Тут вроде бы все сходится. Однако они еще в десять были в Рогожино. Это мы тоже узнали. Шесть или семь человек их видели, мы спрашивали разных людей. И у всех выходило, что они раньше десяти из Рогожина не выезжали. То есть на месте преступления они не могли появиться раньше чем в пол одиннадцатого! Они приехали на полчаса позже последнего выстрела! Они никого не убивали, а если виновны, то только в краже дипломата и незаконном хранении оружия. Да и это еще надо доказать, поскольку они утверждают, что не хотели идти в милицию пьяными, а решили подождать до утра. Это тоже, в общем, логично. Представляете, что милиционеры бы подумали, если бы к ним явились двое пьяных с обрезом и дипломатов с семью тысячами?
— Но у них еще, говорят, и пистолет нашли?
— Пистолет у них валялся в сарае, это точно. Но он неисправен. Его нашли еще год назад в какой-то старой траншее. Он был насквозь ржавый. Правда, они его пытались чистить, но так и не привели в порядок. Он не более опасен, чем молоток. К нему, правда, были три патрона. Откуда — они пока не говорили. Вот за них и цепляется сейчас следствие. Оно утверждает, что настоящее орудие убийства они выбросили, а скорее всего, утопили в болоте по дороге на Коровино. Собираются ехать туда с металлоискателем… Ничего не найдут, я уверена. А на их месте я бы искала не пистолет, а мотоцикл!
— Здорово! — искренне восхитился Серега. — Это тот, на котором уехали Мишка и Валька? Сорокин и Горбунов?
— Конечно, — усмехнулась Аля. — Ведь мотоцикл-то некому вроде бы было угонять с места происшествия? Тот, кто его угнал, — последний, оставшийся в живых! И вы, Сергей Николаевич, скорее всего, и есть этот последний… Вы не против?
— Нет, — Серега только улыбнулся, хотя заметил, что Аля внимательно следит за его реакцией и за каждым движением. «Волнуется, — посочувствовал Серега, — и боится. Не много, но боится. Хотя почти наверняка вооружена. Отчаянная!»
— Вы сразу навели меня на мысль с этими брюками. Я спросила, конечно, очень аккуратно, во что вы были вчера одеты. Выяснилось, что вы сегодня надели зимнее.
Вчера на вас был плащ, коричневые брюки, которые вы якобы прожгли, и летние туфли. Сегодня — зимние ботинки, драные джинсы и демисезонное пальто. Похолодало, человек решил утеплиться — ничего страшного. Но при том общем холостяцком бардаке, который у вас дома, плащ бы сейчас висел вон на том гвозде, а брюки, прожженные — хм! — лежали бы на стуле или под столом… Ботинки тоже. Но их нет! Вы их сожгли, не Правда ли? На вашем месте я бы сделала так же. Пистолеты вы либо утопили, либо припрятали, на что я очень надеюсь.
— А вы не боитесь, что я сейчас выдерну из брюк ТТ и?..
— Вообще немножко боялась, что вы наделаете глупостей. Но в джинсах оружие очень заметно, а у вас они достаточно узкие. Кроме того, я не совсем безобидна.
Аля быстро выхватила из кармашка своей курточки маленький пистолетик.
— Это самоделочка под патрон от мелкашки. Бьет бесшумно. Почти. Если бы вы убили Владика или навели на него этих дурачков, то я бы вас вырубила. Но вы передо мной ни в чем не виноваты, и перед Леной тоже… Все юные налетчики — Сорокин, Горбунов и Епишкин — убиты из ТТ. Все наши — из обреза. ТТ у наших не было — только ПМ. Владик вообще никогда не имел оружия с собой. У Юры и Толика — было. Но они не стреляли — милиция нашла пять гильз от ТТ. Просто вы поехали с ними вооруженный. Юра и Толя после удара о грузовик были без сознания, возможно, даже мертвы. Владика они вытащили и застрелили, а вы открыли огонь… Ведь так?
— Все так… — кивнул Серега, улыбаясь. — Ну что, поедем сдаваться? Я готов.
— Упаси! Упаси вас Господь! — воскликнула Аля. — Вот этого делать не надо! Мы восстановили истину, верно? Это главное. Я поняла, что вы вели себя как мужчина, но у нас такие дурацкие законы, которые делают честного человека беззащитным перед сволочью. Поэтому я прекрасно понимаю, отчего вы не стали дожидаться милиции. И еще вы правильно сделали, что забрали с собой пистолеты Юры и Толи. Сами понимаете, они у них незаконно. Но когда в прошлом году нас первый роз навестили рэкетиры… В общем, нам стало ясно, что без оружия жить трудно. Даже художественно-промышленному кооперативу. Сейчас у нас кое-что есть, и после одного случая, который остался вне поля зрения милиции… Нас оставили в покое… пока. А вот здесь мы немного притупили бдительность.
— Судя по всему, — сказал Серега, — Толя и Юра знали, что им что-то готовят. К ним приходили какие-то двое, я так понял, что Горбунов с Епишкиным. Но они их всерьез не приняли…
— Конечно, — вздохнула Аля. — У обоих — черные пояса, оба отличные стрелки. Уж кое-что знали, побывали в переделках, а тут какие-то пацаны… Недооценили.
— У тех главным был Сорокин из клуба, — сообщил Серега. — Он десантник, засады на дорогах — его профиль. Конечно, кое-что от детской романтики, но видно, что они все продумали. Это видно.
— Расскажи все подробно, — попросила Лена.
Серега стал рассказывать. В общем, он говорил все как было, но не стал говорить о двух вещах. О том, как Владик готов был лизать ботинки своему убийце, и о том, как он сам, Серега, переживал все происшедшее. Он старался не нагнетать страху, но как-то незаметно разволновался, наверное, впервые за эти сутки. Поэтому получилось очень страшно и скорбно. Лена уронила руки на стол, затем уткнулась в них лицом и тихо рыдала. Аля вроде бы держалась, но все-таки и у нее покатились слезы.
— Ужасно… — произнесла она с яростью. — Дикость… Идиоты! Безмозглые, никчемные подонки…
— Если бы… — вздохнул Серега, встал из-за стола, подставил табуретку и полез на книжный шкаф, где лежали папки с работами его кружковцев. Там среди них он нашел одну довольно пухлую, где на верхней картонке была наклейка: «Сорокин Миша. 1985-86-87». — Вот. Посмотрите, — Панаев раскрыл папку. — Вот его автопортрет. Тут ему шестнадцать лет, даже написал: «Ученик 9 «А» класса 3-й школы». Вот портрет его мамы. Это его отец. Это девочка Наташа, его одноклассница. Сейчас она замужем за его старшим братом. Вот сам брат.
— Зрелые рисунки… — удивленно сказала Аля, вытирая щеки от слез. — Подумать только!
Лена тоже понемногу приходила в себя, подняла голову, вытерла слезы, шмыгнула носом, потом высморкалась и тоже вгляделась в рисунки.
— Подумать только… — вздохнула она. — Это твой ученик?
— Я только помогал. Он уже сам почти все умел. По наитию…
— Знаете… — произнесла Аля, перекладывая листы. — Очень талантливо! А почему он никуда не поступал после школы? Сдать рисунок он мог куда угодно!
— Он поступал. В Ленинграде. Рисунок сдал, но завалился на литературе. А весной восемьдесят седьмого его в армию призвали. До самого призыва у меня занимался. Вот офортик его. Вот на обороте — дата «12.03.87» и автограф «М.Сорокин».
— И тебе не страшно? — прошептала Лена.
— Страшно. Ты и представить себе не можешь, как мне страшно.
— Ученик убивает учителя — а это не страшно? — словно бы защищая Серегу, вскричала Аля.
— Но вышло-то все наоборот. Учитель убил ученика, — сказал Серега. — Это я оттого такой спокойный, что уже почти мертвый. Я вчера хотел… Но не смог.
— Тарас Бульба… — начала Аля, но осеклась — уж лучше было не тянуть сюда классику.
— Знаете, — сказал Серега, — мне кажется, все-таки надо в милицию…
— Нет! — разом сбросив минор, вскрикнула Аля. — Не надо! Я вас не пущу!
Она так бешено сверкнула еще не просохшими от слез глазами, что у Сереги мигом возникла в глазах какая-то дурацкая мизансцена: он идет к двери, Аля выхватывает пистолетик, Лена заслоняет его собой… это уж очень пошло…
— Ну не пойду я, — продолжал он. — Вы сейчас уедете, а я буду сидеть здесь и глядеть на эти рисунки. Вспоминать, как подросток с кудряшками сосредоточенно разглядывал себя в зеркало… Как обиделся, когда его Наташа сочла себя на рисунке недостаточно красивой, а он так старался и достиг чуть ли не идеального сходства… Я ж свихнусь тут просто-напросто. Или достану ТТ и шарахнусь!?!
— Да что вы, как баба, прости господи! — взъерошилась Аля. — Вчера были мужчиной, не побоялись жакана в лоб, а сегодня? Ну мужики пошли. Точно, что нам, бабам, надо матриархат восстанавливать! Вы же должны понять, что я вовсе не хочу ни вас за решеткой увидеть, ни сама сесть. Что вы волнуетесь? Думаете, они вас найдут? Черта с два! Они через три дня все соберут на Долдонова и Крюкова. И я им помогу, будьте уверены. В нашем Отечестве все еще возможно. Помните мультик такой был «Фока — на все руки дока»? Вот там главный герой говорил: «Тут надыть технически!» А ваше дело — собраться, преодолеть все ваши кризисы творчества и работать… живите ради Бога! Вам же сорок лет — это же еще не старость! Неужели нам тут вас караулить оставаться? Может, еще и в постель с вами лечь? Обеим…
— Пожалуйста, — разрешил Серега, — все равно с меня никакого толку.
— Ну, вроде чувство юмора у вас еще осталось, — хмыкнула Аля, — хотя и немного пошлое.
— Хорошо, — проговорил Серега, — сейчас я отдам вам ваши пушки. Никто их искать не будет. Если, конечно, на курточках ваших ребят не остались в карманах следы ружейной смазки. В одном детективе читал, как таким образом бандита поймали.
— Я думаю, там этим заниматься не будут, — усмехнулась Аля. — Но только, пожалуйста, не ходите в милицию…
Серега сходил в сарай, достал оба ПМ и принес Але.
— Где вы учились стрелять? — спросила она, убирая пистолеты в сумочку. — Из пяти пуль — только одна мимо…
— Не то вы спрашиваете… — покачал головой Серега. — Попал… вот и все. Сами-то в человека еще не стреляли?
— Не довелось. Но придется — рука не дрогнет.
— Не дай Бог!
— Это лирика… Елена Андреевна, нам пора.
Лена тяжеловато встала, Серега подал ей пальто. Ей как-то не очень хотелось его надевать. Но все же она вышла вслед за Алей. Серега проводил их до машины. Потом вернулся, собрал в папку рисунки Миши Сорокина и лег спать.
Среда, 25.10.1989 г.
Конечно, Серега немного паясничал, пугая Лену и Алю. Наверняка даже Лена не поверила в то, что он может застрелиться. Хотя, может быть, и нет… Во всяком случае, Серега уже хорошо знал, как непросто это сделать — пустить себе пулю в лоб. Да, он немного раскис над этими картинками. Да, пожалел немного этого дурачка, а может быть, и впрямь прирожденного и одаренного подонка. Гитлер, говорят, тоже был одаренным художником, но все-таки превратился в фашиста. Серега ни одного натурального фашиста не видел, но для него, воспитанного матерью и отцом, фашизм был символом нечистой силы, а Гитлер равнозначен Сатане. Это были его религиозные убеждения. Точно так же в свое время товарищ Сталин был символом добра, истины, справедливости и вообще всего хорошего.
Спал он на сей раз не слишком спокойно. Нет, совесть его не мучила. Его донимало другое — отсутствие Люськи. Тоскливо было, жалко, но главное — скучно. А виноваты были эти бабы — Лена и Аля. Одна, старая, манила какими-то полузабытыми воспоминаниями — ведь было же и с ней хорошо когда-то! — другая — молодая, из новых, активных, чего-то добивающихся людей, притягивала, как магнитом, — таких Серега еще не видел. Однако покатавшись с боку на бок, Панаев все же заснул.
Утром по новой традиции сделал зарядку, пробежался. У мостика обратил внимание на поврежденный лед. О том, где был утоплен мотоцикл, он Але не говорил.
Может, милиция сама его нашла? Однако могли и просто ребятишки побаловаться, раздолбить шестом… тоненький ведь, тоньше оконного стекла.
Прибежав домой, Серега увидел в противоположном конце улицы две фигуры с чемоданами: женщину в красном пальто с песцовым воротником и мужчину в черной морской шинели и фуражке. О-о, да это Зинка с мужем!
Действительно, его решила навестить сестрица. Последний раз они видались на похоронах матери, четыре года назад. После этого Серега как-то послал ей письмо, где сообщал, что живет один в родительском доме, но ни ответа ни привета не получил. Но, должно быть, Зинаида Николаевна его зачем-то вспомнила.
Пара подошла к калитке, и Серега рассмотрел их получше. Лицом Зинка за четыре года не изменилась, может, чуть-чуть поправилась и стала еще больше похожа на мать, особенно взглядом: прямым, жестким, всевидящим. Одета она была для своего возраста ярковато, но при нетребовательном подходе, можно считать, со вкусом. Общая сумма, выплаченная из кармана ее супруга за все это одеяние, должна была превышать тысячу.
Мужа ее Серега еще ни разу не видал. Когда-то он был юным лейтенантом флота, но теперь на его погонах было аж три большие звезды с двумя просветами. «Кап-раз». Иначе капитан первого ранга, почти адмирал. Ростом не шибко большой, но в плечах крупный, и челюсть лихо вперед, даже немного угрожающе. Эдакий гаркнет: «По местам стоять, со швартовов сниматься!» — сразу зашевелишься.
— Здравствуйте! — поприветствовал Серега чету. — Добро пожаловать!
— Здорово, брательник! — Зинка солидно чмокнула Серегу в обе щеки. Духов она изводила не меньше, чем покойная Люська. Серега тоже приложился, а потом подал руку ее мужу.
— Сергей Николаевич, — представился он с церемонностью, — Панаев.
— Домовитов, — пророкотал кап-раз, — Иван Артемыч!
— Ну, заводи в дом, не стесняйся, — улыбаясь, сказала Зинка, — и чемоданы прими, находилась я с ними.
Серега взял чемоданы и оценил мощь своей сестрицы: в каждом было килограммов по двадцать. А чемоданы в руках Ивана были еще покрупнее. «Из Москвы небось на обратном пути заехали. Гири они там покупали, что ли?» — прикинул Серега.
Войдя в дом, Зинка снисходительно улыбнулась.
— Запустил. Ну, чего и ждать. Никогда с тебя хозяина не выходило. Полы-то давно мыл?
— Работы много, — сказал Серега.
— Работы… Платят-то много?
— Когда как.
— Оно и видно. Как мебель стояла материна, так и стоит. Забор и тот шатается…
Серега никак не мог отделаться от ощущения, что говорит с матерью. Все-таки сестра была старше на четыре года и Серега с детства привык ее слушаться. А теперь, когда она стала матерой, могучей женщиной, а он при своих сорока смотрелся слишком моложаво, это моральное право стало у нее совершенно неоспоримым.
— Так, мужики, — распорядилась Зинаида, — заноси чемоданы в мою бывшую комнату. Там у тебя не нахламлено?
— Да нет. Все как было. Я твой гардероб не трогал, все равно пустой. А диван стоит, и стулья, и стол. Пыль только. Я туда сто лет не ходил.
— Взяли? — спросил Домовитов, и они с Серегой занесли тяжелые чемоданы в комнату, где когда-то проживала Зинка. Была еще комната — бывшая Серегина, но ее он полностью забил холстами, написанными за четыре года, а также некоторыми из работ своих учеников, которые считал лучшими. Та, третья, комната была закрыта на ключ.
— Зинка, - спросил Домовитов, — а это… гальюн, где?
— По запаху найдешь, — отрезала Зинка, — по пеленгу на румбе двадцать три.
— Понял, — ответил кап-раз и вышел во двор.
Зинка повязала фартук, оставшийся от Люськи, и поставила чайник, а затем заглянула в холодильник.
— Богато живешь! — удивилась она, обнаружив там что-то из остатков того шикарного ужина, который позволили себе в свое время Люська и Серега. — Это что, перестройка докатилась? Масла, конечно, нема, а вот хвост от горбуши сохнет, от сервелата попка валяется. У нас такие заказы не часто.
— У нас и вовсе не бывает, — сказан Серега. — Продавщица одна достала.
— Ее, что ли, фартук? — спросила Зинка. — Погуливаешь с ней? Это дело. Они и чистые более-менее, и кой-какая другая польза есть… А я-то думаю, что-то мне духи чужие мерещатся? Хлеба, вижу, у тебя кот наплакал. Понятно, не ждал. У нас кое-что есть, брали на дорожку.
— Вы сейчас откуда, с Камчатки? — поинтересовался Серега.
— Сейчас мы с Москвы. Туда на самолете, а оттуда — поездом, сюда. Побудем у тебя денька три, в клуб нас сводишь. Мы афишку видели — теперь тут, значит, и видео открылось?
— Да уж давно. Уж больше года.
— У нас-то свой есть, ВМ-12, только вот кассет нема. Может, поговоришь? Мы не поскупимся…
— Рублей по триста за штуку? — поинтересовался возможностями сестры Серега.
— Да что он, Бога не боится?
— Чистую, может, и дешевле продаст, а с записью — не знаю. Конечно, если ты «Чапаева» захочешь купить — он за полста отдаст. А «Греческую смоковницу» — навряд ли… Вам что нужнее, секс или там Брюс Ли?
— Ну, ты нас с ним сведешь, а уж мы поторгуемся…
Зинка деловито разложила на столе снедь: надрезанное кольцо добытой в столице колбасы, полкило там же приобретенного масла, сыр, копченую селедку.
— Тебе на работу? — спросила она. — Как насчет ста грамм?
— Да лучше к вечеру… — отказался Серега.
— Вечером — так и запишем.
Вошел Домовитов, какой-то подобревший и повеселевший.
— С облегчением! — поздравила его супруга. — Скидавай хламиду, одевай гражданку. Вчера в Военторге на Калининском к адмиральским погонам приглядывался, потом на проспекте прапора какого-то ругал, что тот честь забыл отдать… Военная кость, морская душа. Сымай, сымай, командовать тут некем.
Домовитов пошел в Зинкину комнату, заворочал чемоданами.
Зинка по-хозяйски разлила чай, раскидала по тарелкам еду, даже высыпала какие-то московские конфеты. Потом явился Домовитов в тренировочном костюме, который сделал его похожим на тренера по классической борьбе.
— Ну, вы-то как живете? — поинтересовался Серега.
— Служим помаленьку, солидно ответила Зинка, — корабль вот сдали, соединение принимать будем. Глядишь, и правда погоны понадобятся. Дочка в Ленинграде, замужем, внука ждем. Зять вот-вот капитан-лейтенантом будет. Сын учится в Нахимовском. Так что мы все моряки. Аты, значит, семью создавать не желаешь? Ленка-то как? Замуж вышла? Или еще выбирает?
— Она уже и овдовела. — Может, и не надо было Зинку посвящать, но слово не воробей.
— Быстро. Инфаркт, что ли?
— Убили. У нас тут, на дороге, бандиты напали.
— Тут?! Отродясь такого не было. Заезжие, что ли?
— Свои. Антошка Епишкин, Валька Горбунов и Мишка Сорокин!
— Подрались, что ли?
— Нет. Из обреза. Машину остановили и убили.
— Страсти-то какие! Ну и демократия тут! В Москве нам уж чего ни рассказывали, не верили. Вроде как тихо. Уж здесь-то, думали, все нормально.
— Да и тут вроде тоже тихо, а вон Галька, что напротив живет, — тоже убила. Сегодня судить будут. Вилкой двоюродного брата в глаз.
— Ну она-то тем и должна была кончить. Бешеная девка была. С этими-то пацанами как?
— А их самих убили…
— Вот те на… Кто?
— Ищут.
— Черта с два найдут. Или первых попавшихся урок поймают да и под расстрел подведут. А настоящие — откупятся.
— Да, — сказал кап-раз, — преступность…
Серега засобирался на работу. У него еще осталось порядочно недоделанных афиш. Он как-то не думал о том, что за ним могут прийти, арестовать и так далее. Возможно, он даже обрадовался бы этому. Что-то все-таки тяготило. Наверное, то, что он как-то неожиданно быстро научился врать. Много и постоянно. Раньше такого не было.
Сема-видюшник пришел к обеду и, поглядев на работу, прицокнул языком.
— Класс. Жалко будет, если уйдешь из клуба. Лихо все выходит.
— А отчего ты думаешь, что я уйду?
— Да все говорят: Панаев теперь — суперзвезда. С штатниками знаешься, самурай картину за бешеные бабки купил… А кой-кто считает, что ты в Штаты махнешь.
— Чего я там не видал? — удивился Серега.
— Ну, в Японию…
— А туда — тем более не поеду.
— А зря. Будь у меня такие бабки, я бы махнул. Если это на доллары поменять по новой госцене — то почти десять тыщ долларов выйдет. На эти деньги там поначалу проживешь, а потом, глядишь, и мильон заработаешь….
— Ладно, еще подумаю, — хмыкнул Серега, — кстати, ты почем кассеты толкаешь?
Еще в прошлую пятница Сема бы впал в подозрение: с чего это Серега о таких вещах спрашивает? А сегодня он принял как должное — человек с деньгами.
— Чистые — сорок за штуку. Советские записи, клипы, концерты, Петросян, Жванецкий — по стольнику. Фильмы советские — от полтораста до двухсот. Классика — ну, там Феллини, Чарли Чаплин, Эйзенштейн — на любителя от полтораста до двухсот с полтиной. Вестерн, детективы, кун-фу, каратэ — до трехсот. Особенно где Брюс Ли. Ужас — вампиры, покойники, оборотни, фантастика, что пострашнее — три сотни с полтиной. Порнуха дороже всего: за кой-какие кассетки с меня по пятьсот брали. А сам, чтоб в накладе не быть — полтинник сверху.
— Порядочно.
— Цена, знаешь, падает. Ну, иногда, когда все уже насмотрятся. А иногда растет. От места, где покупаешь, зависит. Где, бывает, порнуха дороже, а где ужас, а иногда фантастику берут. Смотрел «Инопланетянина»?
— Нет еще! Но посмотрю. Ко мне тут, понимаешь, сестрица с мужем приехали, интересуются. Видюшник есть, а глядеть нечего.
— А! Те, что на Камчатке? У них чего, Япония?
— ВМ-12.
— Жаль, я слыхал, у них там бывают. В Москве в комке видел за четыре тыщи, но побоялся — не новый. Может, тебе с этим, Розенфельдом, столковаться? Он мне десять кассет Брюса Ли за пятьсот рублей продал. Я думал, он цены не знает, даже стыдно стало, представляешь? А он говорит: «Считай, что это подарок».
— А что, мысля верная! — сказал Серега. Визитная карточка Розенфельда была у него в кармане, и в ней были его московский адрес и телефон.
— Между прочим, он где-то на неделе собирался на завод заехать. «Интернейшнл Инжиниринг» какое-то оборудование монтировать будет. Обещал мне еще десяток разных привезти. Так что могу уступить половину. Сам рассчитаешься с ним и все. Он с тебя много не возьмет.
— А сейчас у тебя есть что-нибудь?
— Брюс Ли, Шао-Линь, еще чего-то такое. «Экстро» — это ужасы, потом про Фреда Крюгера — там мужик, которого сожгли, приходит к спящим и терзает. Секс есть, но не очень. Такой и у нас теперь снимают.
— А что, есть и «очень»?
— Конечно. Это раньше голый зад покажут — о-о-о! А теперь чуть не в половине наших картин и зад, и перед, а эмоций — ноль. Теперь надо уж дальше крутить, чтоб все крупно было и в натуре. Тогда еще попыхтят. А вообще, если бы этих кассет было до хрена да видики во всех домах, то желающих мало было бы. Говорят, у шведов одно время этой порнухи выпускали — хоть залейся. Насмотрелись, надоело и теперь чуть ли не наш «Светлый путы» смотрят.
— Ну, это ты загнул.
— Я загнул, но почти точно.
— Ладно, я к тебе вечерком приведу их, пусть посмотрят да выберут.
— Лады. А видик ты покупать не будешь?
— Где? Их чего, в гастроном завезли? -
— Где-где… Ну, ты даешь! Да у того же Розенфельда.
А то, если хочешь, у меня. Не тот, конечно, что в зале, а получше. Мне один мужик в Москве предлагал Джи-Ви-Си с телевизором за девять кусков, но я не потяну… Пока. А ты — раз плюнуть. Мне сейчас «Волга» нужна, а это денег стоит. Так что пока мелочиться не буду… Это ты можешь и то, и это… Ты ведь у нас вроде Ротшильда. Самый богатый в городе.
Сема ушел. Все же у него было дело! Наш, советский, российский бизнесмен! Афишки он забрал, а Серега принялся за кинорекламу: «Скоро в кинозале клуба». Плакат был здоровенный — три на два метра. Он начал ее еще вчера, недоделал и сегодня. Срок был до субботы, торопиться не следовало. Отмылся от красок и собрался домой. Но тут, уже в фойе клуба, он натолкнулся на Лену.
— Не хотела подниматься наверх. Решила здесь подождать. Пойдем в машину, мне надо кое-что тебе сказать.
В «Волге» на водительском месте сидела Аля.;
— Здравствуйте, Сергей Николаевич. У меня к вам деловое предложение.
— Вообще-то я уже отработал, — сказал Серега, — и потом, Елена Андреевна хотела мне что-то сказать. Наверное, тет-а-тет, как я понял?
— Ты правильно понял!
— Тогда вот что, — чуть поджав губы, произнесла Аля, — я оставляю без внимания вашу невежливость — нынешние мужчины уже забыли, что перебивать женщину бестактно. Я сейчас выйду — выясняйте отношения, но прежде хочу вам сказать, что в милиции нам вернули «Москвич», а также картину, которую вы продали «Спектру», она называется, кажется, «Откровение». Поэтому мы напечатали на машинке ваше подтверждение, что картина приобретена у вас. Вам надо подписаться, и все. Вот тут. Все, я полетела, мне тут недалеко.
Она вышла из машины и быстро растаяла в сгустившихся сумерках. Оставшись наедине, некоторое время молчали: Серега потому, что не знал, о чем решила говорить Лена, а та — оттого, что не знала, с чего начать. Закурили.
— Я устала, — Лена сказала это так, что ей было трудно не поверить. — От всего. Понимаешь, эта девчонка словно бы нарочно надо мной издевается. Даже наверняка нарочно. Мало того, что она все время ставит меня в какие-то двусмысленные обстоятельства, произносит на людях какие-то полушутки, вроде вчерашней.
— Какой? — Сереге память изменила.
— Да это, «может, нам еще и в постель к вам лечь, обеим?» Что-то в этом духе… Ну, тут не те обстоятельства. А так, как она, бравировать тем, что ездит по городу с женой своего бывшего любовника, это прилично? В прокуратуре меня спрашивают: «Не было ли у вас с мужем каких-то конфликтов, ссор и так далее?» Я, конечно, отвечаю: «Нет». И тут же вмешивается Алька: «Ну что вы, она же святая женщина. Она даже ко мне его не ревновала…» Это же пощечина, элементарная и безжалостная. Я не понимала, почему это. Я видела, что она весь день старается меня унизить, показать, что я старая, неуклюжая, а она — молоденькая и ловкая. Это было и раньше, но не в такой степени. Сперва мне показалось, что все это от тоски по Владику. Может быть, думаю, ей обидно, что она получила только его председательское место, а я — сто пятьдесят тысяч наследства. Свободных средств, правда, немного — большинство вложено в кооперативный пай, но поскольку уже поговаривают об акционерном обществе «Спектр», то могут быть и дивиденды. Но вот буквально за несколько минут до того, как мы встретились в фойе, я наконец не выдержала и спросила: «Аля, зачем ты надо мной издеваешься? Что я тебе сделала?! Разве ты не видишь, как мне тошно?!» Тут она затормозила, остановила машину, вот тут, где мы стоим, и сказала: «Вообще, я дура, я веду себя не так, я все понимаю, но с собой ничего поделать не могу. Я влюбилась в вашего первого мужа… Должно быть, у нас общие вкусы…» Конечно, было сказано мне назло, с ехидцей, со злостью.
— Ну, это, конечно, хамство, — заметил Серега. — Хотя, насколько я знаю современных ребят, у них нет почтения к возрасту. Вообще! Даже если ты им в дедушки или бабушки годишься. Они могут языки чесать об утрате культуры, милосердии, духовности и еще черт те о чем, но стоит им попасть в компанию со старшими, даже пусть не годящимися в отцы, как они начинает самоутверждаться. По-разному, конечно. Одни примитивно лезут в драку, в буквальном смысле слова. Другие пытаются показать, что их старшие товарищи или родные непроходимые тупицы и невежды, а они вот знают все до точки. Третьи начинают льнуть к зрелым дамам или к мужчинам, которые старше на пятнадцать — двадцать лет. Особенно девчонки, потому что как раз в этом возрасте у мужиков самый расцвет сил… И увести мужа у «старухи» для них — самоутверждение. При этом, конечно, лучше с машиной, квартирой и деньгами.
— Ой, как я не люблю всех этих обобщений, философии и прочего пустословия! Ты прямо лекцию читаешь. Ты лучше скажи, что ты вообще намерен делать?
— В каком смысле?
— В самом прямом. Я бы хотела, чтобы ты ко мне вернулся.
— Я от тебя не убегал, — сказал Серега, — я даже не женился.
— Не убегал? — Лена посмотрела на него с негодованием, и Серега понял: она все испортила. Жалость к ней улетучилась, и теперь тот, новый, вчера родившийся человек уже полностью охладел к жене того, что был застрелен там, на шоссе.
— Оставим эту тему, — предложил Серега, — не надо повторять прошлые ошибки. Ты еще не состарилась. Нельзя сказать, что у тебя все впереди, но кое-какие шансы устроить жизнь еще есть. А мне вполне хорошо одному.
Лена всхлипнула, уткнулась лицом в кулаки и, кажется, начала плакать. Серега отвернулся. Это он уже видел тогда, четыре года назад, когда он решил остаться здесь. Игра это была или откровенность, его уже не волновало.
Явилась очень довольная собой Аля. Распахнула дверцу и сказала:
— Ну все, картину завтра повезем в Москву. А у вас что, семейная сцена?
— Нет, — бесшабашно ответил Серега, — вечер воспоминаний.
— Вас доставить домой? — спросила Аля деливши.
— Спасибо, — встрепенувшись, буркнула Лена, — я дойду пешком.
— Зачем же? Я подброшу вас до гостиницы, — милостиво произнесла Аля, — а потом отвезу Сергея Николаевича.
По логике рыцарства Сереге следовало вылезти из машины и отправиться домой пешком. Но… Он уже был другим человеком. Машина сорвалась с места и покатила к единственной в городке гостинице, с древних времен именовавшейся «Дом колхозника». Аля вела машину лихо, даже с эдакой небрежностью аса: свободно сидела за рулем, жестикулировала, держалась за баранку всего двумя пальцами. Притормозила она элегантно, немного нахально, едва не тюкнув бампером замызганный «уазик» сельского труженика, припаркованный у подъезда. Лена, сморкаясь и вздыхая, вылезла из машины и тяжеловато, как-то по-старушечьи переваливаясь, вошла в дверь и скрылась за ней. Секунду или пять Серега жалел ее, даже мелькнула мысль: «А что, если вылезти, догнать?..» Но делать этого не стал.
Аля развернула машину и выехала на главную улицу городка — конечно же, Ленинскую. Эта улица постепенно переходила в шоссе, то самое, позавчерашнее…
— Я могу показать, как доехать короче, — предложил Серега.
— А вы думаете, я везу вас домой?
Аля чуть скосила голову набок и подарила Сереге улыбку. Хорошую такую, много-многообещающую. И у Сереги появилось то, что и следовало ожидать: легкая, вполне корректная, но очень целенаправленная развязность. Точнее, раскованность.
— Стало быть, вы меня хотите похитить?
— Угу! — ухмыльнулась Аля. — Я главарь большой шайки. Вы похищены и будете моим заложником.
— Заложник — это еще ничего, — с напускным облегчением вздохнул Серега, — вот наложником быть гораздо хуже.
— За заложника можно потребовать выкуп. А наложите — вещь! После использования — выбросить.
«Когда-то я это слышал… — припомнил Серега. — Точнее, читал. Почти это сказала в своем письме Оля Розенфельд».
Машина уже мчалась по шоссе между двух стен леса. Миновали тот самый, ужасный поворот на Коровино. На сей раз ничего не случилось, хотя Сереге было чуть-чуть жутковато. Аля подмигнула и вновь улыбнулась. О, как заманчиво блестел верхний ряд зубов в отсвете фар! Черт побери! Что-то опять захотелось сказать пошлость. И сказал:
— А вы помните анекдот, где было это самое: «После использования — выбросить?»
— Нет. Расскажите! Можно даже с матом.
— Упаси Господь. Значит, так: одна девушка случайно увидела какую-то обертку с японским иероглифом. Понравилось его начертание! Ну, девушка была рукодельница и вышила этот иероглиф на своем свитере. Красиво получилось… Ну а потом пришла в гости, где был один товарищ, читавший по-японски. Он как увидел — засмеялся. Потому что там было написано: «После использования — не выбрасывать в унитаз!»
Конечно, не очень смешно. Но как она смеется! Колокольчик, а не девочка!
Аля довольно резко, почти не сбавляя скорости, съехала с шоссе на боковую дорогу. Грязь подмерзла, заухабилась, и нежные «Волгины» рессоры заныли. Это была какая-то просека, малоезжая и в это время года никем не посещаемая. Отъехав от дороги почти на километр в глубь леса, Аля остановила машину.
— Все. Приехали.
— Так, а где же банда, повязка на глаза, наручники? Где перо под горло, обрез в спину?
— А вам это очень нужно? Неужели, чтобы пощекотать себе нервы и изведать острые ощущения, вам нужны только опасности? Видите, я потушила фары. Тьма, тьма, тьма — и мы двое. Что вам еще надо? Неужели вам надо объяснять, какие проблемы я хочу обсудить с вами?
— Не, я догадливый. — Серега протянул руку и осторожно положил ее на Алин левый бок, тихонько привлекая к себе.
— Я не кусаюсь… Пока… — усмехнулась эта бесстыдница, и Серега, поняв ее правильно, обхватил ее крепенько, хоть и нежно.
Вот он, этот ротик с острыми и ровными, наверняка не вставными зубками. Но только целовать его надо не так, как те, прошлые, уже забывающиеся, а чуть-чуть бережно, будто сдувая пушинки. Неуклюж он в пальто, да и пальто зимнее, толстое. Эта толстая драп-дерюга не дает почуять тепло, которое идет от нее… Отпустив на минуту девушку, Серега выскользнул из пальто, а заодно и из пиджака.
— Надо спинки опустить, — возбужденно произнесла Аля, — чего маяться?
Автомобиль превратился в ложе. Разглядеть друг друга было трудно, тьма и впрямь казалась непроглядной. Самое время общаться наощупь. Вроде бы на Але была куртка, но ее уже нет, руки находят мягкий ворсистый свитер, а губы — щеку. Чуть влево — и снова бархатистое касание ее губ… Чуть шершавая, но все-таки мягкая и теплая ладошка берется за его плечо, вальяжно прокатывается по спине, греет через рубаху, скользит к поясу… О, а вот и вторая. Вот они парочкой пошли наверх, перебрались к плечам, походя гладят шею, словно бы невзначай берутся за ворот, расстегивают пуговицу, другую, третью… А Серега, ты-то что же, все свитер будешь гладить? Да, он ласковый, теплый, нежный, но то, что там, дальше, разве оно не лучше? Вот твои руки уже чуть-чуть сдвинули его… А под ним — легкая кофточка… А под ней! Ох, как горячо, как приятно ладоням…
— Какие мы вежливые…пробормотала Аля, — но хорошо!.
Ну, раз так — можно и проще. К бою! Почему попалась под руку эта гладкая тугая выпуклость? Откуда она взялась?! Почему так возбуждает и бесит этот истомный вздох? И какие тайны скрыты там, ниже? Для начала снимем с нее сапоги…
— Да что ты ковыряешься! — прошипела она зло и нетерпеливо. — Брось их!
Скрежетнула молния на джинсах, согнулись колени, шелест, шорох, легкий, почти невесомый треск статических разрядов с какой-то синтетики… Звякнули копейки, высыпаясь из Серегиного кармана. Плевать! Не до них! Она раскрылась, раскинулась, замерла… Рот раскрыт, груди напряженно вздымаются… Ну, вперед! Прости, Владик! Прости, Люська! Лена — прости тем более… Шорох, волосяной укол, проникновение… Толчок… и тихое, поощрительно-возбуждающее:
— А-а-ах…
И снова, снова, снова… кто ее учил этому? Неужели Владик?! Какая разница? Что там было раньше, что там будет позже… Сейчас — жизнь, испепеляющая, безумная игра, веселый хмель без вина, сладкий угар без дурных мыслей, обмен прикосновениями, нарастающий ритм движений… Хотя все это — лишь забвение, сладкий сон наяву. Отчаянная выходка девчонки и пытающегося не стареть мужика… Когда-нибудь сон кончится, но это будет не скоро — минут через пять… Все это весело, жарко, отчаянно. Это славный подарок, Аля! Одни стоны чего, стоят. Что в них такого — а как все меняют! И твоя короткая стрижка — в чем ее секрет? Уж ты, загадочка! Тай-ночка! Секретик! Милый ты детективчик!
Нет, ни тестом, ни шоколадом тебя не назовешь. Хоть ты и сладка, и мягка, но то и дело играешь мышцами, упругая, как литая резина. У-ух! И жадна, жадна, в этом тебе не откажешь! Не попадалось Сереге ничего подобного, жгучего, бешеного. Видно, даже в этом, чисто женском, она все-таки проявляет свой эмансипированный характер. У нее нет сдерживающих опасений. Все рассчитано, как в аптеке. Хотя все-таки риск некоторый…
Но рисковать теперь не любят только мужчины. Господи, какая она гибкая и сильная! ЕЙ бы в цирке выступать! Да, это не Люська, царствие ей небесное! Нет, Панаев, каким же бы ты был ослом, если б застрелился! Тогда бы этого фейерверка не состоялось. И ты вообще не знал бы ничего об Але, о том, что бывают такие отчаянные, отважные и бесстыдные девицы. В XXI веке в этом ничего удивительного, наверное, не будет, но теперь это поражает, дурманит и сводит с ума. Она все делает, чтобы ты свихнулся. Бедная твоя голова, Панаев, что ей досталось на этой неделе? Это только в фильмах лихой джентльмен, застрелив походя трех-четырех злодеев, вот так же умчавшись на шикарной машине в лесную глушь, жадно предается любви без мук и угрызений совести… Да, как-то удалось все это подавить, но все лишь утонуло, ушло с поверхности сознания, опустилось на его дно. В сознании, однако, как и в реке, нельзя утопить труп, он рано или поздно всплывает. А их у Сереги набралось много; как знать, когда они всплывут. Но нельзя думать об этом ни в коем случае! Иначе найдет жуткая, как бы предсмертная слабость… Только она! Только она! Ничего! Ничего другого!
Стоны ее участились, движения убыстрились, еще несколько жадных объятий, торопливых поцелуев — и жгучее, ни на что не похожее, сводящее с ума нахлынуло, звоном отдалось в ушах, завертело оранжевые круги перед глазами… И еще чуть-чуть, и еще немножечко…
— Й-и-ии! — пронзительно завизжала Аля, громко, изо всей силы.
Тишина. Пора вновь становиться отдельными людьми. Чувству час, делу время. Да и часа еще не прошло, как они умчались из города. Когда Серега выходил из клуба, было полвосьмого, а сейчас на часах в кабине — восемь десять. Всего-то. Надо попрощаться, поцеловать, поблагодарить…
— Поедем к тебе, — предложила Аля. — А то морозец… Всю ночь мотор гонять жалко, да и задохнуться можно.
— У меня сестра приехала, — вздохнул Серега. — Я их обещал часов в десять в видеосалон отвести.
— Отлично! — В Але сидела деловая хватка, это точно. — Сейчас мы их отвезем в клуб, посадим на два сеанса. Там ужасы и эротика, я так понимаю? Пусть поглядят с десяти до полпервого. А мы продолжим. Если, конечно, такие пожелания будут.
— Тебе понравилось?
— Не могло не понравиться, я сама этого хотела. А тебе?
— Слов нет.
— И не надо. Все это нельзя пересказывать. Невозможно!
Привели себя в порядок, подняли сиденья, и Аля заняла место за рулем. Лихой разворот на узкой просеке, тряска по замерзшим колдобинам, а затем шоссе. На сей раз Аля вела машину не так быстро.
— Одного не пойму, — произнес Серега, закуривая, — зачем тебе это?
— Хотела понять, стоило Елене менять тебя на Владика или нет. Но поняла другое — дурам везет. Вот так. Представляю себе, насколько вам с ней было тошно.
— Вообще странная получилась эстафета: Лена от меня — к Владику, Владик от нее к тебе, ты от него ко мне. Кольцо.
— Еще не хватало, чтобы оно замкнулось, если ты вернешься к Елене. Может быть, это и стоит сделать! Потому что сейчас, я думаю, у тебя еще есть подсознательная ностальгия по ней. Надо дать тебе возможность переспать с Еленой, тогда ты убедишься, что она стоит сейчас.
— Ты что, хочешь выйти за меня замуж? — спросил Серега.
— Пока я замуж не собираюсь. Но я не хочу, чтобы ты повторил свою ошибку. Она тебе не нужна. Она курица, не умеет летать, а ты — птица большого полета. С ней ты кончишь в Кащенко или опять сбежишь. На это уйдет время, нервы, деньги, мысли тоже поизрасходуются, а тебе надо творить. Я успела поглядеть «Истину», а сегодня увидела «Откровение». Ты — мастер, в тебе есть Божья искра, ее надо раздувать, а она — потушит.
— Раздувать… — Серега хмыкнул. — Хорошо. А ты не угасишь?
— Нет! Я, если меня изберут на место Владика, найду тебе стимулы к творчеству. Сейчас, после «Вернисаж-аукциона», у нас появилась валюта, мы начнем делать дела по-настоящему. Тебя будут еще в Лувре выставлять! Помяни мое слово.
— Болтушка ты. Сколько тебе лет?
— Немного, я с шестьдесят четвертого года. Говорят, выгляжу моложе?
— Точно. Но говоришь и думаешь, будто моя ровесница.
— Ерунда. Это вы, ваше поколение, слишком инфантильны. Вам сорок лет забивали головы всякими словесами, говорили «низ-зя!», и вы послушно все делали. В большинстве случаев все ваши ровесники только сейчас начинают понимать, что жили не так, а очень многие с упрямством идиотов держатся за то, что сдохло и больше жить не будет.
— Лихо!
— Те же, кто уже успел понять это раньше, в лучшем случае находятся на уровне тех, кому еще нет тридцати. Пытаются догнать поезд, который еще недалеко ушел. Но все равно, погоду будем делать мы. Это ясно как божий день. Мы сильнее, моложе, и, пока все это не станет с головы на ноги, мы не успокоимся.
— Это что же: «Да здравствует капитализм, светлое будущее всего человечества!»?
— Ну вот, а я еще тебя выделяла из серой массы! Опять слова и прочее… Конечно, это понятно: тяжелое детство, недостаток информации, сталинизм, волюнтаризм, застой… Какая мне собачья разница, как называется общественная система, если я мыла не могу найти? Я хочу, чтобы продавцы бегали за мной и кричали: «Купите! Купите!», — а не стоять в очереди за тем, чего пока нет и неизвестно, будет ли. Я хочу, чтобы у меня не спрашивали паспорт. Вот, например, захотела я притащить тебя к себе в номер, а мне говорят: «Посещение до 23 часов». Это что, преимущество социализма? И почему я не могу поставить себе особняк в пятнадцать комнат с двумя туалетами и тремя ванными, а ваша товарищ Степанковская — может? Правда, сейчас она вроде бы утверждает, что это не ее, а прежнего секретаря и тэ дэ, и тэ пэ… Да ты этого и не знал, хотя жил тут рядом. Потому что тебе всегда говорили: не суйся, не интересуйся, проживешь дольше.
— Да нет, просто считалось, что так надо. Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак. Но в принципе неплохо жили. Даже особо не волновались. Вам хуже, вы все знаете, мечетесь, суетитесь, а зачем — не знаю. Мыло-то у нас было! И при застое, и при волюнтаризме, даже при сталинизме было. А сейчас куда-то пропало. И потом еще одно: все знали, что ежели начальник живет не по карману, то, очень может быть, его посадят. Кого и посадили, а кого и — в расход. Может, так и сейчас стоит'
— Разочаруюсь я в тебе! Ей-Богу! Косность — жуткая. Пойми, надо, чтобы все имели возможность стать богатыми, все! И чтоб никто не обкарнывал под гребенку! А то вон нам уже начали поговаривать: «Зарабатываете много!» Налоги обещают поднять, чтобы задавить. Сталинские штучки!
— Всем богатыми быть — не выйдет, — вздохнул Серега.
— А всем быть голодранцами — лучше? Ты видел этого Розенфельда?
— Ну, видел. Нормальный мужик, а что?
— Он-то нормальный, только глядит на нас, как на психов. Он уж двадцать лет так на Западе, отвык от всего здешнего, ему страшно на нас смотреть! Он увидел и подумал, наверное: «Как хорошо, что я отсюда сбежал! Как хорошо, что я здесь — иностранец, захочу — еще посижу, поторгую с этими дикарями, а захочу — на самолет и в Штаты».
— Да, он так примерно говорил. «Лучше всего, — говорит, — в СССР быть иностранцем!»
— Еще бы! Все вокруг танцуют на задних лапках, задницу, извиняюсь, подлизывают. А я хочу, чтобы там, в Америке, передо мной так танцевали. Нет, у них за бесплатно холуйствовать никто не будет, но если заплатишь — будут, и лучше, чем наши!
— Да брось ты, — примирительно сказал Серега. — Нас, старых дураков, все одно не переделать.
В окнах Серегиного дома светились огоньки. Часы на приборном щитке «Волги» показывали начало десятого. Зинка и ее Иван пили чай.
— Здравствуйте, — сказал Серега, — познакомьтесь, это Аля. Из Москвы.
— Зинаида Николаевна, — критически, но вполне откровенно разглядывая Алю, представилась Зинка.
— Домовитов, — несколько смущенно прогудел кап-раз.
— И кем же вы Сергею Николаевичу будете? — спросила Зинка с суровостью покойной Антонины.
— Любовница, — без малейшего смущения, а точнее, с подчеркнутым нахальством объявила Аля.
— Невеста, стало быть, — кхекнул Домовитов. — Это хорошо. Чай пить будете?
— Будем, — кивнул Серега, — время еще есть.
— А куда торопиться-то? — удивилась Зинка.
— Как — куда? Видео смотреть, сами ж просили. В 22.00 предпоследний сеанс, а в 23.30 последний.
— Поздновато, — лениво проговорил Домовитов.
— Мы вас туда и обратно на машине подбросим, — сказала Аля, — в полпервого заедем.
— Ладно, — согласилась Зинка, продолжая разглядывать Алю без зазрения совести. — Простынь я на Серегиной кровати сменила, наволочки тоже.
— Большое вам спасибо, — мило улыбнулась Аля, — обязательно воспользуемся по назначению.
Домовитов поперхнулся чаем, но ничего не сказал.
Через четверть часа все четверо уселись в машину, и Аля быстро домчала «Волгу» до клуба. Радушный Сема приглашал посетителей в фойе, где играла стереосистема. Народ — в основном шпана из близлежащих микрорайонов — толпился у игровых автоматов «Подводная лодка», «Морской бой», «Перехватчик», «Кран». Особенно много было у «Крана», с помощью которого желающий мог вытащить из стеклянного ящика приз: шоколадку, пудреницу, кусок немецкого мыла и еще какую-то дребедень. Стояла там и маленькая бутылочка коньяка, на которую и нацеливались главным образом игроки. Отдельно, в другом углу фойе сидел народ постарше и потише. Там шли дискуссии между несколькими неформалами разных направлений, а кроме того, кандидат в мастера по шашкам давал платный сеанс на десяти досках. За пять рублей каждый желающий мог выиграть у сеансера право на десятикратное посещение видеосалона бесплатно. Надо сказать, желающих было много, но кандидат Соловейчик был сильным противником. Ничья давала только право на пять бесплатных сеансов, а это, по сути дела, только окупало участие в игре. За один сеанс видео платили рубль. Как Соловейчик рассчитывался с Семой — неизвестно, но на жизнь, видимо, не жаловался. За порядком следил наряд «беретов» — четверо крупных авторитетных хлопцев. Если уровень шума у ребят, игравших в автоматы, слишком повышался, следовал окрик «берета»: «Хорош базар!» — и все притихали. Шутить, как мы знаем, с «беретами» не следовало.
При появлении кап-раза «береты» вытянулись у входа. Домовитов пошел в форме, а «береты» форму уважали. Это была несомненная заслуга Ивана Федоровича. Сема тоже стал еще вежливее, добыл свободный стул, а для Зинаиды даже кресло.
— Поговори с ними насчет кассет, — шепнул Семе Серега.
— Понял.
— Сделай им два раза по два сеанса. На!
Серега выдал Семе сразу десятку. Это означало, что Зинка и Иван могут остаться посмотреть тот сеанс, который в официальной афише не значился. Там Сема для особо проверенной публики крутил то, что по-прежнему подпадало под статью 228 УК РСФСР. Правда, этот сеанс длился намного меньше, но доход за него был выше. Тем более что от налоговой инспекции он, естественно, тоже скрывался.
Убедившись, что Зинка и Домовитов пристроены, Аля и Серега вернулись домой.
Зинка, должно быть, по своей камчатской привычке натопила крепко. В комнате было очень жарко, а от темноты стало еще жарче. С самого начала хотелось скинуть все это тяжкое, сковывающее — одежду. Так и сделали.
— У тебя есть свечка? — спросила Аля.
— Есть!
— Отлично! Поставим на тарелку и будем безобразничать при свече.
Серега, босиком прошлепав к шкафу, нашел там довольно длинный стеариновый огарок, подпалил спичкой и, накапав стеарина на тарелку, прилепил. Огарок, чуточку помучившись, разгорелся, и остроконечная струйка огня потянулась вверх, озаряя комнату зыбким, колышущимся красновато-оранжевым светом. Аля уже забралась под одеяло, но, когда Серега подошел к постели, дерзко, без смущения открылась.
— Ты чего?
— Показаться тебе хочу!
Озаренная свечой, стройная, но не худая, мускулистая, но не мужеподобная, Аля была, несомненно, хороша. Во всяком случае, если она и не смогла бы претендовать на приз «Мисс СССР», то сексуальности у нее было предостаточно. Фигура у нее, безусловно, обвораживала, звала к жизни, к пьянящему восторгу, к спортивному азарту, ко всему, что заставляет трепетать и волноваться. Теперь, как несколько дней назад Люська, Серега готов был произнести известную, даже затертую фразу: «Почему мы не встретились раньше?!» Впрочем, когда «раньше»? В шестнадцать лет? Но она была годовалой малышкой. Когда ей было двадцать, Сереге было тридцать пять и он был женат. И еще была мать, и еще не было той ужасной пустоты…
«Только не надо думать, — сказал себе Серега, — эти мысли сейчас мешают… А она ждет и должна дождаться!»
Свершилось при свече, красившей все в оранжево-красные тона, под звон пружин и дребезжанье чайной посуды, неубранной со стола. И было хорошо, но какие-то образы прежних женщин все время выплывали из углов памяти, и было страшно, что все это сон или наваждение. Эти призраки мешали, надоедливо уводили куда-то, лезли на язык… Язык приходилось прикусывать, чтобы не назвать Алю — Галей, Олей, Люсей, Леной… Почему они все мерещатся, что им тут надо? От жары, что ли? Или от усталости? Почему они не мешали там, в машине? Прочь, прочь!
То ли Аля почувствовала, что он не в себе, то ли ей самой захотелось большего, но только она с неожиданной силой опрокинула его и уложила на обе лопатки. Теперь все было в ее власти, и Серега постепенно стал отрешаться от дурацких видений и мешанины в голове. Он заразился безумием от Алиного азарта и всплыли со дна морского все отчаянные образы и сравнения; лихие песни зазвучали в голове, и показалось, что еще не все, что он еще проживет тысячу лет, а то и десять тысяч!
— А-а-а-а! — выкрикнула Аля, взметывая вверх руки, будто готовясь взлететь, а затем упала Сереге на грудь, мокрая, взъерошенная, вздрагивающая.
Он тихо гладил ее скользкую спину, но в глаза уже впечатался образ: руки — крылья, выгнувшийся торс, откинутый подбородок, закрытые глаза… Это надо писать. Тут не надо позирования и десятка эскизов. Это — намертво. Можно подождать неделю, месяц, но из головы не уйдет ни одна деталь. Новый кусок жизни был обеспечен, спасибо, Аленький!
— Душа у тебя, конечно, нет, — вздохнула Аля. — Ой, как не помешал бы!
— Что делать, тут не Москва. Ты знаешь, и задумал новую работу…
— Вот это да! Ты человек искусства, — сказала Аля. — Лежит, извиняюсь, на бабе и думает о живописи…
— Не совсем так, — улыбнулся Серега, — строго говоря, в этот момент ты сверху. И ты — основа композиции.
— Интересно. Это опять аллегория, как в «Истине» и «Откровений»?
— Да. Эта штука будет называться «Мечта».
— Очень жаль, но позировать я тебе не буду. Мне надо завтра ехать в Москву. Почему, ты думаешь, я так форсировала события?!
— А мне и не надо, чтобы ты позировала. Ты у меня здесь, — Серега постучал себя по лбу.
— Ну ладно. Посмотрим, что будет. У меня, к сожалению, в Москве будут совсем не веселые дела. Надо будет похороны организовывать. И завтра тоже… В общем, я тебе очень благодарна, что так хорошо все вышло. Совести у меня нет, я это знаю, но я не могу тонуть во всей этой скорби. У меня не хватает эмоций. А может, и хватает, но я должна быть живой. Твоя бывшая Лена запаслась коньяком. Хлопнет пару рюмок и забудется. А я не могу. Мне нужно другое. Вот я и взбрыкнула. Не бери все это всерьез, ладно? Сейчас еще разок — и хватит. Не стоит особого пира во время чумы устраивать…
— Понял, — кивнул Серега, — думаю, можно и без третьего раза.
— Нет, Бог любит троицу!
— Я же старый.
— Ничего. Я помогу тебе помолодеть.
И помогла. Τо, что она делала и, видимо, находила нормальным между мужчиной и женщиной, Серега телом принял, но душой принять не мог. Ему стало как-то мерзко и страшно, что в этом бесподобном существе таится и такая сладкая гадость. Может быть, это было хорошо, потому что им было пора расставаться.
…Когда все завершилось, он бросил взгляд на часы.
— Ух ты, пора Домовитовых забирать! А то еще заблудятся! — сказал он и начал одеваться. Аля сладко дотянулась и пробормотала:
— Хорошо! Только… Знаешь, не считай меня шлюхой и нимфоманкой, ладно? Я не такая.
— Верю, верю. Ты не устала? Машину-то можешь вести?
— Смешно. Я могу сейчас до Москвы прокатиться, не то что два квартала. А ты хотел меня за рулем подменить? Пожалуйста. Я посплю.
— Да я не умею, — честно сознался Серега.
— А мотоцикл?
— И на него прав нет. С перепугу больше поехал. Правда, раньше Тоже ездил.
— В общем, скоро мужчины переведутся, — заключила Аля. — Ну куда денешься?
…Съездили за Домовитовыми. Кап-раз был в веселом настроении. Видно, в его морской душе что-то такое штормило. Все время улыбался и даже подхихикивал себе под нос, хотя ничего не говорил. Зинка сидела молчаливая и с каменным лицом, похоже, переваривала.
Аля высадила их, поцеловала Серегу в щеку и укатила в гостиницу.
Зинка, войдя в комнату, втянула носом воздух и недовольно сказала:
— Проветрили бы, что ли, хоть топор вешай.
Серега открыл форточку, Зинка поставила чайник.
— Да-а, — произнес кап-раз, улыбаясь каким-то воспоминаниям, — цивилизация!
— Разврат все! — высказалась Зинка. — Сидят пацаны и девки, глядят и думают — вон как жить можно! Ну и живут. Вон Серега, уж седой скоро будет, а туда же. Нашел какую-то просвистелку с машиной. Небось папина машинка-то?
— Не знаю, — проворчал Серега, — не суйся не в свое дело!
— Как это — не суйся?! Я тебе кто? Сестра старшая! А между прочим, мама нам обоим дом завещала. Так что половина — моя, так и помни. И пусть кто другой сюда пристроиться не думает! А то уж Елена хотела загнать чужое-то.
— Зачем он нам, Зинуля? — спросил кап-раз. — У нас ведь в Тамбове жилье есть не хуже. В деревне, конечно, ну, зато воздух.
— Тамбов — Тамбовом, а здесь — мое. Не отдам. Или зови оценщиков да выкупай мою половину. Он тысяч на десять потянет, дом этот.
— Я тебе все пятнадцать дам, только отвяжись.
— Пятнадцать! Ой, трепло! Где ты найдешь их, банк грабить собрался?
Серега промолчал.
— Вот-вот, прикусил язык-то! — победоносно сказала Зинка. — Гулять-то мастер с девками! Я понимаю, так не проживешь, но на кой ляд тебе эта вертихвостка? Взял бы какую-нибудь постарше, за тридцать, а это что? Фьють — и нету! У нее в Москве, еще не один десяток дураков наберется.
— Наберется, наберется… — согласился Серега. — Я спать хочу. Мне завтра на работу.
— И то правда, — кивнул кап-раз, вставая.
Зинка поднялась из-за стола и добавила как бы между прочим:
— Гальку-то, слышал, на пять лет осудили. Кузьминишна рассказала, вот так. Суд сегодня был. И то спасибо, что защитника хорошего выдали. Смягчающие нашел. Родня-то Толькина на пересуд подавать хочет. Мать прямо в суде кричала: «Если не засудите под расстрел, я сама ее убью! Зубами горло перегрызу!» Это племяннице-то! Ужас, до чего озверели все.
Серега принял это к сведению и стал раздеваться.
Забравшись под одеяло и выключив свет, он закрыл глаза, но заснуть не мог. Ему мешал оставшийся на подушке запах духов. Вчера подушка тоже пахла духами, но это были Люськины, тяжелые какие-то, приторно-кислые. А теперь подушка пахла Алей. Это вызывало совсем еще свежие воспоминания, волновало и не давало уснуть.
Через некоторое время из Зинкиной комнаты послышался невнятный шепот, глухое ворчание Зинки, а потом легкое поскрипыванье. Видно, Иван не зря любовался «цивилизацией»…
Четверг, 26.10.1989 г.
Домовитов и Зинаида ушли от Семы не с пустыми руками. Он загнал им четыре кассеты по двести пятьдесят рублей за штуку. Там были «Красная жара», «Экстро», «Возвращение Джедая» и «Греческая смоковница». Даже по Семиному прейскуранту это было многовато, но, как известно, предложение и спрос находятся в связи с ценой, а если предлагается мало при большом спросе, то цена растет.
Утром Зинка встала несколько более доброй, чем обычно, и не успела испортить Сереге настроение раньше, чем тот покинул дом.
Он никак не предполагал, что, выйдя на работу, встретится с Леной. Та ждала его в фойе, у лестницы на второй этаж.
— Здравствуй, — сказала она так тихо, что у него сжалось сердце.
Сереге вдруг показалось, что произошло еще что-нибудь страшное: например, с Алей… Или в Москве кооперативы закрыли. Или въехал генерал на белом коне, сжег гимназию и упразднил науки.
На самом деле ничего не случилось. Просто у Лены сел голос. Должно быть, приняла она немного больше коньяку, чем предполагала Аля. Похмельные женщины вообще выглядят не очень, но одно дело Галька или Люська, а другое — такая интеллигентная дама, как Лена.
— Пошли ко мне наверх, — мрачно предложил Серега, — если есть о чем говорить.
— Есть, — просипела Лена.
Молча поднялись в кабинет изокружка. На этаже было пусто, но Серега запер дверь на ключ.
— Она была у тебя? — спросила Лена.
— Была. Что тебя еще интересует?
— Ничего. Она мне сегодня утром все рассказала. С удовольствием и откровенностью. Вытирала об меня ноги, даже сладострастно как-то. Единственно, чем я ей ответила, — это молчанием. Ей оно больше всего не понравилось. Твое поведение меня не удивило. Ее — шокировало! Между прочим в «Спектре» трижды задумаются, прежде чем выбрать ее председателем. Все-таки могла бы подождать, пока похоронят Владика. У меня к тому же есть разные сомнения насчет исхода следствия.
— Что еще? — холодно спросил Серега.
— Я прошу тебя приехать в Москву. Завтра мы будем их хоронить.
— А мальчишек?
— Не знаю. Они меня не интересуют. Приедешь?
— Возможно. Если ничто не помешает. Только мне негде остановиться…
— Остановишься у Али. У нее отец — достаточно высокий чин. Пять комнат на пятерых; отец, мать, бабушка, дед и она сама. Адрес я тебе дам.
— Да? Но она меня не приглашала. А к тебе я не поеду, извини.
— Напрасно. Я не стала бы покушаться на твое целомудрие.
— Мне неприятно. Я не хочу видеть «Невского» и «Фрегат».
— Я сегодня уезжаю, — понимая, что зацепиться больше не за что и уже надо уходить, произнесла Лена.
— Счастливого пути.
— Безжалостный ты, — вынесла Лена приговор. — Прощай!
Серега выпустил ее за дверь и услышал, как удаляется стук каблуков по паркету. Нет, вовсе не безжалостный он был, а стыдливый. Нельзя, невозможно ему изображать раскаяние, если раскаяния нет! И так уж весь во лжи. А за ложь мать всегда карала «высшей мерой».
Помаявшись до обеда в клубе над кинорекламой, Серега отправился в Дом пионеров. Сегодня на занятия пришел только один — тот самый новичок, который на вопрос: «Какого цвета снег?» — ответил: «Мутно-прозрачный». Звали этого новичка Володя, а на Вовку, Вову и тем более на Вовочку он не откликался. Последнее Серега понимал — как-никак, Вовочка был героем многочисленных и очень похабных анекдотов.
— Ну что, будем заниматься? — спросил Серега. — Или по случаю холода отменим?
Действительно, в Доме пионеров отопительный сезон еще не начался. Только ли в нем не топили или еще где-то, Серега не знал. В клубе топили вовсю, а дома небось уже сейчас грела печь Зинаида.
— А можно не отменять? — сказал Володя.
— Можно.
— Я вам, Сергей Николаевич, хочу вопрос задать. Вот скажите, почему живопись до сих пор не отменили? Ведь есть же цветное фото? Щелкнул, проявил, и вот — готово.
— А почему нужно отменять? И вообще, как можно отменить?
Серега даже растерялся, хотя подобный вопрос слышал не впервые. Его поразило, что вопрос был поставлен именно так: «Почему не отменили?»
— Нам в школе говорили, что раньше у нас многие виды искусства запрещали. И науки запрещали: генетику, кибернетику, еще что-то. А почему живопись не отменили?
— Ну, как сказать… Многие направления у нас не то чтобы запрещали, а не поощряли. Зачем — не знаю. Наверное, не нравилось, что многие видят мир не так, как на фотографии.
— Но ведь на фотографии — правда. Все как есть. А если я нарисую такое, чего не бывает, то это будет уже неправда?
— Ну это как сказать. Если ты нарисуешь то, что видится тебе во сне, — это будет правда или нет? А во сне бывает и такое, чего на самом деле быть не может.
— А зачем это нужно? — удивился Володя очень искренне.
Серега задумался. Он таких вопросов никогда не задавал.
— Ты любишь рисовать? — спросил он у мальчика.
— Люблю.
— А если бы тебе запрещали, рисовал бы?
— Смотря как запрещали бы… — Теперь Володя задумался.
— Самым строгим образом.
— Наверное, нет.
— А почему, когда я сегодня предложил отменить занятие, ты остался?
— Потому что хочу рисовать.
— Значит, у тебя есть такая потребность — рисовать, тебе будет чего-то не хватать, правильно?
— Да.
— Ну тогда ты ответил на свой вопрос. Живопись существует потому, что люди этого хотят. Можно, наверно, издать закон, запрещающий дышать, есть или пить, но его никто не сможет выполнить. Даже те, кто издал. Невозможно запретить смеяться, плакать, ходить в туалет, наконец. Любить — тоже нельзя запретить.
— Это я понимаю. Но не дышать нельзя потому, что умрешь. А если не рисовать… ничего не случится.
— Разве? Ты ведь так не думаешь.
— Нет, думаю. Я люблю рисовать, но не знаю, зачем это нужно. Мне папа говорит, что все это ерунда. «Лучше бы, — говорит, — модели строил!» Я сказал, что мне нравится рисовать, а модели строить не хочется. Тогда он сказал: «Если бы все делали то, что хочется, а не то, что нужно, то мы бы с голоду все умерли. Люди строят дома, выращивают пшеницу, делают машины не потому, что им хочется, а потому, что это нужно. А зачем нужна твоя мазня?» Вот я и думаю…
— Ну а разве не нужна никому красота? — спросил Серега.
— Нет. То есть нужна, но не всем. Мы в то воскресенье с мамой ходили в клуб смотреть выставку. Верни-саж… Там на некоторых картинах висела табличка «Продано». Вашу я видел, «Истину». Не будете обижаться?
— Нет.
— Она мне не понравилась. Это вроде разговора, который начали, но не закончили.
— Я уже написал продолжение. Может быть, увидишь когда-нибудь. И будет еще одна. Триптих.
— Не знаю. Только мне больше всех понравилась другая. Она называется «Исход». Но все мимо нее проходили. А один парень из «Мемориала» стоял-стоял, а потом вдруг выхватил баллончик с краской и начал на нее пшикать. «Береты» его сцапали и увели, а картину сняли.
— Это правда?! — вскричал Серега, мгновенно вспомнив, что стояло за этим единственным и столь трагическим полотном.
— Да. Разве вы не знали?
Как объяснишь пацану, какие дела проскочили через Серегину жизнь с понедельника до четверга?! Да и другим, наверное, было не до испорченной картины, когда шесть человек в одну ночь расстались с жизнью…
— Кто это сделал?
— Не знаю, — немного испугавшись, сказал Володя, — знаю, что из «Мемориала». Он кричал, когда его уводили, что нельзя потакать последышам сталинизма. Только я подумал... В общем, я подумал, что живопись не нужна… Если ее можно портить.
— Ну, это же хулиган. Ему дадут пятнадцать суток, а то и больше.
— Нет, его уже выпустили. Он на нашей улице живет. Если бы он такое сделал с моей картиной, я бы его убил.
— Если это так… — Серега даже не знал, что сказать.
— И еще я понял, что они врут! — неожиданно зло воскликнул мальчик. — Если Сталин таких расстреливал, он был прав.
— Не знаю, — откровенно признался Серега, — по-моему, ты торопишься… Сейчас такое путаное время, что надо быть осторожней. Иначе можно такого наделать… ведь было уже такое, когда хотели все поскорее и побыстрее. Не так сказал — в расход, не так думаешь — тоже. Этот «мемориальщик» из той серии. У него тоже сейчас все перевернулось в мозгах, он стал фанатиком, он не может даже видеть картину, где изображен Сталин. Ему наплевать, почему, для чего, что думал автор. Он видит символ врага, фетиш, жупел такой-то. А вообще, у них неглупые, хорошие парни, они хотят, чтобы все, кто был несправедливо замучен, напоминали нам: не делайте глупости, жалейте друг друга, не хватайтесь за оружие.
— Да знаю я, — скучно ответил Володя, — только враки все это. Они хотят сами быть начальниками, вот и все. Им завидно.
— Страшно, — сказал Серега, — страшно мне очень.
— Мне тоже, — согласился Володя, — но я буду рисовать.
…Возвращаясь домой, Серега шел по той же по-прежнему мрачной аллее, но совершенно не беспокоился ни о каких возможных нежелательных встречах. В голове сидело иное: почему один молодой и исполненный, возможно, самых праведных чувств парень безжалостно уничтожает полотно, сделанное другим, тоже молодым и полным лучших чувств человеком? Более того, возможно, даже своим единомышленником, которого он понял неверно? Ведь, по сути, уничтожив полотно, в которое несчастный юноша вложил себя без остатка, он, этот второй, убил его! Володя, даже не зная, что автор картины покончил с собой, именно так это и расценил. Даже если учитывать чисто детскую вольность в обращении со словами: «Я бы убил его», — все же ясно — Володя видит не хулиганский поступок, а страшное преступление. И как знать, может быть, через пять или десять лет эта память о вандализме не сотрется! Каким тогда будет Володя? Не поднимется ли у него рука на этого фанатичного антисталиниста? И опять польется кровь! Ох уж это наше, исконное древнее, языческое, из времен еще довладимирских: «А еще убиет муж мужа, то мстити брату брата или отцу за сына, или сыну за отца…» Оно из закона уже стерто, но осталось, осталось в крови! Нет, никогда Русь не принимала Христов обычай: «Если ударили по левой щеке, подставь правую», — или как там еще! Око за око, зуб за зуб… И нет никакой середины.
Серега зашел в клуб, постучался в кабинет Ивана Федоровича.
— Здравствуйте, Сергей Николаевич, — сказал он. — Хорошо сделали кинорекламу, спасибо. У вас дело какое-то?
— Я по поводу происшествия, которое было в воскресенье на вернисаже. Там, говорят, картину какую-то испортили.
— А, — досадливо поморщился заведующий, — было такое. Софронов Виталий, 1971 года рождения, из третьего микрорайона. Взял баллончик с черной нитрокраской и обрызгал полотно. Обормот! Не понравилось, что Сталин на картине изображен. Картина, конечно, ерундовая, подражательная, я бы сказал — претенциозная. Но все равно! Я «Мемориалу» на две недели отказал в аренде ОПЦ. Пусть лучше свои кадры воспитывают. В Китае, я слышал, закон приняли: кто плюнет в портрет Мао Цзэ дун а — пожизненное заключение! Хотя, как положено, «культурную революцию» осудили. Сталинизм-сталинизмом, а картина, не виновата. И потом… Тут ведь Розенфельд был, и Клингельман еще не уехал… Розенфельд сказал, что дурак, хотя понять его можно. А Клингельман сказал, по-английски, правда, но внятно, а уж мне перевели: «В этих русских течет кровь вандалов». Вот так! «Спектр» предложил Софронову выплатить стоимость картины. Это сверх штрафа за мелкое хулиганство в общественном месте.
— Почему — мелкое? Это циничное хулиганство, даже особо циничное! — возмутился Серега.
— Не знаю, милиция сочла возможным ограничиться штрафом и предложила подавать в суд. Владислав, покойный, сказал: «Зачем портить парню жизнь? Я за гуманизм». И предложил парню выплатить стоимость картины. А тот и говорит: «А если я выплачу вам две стоимости, могу я забрать ее с собой? Все равно она ведь на аукционе не котировалась? И знаете, Владислав согласился. Так вы знаете, что сделал этот мерзавец? Он вышел на площадь вместе с этой испоганенной картиной, разбил раму, смял холст и поджег. «Моя собственность — что хочу, то и делаю!» — вот они каковы! Тут Мишка Сорокин срывается с места, налетает на этого подонка и начинает бить. Ну я, конечно, не допустил. Сорокин ведь был каратист, убить мог. Остановили, но картину, конечно, уже не спасли. Сгорела вся, ни одного фрагмента не уцелело.
— А на Владика Сорокин не сердился? — спросил Серега, с колотящимся сердцем начиная понимать, что, кажется, подошел к разгадке того, что было на шоссе.
— Вообще-то, да… — Иван Федорович посмотрел на Серегу с интересом. — А вы думаете, это могло сказаться…
— Да! — ответил Серега. — Думаю!
— Это надо бы сообщить милиции, — задумчиво произнес Иван Федорович. — Только стоит ли? Мне сегодня звонила Степанковская, сказала, что эти двое, коровинских, сознались. Правда, выяснилось, что пистолет они утопили в болоте.
«Это Аля…» — с горечью подумал Серега, и ему стало страшно. Кому нужны два пропойцы, к тому же сидевшие? А дело висит, нераскрытых надо поменьше… Сейчас, «расколов» их, машина правосудия набирает ход. Этих двух, безусловно, нехороших мужиков сейчас доведут до того, что они подпишут все. И суд будет скорый, но неправый. Один получит вышку, другой пятнадцать, а может быть, если хорошо повернут дело, то и обоих. Шесть трупов, вполне хватит на двоих… А виноват будет Серега, он смело может записать на свой счет еще двух человек.
Выходя от Ивана Федоровича, Серега хотел идти домой, но ноги почему-то принесли его к тускло освещенному подъезду пятиэтажки. Здесь, на третьем этаже, жил Мишка Сорокин. Вот она, обитая клеенкой дверь № 24. Сюда он ходил много раз. Последний раз был здесь летом, когда Миша вернулся из армии. Там, за дверью, его тогда встретил неожиданно мощный, крутоплечий парень в тельняшке, восторженно обнял и крикнул: «Мама! Сергей Николаевич пришел!» И мать, веселая, моложавая, приглашала Серегу к столу так усердно, что он не посмел отказаться. И отец, довольный донельзя, немного хмельной, пытался поговорить с Серегой об искусстве. И был старший брат Павлик с невестой Наташей, которая когда-то нравилась Мишке. Как тогда все было хорошо! Меньше чем пол года назад…
Звонок был выключен, дверь не заперта. Серега кашлянул и вошел, на ходу сняв шапку. В прихожей было темно, в комнатах — тоже, только за стеклянной дверью кухни горел свет. У стола, опустив голову на руки, сидела Мишкина мать. Из-под черного платка выбивалась седая прядь. Совершенно седая!
Неужели у него хватит совести войти, сказать что-то? Серега заколебался. Но женщина уже услышала шорох.
— Ой, Сергей Николаевич! — вздохнула она, открыв кухонную дверь, — входите. Вот… Так вот у нас. Отец-то в больнице, инфаркт. Не знаю, что и делать. — Наташка с Павликом в области, там, где экспертизу делали. Да вы садитесь, садитесь.
— Я сяду, сяду, Светлана Павловна, — пробормотал Серега, он чувствовал, что тот новый, страшный человек, который вселился в его тело, опять начал действовать, опять готовит его разум к самооправданию, а речь — к произнесению лжи.
— Меня это так потрясло, — проговорил Серега и отчетливо понял, что Бога нет, ибо такой лжи он не потерпел бы. Но речь уже подчинялась тому, новому: — Я шел и думал, что вам сказать… Но может быть, чем-то можно помочь?
— Да чем уж поможешь?! — опять вздохнула Светлана Павловна. — Если б только его убили! А он-то сам? Ну как он мог! У нас ведь обыск был. Отца-то когда инфаркт ударил — как раз тогда… патроны нашли, с жаканами гильзы, смазку ружейную… Акт какой-то или протокол писали. Соседи понятыми были. А мы-то еще и не знали ничего! Отец уж их уговаривал, говорит: «Я его, дурака, выпорю, чтоб он знал, как с оружием шутки шутить!» А милиционер и ответил: «Поздно, папаша, воспитывать собираетесь! Ваш сынок трех кооператоров убил, и его самого…» Ой, Господи, Боже мой! Да за что ж ты меня караешь-то-о!
Это был российский, истошный стон, причитанье, вой. Прежний Серега, наверное, пулей вылетел бы из квартиры и бросился в райотдел милиции: «Вот он, я убил, вяжите!» Но тот Серега незримо лежал на дороге между реальными убитыми. Сейчас он, может быть, уже находился в морге рядом с Мишкой и Владиком. Завтра его будут хоронить.
Новый Серега мог вытерпеть и стон, и причитание, и вой. Он не относил их к себе, хотя знал, что мать про- клинает сейчас убийцу, чтобы ни совершил ее собственный сын. Рядом с матерью убитого сидел не кающийся убийца, а невинный педагог, тоже глубоко скорбящий по безвременно ушедшему ученику.
— У меня остались рисунки… — произнес он так, как должен был произнести этот скорбящий учитель. — Чудесные рисунки. Он был у меня лучшим учеником.
О небо, да это же верх лицемерия! Где ж твои громы и молнии, Илья-Пророк, покарай нечестивца!!! У Сереги из левого глаза капнула настоящая слеза! «Верю, верю!» — вскричал бы потрясенный Станиславский. — Я вам принесу их, — пообещал Серега, — я уверен, тут ошибка какая-то… Подлость. Не мог он! Не мог. Он же художник. Гений и злодейство не совместимы…
Очень кстати пришлась эта фраза из Пушкина.
— Правда? Вы верите?! Вы верите, что он не виноват?! — встрепенулась мать, будто Серега принес ей весть, что сын ее не убит, а только ранен и через неделю будет на ногах…
Ох уж эти русские матери! Даже надежда на то, что сын погиб как честный человек, их ободряет.
— Да! Верю! Он не мог! — повторял Серега, и Светлана Павловна, плача у него на плече, говорила сквозь всхлипы:
— Спасибо вам, спасибо, родной вы наш!
За что?!
…Когда Серега вернулся домой, он застал Зинку и Ивана у телевизора. Удачно у них подобрались имена, прямо как в известной песне Высоцкого. Диалог, который происходил при этом, почти в деталях совпадал с текстом песни, поэтому приводить его не стоит.
А Серега, хлебнув чайку, пошел «мурзильничать». Точнее, он соорудил еще один подрамник и обтянул его холстом. Он получился точно такой же, как и два предыдущих, — Серега уже знал, что картина будет завершать триптих. Еще до ночи, то есть до того, как лечь спать, он положил грунт. Ему отчего-то казалось, что он может не успеть… Черт его знает, куда он торопился?
Пятница, 27.10.1989 г.
И действительно, торопился он зря. Едва он явился на работу, даже не успел еще подняться наверх, как к парадному входу клуба подкатила «Волга». Из нее пружинисто выскочила Аля.
— Поедем, — сказала она, — ты должен их проводить. С начальством я сейчас все обговорю.
Естественно, Иван Федорович протестовать не стал. Он вообще сильно побаивался Алю. Скажи она, чтобы бывший майор пополз по-пластунски, — исполнил бы. Это было довольно странно, потому что Серега знал — зря заведующий ни перед кем не угодничает.
— Мне бы переодеться надо, — заметил Серега, когда Аля открыла перед ним дверцу, — неудобно в джинсах.
— Неудобно штаны надевать через голову. Время поджимает. Нам надо успеть в Митино к 14.30, а сейчас уже без пяти одиннадцать. Пальто у тебя черное, вполне траурный вид.
— Вчера меня Лена приглашала, — произнес Серега, когда Аля уже гнала «Волгу» по шоссе.
— Я знаю. Ты ее вчера привел в полную депрессию. А она — сволочь, потому что не сказала тебе прямо, что я просила тебя быть на похоронах. Конечно, она утверждала, что я ее оскорбляла, да?
— Нет, она просто обиделась за то, что ей высказала все, что между нами было.
— Ты считаешь, я неправильно сделала? По-моему, чем меньше недомолвок, тем лучше. Зачем ей сохранять какие-то иллюзии? Мне кажется, что мы друг другу понравились. Как?
— Ты права, как всегда, — улыбнулся Серега.
— Эти три ночи мы будем вместе, — заявила Аля. — Правда, у меня дома родня, но ко мне в комнату никто не суется и дурацких вопросов не задают. Кроме того, можно съездить на дачу, у нас не хуже чем в городе.
— Не в пятнадцать комнат? — съехидничал Серега, вспомнив Алины рассуждения об особняке Степанковской.
— Нет, нормальная дача для генерал-лейтенанта.
— Это твой папа?
— Нет, дедушка. Папа пока полковник. Но перспективный. Хотя, честно говоря, все это смешно. При нынешнем положении вещей.
Машина пронеслась мимо злополучного поворота на Коровино, затем миновала въезд на просеку, где они начали свой роман.
— Не очень это нахально, — сказал Серега, — крутить любовь в день похорон? Я так понимаю, что для тебя он, как говорится, «супруг перед Богом». Уж очень не по-вдовьи ты себя ведешь. Я и то смущаюсь.
— Ты еще скажи, что веришь в Бога, — хмыкнула Аля, — ты ведь страшный тип, между прочим, знаешь?
— Почему?
— Хорошо убиваешь, заметаешь следы. Слыхал, Долдонов и Крюков признались?
— Слышал. Прямо тридцать седьмой какой-то. Сознаются в том, чего не делали.
— Ты наивный, Панаев. Конечно, ты сравниваешь сейчас дар Божий с яичницей, когда говоришь насчет тридцать седьмого. Тогда одно дело, сейчас другое. Раньше власть делала с людьми что хотела, а теперь умные люди что хотят с властью, то и делают. Я тебе могла бы рассказать, что и как вершится у вас в городе, в районе, области, но не буду. А то ты, я боюсь, при своих архаичных взглядах, пожалуй, начнешь партизанскую войну.
— Но ты знаешь?
— Да, знаю. Я знаю, где слабые места у вашего зава, у Степанковской, у ее районных холуев и областных патронов. Мы ведь интеллигенты, очень хорошо знакомые с зарубежным опытом. А он дьявольски богат. Так что все ваши провинциальные механизмы очень легко в нужном месте подмазать и закрутить в заданном направлении.
— Это что же, вроде мафии?
— Мафия — это ваш район, а возможно, и область. Мы — тоже мафия, и у нас есть общие интересы. Это примитивно, но это так.
— Слушай, а почему вы так легко простили того парня, что сжег «Исход»?
— Он купил ее за двойную цену. Представь себе: картина испорчена нитрокраской, реставрацию проводить трудно, наши реставраторы бесплатно ее делать не будут. На аукционе она не пошла. Угробить еще тысячу на реставрацию, не имея гарантии, что расходы окупятся? А тут этот «мемориальщик» выплачивает две цены. Разве плохо? И ему хорошо, и нам.
— А картина пропала.
— Знаешь, это не первое произведение искусства, которое погибает. Но если откровенно, то мне ее не жаль. Вторичная работа, явно подражательская, практически без ясно выраженной мысли. Немного гротеска, немного парадоксов, какой-то мистический страх неизвестно перед чем. А то, что автор покончил жизнь самоубийством, то это, прости меня, банально и пошло. Самоубийство — удел слабых. А выживают сильные.
— А ты сильная?
— Да. Во всяком случае, силы я в себе чувствую. Я делаю свое дело, оно мне интересно, и я могу не оглядываться ни на кош.
— Ну а законы?
— Закон — что дышло, куда повернул, туда и вышло. Все наши законы можно объехать на кривой. Уж это-то пора бы понять. Конечно, можно и проколоться на чем-то. Вот история с этими ребятами — это прокол. Чрезвычайное происшествие, несчастный случай. Могло быть хуже, скажем, свидетели перестрелки нашлись бы или кто-то остался жив. Ты бы не забрал пистолеты, испугался, пошел сдаваться. Могла подняться буча, в принципе твоя стрельба спасла нас от многого. Во всяком случае, расходов понадобилось бы больше.
— А сколько вам все это стоило?
— Много, я не буду считать все, но около пятнадцати тысяч.
— Солидно.
— Если бы не ты, мы погорели бы на сорок-пятьдесят.
— Надо бы попросить у вас разницу, — пошутил Серега.
— Подумаю, — усмехнулась Аля и сделала свою коронную улыбку.
Машина уже перебралась на прямую дорогу, ведущую к Москве. На спидометре стрелка приплясывала у 100, но участок был достаточно приличный, и скорость не чувствовалась. До столицы было еще далеко, машины шли не густо, поэтому Серега особо не волновался.
— Не успеем к отпеванию, — сказала Аля с досадой. — Придется прямо в Митино.
— А что, они были верующие? — спросил Серега.
— Не знаю, — бросила Аля, глядя вперед. — Владик утверждал, что ходит в церковь. У меня на это нет времени. Но в Бога я верю...
— А я нет.
— Вольному воля.
— Я вчера заходил в дом к Мишке Сорокину. Это тот, который убил Владика.
— Ну и что?
— Погоревал вместе с ними. С матерью, точнее. Несчастная женщина!
— Ты там не сказал ничего, надеюсь?
— Вот поэтому-то и убежден, что Бога нет.
— Что же ты сделал неугодного Богу?
— А ты забыла?
— Нет, конечно. Но он выстрелил первым. В Штатах тебя любой суд оправдал бы. Это только в нашей дурацкой стране человек боится защищать свою жизнь. Знаешь ли, я иногда схожу с ума от злости! Меня злит, что я родилась тут, в этом дрянном Совке, где куда ни кинь — всюду клин. Где ты все время на что-то оглядываешься, где не можешь вести себя так, как хочешь! Да, я могу и здесь жить, потому что умею вертеться, потому что у меня много друзей, потому что я знаю черные ходы и кривые. Но почему?! Ведь все время приходится делать что-то, что в той или иной степени нарушает закон. И случись что-то непредвиденное, я могу лопасть за решетку.
— У вас же наверняка есть валютные счета. Бери свою долю и жми туда, на Запад, — посоветовал Серега, — чего тебе тут маяться! Вон Розенфельды живут себе, и в ус не дуют.
— Нет, — зло улыбнулась Аля, — я хочу, чтоб все это было здесь.
— Не дождешься.
— Дождусь. Еще лет пять — и все будет о’кей! И так уже Вся эта команда трещит по швам.
— Не знаю. Просто мне кажется, что Россия — не Америка. У нас в крови ненависть к богатеям. В крови, понимаешь?! У нас хотят жить зажиточно, может быть, ко тех, кто нажился за чей-то счет не любят. И с россиянами такие шутки шутить опасно.
— У тебя это от старости. Ты закоснел, у тебя все еще стереотипно, как пять лет назад.
— Поссоримся мы с тобой, — вздохнул Серега.
— Ерунда, — произнесла Аля, — из-за политики?! Я вполне терпима. Я просто сочувствую тебе как обделенному жизнью человеку. Лучшие годы прожил под утюгом, тебя причесывали, равняли под гребенку — чего же удивительного? У тебя была своя вера, свои боги, а теперь их сковырнули, показали тебе в истинном виде. Ты не слепой, все видишь, но признаться самому себе, что верил в глиняных болванов, не хочешь. Вот черт, надо сбавлять…
Машины стали попадаться чаще, а дорога сузилась. Теперь Аля вынуждена была тянуться за впереди идущими, скорость упала до шестидесяти в час.
— Так и на кремацию не успеем.
— Куда спешить? — сказал Серега. — Не на свадьбу ведь.
— Неудобно, уж мне этого не простят. Ты, конечно, лицо постороннее, так скажем, а я-то для всех — его пассия.
— Зачем же ты меня везешь? Я хоть и однокурсник, но ведь не более того. А Ленка наверняка уже раззвонила всем о том, что ты и я…
— Нет, ты нужен. Они знают, что ты — нечто вроде непризнанного гения. После того как Мацуяма купил «Истину», о тебе уже много говорят. Тебе простят меня, а мне простят тебя. Вчера мне звонил Розенфельд и спрашивал, можно ли выставить тебя где-нибудь в столице.
— Интересно, что я буду выставлять? — хмыкнул Серега. — «Откровение»?
— «Откровение» в ближайшее время поедет в Японию. Не сразу, конечно, сперва Мацуяма еще разок прилетит. Мы ему позвонили, сообщили, он сказал: «Это Панаи-сан? Очинно хорошо. Мы будем и это смотреть». По идее, он даст за нее столько же, сколько за «Истину». Так что две штучки — миллион. Вот что ты стоишь, Панаев!
— Может, и за «Мечту» столько возьмем? Я уже начал помаленьку.
— Когда сделаешь, посмотрим.
— Посмотрим.
…Подъехали к Митину со стороны кольцевой дороги. Успели вовремя. Три автобуса «ПАЗ» с черными полосами на борту стояли задом к дверям крематория. Распорядительница уже приглашала пройти в зал. Аля и Серега тихо присоединились к небольшой толпе — человек в сто — и прошли в ярко, как-то уж очень жизнерадостно, освещенный зал. Три гроба стояли рядом, в одну шеренгу, один на постаменте, два — на каталках. Цветы, венки, крышки с православными крестами, нашитыми на голубой шелк. Покойники лежали в открытых гробах, головы их были туго обмотаны бинтами, и узнать, кто из них кто, было трудно. Кроме того, бинты делали их похожими на каких-то космонавтов, лежащих в своих ложементах перед запуском. Аля сказала траурную речь, выступили еще три оратора, затем родственники попрощались с усопшими, закрыли крышки, прихватив их гвоздями, и под звуки траурной мелодии поставили на транспортер гробы. Один за другим они исчезли в отверстии, задернутом бархатной шторой…
Серега вместе со всеми вышел на площадку и стал ждать Алю. Она вышла, держа под руку Лену, которая в полной прострации плелась рядом с ней, видимо, даже не слушая слов утешения. Потом Аля передала ее двум другим женщинам, а сама вместе с Серегой вернулась к «Волге».
— Ну все. Последний долг отдан, — вздохнула она с облегчением. — Король умер — да здравствует король! Поминки — это уже необязательное. Везу тебя домой, к себе.
«Волга», попетляв немного по московским улицам, свернула в высокую арку одного из массивных серых домов постройки еще пятидесятых годов. В нем было всего восемь этажей, но он был ровно вдвое выше любой из хрущевских пятиэтажек. В скверике, разбитом посреди двора, ходили несколько мам и бабушек с малышами.
Аля поставила «Волгу» в длинный ряд разноцветных машин и, взяв Серегу под руку, повела к подъезду. Это был черный ход, но дверь тем не менее была с кодовым замком. Аля упругими тычками набрала нужную комбинацию цифр — и дверь открылась. У лифта дежурила пожилая дама — консьержка, как в доброе старое время.
— С вами? — спросила она Алю, бесцеремонно указывая на Серегу.
— Так точно, — отвечала та.
Лифт довез их до седьмого этажа, не спеша, немного, поскрипывая и вибрируя. Старый был лифт, небось тоже еще пятидесятых годов.
Первое, что поразило Серегу, — он не увидел окурков на полу и мазни на стенах. Лестничная площадка представляла собой как бы небольшой холл, где лежал коврик, стояли столики и два кресла, на столике — пепельница. Бра освещало холл уютным неярким светом. На площадку выходило всего две двери — солидные обитые черным дермантином с медными ручками в виде львиных голов, держащих в зубах кольца. Аля повернула ключ, и дверь открылась, щелкнул выключатель, и неяркий, щадящий энергию свет залил огромный, длинный и широкий коридор, в который мог бы, наверное, въехать вагон метро.
— Заходи, — сказала Аля, захлопывая дверь. — Снимай ботинки, вот тебе дежурные тапки.
— Дворец! — восхищенно вздохнул Серега.
Вешалка, резная, мореная, была рассчитана человек на тридцать, но сейчас на ней висела только кожаная куртка — из тех, что носят летчики. Вообще, по всему было видно, что Алины дед и отец авиаторы. На стенах коридора висели эстампы, изображающие старинные самолеты, воздушные шары, под потолком на тонких нитках было подвешено десятка три самых разных моделей: самолеты, вертолеты, спутники и прочее. — Даже пузатый дирижабль с надписью «СССР В-б», зеркала в золоченых рамах, сверкающий как лед паркет, покрытый лаком, лепнина на потолке — всего этого Серега еще не видел в квартирах.
— Значит, так: ты посидишь немного один у меня в комнате, а я приготовлю перекусить. Не люблю, когда у меня за спиной сидит человек и вздыхает. Кухня — это святое.
— А туалет у вас где? — спросил Серега.
— У нас их два: один для нижних чинов, другой — для господ офицеров. Для нижних чинов — рядом с кухней. Вот здесь.
Когда Серега вошел в кухню, Аля там уже возилась в переднике. Слепили белизной шкафы, сверкали медные самовары с росписью под Хохлому, декоративные ложки и половники, какие-то глиняные горшки…
— Ага. — Аля торопливо вышла из кухни, открыла Сереге дверь и впустила его в свою комнату. — Вот тут сиди и жди.
Потолок был высокий, под три с половиной метра. Одна стена вся целиком отдана книгам. Глаза разбегались — Гранат, Брокгауз и Ефрон, четырехтомный дореволюционный словарь Даля, «История русского искусства» Игоря Грабаря, «История искусства» Гнедича, французские, итальянские, немецкие альбомы репродукций… Целая полка иностранных изданий по дизайну. «Библиотека Мировой литературы» в 200 томах. Собрания сочинений: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Некрасов, Салтыков-Щедрин, Тургенев, Достоевский, Бунин, Мопассан, Горький, Брюсов — всех не перечтешь. Стена с дверью — тоже вся в книгах… Дверь, стеклянная, затянутая шелком с изображением драконов, как бы обрамлена с трех сторон книжными полками: Сэлинджер, Кафка, Камю, Шекспир, Уитмен, Марк Твен, Бальзак, братья Гримм, братья Стругацкие. Конечно, Булгаков, Платонов, Ахматова, Зощенко. «Всемирная история», Ленин, Сталин, Ким Ир Сен. Все в кучу…
Зачем ей это, интересно? У Сереги книг даже в Москве было мало, то, что лежало на полках, его не волновало, а то, что можно было достать с трудом, он доставать не хотел, да и не умел. В стене напротив двери было широкое окно и выход на балкон. Сквозь стекло виднелись пожухлые плети каких-то вьющихся растений, должно быть, летом балкон превращался как бы в шалаш… У этой же стены стояла какая-то необычная, должно быть, сделанная на заказ конструкция — не то шкаф, не то ' стенка с вмонтированными в нее японскими электронными часами, компактным телевизором, видеомагнитофоном, видеопроигрывателем, а также обычным приемником, проигрывателем и магнитофоном. Ниже и выше всей этой техники располагались объемистые шкафы с изящными латунными буквами-литерами латинского алфавита: «Фоно» на верхних и «Видео» на нижних. Четвертая стена была завешена огромным ковром, с пышными цветами и листьями. У этой стены стояли диван, гардероб, трельяж, а кроме того, в комнате еще умещались письменный стол с водруженным на него компьютером, два низких мягких кресла, небольшой столик типа журнального и небольшой бар-холодильник.
Кроме армянской люстры из пластмассового хрусталя, было еще несколько разнообразных ламп, бра и светильников, с помощью которых в комнате можно было создавать разные варианты освещения. На полу простирался еще один, мягчайший ворсистый ковер. На нем вполне можно было спать, ничего не подстилая. Во всяком случае, так показалось Сереге.
— Вошла Аля и принесла тарелку с миниатюрными бутербродиками, насаженными на спички.
— Знаешь что, — сказала она и, прищурившись, поглядела на Серегу, — а что, если тебя отмыть?
— А во что переодеться? — усмехнулся. Cepera. — Ты же не дала мне собраться!
— Это не страшно. Сейчас я все приготовлю. Лезь в ванну!
Ванная в этом доме оказалась одна, но шикарная. Нечего и говорить, что там стояло импортное оборудование и целая полка была забита всякими шампунями с чужедальними этикетками. На изящной проволочной полочке тесным рядком стояло двадцать с лишним кусков мыла — тоже самых разных. В углу располагалось какое-то сооружение, похожее на сортир деревенского типа из гладко оструганных сосновых досок. Аля объяснила, что это — мини-сауна, где можно догнать температуру аж до ста градусов. Сама ванна была глубиной почти в метр, а площадью наверняка не меньше трех квадратных… И еще было огромное зеркало, чтобы каждый, вылезши из ванной, мог оглядеть себя с ног до головы. На отдельной полочке лежали резиновые губки разных цветов, а под ними на гвоздиках висели мочалки. Кроме входной, в ванной было еще две двери. Серега из любопытства открыл их и обнаружил за одной из них фотолабораторию, а за другой — платяной шкаф, куда можно было положить чистое белье, а под нижней полкой пряталась корзина для грязного. Серега снял пвджак и рваные джинсы, повесил их на вешалку. Он уже начал стаскивать рубаху, когда появилась Аля со стопкой свежего белья, издающего какой-то немного приторный аромат.
— Ну что? — положив белье на полку шкафа, усмехнулась она. — Поди, и снять стыдно?
Тут она не ошиблась. Серега две недели не был в бане. Последний раз он мылся у Гальки. Белье менял немного позже, когда проводил «культурный вечер» с Люськой.
— Да снимай, снимай, не стесняйся. Я тебя приведу в божеский вид! А то как-то неаппетитно.
Серега впихнул белье в ящик и обнаружил, что Аля тоже разделась.
В большом зеркале они выглядели как на киноэкране. Серега обнял Алю за талию, развернул лицом к зеркалу, Аля тоже обвила рукой его спину.
— А ты неплохо смотришься, — заметила Аля. — Тебе можно скинуть даже лет десять.
Если бы не морщины да слабо заметная сединка у висков, Сереге и впрямь можно было дать лет тридцать. Ни залысин, ни обрюзгших и отвисших щек, ни рыхлого животика, ни синих вен на ногах — ничего этого у Сереги еще не было. На плечах, руках, груди имелась вполне рельефная мускулатура, конечно, не такая, как у Шварценеггера, но приличная, неплохо смотревшаяся. И ноги, упругие, крепкие, тоже могли еще побегать. Лицо, само собой, не соперничало в красоте с моделями, выставленными в витринах парикмахерских; скуластое, остроносое, да и рот малость велик. Спасибо еще, что уши не топорщатся. А рядом — гибкая, тонкая, коротко подстриженная девушка-пружинка. Высокая — почти вровень с Серегой, сантиметра на два только пониже. Ноги длинные, ровненькие… Хороша!
Набежала в ванну вода, Аля намылила Сереге голову шампунем с каким-то яблочным запахом, с азартом терла ее под душем. При этом она сидела на корточках у него за спиной, чуть обняв его ляжками за бока, и само собой, что у Сереги мысли были не только о мытье. Потом Серега мыл ей голову в той же позиции. Разумеется, при этом он прикоснулся к ее спине не только животом. Аля хихикнула и спросила:
— Еще терпишь? Ну подожди еще чуточку.
Когда пена была смыта с ее головы, Аля попросила помыть спину. Серега понял ее правильно, и она, счастливо охнув, села ему на колени. Серега тер ей спину довольно жесткой, суровой мочалкой, докрасна, чуть не обдирая кожу, но Аля только удовлетворенно хихикала. Потом они вместе встали из воды, не приминув поглядеть на себя в большом зеркале, она закинула руки ему за шею, положила голову ему на плечо, и Серега нежно, уже без особой суровости, потирал мочалкой ее плечи, груди, живот. Изредка он легонько толкал ее животом, она испускала свой обычный стон, а затем говорила:
— Не спеши, еще не вечер.
— Это ясно, — говорил Сере га, но потом, спустя минуту, опять делал то же.
— Ну уж ладно, — с притворным сожалением сказала она.
Аля наконец разомкнула руки и вместе с Серегой опустилась на четвереньки. Тут уж было совсем не мытье.
Вода немного бурлила, по ванне ходили волны. Серега, просунув ладони под Алины груди, мягко поглаживал их гладкую, прохладную от воды кожу. Аля, низко нагнув голову, заглядывала себе под живот, хихикала и бормотала:
— А я все вижу, а я все вижу…
— Что взять с этой баловницы?!
Какое-то время спустя Аля жадно задышала, напряглась, откинула голову назад и тоненько взвизгнула:
— И-и-и-и-их!
Серега заторопился, пытаясь ее нагнать, но взялся за дело так энергично, что Але пришлось взвизгнуть еще раз. Лишь после этого и ему довелось крякнуть от удовольствия.
…Ополоснувшись под душем, распаренные, исполненные друг к другу величайшей нежности, они вдвоем замотались в одно огромное, как парашют, махровое полотенце и, прижимаясь телом к телу, не то обтирались, не то ласкались.
— Хорошо-о, — хмурясь, сказала Аля, закидывая руки за голову, когда Серега бережно смахивал полотенцем последние капли воды с ее розовых, крепеньких грудок, — ой, как хорошо-о! Знаешь… я тебя люблю… Я смешная, правда?
— Нет, — Серега привлек девушку к себе и коснулся губами ее ароматного румяного лица, — одного не пойму, за что мне такой подарок? Может, ты чертом подослана, а?
— Угу, — ослепляя Серегу улыбкой в очередной раз, мурлыкнула Аля, — специально прямо из ада. Совращать закоренелого праведника. Только пока не совращайся, ладно? А то перегорим раньше времени. Все-таки еще времени много. Пойдем перекусим.
Запахнувшись в два длинных махровых халата и взяв под мышку белье, принесенное Алей, они вернулись в комнату. Дверь Аля изнутри заперла на ключ, выдернула из розетки телефонный шнур. Затем нажатием кнопки она опустила на окно плотную, почти непроницаемую для света штору. На несколько секунд стало совершенно темно, Серега даже потерял ориентировку в пространстве. Но тут Аля включила маленькие светильники, которые создали вокруг обстановку интима, уюта и вседозволяющей откровенности.
— Поставить что-нибудь нежное? — спросила Аля, порылась в шкафу «Фоно» и вставила в магнитофон кассету. Ангельские голоса «Битлз» затянули «Лав стори», мотив, который у Сереги отпечатался в душе еще в давние годы…
— Помоги мне раздвинуть лежбище, — попросила Аля.
Диван развернулся в просторное четырехспальное ложе.
Аля и Серега застелили его хрустящей свежей простыней, двумя одеялами и четырьмя подушками.
— Так, — сказала Аля, — теперь можно и трапезничать.
Из бара-холодильника она вынула запечатанную бутылку грузинского марочного вина. Серега последний раз пробовал такое аж в семидесятом году, когда возвращался из армии. Нечего и говорить, что в его родном городе такого вина не видали со времен культа личности, ну, может быть, волюнтаризма. Нарзан, кипрский виноградный сок в бумажных пакетах — красный и белый, тарелочка с затейливо украшенным салатом, шпроты, разложенные звездочкой и припорошенные зеленью, наконец, тарелка с бутербродами — все это Аля доставала быстро и ловко, размещая на маленьком столике. Маленькие рюмки под вино, хрустальные стаканы под минеральную и сок, вилки, ложечки — все занимало свои места точно и грамотно, по всем правилам сервировочной эстетики.
— Сразу видно, — заметил Серега, — что я в гостях у дизайнера.
— Конечно, — кивнула Аля, — ведь это наука о красоте и целесообразности, их разумном сочетании. В сущности, это наука и искусство одновременно, главным предметом которых является красота быта. Искусство как бы приземляется, а человек возвышается. Вот представь себе: я кладу на этот столик газету, на газету грубо нарубленный соленый огурец, селедку с торчащими во все стороны костями, ломаные куски хлеба. Ну само собой, вместо этого вина — бормотуха в граненых стаканах. Вот натюрмортах, правда? Ты, сидя за таким столом, чувствуешь себя персонажем «На дне», каким-то парией, голодранцем, даже подонком. И ты говоришь о грубом, грубыми словами, ты испытываешь не желание, а похоть, и стремишься не к женщине, а к самке. Причем даже твое видение мира ухудшается… Ты думаешь, что тебя обделили, сам себя перестаешь уважать…
— Ну, это, конечно, все-таки не совсем верно, — воспользовавшись паузой в речи собеседницы, усомнился Серега. — Ведь, мне кажется, обделенным человек чувствует себя не потому, что стол накрыт не по правилам, а потому, что на столе нет таких продуктов, как, скажем, у тебя. Пойди-ка найди у нас в городе хотя бы шпроты!
— Это я понимаю, — вздохнула Аля, — и от этого мне тошно. Ладно, чего душу травить! У кого-то нет, а у нас — есть! Вот тебе штопор, действуй!
Серега больше привык к пластмассовым пробкам, которые просто срезал ножом. Белые головки с водки отковыривались еще проще. Однако на его счастье штопор оказался неплохим, и, не разворотив пробку, Серега вы-. дернул ее из горлышка. Пурпурное, черно-красное вино заполнило рюмки.
— Начнем, как говорится, за упокой, — произнесла Аля. — Не чокаясь. Чтоб земля им была пухом.
Выпили. Да, это вино было ароматное, сладко-хмельное, в нем чувствовался вкус винограда. В нем не было приторности, не было и кислоты. Съели по нескольку бутербродиков, запивая виноградным соком, принялись за салат.
— Второй тост — твой, — объявила Аля.
— За здравие или за упокой?
— Что-нибудь среднее, — попросила Аля.
— Хорошо. Тогда я предлагаю выпить за то, чтобы, помня о мертвых, мы не забывали о том, что еще живы!
— Согласна, — одобрила Аля, и они вновь осушили рюмки.
Доели салат, золотистые шпротинки с украшавшей их зеленью, почти половину бутербродиков. Большую часть их, конечно, съел Серега. Все-таки он не так часто ел осетровый балык, малосольную кету, красную и черную икру, холодную телятину, буженину, салями. Кроме того, он не представлял себе, что можно делать бутерброды с отварной морковкой, свеклой и свежим огурцом. Появление последнего в конце октября его само по себе изумило.
— Ну, третий тост — и последний — за здравие: да здравствует наша любовь! — провозгласила Аля. На сей раз чокнулись и выпили как бы на брудершафт, сцепив локти.
— Ой, я, кажется, пьяненькая, — хихикнула Аля, — потанцуем?
Магнитофон играл какую-то плавную, тревожащую мелодию, а неведомая Сереге певица, чуть похрипывая, издавала время от времени сладострастные стоны и вздохи. Танец сводился к тому, что Серега и Аля, обнявшись и тесно прижавшись друг к другу, ходили босиком по ковру, чуть покачиваясь из стороны в сторону. Потом пояса халатов как-то сами собой стали развязываться. К концу танца они уже просто стояли на месте, прижавшись друг к другу обнаженными телами, и целовались, чувствуя аромат вина на губах. Халаты упали с плеч, Серега поднял девушку на руки и мягко опустил на ложе. Но не все сразу, они еще помучили друг друга, пообвивали друг друга руками и ногами, поприжимались друг к другу, пошарили руками по коже, потрогали самые нежные и отзывчивые на ласку места. Лишь потом Аля замерла, раскинула руки и, закрыв глаза, уронила голову на подушку. И было пять жарких, бессовестных минут, когда плавная мелодия из магнитофона вдруг сменилась тяжелым, забойным роком, от которого исходил бешеный ритм страсти, безумия и азартного бесстыдства…
Когда все завершилось к бурной радости обоих, накатила волна усталости и расслабления. Тяжело дыша, будто пробежали по десять верст, но улыбаясь неведомо чему, они лежали рядышком. Блестели от испарины мокрые тела; нега и лень клонили в дремоту, а музыка уже не возбуждала, а убаюкивала…
Лежать бы так и лежать, но тут в рифленое стекло постучали из коридора:
— Алечка, — произнес с тревогой женский голос, — ты здесь?
— Да, — ответила та, — я не одна, мама. У меня важные дела, и я не хочу, чтобы мне мешали.
— Ты выйдешь к обеду? Мы сегодня уезжаем на дачу, ты не забыла?
— Я не поеду. У меня сейчас два выходных впервые за столько времени. Извини, но мне некогда. Вам нужна моя машина?
— Нет, папа поедет на своей. Алечка, только, пожалуйста, выйди пообедать. Ты испортишь желудок!
Шаги удалились. Аля под нос произнесла фразу, которую Серега как-то не ожидал услышать. Для Люськи или Гальки они были бы вполне уместны, но Аля к таким словам не очень подходила. Впрочем, это был конец двадцатого, а не девятнадцатого века.
— Придется вставать, — проворчала она. — Черт их принес так рано! Ну ладно, уедут на ночь.
— Между прочим, — сказал Серега озабоченно, — у меня пиджак, рубашка и джинсы остались в ванной.
— Это ерунда. Я хотела тебя переодеть, когда ты будешь уезжать, но придется сделать это пораньше.
Белье оказалось какое-то импортное, даже, вероятно, капиталистическое, очень мягкое, эластичное и легкое. Серега вначале даже не сообразил, как его надевать, потому что это была мужская комбинация — трусы и майка составляли одно целое. Рубашка светло-серого цвета, темно-синий галстук, строгий серо-голубой костюм — все это было вытащено из гардероба. Пока Серега снимал с дивана одеяла и подушки, прятал их, а затем складывал диван, Аля успела убрать со стола всякие следы пиршества, а кроме того, причесаться, чуть-чуть подкрутиться, даже припудриться и подкраситься.
— Ну все, — произнесла она наконец, — сдаемся!
Выйдя из комнаты Али, сначала заглянули на кухню.
Там хлопотала ее мама. Ей никак нельзя было на вид дать тех сорока пяти лет, которые она уже прожила. Смотрелась она намного моложе Гальки и даже Люськи. Серега ожидал неприязненного взгляда, каких-либо тонких намеков на толстые обстоятельства, но их не последовало.
— Мамочка, — сказала Аля, — это мой друг Сережа Панаев, живописец.
— Тот самый? — удивилась мама. — Очень рада. Вера Сергеевна…
Серега почувствовал себя неловко. Ею явно принимали как некую знаменитость, а он к этому не привык.
— Алечка показывала мне вашу последнюю работу, — немного розовея, прощебетала Демьянова-старшая, — это искусство высокого интеллекта. К сожалению, я не видела «Истины», но Алечка вкратце рассказала мне о ее идее и композиции. Догадываюсь, что это не менее удачно, раз Мацуяма купил ее так дорого.
— А где папа? — перебила дочь мамашину тираду.
— В столовой, ожидает приема пищи! — усмехнулась Вера Сергеевна. — Сегодня был у начальства, в воскресенье вылетает на новое место. Но должность уже генеральская.
«Господи, — подумал Серега, — а ведь это Зинка! Одна жаждет стать генеральшей, другая — адмиральшей…»
— Я пойду покажу Сережу папе и приду тебе помогать, — Аля поцеловала мать в щеку и повлекла Панаева в столовую.
Столовая в этом доме была такая, что Серега чуть не присвистнул: она была раза в полтора больше чем зал ОПЦ в клубе, куда иной раз набивалось до сотни человек. Два старинных резных буфета, стоявшие по обе стороны от входной двери, китайские вазы метровой высоты; картины в массивных золоченых рамах — натюрморты; горка-витрина с хрусталем и фарфором; рояль в углу, и наконец стол на двадцать посадочных мест — все это смотрелось как декорация к пьесе из жизни британской родовой аристократии.
В кресле, во главе стола, куда не стыдно было бы посадить и лорда, сидел вполне советский полковник в распахнутом кителе с голубыми петлицами и читал «Правду».
— Папочка, — сказала Аля. — Познакомься — это Сергей Николаевич Панаев, мой большой друг и очень хороший художник.
— Что-то ты больно веселая, — посмотрев на Серегу скорее сочувственно, чем неприязненно, произнес полковник, — вроде бы вчера ревела, истерики закатывала по Владиславу.
— Это было вчера! — жестко отрезала Аля. — А сегодня — это сегодня. Я иду помогать маме. А ты, папочка, пожалуйста, будь повежливее, если можно.
И ушла. Серега остался один на один с полковником. У него, как у многих, кто служил в армии, к старшему офицерскому чину было какое-то подсознательное уважение. Например, ему казалось неудобным садиться без разрешения. Да и стоял-то Серега едва ли не навытяжку. Странно, но «Зинкин кап-раз таких ощущений у Серега не вызывал. Должно быть, потому, что в родном доме Панаев все-таки чувствовал себя хозяином.
— Садитесь, Сергей Николаевич, — пожалел его полковник, — в ногах правды нет.
Серега уселся, ко ощущение неловкости не проходило. Полковник продолжал просматривать «Правду». Что-то ему явно в ней не нравилось, он то и дело кривил рот и хмыкал. Потом вчетверо сложил газету, положил на стол и спросил:
— Давно с Алькой крутите?
— Нет, — признался Серега, — недели еще нет.
Полковник улыбнулся, видно, Серегина прямота понравилась.
— Она вообще-то не такая уж… — полковник подобрал слово помягче, — гулена. Умная девка, толковая, а повертеть хвостом любит. Вы с какого года?
— С сорок девятого.
— А я с сорок второго. Почти ровесники. Не поздновато ли за девчонками бегать?
— Наверное, — вздохнул Серега, и ему стало неловко.
— Да нет, вы не подумайте, — поспешил сгладить полковник, — она не маленькая, сама зарабатывает, должна соображать, что делает. Есть хуже. Бывают, вон, интердевочки всякие. Мне только вот неприятно, что она, не успев одного схоронить, к другому бегает. Значит, любви у ней не было, верно?
— Не знаю. Я как-то не спрашивал. Сейчас жизнь такая, Иван… — Серега вспомнил, что у Али было отчество Ивановна. Извините, отчества не знаю.
— Валентинович.
— Жизнь такая, Иван Валентинович.
— Это понятно. Все чего-то ждут, а чем кончится — черт его знает. Тут, когда Владислава убили, Алька чуть с ума не сошла. Заперлась в комнате, час сидела — мы уж думали — не сделала бы какой дури. Потом вышла, утерлась и — на машину. Куда уехала — не сказала. Двое суток где-то носилась. Приехала — вроде даже веселая. Потом опять на целый день испарилась. К похоронам готовилась. Вчера весь вечер проревела в голос. Сегодня уехала с утра, вроде на похороны, а сейчас, к вечеру — уже веселая. Вы-то Владислава знали?
— Знал. Мы вместе учились. Когда я с женой разошелся, он на ней женился.
— А теперь, значит, наоборот… У вас, у художников, так принято, что ли?
— Да нет. Просто так вышло.
— Нам Владислав нравился, — Иван Валентинович достал пачку «Беломора» и предложит Сергею покурить. Серегины папиросы остались в пальто, и он принял в дар демьяновский «Беломор». Сели у приоткрытого окна. Полковник продолжил: — Да. Нравился нам Смирнов. Вежливый, да и не мальчик. Деловой, пробивной, легкий на подъем. Тут у Альки еще с института крутилась публика — ребята, девчонки. Собирались, болтали, громыхали. А он их сгарбузовал в «Спектр». Всего ничего времени прошло — а уже миллионами ворочают, на инвалюту торгуют. Бригады по всей стране ездят; там выставка, там аукцион, там чего-то оформляют… Раньше я летал много, да и сейчас вот опять переводят, однако Алька за этот год столько налетала и наездила — ужас! А волновались мы! Сами знаете, сейчас везде неспокойно. Думали, может, поженятся они с этим Владиком. Так что вот… Вообще-то знали, что он женат, они даже были тут разок вместе. Елена Андреевна, кажется?
— Да, — кивнул Серега, — это моя бывшая жена.
— Сейчас-то как с ней?
— Никак, — пожал плечами Серега, — разошлись как в море корабли. Виделись, когда вместе с Алей они приезжали после гибели Владика.
— И больше не женаты?
— Нет.
— А с Александрой собираетесь расписываться?
— Не знаю, Иван Валентинович, — откровенно сказал Серега. — По-моему, она к этому не стремится. Вольная она слишком. Увлечение у нее. Боюсь, что пройдет. — А у вас?
— У меня… У меня это подарок судьбы. Такое не каждому выпадает. Что будет дальше — не знаю.
— Она нам говорила, что вы такие картины пишете, что иностранцы их за бешеные деньги берут.
— Одну пока взяли, да вот вторую кооперативу продал. Буду третью писать.
— И сколько же это всего на рубли?
— Много. Тыщ пятьдесят чистыми.
— Ого! — удивился полковник. — Значит, обеспеченный? Машина, дача — не проблема.
— Мне не надо. Машину я водить все равно не умею. Меня вон Аля прямо с работы сюда увезла. Я и не ожидал, что у вас окажусь. Домосед я, одним словом.
— Родители живы?
— Нет. Отец в семьдесят пятом умер, мать — в восемьдесят пятом. Фронтовики.
— А у меня отец и мать живы, — как-то виновато произнес полковник, — это ведь отцовская квартира. Как в Москву его перекинули, так и получил. Сейчас с дачи не вылезает, и мать там же. Огородик у них там, сад. Участок большой, генеральский. Круглый год живут, а мы только наведываемся. Мама иногда еще приезжает чуть подлечиться. Ноги побаливают. А батя — нет. Тот сказал, что помирать будет — не поедет. Семьдесят в этом году стукнуло. Тоже фронтовик, герой Союза. Двадцать лично сбитых и шесть в труппе. А мать до войны была парашютисткой, мастер спорта. Но на войну не попала, замуж в сорок первом вышла, забеременела, а в январе, когда немцев от Москвы гнали, я родился. Батя в ПВО тогда был, можно сказать, дома. Только мы тогда, конечно, не здесь жили.
— У меня мать снайпером была, — сообщил Серега, — тридцать два фрица уничтожила. Отец комбатом был.
— Значит, тоже из военных? — улыбнулся Иван Валентинович.
— «Мы все войны шальные дети…» — процитировал Серега.
— Да, повезло тебе, — сказал полковник, переходя на «ты», — мог бы и не родиться.
— Да и тебе тоже. До войны разное могло случиться.
— Я Победу помню, — Иван Валентинович вздохнул, — мать меня на улицу вынесла, когда салют был. Кто плакал, кто смеялся, песни пели — и ракеты во все небо! А бомбежки не запомнил. Мать рассказывала, как в метро прятались, а я не помню.
Появилась Аля, принесла блюдо с салатом, тарелки достала из буфета.
— Помочь? — предложил отец.
— Садите, сидите. Справимся!
Аля убежала.
— Детей у тебя нет? — поинтересовался Иван.
Серега замялся, говорить про Олечку с Гавайских островов не хотелось.
— Нет.
— Заводи. Бог с вами, жениться не станете — и ладно, а ребенка ей сделай. Сейчас лучшие годы. Для нее, по крайней мере. Обидно будет, если пробегает.
— Мне-то поздно. Курю, пью.
— И я курил и пил. Ничего же, крепкая вышла.
— Сколько ей? — Серега спросил это для контроля.
— Двадцать шестой пошел. Я только-только училище кончил, а Верка в институте на первом курсе была. Ничего, справились. Конечно, дед с бабкой помогли. Они ее при себе держали, пока мы по гарнизонам летали.
Явились дамы с супницей, источавшей аромат борща.
— Опять натощак куришь? — проворчала Вера Сергеевна. — Язву нажить хочешь?
— Нажил уже, — Иван Валентинович хлопнул Веру Сергеевну но пышному заду.
Аля фыркнула. Она уселась рядом с Серегой и стала накладывать ему салат.
— Мы вам мешать не будем, — объявила Вера Сергеевна с излишней официальностью. — После обеда часок отдохнем и поедем на дачу. Надо хоть навестить стариков перед отъездом.
— Ты тоже едешь? — спросила Аля у матери.
— Конечно. Там дают служебную квартиру, надо же помочь устроиться товарищу полковнику. Хозяйство там большое, пока примешь, измучаешься. А питаться ему надо нормально. Знаем мы эти столовки. Угоняют на старости лет в Тмутаракань.
— Скажи спасибо, что вообще не списали, — проворчал полковник. — Про сокращение забыла?
После салата был борщ — наваристый, с салом, с буряком, сытный до изнеможения. Серега съел тарелку и подумал, что второго ему уже не одолеть, однако, когда появилось это второе — картофельные пироги с томатным соусом, посыпанные зеленью и нарубленными луковыми колечками — не удержался и съел. А после еще был компот. Из-за стола Серега встал с трудом, помог Але собрать посуду, покурил с полковником у окошка. Потом Алины родители отправились подремать, а Аля с Серегой вернулись в комнату.
— Ну как тебе мои? — спросила Аля. — В смысле папа?
— Приличный мужик, — ответил Серега, — только призывал сделать тебе ребенка. Этого я не понял. То есть я понял, что он внуков хочет, но почему я. По-моему, надо прежде всего к тебе обращаться.
— Правильно. Он и Владику об этом говорил. Надеется, что я буду клушей-наседкой. А я — не хочу. Я женщина, но я вовсе не считаю, что надо всю жизнь посвящать кухне, детям и ублажению мужа. Я желаю, чтобы у меня было свое дело. Мне хочется, чтобы ко мне относились с уважением не потому, что я — жена какого-нибудь-туза, а потому, что я сама — туз.
— Неужели никогда инстинкты не прорезались?
— Пока нет. Я вот даже просто так, немного расслабиться не всегда могу. Эти два дня я украла у кооператива. Там понимают — у меня горе. И то, что я хочу быть одна. В субботу и воскресенье они меня тревожить не будут. Но что мне делать, если я вдруг пожелала тебя? Вот он, инстинкт! Будь все как обычно, я бы привела тебя в «Спектр», повозила бы в интересные места, показала бы ребят, которые делают что-то новое, и вообще вела бы дело по-другому. А так — будем сидеть здесь. Постараюсь, чтоб тебе не было скучно…
— Да мне и так не скучно. Только уж очень накормили. Вздремнуть тянет. Дома я бы сейчас в сарай пошел и «Мечту» доделывал.
— Что это вообще будет?
— Третья часть триптиха. «Истина», «Откровение» и «Мечта».
— Это та, где я буду главной фигурой?
— Там других не будет. Позировать тебе не придется. Хочешь, сейчас сделаю эскиз? В карандаше, конечно.
Аля дала Сереге ватман маленького формата и карандаш. Минут через десять он показал ей то, что получилось.
— Женщина, парящая в пространстве, — держа листок на вытянутых руках, произнесла Аля. — А фон какой?
— Еще не знаю. В «Истине» с одной стороны было алое, с другой — голубое, в «Откровении» тот же цвет в углах. А здесь нужно, чтобы они смешались.
— Получится лиловый, — прикинула Аля. — Мрачноватый цвет для мечты. Мечта должна быть розовая или голубая. — Голубая, конечно, лучше, фигура будет контрастнее, в нее можно будет розовых тонов добавить.
— Банальность получится, — сказал Серега непримиримо, — это раз. Во-вторых, все полотно выпадет из тройки. Оно будет само по себе, не впишется.
— Ну, это уж твои проблемы. А эскизик ты мне оставишь? Хочешь посмотреть, как Владик меня изображал? Совсем другая манера. С тех пор я не хочу позировать.
Из папки было извлечено несколько листов ватмана.
Да, Серега, конечно, не график. Здесь Владик на три головы выше. Казалось бы, все в сто раз проще, чем искать нужный оттенок на палитре, а вот поди-ка! Только черное и белое. В жизни такого нет, а рисунок живет. Вот Аля в фас, вот-вот усмехнется. А вот ее улыбка — поймал ее Владик, блестяще поймал!
— Помнишь, — прошептала Аля, — тот парень, который его убил? У них похожий стиль.
Серега это тоже увидел. Но сказать не смог.
— Ладно, вздохнул он, отдавая лист Але, — что-то меня в сон потянуло. Перекормили.
Разобрали постель и улеглись. Серега действительно задремал и проспал, часа два. Он даже не слышал, как Алины родители стали собираться на дачу и как вышли из дома. Аля не спала, но от него не уходила, лежала на спине и, глядя в потолок, о чем-то думала.
Когда Серега проснулся, она положила ему руку на грудь и прошептала':
— А мы одни. Уехали мои.
Серега чувствовал лень и желание поваляться, но все же начал отвечать на ее ласки и поцелуи. Але они показались слишком вялыми, а потому она заявила:
— Сейчас я тебе покажу кое-что, сразу проснешься!
Она нашла в нижнем шкафчике нужную видеокассету и включила систему. Сперва Сереге показалось, что показывают какую-то эстрадную программу. Пожилой джентльмен во фраке с бабочкой на воротнике что-то тараторил по-немецки на сцене, где, кроме него, стояли несколько мужчин и женщин, молодых, красивых и элегантно одетых. Невидимый зал то и дело аплодировал и хохотал шуткам старика, а молодые скромненько улыбались. Перевода не было, и что молол старичок — было непонятно. Зато в глубине сцены находилось какое-то сооружение вроде телефонной будки. Сквозь стекло было видно, что там стоят в обнимку мужчина и женщина. Они постепенно разоблачались, успевая при этом целоваться. Старичок все еще болтал, а одна пара из слушавших его убежала за сцену. Потом последовала такая картина, что Серега аж крякнул. Все-таки он был провинциалом. Даже в Семином видеозале так откровенно ничего не показывали. Впрочем, может быть, и показывали, но Серега этого не видел. Сработали у него безусловные рефлексы: лежа на боку, он добрался до Али, притиснул к себе ее упругий зад, а затем… Аля только мурлыкнула, продолжая глядеть на экран.
— Я же говорила, — пробормотала она.
— Куда там! — хмыкнул Серега.
На экране все шло своим чередом, а у них все-таки было лучше. Смотреть одно, а самим — другое… И веселее, и слаще.
Суббота, 28.10.1989 г.
Ночь показалась Сереге каким-то странным круговоротом из сна и яви, из видео и реальности. На экране всю ночь мелькало обнаженное тело, точнее, множество тел, мужских и женских, со всеми присущими им атрибутами. Казалось, что все, что только может придумать падкий на сладкое человеческий разум, было показано воочию. Должно быть, даже всемирно известная «Кама-сутра» не содержала в себе такого количества поз, в которых совершались половые акты. Тут же рядом было живое и готовое на все женское тело, осязаемое, реальное…
Силы оставляли Серегу, он засыпал, но спал чутко. Во сне тоже крутились какие-то образы из видео, а также все женщины, с которыми Серега был близок за последнее время. Сереге казалось, что его партнерша просто неутомима. Он уже начинал ненавидеть ее за то, что она есть, а себя — за то, что с ней связался. Лишь около шести утра они наконец уморились и заснули. Этот сои был уже по-настоящему глубокий — пушкой не разбудишь.
Серега проснулся, когда электронные часы показывали. 15.20.
— Весело… — зевнула Аля. — Надо в ванну.
Пошли вместе, но лишь затем, чтобы смыть с себя липкую грязь и стыд прошедшей ночи. Отчего-то обоим захотелось побыстрее одеться и привести в порядок комнату.
Пили кофе молча и не глядя друг на друга. Слишком уж много провернули ночью, можно было и не спешить. Але казалось, что виноват Серега, а он думал наоборот. И в то же время расставаться не хотелось.
— Что будем делать? — спросил Серега.
— Будем предаваться наслаждениям, усмехнулась Аля, — духовным, естественно. Я могу тебе спеть?
— Можешь, — разрешил Серега, но Аля не обиделась.
Некоторое время Аля настраивала гитару, потом звонко перебрала струны, скосила голову на плечо и завела, явно кого-то пародируя:
Очи черные, очи страстные,
Очи жгучие и прекрасные,
Как люблю я вас, как боюсь я вас.
Знать увидел вас я в недобрый ча-ас!
Голос у нее был сильный, чистый и довольно приятный, но пела она, конечно, с издевкой то ли над автором романса, то ли над собой.
— Тьфу! — сказала Аля, оборвав пение. — Ну что ж так все похабно выглядит?!
Резко изменив голос с романтического на приблатненный, она наиграла из Высоцкого:
И ни церковь, ни кабак —
Ничего не свято!
Нет, ребята, все не так,
Все не так, ребята!
— Вот это точно, — вздохнула она, положила гитару, — все не так, и ничего не получается. Пир во время чумы.
— Ты вчера этого не понимала? — спросил Серега.
— Ты был моим наркотиком, понимаешь? — странно блестя глазами, выдохнула Аля. — Я пыталась с тобой забыться! Да, забыться, и больше ничего! Но вышло еще хуже. Я чувствую себя воровкой и шлюхой.
— Мне уйти? Сколько с меня за одежду?
— Дурак, — проворчала Аля, — дурак! Зачем ты меня оскорбляешь?
— Потому что я не альфонс и за счет баб жить не привык.
— Тебя понесло не в ту сторону, — проговорила Аля, смягчаясь, — не уходи. Помнишь, как тебе тогда было плохо? Ты хотел, чтоб мы с Леной остались. Вот и сейчас у меня что-то такое на душе. Надо выговориться до конца, целиком… Нет, не любила его. Это был обычный роман между богатеньким и молодой. — Он не знал, долго не знал ни о моей квартире, ни о моих родичах. Я кривлялась, потому что вше нравилось кружить ему голову и делать безумные штуки. И еще нравилось доводить вашу Елену. Очень нравилось! Это элемент садизма Кроме того, он послабее тебя, более квелый, хотя казался здоровяком. Жаловался на боли, еще на что-то. И все время лез учить. Вот ты ничему меня не пытаешься научить, верно?
— Верно.
— Он хотел, чтобы я была послушненькой содержаночкой. Чтобы я стала его тенью, его ушами, глазами, руками. Да, в заместителя председателя я, конечно, попала благодаря ему. И все, что мне мешало стать председателем, — тоже был он. Потому что он — отец-основатель. «Спектр» — его воплощенная идея. Хотя, если на то пошло, без меня это была бы просто комиссионка. А сейчас это фирма. Если не будут нам мешать и давить, то мы еще покажем себя.
— А зачем?
— Зачем?! Потому что жалко видеть, как вы, сцдя по своим медвежьим углам, рисуете шедевры, которых никто не увидит. Мы хотим, чтобы их увидели все.
— И поэтому вы покупаете картины за тысячу, а продаете за пятьсот тысяч?
— Зато мы создаем имя. Тебя уже знают. Ты вообще мог бы уже быть миллионером в другой стране. Да и то, что ты заработал здесь, это уже неплохо. Ты знаешь, что к нам уже приходят телеграммы с просьбой информировать о твоих новых работах?
«О Господи, не было у бабы заботы и купила порося!» — подумал Серега, а вслух сказал:
— Ну и что вы ответили?
— Отвечаем, что твоя новая работа «Откровение» будет предъявлена для приобретения господину Мацу яме как вторая часть триптиха, а третья находится в работе. Теперь вот многие у нас сомневаются, может быть, стоило их продать порознь.
— А как насчет распродажи национальных художественных ценностей? — спросил Серега, хотя это прозвучало несколько нескромно. Ишь, сам себя в ценности записал!
— Поскольку вы к таковым официальным искусством не отнесены, мистер Панаев, проблем у нас нет. Все-таки вы еще не Репин.
— Чего-то мне пожрать захотелось, — вздохнул Серега, — может, уже пора?
Завтрак превратился в обед. Разогрели борщ и картофельные пироги. Шел уже пятый час дня. Что-то все время не клеилось, вчерашняя эйфория прошла, наступила гнусная депрессия. Аля все время пыталась найти тему для разговора, Серега с готовностью пытался ее поддержать, но через пять минут беседа выдыхалась. Наконец Алю осенило:
— Поедем к деду? Когда трудно быть тет-а-тет, надо ехать туда, где много народу.
…«Волга» вынеслась на одно из полупустых подмосковных шоссе, со всех сторон сжатое елями, прокатила по нему несколько километров и оказалась на улице тихого дачного поселка, обнесенного солидным бетонным забором. В заборе был устроен КПП, через который Алину машину пропустили не останавливая.
Поселок располагался в старом сосновом лесу, который, по правде сказать, не очень сильно сохранился. Сосен было еще много, но многие дачники еще в древние времена раскорчевали кое-что под огородики и садики, которым высокие сосны, очевидно, мешали. Изредка виднелись и теплички. Но все же видно было, что это не садово-огородное товарищество, основная цель которого — самоснабжение овощами и фруктами. Нет, здесь жили люди солидные, обеспеченные всем и всегда, а возня с огородом для них составляла лишь хобби.
У ворот дедушкиной дачи разминулись с черной «Волгой», за рулем которой сидел какой-то солдат, а на заднем сиденье поблескивали генеральские звезды. Ворота закрывались автоматически, выползая откуда-то сбоку, но кто-то невидимый, управлявший ими, видимо, разглядев Алю, заставил створку отползти обратно. Асфальтированная дорожка от ворот упиралась в ворота подземного гаража, а рядом на небольшой стояночке для гостевых автомобилей стояли «Волга» полковника Демьянова и чей-то «Москвич». Туда же зарулила и Аля. Стоянка была справа от дачи, у забора, а слева, на расчищенном от сосен участочке, росли яблони, на которых еще висели здоровенные желтые антоновки, облетевшие кусты смородины, крыжовника, малины, а между рядами яблонь бугрились уже раскопанные картофельные грядки. Еще дальше поблескивали стекла теплицы. Хорошо тут было, слов нет! Ни гари, ни дыма, ни шума. Пахло смолой, прелой зеленью, подмерзающей почвой и яблоками.
Серега шел за Алей к дому: рубленому, с большими деревянными верандами, где летом, наверное, было приятно пить чай.
— Алечка! — послышался голос из-за спины.
— Бабушка, Здравствуй! — Аля обернулась, уже стоя на крыльце. — Мы решили вас навестить. Это — Сережа, мой друг.
Бабушка выглядела необычно. Сереге раньше казалось, что все старухи, проживающие в СССР, делятся на две категории: «маврикиевны» и «никитишны», то есть бабки интеллигентные и простонародные. Первые были, естественно, распространены в Москве, а вторые — вдали от цивилизации. Баба Шура — Александра Михайловна — выглядела совсем не так. Если «маврикиевны» носили шляпки, кружевные кофточки и камеи, а также костюмчики а-ля Мегги Тэтчер, то «никитишны» предпочитали пуховые платки, ситцевые платья, бусы и вязаные кофты. Баба Шура же, стриженная под мальчика, была одета в спортивный костюм, кроссовки и вязаную шапочку. Судя по всему, она совершала какую-то пробежку, потому что немножко запыхалась. В лице бабушки читалось удивительное сходство с внучкой, а по сухонькой, сохранившей стройность фигурке легко было угадать, какой будет Аля через сорок с лишним лет.
— Наконец-то заехала! — сказала бабушка бойким голоском, в котором улавливались какие-то комсомольские нотки тридцатых годов. — Пороть тебя некому! А это, значит, Сережа. Верочка мне уже говорила. Видный, крепкий. Не подумаешь, что художник: бороды нет, волосы пострижены и даже физия бритая.
Сереге удалось перед отъездом из Москвы отскоблить всю щетину.
— А где дедушка?
— В тире, пуляет. А мать с отцом — в оранжерее орудуют. Сейчас только что Васька Ветров укатил — все вспоминали, кто кого в сорок третьем прикрыл. Чудаки, ей-Богу, какая разница — живы, и слава Аллаху! Ну, пошли к деду!
Оказалось, что в подземный гараж можно пройти прямо из дома. Уже спускаясь по скрипучей деревянной лесенке вслед за бабой Шурой и Алей, Серега услышал глухие выстрелы. Пройдя бетонный гараж, где стояла гордая «Чайка», довольно древняя, но, видимо, вполне трудоспособная, оказались перед узкой дверцей, обитой дерматином. Баба Шура решительно толкнула ее, и все вошли в бетонный коридор-тир. Освещены были только мишени метрах в двадцати пяти впереди. Худощавый, немного сутулый старик с наушниками целился в ростовую мишень. Бах!.
— Валя, — позвала бабушка, — смотри, кто приехал!.
Валентин Иванович не обернулся, а сначала аккуратно, по всем правилам стрельб, разрядил пистолет и положил его на упор.
— Так, мадемуазель Фифи, — пророкотал старик, — все гоняем? А это что за гражданин, не с Лубянки?
— Почему с Лубянки?! — удивилась Аля.
— С Петровки за тобой не пришлют, — уверенно сказал дед, — ты ведь контра, а контрой Лубянка занимается.
— Почему ты так? — обиженно сказала бабушка. — Что она сделала?
— Она буржуйка, враг народа и контра, — совсем не шутливо объявил Валентин Иванович, — только она еще этого не понимает, потому что дура.
— Вообще-то я не с Лубянки, — решился уточнить Серега.
— А кто ж ты? — с интересом спросил генерал-лейтенант в отставке.
— Художник-оформитель клуба. — У Сереги появилось непроизвольное ощущение, что ему надо встать по стойке «смирно».
— А ничего, — сказал дед, — переодеть тебя, так на майора потянешь.
— Да я рядовой запаса.
— Неужели? — прищурился старик, — не похож. В Афганистане был?
— Нет, — удивился Серега, чувствуя какой-то страшный холодок, какой бывает при разговоре с человеком, похожим на сумасшедшего.
Взгляд у старика был какой-то особый, цепляющий, выворачивающий наизнанку. И это несмотря на то, что тут, в тире, царила полутьма.
— Не был? Странно… — недоверчиво произнес дед. — А на лице написано, что уже убивал. От меня все можно скрыть, только не это. Я сам не один десяток уложил, правда, лица не у всех видел. В воздухе не разглядишь, а на земле не поймешь, что от него осталось. Вот когда меня в сорок третьем над Белоруссией шибанули и я два месяца у партизан воевал, вот там поглядел…
— Да с чего ты взял это, старый дурак! — возмущенно пробормотала бабушка. — Что о тебе человек подумает?! Он художник, картины пишет. Его скоро вся Европа знать будет!
— Да это дедушка у нас оригинальничает, — возмущенно пыхтя, произнесла Аля.
— Точно так, мамзель, — хмыкнул дед, — а что, гражданин художник, пальнуть не желаете? ТТ от самого маршала Новикова. Бой отличный.
— Да он и в руках его ни разу не держал! — проворчала баба Шура. — Еще застрелится невзначай.
— Давайте, — вдруг сказал Серега, сноровисто загнал обойму в рукоять, дослал патрон и встал боком к мишени, подняв вверх ствол. — Рядовой Панаев к стрельбе готов! — гаркнул он без улыбки.
— По мишени номер два — огонь! — скомандовал генерал.
Серега прицелился в зеленую прямоугольную, с квадратной головой мишень, очень непохожую на человека, и трижды выстрелил.
— Тридцать, — произнес дед, посмотрев в какую-то трубу, — оценка — «отлично». А ты знаешь, что это упражнение половина офицеров из «Макарова» бьет на двойку?
— ТТ кучнее кладет, — ответил Серега, — его не так бросает.
— Откуда же ты это знаешь, родной, если рядовой?
— Да я на стрельбище плакаты рисовал, там и наловчился. Это у меня наследственное. Мать снайпером была.
— Ну-ну… — все с той же недоверчивостью сказал старик. — Может, и лицо от матери передалось?..
— Может быть.
— Ну, мать, веди их чай пить, а я оружие почищу и тоже приду.
Конечно, чувствовалось, что дача генеральская. Здесь и пианино было, и камин, выложенный изразцами. Но основная часть мебели была простецкая, можно сказать такая же, как в доме у Сереги: черные, обшарпанные венские стулья, крашеные неполированные столы. Полы тоже были крашеные, застланные не коврами, а деревенскими половиками домотканого производства. Еще были жирный и старый сибирский кот Мурлыка, лениво возлежавший на просторном диване в столовой, а также рослая восточноевропейская овчарка Рекс, довольно молодая и, судя по всему, зубастая. Как объяснила Аля, Рекс признавал только деда, и никого больше. Сейчас он лежал на коврике у камина и дремал, ожидая прибытия хозяина. Ни один человек, кроме деда, не мог бы прогнать его оттуда, но и сам он спокойно следил за тем, как Демьяновы собирались на чаепитие.
Самовар в этом доме был натуральный, на щепках и сосновых шишках, отчего и чай получился какой-то особенный, с привкусом смолистого дымка. Пили его из чашек с блюдцами. Серега уже давно так не пил — у него дома блюдца под чашки не подставляли, а использовали в качестве вазочек для варенья и тарелок. Кроме того, чай тут настаивали на каких-то травах, а дед Демьянов еще и коньячку в него накапал. Были пирожки производства Веры Сергеевны — ноздреватые, мягкие, с луком, капустой, яйцами и с мясом. Серега помнил, какие пиро ги пекла когда-то его мать, и должен был признать, что у Веры Сергеевны они лучше.
За чаем разговор поначалу шел степенный, неторопливый. Сереге даже казалось, что он попал в какие-то давние, чуть ли не дореволюционные времена, или снимается в каком-нибудь фильме на чеховский сюжет. Беседовали о музыке, в которой Серега, увы, понимал мало. Судя по всему, Вера Сергеевна и Иван Валентинович тоже не были большими знатоками, поэтому дискуссия шла в основном между первым и третьим поколением Демьяновых.
Вопреки обычным представлениям о том, какие позиции могут занимать в споре противоборствующие деды и внуки, дед и бабка защищали музыкальные ценности 30-50-х годов, а внучка — более древние: Глинку, Чайковского, Танеева. Рок-музыки не касались. Изредка кто-нибудь из троих вставал и подходил к пианино, чтобы наиграть отрывок из какой-либо пьесы или даже симфонии, песни или романса. Особенно поразило Серегу, как Аля, доказывая деду вторичность музыкальных произведений любимой им эпохи, сыграла марш «Легендарный Севастополь» и доказала, что если его играть чуть помедленнее, то получается почти точь-в-точь «Молодые капитаны поведут наш караван»… На это дед возразил, что нечто подобное было и раньше, в доказательство чего сыграл сначала «Смело, братья, бурей полный парус свой направил я…», а затем «Из-за острова на стрежень…» Как выяснилось, и эти произведения, если сыграть их медленнее или быстрее, будут похожи на предыдущие… Раньше этого Серега не знал, но для него самым главным открытием стало другое. Оказывается, в искусстве даже известные и широко известные произведения могут почти повторять друг друга. А что будет, если и он, не зная, не догадываясь даже, кого-то повторяет?! Наверняка, кто-то уже видел образ мечты в парящей девушке… А тот, у кого лучше техника или цветовое зрение, наверняка мог сделать ее и лучше, чем Серега.
Что-то могло сделать его труд напрасным, превратить в какое-то независимое копирование, а потом какой-нибудь досужий критик будет считать его подражателем, таким же, как несчастного мальчика Иванова. И не будет жалко, если, заплатив двойную цену, кто-то изрежет картину на куски и предаст огню.
Серега аж похолодел от этих размышлений и испытал на какое-то время желание рвануть поскорее домой, к мольберту, и писать поскорее, пока его никто не опередил. Но дороги домой Серега не знал, надо было еще суметь выбраться из этого закрытого поселка. А потому пришлось не рыпаться и терпеливо слушать.
Впрочем, это было не самое страшное. Серега, как и всякий глухой провинциал, несмотря на свое высшее художественное образование, очень боялся, что эти эстеты зададут ему неожиданный вопрос. Ответишь, как учили, — сочтут болваном или ортодоксом, а не ответишь — и вовсе в дураках останешься.
Его, однако, не теребили. Более того, похоже, что его присутствия вообще не замечали до тех пор, пока разговор с узкомузыкальных тем не сместился на общеэстетические.
— Гармония! — воскликнула баба Шура, отвечая на какую-то длинную-предлинную тираду внучки, помянувшей то ли Баха, то ли еще кого-то. — Гармония — символ недостижимого идеала, можно лишь приближаться к ней, но достичь нельзя. Это как горизонт.
— Или коммунизм, — съехидничала внучка.
— Да, — согласился дед, — и коммунизм тоже. Это идеал общества, царство Божие для безбожников. Стремление приблизиться к нему — благо, а шаг в сторону — грех! Так и в искусстве, если ты идешь к идеалу и гармонии — нормально, если разрушаешь идеалы — то это бардак! И наше искусство ушло дальше, чем Бах!
— Прекрасный пример гармонии, — хихикнула Аля, — особенно слово «бардак». Я не говорила, что достижима абсолютная гармония, нечего мне втолковывать прописные истины. И я не считаю, что ее достигли в прошлом, а теперь утратили. Но вот насчет того, что кто-то из советских композиторов ушел дальше Баха к гармонии и красоте, тут я сильно сомневаюсь. Мы сейчас только возвращаемся к настоящему Пониманию красоты от вашего «соцреализма».
— Это куда же это вы возвращаетесь, господа? — прищурился дед. — К какофонии? К абсурду? К декадансу? Вот вопрос!
— Кстати, социалистический реализм — это отнюдь не осужденная партией опера «Великая дружба!» — добавила бабка. — Это Ленинградская симфония Шостаковича! А ваш какофонист Шнитке забудется! Пройдет мода, и о нем никто не вспомнит.
— Бог с ней, с музыкой, — не давая опомниться Але, атаковал дед, — ты вспомни картину «Фашист пролетел»! Я как того парнишку-пастушка вижу, у меня всегда злость разгуливается. Так бы и взлетел, форсаж дал, догнал гада и на гашетку, на гашетку. Чтобы этот «мессер» не ушел. Вот это искусство! Это — соцреализм! Он к действию зовет, к бою и к радости. У того же Пластова вон еще и «Витя-подпасок» есть. Голодраный, послевоенный, а как улыбается, как счастлив! Он же верой живет! Верой! А у вас веры нет и раньше не было. Вы думаете, что идете к Христу, к древней правде, к морали и добру, а на самом-то деле идете хрен знает куда. В Бога по-настоящему, как предки наши, вы не поверите, а в марксизме — разуверились.
— Нет, все не так! — вскричала внучка. — Просто вам обидно, что вы семьдесят два года шли не туда, а мы взяли да и повернули…
— В болото, — вставил дед.
— Уж лучше в болото, чем по устланной трупами дороге! — в запале ответила Аля.
— А в болоте трупов не будет? — спросила баба Шура. — Может быть, те три твоих товарища, которых вы вчера хоронили, уже утонули в этом болоте?
— Не надо, — зло буркнула Аля, — только это уж не приплетайте.
— И верно, — робко заметила Вера Сергеевна, — не надо так.
— Да нет, — распалился Валентин Иванович, — надо! Я-то еще, слава Богу, не слепой, вижу, куда все катится! На железных дорогах диверсии и саботаж, всюду мафия, контрреволюция, Ленину одной рукой честь отдают, а другой голову отворачивают. В соцстранах черт-те что, в наших республиках — бардак! Они тут Россию спасают! Ишь ты! Я ее там, на фронте, в воздухе спасал! Я знаю, что будет, если мы все подряд профукаем и будем храмы строить… вместо ракет!
— Да ты уж потише, — как-то сникнув, пробормотала баба Шура, перехватив взгляд Сереги, — неудобно как-то.
— Да чего мне бояться! — в сердцах рявкнул генерал. — Я не сегодня-завтра сдохну и попрошу, чтоб меня сожгли и с самолета рассыпали. Не хочу и могилы им оставлять. Мне вон дружок рассказывал, что какие-то гаденыши звезды с обелисков сшибают, их ловят, журят да отпускают — дескать, маленькие, глупые. А вот когда они звезды начнут на спинах вырезать — увидите, какие они маленькие. Давить их надо! Давить! Танками, пока еще все не переплавили.
— Да что ты говоришь-то, Бог с тобой! — тревожно пробормотала Александра Михайловна. — Незнакомый человек в доме, интеллигентный.
— А ты что скажешь, майор? — чуть остывая, спросил Валентин Иванович. — Ты же постарше этой дурехи, ты же помнишь, как все было?!
— Почему — майор? — спросил Серега, как-то позабыв о манере деда.
— Потому что на полковника не тянешь, — отмахнулся Валентин Иванович, — а для лейтенанта — староват. Ты скажи: тоже считаешь, что не туда шли?
— Не знаю, — замялся Серега. — Когда Сталин умер, мне четыре года было.
— Дался вам Сталин! Тут речь о том, что мы вообще не туда шли! Вообще!
— Не знаю, — повторил Серега упрямо, — иногда кажется, что не туда. А иногда — что сейчас не туда пошли. У меня и отец, и мать говорили о Сталине хорошо. Сейчас все вокруг говорят, что он преступник. Хрущева я запомнил, особенно когда с макаронами было туго. При Брежневе было лучше, потом стало похуже, а теперь — совсем хуже.
— Да пойми ты! — перебила Аля. — Где бы было твое творчество, твой талант, если бы все было так, как раньше? Ты либо остался бы на всю жизнь никому не известным, либо угодил в психушку!
— Не знаю, — как заклинание, повторил Серега, — я всегда от скуки писал, а когда занимаешься чем-то от скуки, это не надоедает. Значит, глядишь, и написал бы то, что написал. А уж попали бы полотна в Японию — это другое дело. Вон Васильев писал себе и писал, нигде не выставлялся, а теперь его все знают, после смерти конечно. Если бы у меня было что-нибудь стоящее, так, наверное, не пропало бы. А то, что японец полмиллиона отвалил на аукционе, — это не показатель. Вон «Сотбис» тоже немалые тысячи отдал, в долларах, не в рублях, а если разобраться, не знаешь, за что. Разве что для вспоможения творческому поиску. Что сто лет спустя будет — не узнаешь.
— Это точно, — кивнул дед, — молодец, майор!
— Дался тебе этот майор, — проворчала Аля, — у тебя всякий, кто без звания — не человек!
— Звания люди дают и люди отбирают, — произнес генерал, — но сам человек всегда свое звание имеет, которое у него только Господь Бог мог бы отобрать, но и то не может, так как не существует. Я знаю генералов, которые как были капитанами, так и остались. Звезды получили, а ума нет. А есть — капитан, но ему обязательно надо быть генералом, потому что внутри он уже генерал. Вот так. Мало ли что Сергей твой — рядовой. Я ж говорю — внутри него майор уже сидит. И еще расти, наверное, сможет. Кто его знает, может быть, даже до маршала!
— Блестяще! — поджала губки Аля. — Маршал Искусств Советского Союза! Или генерал-лейтенант живописи и ваяния!
— Или просто народный художник СССР, — усмехнулся дед.
— Да зачем эти чины?! — вскипела внучка. — Большая часть наших великих художников даже членами Академии художеств не были.
— Ни черта ты не поняла, — вздохнул дел, — я ведь тебе про то же самое говорю: не важно, что на погонах! Важно другое: можешь ты командовать дивизией или твой предел эскадрилья? Потенциал у тебя на это есть или нет? Я старый, много людей видел и знаю, кто в ком сидит. Вот отец твой — полковник и полковником помрет, хоть это и моя, старого дурака, недоработка. Должность ты, Ванька, генеральскую не потянешь. Только себя измучаешь и людей тоже. Добро будет, если до пенсии без ЧП дотянешь.
— Говорили уже, батя, — примирительно сказал Иван Валентинович. — Что я, не понял, что ли? Но ведь приказ уже есть, все выписано.
— Вот сейчас ахают и охают, что Сталин генерала Павлова расстрелял, — прищурившись, словно бы целясь, скрипнув зубами, припомнил дед, — а небось, не помнят, как он лихо до этого подпрыгнул — оп! — и сразу на командующего округом. А что вышло?! У меня 22 июня навечно завинчено — и в голову, и в сердце! Я как сейчас наш аэродромчик вижу — как «ишаки» разбитые полыхают! И крылья со звездами повсюду валяются, и трупы. Кто прохлопал? Сталин в Москве или Павлов в Минске?! Сейчас вроде бы не так, вроде мы со всеми дружимся. Только и тогда был пакт с немцами, а кончилась дружба двадцать второго! Смотри, Иван, ты ведь не колхоз принимаешь! Там прохлопаешь — без урожая останешься, а здесь сам башки не сносишь и другим придется из-за тебя свои класть.
— Да что ты все каркаешь? — разъярилась уже не на шутку баба Шура. — Какая там еще война?! Что, все вокруг идиоты, что ли?! Никто на нас не полезет, разве найдется вот такой старый дурак вроде тебя. Другой бы радовался, что сын его догоняет, а этот еще ворчит. Да чего там! Знаю я, как ты сам таким же хозяйством командовал. Тоже не семи пядей во лбу, а справлялся. И метался по ночам, и ЧП ему всякие снились, и разбор летных происшествий в кровати производил — все было. Ничего, до пенсии дожил, и все в порядке, даже помирать жалко будет.
— Если дальше так будет, — решительно выпалил дед, — не пожалею. Лишь бы успеть до того, как… И выговорить-то страшно!
Наступило неловкое молчание, которое взорвала Аля:
— Ну что ты говоришь! Чего ты хорошего видел?! Ну повезло тебе, повезло! Ты ж мог сто раз погибнуть, сто раз пропасть — по чьей вине? Что в тридцать третьем повезло — от голода не помер, что в тридцать седьмом — не посадили, не расстреляли, в сорок первом повезло, в сорок девятом повезло, в пятьдесят первом в Корее, тоже повезло. Героя получил, генералом стал — тоже повезло. Но ты же всю жизнь не жил, а только воевал, боролся, мучился! Это что — счастье?! Конечно, ты сейчас скажешь — вот я вашу счастливую жизнь и завоевал! Раньше бы сказал, теперь постесняешься. Это я только до пятого класса могла думать, что у нас жизнь счастливая! Мы — элита, мы — привилегированные, а большинство, как при царе Горохе, — с хлеба на квас. Вот во что эта борьба вылилась!
— Счастье — когда знаешь, зачем живешь, дура! — буркнул старик. — Мы-то знали, а вы — нет. Раем загробным будете утешаться? А все равно, если кто-то из вас перед смертью начнет вспоминать, как жил, пожалеет. Я не жалею! Я знал, за что дрался, за что страдал, отчего не ел и не спал. Идея была! Великая! А вы эту идею в дерьмо втаптываете, хотите сменять на тушенку американскую. Ох, дорого вам эта тушенка станет! Может, и есть будете лучше, н спать подольше, и болтать будете, что пожелаете, ничего не боясь, только счастья у вас не будет! Ни на земле, ни на небе. А то и вовсе будете перед буржуями голышом плясать и сапоги вылизывать: «Доллар, сэр, доллар, плиз…» Мать его… Эх, Сталина на вас нет!
— Да успокойся ты! — встревоженно поглядела на деда баба Шура. — Уймись!
— Шурка, не лезь! — Генерал выглядел так, как, должно быть, в те давние времена на войне, в воздушном бою, всаживая пулеметно-пушечные очереди в «юнкерс» или «месершмитт». — Вы ж его не знали, не видели, не слышали! Для вас он палач, тюремщик, насильник, чудовище, пугало какое-то! Писаки вонючие развели трескотню с чужого голоса, а народ и уши развесил. Почему развесил? Потому что мы уже перемерли большей частью, а детей как следует не воспитали и внуков тоже. Ну, Ванька еще куда ни шло, получился, хотя тоже дури много быдр. А эту мармозетку хреново воспитывали, заласкали, задарили, разодели. Вот у нее пасть и выросла, сколько ни давай — все мало. И буржуйка выросла! Все, кончен разговор! Где там нитроглицерин?! Давай сюда, Шурка!
Дед погладил сердце, глотнул таблетку нитроглицерина, а затем пошел из столовой. Вслед за ним поспешила Александра Михайловна, а за ней — Рекс.
— Разволновали старика, — вздохнула Вера Сергеевна. — Что ты с ним сцепляешься, Аля? Он живет в другом мире, по другим законам — разве ты это не поняла?
— Ну он же сам лезет! — проворчала Аля. — Неужели, мама, я должна все терпеть только потому, что дедушке неприятны мои взгляды? Ну скажи, за что я должна его уважать? За то, что он мой прямой предок? Хорошо, я уважаю. А еще за что? За то, что он, как все вы, ради «великой идеи» терпел и не решался открыть рта? За то, что он делал свою карьеру, исполняя все, что ему приказывали? Да, он был храбр, он геройски воевал. Но война — любая война! — преступление. Он сбил двадцать с чем-то самолетов, при этом убил два десятка человек, если не больше… За что, почему — я об этом не спрашиваю, но он их убил. Всю жизнь он ничего не создавал, только убивал, готовился убивать, учил других, как убивать и разрушать. И все это ради идеи изначально неверной, в корне противоестественной, которую его приучили считать великой! Почему он ненавидит меня, которой эта идея не нравится? Я, в отличие от него, хочу создавать красивое и удобное, но трудиться на себя, а не на дядю Васю из главка, министерства или ЦК. Я готова платить налоги, но пусть мне не говорят: «Мы честно служили, а ты продаешь нас за тушенку!» Кстати, еще не известно, выиграли бы они ту войну без тушенки и ленд-лиза.
— Мы пойдем отдохнем, — произнесла Вера Сергеевна, поднимаясь из-за стола.
— Пойдем, — кивнул Иван Валентинович, глубоко вздохнув, — а ты, Алька, убирай посуду — морской закон!
Аля и Серега остались вдвоем. Был еще кот, но он спал и ничуть не мешал их уединению. Собирали чашки и носили на кухню, мыли, клали на решетку. Потом Аля протерла стол. Все это делалось молча, в каком-то напряженном состоянии.
— Вот такая у меня семья. Я чужая им, чужая — сказала Аля, садясь на диван и укладывая на колени пухлого Мурлыку.
— А зачем же ты к ним поехала?
— Ностальгия. Когда-то мне здесь было очень хорошо. До школы еще. И потом тоже. Летом здесь недалеко пруд, можно было ходить в лес, здесь даже грибы собирали. Зимой на лыжах ходили, с горки катались, на коньках по пруду бегали. Я здесь всех ребят знала, все были умные, добрые, дружелюбные. Я каждый раз сюда еду, когда мне плохо. Раньше помогало, а теперь — нет. Что-то сломалось. У них ко мне классовая ненависть. Я — буржуйка, а они — Красная Армия. Я — враг народа, а они — сталинские соколы.
— По-моему, ты сама нарываешься, — возразил Серега, — мне тебя понять легче, чем им, но и я не могу вот так от всего откреститься. Я, наверное, тоже ортодокс, только помягче. Но вот поверить в то, что двести миллионов были фанатиками — идиотами или просто трусами — не могу, хоть лопни! Если они не захотели бы колхозов — никто бы их силой не загнал. И какой бы там механизм, аппарат или ГПУ ни орудовал — черта с два это получилось бы. Оболванили, одурачили? Да ни в жисть не поверю! Сами захотели. Народ сам справедливость так понимал: хоть мало, но всем поровну, никому не обидно. Работаешь больше — получай больше. Кулак он и есть кулак. Это слово сам народ выдумал, а не Ленин и Сталин. Значит, сами мужики их и ненавидели, раз мироедами прозвали. И выселяли они их, в общем-то, сами. Какой-нибудь один Семен Давыдов, если бы за ним никто не стоял и никто его на месте не поддерживал, раскулачивать не смог бы. И сейчас, если на то пошло, то же самое. Не за то неприязнь к партаппарату, что он коммунистический, а за то, что живет лучше, чем рабочий класс. При Сталине аппаратчик жил не лучше, чем стахановец, а на местах, в районах, наверняка и похуже. И барахлиться ему было некогда, да и опасно. В момент шлепнули бы, как «разложившегося» или, по крайней мере, из партии вычистили бы. Да, Сталин всех зажал, это было — не отопрешься. Но зажал не потому, что был садист, убийца, палач-любитель или властолюбец. Он просто действовал так, как на войне. Я сам, конечно, не воевал, но батя мне когда-то говорил, что на войне иногда надо бить по своим. Читала, может быть, как на себя огонь вызывали. Окружат немцы какую-то часть, а они дают свои координаты, и начинает лупить артиллерия. Только ведь и так бывало, что огонь на себя не вызывали, а просто какой-нибудь комдив видел, что немцы где-то уже вот-вот прорвутся, а наши удержать их не могут. Если стрелять — побьешь. своих, если не стрелять — немцы какую-нибудь высоту займут и еще сотни людей наших потом погибнут. И без всякого вызова «огня на себя» просто приказывал: «Бить по такому-то квадрату!» И били. Снарядам все равно.
— Значит, по-твоему, у Сталина было нечто вроде безвыходного положения?
— Этого я не знаю. Я не говорю, что так было. Просто я себе могу представить, как могло получиться, что эти жертвы, репрессии и прочее казались всем необходимыми. Я вот еще о царе Николае вспомнил. Сейчас уж совсем ему памятник готовы соорудить. Жестоко с ним обошлись, кто спорить будет. Мерзко, когда мальчишку и девчонок — в упор, а потом еще. я штыками. Но девятое-то января тоже было: и Пресня, и Лена… И Петр Аркадьевич с пеньковым галстучком. А у нас долг платежом красен. И пошла, как говорится, эскалация: око за око, зуб за зуб.
— Вот я и хочу, чтобы этого не было! — сказала Аля. — Нужна свобода, демократия и законность. Чтоб каждый человек мог стать хозяином, а не винтиком. Чтоб ему не было страшно, что какая-то банда неспособных или не желающих трудиться негодяев отберет у него то, что он нажил или заработал.
— Да, насчет банды я согласен, хотя не знаю точно, кого ты имела в виду. Если это Мишка Сорокин и его приятели или что-то в этом роде, то, пожалуй, соглашусь. А вот если ты насчет тех работяг, которые вкалывают как проклятые, а получают слишком мало и вынуждены брать все втридорога по кооперативам… тут — нет. Если у тебя они вдруг захотят отнять что-то — не обессудь. Это не они такие, это жизнь такая.
— Страшно, хоть вешайся, — скорчила рожу Аля. — А если я не захочу отдавать?
— Значит, придется стрелять, я так понимаю. И тебе придется стрелять, если захочешь удержать свои денежки, но и в тебя начнут стрелять — это уж точно. И пойдет брат на брата. Сейчас все растолковывают, как плохо было в 30-х, а что, в 1918 лучше было? С обеих сторон — горы трупов. Жизнь стоит меньше копейки. Голодных, озлобленных на богатеев всегда больше, чем богачей. У красных оказалось пять миллионов солдат, у белых — дай Бог, чтоб миллион по всем фронтам. Что вышло — сама знаешь.
— Сейчас за красными столько не пойдет, — уверенно сказала Аля.
— А они пойдут не за, а против. Тогда тоже мало кто, понимал, что такое социализм. Шли, чтобы отнять богатство у тех, кому оно принадлежало. Честно или нечестно нажитое, а богатство. Сейчас пойдут, если пойдут, конечно, тоже против богатых. Пойдут, чтобы отобрать и жить лучше. А под каким знаменем — все равно: хоть под красным, хоть под трехцветным, хоть под андреевским. Кто бы ни победил — установит диктатуру, будет сажать, стрелять и вешать. Потому что иначе не выйдет. Это ведь не Англия, а Россия.
— Страшные ты вещи говоришь.
— Страшно, что об этом раньше никто не думал. Историю мы так хорошо учили… Одни — злодеи, другие —
ангелы, третьи — хрен знает кто. И получалось, что одни во всем правы, а другие ни в чем. Сейчас хотят, как в негативе, чтоб белое стало черным и наоборот. Это ж опять вранье! Ведь сейчас кто-то желает внушить, что надо царя-батюшку опять поставить взамен невинно убиенного. А другие желают нас, неумытых, под американцев переделать или хотя бы под французов. Все знают, как политику делать! Прогнать большевиков, посадить на их место какую-нибудь демократию — и дело в шляпе! Дай частную собственность — и все будет! И безработица чтоб была, и нищие, и публичные дома — чтоб все, как у людей.
— Да что ты глупости говоришь, в самом деле! — возмутилась Аля. — Ты что, не знаешь, как они живут? У нас любой богач живет хуже, чем у них нищий!
— Не знаю. Нищий — он и в Америке нищий. Я вижу, что вокруг меня делается. Я всю жизнь при Советской власти жил и могу только сравнивать нынешнее с прошлым. В позапрошлом году я, будь у меня деньги, мог бы цветной или черно-белый телевизор купить. А сейчас — шиш! Мыло — было, сахар — был. Куда все делось, скажите? Что у нас, все заводы в Армении были? Или, может быть, вся свекла под Чернобылем росла? Аппарат это прячет, госторговля? Что-то не верится! Слишком уж против них народ настроен. Им бы, наоборот, повывалить все из закромов, успокоить, показать, что вот-де мы чего-то добились, жить стало лучше, жить стало веселее… Ох, не они тут виноваты! Не знаю кто, но только не они.
— А ты не думаешь, что они нарочно хотят народ напустить на демократов, на кооператоров, на частника? — спросила Аля. — Вот ты — живой пример! И таких полно, я знаю. Один товарищ их даже «неокоммунистами» окрестил.
— Далеконько же они зашли, если так! Этак они и контрреволюционный переворот организуют, а то и фашистскую диктатуру установят, чтобы лотом из подполья начать новую борьбу за власть Советов, — ухмыльнулся Серега.
— Поедем в Москву? — предложила Аля, оборвав дискуссию. — Надоело мне здесь.
— Поехали.
Аля не стала ни с кем прощаться. Сели в «Волгу», завели мотор и довольно быстро оказались во дворе Алиного дома, а еще через несколько минут в ее комнате, словно бы и не уезжали из нее. Попили чаю еще раз, а потом легли в постель. На сей раз все было без выкрутасов, просто и обычно, как у мужа с женой…
Воскресенье, 29.10.1989 г.
Утром они как-то сразу решили, что надо ехать к Сереге. Вообще, Серега собирался ехать поездом, не так уж и необходимо было гнать «Волгу» туда, а потом обратно. Но Аля с самого начала отвергла такое расставание и, прогрев мотор, вновь повезла Серегу.
— Жаль, что я не партийный босс, — пошутил Серега, — нанял бы тебя шофером!
— А хочешь, я найму тебя в придворные живописцы?
— Это я и бесплатно готов делать. Вот сегодня приеду и начну делать «Мечту». Фигура у меня есть, а фас — вот он! — Серега потрепал Алю по щеке. «Волга» — чуть вильнула, и Аля заворчала:
— Так и влететь можно. Не приставайте к водителю!
— Слушаюсь. Сижу тихо.
Снега, выпавшего в ночь на прошлый вторник, уже давно не было. Казалось, что это не октябрь, а конец апреля. Вдоль обочин тянулись раскисшие поля, полуоблетевшие деревья, мокрые, съежившиеся деревеньки. И ветер, задувавший в полуопущенное стекло, заносил в кабину какой-то прелый весенний дух. «Обман чувств, — подумал Серега, — кажется, что вот-вот прорвется солнышко, согреет, обожжет, заставит играть кровь. Может, распустятся почки, зацветут яблони, зазеленеют всходы. Да они и так зеленеют — озими. Только все это обман! Весна придет только после зимы, этот закон никакой Съезд народных депутатов не отменит. И на эту мокрую, словно бы оживающую землю снова ляжет снег. Он укроет от ветра и мороза зеленую озимь, прижмет, придавит вроде бы жестоко и безжалостно… Но чем больше будет слой снега, тем теплее будет зимовать хлебу, тем лучше он напьется влаги весной. И наоборот, будут эти, зеленые несмышленыши до срока выползать из-под тонкого снежка — будет им капут. Ударит мороз, стегнет по. ним свирепый ветер, а тем, кто доживет до настоящей весны, тяжко будет от жажды… вон рябины как алеют! Мать говорила — к суровой зимушке. Скоро уж ноябрь, а снега раньше и в октябре ложились. Или действительно так все разогрели?»
— Я у тебя побуду до вечера, — сказала Аля.
— Не боишься ехать ночью?
— Я за рулем не засыпаю.
— А если еще один Мишка Сорокин найдется?
— Пулю получит, — Аля покрутила на пальце свой револьверчик.
«Девчонка она все-таки, — с какой-то жалостью подумал Серега, — с чего я взял, что она взрослая баба, все понимает и ничего не боится? Она не боится потому, что. несмышленыш. Она играет во взрослую. Она таких в кино и по видику смотрела, подражает им. А может быть, они все просто играют в настоящую жизнь, в настоящую политику, в настоящую борьбу? Играют, ждут аплодисментов, упиваются тем, что похожи на каких-то кумиров с экрана или сцены. Но жизнь не театр. Там все по правде…»
Немного неприятно стало. Замелькали мертвые лица: Валька, Антошка, Мишка… Потом Владик и его парни — в гробах, словно космонавты в ложементах. Стряхнул уныние только у родной калитки.
— Знаешь, я, пожалуй, сразу обратно, — решила Аля. — Не охота рассиживаться. Очень уж у тебя сестрица…
Действительно, во дворе орудовала Зинка. Пользуясь тем, что не было дождя, она выбивала половики, развесив их поперек двора на бельевой веревке.
— Я никуда тебя не пущу, — сказал Серега. — Поедешь завтра утром. Точка! Ты мне нужна.
Ой, да как хорошо это у него вышло! Одним ударом всех зайцев перебил: и показал, что мужчина, и доказал, что она ему не надоела, и натуру для «Мечты» пригласил.
— Черт с тобой. — Аля улыбнулась, хотя и чуть-чуть натянуто.
Зинка ничего не сказала, только крепче вдарила половик.
— День добрый, труд на пользу! — промолвил Серега как можно отчетливей.
— Спасибо, — от Зинки прямо-таки палило негодованием.
Серега взял Алю за талию — демонстративно.
— Ой, как пыльно! — произнесла Аля явно в провокационных целях. Разумеется, Зинка так влепила хлопалкой по коврику, что подняла целую тучу пыли. — Злая, как мегера. — Аля, однако, была довольна. Вошли в дом.
Домовитов валялся на диване и читал затрепанный номер «Роман-газеты» — «Дети Арбата».
— Здорово, — кивнул он, — вернулись, значит… Мы тут в клуб опять сходили, в пятницу. Думали, задержался, а говорят, на похороны уехал. Ну и как?
— Похоронили, — ответил Серега.
— По телику ни черта, решил вот почитать. И тоже дребедень оказалась, в сон клонит. Одно спасибо, билеты уже купили. На восемнадцать сорок. Сегодня и едем.
Сереге отчего-то вспомнились рассуждения деда Валентина насчет того, что он может разглядеть, кто «полковник», а кто «майор». «Интересно, — подумал Панаев, — а Домовитов кто? Адмирал или кап-раз до скончания веку? А может, вообще мичман или главстаршина?»
— Ты уж извини, Иван, что так неловко гостей принимал, — покаялся Серега, — ладно?
— Чего там! — махнул рукой Домовитов. — Я ж не фон-барон, мне здесь вахтенных к трапу не надо. И так закатились без предупреждения. Мог ты, скажем, вовсе дома не быть? Мог! Поцеловали бы пробой — и обратно на вокзал. Это Зинаида вдруг воспылала: «Давай здесь сойдем, братца поглядим!» Ну вот и сошли. А билетики-то тю-тю! Не до Владика, конечно, — поближе, но тоже, — будь здоров. Четвертной с гаком в гальюн.
— Понятно, — сказал Серега, — но спасибо, что заехали, раз так. Когда еще увидимся?
Почему-то ему хотелось, чтобы Зинка не приезжала подольше.
Оставив Домовитова продолжать чтение, а Зинаиду выколачивать половики, пошли в сараюшку. Число 1854, выбитое на одном из столбов, поддерживавших крышу, привлекло внимание Али.
— Это дата основания? — спросила она, усмехаясь.
— Да нет, — ответил Серега, — это просто счастливое число. Первые две цифры — девять в сумме, и вторые — тоже.
— А почему не 3672? — поинтересовалась Аля.
— Потому, что у меня на экзаменах в институт был экзаменационный лист с таким номером.
— А я не помню, какой у меня был. Значит, здесь твоя мастерская? Это, значит, приготовлено для «Мечты». Можно поглядеть, что у тебя тут еще есть? Слушай, у тебя тут такие залежи.
— Выкинуть нет времени.
Аля взяла фанерку лимонно-желтого цвета, с профилями мужчины и женщины, червовым и пиковым тузами, черным черепом и зеленой елочкой…
— «Жизнь и смерть», — вздохнула она. — Все просто и ясно. Когда это сделано?
— Давно. В семьдесят шестом, наверное.
Аля вынула из кармана маленькую шариковую ручку и попросила:
— Подпиши ее с оборота и поставь 1976. Я это у тебя куплю.
Серега подписал и сказал;
— Отсюда что хочешь бери бесплатно. Могу даже «Мечту» отдать. Когда сделаю, конечно. Мне того, что я уже заработал на вас, прожить не удастся.
— Ну, это мы еще посмотрим. Это у тебя что, литье?
— Да нет, папье-маше, не ты первая накалываешься, — Серега показал, что может легко поднять полутораметровую «медную» фигуру воина в латах. Зачем он ее сделал — сам не помнил.
Деревянную девочку, в чреве которой лежали ТТ и патроны, Аля вниманием не удостоила. Зато вцепилась взглядом в «Салют Победы».
— Я тоже через это прошла, — вздохнула она. — Последняя национальная гордость великороссов — 1945 год!
— Еще был 1961, — поправил Серега, разметал стопку картин и достал оттуда яркое, но немного приторное полотнишко: Гагарин в оранжевом скафандре, в белом шлеме с надписью «СССР» сбегает с лазурного неба, перескакивая с облака на облако, а вокруг него кружат лилейно-белые голуби и взлетают к небу розы, гвоздики и ветки сирени.
— Здорово, — воскликнула Аля, — это какой год?
— Шестьдесят третий, — как-то виновато потупился Серега. — Я тогда письмо Келдышу писал, чтобы в космонавты взяли.
— Ты тоже хотел, чтоб были цветы, голуби и слава?
— Я хотел на Марс. Мне казалось, что если меня возьмут и начнут готовить, то как раз успеют. Наивность, конечно.
— А зачем тебе на Марс?
— Наверное, марсиан хотел увидеть. Тоща ведь еще не знали, что он пустой.
— И все? Ну а орден Героя, бронзовый бюст — не хотел?
— Где-то так, изредка — хотел. Но насчет марсиан — это главное. Очень расстраивался, что не взяли.
— Какие же все-таки мы были глупые! — качнула головой Аля. — Марс! Звезды! А мужик у нас ходил рваный и голодный! На черта мы вбухали миллиарды. Сколько людей всю жизнь положили, чтобы быть первыми. Недоедали, недосыпали, хватали инфаркты, разбивались, сгорали, задыхались… «И первыми сумели достичь заветной цели и на родную Землю со стороны взглянуть!» Бред!
— А мне кажется, что мы себя вели как подвижники, — сказал Серега, — подвижник отрекается от мирского, бренного ради вечного. Ведь спутник, Гагарин, вымпел на Луне — это все наше, навечно. И через тысячу лет, и даже через миллион, если человечество выживет, будут помнить, что первым, кто побывал в космосе, был Гагарин. Русский, смоленский и к тому же — коммунист. Неверующий. И первая женщина — тоже наша. Даже первая собака. Мы отказали себе в еде, жилье и еще в тысяче разных мелочей, но приобрели вечное. А вы хотите сделать нас обычными обывателями.
— Но что плохого в том, что люди будут жить как люди? Почему ради того, чтобы влепить дорогостоящую ракету в Луну или высадить двух-трех человек на Марс, надо миллионам отказываться от самых обычных житейских радостей? Я понимаю, человек может быть отшельником, подвижником — это его право. Но не обязанность! Никогда нельзя заставлять человека быть аскетом. Если он добровольно выбирает аскетизм — это подвиг, а если нет — это насилие.
— Плохого в том, что человек будет жить хорошо, конечно, нет. Но если его убеждать в том, что главное — это иметь дом, машину, большой счет в Сбербанке и как можно больше вещей, то получится довольно мерзопакостная фигура. Человеческие потребности в принципе не ограничены. Сегодня пределом мечтаний может явиться автомобиль, завтра — вертолет, а послезавтра — космический корабль.
— Для американцев вертолет — это уже сегодня.
— А стали они счастливей? Довольны Ли они тем, что один может купить вертолет и яхту, а другой — только «кадиллак» образца пятьдесят восьмого года?
— Я думаю, что ты бы даже от «Москвича-407» не отказался.
— Ну, это зря! Я вообще машины не хочу. Даже мотоцикла. Во-первых, прав нет, а во-вторых, желания. Ездить мне, в общем, некуда, возиться с машиной неинтересно, копить лень. Даже если бы автосервис был хороший, если бы легко было построить гараж и если бы дороги были как в Америке. Я домосед. Мне нравится там, где я живу, потому что мне ничего не надо, кроме того, что есть. И я счастлив… пока все есть как есть…
— Застойный ты человек, — вздохнула Аля. — Хотя в искусстве ты — явление.
— Об этом не нам судить. Хочется, конечно, но узнать, кем ты был, можно только после финиша. Я вооб-ще-то хотел «смурзильничать» твое личико. Садись на чурбак» закрой глаза. Так, только не зажмуривайся, будто я тебе вот-вот по лбу заеду. Прикрой глаза, только прикрой. Нормально. И думай о чем-нибудь добром, светлом и хорошем.
— Как на аутогенной тренировке?
— Точно.
Серега набросал на обрезке ватмана карандашный эскиз. Цвета уже созрели в голове, надо было только смешать краски на палитре.
— Все, — сказал он, — достаточно.
— Уже? Только в карандаше? — удивилась Аля. — У меня несколько другие представления о позировании.
— Мне нужно только распределение света и тени, — объяснил Серега, — я ведь не фотографировал тебя, а моделировал свой замысел на натуре. Думаешь, я зря тебя усадил именно под такой свет и с таким выражением лица? Цвета я, слава Богу, давно поймал. И общий контур позы — тоже.,
— Ну, ты даешь! — удивилась Аля. — И что, теперь начнешь малевать?
— Если будешь мешать — выгоню. Садись на тот же чурбак и не издавай звуков.
— О'кей. Молчу и созерцаю.
Тонким угольком, прямо по грунту, Серега разметил контур и все его узловые точки. Женская фигура должна была как бы вылетать из плоскости холста примерно так же и под таким же углом, как Александр Невский на деревянном произведении — не то горельефе, не то барельефе. Но там был натуральный объем, а здесь надо было создать иллюзию объема. И это при том, что общий фон должен быть очень светлым — нежно-лиловым, сиреневым… Конечно, проще было бы достичь искомого эффекта, если бы залить фон чем-то иссиня-черным, создать ощущение эдакой космической бездны. Тогда нежные тона кожи сделали бы фигуру рельефной. Но пришлось бы сделать Алю яркой блондинкой или наградить сиянием вокруг волос, которое было бы ни к селу ни к городу. Оставить естественный цвет волос при черном фоне означало попросту их не изображать. У Али и так была короткая прическа, а если бы фон и вовсе поглотил ее, то «Мечта» получилась бы лысой, а это уже отдавало бы карикатурой.
Но Сереха уже знал, как сделать так, чтобы лесные цвета не слились с сиреневым. Надо было сделать ту часть фона, что непосредственно прилегала к фигуре чуть более темной, чем та, что располагалась по краям холста. И нужен был почти неуловимый цветопереход на самой фигуре: от ярчайших, сияющих, даже излучающих свет тонов на лице, плечах, груди и раскинутых в парящем полете руках до бледных, угасающих на ногах и животе. Соответственно и теневые участки должны были быть разных тонов.
Аля держала слово. Она только отодвинулась со своим чурбачком подальше от мольберта и напряженно всматривалась в то, что появлялось на холсте. Серега не замечал ее присутствия. Он делал фигуру — главное содержание картины. Прописать лицо он считал делом десятым, главное — правильно скомпоновать цвета, где надо — размыть, где надо — сделать грань, где-то осветлить, а где-то — подтемнить. При этом руки работали как-то автоматически, будто где-то в Серегином теле стоял некий микропроцессор, уже давно настроенный на эту работу. А в мозгу, как всегда, были линии, оттенки, контуры, зримые и даже осязаемые формы. Всплыла какая-то из фраз, которые Серега говорил своим «мурзилкам» в Доме пионеров: «Представьте себе, что вы — Солнце!» Да, лихо он иногда говорил! «Перед вами лицо человека. В вашей власти сделать его бледным, смуглым, багровым, как у алкоголика, нежно-розовым, как у красавицы. Вы можете сделать одно и то же лицо и красивым, и мерзким — знайте только, как его осветить. Оттените морщины, и тридцатилетний станет стариком. Больше света на лоб — и получится святой или мудрец. Больше тени там же — выйдет шизоид или убийца. Больше тени у глаз — выйдет скорбь…»
Но объяснять — одно, а делать — другое. Словами не опишешь, как сделать тень у глаз выражением скорби, а не следом от кулачного удара. И нельзя объяснить, отчего свет на лбу в сознании зрителя ассоциируется со святостью и мудростью, а не просто со сверкающей лысиной. Это — талант и вдохновение, а они описанию не поддаются.
Аля сидела тихонько, боясь даже громко вздохнуть. Не прошло и двух часов, как она увидела себя со стороны, правда, еще без лица. Но парящая фигура уже готова была выпорхнуть из холста и унестись куда-то в неведомые дали.
Серега собирался взяться за лицо, но тут послышался голос Зинки:
— Эй, молодые, обедать будете?
— Обед — это святое.
Серега наскоро пихнул кисти в банку с керосином, оттер краску с рук и скинул испятнанный халат. Перед тем как начать работать, он снял свой дареный костюм и рубашку и переоделся в обычную свою поношенную одежду, которую привез от Али, вытащив из ящика с грязным бельем. Теперь пришлось опять переодеваться.
Зинка соорудила суп из рыбных консервов, а также колбасу с лапшой. Колбаса, видимо, у нее была привозная, из Москвы, потому что в здешних местах о свободной продаже колбасы вспоминали только старожилы, помнившие времена культа личности. Аля ела с видимым аппетитом, но изредка поглядывала на Серегу, должно быть, спрашивая: «А что это? Тоже необходимо для того, чтобы не стать мещанином и рваться к звездам?»
— Вы как, жениться-то думаете? — поинтересовалась Зинка в лоб. — Или так, погуляете, пока не надоест?
— Пока не надоест, — ответила Аля.
Серега при этом и рта раскрыть не успел.
— А если залетишь невзначай? — спросила Зинка.
— Невзначай дуры залетают, — вежливо улыбнулась Аля.
— А ты, значит, умная?
— Подозреваю, что да.
Зинка подозрительно запыхтела; разговор принимал конфликтный оборот и мог кончиться черт-те чем. Серега счет за благо вмешаться:
— Ты, сестренка, не встревай. Вы сегодня уедете, мы останемся. Нам проще разобраться будет.
— Да уж, вы разберетесь! — Зинка сузила глаза, как щелки, и Сереге показалось даже, что она немного похожа на представительницу какого-то из народов Севера. — От ваших разборов дождешься хорошего! Не хотелось говорить, но скажу: не будет тебе, парень никакой удачи! И помни: полдома мои! Плати мне половину, можешь сюда хоть черта приводить!
— Дался тебе этот дом, — проворчал Домовитое, — будто нам жить негде.,
— Негде, есть где — это дело десятое. Раз он богатый — пусть деньгу гонит.
— Сейчас исполком закрыт, — сказал Серега, — воскресенье! Может, задержишься до оформления?
— Ну уж нет! — проворчал Домовитое. — Она, конечно, если сдурела — пусть остается, а я сегодня снимаюсь. Еще раз за билетами стоять не буду. Мне еще к себе в Тамбов надо.
Зинка посмотрела на него так, что Домовитое немного поежился, будто стоял на мостике своего корабля под ледяным ветром Берингова моря. Это, конечно, метафора: на кораблях вообще-то бывают довольно удобные и укрытые от ветра помещения. Однако храбрый кап-раз, видать, во всяких переделках бывал, умел справляться с бушующей стихией. От его ответного, очень солидного взгляда, Зинка — вот удивительно — то! — резко скисла. Видимо, она уже знала, что домовитовский кулачок размером с дыню «колхозницу» представляет собой весомый, аргумент. И вероятно, то, что этот кулачок вдруг сжался, показалось ей дурным предзнаменованием.
— Да что мне в конце концов, — вздохнула Зинка. — Кошка бросила котят, пусть гуляют, как хотят.
Кулак Домовитова поощрительно разжался. Дальше обедали молча. Странно, но Сереге стало жалко Зинку. Возможно, здесь, перед ним и Алей, она разыгрывала какую-то роль, пыталась создать образ волевой, властной и хозяйственной женщины, похожей на ту, какой была когда-то их мать. Домовитов, из каких-то свою соображений, до поры до времени благодушно позволял ей быть такой. Может быть. И ему самому захотелось предстать перед братом жены эдаким ленивым, сонным мужем-подкаблучником. Однако теперь „спектакль кончался. И выяснялось, что это он хозяин,' отец-командир, грозный, здоровенный мужик, который небось и личный состав, и семейство держит в ежовых рукавицах, и от его голоса по корабельной трансляции чайки на палубу валятся. А Зинка, поиграв в командиршу, превращалась в обычную, замотанную делами бабу, которая вот-вот станет бабкой. И ей приходится до блеска драить квартиру, готовить обед или ужин, слушать надоевшие разговоры о морских делах и по три-четыре месяца жить без мужа. Да еще и получать, того гляди, вот этим кулачком по загривку, если вдруг Домовитову доложат, что она как-то раз сходила в кино с каким-то гражданином.
— Ну, пойдем работать! — произнес Серега, взял Алю за локоть и повел в сарай.
Снова влезши в тряпье и халат, протерев отмокшие кисти, он взялся за волосы и лицо парящей фигуры. Здесь ему потребовался эскиз, сделанный до обеда. Для мелких деталей понадобились тонкие кисточки. Аля, хорошо знакомая с техникой живописи, все же постоянно удивлялась, как этот чудо-Панаев одним небрежным мазком, сделанным как бы случайно, вдруг меняет выражение лица ее нарисованного двойника. Причем это лицо было заметно непохоже на карандашный эскиз. Цвета делали его и более рельефным, и придавали большую выразительность, и, что самое удивительное, делали его неземным. Если на эскизе Аля видела более-менее точную копию самой себя — то есть живой, плотской, зажмурившейся отчего-то женщины, то на полотне рождался некий совершенно иной образ — аллегория, символ, фантазия. В то же время фигура «Мечты», а теперь и ее лицо, казались даже более реальными, чем оригинал. На фоне белой грунтовки эффект кажущегося выхода фигуры из плоскости был уже достаточно велик, и Але даже показалось, что на более темном фоне он снизится. Однако вслух она произнести ничего не решалась. На ее глазах творилось чудо. Ей не хотелось даже на секунду отвлечь на себя его внимание. Пусть творит!
Отвлекли Серегу только Домовитовы. Они покидали этот не слишком гостеприимный дом и постучали в дверь сараюшки.
Серега и Аля вышли.
— Ну, прощайте, — проговорила Зинка, — не увидимся долго.
Серега поцеловал ее в щеку, получил ответный помадно-пудреный поцелуй, кое-как оттертой керосином рукой пожал лапу Домовитова и сказал:
— Семь футов под килем! Правильно сказал?
— Правильно, — одобрил Домовитое, — хотя для моей посуды это маловато. Очень солидная коробка… Не поминайте лихом, живите дружно. На вокзал с нами не ходите. Сами дойдем.
— Я вас подвезу, — предложила Аля. — Ужас, что у вас за чемоданы. Грузите в багажник! И не упирайтесь, товарищ капитан первого ранга!
Мигом довезли Домовитовых до вокзала, сбросили на перрон и даже хотели было подождать с ними поезда, но кап-раз чего-то замежевался, засмущался и заставил Серегу с Алей вернуться домой.
До вечера Серега дописал лицо. Аля долго и прямо-таки зачарованно глядела на эти знакомые и незнакомые черты. Видимо, ей очень нравился созданный Серегой образ, но подходящих слов у нее не было. То есть слова обычные, затертые-заштампованные, конечно, имелись, но произнести их было стыдно.
— Слушай, — приняв серьезную, даже какую-то профессиональную мину, спросила она, — как я понимаю, фон ты будешь делать не сегодня — подождешь, пока застынет краска?
— Да, — кивнул он, — даже, может быть, и не завтра. Мне ведь еще нужно будет убедиться, что все легло как надо. Хорошо вот, сейчас осень, мухи сдохли, тараканы в тепло ушли. А летом, знаешь, в этой сараюхе кто только не живет! Однажды у меня по холсту с краской целая банда тараканов прошлась. Такой орнамент изобразили — во! Сейчас покажу.
Серега порылся в куче своих полотен и выкопал. Нежно-зеленый фон картины был испещрен таинственными кривыми, ломаными линиями, пунктирами — отпечатками тараканьих следов.
— Это сюр! — взвыла от восторга Аля. — Это Клингельман возьмет за десять тысяч — не меньше!
— Господи, — взялся за голову Серега, — да что они там, кретины, что ли?
— Это мы кретины, — убежденно заявила Аля, — если не видим никакой ценности в уникальном по технике произведении! Вот представь себе, призвать сейчас три десятка спецов-искусствоведов, и ни один — голову на отсечение даю — не догадается, как все это выполнено. А оригинальность?! Ведь никто это не сможет повторить, даже скопировать это невозможно. И главное — в ней ведь чувствуется какая-то система, ощущение, что это не случайные отпечатки лапок насекомого, попавшею в лужицу красной краски, а какие-то микроскопические, не подвластные кисти мазки. Это ж обалдеть, что такое! Нет, нет, определенно что-то есть! А может, ты меня разыгрываешь, а?
— Нет, — сказал Серега, — зачем мне это нужно? Я хотел делать маленькую вещицу в красно-зеленых тонах. Бывает такое: подберешь от скуки цвет и думаешь — сделал фон, а там чего-нибудь на контрасте. Вон «Салют Победы» — так и получился. Там фон по теме подходил — получился как гимнастерка. И вообще все цвета — красный, желтый, зеленый — взяты с обмундирования. Ну а тут фон вышел нежный, юный такой, то ли травка, то ли весенняя листва. Наверное, и сделал бы «Весну» какую-нибудь. Тюльпаны хотел сделать. А тут кто-то пришел, выпили, погуляли — р-раз — и опрокинули чашечку, где у меня уже смешанный цвет для тюльпанов был подготовлен. А развел я его не на олифе, а на постном масле, в порядке эксперимента. Потом еще тут, в углу, Гоша покойный бутылку пива разбил. А тараканы пиво любят, сбежались со всего дома. Видимо, какой-нибудь вляпался и пошел бродить по зеленому, потом еще… вот так и рождаются шедевры! Оставил на память.
— Надо назвать ее как-нибудь, чтобы привлечь внимание, — задумчиво почесала подбородок Аля.
— Например, «Весенняя прогулка таракана», — усмехнулся Серега.
— Это слишком эпатажно. Отдает футуризмом Маяковского. Лучше так: «Красный след».
— А это слишком политично, — нахмурился Серега, — я человек отсталый и люблю красный цвет. Он для меня родной. Это тараканье шествие я так называть не хочу. И вообще, ее пока не поздно выбросить надо, мазню эту. Продай ее Клингельману под своей фамилией — стыда не оберешься!
— Ну нет, — возмутилась Аля, — я все равно заберу.
И не вздумай ничего рвать, рубить, поджигать. Это будет именно «Красный след».
— Работа группы советских тараканов-нонконформистов, — с невинной рожей объявил Серега, — авторы, в виду усиливающихся гонений, пожелали остаться неизвестными. Бог с тобой, забирай. У тебя багажник большой-большой. На заднем сиденье место есть? Есть. Греби все под гребло, кроме вот этой статуэтки. Можешь делать персональную выставку из неудачных работ великого художника.
Само собой, Серега не разрешил брать только девочку, беременную пистолетом. Ее дубовый вид Алю не прельщал. В багажник она запихала десяток резных дощечек с малокалиберными барельефчиками, которые Серега сделал еще в Москве с помощью бормашины, а потом дарил матери. Мать их не стала использовать, потому что считала фотографии лучшим украшением семейного дома, а икон не терпела с детства. Между тем все дощечки были на религиозные сюжеты. Барельефчики изображали Матерь Божью, Спасителя, Николу-угод ника и еще некоторых святых, были раскрашены в иконописном стиле и покрыты бесцветным лаком. Позолоту Серега делал бронзовой краской, который красят багеты.
Кроме дощечек, Аля собрала с пола несколько уцелевших от сожжения вместо дров скульптурочек из корней и веток, несколько стилизованных идолов и еще какую-то дребедень. Полотна она аккуратно завернула во все те же старые газеты и пристроила их на заднем сиденье «Волги».
— Я сегодня поеду, — сказала она, — все равно ты устал и ни на что не пригодный человек.
— Нет, — проворчал Панаев, — никуда ты не поедешь. Сейчас пойдем спать, и ты меня будешь любить.
— «Долго и больно, возможно, даже ногами…» — процитировала Аля классику. — А «Волгу» у меня тут не разденут за ночь?.
— Во двор загоним. Ворота откроем, а потом закроем.
Воротами Серега пользовался только раз в год, когда ему привозили дрова, но для Али сделал исключение. «Волга» заняла место между поленницей и домом, ворота и калитку заперли. Затем решили еще попить чайку и покалякать.
— Все-таки, Алечка, непонятный ты для моего разумения человек, — опять цитируя классику, произнес Серега, — кто ты больше — купчиха или дизайнер?
— Купчиха, — демонстративно выпятила грудь Аля, — Васса Железнова.
— А профессию, стало быть, побоку?
— Не совсем. Мы ведь не только картинами торгуем. Есть заказы и на дизайн, на разные игрушки. Делаю, когда выдается время.
— А время — деньги.
— Вот именно. Поэтому мы не сможем часто видеться. Мне бы, конечно, надо уехать сейчас. Завтра мы будем выбирать нового председателя. Мне надо быть в форме, но… все-таки я баба. Если ты в себе сомневаешься, лучше отпусти меня. Не сердись; просто я знаю, что иногда не стоит мучиться.
— Думаешь, я все силы вбил в картину? — усмехнулся Серега. — Зря! Это не так. Именно потому, что я делал «Мечту», тебе надо остаться. Не подведу, не беспокойся!
…Он не подвел. Ночь получилась бешеная, похожая на жаркий ветер африканской пустыни. Бледные тени прошлых женщин не решались явиться из забытья. Все было здесь и только здесь. Мчались танки, ветер обгоняя, неслась, поливая пулеметом, тачанка, разворачивалась конница, торпеды погружались в аппараты, снаряды вгонялись в казенники пушек, хрустели борта «Челюскина» и не сдавался врагу «Варяг». Все было опять, и все было впервые. Реальность и обыденность смешались с фантастикой и невероятностью. Бесстыдство соединилось с целомудрием, а нежность — с садизмом. Чувства взвивались до невероятных высот, падали в грязищу самого низменного, потом опять взвивались и опять падали…
Временами ослепительно вспыхивало солнце, а может быть, ядерный взрыв; прожигало до костей, испепеляло, превращало в тень, отпечатанную на камне. Но происходило чудо, спустя несколько минут или веков, сквозь сожженный грунт пробивались ростки, вытягивались в деревья, набухали и лопались почки, терпко пахнущие клейкие листочки разворачивались… Все оживало и принималось бушевать, бесноваться, радоваться великому безумию природы, играть в театре абсурда. Соловьиные трели звучали среди глубокой осени, розы пробивались из-под снега, и он таял вокруг них, растопленный живым теплом… Ледовитый океан закипал вместе с торосами и айсбергами, превращался в гигантскую баню, и распаренные русалки с визгом выпрыгивали из него в заснеженную тундру. Застывая, они превращались в ледяных Снегурочек, их приходилось вчовь бросать в кипящий океан, и все начиналось сызнова…
— Ты чудовище, — утомленно сказала наконец Аля, — ты сексуальный монстр, дьявол и, вообще, я устала. Ты обеспечил мне месяц интенсивной творческой работы, Никаких личных желаний у меня уже не осталось. Как у тех сестричек: работать, работать, работать… И никаких контактов с мужиками. Все!
— Бедняжка, — просюсюкал Серега, — несчастный, измученный цыпленочек.
— Каждого цыпленка только раз в жизни ощипывают, насаживают на вертел и жарят, — вздохнула Аля. — По сравнению со мной он счастливец. А если серьезно — то я счастлива. Ты вытряхнул все липшее. Я ожила с тобой, понимаешь!
— Нет, не понимаю, — зевнул Серега, чувствуя, как расслабляются мышцы и медленно заполняет голову сон.
— Я тебе вчера говорила, что ты был моим наркотиком?
— Кажется, да, — вяло подтвердил Серега, у которого глаза уже не хотели открываться.
— А сегодня ты стал моим лекарством. Я вылечилась.
— Больше, значит, инъекций не нужно, — пробормотал Панаев и заснул.
Понедельник, 30.10.1989 г.
Серега проспал — Аля умчалась, то ли не сумев, то ли не пожелав его разбудить. По правде говоря, он даже порадовался этому. Ему не хотелось ее видеть. Когда Серега отправился умываться, то обнаружил, что в зеркале отражается какая-то мрачная, помятая и гнусная рожа. Волосы свалялись, под глазами темнело, на щеках торча-/ ла щетина. После бритья и умывания вроде бы получшало, но не очень.
В клубе Иван Федорович ничего о похоронах не спрашивал. Он сразу поставил задачу: делать праздничное оформление. На носу была 72-я годовщина Великой Октябрьской социалистической революции. Парижская коммуна продержалась 72 дня. Отчего-то совпадение этих цифр было Сереге не по душе. Отчего-то ему было не по себе — в очередной раз. Когда-то перед этим днем его охватывало предпраздничное возбуждение. Еще в детстве в этот день они вчетвером: отец, мать, Зинка и он — ходили на демонстрацию. Шли от ворот завода к площади перед райкомом, пели песни, плясали, кричали «ура». Бабки продавали деревянные пушки, чертиков на резинках, красные флажки и шарики. Так продолжалось из года в год. После демонстрации вечером по всему поселку гуляли, играли на гармошках. И казалось, так будет всегда, вечно. Изменение происходило как-то постепенно, незаметно. Еще десятилетним Серега впервые ощутил какую-то — совсем непонятную тогда тоску, когда незадолго до праздников умер старый красногвардеец, солдат, пере-воевавший чуть ли не все войны первой половины XX века — бригадир плотников Иван Захарович Кузьмин. До этого он ходил на все демонстрации, подзадоривал всех, говорил речи без бумажки, да так, что все готовы были за ним в огонь и в воду. Он был партийным, но в президиумах сидел редко, был депутатом райсовета, но себе ничего не пробивал — только другим. И вот, когда он умер, демонстрация, проходившая без него, показалась Сереге намного скучнее. Наверное, с тех пор и началось это медленное выцветание праздника. Все меньше становилось стариков, все старше становились другие. Постепенно исчезли с улиц старушки с пушками и чертиками. Все меньше шариков продавали, все меньше флажков. Все больше становилось в колоннах пьяных, и все короче становились сами колонны.
— Значит, так: рисуем плакаты сугубо нейтральные, — предупредил Серегу Иван Федорович, — «Гласность, демократия, перестройка!», «Вся власть — Советам!» Портретов не надо. Есть устная инструкция на этот счет. «Пьянству — бой!», говорят, делать необязательно. Оформляем фасад скромно. Достижения завода отразим, но только на тех плакатах, которые понесут на демонстрации. Будет у вас, Сергей Николаевич, достаточно помощников. Привлекайте кружковцев. Да! Тут звонила Нелли Матвеевна, сказала, что рекомендует поменьше использовать красно-белые тона. Сейчас надо и другие применять: голубой, синий, зеленый. В общем, поняли, да?
«Ишь ты! — подумал Серега. — Ну а если я, к примеру, напишу «Гласность» красным по белому, «Перестройка» — белым по синему, а «Демократия» — синим по красному? Не обидитесь? Трехцветный флаг ведь получится!»
— Ну а рабочих и колхозниц как, не рисовать? — спросил Серега.
Иван Федорович чего-то замялся. Похоже, никаких устных инструкций у него не было, да и письменных, вероятно, тоже.
— В каком смысле? — переспросил заведующий, чтобы лучше понять Серегу.
— Ну, как раньше: «Планы партии — планы народа».
Мужик в комбинезоне с толстолицей румяной теткой… У него — гаечный ключ, у нее — сноп.
— Не надо, — тихо ответил Иван Федорович.
Малярничал Серега с удовольствием. Тут и думать не надо было, и голова отдыхала. Вместе с ним после обеда взялись за работу еще человек пять: пилили рейки, сбивали рамы, натягивали полотно и кумач, писали белым по красному, синим по голубому, красным по зеленому. Одни плакаты должны были украсить клуб, другие — колонну демонстрантов.
Часов в пять со стороны ОПЦ стал доноситься шум, там начали заседать «Экологи». Через какое-то время один из них заглянул в комнату кружка, где орудовал Серега со своими подручными, и спросил:
— Панаев Сергей Николаевич здесь?
— Тут, — ответил Серега.
— Вы не могли бы выйти в коридор?
Серега вышел. «Эколог» был бородатый, ушастый и немного походил на молодого шимпанзе.
— У нас к вам дело, — сказал шимпанзе, — даже, скорее, заказ. Вы не могли бы, разумеется не бесплатно, сделать для нас плакат?
— Из государственных материалов без разрешения заведующего не могу, — заявил Серега.
— Это не проблема. Что вам нужно?
— Смотря какой плакат.
— Большой, приблизительно три на четыре метра. Нужно отразить опасность, нависшую над природой нашего района. Этот завод…
— Наш, что ли? Он же не химический.
— Выбросы идут почти от всякого предприятия. У нас в городе завод — главный загрязнитель среды обитания.
— Ну и что надо написать: «Закрыть завод!»? Или как?
— Об этом, конечно, речь не идет, — поморщился шимпанзе. — Конечно, это нереально. Но нужно, чтобы было отражено негативное влияние промышленности на природу.
— Давайте лучше свалку ликвидируем, — предложил Серега, — я слышал, что горисполком купил какую-то импортную мусоросжигалку. Может, написать: «Свалку — ликвидировать!»?
— Нет! — вскричал шимпанзе. — Только не это! Вы знаете, что при сжигании мусора могут образоваться токсические отходы?! Если дать возможность властям сжечь мусор, то мы нанесем природе невероятный ущерб!
— Я слыхал, что там установлены фильтры.
— И вы им верите?! Не-ет, пока не получены авторитетные и независимые суждения об экологической безопасности мусоросжигалки, мы не допустим ее применения!.
— Да ведь она сгниет за это время! А она валюты стоит.
— Ну и пусть. Пусть ответственность за это несут те, кто купил без согласия народа.
— Ладно, — сказал Серега, — гуляйте отсюда!
— Что-о?!
— И не чтокайте, а то у меня работы много. — Серега отвернулся и пошел к своим помощникам.
Эколог ответил что-то непечатное, но не настолько внятно, чтобы получить за это по роже. Он удалился, бормоча что-то об инертности мышления и недостатке экологического образования у художников.
…Вечером Серега все же начал делать фон у «Мечты». И тут оказалось, что это куда сложнее, чем он предполагал вначале. Сиреневый оттенок оказался слишком светлым. Если на белом грунте контраст с фигурой был резкий и как бы выбрасывал ее из холста, то светло-сиреневый почти сливался с розовыми тонами фигуры и обратно загонял ее в плоскость. Серега понял это с первых же мазков. Нормальный контраст давал только мрачноватый темно-лиловый, почти переходящий в фиолетовый. То, что он предполагал сделать раньше, то есть сделать фон, прилегающий к фигуре, темнее, чем по краям полотна, Серега опробовал на маленькой картонке и убедился, что это создает иллюзию, будто фигура вылетает из какой-то трубы или воронки. Правда, на более широком полотне это, быть может, не было бы столь заметно, но при тех размерах, которые были, ощущение воронки сохранялось. Соскоблив и забелив пробные мазки, Серега вынужден был закурить и подумать. Несколько раз приходила мысль бросить идею светлого фона и сделать его черным, темно-синим или фиолетовым. Решение пришло как-то неожиданно и само собой. Серега взял тоненькую кисточку и поставил на белый грунт крохотную голубую точку. Затем розовую, потом опять голубую и так, чередуя, ставил их на расстоянии миллиметра друг от друга. Работа получилась адская, кропотливая и почти ювелирная. Сколько тысяч, сотен тысяч, а то и миллионов точек предстояло поставить, Серега не считал и не хотел считать. Кроме того, ему приходилось следить, чтобы точки не слишком разнились по размерам. До полуночи он успел лишь по-, крыть точками не более одной десятой части фона, но зато уже знал, что на верном пути.
Ложась спать, Серега думал, что заснет сразу — до того валила с ног усталость. Он действительно заснул почти мгновенно, но отчего-то проспал немного, два часа — самое большее. И, проснувшись, он ощутил себя в каком-то страшном, тревожном состоянии. Такое состояние он давно уже не испытывал. Были в жизни случаи, когда ему грозила реальная опасность, были случаи, когда опасность была даже более чем реальной, — например, совсем недавно, на дороге… Однако состояние, когда боишься неведомо чего, Серега испытывал только в детстве. Настоящая война закончилась, когда до Сереги-ного рождения оставалось еще четыре года. Это теперь Серега понимает, что та война была ужасна и невероятно жестока. Тогда, когда Сереге было лет десять, он жалел, что родился так поздно. И жалел он по двум причинам: во-первых, потому, что завидовал отцу и матери, воевавшим против фрицев, а значит, занимавшихся, как он тоща полагал, веселой и увлекательной игрой, хотя и чуточку опасной — убить могут! Во-вторых, он очень боялся, хоть и не говорил об этом, войны грядущей, атомной. Про атомную бомбу ему рассказывала мать: «Выдумали заразу такую! С самолета сбросят — и город — в головешки! А кто жив останется — умрут. Болезнь получается такая, лучевая; волосы выпадают, зубы, а потом заживо сгниваешь…» Отец тоже поддакивал: «Вот, Серега, расти скорее, в летчики пойдешь. Будешь американцев сбивать, чтоб не пролетели с бомбой». Сказал он это всего за три дня до 1 мая 1960 года. Не то через день» не то через два мать с отцом и Серега с Зинкой собрались на кухне. Настроение у всех было мрачное. Все уже знали, что наши сбили американский самолет и взяли в плен пилота.
— Война будет? Мам, война будет? — спрашивал тогда Серега, чувствуя, что и мать, и отец явно встревожены. — Вы на войну пойдете?
— Посмотрим, — ответил отец, — пока не звали…
— Пойдем, — проговорила мать, — вас с Зинкой — в детдом, а сами — на фронт.
Даже сейчас, через столько лет, Серега был готов поклясться, что она не шутила. Матери ведь тогда было еще далеко до сорока. Кто знает, может быть, ей уже виделись в перекрестье прицела пятнистые комбинезоны американцев?
— А они в нас атомную бомбу не бросят? — спросил Серега.
— Могут, — вздохнул отец. — Эх, да если бы война была такая, как прошлая…
— Ничего, — твердо сказала мать, — поди вон, долети еще до нас… Один вон сунулся, разведал… Жалко, что он на меня не свалился! Мужики ему добрые попались, даже по мордам, небось, не набили.
— Набили, — произнес уверенно отец, — чего ж, в газете писать будут, что ли?
— Судить, небось, будут. Как ты думаешь, расстреляют?
— Шпиона положено… Если не расскажет все, что попросят.
Тогда же, на следующий день, бабка Кузьминишна, а также еще несколько старух побежали за солью и спичками. По прошлой войне знали — главный дефицит!
Потом все улеглось помаленьку. Правда, Никита Сергеевич Хрущев тогда разок обмолвился: сказал, что ежели с американских баз и дальше будут к нам залетать американские самолеты, то мы ударим по этим базам. Теперь об этом забыли почти все, а вот Серега хорошо помнит. Прошло всего два месяца после истории с У-2, и произошел тот случай, которого Серега тайно боялся: на Севере, у Святош Носа, советский летчик, капитан Поляков, сбил еще один американский самолет РБ-47, причем четыре американца погибли. Странно, но таких ахов и охов, как в первый раз, эта не вызвало, даже за солью никто не побежал. И днем Сереге не было страшно. Все были вроде бы ничем не обеспокоены, занимались своими делами и даже не вспоминали о тон обмолвке первого секретаря. Только Серега вспоминал и думал: «Неужели вот сейчас, ночью, может все начаться? А вдруг вот сейчас Хрущев отдаст приказ, и полетят наши на Америку… И начнется!» И все пойдет без него, потому что сам он, Серега, маленький, на фронт его не возьмут, и будет он отсиживаться в каком-нибудь бомбоубежище с Зинкой, а мать и отец уйдут и опять будут воевать…
Еще раз подобный страх напал на Серегу два года спустя, в октябре шестьдесят второго, когда по радио прозвучало: «…Будет передано важное правительственное заявление..„» Голос Левитана, должно быть, звучал так же, как в сорок первом, потому что мать скрипнула зубами и выдавила:
— Ну все…
Они тогда опять сидели на кухне и дожидались назначенного часа. Никто ничего не решался сказать, даже мать, потому что уж очень страшная была тишина. Не только у них в доме, но и в городе, наверное. А может, это так представлялось Сереге. И тогда, когда слова «война» не услышали, а узнали, что Хрущев готов убрать с Кубы ракеты, облегчения не наступило. Мать и отец выгнали ребят на улицу, а сами долго и азартно ругались. Судя по тому, что сохранилось в Серегиной памяти, мать считала, что Никита — предатель, а отец — что он поступил разумно. Сейчас, когда он уже кое-что знал о тогдашних делах, ему казалось странным, что мать, именно мать, оказалась такой непримиримой.
Еще год миновал, и был убит Джон Кеннеди. Отчего-то у нас очень жалели этого молодого американского президента. Отец тоже жалел, и Зинка с Серегой, а мать только хмыкнула и сказала:
— Получил-таки за прошлогоднее… Наш брат, снайпер, долбанул.
В шестьдесят четвертом, летом, американцы впервые бомбили Вьетнам, ДРВ, как тогда называли его северную часть. Это была, как казалось Сереге, уже совсем настоящая война. Но и в этот раз все обошлось, по крайней мере, для СССР. Американцы бомбили, вьетнамцы отбивались, в газетах изо дня в день печатали все возрастающее число сбитых самолетов. И Серега привык, что воюют где-то там, а нас, судя по всему, трогать не собираются. Кроме того, он стал старше, взрослее, стал выше отца ростом и был готов, если надо, сам броситься в бой. Его. поколению в небольшой своей части пришлось услышать и разрывы, и свист пуль. Гоша, например, в Чехословакии кое-что пережил. Видел Серега и ребят с китайской границы. Самому ему служба, как уже поминали, дорого не досталась. Просто надел форму, а как рисовал, так и продолжал рисовать. Правда не то, что хотел, а то, что требовалось, и не как хотел, а как надо, но ему это особенно не мешало.
Но вот сейчас, когда прошло уже почти двадцать лет с тех пор, как Серега отслужил, и прошла неделя после перестрелки на шоссе, пришел этот детский, неизъяснимый страх перед… неизвестно чем. Бомбы Серега уже не боялся. Он вообще уже не боялся смерти. Никакой — ни мгновенной, ни затяжной и мучительной. Чуть-чуть хотелось успеть доделать «Мечту» — и все. А страх был, да такой, что била дрожь и липкий холодный пот мокрил тело. Не было ни кошмарного сна, ни каких-либо других устрашающих причин, а страх был. Страшно было даже вылезти из-под одеяла и зажечь свет. Возможно, это тоже осталось с детства. Когда-то, еще задолго до У-2 и Карибского кризиса, мать, желая, чтобы Серега не мешал им с отцом ночью, напугала его:
— Как у нас свет погаснет, чтоб ни шагу в нашу комнату! У нас ночью по полу змея ползает! Холодная, склизкая и ядовитая. Как куснет во-от такими зубищами — так тебе и капут!
И Серега, ложась спать, лет до семи, а то и позже, перед сном тщательно осматривал свою комнату, проверял, плотно ли закрыта дверь, а ночью писал в горшок прямо с кровати, не слезая на пол.
Да нет же этих змей! Даже те, что еще не передохли в окрестных лесах, сейчас спят, забравшись под корни. И страха быть не должно…
Но он есть.
Надо понять, откуда он возник. Все, что понятно, уже не страшно. И Серега по-прежнему, вздрагивая от страха, стал копаться в своем сознании. Это помогло, быстро помогло. Мозг пробудился, подсознательное ушло, дрожь прекратилась. Серега вспомнил всю прошедшую неделю. Да, именно неделю, дни, ночи. На этой неделе он творил, любил и убивал. Он заметал следы и перерождался, он стал двойным человеком. Нет, тот, прежний, Серега не погиб, не застрелился, не исчез. Но в его тело прочно поселился второй — лучше или хуже прежнего, неизвестно. Ясно только, что этот новый — совсем не такой. Все плюсы стали минусами, а все минусы — плюсами. Прежний не лгал бы так много, а если и лгал бы, то плохо, и его легко бы разоблачили. Новый лгал на каждом шагу и даже просчитывал вперед каждую ложь. Прежний написал бы «Мечту» просто так, от скуки. Новый, делая вид, что его не интересуют деньги, умело сохраняя маску равнодушия, уже вычислял прибыли. Прежний страдал бы от боли по убитому ученику, а новый, не стыдясь, пришел сочувствовать к матери человека, которого сам же и убил… прежний только боготворил бы Алю за одно то, что она обратила на него внимание, новый же с холодной головой прикидывал, не стоит ли ему подумать о выгодах, которые несет эта близость. Прежний готов был голодать и холодать, но только не допустить того, что казалось страшным и невероятным — исчезновения Красного флага. Новый все чаще думал, хотя и в глубине души, что ничего ужасного при этом не случится.
Может быть, он все-таки зря остановился тогда на шоссе? Надо было упереть в висок ТТ и нажать — больше ничего. В считанные секунды весь мир исчез бы и ничто более не беспокоило бы — ни совесть, ни страх. И было бы наплевать на то, какой флаг над Кремлем. И не мерещились бы лица убитых, не надо было бы лгать, кощунствовать, и жить не надо было бы. Не было бы того леденящего, что осталось от Митина; гробов, уезжающих в вечность по вполне обычному ленточному транспортеру. Его, Серегу, похоронили бы здесь, неподалеку, на тихом городском кладбище, под березами, на которых уже не первую сотню лет галдели вороны. И возможно, Зинка, поплакав над холмиком непутевого братца, прибрала бы к рукам дом и не мучилась бы теперь сомнениями насчет Али. И не завидовала бы Сереге с его огромными тысячами…
Вот он страх, откуда! От раздвоения. И жить хочется, и помереть. И одно пугает, и другое. Впрочем, теперь уже ничего не пугает. Что будет, то будет. Главное — «Мечта». Ее надо доделать. Любой ценой. Надо ставить голубые и розовые точки на белый грунт, ставить тоненьким острием кисточки, ставить, пока весь фон не будет заполнен ими и не заставит картину стать такой, какой Серега ее задумал. А потом… видно будет. Можно сойти с ума, сесть в тюрьму, застрелиться — как Бог на душу положит. А можно и жить, не соваться ни во что, спокойно и без волнений. Не мучаясь совестью, как ею не мучаются другие. У него есть на это право, он — творец, он — гений. Уже почти признанный.
Ну вот, теперь и заснуть можно.
Вторник, 31.10.1989 г.
Утром Серега совершил обычную пробежку. Снега не было, но грязи тоже. Утренний морозец сделал землю твердой, как асфальт, она даже позванивала под ногами.
Накануне Серега купил десятка два яиц и поэтому был обеспечен завтраками и ужинами на пять дней. Сахар тоже вышел еще не весь, хотя сегодня уже шел последний день октября. Чая оставалось около трех заварок, но пополнять вроде бы не стоило.
На работе все прошло нормально. Рисовали плакаты. Серега подключил всех кружковцев, дело шло быстро и довольно бесхлопотно. Иван Федорович заблаговременно нашел все, что могло потребоваться художникам, и никаких остановок по причине отсутствия чего-либо не было. Из общего числа намеченных плакатов и лозунгов сделали уже больше половины. Немного утомляло однообразие, но оживляемое даже нынешним разноцветием, это как-то не замечалось. Часам к семи понемногу стали расходиться. Серега остался, как всегда, последним. В это время из ОПЦ стали уходить «мемориал ыцики». Два «берета» — дневальных с ведром и тряпкой, совком и веником вошли в комнату изокружка.
— Сергей Николаевич, — напомнил один из них, — пора уже.
— Я — все, сейчас ухожу. Можете приступать. — Панаев вышел в коридор, где неподалеку от двери столпилось человек пятнадцать «мемориальщиков» и с азартом продолжали что-то обсуждать..
— Ребята, — лениво сказал один из «беретов», — давайте поживее. Нам убираться надо.
— Пошел ты… — в запале крикнул какой-то парень, небритый, неопрятный, в мятой куртке и джинсах.
— С вами же культурно беседуют, — подключился второй «берет», — можно ведь и на улице говорить. С трех часов сидели.
— Коммуняки поганые! — бросил в ответ парень. — Милитаристы!
— Нарываешься? — поинтересовался «берет». — Демократии мало?
«Мемориальщиков» было намного больше, но «береты» чувствовали себя спокойно и уверенно. Во-первых, половина «мемориальщиков» состояла из говорливых, но маломощных очкариков, а во-вторых, здесь, на этой территории, по первому свисту сбежались бы еще десяток «беретов».
— Не связывайся, Виталик, — взяв за рукав агрессивного парня, попросил один из «очкариков», — пошли! Не видишь — это роботы! У них сила подавила интеллект.
— Правильно, — подтвердил «берет», — давайте на улицу с вашим интеллектом.
Ох, как нехорошо заблестели глаза у этого Виталика! Тут Серега разглядел у него на лице иссиня-желтоватые пятна — след недавних синяков.
— Ну ничего, — прошипел он с неистовой яростью, — встретимся еще!
«Мемориальщики», бормоча что-то, пошли к лестнице. Серега, который во время инцидента задержался, чтобы в случае чего попытаться осадить пацанов, услышал приглушенный голос «берета»:
— Вонючки американские. Этот падла, Софронов, жалко, что не полез…
— Мало ему Мишка харю начистил, — сказал второй «берет», — ишь, засверкал зенками.
— Это кто Софронов? — спросил Серега. — Который картину сжег?
— Точно. От избытка интеллекта… Сорокина нет, а эта гадина живет.
Серега спустился вниз и пошел домой. «Мемориальщики» стояли у входа, курили и ворчали. Даже, пожалуй, не ворчали, а митинговали. Мимо них с опаской проходили мирные граждане, намеревавшиеся посмотреть кино. Зорко глядели за ними «береты», проверявшие билеты у входа.
Судя по всему, Софронов и здесь не унялся.
— Надо пикетировать клуб! — кричал он. — Это рассадник сталинизма и милитаризма! Здесь оболванивают и превращают в штурмовиков! Они еще переворот сделают, когда будет День Икс!
— Что ты взбеленился? — урезонивали его. — Чего ты мелешь, какой переворот?
— Ладно, ладно! — огрызнулся Софронов. — Вот когда они пойдут вас брать по домам, тогда узнаете! Они еще на ваших трупах плясать будут!
«Да он псих, — подумал Серега, — конечно, псих!»
Серега уже отошел достаточно далеко, когда услышал за спиной быстрые шаги. Его догонял Софронов. Остальные «мемориальщики» куда-то свернули или разошлись.
— Простите, вы — Панаев? — спросил Софронов.
— Да, — ответил Серега.
Хотя этот парень и был повыше ростом, но все же ему еще только-только стукнуло восемнадцать, бояться его матерому Сереге не стоило.
— Скажите, вы художник или мазила?
— Не знаю, — усмехнулся Серега, — наверное, мазила? А что?
— Оно и видно, — презрительно, с ненавистью в каждом слове бросил Виталий, — беспринципный и продажный ремесленник!
— Вам подраться охота? — поинтересовался Серега. — Я ведь детей не бью. Но будете надоедать…
Сказал он это не менее спокойно, чем «береты».
— Интеллигенция, сотрудничающая с коммуняками. Проститутки! — выкрикнул парень и очень удивился, когда Серега, вместо того чтобы двинуть ему по роже, спросил:
— Какие ко мне претензии в этом плане?
— Как вам не стыдно малевать плакаты к 7 ноября? Это же день траура для России! А вы, я видел через дверь, мажете всякие пестренькие таблички! Веселенькие, красненькие, зелененькие… Черным их надо красить! Черным! Сколько вам платят за это?
— Ужас сколько! — произнес Серега. — Полтораста — двести в месяц.
— Врете! Они вам организовали этот аукцион, чтобы вас купить! Мы все знаем. Неужели у вас может подняться рука написать «Да здравствует Великий Октябрь!»? Это после Куропат, Катыни, Калитников, ГУЛАГА? Сорок миллионов убито, умерло, замучено. Тысячи деревень разорены, земля испорчена, жизнь едва теплится — и ради этого — «Да здравствует!..»
— А я этого не знаю, — назло сказал Серега с ледяным, его самого поразившим, спокойствием, — не было этого. Вообще! А был великий и славный вождь, гениальный генералиссимус Советского Союза Иосиф Виссарионович Сталин. Были великие победы и свершения, жить было лучше, жить было веселее… А ты, дерьмо собачье, щенок и вонючка американская. Пшел вон!
Но Софронов, конечно, рыпнулся, не сдержался. Место было пустое, по обеим сторонам тянулись заборы, ограждавшие недостроенные дома, наступавшие на Серегин поселок. В темноте лишь кое-где горели фонари.
От размашистого, слишком эмоционального удара Серега легко увернулся и, поймав Софронова за руку, махнул его спиной об забор, потом раз пять съездил по физиономии оглушенного парня и, утерев измазанную в чужой крови руку о мятую куртку Виталия, повернулся и пошел дальше. Он думал, что этого вполне хватит для успокоения. Однако, не пройдя и двадцати шагов, он услышал, как за спиной затопали ботинки. Пошатываясь, неверными шагами Софронов догонял его. Серега обернулся, встретил набежавшего парня прямым в голову — тот слетел с ног, грохнулся наземь, однако со стоном выпалил еще несколько матерных слов в Серегин адрес.
— Мало, что ли? — спросил Серега и с размаху пнул «мемориальщика» в лицо, еще и еще зверея и ощущая какой-то железный холод в сердце.
Лежащий скорчился, закрылся руками, а Серега, не жалея ботинок, добавил ему по спине, по рукам, по коленям, вкладывая в каждый удар такую ненависть, которой никогда в себе не замечал. Софронов не стонал, он только ругался, не переставая:
— Фашист! Фашист поганый! — и получал за это все новые и новые удары, пока не потерял сознание.
Серега, увидев, что парень обмяк, прекратил избиение. Жалости не было, как не было и страха. Он спокойно пошел прочь и уже двигался по своей улице, когда сзади опять послышались нетвердые знакомые шаги. Серега обернулся и увидел, что Виталий, подобрав какую-то железяку — арматурный прут или монтировку, — шатаясь, идет к нему. Живучий!
Но тут из темноты вышли, негромко беседуя, три «берета». Для них Серега был свой, а Софронов — враг без всяких кавычек.
— У вас проблемы, Сергей Николаевич? — спросил один из «беретов», указывая на приближающегося парня.
— В принципе нет, — ответил Серега, — товарищ не понимает…
— Сейчас поймет, — радостно пообещал «берет» и мигнул одному из приятелей. — Готовь заправку!
Железка вылетела у парня из рук от ловкого удара, вторым ударом «береты» сбили eгo с ног и с трех сторон начали угощать ударами своих крепких десантных ботинок.
— Стоп! — минуты через две сказал тот «берет», что считал себя старшим. — Заправку!
Серега знал: сейчас они разожмут жертве рот и вольют туда пару стаканов самогона. Потом подтянут к забору и бросят. А могут и Иван Палыча пригласить, если он еще трезвый. Тот по рации вызовет коляску, и поедет Софронов в вытрезвитель, как подобранный на улице в сильной степени опьянения.
— Спасибо, — кивнул Серега «беретам».
— Из «спасиба» шубу не сошьешь, — прищурился один из парней.
— Ты чего? — буркнул тот, что командовал. — Стыда нет.
— Сколько? — спросил Серега до омерзительного по-деловому. — По чирику хватит?
— Да ладно вам… Вы же наш! — поломался старший.
— Но когда Серега выдал «беретам» по красненькой бумажке, возвращать ее не стал.
— На новую заправку, — пояснил Серега.
— Да мы не пьем, — заметил «берет». «Тот, кто пьет вино и пиво, тот союзник Тель-Авива!» О, и «синеглазка»!
Все тот же милицейский «газик», посверкивая синим огоньком, подкатил к «беретам» и Сереге.
— Почин сделан, Иван Палыч! — гордо доложил старший «берет», когда участковый и два патрульных сержанта вышли из машины. — Вот, пьяницу подобрали!
— Это не ко мне, — покачал головой Иван Палыч, — его в вытрезвитель надо, а мне в опорный пункт.
По правде сказать, Иван Палычу вытрезвитель тоже не помешал бы. Сержанты только похихикивали.
— Мы его сейчас определим, — заверил сержант-водитель, — подождите здесь. Пойдем, Иван Палыч, пойдем. Сейчас на пункт приедем, службу нести будешь.
Участковый икнул и согласился.
— Раньше меньше пил, — заметил старший «берет», когда «газик» укатил в глубь поселка, — перестройка поломала.
— Вы сейчас в клуб? — спросил Серега у «беретов».
— Нет, мы сегодня — «отряд помощи милиции». Мы здесь «синеглазку» ждали. Всю ночь патрулируем. Саня — он отдельно, с другим экипажем, а мы с Вовкой — с этим. Мы с Вовкой тогда приезжали, когда вы с этим дылдой, Нефедовым, подрались. У него тогда рука была вдрызг разбита. Дядю Гошу тогда забирали.
— Гоша-то при вас умер? — спросил Серега.
— Нет… — как-то неуверенно произнес тот, кого представили как Вовку. — Мы его даже не вели, только ментам помогали.
Минут через двадцать вернулась «синеглазка». Серега за это время перекурил, хотя мог бы дойти до дома. Его интересовало, хотя и чисто теоретически, жив ли Софронов или его «уработали». Нет, не уработали его. Он бормотал, ворочался, пьяно всхлипывал, потом блевал. Это привело его в совершенно «товарный» вид. Сержанты при помощи «беретов» закинули его в кузов «газика», прямо на пол. «Береты» залезли тоже, уселись на боковые скамеечки. Машина тронулась, а Серега направился домой.
После ужина он вновь ставил точки. Голу бая-розовая, розовая-голубая, голубая-розовая… Один квадратный миллиметр — четыре точки, две розовые — две голубые. Один квадратный сантиметр, десять на десять миллиметров, — сто точек. Квадратный дециметр, десять на десять сантиметров — десять тысяч. Квадратный метр — примерно такая площадь была не занята фигурой — миллион, пятьсот тысяч голубых и пятьсот тысяч розовых. Рука уставала, в глазах начиналась рябь. Приходилось выходить во двор курить. С каждым разом перекуры делались длиннее. Серега ушел спать, когда сделано было не более четверти работы.
Ночью ему снились точки. Много, великое множество. Потом они исчезли, и замелькали образы из той, сожженной Софроновым картины: Сталин, несущий на руках царевича Димитрия, бурлаки, тянущие бечевой лафет с «Энергией» и «Бураном», Александр Невский с АК-74 на броне БМП… Потом возник Софронов, избитый, измазанный в рвоте, с арматурным прутом, матерящийся. Он двигался на Серегу упрямо, яростно, с явным намерением убить его, уничтожить, растоптать, а не было ни сил, ни желания защищать себя, драться. И бежать было некуда — спина упиралась в какую-то непробиваемую, невероятной высоты и ширины стену. Софронов поднял, точнее, занес для удара прут, который тут же превратился в топор. Серега сжался, почуял, что все, крышка, испустил дикий вопль и проснулся…
«Что-то вроде «Улицы Вязов», или как там этот триллер называется, — подумал Серега. — Хотя вроде бы этот Виталик и не помер…»
Вчерашнего, безоглядного ночного страха не было. Наоборот, пробуждение оказалось приятным — кошмар улетучился. Полежав с часок бодрствуя, Серега постепенно выгнал из головы все неприятное, о чем не хотелось думать и вспоминать. У него еще были силы на это. После он заснул глубоко, без сновидений, до самого утра.
Среда, 1.11.1989 е.
С плакатами закончили часам к четырем. Можно было идти домой, но Серега решил помотаться по магазинам, тем более что ему выдали зарплату, что-то около восьмидесяти рублей. Отоварил талоны, купил яиц, выстояв хвост, приобрел два раскисших пакета с филе сайды. В булочной давали кофе, но уж очень длинная была очередь. Из конфет продавали только сахарные помадки. Их запросто можно было использовать в качестве сахара, но сахар у Сереги уже был. Походил по рынку, где страдало несколько габаритных мужчин в больших кепках. Страдали, должно быть, от отсутствия конкуренции — никто не мог сбить цену на их гранаты и яблоки, а покупать по той цене, какую они ломили, большинство местных жителей не имело возможности, да и желания.
Решив идти домой, Серега пошел напрямик, через двор своей старой школы. Там, во дворе, в уже сгущающихся сумерках, по-прежнему мотались ребятишки, толкались, бегали, верещали. С ними на лавочке сидела какая-то молодуха в пуховом платке, читала книгу, покрикивала изредка, но больше зевала, глядя на часы. «Группа продленного дня, — подумал Серега, — дурацкое изобретение…» Здесь учились он, Галька, Гоша, Танька, Верка — сколько еще, всех не вспомнишь… рядом со школьным подъездом стоял грузовик, из его кузова выгружали какие-то стулья, парты, ящики. Лысоватый, похожий на Евгения Леонова мужичок — директор школы, две или три учительницы в телогрейках, трудовик, физрук и военрук таскали все это в здание. Директор очень суетился, торопыжил и вносил лишнюю сумятицу, будто предстояла эвакуация и вот-вот могли прорваться супостатские танки. Из кузова вещи подавали два мрачноватых детины, не то грузчики, не то члены родительского комитета.
— Осторожнее! — требовал директор. — Не разбейте! Это все для ваших детей! Ну как там, все?
— Скелет еще, — сказал человек из кузова.
— Осторожнее! Вещь хрупкая! — Директор бережно принял из рук в руки дребезжащий костяк и поставил на ящик. — Вера Петровна! — позвал он излишне нервно. — Вера Петровна-а! Забирайте скелет!
— Сейчас, сейчас, — недовольно пробурчала та, выходя из подъезда. — Не дергайте!
Вере Петровне впору было стоять где-нибудь в скифской степи, высеченной из камня. Скелетик рядом с ней казался игрушкой.
— Прямо наверх несите! — скомандовал каменной бабе директор. — В кабинет, на ключ! Иначе опять все раздергают. Прошлый тридцать лет служил, и ничего, а в этом году — начисто развинтили!
— По-моему, там Панаев пришел, — заметила Вера Петровна, — наверное, опять решил предложить услуги.
— Ой, как хорошо! — вскричал директор, перепрыгнул через ящик, стоявший на пути, и подбежал к Сереге, который как-то замешкался и волей-неволей оказался в лапах педагога.
— Так! — крикнул директор. — Таскайте без меня, я сейчас буду. Сергей Николаевич, вы мой спаситель! Пойдемте ко мне в кабинет.
Всего месяц назад Серега оформлял здесь библиотеку. Рисовал всяких сказочных героев, сценки из разных детских книжек.
Кабинет директора был выдержан еще в стиле «а-ля застой»: длинный стол из полированного дерева, на торце просторный стол самого директора с горой бумаг, двумя телефонами и письменным прибором. Задняя стена загорожена шкафами с книгами. Маркс и Энгельс, Ленин, Крупская, Макаренко, Сухомлинский. На стенах грамоты, полочки с моделями и спортивными кубками, цветы в кашпо.
— Садитесь, садитесь! — потирая озябшие руки, пропыхтел директор, распахивая пальто. — Я вас ненадолго задержу, очень ненадолго. У нас к вам просьба — надо бы переоформить физкультурный зал. Там, знаете ли, на стенах еще «Олимпиада-80», «Мишка-олимпиец». Надо бы сделать современнее, ярче.
— Среди года? — спросил Серега удивленно. — У вас же там дети занимаются. А если делать сейчас, то провоняет все краской. Потом ведь надо и стены, наверное, красить, и потолок белить. Что ж вы летом-то не успели?
— Летом… — хмыкнул директор раздраженно. — Мне вообще ничего летом не дали. Ни денег, ни материалов. А тут совершенно неожиданно вызывают в горкобру и все на свете выделяют. Ничего не понимаю, никогда такого не было. Вон, видели, целый грузовик пособий пришлось набрать, чего надо и не надо, из учколлектора. Даже скелет. Представьте себе, ученики прошлый скелет разломали по косточкам. Череп нашли в туалете — в него девятиклассники окурки складывали. Никакого уважения к школьному имуществу! Никакого!
— Да, — вздохнул Серега сочувственно.
— Ну так как, согласны? — настойчиво спросил директор. — Оплата неплохая — рублей шестьсот примерно.
— Согласен, — сказал Серега. — Когда приступать?
— Ну, — директор закатил глаза, — скорее всего, мы в пятницу распустим детей на каникулы. Успеете до девятого?
— Один? — удивился Серега. — и потолок, и стены, и оформление?!
— Да нет же! — проворчал директор. — У меня маляры будут отдельно. Они уже потолок побелили, в зале уроков не будет два дня. Сегодня вечером они начнут, стены, наверное, к субботе закончат. В воскресенье, самое крайнее — к понедельнику краска засохнет, сможете работать. А пока сделайте эскизик, зайдите в зал.
— Карандаш и бумага у вас есть? — спросил Серега.
— Вот, — директор подал Панаеву требуемое, — проводить вас?
Серега вспомнил, что директора звали Семен Семеновичем, и поблагодарил:
— Спасибо, Семен Семеныч, я дорогу знаю.
Конечно, в школе изменилось не так много. Последний раз, когда Серега малевал в библиотеке, здесь все было так, как сейчас. Да и по сравнению с временами, когда Серега сам учеником бегал сюда, не такие уж лихие перемены произошли. К спортзалу надо было идти мимо кабинета биологии, по третьему этажу. Там над целой кучей коробок и ящиков, сложенных у открытой двери, высилась «каменная баба» Вера Петровна. Весело улыбался на. своей крестовине скелет. Что-то в этой улыбке показалось Сереге знакомым…
Он остановился. В верхней челюсти черепа были два больших треснувших резца. Получалось что-то вроде перевернутого «М», или латинского «дабл-ю». А рядом нескольких зубов не было вовсе. Гоша! Гоша Корытов!
«Гамлету легче было, — подумал Серега, — Йорик, поди-ка, был его старше».
Когда Серега учился, у них тоже был скелет в кабинете анатомии, наверное, еще тот самый, из черепа которого нынешние девятиклассники сделали пепельницу. Это подобие человека никогда Серегу не пугало, как не пугали другие учебные пособия. Однако это происходило потому, что Серега не смотрел на костяк как на останки человека. Теперь, казалось, он увидел то, что совсем недавно было его ровесником, одноклассником, пусть глубоко опустившимся, спившимся, невезучим, грязным и переломанным судьбой человеком, но все же человеком! В нем, в этом желтоватом вываренном черепе, еще совсем недавно бродили путаные, заблудившиеся мысли. Там слагались смешные и тревожные стихи, жила странная, противоестественная тоска по Сталину. Мозг, некогда помешавшийся там, за этими пустыми глазницами, весь пропитанный алкоголем и никотином, со скрипом пытался что-то анализировать, делать какие-то выводы, _с опозданием хотел что-то творить, стремился к прекрасному. Возможно, там гнездились какие-то невысказанные горести о том, что жизнь вылетела в трубу то ли по роковой случайности, то ли по трагической неизбежности. Были там, видимо, и надежды на лучшее: ведь пытался же Гоша бросить пьянку!
В школе уже топили, было довольно тепло, но все же Серега поежился, втянул голову в плечи, будто от ледяного дуновения, и заспешил прочь, к спортзалу.
Эскиз он набросал быстро. Оригинальничать ему не хотелось — к чему? Сколько уже он сделал подобных оформлений! Медведь, поднимающий штангу, зайцы, прыгающие в длину, поросята, играющие в футбол со щенятами, жираф, бросающий мяч в баскетбольное кольцо, — всего помаленьку.
Директора нашел в кабинете, показал эскиз — договорились. Фон сделают маляры светло-желтой краской, а Серегины зверята должны быть поярче. Краски у директора есть, каких нет — Серега принесет.
— Выйдя из школы, Панаев встретил седого; очень старого человека, который ему кого-то напомнил. Этот человек, опираясь на палочку, неуверенно поднимался по ступенькам к школьному подъезду. Их было всего три, первоклашки перескакивали их за секунду, а старичок долго искал место, куда поставить ногу — наверное, минуту или больше.
— Анатолий Сергеевич! — наконец-то узнав своего старого учителя, произнес Серега и помог старику преодолеть последнюю ступеньку.
— Это… Это кто же… — прокряхтел тот. — Вижу — мой выпуск, а вот какого года?
— Из восьмого класса «А», в шестьдесят четвертом выпускался, — напомнил Серега.
— О-о-о! — покачал головой Анатолий Сергеевич. — Давно.
Сквозь очки он близоруко сощурился, видно, диоптрий не хватало, посмотрел на Серегу и сказал:
— Помню… Ой, помню! Слава Никитин!
— Не-ет! — улыбнулся Серега. — Я Панаев.
— Панаев… Это художник? Господи, да как же я тебя не узнал-то?! Ведь я же и на вернисаж ходил. Никак не думал, что это ты. Ну, прости, прости ради Бога. Склеротик я старый!
Пришлось вернуться в школу и усесться на низенькую, обитую поверху дерматином банкеточку, рядом с которой валялся забытый каким-то малышом мешочек со сменной обувью.
— Ты уж про меня спрашивай, — заговорил Анатолий Сергеевич, — про тебя-то я знаю. Я уж на пенсии десятый год. Все не помру никак. Еще лет пять назад на подмены приходил, подрабатывал. Пенсия-то девяносто рублей, не больно много. Сейчас бросил, годы не те, голос слабый, а детишки дурные стали. Вы-то не в пример лучше были. Мы как-то и людьми себя чувствовали. А сейчас-то… ой! Срамота! Представь себе: три дня назад видел, как учитель истории с десятиклассницей в обнимочку шли! Вот перестройка ваша! Рок этот — чудище, все дворы гремят, раньше одни магнитофоны хрипели, теперь и телевизор, и радио, и сами на гитарах наяривают. Девки грубые, матом ругаются, намазаны все, как проститутки. Эх, как вспомню вас, так на душе радость — были же времена! Конечно, шумели, дрались, но не так. Эти уж в пятом классе дерутся чуть ли не насмерть. «Ки-я! Ки-я!» — каратэ все показывают. А уж в восьмом — одиннадцатом и впрямь убить могут. Шел тут вечером, так вокруг меня один дурак на мотоцикле восьмерки пишет и ржет! «Ох, — думаю, — ППШ бы мн, е сюда, с которым я до Кенигсберга топал!» Резанул — и не пожалел бы! Ведь вечером, летом особенно, нос из дома высунуть страшно. В войну не боялся, три раза ранен, а тут, под старость, страшно. Жить не хочется… Дурное время! Привел же черт дожить. Вон дружок мой, Костька Масленников — в один день с Брежневым помер. Ну прожил, допустим, на семь лет меньше меня, зато умер спокойно. Не увидел, как все в тартарары летит. Польша вон, Венгрия — чего вытворяют. И другие за ними начнут, если будет сидеть. А у нас сейчас лафа — демократия! Ори что хочешь, ругайся на Сталина, Маркса, Ленина — ничего не будет. Гибнет все, гибнет!
— А говорят, возрождается, — произнес Серега каким-то, скорее, нейтральным, чем утвердительным тоном.
— Да. Как бы не так! Ты давно последний раз в кино был? Теперь как документальный фильм — так на Сталина, на большевиков — ушат грязи! Телевизор — тоже. Слава Богу, что мой сломался. Новых теперь иначе как по ветеранскому или по талону не купишь. Дожили… В пятидесятых годах легче было телевизор купить, чем сейчас. Да что телевизор, Господи, утюгов нет! И говорят: как хорошо! Да что же хорошего?
Сереге было все это очень понятно. Однако у него все время создавалась иллюзия, будто он говорит с Гошей. Конечно, не с тем Гошей, который сейчас готовился занять место в шкафу биологического кабинета, а с прежним — живым, беспокойным, наивным… «И этот человек меня учил, — удивился Серега. — Кажется, истории. Почему я ее так плохо знаю? Почему я тогда ею не интересовался?..»
Нет, в нем прочно поселилось двое разных людей. Возник внутренний антагонизм — самый страшный из всех. Это почище противоречия между трудом и капиталом. Один человек воочию видел в Анатолии Сергеевиче сталиниста, застойщика и ортодокса. Другой — не мог не: согласиться с обвинениями в адрес перестройки. Это если по-газетному упростить ту невообразимую кашу и мешанину, которой было наполнено все существо Панаева. Когда Аля лихо проповедовала ему свободные мысли о свободном мире, Серега с ней спорил, хотя во многом был с ней согласен. Теперь получалось наоборот, Серега не спорил, хотя тоже не мог во всем согласиться со старым педагогом.
— Тут неподалеку, — заметил, переводя дух, Анатолий Сергеевич, — живет один тип. Меня лет на семь старше. При Сталине сидел. Всю войну, от звонка до звонка, в пятьдесят третьем выпустили. Говорят, что ни за что сидел, реабилитирован и тэ пэ. За тридцать шесть лет на советских хлебах, понимаешь, отъелся, стал поперек себя шире. Деньги имеет неплохие, пенсию, а все еще на Советскую власть в обиде. И не только сам пропаганду ведет, но и молодежь отравляет. До чего дошло: эти сопляки, «Мемориальщики», которые у вас в клубе собираются, написали не то послание, не то петицию, чтобы всех, сидевших при Сталине, приравнять к ветеранам войны! Это значит, нас, бойцов, на одну доску с тем дерьмом собачьим, которое нам в спину стреляло?! Ну, были те, кто из-за ерунды сел — дай им обычные права ветерана труда. Хватит! Ан эти требуют, чтобы именно с ветеранами войны уравняли, да еще всех, без различия: и власовцев, и полицаев, и бендеровцев, и зеленых братьев! Ишь, толстовцы выискались! Я-то этих шкур знаю. Я их после войны четыре года сторожил. Мы таких живо воспитывали, попросту. Забузил барак как-то раз. На работу не идут. Чего-то там требовали, туберкулезников лечить и из барака убрать, кажется. Начальство просто решило: без дров их на ночь оставило. А у нас там Якутия, зимой минус сорок теплом считается. К утру кой-кто и не проснулся. Другее права качать зареклись. Вот так и надо, и сейчас так надо…
— Не знаю, — произнес Серега.
Надо было бы сказать «нет», а он сказал «не знаю» почему-то. Потому что это было более правдиво?
— Жалко мне, жалко всего, — почти всхлипнул старик. — Это ведь сейчас ни во что не верят, а мы-то верили. Мы мечтали, мы жизни клали за эти мечты! Нам сейчас что говорят: бросьте врать, все вы видели, все знали, ни о чем не думали, а только боялись. Это мы-то боя-, лись? Мы в сорок третьем вшестером удерживали высоту против роты. Да мы в Кенигсберге на доты грудью прыгали! Что же мы, Берлин с перепугу, из-под палки взяли?! Ладно, есть хитрее; говорят, что мы не за Сталина шли, а за Россию. А что для нас был Сталин? Россия и была… Это и ты, я вижу, не понимаешь. Не-ет, упустили мы вас, упустили! Мало нас пришло. А те по лагерям от войны отсиделись, выползли от щедрот Никиты-дурака, да вас и оболванили. У нас энтузиазм был: все — людям, себе — ничего. Голодай, холодай, а работай, чтоб другие жили лучше. Вы, в частности! А вашему поколению как повернули? Материальную заинтересованность подсунули, мину замедленного действия! Вместо того, чтоб сказать «работай», стали говорить «зарабатывай». И пошло все на деньги измеряться, а мораль, идеи — все побоку. Вот и вырос чертополох вместо зерна. А Сталин-то пропалывал, пропалывал. Дурную траву — с поля вон. При Никите еще в хлебе сорняков не было видно, а теперь в сорняках — хлеба! Они-то уж тогда произрастали, только потихоньку, не спеша. Брежнев — это я и сейчас прокричу — лучше Хрущева был! Он в главном добился равенства — в оружии. Орден «Победы» он зря надел — не по Уставу, но Вьетнам-то он спас — спас. Кампучию от Пол Пота — отбил.
Вот это Сереге слушать уже не хотелось. И тошно было, и скучно, а кроме того, каша в голове от этого закипала еще большая. Эх, если бы у Сереги там, в мозгу, все перестроилось. Не так-то это просто.
— Извините, Анатолий Сергеевич, — как можно вежливее сказал Серега, — я бы с удовольствием еще с вами посидел, но вот спешу. Вы все там же живете?
— Все там же, — вздохнул старик, осекшись на еще какой-то обличительной тираде, которую хотел высказать. Должно быть, он все понял.
— Так я зайду к вам как-нибудь! — пообещал Серега, хотя прекрасно знал, что никуда не пойдет.
…Снова Серега ставил точки, долго, до умопомрачения, до рези в глазах. Пришлось закончить и выйти на ночной двор, сесть на холодный чурбак и закурить. Работа всегда давала приятную усталость, сейчас была усталость гнетущая, обескровливающая. Что утомляло? Монотонность или однообразие? Сколько еще осталось? Уже немного. Какие-то семьсот пятьдесят тысяч точек из миллиона. В секунду примерно четыре точки с учетом затрат времени на обмакивание кисточек. За час — четырнадцать тысяч четыреста. Позавчера он ставил точки пять часов подряд, вчера — с девяти вечера до трех ночи — еще шесть часов, сегодня с пяти вечера до полуночи — аж семь часов. Итого восемнадцать часов работы — 259200 точек. Это Серега вычислил в уме. Получилось, что всего чуть больше четверти работы сделано. Еще вчера казалось, что уже почти четверть. А все потому, что шел от краев к центру, к фигуре. Надо еще наддать, собраться, взять соцобязательство.
Но тут на полуночной улице засветились автомобильные фары. Мощные, «волговские». Серега, кажется, даже по звуку угадал — Аля!
Она и была. Притормозила около выбежавшего — да, да, выбежавшего, а не вышедшего из калитки, Сереги.
— Прю-вет! — прощебетала она весело. — Это я! Открывай свои ворота.
Серега молча притиснул ее к себе. А сказать — не знал что.
— Чудовище ты, — прошептала Аля. — Разбойник, маньяк и вообще… совратитель. Я тебе обещала месяц отдыха, помнишь? Меня хватило на три дня.
Серега как-то пришел в себя, но куда исчезла его усталость?! Едва Аля зарулила во двор и помогла ему закрыть ворота, как он подхватил ее на руки и унес в дом.
— Прямо какой-то Джек-потрошитель, — обвив его шею руками, бормотала Аля. — Хоть бы чаем напоил предварительно.
— После — с одержимостью в голосе произнес Серега, повалив ее, хотя и мягко, на кровать.
— Я же в сапогах, обормотище, — захихикала Аля восторженно, но унять его было нельзя, да она и не хотела, чтобы он унимался.
Ух, как же нетерпеливо дышал Серега! Аж самому было противно. Аля посмеивалась, но позволяла ему беспрепятственно расстегивать и сдергивать все, что он находил нужным.
— Я знала, что так будет, — впадая в полубред, сказала она. — Иначе сюда не стоило бы ехать. Иди, иди сюда… Ты тут нужен… А-ах! А-ах! А-ах!
Хорошо было Сереге, очень хорошо! И Але, как видно, тоже.
— Ну, теперь и чай пить можно, — вальяжно произнес Серега, откатываясь на спину.
— Изнасиловал бедную женщину и доволен, — вздохнула Аля, — к тому же — председателя кооператива. Все, посажу по сто семнадцатой статье. Я — миллионерша, и все органы у меня в руках. И эти — тоже…
— Только не надо трогать органы, — предупредил Серега, и имел он в виду вовсе не МВД, КГБ или прокуратуру. — Значит, тебя выбрали.
— Из девятнадцати членов правления одиннадцать — за, семь — против, прочие воздержались. Это было в понедельник в одиннадцать утра. Альтернативная кандидатура только одна — «Маленький Мук».
— Партийная кличка?
— Вообще его зовут Марк, и он, как ты догадываешься, не из православных. Рост метр пятьдесят с кепкой, точнее со шляпой. Резкий сторонник коммерциализации нашего художественного бизнеса.
— А ты, значит, бессребреница?
— Понимаешь, есть разница — торговать оригинальными произведениями или, что называется, штамповкой.
У нас есть такое направление: еще летом Владик нашел мастерскую, где мы начали делать посуду, изразцы, статуэтки — в общем, глиняную керамику. Конечно, не ширпотреб, а вещи уникальные, авторские. Мелкое, долгое производство, но зато — поиск, возможность самовыражения. Доходы небольшие, в основном все получали сами авторы. Всего около шести тысяч получали мы в казну «Спектра». «Маленький Мук» считает, что на той же базе мы бы могли делать ширпотреб в огромных количествах и вместо мастеров держать ремесленников. Расход на зарплату меньше, наши доходы — больше. Ну и вообще, он желает, чтобы мы ударились в массовую культуру, шли в кильватере за спросом. У него главное — деньги.
— А у тебя?
— Деньги плюс искусство. Разумное сочетание того и другого. Причем деньги не ради денег, а ради развития искусства. Вот как твои картины… То, что я привезла, мы решили выставить. Конечно, не на Кузнецком и не в Манеже, но выставим. И, наверное, устроим аукцион.
Возможно, даже пригласим иностранцев. Во всяком случае, Мацуяма, Клингельман и Розенфельд могут появиться. Вчера ко мне заходили еще двое, Джулия ди Читтадоро и Серджо Бьянконе, итальянцы. Тоже интересовались современной живописью, поглядели кое-что из твоего творчества. Очень заинтересовались, хотели тут же что-нибудь купить, но я сказала, что пока эти работы кооперативу не принадлежат и надо согласовать это дело с тобой. Предложили личную встречу на нейтральной почве. Я пригласила их на завтра к себе. Поедешь?
— У меня завтра занятие с пионерами.
— Когда заканчиваешь?
— Когда как… Иногда и в половине восьмого.
— А пропустить не можешь?
— Неохота.
— Что ж мне, дать им отбой?
— Не знаю.
— Ну хорошо. Я знаю, что делать. Отпросись у Ивана Федоровича, а с Домом пионеров я договорюсь. В 15.00 ты должен быть здесь в полной парадной форме. Я тебе, кстати, привезла обувку. Хочешь, покажу?
Не дожидаясь ответа, Аля сбегала к машине и принесла шикарную коробку.
— На. Семьдесят целковых.
— Вот, — Серега тут же отсчитал деньги, — сверху не надо?
— Надо, — нахально улыбнулась Аля, — отдашь в постели.
— Давай сначала все-таки чайку хлебнем? — предложил Серега.
— Ты померяй сначала.
Тютелька в тютельку. Серега прошелся по комнате в добротных «саламандрах», светло-серых, хорошо гармонирующих с его костюмом, который был подарен Алей в прошлую пятницу.
— Ну как? — спросила она, — Нормально?
— Шикарные шкары, — сказал Серега приблатненно, как говорили в годы его отрочества, — у нас тут в таких не выйдешь, однако. Жалко!
— Это только для деловых визитов. Между прочим, синьорина Читтадоро прозрачно намекнула, что может тебе устроить выставку в Италии. Представляешь себе — Рафаэль, Леонардо и… Панаев!
Серега поставил чайник. Пока он грелся, Аля повертелась перед зеркалом.
— Вообще, — говорила она, по-девчоночьи показав своему отражению язык, — это очень любопытные ребята. По-русски говорят очень чисто, приехали специально для работы, но умеют и отдыхать. Сводили меня в «Космос», предложили сходить с ними на спектакль в Большой. Я там последний раз была лет десять назад. Они не муж и жена, но спят вместе. Вместе учились в университете, лет пять уже в бизнесе, но жениться не собираются, предпочитают быть компаньонами. Очень веселые и откровенные. Серджо у нее очень обаятельный, глазками так и стреляет. По-моему, я ему понравилась. Очень галантный и все время старался меня погладить, подержать за ручку. Если откровенно — очень симпатичный. Я во-обще-то думала, что Джулия начнет обижаться, еще скандал, думаю, устроит. А она — хоть бы что. Только улыбается. Ну, я немножко оборзела. Не ревнуешь?
— Очень ревную!
— Рано. Не спеши. В общем, Серджо меня пригласил потанцевать. Нечто медленное в стиле ретро. Я утянула его подальше от Джулии и положила голову на плечо. Так, для проверки. Он мне на ушко: «Не хотите поехать к нам? Всего семь этажей на лифте». — «А что мы будем там делать? — спрашиваю. — Не слишком ли поздно?» — «О, — говорит он, — есть чудные вещи, которые приятно делать поздно ночью». Так это запросто, а? Я говорю: «Не слишком ли нас много для таких занятий?» Он смеется: «Слишком много не бывает никогда. Бывает слишком мало — когда ты один». Я поинтересовалась: «А как же Джулия?» — «Это не проблема, — отвечает, — она поделится. Мы свободные люди». Ну, думаю, нахал! А вслух говорю: «А что, если я сейчас передам ей ваше предложение?» — «Пожалуйста, передавайте». Танец кончился, подхожу к столику и сообщаю Джулии. Та и глазом не моргнула: «Может быть, он немного торопится, но в принципе я ничего против не имею. Каждый мужчина мечтает немного побыть султаном или шейхом. Он не исключение». Представляешь? Я чуть не свалилась. Уж на что я не ханжа, но тут совсем суперсвободный нрав. Они, оказывается, в прошлом году были в Индии, в Каджурахо. Знаешь, что это?
— Так, около Дели… Это какой-то храмовый комплекс с эротическими статуями.
— Ну-ну! Он самый. Показали буклет. Так вот, там сплошь и рядом изображены групповые сношения: один с двумя, один с тремя, даже с пятью.
— Что-то не очень представляю, — Серега аж почесал в затылке. — Женщину одну с тремя представить могу, а вот мужика — нет.
— Оказывается, можно. Технику объяснять не буду. Эта самая Джулия так на меня посмотрела, что мне даже стыдно стало. У нее, похоже, к бабам тоже интерес есть.
— Капитализм, — ухмыльнулся Серега, — разлагающийся Запад…
— Она мне говорит: «Вы нас извините, если наша раскованность вас шокирует. Серджо, безусловно, опережает события. Может быть, он выпил лишнее. Не хотелось бы, чтобы это повлияло на наши дела». Я, конечно, сказала, что придерживаюсь самых свободных взглядов на секс, хотя в эпоху СПИДа это небезопасно. А насчет дел, говорю, не беспокойтесь, все останется в силе». Тут Серджо пошел за сигаретами к бару, а Джулия вше сказала: «Если у вас есть для меня подходящий парень, пригласите меня и Серджо. Я его вам уступлю с удовольствием. Иногда он надоедает». Не хочешь познакомиться с ней?
— Иди ты… — Серега отмахнулся и снял с плиты кипящий чайник.
Чай пили с тортом и шоколадными конфетами, которых Серега не видел у себя в городе очень-очень давно. Все это привезла Аля.
— Я им, кстати, показывала и свои работы по дизайну, — сообщила Аля, — восторга не увидела, но похвалили и сказали, что из меня должен выйти толк. Утешили?
— А ты расстроилась?
— Грешным делом — да. Думаю, может быть ч все-таки бездарь, а? Купчиха, как ты говорил?
— Не знаю. Я про себя ничего не могу сказать, не то что про других. Помнишь, на выставке «Исход»? Это талант. С моей точки зрения… А ты сказала — вторичное произведение и тэ пэ. А «Красное яблоко» помнишь? Тоже талант — и его увидели. Может, они не увидели, а ты — гений.
— Не утешай, ради Бога. Я сама знаю, чего стою. Пока я только передираю с чужих образцов, пытаюсь скомпоновать что-то свое. Вот и получается дрянь. И «Исход» — то же самое. Переделка Глазунова. Жечь ее, конечно, не надо, но она — не то.
— Я этому парню здорово надавал, — сообщил Серега, вспомнив вчерашнее, — ну, тому, что картину сжег. Софронову Виталию.
— Да-а? Ты и драться умеешь? — загорелась Аля. — А я думала — только стрелять.
— Я бы и застрелил его, да за пистолетом далеко бежать было, — произнес Серега полушутя. От этой шутки чуть-чуть захолонуло, но вполне терпимо. — Сам полез, замахнулся… Потом с арматурой на меня попер. Пьяный!
— Может, посадить его? — спросила Аля с легкой вальяжностью. — У меня тут теперь полно знакомых в органах. Завтра я еще успею забежать в прокуратуру, надо узнать, как там следствие вдет.
— Не нравится мне это, — вздохнул Серега, — невинных за решетку пихать, а то и под расстрел… сталинизм вон ругала, а сами-то…
— А что же, тебя сажать?
— Если найдут — пусть сажают. Сам не пойду, а прятаться за других — стыдно.
— Слава Богу, хоть здесь еще соображаешь. Ладно, прятаться не прячься, а в милицию не ходи. Тебя за этого Софронова не посадят?
— Да нет. Тут все чисто, — ответил Серега, отметив про себя, что по сути дела история с «мемориальщиком» близка по обстоятельствам с перестрелкой на шоссе.
Вот они, два человека, угнездившиеся в нем! Как легко они меняют друг друга!
Убрав со стола, потушили свет, разделись и улеглись. Тут навалилась усталость: тупая, глухая, тяжелая. Придавила, заставила закрыть глаза и ни о чем не думать. Аля провела ладошкой по Серегиному лицу, улыбнулась и задремала радом с ним.
Четверг, 2.11.1989 г.
Этот день начался с шести утра. Вынырнув из какого-то абстрактного, бессвязного, но немного жуткого сна, где синие и красные точки упорно складывались в линии, не желая стоять одна рядом с другой, Сере га с наслаждением открыл глаза. Бок его ощущал греющее и возбуждающее прикосновение Алиного тела. Видимо, она тоже не спала, потому что, едва он пошевелился, она прильнула к нему грудью и лицом и шелестяще прошептала:
— С добрым утречком.
Сон хорошо восстановил силы. Началась весьма интенсивная физзарядка. Сперва губы стали касаться губ, потом руки стали скользит по коже, потом два тела соединились и пошло-поехало… Серега вдруг заметил, что Алины стоны его уже не только не возбуждают, но даже раздражают. И вообще, было что-то не так, нехорошо, неверно, неинтересно. Но нужно было делать это, и он делал, работал, выполняя план, соцобязательства, испытывал трудовой подъем. Понимала ли Аля его состояние? Вроде бы нет. Наверное, потому, что она была из другого поколения, которое так и не успело научиться улыбаться, если грустно, и плакать, когда весело, есть, что дают, искренне произносить то, что приказано, и верить в то, чему верить нельзя. А Серега все это умел. Даже изображать страсть, когда ее не было.
— Спасибо, — прошептала Аля, когда все кончилось. Наивная девочка!
Малость подремали еще, не засыпая, побормотали нежности и приятные гадости, потом все-таки встали. Позавтракав чаем с бутербродами, привезенными Алей, распрощались. Серега направился в клуб, а Аля — по городским учреждениям.
Иван Федорович встретил Серегу необычно тепло. Сперва Панаеву показалось, что все дело в досрочно изготовленных плакатах, однако все было куда интересней.
— Тут… В общем, в наш клуб, — улыбаясь произнес Иван Федорович, — любопытная записочка пришла. От городской секции общества «Мемориал». Копии — в нарсуд, милицию и прокуратуру. Утверждается, что художник-оформитель Панаев Сергей Николаевич, будучи, как тут написано «отъявленным сталинистом и сторонником АКС, до бишь административной системы», пс политическим мотивам жестоко избил члена общества «Мемориал» Софронова Виталия. В этом вам якобы помогали члены нашего военно-патриотического клуба. Каково?! Требуют предать вас суду как террориста и устроить показательный, гласный процесс.
— Ну и как? Сухари сушить? — спросил Серега.
— Сухари пусть Софронов сушит, — помрачнел Иван Федорович. — А «Мемориал» в клуб больше не пустим.
Они вон аренду второй месяц не вовремя вносят. Мы уже с милицией связывались. Софронов Виталий, по их данным, был подобран на улице членами рабочего отряда помощи милиции в сильной степени опьянения и с легкими телесными повреждениями от ударов о землю и различные предметы при многократных падениях. К тому же он сам неоднократно нарушал общественный порядок. Мы возбудим против него уголовное дело по факту хулиганства и вандализма, который имел место на «Вернисаж-аукционе». То, что он заплатил за уничтоженную картину, еще ничего не значит. Это чисто экономический вопрос, а то, что он совершил хулиганство, оскорбил чувства граждан, нанес моральный ущерб? Нет, надо все это оценить… К тому же у него, у этого Софронова, сейчас с мозгами непорядок, в больнице лежит. Памяти никакой.
— А кто же утверждает, что я его бил? — поинтересовался Серега.
— Да никто, кроме его дружков. Причем, как они утверждают, больше, кроме вас и «беретов», некому было! Я считаю, что у них это явно спланированная акция, а вы?
— Да, — не моргнув глазом, согласился Серега, — похоже. Из-за какой-то ерунды они затеяли спор с дневальными рядом с моим кабинетом, потом этот тип за мной шел, оскорблял. Ну я и двинул его по пьяной роже, тоща он схватился за какую-то железяку. Подошли, спасибо, ваши осодмильцы и утихомирили его.
— Вообще-то, — вполголоса произнес Иван Федорович, — вы уж не болтайте, что били его. Мои-то ребята ничего не скажут — умницы. А вы можете вообще отрицать, что виделись с ним. «Береты» написали в объяснительных, что подобрали его уже лежащим на проезжей части. Они вас не видели, и вы их не видели. Верно?
— Само собой, — по-приятельски улыбнулся Серега, — давайте тогда все согласуем, чтобы не путаться. Верно?!
Согласовали. Решили, что Серега вообще не видел Софронова, кроме как в клубе, а все, что он скажет, этот Софронов, суть белиберда и бред.
Потом явилась Аля и вежливенько, даже нежно, предложила завклубу отпустить Серегу с работы. Это было часов в двенадцать, когда Серега собирался на обед. Как оказалось, в Доме пионеров Аля уже оговорила этот вопрос. Заехали домой, где Серега нарядился в парадный костюм, Аля проконтролировала его побритость и умытость, а затем повезла на «званый вечер с итальянцами». Так Серега про себя именовал предстоящее мероприятие. Видел он когда-то такую пьесу, правда, уже забыл, кто ее написал и о чем в ней рассказывалось.
— Все на мази, — сказала Аля, — дело передают в суд. Немного страшно, что эти двое так легко все приняли на себя. Они подписали все, что требовали. Показания такие детальные и убедительные, что ни один не подкопается. Баллистическая экспертиза оружия — уж, казалось бы, на что невероятное дело — и то… Пули и гильзы заменены. Отпечатки пальцев, еще что-то… Высший класс! И всего за двадцать пять кусков.
— Просто… — вздохнул Серега. — Значит, не за понюх табака…
— Оставь ты все эти самокопания. Сделали дело. Или тебе охота на их место?
— He-а. Но неприятно.
— Неприятно одевать штаны через голову.
— Молчу.
— Ну не сердись. Просто это не только твое дело. Сам понимаешь, что кооператив вовсе не должен за все отчитываться.
— Вообще не должен. Правильно?!
— Кривляка ты, хоть и старый. Лучше ремень пристегни. А то тормозну — и мордой об стекло.
— Такого итальянцам будешь показывать?
— Буду, обязательно буду.
Доехали довольно быстро, уже не вспоминая о серьезных и страшных вещах. Болтали о всяких глупостях.
— Дома никого нет, — объявила Аля, когда они ехали в лифте. — Отец, как ты знаешь, укатил на новое место службы, а мать вчера взяла отпуск за свой счет и поехала к нему. Очень вовремя, правда? Дед с бабкой все еще на даче. Так что нам будет вполне вольно.
— Ты уже все приготовила? — поинтересовался Серега.
— Кока-колу, сигареты, водку, торт, пару салатиков. Сейчас бутерброды сделаю, и все. Будешь помогать?
— Так точно!
По сравнению с прошлым разом квартира была приведена в совершенно божественный вид, хотя и тогда нельзя было упрекнуть хозяев в беспорядке.
На кухне Аля доверила Сереге нарезать хлеб тонкими ломтиками, а сама пластала колбасу, сыр, а также прочие продукты, намазывала игру и паштеты. Потом Серега таскал все в Алину комнату и прятал в холодильник, где стояла водка «Золотое кольцо», виски «Уайт хорс», армянский коньяк, а также сифон с газированной водой и какие-то маленькие пузатые бутылочки, о содержимом которых Серега не догадывался, потому что никогда и нигде раньше не видел.
— Это чего такое? — спросил он.
— Тоник. Его добавляют в джин для вкуса. Сам по себе похож на смесь минералки типа боржоми с лимонным или грейпфрутным соком. Ну, джина мне не достали, поэтому будем пить «водка энд тоню».
— И где вы все это берете? — удивился Середа. — Прямо как до революции — буржуи жрут, а народ… лапу сосет.
— Ты, пролетарий, — притворно насупилась Аля. — При твоих тысячах ты бы мог не хуже кушать. А где взять, я бы тебе подсказала. Думаешь, что сейчас и правда ничего нет?
— Да нет, конечно, только очень уж боюсь, что кого-нибудь на раскулачивание потянет.
— Все, — уверенно сказала Аля, — отраскулачивались.
Едва успели все прибрать на кухне, снять фартуки и поглядеть на часы, как соловьем запел дверной звонок. Аля открыла.
На пороге стоял подстриженный, с офицерскими усиками времен первой мировой войны стройный брюнет с букетом чайных роз, а рядом с ним пышноволосая, высокая дама в ослепительно белой нейлоновой куртке, фирменных варенках и коротких сапожках. Глаза, вопреки Серегиным представлениям об итальянцах, у нее были нежно-голубого цвета, а волосы — каштановые с медным оттенком. Брюнет-спутник прибыл в теплой темно-зеленой куртке и черном беретике набекрень, отчего был еще больше похож на военного. Лишь когда он снял ее, то оказалось, что под ней бежевый пиджак и голубая рубашка с черным галстуком.
— Здравствуйте! — очень чисто произнес Серджо.
Только тут Серега прикинул, что Серджо — это значит «Серега», только по-итальянски.
— Здравствуйте, — произнесла и дама. И она сказала это чисто.
— Проходите, — улыбаясь, произнесла Аля с каким-то акцентом.
Серега только кивнул. Улыбка у него отчего-то не вышла, хотя иностранцев ему доводилось и раньше видеть.
— Давайте знакомиться, — прощебетала Аля, — это — Серджо, это — Джулия, а это — Сережа Панаев.
— Из тех Панаевых? — спросил Серджо, имея в виду литераторов ХIХ века.
— Нет, — сказал Серега, — из советских.
— Браво, — улыбнулась Джулия, распахивая куртку.
Аля мигнула, и Серега тут же проявил джентльменство: помог эту куртку снять и повесил на вешалку. Будь Джулия в пальто, он не сомневался бы в правильности своих действий, но насчет куртки в его познаниях по этикету все сведения отсутствовали.
Тем временем Аля сбегала за вазой, поставила в нее букет роз, который ей вручил Серджо, установила на маленький столик в прихожей и пригласила гостей в комнату.
— Слушайте, — начал Серджо, — вы только не будьте скованные. Мне все время кажется, что я на приеме в посольстве. Си, Джулия?!
— Си! Это все: русское гостеприимство, улыбки — мы уже видали. Мы же не аппаратчики, верно? Четверо самых простых людей, почти ровесники… Панаев, вы не из КГБ? Впрочем, он теперь не кусается. Или нет?
— Чего «нет»? — спросил Серега вполне натуральным голосом.
— Вас не беспокоит КГБ?
— Не-ет… — удивился Серега. — Меня и раньше он не трогал.
— Понятно, — пристально поглядел на него Серджо и что-то протарахтел по-итальянски. Джулия ответила не менее длинной очередью, а затем улыбнулась.
— Этот Серджо сказал, что вы не Панаев, а КГБ.
— У него мания преследования? — спросил Серега.
— Нет, но он дурак.
— А она очень много говорит, — смущенно пояснил Серджо, — когда не надо. Вы будьте проще. И как это дальше? Люди будут тянуть…
— Будь проще, и люди к тебе потянутся, — подсказала Аля.
Уселись за столик. Начали с водки, первый тост предложила Аля, и он был стандартным:
— За знакомство!
Первая рюмка пошла хорошо, это был благой знак.
— Вы серьезно Панаев? — спросила Джулия. — Это не розыгрыш?
— Могу паспорт показать, — предложил Серега и достал свой бордовый, в полиэтиленовой обложке, с золотистым тисненым гербом «Паспорт гражданина СССР».
— Не надо! — замахала Джулия. — Я верю. Просто не верится, что вижу такого мастера и пью с ним водку.
— Меня уже знают в Италии? — удивился Серега с иронией.
— В Италии не знают. Но я видела «Откровение», «Гагарина», «Салюто ди Витгориа», «Красный след» — это вещи. Иконы-барельефы тоже — мажестик! Это все можно выставлять у нас. Будет много народа и много захочет купить. Если вас выставить там, у нас, — вы будете известны как Репин.
— Уже хорошо, — произнес Серега без улыбки, — но на Тинторетто я уже не потяну.
— Сколько у вас омонимов и идеом! — наморщила лоб Джулия. — Я знаю: можно тянуть кота за хвост — это значит тянуть время. Можно «тянуть», то есть лезть в драку. Тянут пиво, дым, и это значит… всасывают. Можно тянуть что-то за собой, как те же бурлаки у Репина. Мне казалось, я знаю все. Теперь — не понимаю. Что можно тянуть на Тинторетто?
— Имеется в виду, что я не дотянусь до его высоты, — пояснил Серега.
— Не знаю, — сказал Серджо, — вы — двадцатый век, а он — шестнадцатый. Это очень разница. Надо сравнивать с теми, кто жил тогда. Если бы вы сейчас сделали «Спасение Арсинои», все бы сказали — у-у! Может быть, сказали: бамбино, делай дальше, еще что-то выйдет. Но вы делаете «Откровение», а до этого «Истина» — новое. Хотя и похожие черты: очень полные женщины…
— Ха-ха-ха! — покатились Аля и Джулия.
— На следующей картине будет худая, — ухмыльнулся Серега.
— Это совсем новое?
— Да я же говорила, неужели забыли? — засмущалась Аля.
— «Мечта», да? — припомнил Серджо. — Значит, сериа философика, «Истина» — «Откровение» — «Мечта»?
— Это не серия, а триптих.
— Но философия, так? «Откровение» — женщина и Иисус. В «Истине» — я видел фото — две женщины. «Мечта» будет тоже женщина. Это философия секса?
— Он грубиян, и я буду его много бить, — пообещала Джулия своему земляку, — а вы не думайте, Сергей, он не очень глупый.
— Не надо бить, — виновато развел руками Серджо, — я ничего не говорил плохо. Картина — не реализмо сочиалистико, так? Но женщины — натуральны, их можно…
— Потрогать, — подсказала Аля.
Серджо кивнул:
— Они есть совсем живые, но аллегориа, си? Мы их видим и говорим: красивая полная женщина идет к Иисусу, а он — на кресте. Это — манифико, это — красиво, это сделано вот так! — Тут он показал большой палец вверх, как его дальние предки, дарившие жизнь поверженным гладиаторам. — Очень ясно, что мысль сложная, так? А я — дурак. Мне нужно объяснять.
— Надо смотреть все три, — произнесла Джулия, — тогда не будешь дурак. Он показал «Истину» — черная: полоса, одна женщина нехорошая, другая — хорошая, а истина — между ними. Какая там? Там, что в «Откровении» тянется к Христу. «Мечта» должна быть прекраснее «Истины». Японец это понял, а ты — нет.
— Да, я глупый итальянец, — сморщил уморительную гримасу Серджо. — Ты уверена, что правильно все поняла? Я ищу глубже, чем… по-русски это как: «прима страта»?..
— Слой, первый слой! — пояснила Джулия. — Ты хочешь увидеть глубже?
— Мне кажется, надо еще рюмочку, — вмешалась Аля, — под салатик.
— Точно! — улыбнулся Серджо. — У вас хорошо говорят: «Без поллитра не разберешься!»
Выпили и съели «салатик».
— Мне кажется, — заметила Аля, — что у Сережи от одной картины к другой нарастает степень идеализации. Вот «Истина» — она есть, по сути, краткое изложение марксистского понимания истины как гносеологической категории: абсолютной истины в конечном счете найти нельзя, можно бесконечно познавать промежуточные, относительные истины. Абсолютная скрыта за непроницаемо-черной полосой, и проникновение туда, в эту черноту, кажется невозможным. «Откровение» как бы отрицает «Истину» — нет, существует некая идеальная сила, которая может разорвать непроницаемое, даровать человеку абсолютную истину. Возможно, тут есть намек и на биологическую смерть, момент которой человеку эта истина открывается… Если это не так, пусть Панаев поправит.
— Похоже, — кивнул Серега, которого стало забавлять все это судилище над его картинами.
— Неоэкзистенциализм? — прикинул Серджо.
— Этого я не знаю, — ответила Аля, — любой «изм» — это ярлык, наклейка, клеймо, наконец. Это философия Панаева. У каждого человека своя философия: в мире пять или четыре миллиарда философий. Но это к слову. Я еще не сказала о «Мечте». Я понимаю ее так: это символ абсолютного идеала. И тут я согласна с Джулией — она, должна быть прекрасней «Истины», в том числе· и той идеальной, что вспыхивает в «Откровении». Ибо! Истина, даже идеальная, несет противоречия и, грубо говоря, состоит в равной мере из добра и зла. У Панаева эти противоположности выражены примерно противоположными по спектральной полосе цветами: алым и голубым. Они есть и в «Истине», и в «Откровении», и в обоих случаях противоборствуют, а в «Мечте» этих цветов не будет, как я поняла из Сережиных задумок. «Мечта» — идеал идеального, чистое добро.
— Не совсем так, — заявил Серега, который даже удивлялся, как можно найти столько всякой всячины в его «мурзильничанье», — там будет и голубое, и розовое, но только раздробленное на точки. Миллион капелек добра и зла.
— А что у вас символ добра? Красное или голубое? — прищурился Серджо.
— Наплевать, — сказал Серега лаконично.
— Сейчас цвета имеют политический смысл, — заметила Джулия, — вы не боитесь, что, увидев красные и голубые точки на белом фоне, кто-то разглядит в этом старый русский флаг? Вчера я видела такой триколор.
— Каждый пусть видит все сам, — отмахнулся Серега, — если кто-то захочет увидеть зло в красном, а добро — в голубом, пусть будет так. А если наоборот — пожалуйста. К тому же такой фон будет издали казаться светло-сиреневым.
— А мне ты об этом не сказал, — пожурила Аля.
— Хорошая мысля приходит опосля. Кстати, насчет чистого добра. Оно, возможно, самая невероятная вещь, какую только может вообразить себе человеческий мозг. Насчет того, что всякое добро изначально несет в себе зло, я полностью согласен. Рождение человека — добро, но в нем заключено зло, ибо он смертен и самим фактом рождения обречен на смерть, а также на физические и духовные страдания. Кроме того, все убийцы, дегенераты, выродки и уроды уже своим рождением и жизнью несут страдания и мучения другим людям, животным, растениям и вообще всему, что способно страдать и чувствовать. С другой стороны, хотя всякое убийство есть зло, но какая мать не решится убить ядовитую змею, если она поползет к колыбели ее младенца? И никто из нас не, осудит ее за вред, наносимый окружающей среде и тварям божьим. Убийство человека человеком особенно ужасает. Например, известный всем гражданин Раскольников Родион — Достоевского, конечно, все читали? — убивший проценщицу довольно зверским способом и сейчас получивший бы за это вышку, возможно, сделал добро. Я уж не беру всякие социальные и нравственные мотивы — их Федор Михайлович там достаточно привел — а возьму чисто врачебный, так сказать. Ведь эта самая старушка могла еще долго и очень мучительно умирать; может быть, ей предстояло целое десятилетие страданий, а Родя ее от; них избавил. Еще пример: мы называем гуманизмом труд врача, спасающего своего пациента. Это Добро. Но ведь от конечной смерти больного спасти нельзя. Можно спасти от перитонита, а выписавшийся из больницы на радостях подхватит СПИД. Или лечение какого-нибудь запущенного рака: больного режут, облучают, колют ему обезболивающие, зная, что сделать уже ничего нельзя. Так сказать, выполняют врачебный долг, облегчая страдания. А человек при этом продлевает свои мучения… С этой точки зрения гуманист не врач, а палач, который одним выстрелом сразу избавляет от всех мук и хворей. Я уже знаю, что мне сейчас скажут. Дескать, все твои заблуждения от неверия в Бога. Не ты определил, когда человеку родиться и когда помирать, а на все воля Божья. Сиди и не рыпайся. Спасай душу, смиряй гордыню, старайся поменьше грешить и побольше замаливать грехи. Призовет, так отчитывайся, а сам без вызова не являйся и никого не посылай.
— Примитивно, — немного поморщилась Аля, — но, в общем, верно. Вот видишь, сама история твоей работы над картинами — это, с моей точки зрения, подтверждение бытия Бога.
— Почему? — в один голос спросили Джулия и Серджо.
— Потому что интеллектуальный уровень, на котором написаны картины, много выше, чем интеллект художника, который их делал.
Серега эту плюху вытерпел довольно спокойно.
— А по-твоему, значит, если не можешь заставить себя лицемерить, то уже и интеллекта нет?
— Я считаю, что интеллект не может быть основан на безверии.
— Вот он, новый русский плюрализм! — восхитилась Джулия не без иронии. — Как интересно!
— Особенно для католиков, — согласился Серджо, — но, пожалуй, я еще раз боюсь увидеть нетерпимость. Я правильно выразился?
— Правильно!сказал Серега. — У нас если не так, то обязательно эдак: лоб в лоб, острием против острия.
— И ты — основной представитель такой точки зрения, — проворчала Аля.
— С чего ты это взяла? Я просто придерживаюсь тех взглядов, которые у меня сложились за сорок лет жизни. Они, конечно, как-то изменились, но ничего особенного с ними не произошло. А у тебя они попросту еще не твои, а навязанные нынешней обстановкой. Начнут пропагандировать в обратную сторону — глядишь, и перекуешься в комсомолку.!
— Ну уж нет! — выпалила Аля.
— Надо еще выпить, — ухмыльнулся Серджо, — а то получится ла гуэра чивиле.
Выпили. Серега ощутил, что его немного развозит, но вместе с тем исчезает скованность, которую он до сего момента ощущал. Его итальянский тезка поплыл еще крепче. У женщин появилась излишняя веселость, и первой ее выказала Джулия.
— Политика, религия, нравственность… Это все — слона и бред, — провозгласила она, — это — термины, которые каждый понимает как хочет. А я хочу танцевать. Мне очень надоели дискуссии. В университете мы много-много говорили, а все есть как есть. Аля, включи музыку.
— Уно моменте! — встрепенулась Аля и, выйдя из-за стола, открыла верхний шкаф «Фоно», откуда добыла ярко-пестрый глянцево-блестящий конверт с диском.
Серега между тем, старательно подражая Фараде и Абдулову, замурлыкал:
— «Уно, уно, уно, уно моменте, уно, уно, уно, санти-менто…»
Само собой, его познания итальянского на сем и ограничились.
Неизвестная Сереге мелодия, звучавшая в комнате, была достаточно медленная, чтобы он мог ее танцевать. Столик вместе с закуской отодвинули в угол, Аля переключила освещение, и в комнате создалась точно такая интимная обстановка, которая была в тот вечер, когда Серега впервые остался здесь ночевать. Работала и цветомузыкальная установка, мерцая то желтым, то оранжевым, то красным.
Серджо пригласил Алю. Похоже, он и впрямь был бы не против совместить деловое знакомство с половым. Во всяком случае, у него на морде было это написано. Он так нежно привлек к себе девушку, что сомнений насчет его устремлений у Сереги не было. С другой стороны, было ясно, что взамен он предлагает Сереге добиваться благосклонности Джулии. Вероятно, с Джулией все было уже оговорено, потому что она вышла навстречу Сереге с весьма поощряющей улыбкой и с умело отработанной грацией положила ладони на Серегину талию.
— Сколько вам лет? — спросила Джулия, заглядывая Сереге в глаза. — Если это не государственная тайна?
— Сорок, — ответил Серега.
— Так много? — прищурилась Джулия. — И Але с вами не скучно? Неужели вы говорите с ней все время о политике, о Боге или о живописи? А сколько ей лет?
— Точно не знаю, — сказал Панаев, — кажется, двадцать пять.
— Мадонна! Она совсем девочка. Это вы ее состарили. Да-да-да! Вы. Ей нужен спортсмен с минимумом интеллекта и мощной потенцией. Вулкано сексуале!
— Спорт, между прочим, — возразил Серега с таким ученым видом, что сам испугался, — снижает либидо.
Откуда у него всплыло это самое «либидо», из каких глубин памяти, Серега спьяну даже не поинтересовался.
— Вы были спортсменом, — вздохнула Джулия с такой тонкой иронией, что ее кто хоть разглядел бы. — А вы не боитесь, что Серджо ее… как это по-русски?
— Уведет? — Серега предложил Джулии этот глагол, хотя на языке ворочались какие-то другие, более точные, но менее приличные.
— У-ве-дет… Опять идиома, так? Все-таки некоторые вещи я еще не усвоила. «Увести» — это я знаю, под арест, в тюрьму, в плен. Почему-то все время какое-то насилие. У вас эта приставка «у» очень страшная: «у-бить», «у-гробить», «у-тащить», «у-вести». Ой, как я залезла в филологию! Значит, вы не боитесь, что он ее уведет?
— А вы? Все-таки вы его невеста.
— Невеста — это когда замуж, так? Мы это не решали еще. Мы вообще надоели очень друг другу. Иногда очень любим, неделю, две, три… Потом — устали, скучно. Он идет к своим друзьям, я — к своим. Что делаем — рассказываем, когда снова хочется вместе. Даже если у него там была женщина, а у меня — мужчина. Это отдых — и все. Иногда, — тут Джулия понизила голос до шепота, — бывает прямо так… Вместе, рядом, ну как это по-русски — не знаю. У меня мужчина — у него женщина. Прямо тут… Я откровенна, так?
— Безусловно, — отвечал Серега и добавил: — Вообще, вы мне нравитесь, и все сильнее…
При последних словах он несколько сильнее, чем прежде, привлек к себе итальянку, так, чтобы ощутить мягкость и упругую теплоту груди. «Ничего шарики, почти как у Люськи… — отметил Серега про себя. — И вся она гладенькая такая, ласковая, на ребро не наткнешься…» Как бы перехватываясь, аккуратно переместил руки с ее талии чуть пониже. Варенки слишком широки, глазом-то не усмотришь. Круто, круто замешено тесто. Да, похоже, если еще по рюмке — не удержаться!
Аля, положив свою стриженую головку на плечо «веденецкого гостя», слушала с томной улыбкой какие-то куртуазности или непристойности, которые пылко шептал Серджо ей на ухо. Изредка она бросала на Серегу какой-то странный, не то тревожный, не то вопросительный взгляд. То ли ей хотелось, чтобы Серега размазал итальянца по стене, то ли она, наоборот, опасалась, как бы он не натворил глупостей? А может быть, она просто спрашивала: «Можно, я пошалю? Ты не будешь сердиться?» Или ей было не так уж просто видеть, как Серега обменивается с Джулией нежными взглядами? Черт его знает!
Танец закончился. Джулия и Серджо уселись за столик, а Серега и Аля решили поменять пластинку.
— Мы уже тискаемся? — спросила Аля, когда диск завертелся и звуки понеслись из динамиков, словно поток расплавленного металла.
— А как ты?
— Уверена, что ты сейчас выбираешь, правда?
— А ты уже выбрала?!
Аля не ответила, она дергалась в ритме хэви-метала.
Серега даже и не пытался изобразить что-нибудь подобное, просто переминался с ноги на ноту и потрясывал руками. Может быть, он иногда и попадал в ритм, но не часто.
Металл прошел, пошло нечто плавное, и Серега с нежностью привлек Алю к себе, скосив глаза на Джулию и Серджо, которые, сидя за столом, приложились к стаканам, наполнив их красным — кажется, «Киндзмараули». Серега слабенько погладил Алю по лопаткам. Она потерлась щекой об его щеку и прошептала виновато:
— Серенький. Мне это надо… Ты прости, ладно? Только не надо скандала, ладно? Если ты против, то я сейчас их прогоню, ну или совру чего-нибудь. Это дело, ты понимаешь, дело?!
— Ты что, в интердевочки по совместительству хочешь? — прошипел Серега и вообще-то ожидал получить за это оплеуху.
— Ну не дури, если можешь?! — умоляюще произнесла Аля. — Я не могу тебе все объяснить, это очень долго и стыдно объяснять. У тебя что, брезгливость, что ли? Или ты боишься СПИДа?
— Боюсь, — кивнул Панаев, хотя он ни СПИДа, ни черта, ни дьявола не боялся. Он просто-напросто представил себе, как вот эта самая Аля лежит, извиваясь, — в объятиях Серджо.
— Ты ревнуешь? — спросила Аля, и, хотя это было именно так, Серега вдруг сказал:
— С чего ты взяла? Я все понимаю, хочешь расслабиться, а может быть, действительно, у тебя еще какие-то дальние планы. Или вообще ты — героиня невидимого фронта, а это — шпион мирового империализма, загрязняющий радиацией нашу чистейшую в мире окружающую среду… Ты выбрала, я так понял? Значит, мне — Джулию? Куда ее увести, а?
— А ты злой, — Аля с изумлением взглянула, на Панаева. — Ох, какой ты злой, оказывается. У тебя пистолет при себе?
— Нет. Не решился взять, и слава Богу, а то здесь уже лежали бы трупы.
— Поцелуй меня, — попросила Аля, — в губы!
Серега послушался, прижал ее к себе, приник к липким, сладковатым от помады и вина губам и крепко, насколько дыхания хватило, поцеловал.
— Ну, ты сумасшедший, — обвисая у него на руках, пробормотала Аля. — Ты бестия и гадский гад. Меня тянет к тебе, тянет. Идем!
Она схватила Серегу за руку и повлекла за собой, торопливо, жадно. Серега успел только заметить удивленный взгляд Серджо, усмешку Джулии и услышать брошенные Алей на ходу слова:
— Мы скоренько, не скучайте без нас, будьте как дома.
Пройдя несколько шагов по слабо освещенному коридору, Аля втолкнула Серегу в какую-то дверь, повернула вертушку замка и, жадно дыша, бросилась в глубь комнаты, где в отсветах уличных фонарей, пробивавшихся сквозь неплотные тюлевые гардины, была видна широкая тахта, покрытая ковром.
— Сюда, сюда, — пробормотала она, опрокидываясь на тахту, — быстрее!
Трудно было вспомнить, в какой последовательности происходило все, что было дальше, в течение быстролетных нескольких минут. Серега оказался между обнаженных и широко раскинутых Алиных ног, которые жадно играли под ним, а Алины ритмичные стоны оглушали его и возбуждали. Жаркая и бешеная, бессвязная и бестолковая речь — бормотание сбивалось на хрипы. Потом скрежет зубов…
— Ну, все, — роняя руки в стороны, выдохнула Аля. — Я выгорела.
Серега поднялся, застегнулся. Аля лежала, неподвижно распластавшись, как морская звезда.
— Я спятила, — прошептала она, не раскрывая глаз, — а ты дикий, бешеный зверь. Чудовище-экстрасенс.
— Почему?
— Потому что ты меня загипнотизировал. Не знаю как, но я всем разумом хотела угодить Серджо. Ведь он мне нужен. Очень нужен.
— Ты пьяна. У тебя идея-фикс.
— Ну да! Я в норме, не больше. Хочешь, я скажу правду? Хочешь?!
— Ну, скажи.
— Я хочу уехать, очень хочу уехать отсюда. У меня в загранке нет никого, но есть кое-что, чтобы там жить. Я моту ускорить все, если с ним распишусь. Фиктивно, фактически или черт-те как — только быстрее. И знаешь, почему? Потому что ты меня напугал. Я уже начинала верить, что здесь, у нас, может быть так, как там. Но ты мне сказал — помнишь? — что у нас, может быть, все еще перевернется. Или будет гражданская война. Или погромы, или грабеж… Я боюсь. Очень боюсь. Ты видел, как сейчас на нас смотрят те, у кого нет того, что есть у нас? Они же ненавидят нас, ненавидят! Все — и аппарат, и работяги, и прочие. За что?!
— Я только не пойму, неужели для этого нужно ложиться с этим Серджо? — холодно спросил Серега. — Что, это дает гарантию?
— Не знаю… Просто, если бы что-то было, было бы проще. Я знаю мужиков.
— Дура ты. Ну, трахнуть он не откажется, а жениться… Смех один. Я думал, что ты уж в этих делах понимаешь.
— Уйди, — прохрипела Аля. — Уйди отсюда.
— Совсем?
— Нет. Посиди где-нибудь один, квартира большая. А я здесь полежу одна. Я тебя сама найду.
Серега вышел, затворив дверь. Машинально дошел до двери Алиной комнаты. Она была не закрыта. Решив, что итальянцы уже закончили свои дела, раз открыли дверь, Серега зашел — хотелось выпить.
В комнате была только Джулия, хотя диван был раздвинут. На видео крутился уже известный Сереге секс-фильм, а итальянка, глядя на экран, как-то странно покачивалась. Шаги за спиной заставили ее вздрогнуть, немного напуганно обернуться.
— А где Серджо?
— В туалете, — презрительно сказала Джулия, — он очень расстроен и много пил. Теперь — рвота.
— Пойду, гляну, — озабоченно заметил Серега.
Серджо обнаружился в туалете около кухни, в том, что «для нижних чинов». Дверь туда была не закрыта, а потому Серега увидел картину совершенно русскую: бедняга Серджо лежал калачиком на полу, головой к унитазу вывалив все содержимое желудка частью в очко, частью на пол. Под головой у него лежала половая тряпка, а у ног, уже в коридоре, растеклась лужа…
Серега остановился в раздумье. С одной стороны, надо было как-то ликвидировать последствия этого стихийного бедствия. Будь Серега у себя дома, он бы распорядился быстро. Он несколько раз обрабатывал после подобных случаев ныне покойного Гошу. Надо было раздеть пациента, вытащить на крыльцо и пару раз окатить водой из ведра. Но тут, в чужом доме, да еще с интуристом, так вольно обращаться было нельзя. Поэтому Серега пошел к Джулии и сообщил, в каком состоянии находится ее землячок.
— Я видела. Он свинья. Пусть лежит до утра. Утром ему будет стыдно, и он поумнеет, не будет больше все в кучу. Я правильно сказала?
— Там кафель, — напомнил Панаев, — может простыть. И потом, рубашку и брюки надо бы замочить.
— Он зак… похоже на «заключенный», забыла слово… когда купаются в холод, бегают в одних трусах зимой, как это?
— Закаленный.
— Си! Вот это. Он не заболеет. А все это, что сделал, будет мыть сам.
— Уж очень вы суровы, Джулия.
— Он дурак. Когда вы ушли, он ругался и пил водку. Два стакана, вот таких, для сока. А потом красное вино еще целый стакан — и все. Я хотела, чтобы он лежал здесь, со мной, а он кричал: «Я иду туда, я буду… любить Алю!» Кричал еще что-то, очень глупо. Меня он не хотел, и не мог. Ушел в туалет, теперь спит. Каналья! Мне осталось смотреть порно.
Серега нашел недопитую бутылку водки и налил себе рюмочку.
— Я тоже буду пить, — кивнула Джулия. — Налейте мне.
Серега налил, прикидывая на глаз, не свернется ли и эта представительница Европы.
— За трезвость! — предложил Серега.
— Но! За это не буду. Как у вас: дай Бог, не последняя!
Чокнулись. Серега разглядел в этом мире какие-то новые, а может быть, забытые краски. Жить стало проще и веселее, хмельной ветер снес сразу лет десять с жизненной усталости, захотелось бесшабашного, дерзкого. Потянуло к этим нежно-голубым глазам, к волосам цвета темной меди. Щекотал ноздри запах иноземных духов и прочей косметики. Серега поглядел в лицо своей визави с таким откровением, какого в трезвом состоянии никогда бы не допустил. Затем бес толкнул его взять Джулию за запястье, украшенное тонким золотым или позолоченным браслетом, где тикали маленькие часики, и осторожно поднести к губам ее тонкие пальчики.
— Это всерьез? — спросила Джулия, немного наклоняясь вперед над столиком.
— Это страсть, — ответил Серега, — страсть вспыхивает и угасает, но всерьез она или нет — никто не предугадывает.
— А если придет Аля? Вы не боитесь?
— Именно в этом и вся прелесть, — поглаживая Джулию по ладони, прошептал Серега так тихо, что сам едва расслышал. Но и Джулия разобрала и поняла его слова…
— Я ничего не имею против, — опустив веки, ответила Джулия. — Вы колдунчик. Я понимаю, почему Аля ушла с вами. Но она здесь. Если бы она была с Серджо, то я — ваша. Поймите меня.
— А мы запремся, — пробормотал Серега, едва удерживаясь, чтобы не сцапать ее в объятия. Сейчас, под хмельком, он был готов даже на насилие, а потому встал, сделал шаг к двери и защелкнул замок.
— Не надо, — попросила Джулия, отдавая дань женской традиции, но голос ее прозвучал так вяло и ненастойчиво, что обмануть Серегу не мог.
— Не бойся, — присаживаясь на корточки около сидящей на стуле Джулии, прошептал Серега, — я же вижу, что ты чуть-чуть стесняешься. Ну…
Он погладил обтянутое варенками бедро, еще раз поцеловал руку, наконец, привстав, неожиданно для себя уселся к ней на колени, оседлав ее вместе со стулом…
Она не крикнула, не охнула, слабо толкнула его в грудь ладошками, а затем улыбнулась и прошептала:
— Барбаро-московито! Мне тяжело так сидеть. Уно чентнеро!
Серега поднялся, обнимая итальянку за плечи, а затем жадно притянул к себе, в полной мере изведав упругую нежность ее тела, еще не освобожденного от одежды. Она уже не сопротивлялась, и когда губы их соприкоснулись, то поцелуй вышел долгий и жадный. На ложе они опустились мягко, не разжимая объятий и не отрываясь от губ друг друга. Лишь там они на какое-то время отпустили друг друга. Ж-жик! Распахнулась молния на варенках. Джулия подтянула колени к животу, помогая Сереге освободить ее тело. Прежде чем стянуть с нее штаны вместе с колготками и трусами, Панаев скользнул ладонями по мягким прохладным полушариям, по глубокой ложбине между ними, по пышному, с небольшими складочками животу.
— Подожди, — шепнула она в тот момент, когда он уже собирался лечь, — там, в кармане — презерватив. Надо.
Серега подчинился — изделие было удобное, к тому же на упаковке было написано по-английски: «Ноу Эй-Ай-Ди-Эс», что по-русски означало: «Нет СПИДу».
«Нет» так «нет» — за СПИДом Серега не гнался. Он нежно вонзился в теплую и ласковую глубину, вжался в греющий полукруг охвативших его ляжек. Что-то было не то, и после нескольких медленных движений Серега лихорадочно стал расстегивать пуговки на ее блузке, а она в свою очередь помогала ему остаться совсем нагим. И лишь тогда, когда со щелчком распахнулся полупрозрачный бюстгальтер, явно меньшего, чем нужно, размера, и на теле Джулии не осталось ничего, кроме маленького шейного крестика, часов-браслета и сережек, только тогда Серега всецело занялся своим делом… Ух, как же это было отчаянно, бесстыдно и дерзко!
— О, миа Паганини, — корчилась Джулия, которая, как Аля, любила постонать во время сношения. Но стонала она по-другому: — Х-х-а-а… Х-х-а-а… Х-х-а-а!
У нее было все иное, не только стоны. И волосы, разметанные в обвораживающем беспорядке, и руки, которые были мягче и нежнее, и запах, и кожа… Все было не такое, а значит, пленяло новизной, немного пугало и одновременно раззадоривало. Если в самом начале еще зудела где-то неприятная мысль, что вот-вот может прийти Аля, то уже после первого, бесстыдного, почти истошного крика Джулии, Серега совершенно утратил всякое чувство реальности, он впитывал в себя секунды наслаждения и жил только этими мгновениями. Пусть все летит в тартарары, но это уже не отнимешь… А сознание того, что он, пусть еще матерый, но уже поистаскавшийся мужик, способен так лихо управляться с молодыми бешеными бабами, разве оно не воодушевляло? Что там вся эта дурацкая слава от мазни красками по холсту! Да если бы не было у Сереги такого вечера, как сегодня, — считай, что жил он зря. Что там на уме у этой распятой на диване Европы? Наказать своего дружка, который потянулся к чужой клубничке, да не сумел сорвать? Правильно, надо использовать межимпериалистические противоречия… Уж какое слово-то сладенькое, пикантное! Использовать! Использовать! Использовать!
— А-а-а-а! — вновь выкрикнула итальянка.
И Серега испытал что-то похожее на тот злорадный восторг, какой, наверное, охватывал когда-то его мать, снайпера Тоню, когда от ее выстрела валился наземь очередной из тех тридцати двух. Холодный, внешне незаметный, этот восторг как бы говорил: «Хорошо сработал. Давай еще!» И он давал! Горячил, растирал, разминал эту гладкую заграницу, холеную, культурную, снисходительную к восточному варвару. Да, конечно, тут не без стремления к экзотике! Может быть, он в ее коллекции под трехзначным номером. Американцы больше любят кататься по свету, да и денег у них побольше, но и Европа к тому тянется, не желает быть хуже других. Серджо, небось, тоже потаскал Джулию по континентам. Кто знает, с кем они баловались в Африке, в Азии? А теперь вот самая редкостная коллекционная вещь — россиянин. Если итальянские мужчины наверняка попробовали русский секс, раз у нас этот товар, оказывается, в наличии, то среди их соплеменниц таких осведомленных куца меньше… Тут в Сереге, в его перебаламученном сознании, поднялись на поверхность и завертелись какие-то полоумные мысли, закрутились когда-то слышанные фразы: «За поруганных жен и дочерей наших, за слезы матерей…» Черт его знает, откуда их принесло, только уж очень они казались к месту и ко времени… Да!
Серега с каждой новой секундой все больше зверел. Его пьянили свобода и власть над этим гладким, скользким, извивающимся телом, покорно и даже с восторгом принимающим маленькие мучения от его буйствующего организма. Джулия даже и не догадывалась, не чуяла, что в основе так радовавшего ее Серегиного неистовства лежит не любовный, а, скорее, шовинистический угар. Она была Европа, малюсенький полуостров Гигантской Евразии: голова — Пиренеи, труди — Альпы, правая рука — Аленины, левая — Скандинавия. И клином, снимая все и вся, мчались по гладким европейским шоссе могучие русские танки… Ура-а-а-а-а-а! Вышли к Ла-Маншу! Пленных нет!
…Остывая, Серега приходил в себя, вспоминая свое безумие, и только улыбался: прискочит же в башку такая дурь!
— Манифико, — открывая глаза, пробормотала Джулия. — Сережа… Сережа…
И ладонь ее мягко покатилась по Серегиной спине, взмыленной, как у коня после долгой скачки. Серега улегся радом с ней, откинулся навзничь и расхохотался.
— Что смешное? — спросила Джулия с любопытством. — Я, да?
— Нет, я, — произнес Серега. — Я смешной, а ты — прелесть…
— Да? — удивилась она. — Почему?
— Потому что ты — киса, лапочка, душенька, цыпочка, цветочек, звездочка и еще немного поросеночек.
— Ой, как много слов, а я знаю мало.
— Скажи, какие знаешь, а остальные я объясню.
— Я знаю: цветочек — маленький цветок, звездочка — маленькая звезда. А еще знаю, что поросеночек — это очень маленькая свинья. Перке? Почему? У нас, когда ругаются, говорят: порка Мадонна! Мадонна-свинья! Очень нехорошо. Я что, плохо пахну или грязная?
— Нет, но у тебя очень вкусное мясцо, — состроив умильную и виноватую рожицу, прошептал Серега и поднял на ладонь одну из ее грудок.
— Хули-ган, — промурлыкала Джулия, — а что это киса?
— Это кошечка, маленькая кошка. Пушистая такая, мягкая, теплая.
— Это хорошо, у нас тоже так любят. А цыпочка — это палец ноги, пуанты, так?
— Нет. Цыпочка — это маленький цыпленок, птенец курицы.
Из коридора послышались шаги.
— Это Аля! — ахнула Джулия.
Она растерянно вскочила, схватилась сразу и за рубашку и за трусики. А Серега продолжал лежать. Ему было все равно.
Аля толкнула запертую дверь и спросила:
— Вы там?
— Ага, — ответил Серега.
Джулия поспешно натягивала колготки.
— Ты с Джулией? — спокойно поинтересовалась Аля. — Да.
— Открой.
Джулия умаляюще посмотрела на Серегу, но тот уже встал и подошел к двери. На нем не было ни клочка одежды, но на Алю это не произвело впечатления. Она криво усмехнулась и спросила:
— А Серджо где?
— Ужрался, — объяснил Серега. — Лежит у сортира.
— Пойдем поможем ему.
Серега надел трусы и шлепанцы. Джулия, красная от смущения, пошла с ними, едва застегнув бюстгальтер. Аля пришла тоже без джинсов, видно, забыла их надеть. Втроем попытались растормошить Серджо, но он только бормотал бессвязно, просыпаться не хотел. Понесли его в ванную, сняли испачканную одежду, окатили водой. Кое-как он пробудился, но ненадолго. Поддерживая за плечи, его довели только до той комнаты, где Серега был с Алей. Он пластом лег на тахту и тут же захрапел снова. Аля нашла какое-то одеяло, подушку, Серджо создали условия для сна и оставили в покое.
— Пойдем еще выпьем? — предложила Аля.
Странно, но никакой неловкости перед ней Серега не испытывал. Значительно большую неловкость ощущала Джулия. Наверное, потому что хмель уже прошел.
— Ты спала, что ли? — спросил Серега у Али.
— Дремала. Я знала, что вы будете делать без меня. Зачем мешать? И потом, я еще выпила. Я думала, что ко мне придет Серджо. Ждала и не дождалась… Что ты жмешься, Джулия? У меня к тебе ничего. Можно подумать, что ты раньше в таких делах не участвовала.
— Нет, так было, — виновато улыбнулась Джулия. — Было разное: и два парня с двумя девушками, и две девушки с одним, и два парня со мной… Но не тут, — там.
— Какая разница, — махнула рукой Аля, — там или тут.
В комнате Аля аккуратно поправила покрывало на своей постели, а затем почему-то вдруг стала застилать ее простыней, раскладывать подушки и одеяла.
— Мы будем спать здесь, втроем, — безапелляционно объявила Аля, — но сначала выпьем! Я — хозяйка, меня надо слушаться.
«Маразм крепчал!» — подумалось Сереге. Нет, все-таки он уже старый. Лет десять назад он еще мог представить себя в роли султана, окруженного одалисками, или как их там? Но сейчас, хотя инстинктивное, животное стремление к греховному и мерзкому разогревало плоть, мысли уже уносились вперед, в завтрашнее утро, где ожидали похмелье и стыд.
— Я много выпила, но все о`кей, — похвасталась Аля, — мне весело!
Бутылка виски оказалась непочатой, и пить ее стали не разбавляя, по-русски. Аля выпила, закусила шпротиной, захохотала:
— Р-романтика! Чего вы, как просватанные? Пейте! Алька, чего ты?!
Серега видел: Алю надо постепенно спускать с боевого взвода. Он хлебнул виски, поглядел, как торопливо пьет свою рюмку Джулия. Пошли провалы в памяти, замелькали отдельные кадры, словно бы из какого-то абсурдистского фильма…
Пятница, 3.11.1989 г.
Утро получилось как раз такое, какого Серега ожидал: похмельное и стыдное. К тому же было пять часов утра. Горели какие-то неяркие светильники, в комнате стоял жуткий духан, хоть топор вешай. Похоже, что они курили тут и пили прямо на постели. Справа и слева на него дышали перегаром помятые, в размытом макияже, женщины. Одеялом были прикрыты только ноги, все прочее, выглядевшее ничуть не аппетитно, а попросту неприятно, было наружу. Совсем уж мерзко смотрелись отстрелянные презервативы… Голова трещала, гудела, звала на помощь. Серега выбрался из-под одеяла, осторожно, чтобы не потревожить дам, слез на пол, сделал тихий шаг к валявшейся в беспорядке одежде. Как там бабы разберутся, чьи трусы, колготки и бюстгальтеры, его не волновало, главное, найти свое…
В баре-холодильнике нашлась банка с пивом, и Серега высосал ее без остатка. Жить стало лучше, жить стало веселее. Умываться? Зачем?! Бриться? Нечем! Серега потихоньку надел пальто и выскользнул за дверь. Прочь! Прочь отсюда!
Он спустился не на лифте, а по лестнице — почему-то казалось, что так быстрее. Автобусы и троллейбусы только-только выползали из своих ночных лежбищ, казались сонными и ленивыми. Серега не ждал их на еще пустых остановках, он, ежась от утреннего холода, скорым шагом шел по сверкающим под фонарями заледеневшим и хрустящим лужам. Мелькнула красная буква «М» на каком-то здании с мощными колоннами, похожем на Дворец культуры. Конечно, это было всего лишь метро, но уже открывавшееся, а раз так, то очень полезное для Сереги.
Звякнул пятак, мигнул турникет-автомат, поползла лента эскалатора. С десяточек пассажиров село в синий вагон. Метро, известное дело, всегда к вокзалу привозит. Серегин вокзал — на «Комсомольской». Электрички уже ходят. Три часа — и он дома.
Зеленый электричкин вагон был пуст, мрачновато — полутемен, а за окном вообще было темно, только изредка мелькали какие-то огоньки. Так рано ездить в электричках Сереге еще не доводилось. Обычно в электричке он читал чего-нибудь, но сегодня, садясь в поезд, ничего купить не смог. Поэтому пришлось думать и вспоминать вчерашнее, грешное, бессовестно-откровенное, сумасшедшее… Сейчас все казалось нереальным, выдуманным, на худой конец, увиденным на телеэкране. Но было, было — не отвертеться. Был бы Страшный Суд — пиши пропало. Но Серега в него не вериг, значит, нету его и быть не может. А импортное пивко, снявшее с головы стальной обруч на винтах, очень даже полезное. Сколько же вчера вылито? Не вспомнить. А руки еще чуют под ладонями гладкую теплую кожу Али и Джулии. И в ноздрях еще не выветрился их смешавшийся запах, и на зубах еще нет-нет, да попадется волосок… Нет, прочь их из головы! Уж очень все было отчаянно, дерзко, когда ноги одной обнимали его бедра, а другая корчилась от ласк его руки, или когда одна обнимает ляжками его голову, а другая седлает его, как ковбой мустанга… Дикость, дикость! И все это наяву, при свете, хоть и неярком.
Смешно! Собрались вначале строгие, обращающиеся друг к другу на «вы» люди, чувствовавшие себя в какой-то мере дипломатами. А потом пошла обычная пьянка. Более того, даже не во всякой российской компании так могут пойти дела. Уж, во всяком случае, не каждый так нажрется, как этот Серджо. А уж попади россиянин за рубеж, он десять раз подумает, стоит ли пить лишнюю рюмку. Осталось еще кое-что от прежнего воспитания! Да и на итальянок он там кидаться не будет, во-первых, лир и долларов не имеючи, это дело безнадежное, а во-вторых, опять-таки воспитание у нас такое — раз иностранка липнет, значит, завербовать хочет. Но Бог с ним, с воспитанием. Здесь-то уж общались, как подобает — расковались, даже распоясались. Начали с высот искусства, а перешли к сексу. Да уж и сексом-то назвать это стыдно. На Руси свое слово есть, хорошее и смачное: похабщина. Вот ею-то и занялись, никакое воспитание не помогло.
Все-таки легко нырнуть в грязь, а вылезти трудно. Облипаешь ею, она въедается в кожу, потом долго оттираться. Она засасывает, затягивает, ею можно захлебнуться, уйти в нее с головой и исчезнуть, утонув в трясине. Еще хорошо, что ему стыдно. Слишком часто его затягивает в грязь. Только-только показалось; что Аля для него — мечта, нечто чистое и одухотворенное, как вдруг — эта грязь от Серджо, прилипшая на него, советского Серегу. А были и до этого светлые порывы… ведь еще недавно была жива Люська Лапина, «пивная королева», «Мисс Пивняк-89». Как нежно и чисто могло все быть, если бы не те сопляки… И Галька, сидящая где-то за колючкой женской зоны, наверное, тоже могла быть сейчас чистой, точнее, очистившейся от всякой скверны, если бы он, Серега, что-то сделал для этого. А что он мог сделать? Только любить. А он любить не умеет. Теперь это совершенно ясно. Если даже половой контакт можно превратить в какой-то акт мести, как он вчера, когда лежал с Джулией. Его это вина или чья-то? И так, и эдак, может быть. Может быть, у него в генах ненависть заложена, а может, воспитание такое получил. Сейчас вон все время об образе врага вспоминают. Может, у него он сформировался? Враг — иноземец, враг — инакомыслящий, и терпеть их нельзя. Когда враг не сдается, его уничтожают. «Врагу не сдается наш гордый «Варяг». А может быть, в России вообще всегда так, чтобы у каждого поколения была своя война? Может быть, если бы у их поколения были бы не Чехословакия, Даманский и Вьетнам, где лишь немногим довелось хлебнуть лиха, а такая огромная, беспощадная, всесжигающая и испепеляющая, то и они стали бы пенить себя дороже?.. Нет, это с похмелья, надо же такое придумать. Тогда бы уже не было ничего. Снесенные города, радиоактивные поля, задымленное небо, тьма, холод, мрак и тлен. И тот, кто уцелел, лучше себя не чувствовал бы… Но и нынешнего срама, его бы тоже не было. Мертвые сраму не имут — это еще князь Святослав подметил. Не было бы всей этой суеты, возни, колготни вокруг денег, вещей, тряпок, жратвы. Никто бы не ныл оттого, что живет хуже, чем в Токио или Нью-Йорке. И городов таких бы не было. И капитализма бы не было, и социализма. А был бы первобытный коммунизм на всей земле. «Наше дело правое, мы победили».
Нет, у всякого сарказма должны быть границы. Замогильным, погребальным холодком потянуло… Смеяться не хочется — тошно. Но ведь если серьезно, если открыто, со всей искренностью… Он же, Сере га Панаев, а также Гоша и еще не один миллион нынешних сорокалетних всю жизнь готовились к войне. К настоящей, большой войне. И не партия и правительство — собственные родители их готовили. Фронтовики. Они рассказывали, они заставляли, они привили ту любовь к Красному флагу, какой ни один агитатор не привьет. Они его на Берлин несли. Этот флаг вся Европа благословляла. И казалось, что все мирное — это так, на время. Ну подумаешь, мирной профессии нет, зато в бою не подведу… Хоть и говорил Хрущев, что война вовсе не обязательно будет, тогдашние сорокалетние, крепкие еще ветераны Великой Отечественной, усмехались в усы и говорили сынкам; «Ну да, жди-ка] Чуть-чуть не доглядишь — и вдарят…» Но примешивалось и другое — желание, чтобы подольше не было этого, но в то, что война возможна, верили все и, что еще более удивительно, верили, что можно ее выиграть. А тут еще пошли удачные революции то там, то тут. Особенно всем вскружил голову Вьетнам. Когда над Сайгоном, точно по заказу, к тридцатилетию
Победы взвился красный флаг — это впечатляло. И хотя знали, что у нас «все бы хорошо, да что-то нехорошо», все-таки думали, что хорошего больше, чем плохого, и что делаем мы все в основном правильно, хотя кое-где допускаем ошибочки, недоработочки и так далее. И стареющие ветераны одобрительно кивали, только вот поругивали Леонида Ильича, что не по заслугам наградил себя орденом «Победа» и четырьмя «Золотыми Звездами», не считая одного «Серпа и Молота». Поругивали тихо, про себя. Ведь куда ни кинь, а Леонид Ильич ветеранам, прибавил какие-то льготы, стали им выдавать под каждый праздник заказы с икрой, рыбкой и хорошей колбасой. Впрочем, теперь у Серегиных ровесников все-таки и свои головы были на плечах. Брюзжали, конечно, смеялись, травили анекдотики — поскольку за них не сажали, но особенно не переживали. И видели, как важных представителей импер-держав Ильич принимал с достоинством и почетом и как его торжественно встречали в США, Франции, еще где-то, как награждали его своими и чужеземными наградами, слышали/ как разные уважаемые люди говорили о нем, как о выдающемся борце за мир и социальную справедливость… А потому, хоть и видели на трибуне едва ворочающего челюстями старого и больного человека, чувствовали — за ним сила. А силу уважают все. Даже если не любят и даже если ненавидят.
За это время Серегины ровесники не только успели вырасти, но и стать отцами взрослых детей. В частности, тех, кому пришлось воевать за Гиндукушем. Правда, им и самим пришлось повоевать: капитанами, майорами, полковниками. Конечно, многие из этих офицеров свое дело знали и труса не праздновали. Но воевать они до этого не воевали и оказались на одной ступеньке со своими необстрелянными подчиненными — сыновьями. Не было там кованых на Великой Отечественной стальных воинов, они уже либо сошли со сцены, либо сидели так высоко и далеко, что не могли поддержать дух своих внуков. Впрочем, кто его знает, могли бы они это сделать вообще… Они были рассчитаны на другую войну, на другие установки: смести с лица земли, разгромить и уничтожить, добить в собственном логове… Если бы те ребята взялись за дело, то ни тринадцатью, ни даже двадцатью тысячами погибших мы бы не отделались, а уж об «афганцах» и подумать страшно…
Светало, окошко вагона из темно-синего стало серым, мелькали оголенные деревья, мрачные построечки, жухлая трава, одинокие движущиеся фигурки людей.
Серега раньше любил смотреть в окно, видеть эту постоянно меняющуюся картину. Будь он пейзажистом или жанристом — сколько сюжетов можно было углядеть! Но Серега сейчас ничего не желал схватывать. Если бы он взялся рисовать «Вид из окна», то получилось бы угрюмое смешение бесформенных серо-черно-зелено-желто-коричневых полос и пятен, и из этой массы торчали бы кресты церквей, телевизионных антенн над крышами, телеграфных столбов. Сейчас даже смотреть туда не хотелось. Облезлый, растрепанный и разбросанный в беспорядке мир, покосившийся, словно тонущий корабль. Будто уже прошлась здесь война.
Ненависть — вот что лезло в голову. И наверняка не одному Сереге. Возможно, во всяком обществе накапливается ненависть, но тут, здесь, ее слишком много. Копилась она долго, не первый год и не первый век, разряжаясь временами в войнах и революциях, но не до конца, не совсем, не полностью. Эти взрывы сжигали в своем пламени часть горючего, но едва утихало пламя, как взрывчатые пары вновь начинали натекать, насыщать воздух. И каждый прежний взрыв был мощнее своего предшественника — вот закономерность. Не снесет ли следующий всю планету?! Навряд ли, но вот Союз Россию — снести может. Пока еще все, как было, на географической карте, но кто поручится, что через год не начнет таять это обширное красное пятно, перечеркнутое параллелями и меридианами?
Бросить мысли! Бросить все это! Но ехать еще долго…
И Серега ехал, мучился, проклиная себя, что не дождался пробуждения Али. На работе сегодня делать, в общем, нечего, можно было и остаться… Но нет, этого стыда он не выдержал бы. Уж лучше тащиться в раннем поезде, почти пустом, и отбиваться от дурных мыслей.
Около полдевятого Серега сошел с электрички на родном вокзальчике.
Домой попал быстро. Попил чаю — единственно, чего хотелось. А потом, едва сняв дареный костюм и ботинки, отправился в сараюшку — ставить точки. Вчерашний день пропал, а точек было еще так много, надо было сделать их, закончить «Мечту». Что будет потом — не важно. Главное, чтобы эта мечта выпорхнула из розово-голубого тумана в образе Али и чтобы все видели: да, он может, умеет делать такие эффекты и вкладывать в них мысли, которые не надо разжевывать и объяснять. И еще он должен доказать, что «Мечта» — выше и прекраснее «Истины» и «Откровения». Вот и все боевые задачи.
Точки, точки, точки… Розовые, голубые, розовые, голубые… Десять на погонный сантиметр, сотня на квадратный сантиметр, десять тысяч на квадратный дециметр… Час за часом, минута за минутой, секунда за секундой, микроскопические пятнышки краски заполняют тусклобелую поверхность холста, превращая ее в тот таинственный сиреневый туман, на фоне которого парит, удерживаясь на руках-крыльях, прекрасная дева-Мечта, вот-вот готовая вырваться из плоскости и упорхнуть в небо.
Серега работал без перекуров, хотя раньше никогда этого не допускал. Он даже не обедал, он только ставил эти бесконечные, убивающие своим однообразием точки. Временами они начинали сами по себе восприниматься как узоры, какие-то микроскопические крестики: либо четыре розовых лучика с голубым сердечком, либо четыре голубых лучика с розовым. Иногда они назло тянулись в линии, которых нельзя было допускать…
Это был как бы финишный рывок бегуна на длинную дистанцию. Тот самый рывок, который нельзя начать слишком рано или слишком поздно. Тот самый рывок, в котором напрягаются до сверхвозможности все силы, все органы человеческого тела. Тот самый рывок, когда душа почти отделяется от плоти и несется вперед, к той цели, которая уже близка, но еще далека.
Все ближе и ближе граница точек подходила к фигуре, все меньше оставалось незанятого точками белого фона. Точки наступали, оккупировали, захватывали пространство. Но сиреневый туман уже заливал Сереге глаза, руки слабели. К тому же под вечер кончилась краска. Точнее, кончились те цвета, которые Серега подобрал для точек. Пришлось потратить несколько минут, чтобы смешать новые. Но тут же работа понеслась дальше. Серега уже не мог и не хотел останавливаться.
Глухой ночью он поставил последнюю точку. Он не стал рассматривать свое законченное полотно. Сил не было. Их хватило только на то, чтобы выключить свет и доковылять до кровати.
Суббота, 4.11,1989 г.
Он вытащил мольберт с подрамником на двор и, сев на чурбак, увидел, наконец, что получилось. С надеждой, которую испытывает утопающий, хватающийся за соломинку, Серега искал огрехи и недостатки, искал, что можно было сделать лучше. Искал, но не находил, и от этого его все сильнее и сильнее обволакивало чувство отрешенной, безразличной, тупой умиротворенности. Да, все вышло так, как он хотел. Но на сей раз он действительно превзошел собственный интеллект. Все до последней точки было сделано его руками, его умом, его зрением, но сделано было так, что и ему самому многое казалось таинственным. Было нечто иррациональное, пришедшее из подсознания, а может быть, и вообще из каких-то сверхъестественных сфер… Да! У Сереги, закоренелого атеиста, мигнуло в голове нечто похожее на ту вспышку, которую он изобразил в «Откровении»: а что, если он, Серега Панаев, всего лишь орудие, сложный инструмент в руках Неведомого, Непознаваемого, как черная полоса «Истины», Верховного существа? Быть может, через посредство Сереги это Существо желает донести до людей то, чего нельзя высказать до конца словами и что можно познать лишь в зрительных образах? Ведь отчего-то прежнее «мурзильничанье» не складывалось в такую сложную, необычно глубокую систему, А ведь разницы в подходе не было. Просто Серега не мог не писать, у него не было другого хобби. И все три картины рождались от пустоты, скуки, безысходности и смятений, к которым неизбежно примешивалась женская натура: Галька, Люська, Аля… Что в них было общего, кроме женского естества и близости с Серегой? Первые две чем-то похожи по манерам, привычкам: грубоватые, спивающиеся бабы, Аля в этом на них не похожа. Но по возрасту Люська и Аля ближе друг другу, чем Галька. И у Гальки с Алей есть общее — они живы, а Люськи нет… И все они вдохновляли Серегу на живопись, он превращал их в символы, хотя изображал без всякого отступления от канонов, не нарушал пропорций, не искажал лиц, не украшал и не безобразил. Они получились живыми и в то же время идеальными, словно овеществившиеся мысли. В том, что они вышли загадочными, Серега был не виноват.
Еще тогда, когда покойный ныне Владик Смирнов разобрал по косточкам «Истину» и нашел в ней то, чего Серега не видел, Панаев начал это понимать. Тоща он, впрочем, больше иронизировал над своим однокашником. Действительно, тогда казалось смешным, что, сделав два наброска с пьяной кривляющейся бабы и чуть-чуть выписав их, можно достичь каких-то серьезных мыслей и обобщений. «Откровение» тоже прорвалось само собой, ведь мысли поначалу шли совсем в иную сторону. Сколько бился Серега, выискивая позу для Люськиного тела, а нашел как-то внезапно и неожиданно. И «Мечта», родившаяся при его соитии с Алей…
Тут у Сереги, как говорится, совсем «поехала крыша». У него вдруг появилось почти серьезное убеждение, что весь триптих родился от его потустороннего брака с каким-то таинственным существом, принимавшим образ то Гальки, то Люськи, то Али. И существо это — может быть, богиня Красоты — в благодарность за любовь и страсть наделяло Панаева духовной силой для сотворения этих трех шедевров. А может быть, это существо было еще раньше Олей, вдохновившей на «Алые паруса». И может быть, теперь оно приняло облик Джулии ди Читтадоро? Тогда надо ждать еще одного озарения…
Но эту мысль удалось отогнать. Сере га все же еще не свихнулся. «Нагородил, намудрил, — усмехнулся он внутренне, — а всего проще подумать, что я сам себе и вбил в голову, что все это — гениально. Кто мне об этом сказал? Владик! У него главное — продать. Он продал. Аукцион — гонка, битва честолюбий. Сошлись тузы, нагнали цену. Реклама себя, а не меня… Ну, может быть, и меня, но только косвенно, так сказать, отскоком. Если Аля продаст Мацуяме за миллион «Откровение» и «Мечту», то это будет удачей. Это надо делать быстро, пока японец еще не забыл. А то он их вообще не купит. Конечно, полтора миллиона нынешних рублей — это для него ерунда. Какие-нибудь двести пятьдесят тысяч долларов… А может, вообще компьютерами отдаст или видеомагнитофонами. И будет триптих висеть у этого воротилы, не известный практически никому».
Серега убрал картину со двора, закрыл сарай и вернулся в дом. Им владела апатия и безразличие. Не хотелось ничего, жить не хотелось. Мозг был высушен, и казалось, что черепная коробка вообще опустела. Серега, не раздеваясь, бухнулся на кровать и стал глядеть в потолок. Еще никогда не казалось ему столь бессмысленным собственное существование.
Опять полезла в голову простая и удобная мысль — достать ТТ и… выключиться. Совсем, навсегда. Чтобы не увидеть, не дождаться, не встать перед фактом. Загробной жизни и Божьей кары он не боялся. Гораздо больше страшила неподведенность жизненных итогов. Кто он, зачем он был? Что от него останется и кому?
Где-то в Америке живет его дочь, которая даже не знает об этом и обожает своего папочку Кирилла Розенфельда. Гору сырых, не стоящих ничего работ, опытов, проб и ошибок можно отдать Але, чтоб она реализовала их через свой «Спектр». Останется дом, куда приедет Зинка. Ей же, наверное, достанутся в неизрасходованном виде Серегины тыщи. Останется триптих, который переселится в Японию. Все? Да, вроде все, не считая трех могил, которые без него переселятся в Японию. Все? Да, вроде все, не считая трех могил, которые без него бы не появились. А может быть, и не трех… Если те, мотоциклисты, не сумеют отпереться и получат вышку. А может, и еще в чем-то виноват Серега? В чем-то, что и сам не подозревает. Может быть, можно найти его вину в том, что сидит в тюрьме Галька и погиб приятель «афганца»-Шурика? Или в том, что Гоша сейчас не Гоша, а учебное пособие для родной школы? Кстати, уже следовало бы сходить, посмотреть, как там, подготовлен ли зал? Какая же чушь лезет в голову… И есть вина в том, что Люська удавилась, и в том, что Лена несчастна, и в том, что Аля не сможет выбраться туда, куда ей так хочется. Грешен, батюшка, грешен, только стоит ли так усердно каяться?! Раскаяние, как известно, не освобождает от ответственности. А высшая мера ему, очевидно, очень даже подойдет. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Осталось только исполнить.
Серега зевнул. Хорошую он придумал себе защиту от хандры и тоски — рассуждения о самоубийстве. Приятно сознавать, что можешь в любой момент по своему произволу собой распорядиться. Всего в нескольких метрах, если по прямой, в сараюшке стоит деревянная девочка, беременная пистолетом. Мамино наследство: «Милой Тосеньке за 30-го фрица»… Вместе с тем, пока думаешь, как себя убивать и как хорошо после этого будет, глядишь, пробудится что-то, потянет пожить еще. Даже лень немного стряхивается. Сходить, что ли, к Кузьминишне, набрать трехлитровый бутылек самогону? Как-никак, четыре дня праздников! Жрать, правда, нечего, но это не важно. Огурцов соленых у него полно, хлеб черный есть еще в магазине, картошка тоже в изобилии. Соль есть — гуляй не хочу! Если пошуровать по магазинам, может, еще и килька астраханская найдется, салака или селедка в томатном соусе. Переживем, не сорок первый, не блокада. Вышел? Серега из опасного, прямо надо сказать, положения. Раз жрать захотелось, значит, будем жить. Пока. Главное сейчас — поесть, принять немножко, а там еще в школу затянуть да начать работать. Опять все пойдет, как надо. Глядишь, Алька заявится, кто сказал, что она обиделась? Сам придумал. Нашел чем устыдиться! У нее небось таких случаев в жизни уже с десяток было. Это ж не вы, старые перешницы! Нынче молодежь вольная, из молодых, да ранняя.!.
И словно бы по заказу заурчал где-то вдали мотор «Волги». Той самой, Алиной. И жизнерадостный, звонкий голосок позвал с улицы, когда машина остановилась.
— Панаев! Ты дома?
— Дома! — откликнулся Серега и пошел открывать ворота.
Однако его ждала небольшая неожиданность, приятная или неприятная, он оценить не мог. Дело в том, что Аля приехала не одна. Рядом с ней в машине сидела одетая по-походному, в джинсовую теплую курточку и спортивную вязаную шапочку, синьорина ди Читтадоро.
— Привет! — сказала Аля с улыбочкой и поцеловала его в щеку.
Джулия, выбравшись из машины, тоже приложилась к Серегиной щеке.
— А где Серджо? — поинтересовался Панаев.
— Он болен, — усмехнулась Джулия, — как это по-русски?
— Отходняк, — подсказала Аля.
— С позавчера? — удивился Серега.
— Да нет, — Аля ехидно улыбнулась, — это он вчера где-то нарезался.
— Да-да! — подтвердила Джулия. — Мы проснулись и увидели, что спим с Алей, а мужчин нет. Мы же не лесбиянки! Куда ты пошел, мы не знали. А Серджо оставил мне записку, где очень ругал. По-русски это очень сердито. Писая, что будет в гостинице. Мы с Алей пиля кофе и ехали туда. Его нет, ушел. Решили, что, если он не придет вечером, будет звонить милиции. Аля поехала в «Спектр», а я ждала. Потом ушла в бар, чуть-чуть пила, вернулась — он дома, но очень пьяный. Он ругал меня русскими словами, я все не знаю. Спал на полу, я на кровати. Утром у него болел живот, он сказал, что пил суррогато… самогон, так? Где был — ничего не поняла. Потом приехала Аля, сказала: надо ехать искать тебя. Нашли.
— Чего ж ты уехал? — спросила Аля. — Неужели султану надоели его жены?
— Что я вам, товарищ Сухов? — с притворной суровостью отвечал Серега. — Обязан был вас построить на утренний осмотр и проверить по списку: Зарина, Хафиза, Зухра, Лейла…
— Смотри-ка, — хмыкнула Аля, подмигивая Джулии, — сколько ему надо, а? Нет, Панаев, от скромности ты не умрешь.
— А вы, синьорины — от застенчивости.
— Чего стесняться-то, все свои, человекообразные приматы. В жизни надо и такое попробовать, верно, Юлька?
В доброе старое время никто бы близко не подпустил никаких иноземцев к Серегиному жилищу, да и вообще к его родному городу. Но сейчас перестройка и гласность, иностранцев пускают даже на атомные полигоны, поэтому и Серега стеснения не испытывал. Пусть видит землячка Тициана, что это такое — Русь кондовая.
— Вот видишь, — сказала Аля, — вот здесь живет русский гений. Отопление — дровами, газ — из баллона, водопровод — на улице, туалет — тоже. Зато — собственность.
— Я бы хотела иметь такой дом, — кивнула Джулия, — этот город и этот деревня. Этот дом — ла фундаменто до культура национале, так? Как у вас говорят, «корни».
— Да-да, — кивнула Аля, — корни-то есть, только яблок не видать.
— Это родители? — спросила Джулия, рассматривая фотографии, висевшие на стене.
— Да, мама и папа. Это я в четвертом классе, а это — Зина, сестра, в том же примерно возрасте.
— Это военный? — спросила Джулия, глядя на стриженого лопоухого Серегу в гимнастерке с ремнем и блестящими пуговицами.
— Нет, обычная школа, форма такая была.
— Как солдате, очень смешно. У сестры тоже форма, так? Похоже, как это… Горничная… Из старины.
— Между прочим, — сказал Серега, — я еще не все картины тебе отдал, Аля. Вот тут, в этой комнатухе, еще куча лежит.
— Правда? А что ж ты их зажал?
— Да тебе и сейчас все не увезти.
— Покажи, а?
Серега порылся в верхнем ящике облезлого комода и откопал ключ от бывшей своей комнаты. Там, в комнате, лежало еще около сотни холстов, примерно шесть десятков Серегиных и более сорока работ его учеников, изокружковцев и пионеров.
— Вот мои запасники. Цените!
Серега открыл дверь и впустил в пыльное, мрачное помещение своих спутниц.
— Свет бы зажег, — проворчала Аля.
Серега щелкнул выключателем, но тут же вспомнил, что лампочка здесь перегорела еще в прошлом году. В запасе лампочек не было. Они пропали в здешнем хозмаге уже давным-давно.
— Не врубается, — сказал он виновато, — давно сюда не заходил.
— Ну, тогда вытаскивай их, — велела Аля, — в большой комнате посветлее…
— Что, все? — проворчал теперь уже Серега. — Трактор нашли, да?
— Ну хоть что-нибудь.
— Да они все в пылище, начихаетесь.
— Тащи-тащи. Смотри, Юлька, вот каково отношение русского гения к своим творениям. Он их ни в грош не ставит. А во всем виновата система!
Серега вынес первый попавшийся холст, сдул, насколько возможно, пыль, а потом, намочив чистую тряпичку, осторожно протер.
— Так, — пробормотала Аля. — Вот неизвестный Панаев. Это что, пейзаж?
— Да, — сказал Серега, — это вид с крыши дома. Сидел на трубе с этюдником на коленях и сделал акварельку, а потом понравилось, перенес на холст маслом.
— Летом тут красиво, — оценила Джулия, — небо — как в Италии… Почти.
— Бывает, — неопределенно произнес Серега. — Еще тащить?
— Давай, давай! — потребовала Аля. — Держать такие вещи в пыли и гноить! Ты преступник и вредитель.
Серега принес еще пару холстов, менее пыльных.
— «Утро в березовой роще», — с апломбом объявила Аля, уверенная, что угадала название картины. — Явное подражание классике, но со своеобразием, верно, Юля?
— Это называется «Снайпер», — усмехнулся Серега. — Тот человек в нижнем углу картины справа, который умывается росой, через несколько секунд будет убит. Вот там — видите? — между листьев — вспышка.
— Это русский или немец? — спросила Аля.
— Это человек, — повторил Серега.
— Неужели так было? — приглядываясь к картине, произнесла Джулия с легким ужасом. — Солнце, зеленые листья, белые березы, трава, роса, человек улыбается, трет спину полотенцем — и будет убит?
— Мне так мама рассказывала, — пояснил он.
— Она была врач, так? На войне?
— Она была снайпер, — сознался Серега.
— Надо же! — покачала головой Аля. — Я и забыла…
Третий холст; немного помятый, был совсем в иной манере, и Джулия даже удивилась:
— Это тоже ты?
На холсте был изображен мрачный, гнетуще-коричневый, изборожденный трещинами, плоский ландшафт — не то солончак, не то еще какая-то пустыня. Посреди нее стояло неведомо как выросшее зеленое деревце, а к деревцу со всех сторон бежали многочисленные и зубастые крысы.
— Здорово, — оценила Аля. — Это уже ближе к «Истине». А как называется?
— «Нетерпимость», — ответил Сере га.
— Жестоко, — вздохнула Джулия, — ты очень жестокий, Панаев. Даже жесточее Гойи.
— Не надо меня с великими сравнивать, — сказал Серега, — а то от гордости лопну. Еще принести?
— Таскай, а мы будем смотреть.
На этот раз Серега загреб сразу четыре картины и, пыхтя, приволок их на суд дамам.
— Вот это называется «Рай для двоих», — представил Панаев первый холст.
Изображен был шалаш на берегу речки, дымящийся костерок с ухой, кипящей в котелке, рыба, подвешенная на нитке между двумя деревьями, пара удочек на траве и четыре голых ступни, торчащие из шалаша. Женщины усмехнулись: две большие ступни были повернуты пятками вверх и располагались между двумя маленькими.
— Пошленько, но смешно, — произнесла Аля, — это по личным впечатлениям?
— Это я сама куплю, — предложила Джулия, — я люблю такой юмор.
Улыбки улетучились, когда Серега показал еще одно полотно. Верх картины был нежно-голубой, низ — иссиня-черный. На голубом фоне темноволосая женщина и белокурый мужчина тянулись друг к другу. Их тщательно выписанные обнаженные торсы так и светились здоровьем и силой. Однако в черной части картины продолжением их тел служил лишь мертвенно-белесый голый костяк, скелет.
— Вариант, — убежденно проговорила Аля, — у тебя на эту тему была работа. Я ее уже забрала. Помнишь, червовый и пиковый тузы?
— Ты жестокий, — снова произнесла Джулия. — Все очень страшно. Надежды нет, черное их убьет. Это — неверие в Бога.
Следующая вещь называлась «Разлука». Ее Серега написал от скуки сразу после развода с Леной. Он изобразил мрачноватое здание суда, себя и Лену, идущих в противоположные стороны.
— Вот так наш султан стал холостым, — сыронизировала Аля, — таких я уже штук сорок видела. Правда, у других авторов.
— Это пишут и у нас, — подтвердила Джулия.
Серега хмыкнул и протер последний холст из этой кучи.
Портрет матери, который он сделал уже после ее смерти по памяти.
— Фотография, — сказала Аля, — не обижайся, но это — фотография.
— Это я не отдам, — объявил Серега, — это не продается.
Он нашел на стене пару свободных гвоздей и повесил на них портрет.
— Мама — это мама, — одобрительно кивнула Джулия.
— Тащи еще, — опять потребовала Аля.
— Не, баста, синьорины. Пошли лучше «Мечту» покажу.
— Готова?! — подпрыгнула Аля. — Что ж ты молчал, мерзавец?!
Вместо ответа Серега обнял ее за талию и повлек к выходу. Серега вытащил «Мечту» из сараюшки вместе с мольбертом и уселся рядом с ней на чурбак. Аля и Джулия молча поглядели на холст. Молчание длилось минут пять, не меньше.
— Манифико… Очень сильно, — пробормотала Джулия. — Надо очень сильно любить, чтобы так написать женщину. Так!
— Спасибо, — прошептала Аля, целуя Серегу в губы, — ты чудо, Серенький. Я не кривляюсь, я честно. Знаешь, я все хочу для тебя сделать, все… Потому что мне это — «Мечта» — на всю жизнь. И даже дольше.
— Правда? — спросил Серега. — Не сгоряча?
— Спрашиваешь еще, — обидчиво поджала губки Аля, — правда, конечно.
— Да-да! — поддержала подругу Джулия. — Она не смеется, так. Мне даже очень это понятно. Это правда.
— Спасибо, если так, — внимательно поглядев на Джулию и потом на Алю, проговорил Серега.
Он все-таки думал, что они немного перехваливают. Кроме того, он не верил, чтобы у этих дам не было ничего друг против друга. Да, пожалуй, и к нему у Али, по идее, должны были быть претензии. Все-таки она имела на него больше прав, чем Джулия. Хотя кто знает, кто определяет эти права?
— Пойдемте, девочки, чай пить, — предложил Серега, — хозяин у вас тут никудышный. Угощать нечем. Не ждал.
— Ты что, думаешь, я не знала, куда везу Юльку? — усмехнулась Аля. — Мы все взяли с собой. Помоги нам все вытащить.
С заднего сиденья «Волги» выудили большущую спортивную сумку, навьючили ее на Серегу и вернулись в дом. Холсты отодвинули в угол, протерли стол. Снедь, которую вынули из спортивной сумки, едва не заставила Серегу потерять сознание. Во всяком случае, его, сутки не евшего, замутило от всех этих бутербродов, котлет, курицы. Серега лопал безо всякого стеснения, поглощая все с космической скоростью. Аля посмеивалась, а Джулия сидела сосредоточенная, что-то думала, размышляла.
— Знаешь, — сказала Аля, поглядывая на холсты, стоявшие на полу у шкафа, — наверное, надо все-таки их отсюда вывезти. И чем раньше, тем лучше.
— Угу, — ворочая челюстями, согласился Серега.
— Ты тут развлекайся с Юлькой, вставая, произнесла Аля, — а я съезжу и звякну кое-кому. Может, Боря, наш трудяга, еще садит в конторе.
Выбежала, завела «Волгу» и укатила. Серега отвалился от стола и похлопал себя по животу.
— Полненько набил, — вздохнул он удовлетворенно.
Джулия сидела по-прежнему молча, лишь изредка задумчиво погладывая на него, очевидно, не решаясь что-то сказать. Наконец он услышал:
— Сергей, как ты можешь тут жить? Я понимаю: лето, отдых, экзотика. Но всю жизнь? И без перспективы? Это страшно. Ты художник, ты делаешь картины, которые очень дорого стоят, так. У нас ты получал бы миллиарды лир, честно! В Америке — у тебя был бы миллион долларов. Даже больше. Здесь ты — никто. У тебя есть деньги, но на них здесь ничего не купишь. Надо искать, бегать, доставать. У тебя есть дом, но ты не можешь даже сделать туалет, ванну и отопление. Опять надо искать, тратить время… Если ты заболеешь, тебя будут лечил» бесплатно, но я знаю, что очень плохо, так? Ты должен жить как человек. Тебе нужна машина, настоящий дом, мастерская, краски и кисти, которых здесь нет…
— Подавать, стало быть, прошение? — хмыкнул Серега.
— Знаешь, я могу помочь, так. Надо идти в это… ЗА-Гэ-ЭС и жениться. Ты будешь мой муж и уедешь быстрее.
— Раньше чем через три месяца не распишут, — ответил Серега, — а у тебя виза кончится. А потом еще ждать, пока отпустят…
— Продлят, теперь проще.
— Это что будет, фиктивный брак?
— Как хочешь.
— А Серджо?
— А! Это не важно. У нас дело, а не любовь. Я ему уже надоела. Он будет жениться с Алей. Если захотите, то опять будете вместе.
— Я по-итальянски не бум-бум.
— Это ерунда. Я буду переводить, а потом будешь уметь сам. Все просто, у нас очень много слов от латини, это такие же, как у русских. Очень быстро можно учить.
— В Италии хорошо?.
— Очень хорошо. Тепло, не надо ездить тысячу километров на море. Есть хорошие красивые горы, можно кататься на лыжах. Очень хорошее вино…
— Пицца, макароны, Чипполино, мафия, — с усмешкой произнес Серега.
— О, мафиа! Мамма миа! Знаешь, мне тут, в Союзе, говорили анекдот: Каттани воскрес, приехал в Сицилию и не находит в Палермо всех главарей-мафиози. «Где они?» — спрашивает Каттани. А ему отвечают: «Уехали в Ташкент, на повышение квалификации!» Очень смешно, да?
— Понял, — кивнул Серега, — короче, рай.
— Не смейся. Да, там тоже надо работать, но на себя. Тут не будет того, что будет там. Я очень люблю Аля, она делает хорошее дело, но она — это честно — эксплуататор, так! Есть молодой художник, ему нужно жить, он продает ей картину за сто, двести, тысячу рублей. Она делает аукцион — картину продают за сто тысяч, десять процентов автору. Это грабеж! Десять тысяч отдает, девяносто — себе. Тут так можно делать. У нас никто не будет иметь такой процент, никогда!
— Ну уговорила, уговорила… — сказал Серега. — Я согласный. Сейчас четыре дня праздников, а потом — в ЗАГС.
— Ты врешь, — улыбнулась Джулия, — ты не хочешь ехать. Я тебе не нравлюсь, да? Думаешь, что ты будешь там рабом империализма? А здесь ты кто?
— Ничего я не думаю; — просто это… Не просто. Я здесь родился, сорок лет прожил, говорю, думаю и пишу по-русски, а придется вдруг стать итальянцем?
— Тарковский у нас был русским, но делал «Ностальгию» — весь мир ее видел, это шедевр, так.
— Я не Тарковский, я маленький Панаев. Он уехал уже с именем, известным. А я для Италии — пустое место. Уж чего-чего, а живописцев у вас — полно.
— Не беспокойся, ты будешь лучше. Ты не национален. Что «Истина», что «Мечта» — это русские картины? Нет! Их поймет любой. Это — для всех.
— Ты думаешь, мне не нужны русские корни? — спросил Серега. — Все картины из них выросли. Я не ломаюсь, я думаю, понимаешь? Давай отложим до после праздников.
— Хорошо. Только если будешь думать, а не придумывать, как сказать «нет». Вы, русские, очень привыкли делать не так, как думаете и говорите, так, как вас учили, а не так, как думаете.
— Не бойся, я уже перестроился, — усмехнулся Серега.
Подъехала Аля. Она вошла в комнату, улыбающаяся, довольная:
— Все на мази. Бори был на месте. Сейчас он сделает машину и грузчиков. Через четыре часика, синьор Панаев, весь ваш музей будет на колесах.
— Я ему сказала, — лаконично сообщила Джулия.
— Бестолковый! — скривила губы Аля. — Конечно, он ехать не хочет, да?
— Он думает.
— У-у, это прогресс! Цивилизация наступает. Беспартийный большевик Панаев признал историческое поражение социализма!
— Ничего я не признал, — буркнул Серега, — сказал, думаю, значит, думаю.
— Когито эрго сум. Понятно. У тебя совесть есть? Что ты там думаешь?! У тебя второго шанса может не быть. Сам же говорил: неизвестно, как все повернется. Вот выведет кто-нибудь танки и скажет: «Ребята, давайте жить дружно!» И чтоб другие жили дружно, гражданин Панаев огребет десять лет без права переписки.
— Заколебала ты меня! — рявкнул Серега почти не в шутку. Аля притихла.
Минуты две просидели молча. Аля дулась, Джулия накручивала на указательный палец прядь своих каштановых волос. Серега с горя жевал бутерброд. Когда проглотил, извинился:
— Прости, нервы гуляют, — и поцеловал руку, которую Аля положила на стол.
Аля примирительно погладила его по голове. Джулия отчего-то насупилась.
— Что ты? — обнимая ее за плечо, поинтересовалась Аля.
— Я лишняя, — произнесла Джулия, — все-таки любовь — для двоих. Тогда мы были пьяные, а сейчас мне нет комфорта.
— У вас тут бутылку достать можно? — поинтересовалась Аля тоном профессионального алкоголика.
— Самогон — можно, — сказал Серега. — Хоть сейчас. Только стоит ли? Скоро твои ребята приедут, грузить будут, а мы тут в кайфе. Неудобно.
— Ну, тогда пойдем гулять. Пусть Юлька посмотрит нашу действительность.
— Пойдем.
Идти по улице рядом с такими дамами — дело непростое, тем более что все жители очень хорошо тебя знают. Кроме того, лил мелкий и противный дождик, Аля и Джулия подняли капюшоны курток и стали немного похожи на монахинь. Серегу же бабки и дедки из окон разглядывали вовсю. Алю, судя по всему, уже хорошо знали, а вот Джулию видели в первый раз и аж прилипали носами к стеклам. Кузьминишна, выплескивавшая помои в канаву, специально задержалась, чтобы получше разглядеть и поздороваться с Серегой и его спутницами.
— Здравствуйте, — ответила она на Серепшо приветствие, — никак, гости приехали? Красивые какие! Московские?
— Московские, — подтвердила Джулия с улыбочкой.
— Э-эх! — вздохнула Кузьминишна. — Понятно. А ты, наверное, вакуированная?
— Что? — не разобрала Джулия.
— Вакуированная, говорю, из армян, верно?
— Нет, я из Италии, — созналась Джулия.
— Из самого Рима? — явно пораженная этим, всплеснула руками бабка.
— Нет, из Флоренции. Знаете?
— Слыхала, слыхала, — кивнула старуха и тут неожиданно ошарашила итальянку: — Как там, палац Векки, стоит? Не снесли еще?
— Нет… — растерянно пробормотала Джулия, открыв во всю глаза. Даже при бабкином искажении она поняла, что этой замурзанной старушенции известен палаццо Веккьо.
— Ну и добро, добро, — заговорила бабка, — мы-то вон, поломали, а теперь каемся. Извини, дочка, что в дом не зову, прибираюсь вот только. Праздник все же…
Подхватила ведро и убежала в дом довольно прытко для своего возраста. Пошли дальше.
— Все-таки необыкновенная страна! — покачала головой Джулия. — Эта старушка говорит: ще палаццо Векьо, вы его не сломали?! Она могла быть в Италии, нет?
— Она из этого города ни разу дальше Сосновки не уезжала, — сообщил Сере га. — Ей уже под восемьдесят… Видела где-нибудь по телевизору, вот и знает. У нас ведь часто всякие передачи показывают про искусство. Учебная программа есть. Делать ей нечего, вот и смотрит все подряд.
— У нас всякие бабки есть, — усмехнулась Аля. — Есть такие, что не только про Италию, а про весь мир знают через телевизор. Да еще как судят! Сидят на завалинке и рассуждают: «Слышь, Дунь, хто, по-твоему, победить, лейбористы али консерваторы?» — «Вестимо, Фрось, консерваторы победить, у их Тетчерша — «железная леди»!»
Аля так сыграла голосом, что Серега с Джулией засмеялись.
— А что, не правда? — ободренная смехом, продолжала Аля. — Они тебе и СПИД, и наркоманию, и проституцию, и рею перестройку по костям разберут. А в конце прибавят: «А все ж таки при батюшке Сталине-то лучше было! И цены каждый год снижали, а теперь-то… Тьфу!»
— Но эта, по-моему, прогрессивная, так? — заметила Джулия. — Или нет?
— У нас не поймешь, — вздохнул Серега, — я про себя-то не знаю, кто я.
— Ты — жуткий консерватор, — определила Аля, — даже сталинист. Будь твоя воля, ты загнал бы всех в бараки, выдал по паре сапог, по две пары белья армейского образца, по два фунта хлеба и предложил бы дожидаться светлого царства коммунизма.
Шли-шли и вдруг как-то неожиданно оказались у кладбища. Когда-то, в древности, на заре Советской власти, здесь стояла церковь, ухоженная и чистенькая. Теперь ее не было вовсе, а на ее месте возвышался монумент павшим в Великую Отечественную, пятиметровый обелиск из серого лабрадора с золоченой пятиконечной звездой. Перед обелиском была красная гранитная плита, где было выбито две с половиной тысячи имен и фамилий. Там значилось и четверо Панаевых, но доводились ли они родней Серегиному отцу, неизвестно. Во всяком случае, не близкая это была родня.
У ворот кладбища стоял грузовик, вокруг которого толпилось человек десять — пятнадцать. Несколько женщин в черном утирали слезы. С машины снимали гроб, обитый красным и черным. Особенно поразила Серегу крышка: на красном кумаче был нашит черный восьмиконечный крест. Резала глаза несовместимость одного с другим.
— Зачем нам сюда? — поежилась Аля.
— Давай покажу, где мои лежат, — сказал Серега.
Он повел женщин по узенькой аллейке-тропе между разномастных оградок, крестов и плит, где значились годы смерти: 1870, 1880, 1890, 1900… Здесь уже редко кто бывал, и никто не знает, чем торговал некогда купец 3-й гильдии Тимошкин Парамон Лукич, по какому ведомству служил губернский секретарь Александр Петрович Борзецкий, и отчего так рано ушла из жизни девица Мария Малышева. Возможно, в городке жили их потомки или какая-то родня, но этого родства никто не помнил. Если на плитах состоятельных горожан еще можно было прочесть имена и даты, то деревянные кресты уже давно лишились табличек или надписей краской. Многие и вовсе изгнили. И в следующих рядах, где остались могилы от начала XX века, тоже. Давно не бывали родственники на могиле ротмистра лейб-гвардии Конного полка, умершего от ран в 1915 году. А звали ротмистра Колыванов или Поливанов, а может быть, еще как-то. Какой-то шутничок саданул по плите ломом и стесал большую часть надписи. Не повезло и сестре милосердия Анне Леонтьевне Воскресенской, умершей в том же году от какой-то болезни. Одно известно: Скорбящую Богоматерь на ее могиле обезглавила какая-то дурная рука.
Кладбище занимало гектара четыре. Со всех сторон его сжимал городок. Если бы не массивная кирпичная ограда, сооруженная еще в досоветские времена, да мощные вековые липы, давно бы раздавил город прах своих прежних жителей. Впрочем, и они бы, наверное, не помешали, если б не монумент Великой Отечественной войны. Его заложили еще в 20-летие Победы, открыли к 30-летию, а пофамильно записали на нем павших только к 40-летию, да и то не всех. У обелиска принимали в пионеры, проводили торжественные мероприятия в Дни Победы. Говорят, что Степанковская уже пару раз думала перенести монумент куда-нибудь на площадь, в более торжественную, а главное, не такую мрачную обстановку, но, слава Богу, жалела средства. Кладбищенская администрация тоже нашла выход из положения. Когда территория была полностью заполнена могилами, она потихоньку принялась сносить старые, конца ΧVΙΙΙ — начала XIX веков захоронения и хоронить там новопреставленных. Постепенно очередь дошла и до середины XIX века, а теперь гробокопатели подбирались к могилам более поздних эпох. Недолго оставалось покоиться и купцу Тимошкину, и губернскому секретарю Борзецкому, и девице Малышевой, и лейб-гвардии ротмистру, и сестре милосердия…
В скорбный ряд умерших предков втискивались потомки. Между могилами вдовы гвардии поручика Соловьевой и некой Авдотьи Сметаниной, в бозе почивших около 1910 года, оказалась железная, крашенная серебрянкой табличка, наваренная на тонкий стальной уголок, воткнутый в недавно накиданный холмик. «Лапина Людмила Ивановна. 1961–1989». Ни цветов, ни венков. А ведь и сорока дней не прошло. И он, Серега, которому эта женщина была кем-то, а не просто знакомой, сюда не пришел в тот день, когда наметали этот холмик. Еще несколько старых могил, и вот еще новая, еще одна, еще… Штампованные кресты, таблички на уголках, кое-где уже и оградки.
Еще десяток шагов, и Сереге стало так же страшно, как было утром, до приезда Али и Джулии. Три уголка с табличками стояли подряд, уже не в промежутках, а на месте снесенных могил. Горбунов Валентин, Епишкин Антон, Сорокин Михаил… Чуть в стороне валялся массивный, но изъеденный временем и червями деревянный крест. Его выдернули из земли, когда сносили одну из могил, находившихся тут прежде, и прислонили к стволу липы. Зеланая медная табличка еще держалась на одном гвозде. Даже сквозь зелень на ней можно было прочитать: «Панаев Сергей Николаевич. 1849–1889 г.». Там были «яти» и твердые знаки, но читалось хорошо. Столетней давности жизнь финишировала здесь, и последней памятью о ней был этот крест и окислившаяся табличка. Кто это? Прадед? Прапрадед? Надо же, до чего совпадает!
— Идем, идем! — поторопила Аля, впившаяся взором в табличку. — Нечего такое читать! Пошли.
Джулия тоже прочла надпись, странно поглядела на Серегу и тронула его за локоть, приглашая идти дальше.
Серега подчинился. Облака, казалось, цеплялись за верхушки высоких лип, с них сыпалась довольно теплая морось, ветра почти не было, но что-то ледяное, студящее было. Под ногами почав кивала пропитанная хлябью почва, шуршали листья, мрачно покаркивали на деревьях вороны.
— Не надо было ходить сюда, — проворчала Аля. — Как тут все страшно!
Отколотые куски мрамора, бутылки, разбитые о надгробья, обрывки газет на кучках дерьма, какие-то рваные ботинки, тряпки… И вдруг — череп, желтый, перемазанный глиной, без нижней челюсти, с проломанной в затылке дырой. Наверное, кто-то в футбол играл. Может, это череп того Сергея, столетней давности?
«Нет! — вдруг четко и окончательно решил Серега. — Здесь я не лягу! Ни за что! Пусть лучше меня выставят, как Гошу, в кабинете анатомии. Может быть, он уже знал об этом, когда продавал скелет. Все-таки какая-то польза».
Он все еще шел вперед, а девушки двигались за ним гуськом. Мимо промелькивали могилы 20-х, 30-х, 40-х, 50-х, 60-х… И вот они пришли к маленькому обелиску со звездочкой, где спали, навечно соединенные, комбат и снайпер Панаевы. Под стеклянной пластинкой фотография, точно такая же, как дома: счастливая молодая пара 1945 года. Здесь все прибрано, чисто, даже скамеечка внутри оградки совсем недавно выкрашена. А ведь Серега здесь не был с мая. Да, это, конечно, Зинаида. Пока Серега крутил амуры, она нашла время прийти сюда и сделать то, что должен был сделать он.
«Простите, — сказал он мысленно, — и прощайте…»
Больше говорить было нечего, и Серега, повернувшись, быстро зашагал прочь. Аля и Джулия заспешили вслед.
Когда кладбище осталось за спиной, Аля взяла Серегу под руку и осторожно спросила:
— Может быть, надо было цветы принести, а?
— Не знаю, — пробормотал он, чувствуя, что глаза мокры и все вокруг стало расплывчатым и туманным.
— Не надо его спрашивать, — тихонько произнесла Джулия, — он устал.
Она молитвенно сложила ладони, едва шевеля губами, стала шептать невнятные латинские слова. Потом торопливо, словно смахивая пылинки, прикоснулась ладонью ко лбу, груди и плечам — перекрестилась. Что она просила у Бога для Сереги — кто знает?!
До дома дошли в молчании. Настроение было больше чем подавленное, оно было попросту мерзким. Если Джулия была убита видом российского кладбища, то Аля, прежде всего, попала под гипноз Серегиного состояния. Она догадывалась, что на него произвели впечатление не только грязь, запустение и непрочное положение могил, но и встреча с могилами убитых им людей, и крест со своей фамилией, именем и отчеством. У самого же Панаева в душе опять открылась бездонная, чудовищная пропасть, бездна, в которую он, без всякого сомнения, уже обречен был упасть. Его долгая сорокалетняя борьба, кипевшая между различными частями души, завершалась. Это был финиш марафона длиною в жизнь, быть может, достаточно короткого, но от этого не менее утомительного. Борьба эта была извечной и обычной борьбой, которая происходит в каждой человеческой душе, и обычно она завершается только после смерти, если душа все-таки не бессмертна. Борьба между злом и добром, правдой и ложью, грязью и чистотой. Но у Сереги, в сущности, было две души. Вторая вселилась в него без спроса, без предупреждения тогда, на шоссе, под дулом поднесенного к виску ТТ. Если душа прежнего Сереги, та, которая приказала руке поднести пистолет к виску, уже тогда отлетела, убитая тем неосуществившимся выстрелом, то новая, жившая в нем, унаследовала эту борьбу. Может быть, так.
И в этой борьбе вновь возникли вопросы, которые следовало разрешать, но невозможно было решить до конца. Однако сейчас все прежние плюсы сменились на минусы, точки на запятые, восклицательные знаки на вопросительные… Если сегодня утром ТТ мог помочь всему, то теперь, увидев крест сто лет назад умершего Панаева, которого выбросили из могилы, чтобы положить на его место трех юношей, застреленных из этого ТТ Панаевым XX века, Серега уже сомневался, положит ли конец его выстрел. Стихийно возникла Вера, или, может быть, подобие Веры. Она, эта Вера, принесла облегчение. Была лишь Вера в разверстую пропасть, страшная и безысходная Вера. С такой Верой нельзя было убивать тело, можно было лишь убить душу, во всяком случае, попытаться ее усыпить, чтобы она не болела, не ныла, не рвалась на куски.
Надо было доживать, нести крест, тянуть лямку, дожидаться того неизбежного часа, когда все будет определено, решено, взвешено… Когда это придет — неизвестно, но ты обязан ждать этого часа и не торопить его.
— Джулия, — сказал Серега у калитки, когда они собрались войти во двор, — я подумал над твоим предложением и даю окончательный ответ…
Серега набрал воздуху, своего, советского, может быть, загрязненного газами или радиоактивной пылью, но родного. Аля, немного поджав губы, смотрела на него с любопытством, которое могло вот-вот смениться иронией или даже презрением. Что она ждала? Пламенной тирады, гордой позы, старых и хорошо известных слов, которые надо было сказать? Да, пожалуй. Все его прежние слова, которых он немало наговорил, Аля помнила. Тем неожиданнее было то, что сорвалось с его губ:
— Я согласен, — произнес он отчетливо, сам удивляясь своему бесстрастию.
Серега решительно шагнул вперед, обогнал женщин, зашел в сараюшку, снял верхнюю часть скульптуры девушки, взял пистолет и патронные коробочки. После этого он торопливо, почти бегом, перебежал огород, перебрался за изгородь и, не сбавляя скорости, двинулся к реке, серой, мутной, илистой. Он взошел на мостик, откуда сбросил в омут мотоцикл, и просто уронил свой опасный груз в воду. Последний раз мелькнула перед его глазами гравировка: «Милой Тосеньке за 30-го фрица».
Самоубийство свершилось.