ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В начале декабря ударили морозы. Снега еще не было. Голая, промерзшая земля затвердела, как бетон. Ветер столбами крутил на дорогах стылую пыль. Сухо и скучно шелестели на сопках ржавые листья молодого дубняка.

В МТС ремонтировать свои машины съехались трактористы из всех бригад. Пустовавшее летом общежитие оживилось. Оно весело глядело на шоссе вдето вымытыми стеклами с беленькими занавесками. В общежитии хозяйничала Макаровна. Она день и ночь хлопотала, не чувствуя усталости, варила пищу, мыла посуду, командовала девушками, стирала белье. Трактористы звали ее «мамашей».

Обширный сборочный цех стал тесен. Еще осенью, как только собрались люди, Головенко поставил их на достройку нового здания мастерской. Нельзя сказать, чтобы все трактористы с готовностью превратились в строителей, однако стены были достроены быстро. Крышу покрыли старым железом. Здание было почти готово. В приделе, предназначенном для электростанции, вставили и застеклили рамы; наружу высовывалось колено трубы, из нее валил дым. Никита оборудовал здесь столярку и с помощью подростков мастерил рамы. Тут же под руководством Саватеева готовился фундамент для новой, более мощной динамомашины.

Строили и лабораторию для Боброва. Колхозники, узнав для чего предназначена постройка, также стали помогать в строительстве. Самое горячее участие в нем принимала Марья Решина со своим звеном. Саватеев и дед Шамаев тоже работали на стройке.

Бобров, поняв, что его мечта становится явью — загорелся; его охватило нетерпение. Видя, что рубка стен подвигается медленно, он явился однажды на стройку в старенькой одежде, каком-то подобии фартука и заявил Шамаеву:

— Принимай еще одного плотника.

Дед Шамаев, сморщившись, поглядел на него.

— Ишь, какой выискался плотник. Иди-ка, знай, к бабам. Кто за семенами глядеть будет?.. Поди, без тебя чего напортят…

Бобров упрямо покачал головой, но Шамаева поддержал Саватеев:

— Гаврила Федорович. Оно так. Вы нужнее в другом месте…

Бобров ушел недовольный.

Головенко возвращался домой заполночь. Усталый, с книгой в руках, он поспешно забирался в постель, под одеяло, нередко забывая вытопить печку.

В тишине и одиночестве временами на него нападала острая тоска. Немцы уже давно были изгнаны из Черниговщины. И он каждый день ожидал вести о судьбе отца, матери и сестренки. Но все напрасно. Они пропали бесследно.

Мысли о Клаве тревожили его. С дороги она часто писала. Два письма были получены и из дому. И вдруг письма прекратились. Недели две тому назад он получил телеграмму, в которой Клава сообщала, что на днях выезжает, и с тех пор — ни звука. Может быть, она раздумала возвращаться и осталась дома? Ведь она ничем не связана с ним. Любовь? Кто знает, любит ли она по-настоящему, любила ли?

Настя Скрипка, встретившись с ним в правлении колхоза, ехидно осведомилась:

— Еще не приехала ваша суженая? Долгонько. Навряд она и приедет. — Она улыбалась, в светлых навыкате глазах — издевка. — Искали бы себе другую жену; или женщин для вас подходящих тут нету? — добавили она, игриво поводя плечом.

Головенко сделал вид, что не слышал ее слов и отвернулся.

Со Станишиным у него установились простые, дружеские отношения. Секретарь часто звонил ему из райкома и почти всегда справлялся о Клаве. Головенко однажды не мог сдержаться и высказал Станишину всю горечь, накипевшую на сердце.

— Постой, постой, ты что, панику устраиваешь? — услышал он в трубке грубоватый голос секретаря: — Смотри, какая барышня чувствительная! Так, брат, не годится. Мало ли что могло случиться. Может быть, просто телеграмма застряла… А ты нервы не распускай!

Станишин в трудную минуту всегда оказывал ему необходимую помощь и поддержку. Частенько он говорил по телефону: «Съезди-ка, Степан Петрович, в Ильинскую МТС, я видел там кой-какие излишние запасные части. Может быть, что и подберешь. Иди прямо к секретарю райкома, он тебе поможет».

Таким образом Головенко в разных МТС удалось раздобыть почти все нужные для ремонта детали.

Головенко знал, что Станишин справляется о его семье не из простой учтивости. На старых холостяков у него был свой взгляд. Посмеиваясь, он однажды сказал:

— Холостяк в твоем возрасте, Головенко, — полчеловека. Нормальный человек должен иметь семью. До седых волос парубкуют только «зимогоры», как говаривала моя матушка.

— Ну, Сергей Владимирович, это вы уж слишком. Бывает, что и не «зимогор» никак не может подобрать себе подругу… — возразил Головенко.

— Ерунда, Степан Петрович! Сам знаешь, что чепуху несешь. Настоящий человек, понимаешь — настоящий, — Станишин выразительно поднял указательный палец, — всегда найдет себе друга. Только к женитьбе надо относиться серьезно. А то женится иной щелкопер на хорошей девушке, поживет с ней, пока она не надоест, а потом заявляет, что они, видите ли, не пара — «характером не сходятся». Или женятся спустя неделю после первого знакомства. Какой тут может быть разговор о прочной семье. Муж и жена — на всю жизнь товарищи, друзья, которые должны делить и горе и радости. Не будет этого — не будет здоровой, советской семьи. Получится чорт знает что!

Станишин белой волосатой рукой крепко, докрасна потер лоб, изборожденный глубокими морщинами.

— Я тебе установок, конечно, не даю, а просто высказываю свои взгляды… Семья — штука сложная, и меньше всего в делах чужой семьи может разобраться посторонний человек.

— Сергей Владимирович, а что ты скажешь, если я женюсь на Клаве Янковской? — глядя куда-то в сторону, сказал Головенко.

Станишин хитро прищурил глаз.

— Вот как? Ты вопрос ставишь ребром. Ну, что же, изволь, скажу, если хочешь: дело твое, как говорят, хозяйское; женись, коли так; желаю тебе счастья, вот и все.

— Ну, это не ответ…

— А какого ты ответа хочешь?

— Хочу, чтобы ты высказал прямо свои соображения.

Станишин встал и несколько раз из угла в угол прошелся по кабинету.

— В чужой душе, Головенко, трудно разобраться. Но… — Станишин остановился посреди кабинета, широко расставив ноги в высоких валенках. — Здесь я тебе скажу, пожалуй, как партийный руководитель — женишься — живи. Но если «характером не сойдешься», то придется раньше всего проверить твой характер. Учти, Головенко…

Думая о Клаве, Головенко вспомнил этот разговор и сам спрашивал себя: «Не ошибся ли? Может, напрасно дал сердцу волю?..»

В комнате стояла тишина, нарушаемая только бойким постукиванием будильника. На улице залаяла собака. Громко разговаривая, мимо окна прошли люди. И снова будильник. И вдруг возник нарастающий звук мотора… «ЗИС-5» — машинально определил Головенко. По стене метнулся яркий отпечаток переплетов оконных рам. Машина всхрапнула и заглохла у самого дома.

«Ко мне?» — удивился Головенко, поспешно высвобождаясь из-под одеяла. — «Кто бы это?» Он торопливо принялся одеваться. И когда в дверь постучали, он, уже застегнув пуговицы гимнастерки, отбросил крючок и широко распахнул двери.

— Иди, иди, не бойся, — тихо проговорил в сенях кто-то.

В комнату вошла закутанная в широкий байковый платок маленькая девочка. На Головенко уставились два блестящих глаза. Они — Головенко и маленькая гостья — молча рассматривали друг друга.

Потом девочка отодвинула беленькой рукавичкой платок, закрывавший ей рот.

— Здравствуйте, дядя Степа…

— Оля! — воскликнул Головенко, сразу поняв, кто эта девочка. — Ну, здравствуй, птичка-синичка…

Дверь снова открылась и с чемоданами в руках вошла Клава. Она сбросила перчатки и ласково протянула руки к Степану.


Через час плита, вделанная в русскую печку, была раскалена докрасна. Запахло жареным луком, глаза пощипывало чадом. Головенко готовил жаркое. Он суетился около плиты, гремел посудой, рассказывал обо всем, о делах в МТС, о Станишине, о волнениях, пережитых им, — и все это получалось бессвязно и бестолково. Клава, понимая его состояние, ни о чем не расспрашивала. Она смотрела на него и все улыбалась ласковой и так знакомой Степану улыбкой. Оля, усталая с дороги, разомлевшая в теплоте, едва поужинала, попросилась спать. Полусонную Степан поднял ее на руки и понес в спальню. Пока Клава готовила постель, Оля заснула у него на руках. Уложив девочку в кровать, Степан наклонился и поцеловал ее. Оля открыла глаза.

— Дядя Степа, у вас ручка раненая?

— Раненая. Это немцы, Оленька.

Тоненькие бровки девочки болезненно дрогнули. Она несколько секунд неподвижным задумчивым взглядом взрослой смотрела на потолок.

— Немцы… я знаю…

Она повернулась к стене, тяжело вздохнула и затихла.

Степан на цыпочках, чтобы не потревожить девочку, вышел из спальни.

Клава вскинула руки, прижалась к нему и прошептала:

— Как я рада, что приехала. Наконец-то! Как я рада, хороший мой!

ГЛАВА ВТОРАЯ

С замужеством жизнь Клавы резко изменилась. Работу она оставила: надо было следить за Оленькой и Степаном. Эти заботы первое время поглощали все ее внимание… Но прошел месяц, и Клава вдруг почувствовала, что она не может жить без работы, без коллектива. Целые дни и вечера Степан проводил в МТС, являлся домой поздно вечером усталым и ложился спать. Подруги заходили редко и то на минутку. Они были заняты работой. И хотя Степан по-прежнему относился к ней внимательно, ласково, она была не удовлетворена такой жизнью.

Головенко пытался заинтересовать ее чем-нибудь: он принес ей книжку о сое, просил прочитать, но она не притрагивалась к ней. Книжка лежала на этажерке на том месте, куда положил ее Степан.

Иногда вечерами Клава уходила к Марье. Они обе устраивались с шитьем у стола под лампой, завешенной салфеткой со стороны кроватки, чтобы яркий свет не мешал Вадику спать. Когда приходили письма от Николая, Марья читала их Клаве. Та слушала внимательно, но далеко не так, как этого хотела бы Марья. Однажды, заметив странную улыбку Клавы и обидевшись, она поспешно спрятала письмо, которое читала вслух.

— Извини, Клава… Тебе неинтересно…

Клава низко наклонилась над шитьем.

— Знаешь, — выговорила она после некоторого молчания, — мне непонятна твоя такая… Очень уж ты уверена, что Николай вернется! Ради бога, не подумай плохого, но меня всегда удивляло то, что ты никогда не верила, будто он погиб… Почему так?

Марья пристально посмотрела на подругу. Нельзя, конечно, сказать, что она была спокойна за мужа — фронт есть фронт, но в то же время она твердо надеялась на его возвращение. В ее памяти всплыли воспоминания о тех днях, когда она получила извещение о том, что Николай пропал без вести. Побледнев, едва передвигая ногами, она вышла тогда из кабинета военкома. Женщины, сидевшие в приемной, перестали разговаривать и потеснились, чтобы уступить ей место. Марья присела на скамейку, все еще держа в руках страшный листок.

— Молоденькая еще, поди, и с мужем-то как следует не пожила, — услышала она тихий разговор.

— Была бы я такая-то… Может у нее еще и детков нету. А вот как я, милая моя, с четырьмя-то осталась…

— Свое горе — горше всех…

Марья, как бы очнувшись, свернула бумажку и сунула ее за обшлаг пальто. Сидящая рядом женщина повернулась к ней.

— Убитый? — тихо спросила она.

Марья подняла голову и встретила сочувственный взгляд. Помолчала.

— Без вести… пропал, — проговорила она и не узнала своего голоса.

Женщина вздохнула.

— Это еще, милая, не горе; может, вернется. У меня вот — убит, и ордена получила, а все еще не верится, что не придет… Детишки остались?

— Сын недавно родился.

— А-а… Ну, ты не убивайся очень-то. Может, еще и придет. Поживете еще…

Марья вскинула на женщину сухие свои глаза. Простые слова и добрый взгляд чужой женщины вдруг нежной теплотой наполнили ее сердце. Из глаз Марьи полились слезы. Женщина отвернулась от нее и сама вытерла глаза. Потом сказала:

— Ничего, милая, бывает, что извещение извещением, а мужья живы и здоровы. Не горюй…

И вдруг добавила ожесточенно:

— Отольются проклятому Гитлеру наши слезы! Ишь, морду-то ему назад повернули!

Неуверенно и робко принялась Марья рассказывать Клаве обо всем этом. Потом она разгорячилась, лицо ее преобразилось, щеки горели.

Говоря о победоносном наступлении Красной Армии, о скорой победе над гитлеровской Германией, Марья вспомнила, как однажды, года два тому назад, когда Станишин обстоятельно и без всяких прикрас рассказал краснокутцам о тяжелом положении на фронтах, сторож конторы Никита подошел после доклада к карте, смерил четвертями расстояние по ней от Сталинграда до Берлина и, покрутив лысой головой, озабоченно сказал:

— Ишь, куда гад забрался! Эва, какое место его обратно гнать придется… Легко сказать!

Весь советский народ работал с глубокой верой в победу, зная, что она придет. Этими же мыслями жила и Марья, отдавая всю себя труду для помощи фронту. Сейчас она говорила о близкой победе вдохновенно; она, казалось, видела этот день и связывала его с возвращением Николая.

Клава слушала подругу, не проронив ни одного ее слова.

— Если бы я была мужчиной, — сказала она наконец, — я бы по уши влюбилась в тебя, Марья! Ничего нет удивительного, что в тебя влюблен Федор.

Марья поморщилась.

— Не то говоришь… А Федор… Что Федор? Я знаю, что я нравлюсь ему…

— А он тебе? — лукаво спросила Клава.

— Он мне тоже, — просто и твердо ответила Марья, — но это еще не любовь. Любовь это другое чувство. Когда мне приходит на ум это слово — сейчас же я вижу Николая… Я не представляю себе, что такое любовь, без него. Он во мне разбудил это чувство и я… Мне кажется, его не может быть без Николая.

Клава задумчиво сидела, подперев голову рукой. Полураскрытые тубы ее шевелились, как будто она повторяла про себя то, что говорила Марья, стараясь все запомнить.

— Как должен быть счастлив твой Николай!

Марья, занятая своими мыслями, не поняла, что замечание Клавы относится к ней. Она с жаром подхватила:

— Я хочу ему счастья. Хочу, чтобы он вернулся с фронта и был горд и счастлив, и как победитель, и как муж, и отец… Работой на поле я чем могу помогаю Николаю громить фашистов, но, кроме этого, я должна сохранить и нашу семью. Мой муж на фронте должен знать, что его ждут дома. Ждут всегда. Ждет жена, сын…

Клава глядела на подругу, как зачарованная. Слова Марьи глубоко проникли ей в душу, как-то приподняли ее, помогли разобраться в самой себе, в своих чувствах.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Оля мыла чашки. Худенькая и какая-то будто прозрачная, девочка поправлялась плохо. Головенко все свободные часы отдавал Оле. Читал книжки, рисовал кукол с косичками, похожими скорее на кошачьи хвосты. Девочка серьезно рассматривала рисунки и часто вводила Степана в смущение. То говорила, что кукла не умыта, то не причесана и, наконец, однажды заключила, что все куклы у дяди Степы получаются неряхами.

Забавляя Олю, Головенко все же понимал, что она скучает без сверстниц. «Надо бы Олю в школу отдать», — сказал как-то Степан Клаве. Но Клава считала, что Оле нужно сначала поправиться. Головенко не возражал жене, но в душе не разделял ее мнения. Он был уверен, что среди сверстников в школе девочка скорее забудет пережитое…

— Хозяйничаешь? — сказал Головенко входя. — Ах, ты, хозяюшка моя, славная!

Головенко стянул гимнастерку и, оставшись в сорочке, засучил рукава:

— Давай-ка вместе.

— Вот еще, надо вам брызгаться… Я сама…

— А если я тебе хочу помочь.

Девочка на минуту задумалась и улыбнулась.

— Хотите — помогайте. Только осторожнее, не разбейте. Теперь не купишь посуду, — деловито ответила она.

— Смотри, какая ты строгая!

Головенко посмотрел на Олю и расхохотался. Он вспомнил, что почти таким же тоном бухгалтер сделал ему сегодня замечание, что деньги, предназначенные на ремонт зданий и помещений, расходуются на строительство лаборатории.

Когда пришла Клава, Оля уже спала. Головенко читал.

Она села за стол, подперев рукой подбородок, и стала просматривать «Огонек». Головенко украдкой взглянул на Клаву и заметил необычное выражение ее лица. Прочитав еще полстраницы, Степан подчеркнул привлекшее его внимание место.

— Смотри-ка, Клава! — сказал он. — Чего только нет в сое! Но только мне без твоей помощи тут не разобраться: столько химических терминов и формул, что нужны специальные знания. Цистин, триптофан, лизин… Тут чорт ногу сломит.

Клава взяла книжку из рук Головенко.

Она быстро пробежала глазами страницу и перевернула ее. Головенко, пытаясь скрыть улыбку, следил за ней.

— Неужели все это — в сое?.. Скажи, пожалуйста, — в замешательстве проговорила она, перебрасывая страницу за страницей.

— Как видишь. Гаврила Федорович называет сою складом солнечной энергии.

Головенко оживился и рассказал жене все, что он знал о сое, о работе Боброва над выращиванием особого сорта сои с повышенным содержанием жира.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

К Головенко зашел председатель сельсовета Засядько.

Тяжело переваливаясь, в просторной дубленой шубе, широкий, как стог сена, он подошел к столу. Большое его лицо с длинными обвислыми усами было красно и, как всегда, расплывалось в добродушной улыбке. Он снял с головы беличью ушанку и вместе с меховыми, огромными, как мешки, рукавицами бережно уложил ее около чернильницы.

— Стар становлюсь: идешь, а сердце тук-тук, тук-тук. А ведь, бывало, до полусотни верст по сопкам да по бурелому отмахивал и — ничего… Года!..

Во время интервенции в Приморье Иван Засядько три года командовал партизанским отрядом. Его отряд прославился смелыми вылазками, и одно имя Засядько приводило интервентов в трепет. Ходили слухи, что, когда началась война, Иван Христинович подавал рапорт с просьбой отправить его на фронт, но ему отказали. Впрочем, этого никто достоверно не знал, а сам старый партизан не был болтлив.

— Живем мы за десять тысяч километров от фронта… Живем покойно; тут, конечно, жить можно…

Он вытащил из кармана черную обгорелую трубочку и сунул короткий чубук под седые усы.

Головенко видел, что Засядько пришел с каким-то делом, но не решается начать. Он усмехнулся.

Председатель посмотрел на Головенко:

— У тебя с ремонтом тракторов как? Заканчиваешь?

— Да, как сказать… Кое-что уже закончил.

Председатель посопел, повозился на стуле и вскинул густые брови.

— От тебя, друг, надо одного тракториста взять. Да ты не журись, погоди… На лесозаготовки, месяца на два, не больше…

Головенко присвистнул:

— Да как же я могу в самый разгар ремонта…

Председатель недовольно поморщился.

— Ты постой, Степан. Думаешь, я не знал, что ты возражать будешь? Зна-ал! Я десять лет в председателях… Вы народ такой… Когда ты с ремонтом покончить думаешь? Только честно: к февралю? Хорошо. А если последний трактор к десятому февраля выпустишь — посевная от этого пострадает?

— Да пострадать-то не пострадает… Но нам самим позарез люди нужны. Видишь, вон, — Головенко указал на окно, в котором виднелось недостроенное здание мастерской, — работают двое плотников. Разве они управятся? По вечерам помогаем да по выходным. Руки нужны…

— Я понимаю. Но ничего не поделаешь. На лесозаготовки одного тракториста придется отправить. А насчет постройки — успеешь. Подмогнем, беспокоиться нечего.

Засядько решительно повернулся к Головенко.

— Лесок-то наш, сам знаешь, как стране нужен.

— Ну, что ж. Трудно, очень трудно, но ничего не попишешь: придется, видимо, выделять.

— Заходи как-нито вечерком, — поднимаясь, сказал Засядько. — Старуха моя в тебе души не чает. Похвалил однова тыквенную кашу у нее — навек другом стал. Заходи.

Председатель надел шапку, рукавицы и не спеша вышел.

Головенко проработал до темна. В сумерках за ним пришла Клава, закутанная в большой пуховый белый платок, который очень любил Степан.

— Почему так долго? Идем домой, — сказала она тихо и ласково. Степан обнял жену и прижался щекой к ее холодному с мороза лицу.

К вечеру подморозило. За легкими, как дым, быстро летящими облаками скользила луна. Сухой снег поскрипывал под ногами. Степан взял Клаву под руку. Она доверчиво прижалась к нему.

Они медленно шли по улице. Из труб домов лениво тянулись в небо длинные хвосты дыма. Его горьковато-смолистый запах разливался в воздухе. Слышался ритмический стук электростанции МТС. На таинственно мерцающем голубоватыми искорками снегу перед домами лежали ослепительно яркие прямоугольники света из окон, кружевное переплетение теней садовых кустов. И это причудливое сочетание ледяного света луны и каленого электричества на тихих улицах деревни вызывало неизъяснимо волнующие чувства в душе.

Жвик!.. жвик!.. — равномерно и неторопливо поскрипывали на снегу подшитые кожей валенки Степана.

— Вспомнилось мне, как в такую ночь мы с папой шли с елки. Я в первый раз тогда была на большой елке, — заговорила Клава. — Шла вот так же и звезд на небе не было. Проходили мы мимо одного дома и вдруг — рояль. Что-то очень хорошее играли. Папа сказал: Чайковский… Мы стояли и слушали… Я это навсегда запомнила — музыку, яркий свет в окнах… С тех пор я очень люблю Чайковского.

Головенко любил музыку. Он считался в полку лучшим баянистом. Теперь с изуродованной на фронте рукой нечего было думать о баяне. Он тяжело вздохнул.

— Как я любила потом играть сама эту вещь. Она называется…

Головенко остановился и повернул Клаву к себе.

— Играть?.. Сама? На чем?

— Ну, как на чем? На пианино. Еще с детства.

— Как хорошо! — Головенко даже засмеялся. — Значит, ты можешь играть и учить Олю… Знаешь, я на фронте по-настоящему понял, как много дает человеку музыка.

Олю они застали уже в кровати. Девочка спала с глазастой куклой. Степан заботливо поправил одеяло, в то время как Клава, на лице которой еще лежала тень мечтательности, задумчиво смотрела на Олю. Оля была чем-то похожа на нее. Степан взял жену под локоть и увел ее в столовую, погасив в спальне свет. Они сели на диван. Клава прильнула к мужу. Так, молча прижавшись друг к другу, они сидели долга Потом Клава сказала шопотом:

— Я могу рассказать тебе, Степа, про все эти глицинины, аладины, о которых ты спрашивал, только потом. Только не сегодня… А сейчас я что-то скажу тебе… на ушко. Я сегодня была у врача, Степа.

Степан насторожился.

— У нас будет ребенок, Степа! Милый ты мой…

— Что же ты мне раньше ничего не сказала, а?

Клара обхватила его голову теплыми, нежными руками и прижала к груди.

— Понимаешь, стыдно было говорить, а сегодня почему-то совсем не стыдно.

— Эх, ты — «стыдно»! Да знаешь ты, как это здорово!

— Правда? — и Клава засмеялась.

Вскоре она уснула, с каким-то новым счастливым выражением на лице. Степан не мог спать. Он несколько раз вставал, прохаживался по комнате, неслышно ступая босыми ногами. Выходил на кухню курить. Он тепло думал о ребенке, которого еще нет, но который уже существует.

— Сын… А может и дочь! — произнес вслух Головенко, и неудержимая улыбка расплылась на его лице.

Осторожно он лег на кровать. Боясь пошевелиться, чтобы не разбудить жену, он долго лежал с открытыми глазами.

Заснул Степан только под утро.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Головенко стоял около печки и отогревал замерзшие руки: он только что помогал заводить трактор на улице.

В это время в кабинет вошел человек в нерпичьей шубе, закутанный до глаз. Он поставил чемодан на пол и принялся, покряхтывая, распутывать шарф. Затем развязал уши шапки и энергичным движением сбросил ее с головы.

— Усачев! — воскликнул Головенко, узнав гостя. — Василий Георгиевич, какими судьбами?

Усачев протянул ему красную иззябшую руку.

— Здравствуй, Степан Петрович, не ожидал? Я к тебе.

Он обхватил горячую печку и, блаженно жмурясь, прижался к ней выбритой синеватой щекой. Блестящими глазами он смотрел на Головенко. И вдруг Головенко понял, зачем приехал к нему Усачев. Еще осенью Станишин обещал ему прислать хорошего помощника, но не сказал тогда, когда именно. Головенко искренне обрадовался. Усачев смотрел не него теплым взглядом улыбающихся глаз.

Отогревшись, Усачев вынул из грудного кармана аккуратно сложенную бумажку и протянул ее Головенко. Это было направление райкома на политмассовую работу в Краснокутскую МТС.

— Не ожидал? — еще раз спросил Усачев.

— Не ожидал, — признался Головенко, — но доволен.

Пока приготовят квартиру, Головенко предложил Усачеву остановиться у него.

— Удобно ли? — нахмурился Усачев. — У тебя молодая жена и, кажется…

— Ничего не кажется… — перебил его Головенко, — она рада будет.


— Ну, рад я, Василий Георгиевич, тебе, — сказал Головенко после обеда. — Работы у нас по горло.

Усачев полулежал на диване, подогнув под себя ногу в толстом шерстяном носке.

— Слышал. Стройку развернул. Станишин, конечно, одобряет, но побаивается, как бы это не помешало ремонту машин. А Пустынцев, — тот, как всегда, недоволен. Услышал, что ты лабораторию строишь — рвет и мечет.

Усачев спустил ногу на пол, потянулся и стряхнул пепел с папиросы в пепельницу.

— Но ведь смету мы не перерасходовали, чего же он волнуется? — обеспокоенно проговорил Головенко.

Усачев пожал плечами.

— Тратишь деньги не по назначению. Это для него — нож острый. Он строг насчет этого.

Головенко пересел к нему на диван.

— А все-таки строить лабораторию мы будем.

Головенко замолчал. Усачев с улыбкой рассматривал его, упрямо стиснув губы. Вошла Клава, села к столу, развернула книжку.

— А как с ремонтом, Степан Петрович?

— Не плохо. На ремонте Федор хозяйничает. Нужно кое-что новое сделать, некоторые приспособления к машинам. Алексей Логунов с агрономом готовит специальные лапы к культиваторам — для сои.

— Как у вас с Бобровым? Нашли общий язык?

— Конечно, нашли. Ты знаешь, почему он был недоволен мной: боялся, что я его зажимать буду. Теперь успокоился. Особенно, когда начали лабораторию строить. Трудновато ему, нет помощника, особенно в лаборатории, — Головенко сбоку посмотрел на Клаву, убиравшую со стола. — Надо бы ему помочь. На днях будем открывать что-то вроде курсов по агротехнике. Лекции будет читать сам Гаврила Федорович, главное внимание уделит сое. Ты к нему загляни, Василий Георгиевич, домой: присесть негде, вся квартира — лаборатория. Сейчас он отправил на анализ несколько образцов сои в базу академии, но это его не удовлетворяет. Надо организовать лабораторию здесь, — добавил Головенко и замолчал.

— Ты, что же, и базе академии уже не веришь? Свой исследовательский институт собираешься организовывать?

Головенко задумался:

— Нет, базе я верю. Там большинство — хорошие научные работники… но не все. А хорошую лабораторию иметь здесь, на месте, обязательно надо.

— Что же, попробуй, — снисходительно улыбаясь, сказал Усачев.

— Как, «попробуй»? — вскипел Головенко — А ты что же — себя в стороне считаешь? Извини, брат, пробовать вместе будем. Все будем работать, вот и Клава тоже, — сказал Степан.

— Я? — удивилась Клава.

— Да, и ты, — подтвердил Головенко, — если, конечно, ты не против. Будешь работать с Бобровым.

— Она кончила фармацевтический техникум, — пояснил он Усачеву.

— Думаю, что анализы сумеешь делать? Ну, конечно, кое-что подчитаешь, Бобров поможет.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

На первом же партийном собрании Усачева избрали секретарем парторганизации.

Как-то в сумерки он пошел к Федору. Усачев знал, где живет механик, и поэтому совершенно уверенна пробирался в темном коридоре, заставленном кадками со всевозможными солениями. Он легонько постучал в дверь.

— Да! — раздалось за дверью.

Усачев открыл дверь и шагнул в комнату. Федор поспешно встал с кровати, на которой он лежал поверх одеяла в рабочем комбинезоне. Неловко сунув Усачеву руку, он придвинул табуретку, на которой только что покоились ноги, обутые в рабочие ботинки с подковами.

Усачев присел. Покосился на стол с остатками обеда, на грязную тарелку с ершиками рыбьих костей, раскрошенной ковригой хлеба, на стакан с алюминиевой ложкой, захватанный грязными руками, на блюдечко с медом. Комната была очень маленькой. В ней едва помещалась голубая железная кровать, покрытая зеленым суконным одеялом, шкаф, квадратный столик и две табуретки. К стенке печки, выходившей из соседней комнаты, была пристроена маленькая плита, на которой в зеленом эмалированном чайнике тоненько посвистывала закипевшая вода.

Усачев расстегнул свою нерпичью шубу. Федор поспешно прибрал на столе, смахнул газетой на тарелку крошки.

Пока Федор прибирался, Усачев вытащил из-под подушки потрепанную книжку.

— Читаешь?

— Да, перед оном, чтобы заснуть поскорее.

Усачев полистал книгу. Федор устроился с другого конца стола; несколько смущенный, он выжидательно смотрел на Усачева.

— Что так некультурно живешь, Федор?

У Федора порозовели скулы:

— Почему некультурно?

— Грязь везде… не подметал, наверно, целый год. Валяешься на кровати в грязной спецовке. Механик!

— Ну и что? Механик, — рассердился Федор. — Дыхнуть некогда, где уж тут еще возиться с уборкой.

— Человек должен уметь работать и уметь отдыхать, — в упор глядя на сердитое лицо Федора, медленно выговорил Усачев. — Не чувствуешь, какой в комнате воздух? Разве ты отдохнешь здесь? А завтра с больной головой на работу.

Из чайника с сердитым шипеньем на плитку выплеснулся кипяток. Федор подошел и отодвинул чайник с конфорки.

— Может, чаю выпьешь? — предложил он Усачеву угрюмо.

Усачев, прищурившись, посмотрел на Федора.

— Что же, налей, выпью…

— М-м-м…

Федор, не ожидавший согласия, смутился. Он неумело принялся отмывать стакан и блюдце. Усачев смеющимися глазами следил за ним.

— Сам, пожалуй, не буду сейчас пить… Это я вскипятил, чтобы после работы, часиков в одиннадцать — не возиться с чайником…

Федор поставил перед Усачевым чисто вымытый, поблескивающий гранями стакан, явно любуясь своей работой.

— Не пришел бы я — стакан стоял бы еще месяц немытый?

— Пожалуй, так, — равнодушно согласился Федор. — Некогда. Работы много. Днем на тракторах, а вечером, когда никто не мешает, инструмент готовлю, электрооборудование ремонтирую. С инструментом замучились. Запчастей нехватает… Степан Петрович меня даже от стройки освободил… Кадров нет. Из слесарей — Алексей Логунов да Сашка. А Валя Проценко или Шура Кошелева совсем не сильны в этом деле. О других и говорить нечего.

Усачев, прихлебывая чай, смотрел на озабоченное лицо Федора, на жесткую морщину, пролегшую у него на лбу между бровями. «Летом этой морщины не было», — отметил он.

— По слесарной части я когда-то работал, — в раздумье сказал Усачев. — В тракторах не сильно разбираюсь, но хочу серьезно заняться изучением их. Думаю в кружок техминимума записаться. Буду самым аккуратным слушателем.

«Вот какой хитрый! Одновременно и слушать будешь и контролировать занятия», — с невольным восхищением подумал Федор.

…Вечером того же дня в конторку к Федору пришла Шура Кошелева — сияющая, краснощекая, с загадочной улыбкой на лице. Федор был крайне удивлен появлением девушки в конторе во внеурочное время.

— Федор Семенович, дайте нам ключ от своей комнаты…

— Что? — удивился он.

— Ключ от своей комнаты дайте нам, — повторила Шура.

— Кому это — «нам»?

— Мне и Вале.

— Да зачем же? — недоумевая, спросил Федор, но протянул Шуре ключ.

Через два часа Шура вернула его Федору и, ничего не сказав, поспешно выскользнула за дверь.

Дома Федор обнаружил образцовый порядок. Пол был вымыт, посуда сверкала чистотой, печка была подбелена. На кровати лежало чистое постельное белье. Над столом висела бумажка, на ней красным карандашом кривыми печатными буквами было написано:

«Окурки на пол не бросать, грязных сапог на табуретку не класть, за нарушение — штраф: кило конфет. Шура, Валя».

— Вот девчата! — вслух проговорил Федор, краснея нето от удовольствия, нето от смущения и засмеялся.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

С приездом Усачева начала работать политшкола, которой руководил он сам. Вначале занимались только коммунисты и комсомольцы, потом стали посещать занятия и беспартийные. Занятия пришлось перенести из кабинета директора в клуб.

Валя Проценко не пропускала ни одного замятия. Но все же беседы Усачева не удовлетворяли ее. Она хотела знать больше, подробнее и поэтому просила дать что-нибудь почитать по истории.

— Ну, что же, заходи ко мне, что-нибудь подберем, — сказал парторг.

Через несколько дней Валя зашла к Усачеву на квартиру. Ее встретила жена Усачева — Александра Гавриловна, женщина лет тридцати пяти.

— Валя? Мне Вася говорил, что вы должны зайти. Проходите, пожалуйста, не обращайте внимания на беспорядок, еще не успела прибраться после переезда. Пока живешь на одном месте, кажется в квартире пусто, а как двинешься…

Она взяла Валю за руку и осторожно провела между сундуками, ящиками, ведрами в большую, уже прибранную комнату. С дивана спрыгнули две девочки, в одинаковых красненьких платьях с белыми бантами, с черными, аккуратно причесанными волосами, заплетенными в косички.

— Вот и мои цыганки.

Девочки взвизгнули и бросились к матери. Та ласково отстранила их.

— Знакомьтесь с тетей Валей. Д меня прошу извинить, Валюша, я пойду на кухню. Вася сейчас придет.

И ушла.

Валя почувствовала себя просто и свободно, как в давно знакомой дружеской семье. Она занялась с девочками, одну из которых звали Верой, другую — Катей. Девочки вытащили свои игрушки, куклы. Валя не заметила, как пришел Усачев. Он стоял уже в дверях комнаты в домашних туфлях, когда она увидела его.

— Папа… А у нас тетя Валя. Иди, знакомься, — крикнула Вера. Усачев подошел к ним и присел на корточки. Тотчас же девочки повисли у отца на шее; грохнулась сложенная из кубиков пирамида, рассыпавшись на свежеокрашенном полу.

— Ну, пошла кутерьма! — ласково проворчала Александра Гавриловна, войдя с посудой в руках. — Как папка домой, — в доме начинается хаос.

Вале пришлось поужинать у Усачевых. После ужина Александра Гавриловна принялась укладывать детей. Усачев пригласил Валю в другую комнату.

Усадив ее у стола, он принялся расспрашивать, что она читала по истории. Валя не ожидала этого экзамена и отвечала на вопросы путанно, хотя знала многое из того, о чем спрашивал Усачев.

— Ты меня извини, Валя, за экзамен, но я должен был выяснить, что дать тебе. Вот, попробуй одолеть.

Усачев протянул ей нетолстую книжку.

— А эту я сам читаю, — сказал он, беря с этажерки книгу в серой мягкой обложке.

«Заочная высшая партийная школа при ЦК ВКП(б)», «История СССР», — прочитала Валя. Она вопросительно взглянула на Усачева.

— Вы разве учитесь? Вы же и так все знаете…

Усачев усмехнулся:

— Я очень мало знаю, Валя. Учиться нужно всем.

Вошла Александра Гавриловна. Она бесшумно подошла к столу и с шитьем в руках села в кресло под лампой — на свое обычное место.

— Когда радио, Вася, будет? Живу, как слепая, ничего не знаю о фронте. Что там?

Усачев рассказал о продвижении наших войск в Польше. Александра Гавриловна заметила:

— Значит не помогают Гитлеру ни «тигры», ни «пантеры»!

— Нет такой силы, — сказал Усачев, — которая смогла бы сломить нас. Потому что нет в мире другого народа, который бы так любил свою родину. Нет выше патриотизма, чем патриотизм советского человека…

— Вот капиталисты тоже называют себя патриотами, — после минутного молчания продолжал он. — Американские магнаты на все лады расписывают американский патриотизм. А что на деле? Америка воюет с Германией, они — враги, но в то же время американские капиталисты состоят акционерами немецких фирм, барышами с ними делятся… Этому трудно поверить, но это, к сожалению, факт. Вот вам и патриотизм!


Валя стала частым гостем у Усачевых. И каждая беседа с Василием Георгиевичем как бы приоткрывала завесу перед глазами молодой девушки, и жажда знаний пробуждалась в ней… У нее созрело решение поговорить с Усачевым о создании кружка по изучению общеобразовательных предметов. Однажды она сказала ему об этом. Тот призадумался, потом ответил:

— Ну, что же… Дело-то хорошее, но надо подумать. Для начала можно прочесть молодежи цикл лекций по естествознанию, истории, литературе. Кое-что смогу я, можно привлечь и Александру Гавриловну — она учитель, надеюсь, не откажется, — улыбнулся Усачев, взглянув на жену.

Александра Гавриловна, не отрываясь от работы, молча кивнула головой.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Чтобы не отставать от других трактористов, Сидорыч взялся сам за ремонт своего трактора. Он расположился с ним в сторонке, в углу мастерской, около окна, и принялся за разборку. На каждую деталь, снятую с машины, он ставил мелом пометки, чтобы не путаться потом при сборке.

Пока он разбирал трактор, — дело шло, как по маслу. Но когда от трактора осталась одна рама и вокруг нее на полу куча деталей, — Сидорыча охватил страх. Он с ужасом увидел, что трактора уже нет и, казалось, нет возможности собрать воедино разбросанные детали, чтобы получить снова мощную машину.

Что нужно делать дальше, Сидорыч не знал. Шура Кошелева, работавшая неподалеку, в это время промывала части своего трактора керосином. Сидорыч отправился к механику.

Конторка механика помещалась тут же в мастерской, в небольшом досчатом приделе. Конторка скорее походила на склад запасных частей или на слесарную мастерскую. В ней стоял небольшой стол с чернильницей, сделанной из бензоотстойника, в которой со времени Подсекина чернила не держались. По стенам конторки тянулись стеллажи, заваленные всевозможными частями электрооборудования: механик ремонтировал их сам.

Федор что-то выпиливал, стоя у тисков, когда Сидорыч вошел в конторку.

— Доброго здоровьица, — проговорил Сидорыч, остановившись у косяка двери. — Я к тебе, Федор Семенович, за керосинчиком пришел, частя промыть беспременно нужно…

Федор с улыбкой оглядел Сидорыча. У него даже всклоченная борода была запачкана в масле.

— Все разобрал? И мотор и ходовую часть? — спросил механик.

Сидорыч приободрился:

— Как есть все начисто, Федор Семенович.

— Ну, хорошо. Посмотри как следует все части: что нужно заменить, а что подремонтировать.

С бидоном керосина в руках Федор вышел за Сидорычем в сборочную и бегло осмотрел разложенные в строгом порядке детали.

— А это что у тебя за пометки?

— Пометки-то? Это я запятнал, чтобы не перепутать, что куда ставить…

Федор улыбнулся.

— Думаешь, они тебе помогут?

— А как же. Гляди сюда…

Сидорыч уверенно принялся рассказывать, какую часть куда надо привинчивать. Получалось все верно. Подошедший к ним Сашка весело ухмылялся:

— Это, выходит, как сруб для колодца: каждое бревнышко мелом перепятнал, — потешался он над стариком.

— Колодец не колодец, а кому как способней, тот так и работает. У тебя голова молодая, и она окромя как Шуркой ничем не занята, значит, ты можешь все упомнить. Поживи с мое, она у тебя тоже… тово! — огрызнулся Сидорыч.

— Да они ж у тебя в керосине-то смоются. Как тогда? — не унимался Сашка.

Сидорыч озадаченно взглянул на него и масляной рукой ухватился за бороду.

Федор был серьезен. Если бы пометки наставил какой-либо другой тракторист, Федор сам бы от души позубоскалил над ним. Но на Сидорыча, на его кажущиеся чудачества, механик смотрел по-своему. Старик старался делать все сам. Он не отказывался от любой работы, которую поручали ему. За лето он заработал столько, что мог совершенно спокойно жить, по крайней мере, целый год. Головенко с Федором решили на ремонт тракторов Сидорыча не ставить — пусть отдохнет старик за зиму. Но тот страшно обиделся и наотрез отказался от отдыха. Пришлось уступить старику.

…Федор налил Сидорычу керосина на противень.

— Следи повнимательней, Петр Сидорович, за деталями. Не пропусти сработанные, а то летом намучаешься… Промой почище.

— Да это уж как полагается, — отозвался Сидорыч, гордо взглянув на стоявшего теперь с серьезным лицом Сашку.

Федор ушел в конторку и позвал к себе Сашку. Минут через пять тот вышел от механика красный, как спелая калина. Он покрутился около Сидорыча, углубившегося в работу, и подошел к верстаку, стоявшему недалеко от рабочего места Сидорыча.

— А что, Петр Сидорович, — отводя глаза в сторону от старика, сладким голосом начал Сашка, — как думаешь, верстак ведь не плохой.

Сидорыч пристально посмотрел на Сашку.

— Лучше не надо, — подтвердил он, пряча хитрую улыбку в зарослях бороды.

— Понимаешь, я вот тоже думаю. Присмотрелся к верстаку, думаю здесь вроде мне светлее будет. Да и спокойнее, — подальше от девок. Больно уж они народ… — со вздохом закончил Сашка. Именно от девчат-то, от Шуры Кошелевой, рядом с которой он работал, ему уходить и не хотелось.

— И переходи, давай… чего лучше, — одобрил Сидорыч, бережно укладывая в противень с керосином какую-то шестеренку.

Сашка повеселел. Федор предложил ему перейти на этот верстак поближе к Сидорычу и незаметно для него помогать в работе. Но просил сделать это так, чтобы старик ничего не заметил и не обиделся. Уверенный, что Сидорыч ничего не понял и что, следовательно, он выполнил, как полагается, свою трудную задачу, Сашка, посвистывая, побежал за инструментом.

— До свидания, девушки, — объявил он Шуре и Вале Проценко. — До свидания, уезжаю от вас совсем.

— Куда-а? — удивилась Шура.

— В тот угол, — махнул рукой Сашка, поспешно собирая инструменты.

— Почему-у? — огорченно протянула Шура, лишавшаяся помощника в работе.

— Политика! — Многозначительно объявил Сашка.

Когда он разложил инструмент на новом верстаке и зажал в тиски какую-то деталь, Сидорыч подошел к нему.

— Покурим, Сашуха…

— А ведь я не курю, Сидорыч, не научился еще…

Сидорыч присел на верстак и осторожно, чуть придерживая пальцами папиросу, улыбчиво посмотрел на Сашку.

— Простяга ты, парень, не умеешь хитрить. Думаешь, я так и не додумался, зачем ты перебрался сюда? — сказал Сидорыч, выпустив клуб дыма. — Да ты не пялься на меня, чего уставился? Я ведь, милый человек, и сам хотел просить механика, чтобы он тебя ко мне прикомандировал… Шутка, собрать такую машину! Где мне одному справиться.

Сашка всплеснул руками и захохотал. Трактористы с любопытством подняли головы.

В это время раздался гудок на обеденный перерыв. Оставив работу, люди окружили Сидорыча. Подошел Лукин. Он распушил свою бороду, вытащив ее из-под полы ватника, куда прятал во время работы, чтобы не мешала.

— Здравствуй, Сидорыч, как поживаешь?

Лукин работал теперь бригадиром второй тракторной бригады в Комиссаровке на месте уволившегося Василия Прокошина. Он приехал в МТС, чтобы помочь своим трактористам закончить капитальный ремонт машин.

— Что это у вас весело тут? — осведомился он.

— Как же! Вот Сашуха схитрить вздумал, да не вышло.

Сидорыч обвел взглядом улыбающиеся лица трактористов. В их глазах он не заметил того насмешливого, снисходительного взгляда, который был так ему знаком раньше, когда он впервые сел на трактор, когда в него, как в тракториста, никто не верил. И Сидорыч без опаски быть поднятым насмех рассказал, как он растерялся перед кучей снятых с трактора деталей.

— Перепятнал, понимаешь-нет, частя мелом, а не подумал, что номерки-то смоются в керосине…

Сашка раскатился хохотом.

— Хуже бывает. Когда я подошел с ключом к трактору впервые, у меня аж руки затрусились. Ну, думаю, пропал. Ты еще смел, Петр Сидорович.

— Что же тут робеть? Дело общее, не один, не в темном лесу. Не Сашуха, другой бы помог кто, дело обыкновенное, — проговорил Лукин.

— Это-то верно… Так я и понимал, — сказал Сидорыч. — Сашуху, прямо скажу, спервоначалу на уме держал. Он парень дотошный…

— Конечно, — согласился Лукин. — Работу Сашка знает. Не было такого случая и быть того не может, чтобы трактористы друг другу не помогали. Народ свой, интерес у нас один.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Усталым приходил домой Сидорыч. Тяжелая работа изматывала его за день. Но в усталости он не признавался. И только к концу рабочего дня становился неразговорчив.

Сашка жалел старика и старался всячески помочь ему.

— Ребятенок я, что ли? — сердился Сидорыч, — или, думаешь, пупок надорву? Отойди…

Он отстранял Сашку и рывком поднимал тяжелые детали.

Дома, едва поужинав, он пластом ложился на кровать, с наслаждением ощущая блаженную истому в руках и ногах.

— Поберег бы себя, Петро, прыгаешь, как козел. За молодыми не угонишься… Отдохнул бы зиму-то, что тебе заработанного не хватит?.. — негромко выговаривала мужу Матрена, погромыхивая посудой за переборкой.

— Не можешь ты понимать, Матрена. Что я тебе бурундук какой, что ли? Натаскал с осени еды в нору и — полеживай?.. Совесть я еще не потерял, да и силенка имеется. Мы, Степахины, никогда последними не бывали. У нас в роду нашем такого не водилось. Кончится война да вернется Ванюшка — разговор другой. А теперь не время. Не такой я, чтобы дома сидеть. Руки, ноги свои — занимать не надо.

— Ну и ну! — вздыхала старуха, усаживаясь за пряжу.

Высокая и костистая, она сидела за прялкой прямо, плотно поджав губы. В больших руках ее веретено казалось детской игрушкой.

Матрена замолкла, слышался легкий шорох веретена, деловитое постукивание ходиков да под лавкой возня кур, шелестящих соломенной подстилкой.

Пришел дружок Сидорыча, сторож Никита. Поздоровавшись, он расстегнул крючки заскорузлого полушубка и сел на лавку.

Сидорыч подошел к Никите:

— Дай-ка твоего табачку отведать.

Никита протянул ему кисет.

— Слыхал? Наши Варшаву освободили.

Никита с радостным удивлением вскинул лохматые брови и вытащил трубку изо рта.

— Варшаву?

— А как же. Так тряхнули немца, что будь здоров!

— Как наш Ванюшенька, жив ли, нет? — вздохнула Матрена.

— Ты заметь, какие укрепления были под Варшавой — все нипочем, как пошли наши.

— А союзнички как?

— Кто их знает…

Сидорыч схватился за поясницу и кряхтя полез на кровать.

— Прилягу я, поясницу что-то разломило, к погоде должно.

— Вот у тебя погода-то где, — в мастерской. Каждый день — погода… — проворчала Матрена.

Сидорыч вытянулся на кровати и облегченно вздохнул:

— Союзники, союзники… Видать, больше брехать ловки, а на деле их нету. Ждут, когда наши в Берлин придут да позовут на готовое. Пожалуйте, мол, господин Чертилль.

Сидорыч сердито сплюнул.

— Кому война, а союзнички наши деньгу хапают, промежду прочим. Послушай Усачева, он тебе все расскажет…

Никита ожесточенно захрипел трубкой. Матрена встала и, подоткнув прялку под матицу, залезла на печь. Она знала, что если Сидорыч начал про политику — скоро эти разговоры не кончатся, будут сидеть до петухов.

И, действительно, Сидорыч повел долгий разговор с Никитой, обсуждая последние сообщения о положении на фронтах.

— К концу дело идет… Теперь уж скоро придут наши сыны, — сказал он наконец.

Матрена шумно вздохнула на печи. Сидорыч прислушался к ее вздоху, замолк, а потом оживленно сказал:

— Слыхал-нет, директор затеял в новых мастерских все станки на электричество перевести.

— Ишь ты! — изумился Никита, хотя это ему было уже известно.

— То-то вот и есть. Электрическую станцию хочет на реке строить. На твоей памяти мельница на реке стояла? Электрическая станция куда тебе против мельницы. Ну, однако без народу нам такое дело не осилить. Вот как возвратятся фронтовики — сейчас и начнем…

— А как японец?

— Японец? — Сидорыч привстал на кровати. — Причем здесь японец?

Никита сердито посопел трубкой.

— От него жди помехи — верь моему слову. Я-то уж его знаю.

Он выколотил свою трубку и набил ее свежим табаком.

Задремавшая было Матрена подняла голову и посмотрела на часы:

— Двенадцатый час, шли бы старики спать, — сказала она.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Шура Кошелева потребовала у механика новые поршни. Федор отказал.

— Жалко тебе поршней? Солить будешь? — обиделась Шура.

— Там всего два комплекта, если хочешь знать, — заявил Федор.

Шура с Валей обменялись многозначительным взглядом.

— На складе не два комплекта, а три, — сказала Шура, поджав губы.

Федор держал на строгом учете все ходовые запасные части в кладовой. Без его ведома со склада не выдавалась ни одна деталь. Такой порядок был установлен директором.

— Позавчера, действительно, было три комплекта, а теперь осталось два.

— Я только что из кладовой — три, — не сдавалась Шура.

— Ладно, пусть десяток. А вы ставьте эти. Поршни хорошие. Год проработают с гарантией.

Федор озабоченно посмотрел вслед девушкам. Откуда мог взяться третий комплект, когда он позавчера выписал его Сашке на трактор Сидорыча? Машина у них уже почти собрана…

Федор прошел в кладовую.

Через несколько минут он вернулся в цех.

— Александр Васильевич, зайди… — бросил он Сашке и, не задерживаясь, прошел в свою конторку.

— Ишь, как — «Александр Васильевич»! — Сашка подмигнул Сидорычу.

— Сейчас он тебе даст Васильевича, — проворчал Сидорыч.

Федор стоял у тисков с заложенными за спину руками.

— Где требование? — спросил он.

— Какое?

— Требование на поршни?

— Ах, на поршни! — откликнулся Сашка. Он порылся в грудном кармане комбинезона и протянул Федору запачканную бумажку.

— Иди сейчас же в кладовую, получи новые поршни и поставь их на машину, — сказал Федор холодно.

Сашка сел на верстак:

— Ты, Федя, шутки не шути. Видел — машина уже почти готова. Что же, разбирать прикажешь? — усмехаясь, проговорил он.

— Ты слышал распоряжение — выполняй.

— Зарежешь, Федор. Я ведь не без головы. Видел, что ставил. Что же, я теперь, выходит, бракодел?

На какую-то долю секунды Федору стало жалко растерявшегося парня. Но он овладел собой:

— Кому ты говоришь о поршнях, — сказал Федор. — Это же моя машина, поршни надо было еще летом менять, да не было… Кто ее лучше знает? Почему ты не выполнил распоряжения?

— Хотелось перегнать девчонок. Соревнуемся мы, а кладовая была закрыта, — побагровел Сашка, не глядя на Федора.

— Вот как ты социалистическое соревнование понимаешь. Слепил машину слюнями и баста — лишь бы перегнать?.. Иди, получай поршни, не теряй времени, — жестко сказал механик.

— Да ты что?

— Иди, получай поршни. — И имей в виду: тебе это даром не пройдет. Буду писать докладную директору.

— Ну, и пиши! — обозлился Сашка. — Подумаешь…

Он выскочил из конторки и хлопнул дверью.

Федор вышел вслед за ним и На глазах у всех стер фамилии Сашки и Сидорыча с доски почета. Борода у Сидорыча задрожала.

— Это чего же такое? — шопотом спросил он Сашку.

— Узнаешь. Будем другие поршни ставить, — угрюмо ответил Сашка и ушел в кладовую.


Головенко прочитал докладную.

— Ты при Сидорыче дал распоряжение?

— Нет, без него. Но это не важно.

Головенко вскинул брови:

— Нет, важно. Машина закреплена за Степахиным, а Сашка ему только помогает. Понятно?

Федор кивнул головой.

Директор объявил Сашке строгий выговор за невыполнение распоряжения механика, но и Федору было поставлено на вид то, что он выписал поршни не Сидорычу, а его помощнику.

Это событие наделало много шума в МТС. Сашку никто не одобрял. Наконец, к нему подошел председатель месткома токарь Саватеев. Он долго через ободки очков смотрел на Сашку, рывками отвинчивавшего гайку за гайкой, потом отвел его к окну.

— Побеседовать надо с тобой, — сказал он, сдвинув очки на лоб.

— Чего беседовать? Ишь, как осрамил… А еще друг!

— Кто же тебя осрамил, не механик ли?

— Ну, а кто же?

— А я по-другому, сынок, думаю.

Сашка поднял на Саватеева глаза. Тот положил ему руку на плечо.

— Нечего на механика обижаться. Он за весь парк отвечает. Ты думал, людей обманул и соревнование выиграл? Так не делается… Тебя за это еще пропесочить полагается. А что касается того, что Федор тебе друг, то так другом и останется. Не тот друг, кто виновного покрывает, а тот — кто поправляет. Ты и его подвел. Об этом ты не подумал?

Сашка опустил голову.

— На цеховом собрании сам скажешь, как дело было.

— На каком собрании?

— Соберем сегодня товарищей. Обсудим этот вопрос. А как же иначе?

Сашка обомлел:

— Товарищ Саватеев, без собрания нельзя ли…

— А ты товарищей не бойся, — сказал Саватеев.

На собрании Сашка чистосердечно признался в нарушении дисциплины. Выступления товарищей были резкие. Досталось и Федору. Кто-то предложил выделить в помощь Сидорычу еще одного человека, чтобы не отстал с ремонтом. Сашка наотрез отказался. После собрания он ушел в цех.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Бобров занимался изучением образцов нового урожая у себя на квартире. Комната превратилась в лабораторию. Письменный стол был завален бумагами всевозможных цветов и размеров вплоть до помятых клочков с торопливыми записями. На другом столе стояли баночки, лежали пробирки, просто стеклянные трубки с резинками и зажимами, фарфоровая ступка, точные весы, песочные часы и бесконечное количество мешочков с зерном, с землей. Мешочками были заняты не только стол, но и все табуретки. На кровати лежали пучки растений. Гаврила Федорович стоял посреди комнаты и с довольным видом возбужденно рассказывал что-то Марье Решиной. Он был в рыжем из шерсти свитере с засученными рукавами, на ногах у него были одеты шубяные короткие бахилы, вроде бот. Марья держала в руках какое-то письмо.

— Отказываться вы не имеете права. Академик подтверждает правильность наших выводов, но эти выводы принадлежат вам, Марья Васильевна.

У Марьи меж бровей появилась резкая морщинка досады, лицо пылало. Она отрицательно покачивала головой.

— Посмотрите на нее, вы видите? Отказывается!

Бобров остановился перед только что вошедшим Головенко и возмущенно взмахнул руками.

— А я вот так и за-пи-шу… — Он присел было к столу, надел очки и придвинул к себе толстую в твердом переплете тетрадь. Потом сбросил очки на тетрадь, очистил одну табуретку от мешочков и с виноватой улыбкой предложил Головенко сесть.

— Дело, видите ли, вот в чем, — заговорил он, потирая ладонью лоб, когда Головенко осторожно присел к столу. — Марья Васильевна высказала ценную мысль… Речь идет о выращивании куста с более высоким прикреплением бобов. Она высказала мысль о создании таких питательных условий, которые бы дали максимальную возможность для роста стебля молодого растения и тогда… Мне это показалось интересным. Я написал Трофиму Денисовичу и вот ответ. Он подтверждает правильность этой мысли, — закончил Бобров несколько торжественным тоном, театрально простирая руку в сторону Марьи.

Головенко удивило сообщение Боброва о письме академика Лысенко и, главное, то, что агроном назвал его, как хорошо знакомого, по имени и отчеству. Очевидно, Бобров постоянно переписывался с ним. Головенко взял из рук Марьи письмо, которое начиналось так:

«Уважаемый Гаврила Федорович…»

Он внимательно прочел его до подписи:

«Желаю успеха. Лысенко».

Бобров озабоченно говорил:

— Надо будет просмотреть наши записи, Марья Васильевна, я — свои, вы — свои; потом потолкуем, как лучше нам воспользоваться этим методом… Эх жаль лаборанта у нас нет. Анализы задерживаются.

— Гаврила Федорович, я хочу предложить вам Клавдию Петровну в помощники, — сказал Головенко.

Бобров спустил очки на кончик носа и поверх ободков с недоумением взглянул на директора.

— Извините, каким помощником?

— Помощником — в качестве лаборантки. Я понимаю — это не совсем то, что вам, может быть, нужно. Но все-таки… Она фармацевт, лабораторную кухню знает, постепенно научится производить необходимые анализы.

Бобров взглянул на улыбающуюся Марью и вдруг, ударив по столу ладонью, захохотал.

— Слышите, Марья Васильевна. Вот вам… вот нам и выход из положения. — Потом резко повернулся к Головенко:

— Знаете, как это хорошо будет, Степан Петрович!

Решено было, что Бобров поговорит с Клавой сам.

Часа через два он вместе с Клавой явился в кабинет к Головенко.

— Столковались, Степан Петрович. Клавдия Петровна согласна, — объявил Бобров.

— Ну, вот и отлично, — обрадовался Головенко. — Когда же приступаешь к работе?..

— Завтра, завтра же, — вместо Клавы ответил Бобров.

Головенко улыбнулся.

— Но, Гаврила Федорович, помещения-то нету.

— Есть помещение — мой кабинет. Мне все равно там делать нечего. Меня беспокоит другое, Степан Петрович. Как с зарплатой? У нас ведь такой должности пока что нет.

— Но, Гаврила Федорович, я согласна… — вмешалась Клава, — я согласна и так работать.

— А я на это не согласен, — сердито возразил Бобров. — Без зарплаты — это несерьезно, это самодеятельность, а научная работа не драмкружок, извините меня.

— С зарплатой дело уладим. Если сумеете поставить серьезно дело — дадут штат на лабораторию, добьемся… Что еще нужно сделать? — спросил Головенко.

— Мне кажется, Клавдию Петровну нужно сейчас послать в базу академии, там она недельки две поработает в лаборатории, подучится.

— Вот тебе раз! — с веселым изумлением сказал Головенко. — Я, признаться, на ее отъезд не рассчитывал.

Он обменялся взглядами с Клавой и понял — Клава ждет его согласия.

— Дело ваше, Гаврила Федорович, — сказал он, вздохнув: — нужно — значит нужно.

Клава ушла.

Они поговорили еще с полчаса о создании лаборатории.

— Как у вас с диссертацией, Гаврила Федорович? — спросил Головенко, когда Бобров собирался уходить.

Бобров вернулся и присел в кресло. Ответил не сразу.

— Неважно. Хвастать нечем. Кое-каких данных нехватает. И потом, как-то времени не найду.

— Сейчас, зимой, вы могли бы, по-моему, заниматься диссертацией, — сказал Степан. — Вы же сейчас как раз обобщаете и практический опыт и научные наблюдения.

— Не получается, Степан Петрович, — вздохнул Бобров. — Время у меня отнимает подготовка семян, работы по снегозадержанию, удобрения, затем, конечно, занятия агротехникой с колхозниками. Кое-какое внимание уделяю бригаде Марьи Решиной… Все это прямого отношения к диссертации как будто не имеет, но в то же время и имеет. Весь комплекс работ оказывает влияние на качество урожая. Вам теперь (на слове «теперь» Бобров сделал ударение) уже известно, что качество сои находится в тесной зависимости от среды. А среда — это множество факторов. На Украине, например, соя одна, у нас — другая. Вот мы с Марией Васильевной и ищем пути создания нужных условий. Нехватает времени. Хорошо бы чтоб в сутках было сорок восемь часов.

— Если вам понадобится помощь, я в стороне не останусь, — сказал Головенко.

Помолчав, он добавил:

— Вы всегда, Гаврила Федорович, уклоняетесь от ответа на вопрос о вашей диссертации. Мне думается, что вы не должны отодвигать это дело на второй план.

Бобров невесело усмехнулся, пощипывая усики.

— Вы уже несколько раз говорите со мной о диссертации, причем как бы подгоняете меня, что ли…

— Я не подгоняю, — сказал Головенко, — но все мы заинтересованы в получении высоких урожаев. И слово за вами, Гаврила Федорович. Мы рассчитываем, что ваша диссертация поможет нам в этом. И потом…

— Что потом?

Головенко вышел из-за стола и остановился перед Бобровым.

— Вы проводите опыты уже несколько лет?

— Четыре года.

— А кто из колхозников знает существо их, с кем вы делились, кто из работников МТС помогает вам, кроме Марьи Решиной? А хлеборобы наверняка могли бы помочь вам своим опытом!

Если бы эти слова Головенко сказал несколько месяцев назад — Бобров, конечно, обиделся бы. Но сейчас, когда он был твердо убежден в искреннем желании директора помочь в его научной работе, чувства обиды не было.

— Вы правы, — со вздохом сказал он. — Я вас понял, Степан Петрович.

— Может быть, поставить вашу информацию на собрании колхозников?

— Информацию? На колхозном собрании? Позвольте, причем здесь колхозное собрание? — это моя личная работа… — с недоумением сказал Бобров, явно обескураженный словами Головенко.

— Личная? Наша наука — это наше общее дело, — возразил Головенко.

Бобров слегка покраснел.

— Достаточно вам недели на подготовку к собранию? — спросил Головенко.

Бобров кивнул головой.

— Теперь еще один вопрос: не вызвать ли нам того самого представителя базы академии, вашего оппонента?

Бобров на секунду задумался и потом с живостью взглянул на улыбающегося Головенко.

— Хорошая мысль. Вызывайте. Очень хорошо.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Клава приехала во Владивосток поздно вечером. Город утопал в пелене тумана. Белые пузыри фонарей, окруженные перламутровыми венчиками, горели тускло. Протискавшись сквозь густую толпу пассажиров, Клава вышла на площадь и села в трамвай. Подруга, как всегда, встретила ее радостными восклицаниями.

— Дорогая моя, где ты пропала?! Я уже соскучилась по тебе. Надолго? Недели на две? Замечательно! А я только что из кино. Муж в рейсе, вот и развлекаюсь.

В шелковом цветастом, как обои, халате, с растрепанной прической рыжих крашеных волос, поблескивая золотыми коронками зубов, она все время говорила безумолку.

— Я слышала, ты вышла замуж? За колхозника, да?

В комнате со множеством кружевных дорожек, салфеток, разбросанных на столах, буфете, спинках стульев — всюду — было жарко. На кушетке валялось небрежно брошенное, видимо только что снятое, голубое платье с блестящими змейками застежек-«молний». На стенках были развешаны яркие олеографии с изображением красоток в купальных костюмах — все то же, знакомое, пропитанное душным запахом пудры и тошнотно-приторным дымом заграничных сигарет.

Нюся, легкая и изящная, как безделушка, стремительно носилась из комнаты на кухню, волоча за собой волну незнакомых духов. Шелковые полы халата развевались, как крылья, из-под них были видны круглые коленки, обтянутые чулками-паутинками цвета бронзового загара.

Клава отогревалась у печки. Ей было несколько неловко за свое простенькое платье, за красные с мороза руки с короткими ногтями.

Пили чай. Нюся рассказала тысячу новостей. Она беспрестанно курила, притворно жаловалась, что ей почти постоянно приходится жить одной без мужа.

— Такова уж наша, жен моряков, участь, — вздохнула она.

Клаву вдруг неудержимо потянуло домой. Прислушиваясь к голосу подруги, она думала о Степане, об Оле… Степан, конечно, сейчас уже дома, вероятно ужинает и одновременно что-нибудь читает, не замечая, что он ест. Клава улыбнулась.

— А я ведь в командировку приехала, — перебила она подругу.

Нюся округлила глаза.

— В командировку? Ты работаешь? Где?

Клава сказала.

— Интересно, в деревне — и какие-то лаборатории. Что там делать? — недоумевала Нюся.

Клава сначала неохотно, потом с увлечением принялась рассказывать об МТС, Боброве, Марье Решиной. Она не замечала, что подруга ее несколько раз скучающе зевнула, нетерпеливо поглядывая на часы.

— Давай спать, Клавочка. Мы еще успеем наговориться, — не вытерпев перебила ее, наконец, Нюся.

Утром она ушла на работу раньше Клавы, рассказав, где что лежит.

— Я прихожу в шесть. Может быть, задержусь. Меня сегодня один знакомый пригласил проехаться с ним. — Ты не стесняйся: приготовь себе кушать. Вечером увидимся.

Она приложилась липкими, в помаде, губами к щеке Клавы и ушла. Клава не спеша оделась. Старательно причесалась, стоя перед трюмо, перед которым стояли флакончики с лаком для ногтей. Их была целая коллекция — от темновишневого до нежнорозового.

Выпила стакан кофе, тщательно прибрала на столе, накрыла сахарницу, хлеб, масло салфетками и стала собираться в базу академии.

Оделась, взяла в руки чемодан, несколько секунд постояла в дверях, оглядывая комнату. Потом в пальто присела к столу, написала на бумажной салфетке:

«Нюся, ночевать не приду. А вообще увидимся. К.».


По совету Боброва Клава пошла прямо к директору базы.

Профессор, склонив голову к правому плечу, без улыбки слушал ее. Он был невысокого роста, худощав. Бледное лицо его тщательно выбрито. Серые глаза смотрели сквозь стекла роговых очков внимательно и строго. Клава смутилась под этим взглядом, покраснела.

— Простите, вы говорите, что лаборатория уже организована? А как с приборами, с реактивами?

— Мы надеемся, что вы поможете, — сказала Клава без смущения, просто.

Профессор приветливо улыбнулся.

— Конечно. Чем сможем — поможем.

Лицо его преобразилось, стало простым и добрым. Он долго и подробно расспрашивал Клаву о работе Боброва, и она, приободренная приветливостью профессора, отвечала спокойно и толково, хотя и не во всех деталях знала работу агронома.

— Он заканчивает в этом году кандидатскую диссертацию по сое.

— Да, я знаю. Это должна быть очень интересная диссертация.


Клава стала работать под руководством старшей лаборантки Фатьмы Гулиевой. Уже немолодая, полная и очень подвижная Фатьма приветливо встретила Клаву, чуть оробевшую среди незнакомых людей, множества всевозможных приборов и острых запахов лаборатории.

— Буду звать вас Клавой. Не возражаете? Я же старше вас, — сияя ямочками на мраморно-матовых щеках, сказала Гулиева.

Она рассматривала Клаву своими темными, как уссурийский виноград, глазами.

— Вы фармацевт? С биохимией не знакомы? Ну что ж, начнем с азов…

И Фатьма просто и ясно принялась объяснять Клаве в общих чертах процесс химического анализа растений.

К концу дня Клава чувствовала себя превосходно. Ей казалось, что Гулиеву она знает уже очень давно и поэтому совсем не удивилась, когда та предложила остановиться у нее.

— У меня две комнаты. Муж, хирург, на фронте. Живу со свекровью… Соглашайтесь, все равно не отстану.

Клава охотно согласилась.

На другой день Фатьма дала Клаве мешочки с соей, привезенные ею из Красного Кута.

— Попробуйте произвести анализ, — сказала она. — Я вам буду помогать.

Работала Клава с увлечением. И чем больше она осваивала методику анализов, тем больше хотелось ей домой, в Красный Кут.

Однажды, когда в лабораторию зашел Дубовецкий, Фатьма познакомила его с Клавой. Он начал уделять ей особое внимание.

— Чего доброго, влюбится в вас, — подшучивала Фатьма. — Соломенный вдовец. Жена где-то в Москве.

Через несколько дней, вернувшись из кабинета Дубовецкого, она сообщила:

— Юрий Михайлович приглашает нас в театр. Я говорила — влюбится!

И она расхохоталась.

Клава в замешательстве выпрямилась.

— Как в театр?

— Очень просто. Меня и вас. Я тут, конечно, в качестве ширмы… Пойдете?

Клава задумалась. Ей хотелось поближе познакомиться с Дубовецким, поговорить с ним, узнать его мысли. Он пренебрежительно отозвался о Боброве в первый день знакомства с ней, и Клаву интересовали причины этого. Обстановка работы в базе настраивала ее на невольное уважение к научным работникам и в том числе к Дубовецкому.

— А что идет в театре? — спросила она, хотя в этот момент для нее это было безразлично.

— Что-нибудь, конечно, из западной классики. Он советских пьес не любит.

…Дубовецкого еще не было в театре, когда Клава с Фатьмой заняли свои места. Он явился после второго звонка. В черном костюме, в блестящем крахмальном воротничке Дубовецкий выглядел женихом. В руках, как книгу, он держал коробку конфет.

Шла пьеса «День чудесных обманов». По этому поводу Дубовецкий пояснил:

— Я посещаю театр ради отдыха. Искусство, по-моему, должно развлекать человека. Я не поклонник наших современных пьес: они показывают жизнь, которую я и так вижу вокруг себя. Я же хочу видеть на сцене то, чего не видел.

Фатьма толкнула локтем Клаву.

Поднялся занавес. Дубовецкий вытащил из кармана перламутровый бинокль, хотя необходимости в этом не было — они сидели в четвертом ряду партера, — и, насмотревшись, предложил его Клаве. Клава отказалась. Он начал что-то говорить о московских театрах, Клава слушала рассеянно, следя за сценой. Потом он вспомнил о конфетах и принялся угощать дам. И все что-то жужжал на ухо. Клаве хотелось отмахнуться от него, как от шмеля. В антракте он повел их пить лимонад. Стоя с бутылкой в руках, он бесцветными глазами в упор смотрел на Клаву, пил маленькими глотками, причмокивая от удовольствия.

— Да, совсем было забыл… Завтра еду в ваши Палестины, Клавдия Петровна — в Красный Кут. Получил приглашение участвовать в обсуждении работы агронома Боброва.

Разговор зашел как раз о том, что так интересовало Клаву. Она живо отозвалась.

— Скажите, Юрий Михайлович, как, по-вашему, что-нибудь получится у Боброва?

— Сомневаюсь, — ответил Дубовецкий, прикасаясь к губам клетчатым платком. — Сомневаюсь. Возможно, временно Боброву и удастся добиться кое-каких результатов, но только временно. И то сильно сомневаюсь, чтобы удалось. Я уважаю агронома Боброва, как человека, любящего свое дело, но не могу не отметить, что он на ложном пути: изменить наследственность растений таким путем нельзя.

Клава была удивлена его ответом. Она не думала, что ученый так резко мог осудить опыты Боброва, у которого были уже налицо практические успехи. Ответ не укладывался в ее сознании, верить Дубовецкому не хотелось.

— Боброву никогда не удастся закрепить в потомстве приобретенные растением признаки. Это дело невозможное. Возможны только случайные удачи. Он пытается насиловать природу созданием особых внешних условий.

Дубовецкий опустил углы губ и криво усмехнулся.

— Наши генетики проделали большую работу в области видообразования и имеют на этот счет твердое мнение. Искусственно наследственность изменить нельзя. Даже при скрещивании видов нельзя сказать, в какую сторону будут направлены мутации, какие изменения наследственности произойдут при этом.

По-наполеоновски заложив руку за борт пиджака, чуть раскачиваясь с носка на пятку, Дубовецкий, казалось, с удовольствием выкладывал свои мысли.

— Бобров, очевидно, не читал лучшего и, пожалуй, единственного учебника для вузов Синнота и Денна — «Курс генетики», не знает работ наших выдающихся ученых, имена которых стоят рядом с именами видных зарубежных ученых — академика Шмальгаузена, лекции которого я имел честь слушать в МГУ, профессора Щебрака и многих других. И с таким научным багажом Бобров пытается добиться эволюции растений путем унаследования случайно приобретенных признаков. Это по меньшей мере наивно. Гены независимы от других клеток растения, они неизменны…

Рассуждения Дубовецкого прервал второй звонок. Они пошли в зал.

Клава рассеянно досмотрела пьесу. Неожиданно для нее рассуждения Дубовецкого взволновали ее. Раз Бобров пытается добиться того, что вообще невозможно, то может статься, что и вся ее работа в лаборатории тоже будет детской игрой. Но неужели все-таки Бобров так невежествен в науке? — задавала она себе вопрос и оглядывалась на Дубовецкого, как бы ожидая от него иных суждений, иных оценок работы Боброва. Но Дубовецкий с поднятым воротником пальто мерно вышагивал на своих длинных ногах и молчал: на улице он старался не разговаривать, боясь простудить горло.

Проводив обеих женщин до квартиры, он в изысканных выражениях отблагодарил их, поцеловал ручки и удалился к себе в темный переулок.

— Вы расстроены, Клавочка, не обращайте внимания, — сказала Фатьма за чаем, — я говорила вам, что он — человек со странностями. Он метафизик, исповедует учение буржуазных ученых — немецкого ученого Вейсмана, австрийского монаха Менделя, американца Моргана, Конклина — кого угодно, но только не Мичурина. Не расстраивайтесь. Ваш Бобров мичуринец — за ним будет победа, уверяю вас.

В глубине души у Клавы зародился протест против Дубовецкого, против его уверенности в своей непогрешимости, против пренебрежения, с каким он отзывался о работах Боброва.

Слова Фатьмы сразу успокоили ее, как будто Фатьма сформулировала и выразила ее собственные мысли. Она благодарно взглянула на сияющую, как всегда, Фатьму.

— Мы уже имели разговор с Дубовецким на ученом совете, но он остается при своих убеждениях. Он опирается на такие авторитеты, как академик Шмальгаузен.

— Странно. Очень странно, — сказала раздумчиво Клава.

Фатьма пожала плечами.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

С утра до вечера Головенко с Герасимовым просидели над проектом договора. Герасимов был удивлен тем, что Головенко вникал во все подробности будущих посевов. «Зачем это ему нужно?» — спрашивал он себя. В прошлые годы, при Королькове, договор, бывало, составлял Герасимов со счетоводом набело. Корольков только подписывал его, проверив общие цифры плана. То, что происходило сейчас, было для него не совсем понятно. «Что тебе нужно, — странный ты человек?» — думал он, глядя на то, как Головенко с нахмуренным лбом, с карандашом в руках, что-то терпеливо высчитывал на бумаге. Он не пускался с директором в споры только потому, что помнил поговорку «ум хорошо, а два лучше». Пусть человек подумает — может, что и дельное выдумает.

Головенко между тем развернул план земель колхоза с посевами довоенного времени и долго рассматривал его, отмечая что-то красным карандашом.

— А где ты думаешь траву сеять? — спросил он, не отрываясь от плана.

Герасимов, усмехаясь, покачал головой.

— Нам не до травы. Да и нужды в ней нету — готовую не выкашиваем. Хлеб надо сеять, хлебушко.

Головенко несколько мгновений с удивлением смотрел на него и снова углубился в вычисления. Герасимов терпеливо сидел у стола, с трудом скрывая мучившую его зевоту.

«Конечно, посеять клевер, — вещь не плохая, — думал Герасимов. — И для урожая не плохо и для скота». И тотчас мысли его приняли другое направление. Он вспомнил, что проверка удоя на ферме показала, что Настя Скрипка постоянно показывала заниженный удой. Герасимов хотел замять это неприятное дело, но ревизионная комиссия и счетовод потребовали убрать Настю с фермы. Герасимов не сомневался в том, что ревизионная комиссия права, но в то же время было как-то стыдно за Скрипку, стыдно было объявить ей, что колхоз не доверяет ей больше. Недоволен был и собой: значит не сумел раньше разглядеть Настю. В свое время кое-кто из колхозников намекал ему об этом, да он не послушал. Герасимов резко повернулся на стуле.

Головенко бросил карандаш и примирительно сказал:

— Ну, вот и всё. Значит, в этом году будет зерновых на 40 процентов больше, чем в прошлом. Так?

Герасимов молча кивнул головой.

— Остаются гулять еще 215 га. Что ты думаешь с ними делать?

Герасимов пожал плечами:

— А что с ними делать? Как-нибудь плановую землю обработаем — и хорошо.

Головенко нахмурился.

— Не понимаю, зачем тебе нужны эти 215 гектаров? — сказал поспешно Герасимов. — План мы выполняем, чего еще нужно?

Головенко неторопливо раскурил папиросу.

Герасимов знал уже характер Головенко, знал, что он не отступится от решения распахать эти 215 гектаров и в то же время совершенно искренне недоумевал, почему нужно сеять больше того, чем это требовалось по плану. Тем более, на его взгляд, директору МТС должно быть совершенно безразлично вся ли земля в колхозе будет засеяна, или не вся.

— Нам, товарищ Головенко, не на выхвалку выходить. Для чего нам лишнее сеять? В районе не хуже нашего знают, сколько от нас нужно. Чего поперед батьки в пекло лезть? Получается, вроде мы подправляем район-то…

Головенко взглянул на него:

— Ну, что же, давай отдадим лишнюю землю другому колхозу, может быть там найдут возможным засеять ее, колхозу «Свободный труд», например, — он граничит с вашими землями. Согласен?

Герасимов не мог понять — шутит Головенко или говорит серьезно. Заметив замешательство председателя, Головенко улыбнулся:

— Что же, соглашайся, сейчас позвоним в райзо…

— Да ты что, Степан Петрович, шутишь?

— Нет, не шучу, — посерьезнев, ответил Головенко.

— И ты бы погнал трактора пахать эту землю?

— Погнал бы.

Герасимов с удивлением уставился на Головенко.

— Да поди ты к чертям! — добродушно выговорил он и засмеялся, показывая крепкие и белые зубы некурящего человека. — Загадываешь такие загадки, что потом ночью не заснешь.

— Загадки здесь нет, Кузьмич. Нашей МТС положено обработать определенное количество гектаров земли. Мы и готовим машины для всего пахотного массива. Это, во-первых. Во-вторых, ты неправильно понимаешь план. Тебе сказали, что зерновыми должно быть засеяно, положим, полторы тысячи гектаров. Ты это принимаешь. А остальная земля? У тебя же землеустройство прошло? Прошло. По севообороту должно быть два поля под травой. А у тебя одно… Хочешь, не хочешь, а мы с тобой в заречье 215 гектаров засеем клевером.

Герасимов задумался.

— Может, клевером-то одним и нехорошо будет, — сказал он, сдаваясь, — посоветуемся уж с Гаврилой Федоровичем, может, лучше с тимофеевкой пополам…

— Обязательно посоветуемся. Наше с тобой дело наметить посевные площади, а агроном займется распределением культур.

Помолчав, Головенко сказал:

— Ну, так будем подписывать договор?

Герасимов вздохнул и погладил бородку:

— Конечно, подпишем… Только гляди, не сорвись, хватит ли у тебя пороху?..

— А вот пойдем, покажу тебе порох.

Головенко повел Герасимова к мастерской по узенькой стежке, протоптанной в пушистом белом снеге. Тяжелые тучи еще нависали над землей, но в развилине меж сопок розовело чистое небо, предвещая мороз. Головенко подвел Герасимова к новому зданию мастерской, у которого стояли отремонтированные тракторы. Герасимов, сдвинув шапку на затылок, присвистнул.

— Это что такое?

— Готовые машины. Есть на чем поработать. — Головенко засмеялся с довольным видом. — И это еще не все, восемь штук в мастерской.

— Что же, весь, значит, парк будет на ходу?

— Весь. Совершенно точно…

— Старенькие машинки-то.

— Ничего, Кузьмич, обойдемся я со старенькими пока. Надеюсь, через год получим и новенькие.

Герасимов снисходительно улыбнулся. Скоро ли перестроишь на мирный лад заводы, если война и кончится? Ясно, что Головенко перехватил. Ну, что же, пусть пофантазирует, это не возбраняется. Как никак, тракторов наготовлено все же достаточно.

Головенко за рукав потащил Герасимова в отдаленный угол.

— Взгляни: что это такое?

Герасимов увидел обыкновенные тракторные плуги.

— Н-да, готовы, значит, — сказал он, ничего не видя в плугах необычного.

— Готовы то готовы, а ты взгляни сюда. — Головенко указал на маленький лемешок, укрепленный впереди большого.

Герасимов долго осматривал лемешок и даже постучал по нему пальцем.

— Понял в чем дело? — спросил Головенко.

— Н-да, — протянул Герасимов, не зная, что сказать.

— Предплужник. Будет помогать нам повышать плодородие почвы.

— Дельно. Скажи, пожалуйста! Кто же придумал?

— Кто придумал не знаю, а вот заставил нас это сделать Гаврила Федорович.

У ворот мастерской они встретились с рабочими, толпой выходившими из сборочного цеха.

— Кончилось собрание, — пояснил Головенко. — Ну, как дела? — обратился он к подходившему Усачеву, — засиделись мы с Кузьмичом, так и не попали на собрание.

— Ничего. Всё в порядке. Рабочие поддержали решение партсобрания. За отчисление проголосовали все единодушно.

Головенко значительно взглянул на Герасимова.

— Понимаешь, Кузьмич?

— Что…

— Рабочие решили отчислить в фонд обороны еще часть своего заработка.

На перекрестке Головенко попрощался с Герасимовым и пошел домой. Оля ждала его обедать. С отъездом Клавы в командировку она была полной хозяйкой и очень гордилась этим.

Усачев задержал Герасимова на перекрестке:

— Подсчитал, Кузьмич, сколько хлеба выходит на трудодень?

— Да что-нибудь около трех килограммов, — сказал Герасимов.

Усачев округлил глаза:

— Неплохо. Как ты смотришь на решение рабочих?

Герасимов насторожился:

— Это насчет отчисления. Дело хорошее.

— От рабочих отставать неудобно… Обсуди с колхозниками. Предупреждаю — дело добровольное. Пусть сами колхозники решают. Понимаешь, в чем дело?

— Понимаю… — замялся Герасимов: — видишь ли, товарищ Усачев, какая история… Что касается меня — с полной душой, приветствую и присоединяюсь, но…

— Сомневаешься в народе? — подсказал Усачев.

— Скажу прямо, нету настоящей уверенности. Малосемейные те сразу поддержат, слов нет. А такие, к примеру, как Анна Буйнова — трое ребятишек да свекор инвалид, что тут скажешь?

— Вот что, Кузьмич, обмозгуй это дело и поставь вопрос на собрании. Никакого решения навязывать колхозникам не нужно — пусть народ решает сам.

— Хорошо, обдумаем… — согласился уклончиво Герасимов.

Усачев молча пожал ему руку, и они разошлись.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Красный Кут спал. Только в правлении колхоза еще светились окна. Счетовод подбивал итоги. Лицо его заросло седой щетиной, на кончике носа, усеянного мелкими бусинками пота, сидели круглые очки в роговой оправе. Густые брови от утомления были подняты, на лбу гармошкой собрались глубокие морщины. Герасимов сидел у стола напротив счетовода. Преодолевая дремоту, он следил, как рука счетовода выводила кряжистые цифры.

Чугунная печка была раскалена докрасна. В жаркой комнате синим туманом висел махорочный дым. Счетовод подвел черту под столбиком цифр, щелкнул костяшками счетов и, подписав итог, бережно положил перо на край чернильницы. Прикурил от зажигалки и выдохнул струю дыма.

Герасимов посмотрел, как западают щеки счетовода при затяжке.

— По-моему, ты от курения такой шкилет… Гляди! — изойдешь от табака, — сказал он, отмахиваясь от дыма.

— В нашем деле без табаку нельзя. Напряжение нервов… Обсчитай-ка на полтрудодня кого-нибудь — греха не оберешься. Твое дело председательское — ходи, распоряжайся. А тут надо все по порядку.

Счетовод Андрей Спиридонович работал в колхозе со дня его организации. Он пережил с десяток председателей и гордился этим. Каждому вновь избранному председателю он говорил:

— Ну, поглядим, как заворачивать будешь, хозяин.

Герасимова он встретил, как и всех:

— Ну, посмотрим, как хозяиновать будешь. На вот, знакомься с финансами, — и выложил перед ним на стол счетоводные книги.

Герасимов, тяжело вздохнув, сказал:

— Я, Андрей Спиридонович, в этом деле, как медведь в градуснике. Пиши сам, как знаешь; ты человек ученый.

Счетовод засопел и строго сказал:

— Не годится так. Ты должен во все вникать, все понимать.

— Подучишь, разберусь как-нибудь…

После уборки картофеля и сои они засели за составление отчета, и долго, засиживались в правлении.

Андрей Спиридонович сдвинул очки на лоб, глубоко затянулся махорочным дымом.

Герасимова клонило ко сну, буквы расплывались перед глазами, скрип пера напоминал стенание немазанной телеги показалось, что едет он на лошади по летней жаре и не может преодолеть своей дремоты.

Где-то вдалеке пропел петух, ему откликнулся другой, третий. Счетовод поднял голову, прислушался.

— Мой пропел, шельмец; горластый, как бык… Шел бы ты спать, хозяин, дремлешь.

— А как у тебя с подсчетом: конца еще не видно?.. Сколько на трудодень зерна падает?

— Зерна-то?

Эта цифра была уже давно выведена им, но счетовод решил, что так вот, просто, объявлять ее не годится. Для вящей убедительности он еще раз проверил свои расчеты. И теперь, хитро улыбаясь, неторопливо свертывал папиросу.

— Как думаешь: сколько?

Герасимов понял, что счетовод хочет ошеломить его высокой цифрой, и решил доставить ему это удовольствие.

— По два кило наберется?

Счетовод, торжествующе поглядывая на председателя, медленно отвинчивал колпачок зажигалки. Раскурив цыгарку, он торжественно объявил:

— Три шестьсот.

И, любуясь произведенным эффектом, захохотал.

— Неужели три шестьсот?

— Три килограммчика шестьсот граммчиков!

Счетовод, движением головы скинув очки со лба на нос, объяснил расчеты. Герасимов внимательно слушал его и все более и более мрачнел. Когда счетовод кончил, Герасимов вытащил из кармана ворох бумажек и огрызок карандаша и проворчал:

— По моим понятиям должно получиться больше… Должно быть по три килограмма и шестьсот пятьдесят граммов.

— По каким-таким твоим понятиям? — раздраженно воскликнул счетовод.

Герасимов, склонившись над столом, бережно разбирал полуистертые бумажки, вкривь и вкось исписанные цифрами. Редеющие волосы его, среди которых проблескивала лысина, стояли торчком на голове.

— Да что ты там ищешь? Здесь бухгалтерия, а он по шпаргалкам каким-то лазит, — презрительно фыркнул счетовод.

— Погоди, Андрей… дай разберусь… Клади на счетах…

Герасимов стал называть цифры.

Заспорили. Дремота соскочила с Герасимова. Он раздраженно переворачивал свои бумажки и колючим взглядом смотрел на растерянного счетовода.

— Ну-ка, скажи, сколько… да ты погоди, не кипятись… Сколько в первом амбаре по твоим бухгалтериям числится?

— Да ты что? Где я тебе такие сведения возьму? У меня все зерно бруттом числится… общим чохом, значит, а не поамбарно.

— Чохом-то чохом, может быть, это по-вашему так и надо, а мне ты вычти, сколько в первом амбаре? — невозмутимо настаивал председатель.

Недовольный счетовод выворотил из шкафа увесистую стопу приемных актов. Сердито ворча, он принялся просматривать их. Оказалось, что последняя сдача не была заприходована.

— Бухгалтерия! — покосился Герасимов на счетовода.

— Да была ли эта сдача?

— А как же не была? Ты сам и акт-то писал. Как раз в тот день, когда меня Станишин к телефону вытребовал прямо из амбара.

— Те-те-те!.. А ведь правда! Ведь я его, акт-то, дома за зеркало сунул, с тех пор там и лежит. Значит, так оно по-твоему и выходит: по три килограмма и шестьсот пятьдесят граммов.

Герасимов облегченно вздохнул.

— Пятьдесят граммов не велика, вроде, куча, а прикинь-ка, сколько Марье Решиной на семьсот-то трудодней придется. Это ведь хлеб, а?

Цифры были уточнены, Герасимов был прав. Счетовод, ворча что-то в усы, неторопливо и бережно собирал бумаги.

— Андрей Спиридонович, слыхал? Рабочие МТС опять в фонд обороны отчисление делают.

— Нет, не слыхал, — отозвался счетовод. — Дело не плохое, молодцы.

— А нам как быть? — спросил Герасимов.

Счетовод запер шкаф, одернул рубаху.

— Нам как быть? Очень просто — я согласен дать тридцать процентов хлеба… Другие тоже не откажут. Для фронта никто не пожалеет.

Герасимов вздохнул.

— Значит, поставим вопрос… Как бы не запротестовали многосемейные-то.

— А никто неволить не будет, дело полюбовное.

Счетовод долго возился с замком письменного стола, гремел ключами.

— Я тебя, Кузьмич, насквозь вижу. Боишься ты не знай чего. Собрания один раз в год собираешь. Вот и получается. Тут тебе и Настя Скрипка и все прочее.

Герасимов досадливо махнул рукой.

— Ладно уж. Пойдем домой.

Такие ворчливые разговоры он выслушивал от счетовода не впервые. Они не доставляли ему удовольствия, но возразить не было оснований — счетовод был прав.

…Пели уже третьи петухи, когда они вышли из правления. На улице мягким ковром лежал только что выпавший снег. Морозило.

— Когда отчетное думаешь собирать? — спросил счетовод.

— На днях надо собирать.

— Вот на нем и внеси предложение насчет отчисления. В аккурат будет.

…Возле клуба они расстались. В густой предутренней мгле кое-где уже поблескивали в окнах огоньки. В свежем воздухе разливался сладковатый, смолистый запах дыма.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Чувство досады на себя не покидало Герасимова с самого собрания. Усачев советовал, ему вопрос об отчислении фронту поставить в отчетном своем докладе. Герасимов этого не сделал.

Выступая в прениях, многосемейная колхозница Анна Буйнова сказала:

— В докладе Кузьмич ничего не сказал, как колхоз помогал фронту. Считаю большим это упущением с его стороны. Пусть скажет в заключительном, обязательно. А я вношу предложение последовать примеру метеесовских рабочих и треть хлеба с трудодней внести в фонд обороны.

Колхозники дружно и одобрительно встретили это предложение. Герасимова от стыда бросило в жар, тоскливо засосало под ложечкой. И с тех пор он ходил сам не свой. Выходило, что он, председатель, плохо знал колхозников, что он не верил в них.

К тому же мучило и дело с Настей Скрипкой.

Ревизионная комиссия установила, что Настя показывала надой молока меньше, чем он был на самом деле. Значит, он, Герасимов, не сумел во-время заметить это, дал Насте возможность наживаться за счет колхоза.

Это было тем более досадно, что и раньше за Настей держалась худая слава; она была жадна до чужого добра… Ведь говорил ему об этом счетовод, а он слепо доверился Насте. Значит, виноват, значит, плохой он руководитель.

Измученный этими думами, Герасимов решил поговорить с Усачевым. Его он нашел в мастерской, рядом с Сашкой, под трактором.

— Товарищ Усачев, я до вас…

Усачев вылез из-под машины. Он, как и говорил Федору, был самым аккуратным слушателем кружка техминимума. Свободные часы он использовал для того, чтобы «пощупать каждую деталь своими руками». Герасимов застал его в тот момент, когда Сашка объяснял, как нужно подтягивать коренные подшипники.

Усачев старательно вытер руки тряпкой и взглянул на опечаленное лицо председателя колхоза:

— Ты что хотел?

— Поговорить бы надо… по личному делу.

— По личному? Хорошо. Одну минуту.

После полумрака мастерской яркий солнечный день ослепил их. В воздухе разливалась золотистая дымка. Снег почернел. С крыш свешивались длинные сосульки. Влажный и теплый ветер ласкал лица.

— Весна, пожалуй, не за горами, Петр Кузьмич?

— До весны далеко, до пашни, то есть… А так — не за горами, — отозвался Герасимов, раздумывая, как лучше сказать Усачеву, чтобы тот понял его, помог ему разобраться в своих переживаниях.

— Может, товарищ Усачев, тебе покажется глупым мой разговор, не взыщи, а только сердцем я измучился.

Герасимов долго рассказывал Усачеву о своих мыслях. Он не стеснялся в крепких выражениях по своему адресу. Усачев думал: «Что он: хочет создать впечатление душевно чистого человека или на самом деле такой?» Герасимов же все более и более волновался, щеки его покраснели, бороденка нервно вздрагивала.

— Мы тебя, Петр Кузьмич, знаем, как добросовестного человека, честного работягу, — сказал Усачев. — Ты держишь в трудное военное время хозяйство колхоза — этого у тебя никто не отнимает. Но если будешь так работать и дальше — можешь попасть снова впросак. Ты знал, что Настя нечиста на руку, но не контролировал ее.

Усачев помолчал, потом затоварил опять:

— Поближе к народу надо быть, Петр Кузьмич, и дело пойдет. А ты не балуешь колхозников вниманием, не любишь совета у них спросить… А нас этому партия учит. Сила нашей партии в том и состоит, что она опирается на народ, знает мысли и чаяния народа… Заходи в партбюро почаще, в чем будет затруднение — поможем. Хорошо, конечно, сделал, что сам пришел.

— Куда же мне идти, — сказал Герасимов. — Больше идти некуда.

Герасимов ушел от Усачева в глубокой задумчивости. Впервые за всю работу председателем он со стороны взглянул на себя и убедился в правдивости слов Усачева. Надо переделывать себя, надо. Но в то же время с него как будто свалился тяжелый, гнетущий душу камень.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Несмотря на то, что Гаврила Федорович за долгие годы работы привык выступать перед слушателями, все-таки чувство волнения охватило его, когда председатель собрания Засядько предоставил ему слово. Он почувствовал на себе десятки пар пытливых глаз. Душевное равновесие оставило его. Он долго разбирал конспект информации и никак не мог найти, с чего нужно начинать.

В зале стояла тишина, кое-где изредка раздавалось сдержанное покашливание. Наконец, Бобров начал:

— Сегодня, товарищи, я выступаю с необычным докладом…

В первом ряду он увидел деда Шамаева с неизменной своей суковатой палкой, заведующего райзо Пустынцева, Марью Решину, Герасимова, Усачева, Головенко, а рядом с ним… Бобров не сразу сообразил, что сидевший прямо лысоватый человек с плотно поджатыми губами был Дубовецкий. А дальше лица, лица… Они заполняли весь вместительный зал.

— Я работаю над диссертацией, то есть занимаюсь научной работой, на тему «Соя в Приморье». Начал писать ее еще в 1941 году в Ленинграде во время отпуска. Блокада города прервала работу. Я потерял все свои записи и, поэтому, приехав в Красный Кут в 1942 году, начал все сначала. Все эти годы я посвятил изучению климата, почвы, отбору семян, скрещиванию растений для получения семян, могущих дать наибольший урожай.

Дубовецкий поморщился, как от зубной боли, и вытащил из портфеля блокнот и карандаш.

Бобров овладел собой и стал говорить горячо и точно о том, что волновало его, видя, что внимание присутствующих все нарастает.

На стол председателя стали поступать записки с вопросами. К концу информации набралась порядочная стопка, которую Засядько бережно передал Боброву.

Людей интересовало все: что такое диссертация, почему она называется таким странным словом, что нужно, чтобы иметь право защищать ее, на сколько процентов она готова, обеспечен ли он необходимой литературой, сколько часов он работает, когда думает закончить свою работу — десятки вопросов, отвечая на которые, Гаврила Федорович вынужден был рассказать о том, о чем и не думал рассказывать здесь на собрании.

Дед Шамаев, покряхтев, постучал своей палкой. Бобров взглянул на него. Дед, старательно выговаривая каждое слово, спросил:

— На каких участках по весне думаешь сою высевать? Сколько на гектар семян дашь? Опять же, какое удобрение?

Сашка, сидевший сзади всех, тоже не удержался и, вытянув свою длинную руку, перебил Шамаева:

— А для чего изменять конструкцию сеялок, культиваторов? Вы так говорили? Что, заводы не знают, что ли, какие машины выпускать?

Длинный перечень вопросов предложил Дубовецкий. Он выслушивал ответы с непроницаемым лицом и делал какие-то пометки в блокноте.

— И, наконец, последний вопрос, — произнес он усталым голосом. — Уверены ли вы в научной основе своей работы, а, следовательно, в целесообразности ее?

Головенко недоумевающе быстро взглянул на Дубовецкого. Дед Шамаев толкнул Марью Решину под руку и что-то спросил. Марья недоуменно пожала плечами. По залу прокатился ропот. Бобров выждал и отчетливо произнес:

— Лично я уверен совершенно. Думаю, что эту уверенность разделяют и товарищи, которые работают со мной. Например, товарищ Решина и ее звено, товарищ Шамаев. Весной есть возможность сеять отборными семенами уже не опытным порядком, а в порядке массового сева.

В прениях Дубовецкий выступил первым.

— Мы, ученые, призваны двигать нашу науку на благо нашей родины, глубоко изучая труды передовых ученых как нашей страны, так и зарубежных стран… — Дубовецкий с победным видом окинул взглядом слушателей. — Такое положение, — продолжал он, отпив из стакана, — налагает на нас, ученых, обязанность овладеть вершинами мировой науки…

Дубовецкий пустился в пространное изложение достижений мировой науки; замелькали трудно выговариваемые иностранные фамилии; Дед Шамаев не выдержал и плюнул с досады. Кто-то из зала крикнул:

— Ближе к делу.

Дубовецкий сделал паузу.

— Несомненно, для нас, ученых, отраден факт, что в вашем районе имеется агроном, практический работник, который взялся за научную работу. Но из довольно пространного доклада его нетрудно понять, что эта работа лишена научной основы. Это лишь практические опыты — не больше. А как известно — практика без теории слепа. Я рекомендую и рекомендовал товарищу Боброву познакомиться детально с работами мировых выдающихся ученых — Вейсмана, Менделя, Моргана, Шредингера и ряда других, работы которых освоены и развиты нашим советским ученым профессором Московского университета Завадовским, академиком Шмальгаузеном и другими. Если бы товарищу Боброву были известны труды вышеназванных ученых, он не впал бы в ошибку в исходном своем положении. Сейчас уже доказано, что внешняя среда не может влиять на растение в такой степени, чтобы изменить его наследственность. Следовательно…

— Это почему же? — раздался в тишине возмущенный голос Марьи Решиной.

Дубовецкий обернулся на голос и из-под очков довольно долго рассматривал Решину:

— Я не хотел затрагивать сугубо теоретических вопросов, они не совсем будут понятны в этой аудитории… Видите ли, в каждом живом организме, следовательно, и в растении, заложено наследственное вещество, которое остается неизменным всегда. Оно не зависит от развития самого организма растения… Это было высказано еще великим Дарвином, это же положение поддерживает академик Шмальгаузен.

— А вы как считаете? — не вытерпел Головенко.

— Я, товарищ Головенко, вполне разделяю точку зрения моих учителей. И на основании этого считаю работу Боброва бесперспективной. Вам, как агроному, — он повернулся к Боброву, — следует заняться выбором одного из существующих сортов и испытать его произрастание на ваших полях. В этом есть практический смысл. А пытаться изменить наследственность той же сои или пшеницы, не прибегая к скрещиванию — это пустая трата времени. Единственный путь создания новых форм растения — путь передачи наследственных признаков через половые клетки.

— А как же вы расцениваете работы Мичурина, Лысенко? — перебил Головенко.

Дубовецкий укоризненно взглянул на директора.

— Меня засыпают вопросами, как будто докладчик — я, а не товарищ Бобров. Я высказал только принципиальные возражения касательно так называемой диссертации товарища Боброва.

Дубовецкий спрятал записную книжку. В зале наступило замешательство, глухой шум то стихал, то вновь вспыхивал то в одном, то в другом углу. Даже невозмутимый Засядько, забыв об обязанностях председателя, со странным выражением покручивал усы. Ни слова не говоря, сердито постукивая палкой, на сцену взошел дед Шамай. Насупившись, он посмотрел в зал:

— Что это получается, граждане, а? Мы верили Гавриле Федоровичу, а теперь как? Что нам-то теперь сказать остается. Кому верить?

Севали мы ране — урожай получали, ну, верно, не все. У иного мужика из тех семян хлеб как лес бушует, а у иного ничего. Тот туда-сюда мается и удобрения ложит и все, а вот, поди же ты — не родит. Так и жили: чего бог даст… То ли уродится, то ли нет.

При колхозе мы с агрономами познакомились, они нас понаучили, что к чему. Иной раз спорили мы с Гаврилой Федоровичем. Ить я этой земли сколь перепахал! Казалось, что не так агроном советует. Но потом вижу, хорошо выходит — урожай добрый снимаем. Значит, агроном науку знает. А теперь как?

У деда голос зазвенел. Он оглянулся на угол, где стояла Решина. — Вот тут ученый профессор сказал Боброву, что он вроде как, значит, баловством займается. Вот так мера овса! Как же это понимать?

— Это неправда, — крикнула Марья с места, метнув на Дубовецкого сердитый взгляд.

— Ты, Марьюшка, не кипятись и старших не перебивай, — остановил ее дед Шамаев. — У меня свое слово припасено. А слово вот какое… — Он повернулся к Дубовецкому. — Нам, товарищ ученый, подавай такую науку, чтобы пособляла колхознику. А то как это выходит? Ты Боброва ославил, а сам-то сказал ли, как хороший урожай снять?.. А ты, коли ученый, должен это сказать. Так я говорю?

По залу прокатился одобрительный шум.

Марья Решина поднялась с места:

— Я много говорить не стану…

— Ты на трибуну давай, Марьюшка, — перебил Засядько.

— Ничего, у меня голос звонкий. Я скажу два слова от своего звена… Дедушка Шамай верно говорит: мы поверим в науку, которая помогает нам. Гаврила Федорович довольно рассказал нам о Мичурине, о Лысенко, да и сами мы кое-что читывали. Мичуринское учение применяем на практике. Получается хорошо. Значит, это и есть наука. И нечего нам головы затуманивать да на заграничных ученых кивать. У нас свои есть и еще почище будут. Вот как вырастим по 20 центнеров с гектара сои, да и с большим процентом жира — вот вам, товарищ Дубовецкий, и выйдет, что стоило Гавриле Федоровичу работать. А вырастить — вырастим, правду я говорю, девушки? — обратилась она к своему звену.

Девушки ответили дружными хлопками. Их поддержал весь зал.

Выступило еще несколько человек. Во всех речах, так же как у деда Шамаева, сквозило недоумение по поводу выступления Дубовецкого, чувствовалась симпатия к Боброву.

«Даст ли нужный ответ Бобров? — думал Головенко. — Возможно, он, оскорбленный бесцеремонностью Дубовецкого, вообще откажется от заключительного слова, и, таким образом, вопрос останется неразъясненным колхозникам и работникам МТС, и это может подорвать доверие к Боброву, к его делу накануне завершения». Головенко сидел, как на иголках.

Выждав немного, Степан попросил слова. Когда он не торопясь поднимался на сцену, настороженная тишина установилась в зале. Потом он встретился с сотнями пар глаз, устремленных на него.

— Товарищи, я не собираюсь полемизировать с товарищем Дубовецким, для этого у меня недостаточно знаний… Но все же, думается, в меру своих сил мы должны внести ясность в этом вопросе. Ясность вот какого порядка.

По залу, как от дуновения свежего ветерка, прошелестел шопот, кое-где скрипнули стулья, раздался сдержанный кашель, шикание.

— Юрий Михайлович сказал нам, что агроном Гаврила Федорович занимается несерьезным делом, что ничего из его потуг вроде как не выйдет потому, что он не в силах, так же как и другие ученые с громкими фамилиями, которых назвал товарищ Дубовецкий, изменить и закрепить наследственность путем изменений условий внешней среды. Тов. Дубовецкий утверждает, что так называемые таинственные гены неизменны и ни в какой степени не зависят от самого растения, то есть изменению не подвержены. Выходит, что человек не в силах не только изменить природу, но и познать ее.

— Как же так!

— Брехня это, а не учение!

— К слову сказать, по утверждению этих же ученых, почва также утрачивает способность родить. И они вывели «закон» убывающего плодородия… Теперь выясним такой вопрос. Если эти гены явились неизвестно откуда и они не подвержены воздействию и раз навсегда неизменны, откуда же они все-таки явились? Ответ может быть один — они даны богом…

В зале послышался смех, движение стульев.

— Эта, с позволения сказать, «наука», товарищи, идет к нам из-за рубежа, из лагеря империалистов, и, конечно, ничего общего с нашей советской наукой не имеет и иметь не может. Есть ли иная наука, которая действительно является наукой, помогающей развитию нашего социалистического сельского хозяйства? Есть! Это мичуринская наука. Иван Владимирович Мичурин вывел более трехсот новых растений, невиданных и неслыханных ранее. Он сказал, извиняюсь, если процитирую не точно: «Мы не можем ждать милостей от природы — то есть ждать каких-то случайных повышений урожая, — взять их — наша задача».

— Само собой!

— Верно!

— И эта мичуринская наука учит нас, как эти «милости» взять от природы. Гаврила Федорович как раз стоит на этом пути, и думается мне, что он добьется успеха, тем более результаты его работы нам уже известны. Но один, как говорят, в поле не воин, мы все должны помогать ему в этом.

И Головенко невольно для себя сделал отчет, что проделано работниками МТС и что предстоит проделать по указанию агронома по изменению некоторых видов машин.

Собрание проводило Головенко со сцены дружными аплодисментами. Снова вспыхнули споры, что и как лучше сделать. Потребовали отчета от Марьи Решиной, как она работает в помощь Боброву. На этот раз Марья вышла на сцену и основательно рассказала, собранию о работе своего звена. Наконец, было предоставлено заключительное слово Боброву.

— Мне заключать нечего, товарищи. Степан Петрович и другие достаточно ясно сказали обо всем. Большое спасибо за горячее участие. А заключительное слово мы вместе с вами скажем на полях, осенью, — взволнованно сказал он. Сердце его билось неровно, толчками. В этот вечер произошло что-то совершенно необычное, но такое, отчего Боброву хотелось и плакать и смеяться. Он уже не думал о Дубовецком, который сидел, по-прежнему вытянувшись и не глядя на людей; только красные пятна на щеках выдавали, что невозмутимость его была нарушена. Закрывая собрание, Засядько сказал:

— Вот так, Гаврила Федорович, давай, трудись. Мы с тебя спрашивать будем всем обществом и помогать, понятное дело. Это тебе забота первейшая, а что нам ученые нужны, это тоже факт. И то, що ты станешь ученым — для всего Красного Кута гордость. За это самое нам дорогой товарищ Сталин тоже скажет спасибо. Так я говорю?

Зал взорвался дружными аплодисментами.

Уходить из клуба никому не хотелось. Народ собрался кучками в зрительном зале, в фойе. К Головенко сквозь толпу пробрался Бобров и растроганно, с чувством пожал руку…

— Спасибо. Вижу, времени даром не теряли. Очень верно сказали.

Лицо его пылало жарким румянцем, глаза были влажны. Головенко хотелось обнять агронома.

Пустынцев, не сказавший за вечер ни слова, сухо выговорил Головенко:

— Нехорошо получилось, обидели ученого. Поставили его в неловкое положение. Негостеприимно.

— А что же, мы не правы? — вспыхнув, спросил Головенко.

— Не знаю, не знаю. Высокая материя. Мы — люди маленькие. Ты, вишь, в профессора выходишь.

Пустынцев кольнул его взглядом и вразвалку пошел к машине, в которой уже сидел Дубовецкий.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Бобров пришел с собрания возбужденный и радостный.

Он зажег керосиновую лампу и вынул из ящика стола коленкоровую, обгоревшую с одного угла папку, чтобы положить туда конспекты, записи — материалы для диссертации. Тотчас же в памяти его всплыло лето 1941 года в Колпино… Обстрелы, бомбежки… Гибель жены и дочери в то время, когда он — ополченец — рыл противотанковые рвы в районе Тосно… Приехав из Тосно в Колпино, он нашел на месте особнячка, принадлежавшего тестю, лишь груду развалин.

Среди дикой мешанины битого кирпича, сплавленного кровельного железа, обломков мебели, стекла, ржавого железа — всего того, что недавно еще было его домом, его жилищем, — Бобров нашел обгоревшую папку и несколько смятых листов: это было все, что осталось от его записей, собранных для диссертации…

С этой папкой он вернулся в ополчение. Работавший в паре с ним пожилой человек в летнем пальто и черной шляпе вынул из бокового кармана пальто пенсне с одним стеклом. Он молча взял из рук Боброва папку. Нацепив на нос пенсне и прикрыв ладонью глаз без стекла, он долго рассматривал папку со всех сторон. На лбу у него вздулась вена.

— Что это? — спросил он, возвращая папку.

Бобров невесело усмехнулся:

— Остатки моих записей. Готовил диссертацию на тему о сое…

Старик сбил на затылок шляпу и радостно засмеялся.

— Ничего, коллега. Вы ее еще допишете. Лишь бы жива была мысль ваша.

Он назвал свою фамилию и с чувством пожал Боброву руку. Бобров, убитый горем, не запомнил фамилию, но зато надолго запомнил то, что говорил старик ночью в холодном сарае.

— Работайте. Много и упорно работайте. Подчас вам придется трудно. Не падайте духом при неудаче. Путь науки тернист. Вас всегда поддержит народ, партия, если вы стоите на верном пути, если вы не открещиваетесь от жизни, если учитесь у нее… Свяжитесь с Лысенко, обязательно. Кончим воевать — встретимся. Будем вместе работать, добьемся по центнеру отборной пшеницы с квадратного метра. А? — и он опять радостно засмеялся.

Под вечер налетели немецкие самолеты. Старик был убит. На другой день его похоронили.

И вот предвидение старика оправдывается: с первых же шагов Бобров натолкнулся на сопротивление. Но это не охладило его. Ну, что же, подлинная наука всегда мужала в борьбе, жестоких схватках с рутиной, с косностью… И что на собрании выступил Дубовецкий — это даже хорошо. По крайней мере, Гаврила Федорович знал теперь — откуда, с каких позиций его могут атаковать.

Бобров только сейчас понял всю важность предложенного Головенко выступления с информацией на собрании. Народ стал на его сторону. Силы размежеваны. Колхозники на его, Боброва, стороне…

Бобров находился в состоянии той радости, граничащей со счастьем, которая обычно наступает после того, когда человек, высказав свои сокровенные мечты, встречает в людях глубокое сочувствие и готовность поддержать его, помочь в трудном деле.

Утром, чуть развиднелось, он пошел к Марье Решиной. Ее дома уже не было. Он нашел Марью в колхозном амбаре, где хранились семена сои. Уже несколько дней звено Решиной терпеливо вручную отбирало самые крупные и полновесные семена. Бобров каждый день забегал сюда, придирчиво просматривал отобранные семена, уговаривал не торопиться. Работало здесь обычно восемь человек. Но сегодня здесь было полно женщин.

Марья вышла к нему, стряхнув пыль с фартука.

— Присесть негде, не знаем, что делать, пятерых домой отправила. Амбар тесен стал.

— А что такое?

— Идут и идут, — сияя черными глазами, рассказывала Марья. — Еще вчера, как собрание закончилось, подходят ко мне Сима, Глаша, да многие. Помочь, говорят, придем. Мои девчата сначала недовольные были, а потом решили — пусть. Вон смотрите — двадцать семь человек работает. — Марья кивнула головой в полумрак амбара и улыбнулась. — Охота доказать этому долговязому.

Бобров понял, что Решина имела в виду Дубовецкого.

— Пыльно у нас, Гаврила Федорович, — Марья мягко, но настойчиво выпроводила его из амбара. — Вы не сомневайтесь, по зернышку в час будем отбирать, ночей не поспим, а сделаем.

И Гаврила Федорович с особой силой понял смысл собрания. Если до него, несмотря на то, что Марья много и, пожалуй, вдохновенно (Бобров не подыскал иного слова) помогала ему, — в какие-то моменты он все же чувствовал себя одиночкой. Во всяком случае, свою научную работу считал сугубо личным делом, которая никого не интересует. Теперь стала понятна настойчивость Головенко; в его работе заинтересованы все колхозники, все работники МТС. Как прав старик — народ поможет, партия поможет. Партия! Что-то мягко толкнуло в грудь, заставило забиться сердце. Он всю жизнь свою как специалист честно и даже самозабвенно трудился на полях, с большими трудностями преодолевая косность зажиточной части деревни, упорно добивался внедрения агротехники во имя повышения урожайности, во имя изобилия продуктов. Не раз — это было в Амурской области — в дни молодости он слышал угрозы в свой адрес… Иное дело стало с организацией колхозов, появилась возможность широкого применения своих знаний благодаря деятельности партии. Он много времени уделял изучению сои — этому удивительному растению, из которого можно изготовить и ценнейшие продукты питания, и тонкие по вкусу кондитерские изделия, и пластмассу, и многие самые неожиданные вещи. Он понимал, какое может занять место соя в народном хозяйстве страны. И он решил посвятить свои силы изучению сои. Много неудач и горьких разочарований пришлось испытать ему на этом пути. Его работы прервала война. Бобров решил — все кончено. Нечего думать о своей работе до тех пор, пока не кончится война. Вернувшись в Приморье, он однако снова взялся за любимое дело. Он терпеливо сносил насмешки бывшего директора, ожесточенно спорил с Дубовецким.

Бобров ощутимо и реально чувствовал теперь огромную поддержку, твердую под ногами почву и, вместе с тем, большую ответственность за исход своей научной работы.

Проработав до вечера, Бобров вышел подышать свежим воздухом.

Он медленно шел по пустынной улице. Года три тому назад Засядько, будучи парторгом, говорил с ним о вступлении в партию. Тогда Бобров ответил: «Куда мне в партию». Вспомнив это, он поежился. Как мог сказать такое?

У дома Засядько Бобров задержался. Окна, затянутые легкими узорами мороза и освещенные изнутри, весело искрились. Бобров постоял в раздумье — зайти или нет? Потом решительно шагнул на крыльцо.

…Засядько пил чай, расстегнув ворот вышитой рубахи. На столе, тоненько посвистывая, исходил паром самовар, у которого сидела худощавая и чернявая, похожая на цыганку, жена Засядько. Хозяин повел на гостя взглядом, со стуком поставил стакан на блюдце, обтер длинные свои седые усы и повернулся к Боброву.

— Садись, агроном, подмогни нам со старухой самовар опростать — весь вечер тужимся, а он все бушует, окаянный.

Засядько сам засмеялся своей шутке. Вытерев взмокшее лицо и шею полотенцем, он продолжал:

— Самоварчик — батьки покойника. У нас семья-то четырнадцать душ была. Усядемся за стол, как на свадьбе все равно. Когда уезжал я на Дальний Восток, отец мне этот самоварчик приказал. Вот я и поминаю родителя каждый день по два раза. Подожди, мать, дай охолонуть трохи, — остановил он жену, начавшую наливать стаканы, и обратился к Боброву:

— Ты что же смурной ходишь?

Вопрос застал Боброва врасплох. Он молчал.

— Может не понравилось собрание вчерашнее. Переживаешь? Коли так — зря. Не годится.

Жена Засядько подложила в притихший самовар горячих углей из печки, и он снова весело зашумел.

Иван Христинович залпом выпил стакан и обтер усы.

— Как там с лабораторией, не был я сегодня. Нажимать надо теперь. — Засядько сделал ударение на слове теперь. — Придется Степана тряхнуть, медлит.

— С лабораторией, видите ли… Пустынцев обвиняет в незаконном расходовании денег.

— То правда, — Засядько задумался. — Ничего. Теперь партийная организация взялась. Лаборатория будет. Денег найдем. На крайний случай Кузьмича тряхнем, других председателей колхозов. Договоримся. Факт, — Засядько шумно потянул из стакана крепкий, как деготь, чай.

— У меня дело к вам есть, — сказал Бобров, когда жена Засядько, убрав со стола, ушла за перегородку и занялась мытьем посуды.

— Товарищ Засядько, дадите мне рекомендацию в партию?

Засядько повернулся к нему всем своим грузным корпусом.

— Рекомендацию? Тебе? А як ты думаешь?.. Могу я тебе дать рекомендацию или не могу?

Бобров побледнел и беспомощно развел руками.

— Дам, Гаврила Федорович, чую — ты душой давно с партией.

Бобров облегченно вздохнул.

— Спасибо, Иван Христинович.

— За это спасибо не говорят, Гаврила Федорович… Идешь ты в партию в тяжелое время. Понимаешь ты это дело?

Засядько встал и, поскрипывая половицами, посапывая носом, зашагал по комнате.

— Как у тебя насчет устава и программы — читывал? На приеме спросим, — строго сказал Засядько.

— Знаю, Иван Христинович. Ведь устав и программа у меня есть, читал… Историю партии тоже…

— И то правда, ты человек ученый.

Потом подошел к Боброву и положил на плечи ему широкие ладони.

— Правильно поступаешь, Гаврила Федорович, Я знал, что ты так поступишь, — растроганно сказал он.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Из краевого отдела сельского хозяйства пришло извещение. Головенко пробежал его и нахмурился:

«В настоящее время электрогенераторов на складах не имеется. Вашу заявку удовлетворить не можем. Рекомендуем обратиться в автореммастерские. Просимая Вами установка у них демонтирована в связи с переходом на электропитание от ЦЭС. При этом прилагаем отношение на имя начальника автореммастерских, к которому рекомендуем вам обратиться лично».

Расстроенный Головенко позвонил по телефону Пустынцеву. Как быть? Тот после некоторого молчания проговорил:

— Это, брат, такой начальник; у него зимой снегу не выпросишь… Ему надо что-нибудь подбросить…

— Что же я могу подбросить?

— Ну, картошки, там, капустки, что ли… Не для него, конечно, — для рабочих… Без этого его не уломаешь. Тем более что охотники на генератор и без тебя найдутся.

Головенко разочарованно присвистнул.

— Что, не нравится? — услышал он в трубке голос Пустынцева.

— Это возмутительно! — запальчиво крикнул Головенко.

— А на меня зачем же кричать?! Я здесь не при чем. Говорю тебе, что знаю, — равнодушно отозвался Пустынцев.

— Извини, товарищ Пустынцев, но дело в том, что у нас ничего нет. Главное, мне в крае обещали и подвели.

— Ничем не могу помочь. Действуй сам, а на край не обижайся. Если не дали, значит, действительно нет. Они указали тебе, где можно взять, вот ты и не медли, поезжай. Подпусти дипломатию. С плеча не руби — знаю я твой характер, наломаешь дров.

…В раздумье сидел Головенко, устремив глаза в потолок, придумывая «дипломатию» для переговоров с начальником мастерских, которого он уже заранее ненавидел.

Размышления его прервал стук в дверь.

Вошел человек в черном полушубке. Он снял беличий треух, обнажив лысую голову с каемкой темно-каштановых волос. Вытащив руку из серой перчатки домашней вязки, украшенной на тыльной стороне красными крестиками, он протянул ее Головенко. Это был Селезнев, директор Супутинской МТС.

Селезнев сел на стул около печки и расстегнул пуговицы черного дубленого полушубка с серым барашковым воротником. Ему можно было дать лет сорок пять. Чисто выбритое лицо его с маленькими усиками, с широкими темными дугами бровей, сросшихся на переносице, было приятно; серые глаза смотрели спокойно и уверенно.

Селезнев рассказал о том, что дорогой пришлось два раза накачивать баллоны.

«Наверно, автокамеры попросит для машины», — подумал Головенко.

Обстоятельно рассказав о баллонах, Селезнев сообщил, что, кроме того, «барахлит» мотор машины и что он не может понять — то ли шофер малоопытен, то ли нужно сменить мотор, но что, пожалуй, нужно сменить мотор, так как шофер, хотя и молодой, но парень «вострый».

«Неужели мотор попросит?» — сбитый с толку, подумал Головенко.

Селезнев вынул из кармана прозрачный портсигар и такую же прозрачную зажигалку. Из верхнего карманчика пиджака он достал аккуратно сложенную газету, нарезанную для цыгарок, и предложил Головенко закурить.

— К весне, надо быть, добьем фрицев, как думаешь? — переходя на «ты», спросил он Головенко.

— Похоже, что так.

Селезнев задумался.

— Фронтовики работают на славу, а вот как мы с тобой управимся с подготовкой к севу? С ремонтом у тебя как?

— Да ничего, пока не жалуюсь. В конце января думаю закончить.

Селезнев всем туловищем подался к Головенко и прищурился.

— Вот как у тебя… Ты, товарищ Головенко, пожалуй, весь край удивишь, — с нескрываемой завистью проговорил Селезнев. Затем, со вздохом откинувшись на спинку стула, стал рассказывать о своей МТС, о том, что ему вряд ли удастся закончить ремонт к апрелю.

— Главное, страдаю из-за нехватки специалистов, — говорил он. — Подводят меня трактористы. Пашут хорошо, а вот как до ремонта дошло — дело дрянь. Зашиваются. Как на грех, механик мой заболел, лежит в больнице второй месяц. Соберут мои девчата трактор, а завести не могут. Что тому за причина, — не знаем. Механика нет, некому руководить. Сам я в этом деле неграмотный. Работает за механика сейчас одна девушка, но…

Селезнев махнул рукой и принялся крутить новую папиросу.

— Золотая девушка, а не выходит что-то у нее. Позову к себе в кабинет — «Что, — спрашиваю, — делать будем, Марина?» Она в слезы. И жалко ее… и работа ни с места. О-хо-хо-хо, — по-стариковски завздыхал Селезнев. — Марине бы моей у кого-нибудь подучиться, поглядеть, как надо пригонять детали одна к другой, как зазоры выверять и всякое такое, и пошло бы. Она у меня дивчина вострая.

Головенко великодушно сказал:

— Ну, что же, присылай свою Марину — пусть она у нас поработает на пару с Федором, с нашими девчатами, — подучится.

Селезнев ничего не ответил.

Скрипнула дверь, в квартиру ворвался клуб пара, вошла Оля в пушистой белой шубке, с капюшоном, розовая, быстроглазая.

— Здравствуйте! — проговорила девочка.

— Ах ты, пташка моя милая, поди-ка сюда, умница. — Селезнев поманил ее рукой.

Оля застенчиво приблизилась к Селезневу. Большими руками он охватил ее худенькие плечики, привлек к себе, расспросил, как ее зовут, что она делает, есть ли у нее санки и, зачерпнув в кармане широкой ладонью поджаренных тыквенных семечек, протянул Оле полную пригоршню. Девочка подставила обе ладошки. Высыпав семечки, Селезнев сделал пальцами «козу-дерезу».

— Трое их у меня, таких-то. От двух дочерей. У одной две, у другой вот такая же кнопка. Думал, выдам замуж — отпадет забота о дочерях, а вышло по-иному. Мужья — на фронт, а дочери — опять к отцу. Один зять у меня механик по тракторам: был бы дома, жили бы — не тужили. Я-то сам по слесарной части, а в тракторах не силен… Ну, надо ехать, — поднялся Селезнев и неожиданно сказал:

— Так отпустишь, что ли, товарищ Головенко, своего механика ко мне недели на две?

— Как отпустить? Кого… Федора? — Головенко даже привстал от удивления. — Ты шутишь, товарищ Селезнев?

— Почему шучу, я со всей серьезностью. Дело у меня — труба. Помогай, иначе провалим соревнование.

— Как я его отпущу? Сам посуди, у меня ремонт не кончен, а я тебе механика отдам…

— У тебя все на мази. Пока Голубев у меня будет, за всем доглядит Сашка. В твоей МТС ремонт, можно сказать, уже окончен. Две недели тебя не убьют, а для меня — они великое дело.

Оказалось, что он был в курсе всех дел Краснокутской МТС. Головенко слушал его и удивлялся, откуда у него такие сведения. Он не знал, что Селезнев приехал от Станишина, который посоветовал ему обратиться к Головенко.

— Так как же решим? — не отступался Селезнев.

— Вот что, товарищ Селезнев, — надо посоветоваться с людьми, — сейчас ничего не скажу.

Селезнев повеселел.

— Это правильно. Но я на тебя надеюсь, товарищ Головенко.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Головенко зашел к Усачеву. Заложив руки за спину, тот неслышными шагами ходил по кабинету, рассматривая носки своих валенок.

— Я не против помощи. Наша обязанность — помочь Супутинке, но как можно послать Федора, когда мы еще сами не кончили ремонта? Я с милой душой дам любого опытного работника, но Федора… — Головенко поднял плечи и развел руками.

Усачев остановился у печки и прижался к ней спиною.

— Значит, у тебя просят командира, а ты хочешь заменить его рядовым? — выговорил он.

— Что за сравнение? Я же сказал, что дам любого хорошего работника, двух, трех.

Усачев неожиданно улыбнулся, блеснув яркими белыми зубами.

— Ты подожди смеяться, — рассердился Головенко, — дело не шуточное, давай лучше обсудим, как и что. Если ты думаешь, что я против помощи — это неверно. Но посуди сам — можем мы быть спокойны, когда у нас еще около десятка тракторов разобраны. Наконец, я отвечаю за свою МТС, Селезнев за свою. А раз так, то я должен раньше всего позаботиться о своем хозяйстве. Так или нет?

По лицу Усачева снова скользнула улыбка.

— Делай вывод сам: насколько поможешь ты Селезневу, если вместо механика пошлешь слесаря. Селезневу нужен технический руководитель, а не исполнитель. Сколько бы ты ни уверял его или меня в желании помочь, но толку будет мало, если не дашь Федора. А ведь мы с ним соревнуемся, помочь обязаны. За подготовку к весне Супутинской МТС мы тоже отвечаем, правда, не по официальной линии, а по неписаному закону большевистской морали.

Головенко долго смотрел на секретаря партбюро, пригорюнясь. Усачев был прав, это было ясно директору, но с Федором все же расставаться было жалко… Наконец, он поднялся и взялся за шапку:

— Ну, что же, Василий Георгиевич: убедил. Когда будешь с Федором разговаривать?

— Почему я?

— Потому что соревнование — раньше всего дело нашей парторганизации. Ну, а я, как директор, дам согласие, — сказал Головенко со вздохом.

Часа через два к нему зашел Федор.

— Значит ехать мне? — спросил он.

— Да, Федя, надо ехать…

Федор как-то криво усмехнулся и тихо выговорил:

— Ну, что же, пиши приказ. Я могу выехать хоть завтра.

Директор положил перед собою листок чистой бумаги, скрипя пером, размашисто вывел: «Приказ». Федор встал, закурил и, подойдя к окну, задумался.

— Поди распишись, Федя, — минуты через две позвал его Головенко. — На две недели поедешь, не больше.

Федор подошел к столу и молча расписался.

— Ну, я пойду. Нужно кое-что посмотреть, дать задание Сашке.

— Подожди, — остановил его Головенко. — Я пройду вместе с тобой, придется мне включиться в работу, так сказать, практически.

— Тебе это и не обязательно. Проследить, конечно, чтобы не было задержки в работе, надо, а так. Сашка все сделает. Его хоть сейчас механиком ставь…

— Погорячился у Усачева? — спросил Головенко.

— Малость было, — ответил Федор, отводя взгляд. — Я уверял его, что ты не согласишься меня отпустить. С этим убеждением и к тебе пришел…

— Значит едешь неохотно?

— Не люблю бросать дело наполовине. Если бы у нас все было закончено — другой разговор, — уклончиво ответил Федор.

— Супутинке надо помочь. У нас ли, в Супутинке ли будет плохо — страдать будет общее дело, интересы Родины.

Головенко зашагал по кабинету.

— Когда я был маленьким и говорил «моя мама» — я вкладывал, вероятно, все свои чувства в это слово. Потом я говорил — наш пионерский отряд, потом — наши комсомольцы, потом — наша партия, наша Родина. Так и осталось какое-то сыновье чувство в этом слове — наша. Ты понимаешь меня?

Федор молча пожал руку Головенко.

— Я понимаю, Степан Петрович, — сказал он.

Вскоре после ухода Федора позвонил Станишин. Он спросил, какое решение принято о помощи Супутинской МТС. Головенко ответил, что завтра выезжает Федор. Скупой на похвалы секретарь райкома сказал одобрительно:

— Молодцы.

Головенко рассказал Станишину, как обстояло дело с динамо.

— Что же, пришли кого-нибудь ко мне, напишу записку секретарю райкома — устроит.

— Ты думаешь? — обрадовался Головенко.

— Обязательно.

— Теперь, Степан Петрович, у меня к тебе два вопроса, — продолжал Станишин, — меня Пустынцев проинформировал, что вы там Дубовецкого насмех как ученого подняли, особенно ты будто бы старался.

Все это было сказано спокойным тоном, обычным для Станишина, но Головенко уловил в нем холодные, требовательные нотки.

В первую минуту он не нашелся даже что ответить.

— Скажу больше, товарищ Головенко, — продолжал секретарь официально. — Дубовецкий подал заявление на бюро райкома и требует восстановления его репутации как ученого…

— Дубовецкий? Заявление? Но ты же читал протокол собрания! — выкрикнул Головенко, багровея от возмущения. — Я учености Дубовецкого не трогал, но политическую оценку его высказываниям дал и отказываться от нее не буду.

В трубке молчание. Это еще больше смутило Головенко.

— Алло! — крикнул он нетерпеливо.

— Я слушаю, — спокойно отозвался Станишин. — Будем разбираться, но предупреждаю, товарищ Головенко, возможно придется с тобой серьезно разговаривать на бюро.

— Пожалуйста, хоть сегодня, — запальчиво крикнул Головенко в трубку.

— Н-да… Второй вопрос. От Пустынцева поступило заявление, что ты незаконно тратишь деньги на постройку лаборатории. В заявлении говорится, что она вам совсем не нужна в связи с тем, что вся работа Боброва — пустая затея, а ты потворствуешь этому.

— Вон что! — выговорил Головенко деревенеющим языком.

— Пришли объяснение. Понятно?

— Ясно, — коротко ответил Головенко.

— Вот все, до свидания.

В трубке щелкнуло, послышалось шмелиное, тягучее гудение. Головенко повесил трубку на аппарат. И машинально, хотя этого и не требовалось, вытер сухое лицо платком. Несколько минут он неподвижно сидел в кресле, потом порывисто встал и подошел к окну.

На дворе уже наступали сумерки. Потемневшая сопка застилала горизонт. Над ней, как алмаз, переливаясь гранями, сверкала яркая звезда. Головенко долго в раздумье стоял у окна, невольно любуясь ею. Он не сомневался, что в клубке всяческих противоречий, возникших за последнее время, у него правильная линия, но в то же время разговор со Станишиным оставил горький осадок в душе. «Не может быть, чтобы Станишин был за Дубовецкого», — думал Головенко.

Пустынцев обвиняет его в оскорблении ученого, в незаконном расходовании денег… Но, если Бобров прав, и то и другое обвинения от него отпадут. А в том, что Бобров прав, он ни минуты не сомневался.

Теперь: деньги на лабораторию. Но сколько же там израсходовано денег? Бревна дал Герасимов, рабочая сила — бесплатная. Сколько же денег израсходовано? Головенко пошел в бухгалтерию.

Александр Александрович был один. На вопрос Головенко, сколько израсходовано денег на лабораторию, он колючим блеском пенсне взглянул на Головенко, вытащил из картотеки карточку, щелкнул счетами.

— Девятьсот тридцать семь рублей сорок восемь копеек. Сюда входит стоимость гвоздей, досок, кирпича, стекла и прочих материалов.

— Только?

— Да.

Головенко раздул ноздри и молча вышел из бухгалтерии.

Вернувшись к себе, он взялся за подготовку лекции по вопросам ленинизма, которую должен был прочитать в кружке. Работа вскоре увлекла его. Время полетело незаметно. Читал он, как всегда, медленно, вдумчиво перечитывая некоторые места по нескольку раз. На одной, странице он задержался больше обычного. Он подчеркнул что-то, прочитал еще один раз, и хмурое лицо его просветлело. Он достал из стола тетрадку, в которой делал записи по агроучебе, и старательно переписал в нее:

«…ни одно явление в природе не может быть понято, если взять его в изолированном виде, вне связи с окружающими явлениями, ибо любое явление в любой области природы может быть превращено в бессмыслицу, если его рассматривать вне связи с окружающими условиями, в отрыве от них, и, наоборот, любое явление может быть понято и обосновано, если оно рассматривается в его неразрывной связи с окружающими явлениями, в его обусловленности от окружающих его явлений» и внизу справа дописал: «Вопросы ленинизма», Сталин».

Тщательно сверив цитату, он улыбнулся и вслух сказал:

— Как раз то, что нужно. Дубовецкий рассматривает явления изолированно от окружающей среды, значит не научно. Бобров все-таки прав.

И странное дело: если часа два тому назад, несмотря на то, что Головенко чувствовал свою правоту, предстоящее объяснение на бюро райкома все же смущало его, то сейчас, наоборот, он хотел объяснения и жалел только, что раньше не знал этой мысли Сталина.

Незаметно пролетел вечер, и когда погас свет, он, недовольный вынужденным перерывом, ощупью выбрался из конторы.

На улице он встретил Клаву. Она порывисто обхватила его шею и прижалась к нему.

— Здравствуй, родной мой! Как я соскучилась по тебе.

Головенко, несказанно обрадованный, обнял жену:

— Когда ты приехала? Почему не позвонила? Как добралась?

— Только что. Доехала на попутной подводе… Все хорошо, Степа, милый. Ну, пошли домой…

Она вдруг рассмеялась:

— Чем вы тут обидели Юрия Михайловича?

— Юрия Михайловича? Ах, Дубовецкого! Ты познакомилась с ним?

— Еще бы. Он даже ухаживал за мной. Это до отъезда сюда. А как приехал — ни разу в лабораторию не заглянул. Ходит и губами жует — сердится. Но это не важно. Когда Дубовецкий приехал отсюда, был ученый совет. Он отчитывался. И очень обижался на тебя. А потом что было! Я ведь тоже была на заседании ученого совета. Очень спорили. Дубовецкий доказывал, что невозможно такими методами, какие применяет Гаврила Федорович, добиться изменения растений. Большинство сотрудников базы его опровергало, но он же безнадежный генетик! — Клава засмеялась и прижалась к Степану. — Странный человек, не признает ни Мичурина, ни Лысенко. Словом, на ученом совете его не смогли убедить. Так и ушел с совета злой, как тигр. Знаешь, что он мне сказал: обижен, говорит, на вашего супруга, он вызвал меня для того, чтобы посмешищем сделать.

Головенко нахмурился.

— Я не виноват, что он тут такого наговорил, что все возмутились. Ну, дали ему отповедь, — сказал Головенко.

— А в базе меня встретили хорошо. Помогли крепко. Все анализы для Гаврилы Федоровича сделала сама, весь цикл.

Клава говорила безумолку. Видно было, что поездкой она была довольна. Еще никогда Степан не видел жену такой оживленной и веселой. Невольно настроение жены передалось и ему. Дома она похвалилась Степану:

— Ты видел, какой ящик всякой посуды я привезла для лаборатории? А как лаборатория?

— Под крышу уже подвели. Там теперь дед Шамаев командует, я уж отступился. Старик боевой, кричит на всех. Видела бы ты, как он отделал Дубовецкого!

— А ты знаешь, — перебила его Клава. — Директор базы очень заинтересовался работой Гаврилы Федоровича.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Супутинская МТС стояла километрах в двух от большого села, в которое Федор приехал на попутной военной машине. Он расспросил дорогу и пошел пешком. Белые домики МТС с красными крышами Федор увидел сразу же, как только вышел за село. Широкие поля, ослепительно сверкавшие снегом в сиянии яркого солнца, расстилались перед ним. Место было голое, безлесное. Только около самой МТС росла небольшая роща. Далеко на горизонте виднелись сопки. Одна из них ближе всех подходила к поселку и была похожа на растянувшегося кабана со вздыбленной щетиной кустарника на хребте.

Погода была ясная. Теплые лучи солнца ласкали лицо. Федор, прихрамывая, не спеша шел по гладко укатанной, потемневшей дороге. На душе у него было легко. Перед отъездом из Красного Кута он прослушал сводку Информбюро, в которой сообщалось, что наши войска вышли на границу Германии со стороны Польши. Полку, в котором служил Федор, было присвоено гвардейское звание. Он вспомнил своих фронтовых товарищей — все ли живы?

Сейчас, идя по гладкой дороге, залитой солнцем, он все еще чувствовал крепкие объятия Головенко. И потому, что у него есть хорошие друзья, что кругом ярко сияет солнце, что он идет выполнять заказ фронта, как назвал это задание Усачев, провожая его, и что фронтовые товарищи его перешли границу проклятого фашистского логова, — на душе у Федора было светло и радостно.

Я по свету не мало хаживал,

Жил в землянках, в окопах, в тайге…

затянул он и опасливо оглянулся. Но в поле он был один. Только около деревни, из которой от только что вышел, маячила подвода. Федор подбросил на плече вещевой мешок с продуктами и запел свободней и громче:

Похоронен был дважды заживо,

Знал разлуку, любил в тоске.

Голос у него был высокий и чистый. Ему хотелось спеть так, как пел артист, приезжавший на фронт. Это удавалось ему плохо, и он несколько раз повторял один и тот же куплет.

Но всегда я привык гордиться,

И везде повторял я слова:

удачно пропел Федор и улыбнулся.

Дорогая моя столица —

Золотая моя Москва!

Сзади послышался звонкий девичий голос. Федор оглянулся. Его нагоняла подвода. На облучке розвальней сидела девушка в широком цветастом платке, повязанном в полголовы. Федор остановился. Подвода поровнялась с ним, и он, не спрашивая разрешения, повалился в розвальни на мягкое сено. Девушка вскрикнула и остановила лошадь.

— Это как понять прикажете? Видели какой — без всякого спросу завалился!

Федор смотрел снизу вверх на ее задорное лицо, обрамленное темными кудряшками, выбившимися из-под платка. Девушка пыталась хмуриться, но в озорных глазах ее прыгали смешливые искорки, она только прикидывалась строгой.

— Прогоните, что ли?

Девушка отвернулась и вожжой подхлестнула лошадь.

— Чего мне вас гнать, если я за вами и выезжала, вы ведь механик краснокутский?

— За мно-ой? Вот тебе раз! Откуда же вы узнали, что я к вам еду?

— А ваш директор позвонил… Вот меня и послали за вами.

— Плохо.

— Что плохо?

— Во-первых, вы меня проглядели — это раз, а, во-вторых, плохо то, что выехали встретить на лошади. Что же, у вас машины нет?

— Понятно. «Во-первых» не подходит потому, что я вас вовсе не проглядела. Я видела, как вы слезли с машины и расспрашивали дорогу, я в это время в сельпо, в магазине была. Во-вторых, за одним человеком машину посылать — жирно будет. Мы машину только за грузом посылаем — нечего зря бензин жечь. А вы — невелик груз.

Девушка засмеялась, обнажив ровную подковку ослепительно белых зубов. Федор, не спуская глаз, рассматривал ее.

— Чего бы я так разглядывала? Сглазите еще! — проговорила она, смутившись от пристального взгляда парня.

— Попробую сглазить, может что и выйдет, — улыбаясь, объявил Федор.

— Не пробуйте, не выйдет.

— Так ли?

— Да, уж верно говорю: так, — ответила девушка и на несколько мгновений задержала свой взгляд на его лице. От этого девичьего взгляда, что-то мягко и ласково толкнуло в сердце Федора.

— Вы хоть скажите, как вас зовут?

— Марина, — ответила девушка, как бы обидевшись, что он не знает, как ее зовут.

— Марина, Марина, — повторил несколько раз Федор. — А ведь мне, пожалуй, нравится это имя, Марина…

— А еще вам больше ничего не нравится? — задорно спросила девушка.

— И еще нравится… Вы сами мне нравитесь.

Марина отвернулась и ничего не ответила. Федор сбоку видел, как над переносицей у нее легла легкая морщинка досады.

— Не самостоятельный вы, видать, парень, — грустно проговорила она.

— С чего это вы взяли? — удивился Федор.

— С того. Глупости говорите.

— Извините, — с досадой проговорил Федор. — Я не хотел вас обидеть.

— Ну, обидеть-то меня мудрено, — усмехнулась Марина. — Пожалуй, как бы я кого не обидела…

Федор откинулся на спину в сено и так громко захохотал, что лошадь наддала ходу.

— Ай да молодец, Марина!

Девушка, отвернувшись, легко и свободно запела:

Мы запомним суровую осень,

Скрежет танков и отблеск штыков…

Она пела просто, без рисовки, и голос ее широко и свободно лился над полями.

Федор задумчиво смотрел вперед. Он видел, как лошадь, сбавив шаг, тихонько плелась по дороге, повертывая лодочкой то одно, то другое ухо назад, как бы прислушиваясь к пению. И он думал, что вот у такой хорошей девушки должен быть обязательно жених, и, возможно, он на фронте, и поэтому она так грустно поет ему песню.

— Что не подпеваете? — спросила девушка.

— Слушаю, как вы поете.

— Нравится?

Она блестящими серо-зеленоватыми глазами смотрела на Федора, и было видно, что она и сама знает, что поет хорошо.

— Очень, Марина! — с жаром подтвердил Федор и покраснел.

Поздно вечером, когда директор Селезнев ушел от него из комнаты для приезжающих, наговорившись досыта, и Федор остался один в теплой и чистенькой комнатке, он вспомнил Марину, ее песню.

— Интересно, где она работает, буду ли я ее видеть? — укладываясь спать, думал он.

Утром, когда Федор вошел в мастерскую, Селезнев представил Марину, как исполняющую обязанности механика.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

По утрам, застилая солнце, висел над землею розоватый туман. Он медленно редел, таял, и только к полудню обнаженно выступала синева неба. Под теплыми лучами солнца оседал на полях снег. С сопок поползли многочисленные змейки ручейков. На взгорьях уже обнажились, словно вылупились из яичной скорлупы, влажные проплешины земли. Поля дышали испарениями. По ним, оглашая окрестности торжествующим весенним граем, расхаживали черные желтоносые грачи. Потемневшая, словно омытая дождем, тайга томно шумела набухшими почками. Весна надвигалась.

Герасимов с Бобровым уже составили план и график весенних работ От раннего боронования до сева. Посев зерновых предполагали закончить в двенадцать рабочих дней. Герасимов остался доволен этим планом.

— Вот это план. Собирай теперь колхозников и зачитывай! Каждому свое место определено — не надо путаться при разнарядках. Как бы вот не сорваться со сроков. Надо поговорить со Степаном Петровичем, как он… А ты, Гаврила Федорович, другим стал. Помнишь, в прошлом годе, поглядел на наши маранья с Андрюхой и сказал «сойдет». Смех был у нас, а не план, бо знать как сеяли. А в этом году — ого-го!..

Тракторы в МТС были уже отремонтированы. Можно было делать пробный выезд и сдавать тракторы государственной комиссии.

Федор еще не вернулся из Супутинской МТС. Он прожил там уже целую неделю сверх срока. Головенко жаловался на Селезнева Станишину. Но тот только усмехался.

В середине марта состоялось районное совещание директоров МТС и парторгов по проверке готовности к севу. Из доклада Селезнева было видно, что в Супутинской МТС в основном ремонт тракторов закончен. В докладе он несколько раз ссылался на товарищескую помощь со стороны Краснокутской МТС и несколько раз принимался благодарить Головенко за хорошего парня, присланного в помощь. Головенко не удержался и спросил:

— А когда ты думаешь, товарищ Селезнев, вернуть мне этого хорошего парня. Он ведь и дома нужен.

— Завтра, товарищ Головенко, Федор должен непременно прибыть к тебе, — ответил Селезнев и заслонил лицо бумагами, чтобы скрыть лукавую улыбку.

После совещания Головенко затащил Селезнева к Станишину в кабинет.

— Ну, что, директора? Механика не поделили? — встретил их секретарь райкома, улыбаясь.

— Сергей Владимирович, — возмущенно начал Головенко, — не понимаю, как вы можете…

— Напрасно, Степан Петрович, горячишься — все равно знамя останется, по всей видимости, у тебя.

— Конечно, — подтвердил Селезнев.

— Не в этом дело, Сергей Владимирович. А дело в том, что Федор-то наш человек. Какое он имеет право задерживать его? — Головенко мотнул головой в сторону Селезнева.

— В этом я, конечно, виноват, товарищ Головенко. Но…

Селезнев замялся и, улыбнувшись, посмотрел сначала на Станишина, потом на Головенко. Секретарь райкома громко захохотал:

— Говори прямо, Василий Дмитриевич, шила в мешке не утаишь… скрывать тут нечего.

— Видишь ли, какое дело, Степан Петрович, — не переставая улыбаться, начал Селезнев. — Я, понимаешь, еще неделю тому назад предложил товарищу Голубеву, как мы с тобой договорились, уехать. Но он мне заявил, что хочет дело довести до конца…

— Как, до какого конца? — воскликнул Головенко.

— Ну, значит, опробовать машины и все такое… — невозмутимо продолжал Селезнев, у которого в глазах бегали безудержно веселые огоньки. — Работает он, скажу тебе прямо, чертовски, парень вострый на все дела. На пару с моей Мариной работает. Она через него тоже настоящим механиком стала. Ты не видел ее? Девушка — золото. Строптивая, гордая, а вот…

— Что ты мне о девушках рассказываешь.

— Одним словом, симпатизируют они друг другу, механики-то…

— Ну и что?

— Да ничего… Влюбились. Любовь у них. Молодежь, ничего не поделаешь… — притворно печально закончил Селезнев.

Головенко просиял.

— А ведь это замечательно, у меня, значит, одним трактористом больше будет.

— Как? — с любопытством осведомился Станишин.

— Очень просто. Женим Федора на твоей Марине и пожалуйте.

Селезнев со Станишиным молча переглянулись. По-стариковски кряхтя, Селезнев поднялся с кресла.

— Пойду я, Сергей Владимирович… А насчет того, о чем говорили, только, значит, после посевной.

— Да, да… сейчас не время, сам понимаешь. После посевной твой вопрос разрешим обязательно.

Головенко придержал руку Селезнева:

— Василий Дмитриевич. Не задерживай Федора.

— Не беспокойся. Еще раз благодарю за помощь. Федор парень — золото. Марина ему как раз подстать.

Станишин попросил Головенко остаться. Когда Селезнев вышел, он сказал:

— Относительно вашего конфликта с Дубовецким все материалы запросили в крайком. На днях отослал.

— Так что же, обсуждение на бюро не состоится? — недовольно спросил Головенко.

— Поводимому, так. Звонил первый секретарь. Сам. Он уже в курсе дела.

— И что? — спросил Головенко, с тайной радостью за то, что дело приняло более серьезный оборот, чем он предполагал.

За эти дни он перечитал много различных материалов, в том числе материалы дискуссии биологов в редакции журнала «Под знаменем марксизма» и был твердо убежден в несостоятельности теории сторонников Дубовецкого.

— Что? — переспросил Станишин. — Возможно, вызовут в крайком. А могут и не вызвать, сумеют и без нас разобраться.

— А как твое мнение, Сергей Владимирович? — спросил Головенко.

Станишин потер ладонью свою бритую голову. Он был в зеленом френче — Головенко таким видел его впервые, — подтянутый, с заметной военной выправкой. Головенко вспомнил, что Станишин долгое время был политработником в армии.

— В принципе ты, конечно, прав, — постукивая донышком карандаша по синему сукну стола, сказал Станишин. — Но детали… В деталях я не берусь судить, еще разобраться не успел.

— Не успел? А разбираешься?

Станишин усмехнулся, встал из-за стола, вытащил толстую книжку из шкафа, положил ее перед Головенко.

— И. В. Мичурин, — прочел Головенко и не без гордости прибавил: — Читывал.

— Это я чувствую… Что же, надо. Сама жизнь доставляет.

— Ты, наверно, не думал, что тебе, как директору МТС, придется заниматься специальными вопросами, в частности, агробиологией. А пришлось ведь? У нас нет беспартийных дел в Советском Союзе, значит, коммунист должен с принципиальной, партийной позиции разбираться во всем. Ты, как я теперь разобрался, конечно, поступил правильно, выступив с отповедью Дубовецкому. Здесь не может быть двух мнений.

Помолчали. Станишин встал и протянул через стол Головенко руку.

— До свидания… Да, а как дела с лабораторией? Строишь?

— Конечно, Сергей Владимирович, начали внутреннюю штукатурку.

Станишин вышел из-за стола и, засунув руки в карманы брюк, прошелся вдоль длинного стола, стоявшего в притык к письменному. Потом он круто повернулся к Головенко.

— Деньги-то незаконно тратишь, а?

— Выходит, незаконно, — подтвердил Головенко.

— Как же так? — Станишин прищурился.

Головенко глянул секретарю в глаза.

— Я считаю, что лаборатория нам необходима, как воздух. И она, конечно, оправдает эти так называемые незаконные затраты.

— Пожалуй, ты прав, Головенко, — сказал после небольшого раздумья Станишин.


А в это время Федор вместе с Мариной шел по дороге, по которой три недели тому назад его привезла «чужая» девушка в «чужую» МТС. С вещевым мешком за плечами он шел медленно, полной грудью глубоко вдыхая весенний воздух. Марина, так же как и Федор, задумчиво смотрела вперед. В глазах ее потух озорной огонек; они светились грустью.

Прошло всего три недели, а сколько изменилось. По шестнадцать часов в сутки работали они в эти дни. У них как-то не нашлось времени поговорить друг с другом о чем-нибудь другом, кроме работы. Но и нужны ли были эти слова. Они оба чувствовали, что нравятся друг другу. Федор знал, что Марина понимает его. Он был сдержан с нею. Только один раз, доказывая Марине, как нужно пришабривать клапаны, он положил руку на ее руку и почувствовал, как она дрогнула. Он понял, что любит эту девушку…

Федор остановился:

— Не ходи дальше, Марина, устанешь…

Марина остановилась, заправляя под платок выбившуюся прядь волос.

Федор держал ее теплую руку и не представлял себе, как он выпустит ее, повернется к Марине спиной и будет все дальше и дальше удаляться от любимой. Он потянулся к девушке. Марина отступила от него.

— До свиданья, Федя.

Федор горестно вздохнул.

Марина сказала просто:

— Не сердись, пиши, я буду ждать… — и, вздохнув, нехотя пошла назад.

Федор долго стоял и смотрел ей вслед. Она тоже часто оглядывалась и махала ему рукой.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

К первомайскому празднику колхозницы побелили дома. Общими силами они побелили и хату Насти Скрипки, чтобы та не портила общего впечатления: сама Настя была на лесозаготовках.

Вернувшись с лесозаготовок, Скрипка не узнала деревни — чистенькие беленькие дома, подметенные улицы. Она сделала вид, что не замечает перемен. Но, увидев и свою хату побеленной, а двор выметенным, она ахнула и побагровела от злости. Не обращая внимания на вертевшуюся под ногами собаку, она взбежала на крыльцо, вошла в хату. Через промытые снаружи стекла окон буйно рвались ослепительные лучи солнца. Настя запихнула чемодан под кровать. Не переодеваясь с дороги, она пошла в сельсовет.

— Кто издевается надо мной? — выкрикнула она. — Кому помешала моя хата?

Засядько равнодушно набивал трубку и спокойно поглядывал на Настю из-под густых, как усы, бровей.

— В чем дело, гражданка? — осведомился он, когда Настя исчерпала запас ругательств. — На что обижаетесь? — Засядько говорил серьезно, без малейшей тени насмешки. — Ежели ты имеешь в виду факт побелки твоей хаты, то здесь я не вижу ничего плохого. То — раз. Второе — колхозницы решили не портить твоей хатой лица деревни. И третье — ты благодарить за это должна, а не ругаться.

— Я? Благодарить?! Что, я не могла сама побелить? Сама не могла справиться?

— Сама, сама! — пыхнул трубкой, окутавшись дымом, Засядько. — Кто же знает думки твои? Ты же живешь особо, может быть, ты бы и не захотела. Так бы и торчала твоя хата насмех добрым людям.

— Кто посмел без меня к моей хате подступиться? Не имеют права! — не унималась Настя.

Засядько положил трубку в пепельницу.

— Э-э, да что я с тобой разговорился. Я не прокурор. Езжай до него. Вин хоть посмеется добре над тобою, доставь ему удовольствие.

— Я не желаю, чтобы мне помогали. Я не нищая, чтобы мне мир помогал. Я могу уплатить.

— Что ж, дело хорошее. Как только поступит от колхозников счет за побелку — взыщем с тебя, бо факт побелки налицо и работа выполнена отлично, с частичным исправлением штукатурки. На такое я пойду. Но если тебе колхозники предъявят настоящий счет — не знаю, сумеешь ли ты рассчитаться с ними, потому что рассчитываться надо будет совестью, а сдается мне, что ее у тебя маловато.

Настя вскочила и кинулась к двери.

— Погоди! — сказал Засядько сердито.

Настя остановилась. Засядько вышел из-за стола:

— Ты, Настя, на меня не обижайся. Пораскинь мозгами — скажешь сама, что я тебе хорошего желаю. А насчет хаты пойми тот факт, что жены фронтовиков ждут до дому. Слыхала — наши уже Берлин громят. Летом, когда придут мужики, не будет времени возиться с хатами, все на полях будут. Так они загодя взялись. Правду сказать, может, это тебя не касается, ты живешь особо… У тебя колхозных интересов нет.

Засядько повернулся и, поскрипывая половицами, грузно зашагал к столу. Настя вышла за дверь и бесшумно закрыла ее за собой. Мимо окна она прошла, низко опустив голову. Засядько улыбнулся.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Головенко вывел тракторы в поле. Сидорычу было поручено проехать первый загон. Торжественный и взволнованный Степахин двинул свою машину по пашне, от которой поднимался пар. Лишь местами трактор уходил гусеницами во влажную почву, но все же не буксовал. Сидорыч благополучно проехал загон и остановился около столпившихся у избушки трактористов. Здесь же были Головенко, Усачев и Герасимов.

— Как, Петр Сидорович? — осведомился Головенко.

— Можно начинать, — объявил Сидорыч таким важным тоном, как будто только от его слова и зависело — начинать сев или не начинать.

Дед Шамаев забрал в нос понюшку табаку, крякнул нето сердито, нето от удовольствия и объявил:

— Да, пора бы. Пашите.

— Начинаем, товарищи! — сказал директор.

Трактористы весело разошлись к своим машинам. То в одном, то в другом месте всхрапывали тракторы. Сизый дымок пополз в воздухе. С поля, встревоженные тарахтением моторов, поднялись стаи птиц и с криком закружились в воздухе.

Марья Решина подошла к Головенко.

— Степан Петрович, на двадцать два перепахивать будем под сою?

Головенко повернулся к Боброву.

— Как, агроном?

— Да, да, конечно, — подтвердил агроном.

— Чего «конечно»? Хотите загубить посев… На двадцать два вы же вывернете такую целину, что там одна глина окажется… Загубите семена и вся недолга, — безнадежно махнув рукой, запротестовал дед Шамаев. Он отошел в сторону, неодобрительно поглядывая на Марью Решину.

— Ой, Марья, ошибешься. Пропадут все труды. Всю зиму пурхались в снегу — готовили семена, удобрения. Пропадут труды! — объявил дед Шамаев и отвернулся.

— Ничего, дедушка, не пропадут, — отозвалась Марья. Но червячок сомнения засосал сердце. А ну, как и в самом деле пропадут? Дед Шамаев кое-что смыслит, с этим нельзя не считаться. Но в то же время опыт прошлого года говорил о другом. Марья, которой владело горячее желание добиться высокого урожая, решительно отбросила сомнения. Ведь прославленные на весь свет колхозницы тоже, верно, академий не кончали, тоже, верно, не сразу отваживались на ломку старого опыта. Ведь знали же они и сомнения, и страхи, и опасения, бессонные ночи и дни тревог… И все-таки побеждали…

Первый день работы прошел благополучно. Правда, некоторые тракторы останавливались из-за незначительных поломок. Почти все трактористы выполнили дневную норму, за исключением Шуры Кошелевой. Вечером Шура забралась на верхние нары и долго всхлипывала, не слушая уговоров ни своей подруги Вали Проценко, ни Паши Логуновой.

Федор пришел на поле под вечер. Он долго осматривал машины, проверял их после рабочей нагрузки и, довольный, явился в избушку. У стола, скудно освещенные привернутой лампой, сидели Сидорыч и еще двое трактористов; остальные спали.

Пока Федор стаскивал с себя ватную тужурку, трактористы залезли на нары. Сидорыч посидел с Федором, принявшимся за ужин, выкурил папиросу и тоже ушел спать.

Федор остался один. Медленно пережевывая пищу, он невидящим взглядом смотрел на огонек коптилки. Мысли его были далеко отсюда. Где Марина сейчас, вот в эту минуту? Может быть, так же как и он, сидит в полевом стане. Помнит ли она о нем, чувствует ли, как душа его рвется к ней? В последнем письме она писала: «Удивляюсь самой себе, что-то со мной случилось, такого еще никогда не было… Постоянно думаю о тебе. И скучаю». Что-то нежное и сладостное разливалось в его сердце при воспоминании о Марине. А помнил он ее все эти дни. Она незримо присутствовала с ним везде и всюду.

Федор залез на нары и с закинутыми за голову руками долго лежал не в силах заснуть. Потом вспомнил о Сашке — он пошел ремонтировать трактор Шуры Кошелевой. Вернулся или еще нет? Федор встал, осторожно обошел нижние нары, заглянул на верхние.

— Кого ищешь, Федя? — услышал он голос Сидорыча.

— Сашку… Пришел он?

— Нет, еще не приходил, — ответил Степахин, переворачиваясь на другой бок.

Федор поспешно натянул тужурку и вышел.


Сашка укреплял крышку блока, когда к нему подошел Федор. Намотанная на проволоку тряпка, пропитанная маслом и пристроенная на радиаторе, пылала красным мигающим светом, испуская струйки черной копоти. Услышав шаги, Сашка поднял голову, всматриваясь в темноту. Он узнал Федора и нахмурился.

— Зачем пришел? — недовольно проворчал он, — думаешь, один не справлюсь?

— Вот этого-то я главным образом и боялся, — весело ответил Федор. — Что случилось?

— Да ничего такого. Подрегулировал клапаны да кое-где подкрепил и больше ничего.

Сашка не хотел выдавать Шуру, собиравшую трактор: коренные подшипники в моторе были слабо подтянуты. Они могли поплавиться.

— Теперь все, — устало выговорил Сашка, — должен, работать, как часы. Подсоби-ка, Федя, я пойду крутану.

Трактор долго не заводился. Сашка, чертыхаясь, неистово крутил заводную ручку. Наконец, мотор чихнул и неуверенно, точно разбуженный от сна, рокотнул. Вслед за этим он загудел оживленно и ровно, распространяя в воздухе удушливый запах керосиновой гари. Сашка рукавом вытер пот со лба.

— Ну, как? — спросил он механика.

— Работает мягко… Давай попробуем под нагрузкой. Садись за прицепщика.

Федор забрался на сидение и включил фару. Яркий сноп света лег перед трактором, вырвав из тьмы жесткую щетину стерни. Федор включил газ. Трактор взревел, лязгнул гусеницами и двинулся вперед, успокоенно затарахтев.

— Порядок, Сашуха, — удовлетворенно выкрикнул Федор, проехав до конца загона. — Идем спать, устал же, наверно.

— Теперь можно и спать, — вяло отозвался Сашка.

Он, действительно, измучился с трактором.

— Жалко, понимаешь, мне ее стало, Хоть тресну, думаю, а машину надо исправить. Неловко ей перед людьми.

Федор молчал. Спрашивать было не о чем, он знал о ком говорил Сашка.

— А что, Сашуха, если бы это был не ее трактор, а, например, Сидорыча, возился бы ты с ним всю ночь?

Сашка засопел и ответил не сразу. Потом он засмеялся, поняв тайный смысл вопроса механика.

— Испытать хочешь? Испытай. Пусть еще остановится один — все равно буду работать, чей бы он ни был.

— Типун тебе на язык, «остановится»! — прикрикнул Федор.


В избушке уже все спали. Федору не хотелось есть, но он сел с Сашкой к столу, боясь, что тот завалится спать голодный. Они сидели за столом, посматривая друг на друга веселыми глазами.

— Спит? — кивнул Сашка на верхние нары.

И Федор опять понял, о ком идет речь.

— Спит, — ответил он. — Ты знаешь, она, говорят, сегодня даже плакала.

Потом они легли рядом и долго лежали не шевелясь.

— Она мне сказала, Федя, что… Одним словом, на осень, после уборки, понимаешь, — взволнованно прошептал Сашка, боясь вымолвить слова, которые выдали бы его тайну, и не в силах сдержаться.

— Понимаю… У меня, наверно, тоже…

— Правда? — воскликнул Сашка и тихо засмеялся.

И они замолчали.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Усачев сообщил Боброву, что на среду его вызывают в райком за кандидатской карточкой.

Утром, принаряженный и помолодевший, Бобров лихо вскочил в двуколку, набитую сеном, покрытым одеялом, и, присвистнув на лошадь, выкатил со двора. Час был ранний, на улице деревни было еще пусто. Навстречу ему попалась Марья Решина с полными ведрами воды.

— Ну, в добрый час, Гаврила Федорович, — улыбнулась Марья и, поставив ведра, проводила его взглядом.

Бобров выехал за деревню и ходко покатил по мягкой влажной дороге. День обещал быть хорошим. Солнце взошло в облаках, но они быстро рассеивались.

Посевы уже начали пробиваться, поля покрылись красноватой щетинкой. Агроном не утерпел и свернул с большака на полевую дорогу.

Между тем солнце пригревало все сильнее. Бобров скинул плащ и остался в одном пиджаке.

— Экий денек. Такие бы деньки постояли еще недельку, гляди, зазеленело бы все, — вслух проговорил он.

В полдень Бобров подкатил к районному центру. Километра за три перед ним он дал коню вышагаться и перед самым «районом» пустил ходкой рысью: знай наших! Конь был сытый, караковой масти, тщательно вычищенный, со щегольски подстриженным хвостом.

Бобров вдруг обратил внимание на то, что люди снуют по улицам с какими-то необычно оживленными лицами. Кое-где виднелись красные полотнища флагов. Он попридержал коня. До слуха его донеслась музыка. На одном перекрестке дорогу ему преградила колонна школьников с большим портретом Сталина в маршальской форме. Бобров остановил коня. Мимо него торопливо шли люди, весело переговариваясь.

— Что такое случилось? — спросил Бобров седоусого пожилого человека.

— Победа, дорогой товарищ, понятно тебе! Победа над немцем!

Бобров спрыгнул с двуколки и схватил его за рукав.

— Победа? Победа?! — выкрикнул он. — Ах, ты… как же… когда же? Друг ты мой, скажи хоть, как тебя звать, величать… такое дело, а? — выговорил Бобров, точно именно этот, незнакомый ему человек принес эту победу.

— Павел Егорович Скворцов, токарь с механического.

Бобров схватил Скворцова в объятья, и они троекратно по-русски расцеловались.

— Пробирайся к райкому… сейчас там митинг будет, — сказал Скворцов и зашагал по деревянным мосткам. Сняв шапку, Бобров долго смотрел ему вслед, пока тот не скрылся в людском потоке.

Позади остались дни мучительных тревог, суровые дни нечеловеческого напряжения сил, тяжелого труда во имя Победы. Она досталась дорого, но она пришла. Поколения новых советских людей будут помнить о тяжелых боях с фашистами, будут помнить о братьях и сестрах, отцах и детях, друзьях и товарищах, отдавших свою жизнь во имя победы страны социализма.

— Победа! Вот оно, свершилось! — повторял Бобров.


Просторная площадь перед зданием райкома была заполнена людьми. На трибуне, возвышавшейся над морем людских голов, стоял человек в светлом костюме. Бобров не сразу понял, что человек дирижирует огромным хором. Пела вся площадь. Но вот рядом с ним появился еще человек, за ним еще — в военной форме. Человек в светлом костюме взмахнул рукой, и мгновенно воцарилась тишина. Кто-то подошел к краю трибуны, и неожиданно громко в мощных репродукторах прокатился по площади знакомый голос Станишина:

— Товарищи! Дорогие товарищи! Поздравляю вас с великим днем…

Над площадью взмыло ликующее, как единый выдох тысячей грудей «ура».

— Ура-а-а! Великому Сталину ур-р-ра! Слава дорогому Сталину! — слышалось в разных концах площади.

Бобров вместе со всеми закричал ура, не слыша своего голоса.

Потом говорил военный. Он энергично повертывался, и грудь его, украшенная орденами, вспыхивала в ярких лучах солнца.

Сколько времени прошло, Бобров не мог бы сказать. Наконец, толпа зашевелилась, мимо трибуны поплыли портреты Сталина, красные полотнища знамен и плакатов.

Когда постепенно опустела площадь, Бобров подъехал к райкому. Здесь уже стояло несколько привязанных лошадей. Бобров не знал, что делать. Было очевидно, что сегодня кандидатской карточки он не получит: праздник, Станишина, конечно, в райкоме нет. Так он простоял некоторое время. Из райкома вышло несколько человек; среди них знакомый, из соседнего колхоза.

— Агроном, — окликнул он. — Ты, что же? Тебя Сергей Владимирович спрашивал.

— Спрашивал? — Бобров спрыгнул с двуколки и, не чувствуя ног, бросился в райком. Перед дверью кабинета Станишина он заробел и неуверенно шагнул за порог.

— Заходи, заходи, Гаврила Федорович, — услышал он голос Станишина, прежде чем увидел его за столом. За другим длинным столом, покрытым красным, сидело еще несколько человек. И вдруг у Боброва пропала робость. Он шагнул к Станишину.

— С победой, Сергей Владимирович! С праздником вас! — громко сказал он.

Станишин вышел из-за стола и крепко пожал руку Боброву.

— Садись, Гаврила Федорович. Это, товарищи, Бобров, — обратился он к членам бюро, — агроном Краснокутской МТС.

Бобров думал, что Станишин будет расспрашивать о делах МТС, может быть, задаст вопрос «о текущем моменте». Но Станишин, не садясь, вынул из сейфа маленькую книжечку, прочел в ней имя, отчество, фамилию, год рождения, взглянул на Боброва и затем поднял книжечку на уровень глаз.

— Товарищ Бобров, партия приняла тебя в свои ряды… Это большой для тебя день. Ты принял на себя партийную ответственность перед страной, перед народом. Поздравляю тебя и желаю новых успехов! — Он протянул Боброву книжечку и потом крепко пожал руку. Боброву хотелось что-то сказать, сказать многое, сказать о том, как у него радостно и тепло на душе, но он лишь беззвучно шевелил губами.

Станишин понял Боброва.

— Не надо, Гаврила Федорович, нам все понятно… Поезжай к себе. Засядько уже справлялся по телефону, здесь ли ты? Передай поздравление с победой колхозникам и работникам МТС от райкома партии.


Домой Бобров приехал еще засветло. Красный Кут праздновал День Победы. Арка при въезде в село, была украшена флажками, огненными языками трепетавшими на ветру. Улица была полна празднично одетых людей.

Бобров поравнялся с хатой Засядько. Хозяин выбежал на крыльцо и, переваливаясь, заспешил к нему. Бобров остановил лошадь.

— Ну, Федорыч, поздравляю! — сказал, обнимая его, Засядько.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Когда сев сои на участке Решиной был закончен, Бобров с чувством пожал Марье руку. Он хотел было что-то сказать, но, махнув рукой, отвернулся. Многое было в этом молчаливом пожатии, — и признательность за все, что сделала Марья, и надежды на будущее, и неясная тревога за то, что предстоит еще сделать. Затем агроном попрощался и медленно пошел по засеянному полю, изредка наклоняясь и пристально рассматривая что-то в земле.

Марья проводила его сочувственным взглядом.

— Пошли, девчата, до хат, — сказала она, отряхнув платье и быстро зашагав к деревне.

— Переживает… — как бы про себя проговорила она.

— Как же не переживать! У меня у самой сердце ёкнуло. Раньше, бывало, как отсеешься, легко на душе, а сейчас оно вроде и радостно, а покою нет, — отозвалась Шура Матюшина.

Вдруг лицо у Марьи оживилось; она, откинув голову, мягким грудным голосом запела:

Копав, копав крыныченьку

У зеленом у саду…

Шура стрельнула в бригадира глазами, засмеялась и подхватила:

Чи не выйде дивчинонька

Раным-ранци по воду…

Шедшие поодаль девчата тоже запели, и тонкие голоса их полетели над притихшей равниной, задорные и чуть-чуть грустные… С песней и вошли они в Красный Кут.

Уложив спать Вадика, Марья подсела к раскрытому окну. Весенний запах распустившихся листьев тянул в комнату. Сноп яркого света резко освещал молодую, почти прозрачную недвижную листву, словно оцепеневшую в этом потоке света. Волнения прошедшего дня постепенно улеглись. Марья задумчиво смотрела на небольшую площадку перед домом, усыпанную ровным слоем желтого песка, на клумбу посреди площадки, аккуратно обложенную белеными треугольниками кирпича. Душевная тревога за судьбу посева мало-помалу уступала место спокойному течению мыслей. Марья достала с полки тетрадку со своими записями и медленно стала перелистывать ее, восстанавливая в памяти все, что сделано было по подготовке к севу.

Все было сделано так, как указывал Бобров, отступлений нет… Марья с облегчением вздохнула и мелким ровным почерком начала набрасывать план на ближайшие дни. Завтра предстоит забросить удобрения для подкормки. А при каких условиях потребуется подкормка?.. Марья опять раскрыла тетрадь и углубилась в нее…

Скрипнула калитка. Она встрепенулась и вгляделась во тьму:

— Это я, Марья Васильевна… — ответил женский голос.

В полинялом халате, простоволосая и босая, вышла на свет Катя, молодая колхозница из бригады Решиной.

— Ты что, Катюша?

Катя присела рядом с Марьей, вздохнула:

— Что делать, Марья Васильевна? Свекровь ничего слышать не хочет. Раз отсеялись, давай, говорит, на свой огород.

На лице Кати отразилось огорчение.

— Я объясняю ей, что работы в поле по горло, а она — ничего, говорит, не хочу знать. Надо, говорит, о себе подумать. Что делать?

Марья не в первый раз слышала эти жалобы. Катя, послушная и работящая, горестно переживала упреки свекрови, которой всячески старалась угодить.

Катя выжидательно смотрела на Решину.

— Так ты останься, мы и без тебя управимся, — сказала Марья.

Катя даже рукой махнула на бригадира.

— Да ты что говоришь-то. Все на поле, а я дома, как курица в огороде порхаться стану?..

Марья смеющимися глазами посматривала на Катю.

— Так что же делать? — спросила она.

— Что делать-то я знаю, — пойду и все. Пусть она хоть лопнет! — выпалила Катя.

— Нельзя так, Катюша, — сказала Марья. — Она ведь не со зла. Надо что-то другое придумать.

Вдруг на женщин пахнуло холодком. Зеленоватым светом озарилось небо. На мгновение четко обозначилась вдали извилистая темная линия сопок и затем широко раскатился глухой удар грома. Тотчас же еще раз ослепительная молния прорезала черную тучу. Налетел свежий порыв ветра. Мягко, но тревожно зашелестела молодая листва.

— Гроза… Это хорошо… Старики говорят — к урожаю, — сказала Марья, полной грудью вдыхая живительный воздух.

— Скажи своей свекрови, — помолчав, обратилась она к Кате, — пусть она на тебя не ворчит — придем и поможем ей.

— Верно? — обрадовалась Катя и тотчас же исчезла в темноте.

Еще одна молния выхватила из тьмы дома, плетни, деревья, дорогу и Катю, бегущую по ней. И потом один за другим посыпались частые удары и ослепительные вспышки молний. С улыбающимся лицом Марья любовалась разыгравшейся стихией.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

В ожидании всходов Марья каждый день наведывалась на поле и подолгу с замирающим сердцем глядела на черную землю. Так в детстве, когда отец уезжал за двадцать верст в город, она с полудня начинала нетерпеливо посматривать на дорогу: может быть, покажется знакомая вислобрюхая лошадь и рядом с телегой высокая, сутулая фигура отца, с серой от пыли бородой, который, она знала, обязательно привезет ей гостинца.

Когда, по ее расчетам, должны были показаться всходы, она по нескольку раз в день выходила на участок… Молчаливая приходила она в лабораторию. Сверкающее стекло, белый фарфор, сосредоточенный вид Клавы, разговоры ее вполголоса с Бобровым, — все это успокаивало Марью. К тому же Бобров на ее взволнованные вопросы: хорошо ли проверены семена на всхожесть, не испортились ли они как-нибудь? — со спокойной улыбкою отвечал:

— Не волнуйтесь… Какая вы беспокойная!

В один из дней она побежала на поле едва рассветало. Агроном уже был на ее участке. Он молча показал Марье на ровные двойные цепочки желтовато-зеленоватых листиков.

— Уже? — вскрикнула Марья и заулыбалась и засмеялась.

— Уже, — подтвердил агроном.

Они из конца в конец прошли по рядкам.

— На два дня раньше обычного взошла, — сказал Бобров с нескрываемой гордостью, — как мы с вами и рассчитывали. Посмотрим, что будет. Не забудьте пробороновать. Возьмите самые легкие бороны, так, чтобы зуб захватывал не больше трех сантиметров глубины.

— Бороновать? — с удивлением спросила Марья, опасаясь, что не так поняла агронома. Она слышала о такой бороньбе, но в Красном Куте еще ни разу ее не применяли.

— Бороновать обязательно, иначе сорняки заглушат всходы.

Марья вполне доверяла агроному, но все же с тревогой сказала:

— Гаврила Федорович, да мы лучше руками прополем. Опасно же. Вывернем всходы, тогда что будет…

— Руками не дело, — посмотрел на нее Бобров, — здесь шестьдесят восемь гектаров. А если на будущий год посеем пятьсот шестьдесят, — сколько это полольщиков потребуется? Одним словом, боронуйте… Выпады, конечно, будут, но немного…

Спустя неделю, в поле вышел трактор, таща за собой вереницу борон.

— Что, Марьюшка, задумала? — спросила встретившаяся Матрена Степахина.

— Сою боронить.

Позади всех с воинственным видом, опираясь на суковатую палку, шагал дед Шамаев.

Как ни уверена была Марья, но у нее болезненно сжалось сердце, когда она увидела за боронами истерзанную почву.

Дед Шамаев налетел на нее:

— Гляди, что затеяла! Губишь все! Али не видишь?

Марья, опасаясь, что не выдержит и остановит трактор, если пустится в объяснения с дедом Шамаевым, прикрикнула на растерявшегося тракториста.

— Чего зеваешь? Делай, что сказано!

И пошла вслед, не решаясь оглянуться на деда Шамаева. Наконец, он погрозил палкой и ушел с поля, дав слово не заглядывать больше на этот участок.

— Осрамите и агронома и весь колхоз. Люди насмех подымут… Эх-ма!


Однако он не вытерпел. Однажды украдкой, как бы по пути, он, заглянул на участок и… остановился. Перед его глазами тянулись пышные ряды растений. Он прошелся между ними. Ни выпадов, ни сорняков не было… Кусты росли какими-то странными, поджарыми, с толстым стеблем, покрытым серебристым ворсом. Они стояли точно подстриженные снизу, тогда как вверху ветви располагались густой кроной. Старый хлебороб сразу же оценил достоинства такого куста и восторженно щелкнул языком:

— Вот те и Бобров, ай да агроном. Гляди, добился-таки своего.

И он с грустью подумал, что, должно быть, отошло его время. Явились новые люди, молодость им не помеха, они знают землю и делают все гораздо лучше его.

Всю дорогу до Красного Кута он шел и разводил руками, рассуждая сам с собой. По пути завернул в мастерскую.

Алексей Логунов, старательно орудуя напильником, подтачивал странно загнутые зубья длинной гребенки, зажатой в специальное приспособление, Он вытер рукавом гимнастерки вспотевший лоб:

— Наше почтение, дедушка. Зашли проверить, как дела идут?

Дед Шамаев махнул рукой. Потом он внимательно осмотрел работу Алексея.

— Пальцы делаешь, чтобы пониже, значит, захват был?

— Так точно, дедушка! По заказу агронома — особую конструкцию исполняю, для сои.

Дед Шамаев постучал по гребенке толстым пожелтевшим ногтем:

— Ни к чему…

Алексей опустил напильник и повернулся к нему.

— Ни к чему это, — упрямо повторил дед Шамаев. — Там, сынок, такая растения подымается, что без твоей гребенки можно свободно срезать.

Алексей с недоумением смотрел на старика.

— Чего уставился-то? Я тебе дело говорю. Обыкновенный хедер пойдет и всё, как есть, подчистит; ни одного боба на ветке не оставит.

Алексей принялся за работу.

— Не знаю, как там на поле. А только Марья покою не дает — торопит с этими пальцами.

— Выходит, она за командира? — съязвил дед Шамаев.

— И не говори, дедушка, чистая беда с ней, — отозвался Алексей, но в лице его старик не заметил недовольства. Он сердито глянул на Логунова:

— Ране около хлеба обязательно мужик был. Хлеб растить — самое мужчинское считалось дело. А теперь как пошло?! Баба, хошь бы и Марья, командует. И никаких тебе разговоров. Бабье-то место где было? Около печи да скотины, а теперь, гляди, как!

Алексей бросил напильник на верстак, вытер руки и вынул папиросу.

— Слушай-ка, дед, что моя Паша мне на днях загадала. Я ей возьми да и скажи, что не понимаю, для чего такие гнутые пальцы потребовались. А она вынула из шкафа книжку: «На-ка, почитай, говорит, может поймешь, а не поймешь — я тебе разъясню!» Я говорю: «Мне некогда книжки читать». Вижу — недовольна. А после ужина подсела ко мне и давай объяснять. Ну, чисто агроном, все в тонкости объяснила. Вот и думай теперь, где женщинам место… А книжку-то я, конечно, читаю, вникать начал, не хочется от жены отставать.

Алексей выпустил густой клуб дыма и смеющимися глазами посмотрел на деда Шамаева.

— Стар я… Ох, стар стал. Ушла молодость, силенка ушла, — с грустью проговорил дед Шамаев и осторожно между станков пошел к выходу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Как-то под вечер в Красный Кут заехал Станишин. К Головенко он пришел уже после того, как успел побывать на полях, в мастерской. Загорелый, в запыленных сапогах ввалился он в кабинет, шумный и, как всегда, неутомимо бодрый.

— Придется, брат, заночевать у тебя. Что-то там с машиной, шофер ремонтировать будет… Да, кстати, нельзя ли его покормить, организуй что-нибудь.

— Что же организовывать, идемте ужинать; ты тоже не откажешься, наверно?

— А как супруга твоя? — хитренько прищурившись, спросил Станишин.

— Клава? Наверно, еще работает. Хочешь, зайдем в лабораторию…

Всего несколько дней тому назад Бобров перебрался в новую лабораторию. Оштукатуренные, но еще не-побеленные стены с неокрашенными рамами окон выглядели неприветливо. Около лаборатории в беспорядке валялись обломки кирпичей, замес глины в обляпанном ящике, ведра с известью. В лаборатории, несмотря на то, что окна были открыты, пахло сырой глиной, и какими-то кислотами.

Клава в белом халате что-то старательно размешивала в ступке. Бобров возился со склянками. По всему было видно, что гости пришли не во-время.

— Домой не скоро? — спросил Головенко Клаву.

— Нет еще… Нужно закончить, — она кивнула на ступку, не прерывая работы.

Станишин коротко поговорил с Бобровым. Когда они вышли из лаборатории, он в раздумье сказал:

— Идет дело… Ты Боброва, Степан Петрович, береги.


Головенко разжег печку, сложенную на дворе.

Оля, почерневшая от загара, в легком и пестром сарафанчике хлопотала у печки. Станишин подошел к ней:

— Здравствуй, Оленька.

— Здравствуйте! — бойко ответила девочка и принялась резать лук.

— Она у нас мастерица глазуньи делать. Куры у нее есть, сама за ними смотрит, нам не разрешает даже кормить. Хозяйка! — Головенко, дружески похлопал девочку по плечу.

Скоро стол был накрыт, и на нем красовалась огромная сковорода с глазуньей, жареной на свином сале и густо посыпанной зеленым луком.

После ужина Станишин с Головенко вышли во двор, сели под навесом у печки.

Солнце скрылось за сопкой, небо было еще светлым, но тень от сопки накрыла деревню, и воздух стал прохладным и влажным. В печке тлели угольки. Станишин щепкой зачерпнул уголек в горячей пушистой золе и долго раскуривал папироску. Потом уселся на обрубок и внимательно посмотрел на Головенко:

— Разговор есть к тебе, Степан Петрович, серьезный. Забрать тебя хотят из МТС, — выговорил Станишин.

— Как забрать? Куда? — встревоженно повернулся Головенко.

— Да вот звонили на днях из края — есть предложение направить тебя в крайзо на руководящую работу…

Головенко встал. Вихрь мыслей пролетел в его голове. Было приятно, что им заинтересовались в крае, что его ценили и доверяли ему. Но как уехать из Красного Кута сейчас, когда он не сделал еще ничего значительного? Правда, произошло некоторое увеличение тракторного парка, да и то за счет восстановления старых списанных машин; построена лаборатория, заканчивается стройка новой мастерской. Наладилась дисциплина, сложился хороший крепкий коллектив. Этим можно гордиться. Но этого еще мало. А сколько намечено впереди! Головенко мечтал о постройке настоящей гидростанции, которая даст энергию на колхозный ток, поможет осветить всю деревню и не только одну деревню, а весь район. Как бросить все это, не осуществив замыслов?

Головенко глянул прямо в глаза Станишину:

— Нет, я не могу… Не поеду.

— Почему? Не вижу причин для отказа.

Станишин сидел перед печкой, подбрасывая на горячие угли тоненькие сухие веточки, вспыхивающие, как спички. На минуту яркий дрожащий свет вырывал из тьмы стойки, поддерживающие навес, топор, колотые поленья дров. Головенко говорил:

— Ты скажешь, что незаменимых людей нет, что все, что наметил я, сделает другой? Согласен, но, ты понимаешь, хочется сделать что-то такое, о чем можно было бы вспомнить. И сделать от начала до конца. Вот хотя бы станцию…

Головенко заговорил о своих мечтах. Станишин поднял голову. Головенко увлекся, сбегал в квартиру, принес свои записки, чертежи, какие-то расчеты.

— Вот видишь, Сергей Владимирович, какое дело… Я, конечно, не инженер — это расчеты для заказа; надо привлечь специалиста, чтобы он сделал чертежи по-настоящему, с расчетом материалов, рабочей силы, как следует… Ей-богу, от края мы ничего не попросим…

— А как колхозники? — спросил Станишин, с интересом поглядывая на наброски Головенко. — Работы тут немало.

— Колхозники? Вот тут-то и все дело. На одном собрании колхозники потребовали от нас электричества. Ложимся, говорят, поздно — встаем рано, а свету нет… Кроме того, надо же механизировать работу на токах. Поджимает народ-то, — весело закончил Головенко.

Станишин молчал. Лицо его, освещенное красным светом углей, с резкими темными тенями было угловатым, твердым, точно вырубленным из гранита.

— Молодежь жалуется, в клубе нет света. Кроме того, электроток нужен и днем для лаборатории. Без электричества не обойтись. Потом, Сергей Владимирович, если у нас будет мощная станция — электротракторы пустили бы.

Глаза у Головенко засветились, он поднялся к Станишину, навалился грудью на стол и с увлечением начал рассказывать о перспективах развития хозяйства.

Они долго сидели за столом. Перед ними стояла кринка с тугой, как сыр, холодной простоквашей, пучок зеленого лука, миска с медом.

— Значит, отказываешься? — вернулся секретарь райкома к началу разговора.

— Отказываюсь, Сергей Владимирович.

— Окончательно?

— Видишь ли, дело какое, — после минутного раздумья заговорил Головенко, — если хочешь знать, есть еще одна причина. Ты говоришь, что я лучший директор. Это, может быть, и так… Но я себя знаю лучше, чем кто-либо… Своей работой я не удовлетворен: то, что я делаю, кажется мне слишком малым.

— Что же, может быть, я ошибался, считая тебя хорошим директором? — хитро прищурившись, медленно выговорил Станишин. — Значит, ты неважный директор? Так ты считаешь?

— Скажу тебе честно, бывают моменты, когда, прежде чем что-либо сделать, я начинаю колебаться, сомневаться, думать… У меня мало опыта…

— А, может быть, другое?

— Другое? Что же другое? Возможно, что мне не по плечу эта работа.

Станишин не выдержал и расхохотался. Головенко в замешательстве смотрел на него.

— Славу богу, договорился.

Он придвинулся к Головенко.

— А, может быть, ты волнуешься не потому, что мало опыта, а потому, что каждый день приходится делать новое и новое? Ты и не можешь удовлетвориться сделанным: ты коммунист.

— Я еще не все высказал.

Станишин вопросительно поднял брови.

— Положим, я здесь на месте. А почему ты знаешь, что я в краевом масштабе (Станишин поморщился — он не любил таких выражений) — в крайзо буду хорошим работником? У меня образования мало, ты это знаешь. За год я прочитал не мало книг по агрономии, по биологии. И все у меня перемешалось. Какая-то каша получилась. Вот у Боброва в голове все ясно, как по полочкам разложено, а у меня — нет. Со своими знаниями я еще не могу свободно ориентироваться на практике. Для того, чтобы руководить хозяйством края, нужно носить на плечах образованную голову. По этому признаку, несмотря на мое, так сказать, бедняцкое происхождение, я не подхожу. Осенью думаю в заочный институт механизации поступить. Лет через пять закончу — тогда поговорим…

— Что ж, быть по сему… Прав ты или неправ, а рассуждаешь дельно. Ладно, — Станишин пожал Головенко руку, — буду отстаивать тебя.

Скрипнула калитка, послышались шаги.

— Вася, ты? — спросил Станишин.

— Я, Сергей Владимирович.

— Как дела?

— Все готово. Можно ехать…

— Как ехать, что вы, Сергей Владимирович? — вскинулся Головенко.

— Раз машина готова — надо ехать, — усмехнулся секретарь райкома. — Завтра бюро. А чертежи твои я захвачу. На днях буду в крае, попытаюсь поставить вопрос где следует.

Вышли на улицу, на прохладный воздух. Мягкая тишина ночи окутала их.

— Готовься к уборке серьезно. Ты в этом году экзамен держишь! — сказал Станишин.

Гулко хлопнули дверцы. Машина бесшумно покатила в ночь.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Лето 1945 года в Приморье стояло дождливое. Серые облака тяжелым пологом висели над полями. Гребни мутных силуэтов сопок утешали в низких облаках. Влажный и теплый воздух гнал волны на лугах, поросших буйной сочной травой. Яркие и крупные цветы живописно расцвечивали луга.

К вечеру облака обычно редели. Солнце робко выглядывало из-за них и тотчас же медленно, как бы нехотя, опускалось за сопки. И над ними долго стояло пожарище каленых облаков.

В один из таких вечеров Ванюшка Степахин, недавно вернувшийся с фронта, бродил по лугам.

Среди высокой травы по узенькой тропинке задумчиво пробирался он к большаку. Шел как раз по тому полю, на котором до войны он впервые после окончания курсов выехал на тракторе. Здесь встретился с Валей Проценко. В одном агрегате они проработали целое лето, на другое пришлось уйти на фронт. Валя осталась здесь, на этих же полях, на том же комбайне.

И как-то само собой получилось, что после первого боя он в письме к Вале признался, что любит ее. Валя ответила. Она подробно описывала жизнь МТС, заставляя порой задумываться над смелостью своих суждений о людях. Письма говорили о том, что Валя повзрослела, однако образ худенькой девочки, почти подростка, так и сохранился в памяти Ванюшки на все четыре военные года.

И он любил ее такой. Ему не приходило в голову, что Валя может измениться. А она изменилась. Она стала красивой девушкой. Она стала уважаемым человеком в крае, — знатной комбайнеркой, о которой пишут в газетах.

В первый же день по приезде Ванюшка встретил ее на улице и почти не узнал. Он смотрел на нее, и сердце замирало от восторга. Он шел рядом с ней по улице, гордый и счастливый. Выйдя за деревню, они сели на обрывистом невысоком берегу реки. На той стороне до самого неба поднималась зеленая сопка, отражавшаяся в спокойной воде. Тонкий и волнующий запах цветущей тайги стоял в воздухе. В густых зарослях орешника томно посвистывала какая-то птичка. Все это было знакомо, и на сердце так хорошо стало, что тяготы фронтовой жизни исчезли, как сон. Казалось, была всегда только эта с детства знакомая речка, сопка над ней, сладкий запах липы и рядом — любимая девушка, для которой выношено на фронте столько ласковых слов и которые сейчас досадно ускользнули из памяти.

Он придвинулся к Вале, взял ее за руку.

— Валя… ты ждала меня?

Девушка покраснела и мягко высвободила свою руку. Он озадаченно смотрел на ее смущенное лицо. «Кажется, рассердилась? Почему?..» Кто знает, может быть, она писала ему просто, как воину. Ведь мало ли хороших писем получали ребята на фронте от совершенно незнакомых девушек… Она много писала о Федоре и всегда хорошо отзывалась о нем. На ум пришли слова Насти Скрипки, которую он случайно встретил на станции. Настя, ехидно улыбаясь, туманно намекнула ему, что «на нынешних девушек надеяться нельзя». И сейчас Ванюшке казалось, что Настя намекала ему о Вале. Может, она не напрасно писала о Федоре?

Ванюшка посмотрел на Валю, склонившуюся над цветком. Он сорвал такой же цветок, какой был у Вали в руках. От цветка исходил горьковатый полынный запах.

— Не надо было обманывать меня в письмах, — жестко выговорил он и один за другим с сердцем оборвал розоватые, шелковые лепестки. В руках остался голый стебелек с мохнатой головкой.

Валя вздрогнула, выпрямилась. Лицо ее жарко вспыхнуло.

— Что ты сказал?

— Теперь ясно, почему ты так много расписывала о Федоре. А я-то дурак…

Валя в упор смотрела на его курчавую темнорусую голову. Почувствовав ее взгляд, Ваня поежился и повернулся к ней.

— Может быть, еще что-нибудь скажешь о Федоре? — холодно спросила она.

— Могу и еще. Кое-что мне добрые люди рассказали, — вызывающе ответил Ванюшка.

Валя вдруг встала, круто повернулась и, не оглядываясь, пошла к деревне.

Ванюшка не думал, что Валя уйдет, и растерялся. Что делать? Броситься за ней и извиниться?..


Подавленный и пристыженный Ванюшка шел по лугу и думал о Вале. Он убедился, что девушка избегает его. А его с каждым днем все сильнее и сильнее тянуло к Вале. Он часами ходил по улице около дома, где она жила, надеясь встретить ее, и не встречал.

Он нарвал большой букет цветов. Свежие, усеянные жемчужными капельками росы цветы поднимали в сердце теплое и хорошее чувство. Невольно любуясь ими, Ванюшка думал, что хорошо бы поднести такой букет Вале… Встретить ее, молча передать букет, прикоснуться к ее руке и… всё.

Прошло несколько дней. Ванюшка ходил без дела. Отец был недоволен сыном. В первые дни, вернувшись с работы, он подсаживался к нему, угощал махоркой своего изготовления, подробно расспрашивал о боевых делах. Он жадно слушал сына, одобрительно покачивал головой, любовался им и даже молодел, вспоминая далекие свои партизанские дни. Но потом все изменилось. Однажды отец пришел из мастерской хмурым и неразговорчивым. Матрена сразу заметила настроение мужа, но молчала, знала, что он недолго будет хранить причину расстройства. Пообедав, Сидорыч спросил:

— Где сынок?

— Куда-то пошел… — ответила Матрена и притихла. Сидорыч прилег на широкую скамейку, подложив под голову подушку с кровати.

— Не так я ждал сына… не таким, — с горечью сказал он и повернулся к стене лицом. Вопреки ожиданиям он не сказал жене, что сегодня Федор спросил, когда думает Ванюшка выходить на работу. Спросил просто так, но Сидорычу послышался в этом вопросе упрек. Кроме того, в деревне уже поговаривали о размолвке Ванюшки с Валей.

Ванюшка скучал. Куда деть себя? Сидеть дома, чувствовать на себе выжидательные взгляды матери было невыносимо. Бесцельно он пошел по деревне и неожиданно встретил Федора — того, кого он не хотел видеть.

— Куда путь держишь, Ванек? — дружески спросил Федор.

Механик назвал Ванюшку тем именем, которым обычно звал его до войны. Ванюшка, фальшивя, сказал, что никак не мог застать его. Федор кивнул головой.

— Ты бы хоть для начала пришел на полевой стан. Взял бы свой аккордеон и пришел… Молодежь по вечерам потанцовать да попеть хочет… Валя тоже часто бывает… — простодушно, как очень сильный аргумент, выговорил Федор. Он дружески обнял Ванюшку за плечи.

— Ты не таись, Ванек; ты мне скажи, почему у вас так… Ведь ты ее любишь?

Ванюшка подался вперед и, упершись локтями в колени, молчал. Федору стало жаль его, он вздохнул и предложил:

— Пойдем-ка, брат, ко мне… Посидим, поговорим по душам.

Ванюшка покорно встал и поплелся за Федором.

В комнате у Федора, с тех пор как Валя и Шура навели порядок, было прибрано, чисто и уютно. На кровати лежала большая подушка в чистой наволочке с кружевной прошвой — подарок Шуры. Федор стыдливо натянул на подушку одеяло.

— Удивляешься, что у меня такая подушка? Тут у нас история получилась. Когда я сюда ехал, честно сказать, думал отдыхать после фронта. Да не тут-то было. Пришлось поработать. Ну и на жилье свое, — Федор повел глазами по комнате, — перестал обращать внимание. А девчата, Валя Проценко и Шура Кошелева, забрали ключ, выскребли все и записку оставили. Вот она.

Федор достал из ящика стола аккуратно свернутую записку и подал Ванюшке. И пока тот читал, он стоял и смотрел на него, весело улыбаясь.

— Вот они у нас какие. Видал? Шура подушку из дому притащила. А я краснею. По подушке можно подумать, что я женат.

— Что же ты не женишься? — выговорил Ванюшка.

— Жениться? Женюсь. У меня, брат, такая невеста!

Федор молча налил чайник и, громыхая крышкой, поставил его на раскалившуюся плиту, под которой весело потрескивали дрова.

Федор подошел к окну и распахнул раму. Свежий воздух с запахами тайги ворвался в комнату. Вечерняя мгла окутывала сопки, размывая четкие силуэты деревьев на них. Над рекой плыл молочный туман. Оттуда доносилось мягкое тяпание топора.

Когда вскипел чайник, Федор зажег свет. В комнату тотчас же полетели ночные бабочки.

Молча выпили по стакану горячего чая.

— Что же ты ни о чем не расспрашиваешь, Федор?

— Что же расспрашивать. Если захочешь — расскажешь сам. Мы были друзьями…

— Были? — горько усмехнулся Степахин.

— Да. Посуди сам. Приехал с фронта, столько лет не виделись, который день дома, а ко мне не нашел времени зайти.

— Я и сам не знаю, в чем дело… Так получилось…

Ванюшка рассказал Федору все, что произошло на берегу, стараясь выставить себя в самом неприглядном свете. Федор слушал его внимательно. Под конец рассказа он разволновался, лег на кровать, закинув руки за голову.

— Я думал, она меня любит… — сказал Ванюшка, пригорюнившись.

— Любит, это точно.

— Любит! Я не понимаю такой любви… Ну, ошибся, обидел, может быть, ну так что же?!

— А ты ее любишь? — привстал Федор, глядя на Степахина. — Нет, по-честному: любишь ты Валю? Я бы на ее месте забыл и думать о тебе. А она страдает… Стоит ли? Я тебе по-приятельски скажу: дуб ты таежный, больше ничего!

Федор всердцах откинулся на подушку и снова заложил руки за голову. Помолчав, он повернулся к Ванюшке:

— Я тебе плохого не желаю. Но ты поступил с ней по-свински.

Ванюшка сидел за столом, положив голову на руки.

Федор, смягчившись, миролюбиво проговорил:

— Вот и получается, что сам кругом виноват, а виноватых искал… Пойдешь к Вале каяться — она тебе не скоро теперь поверит… А пойти надо!..

Ванюшка пришел домой заполночь. Дверь открыл ему Сидорыч. Приняв за пьяного, он отступил от сына.

— Эх, сынок, сынок, до чего ты нас доведешь. Меня, старика, не жалеешь, пожалел бы мать!

Тяжело ступая, Ванюшка прошел мимо отца и, не раздеваясь, повалился на приготовленную для него кровать.


До отъезда на фронт Ванюшка Степахин с Федором были хорошими товарищами по работе. Ванюшка знал, что Валя нравится Федору. И мысль о том, что Федор, быть может, ухаживает за ней, не покидала Ванюшку. После жесткого разговора с Федором, когда тот так яростно защищал Валю, Ванюшка окончательно убедился, что Валя далеко небезразлична Федору. И в этом отношении он был прав. Судьба Вали, конечно, интересовала Федора. Он уважал Валю за ее серьезность, за преданность фронтовику Степахину, за простой и добрый нрав. Размолвка ее с Ванюшкой сильно задела его. Он чувствовал себя оскорбленным, вероятно, не меньше, чем сама Валя. И не мог себе представить, как бы он, Федор, отважился на такой грубый поступок с Мариной… Но вместе с тем ему было жаль Ванюшку.

На другой день он заглянул к Степахиным.

Иван стоял у зеркала и приглаживал гребенкой зачесанные назад волосы. Настроение у него было неважное.

Федор нарочито веселым тоном сказал:

— Идем, Ванек, вместе подышим воздухом, чего дома сидеть.

Сидорыч благодарно взглянул на Федора. Ванюшка безропотно согласился.

Они шли по берегу реки. За крутым поворотом сопки открылась ровная полянка, сплошь заросшая цветами. Здесь река разливалась широко. На спокойной глади ее то и дело взмывали легкие всплески играющей рыбы.

Молодые люди разделись и бросились в воду.

Из зарослей камышей на той стороне реки вылетела, свистя крыльями, стайка уток. Встревоженно крякая, утки покружились над поляной и исчезли за лесом.

— Давай на ту сторону! — крикнул Федор а саженками поплыл. Ванюшка лег набок и поплыл за ним. Они обогнули камыш и вылезли на гладкий ствол свалившегося в воду старого ильма. В тени под сопкой было прохладно, тела их покрылись пупырышками.

— Здесь, когда я был мальчишкой, у нас плот был. Заберемся, бывало, в камыши и давай курить, — рассказывал Ванюшка. — Однажды отец накрыл нас. Смотрит — дым из камышей… Мы, как лягушата, в воду.

— Знаешь что: неплохо было бы приобрести лодки да здесь гуляние на лодках по выходным дням устраивать. Знаешь, с аккордеоном… А потом — костер на берегу, рыбу ловить.

Ванюшка загоревшимися глазами смотрел на Федора.

— Ниже — там вот, — продолжал Федор, — плотина будет.

— Какая плотина?

— А ты что, не слыхал? Гидростанцию предполагаем строить. Головенко мечтает об электротракторах… Да ты что же, — Федор толкнул плечом Ванюшку, — ничего не знаешь? Ты бы хоть на комсомольский учет встал…

Ванюшка отвернулся, чтобы скрыть смущение. Вставать на учет — значит, надо идти к Вале: она секретарь организации. А как это сделать, когда…

Федор долгим взглядом окинул Степахина.

— Какой-то ты странный, — пожав голыми плечами, выговорил он. — Брось-ка дурака валять, выходи завтра на работу. Поедешь пары поднимать, а?

Ванюшка встрепенулся и схватил Федора за руку.

— Смотри, Федя. — Он показал рукой на другую сторону реки. Федор пристально смотрел на кромку леса.

— Что, зверь? — понизив голос, спросил он.

— Да нет же, смотри: цветы лотоса…

В небольшой заводи болотистого берега Федор увидел широкие листья лотоса, плавающие на воде. По листьям, как по столу, суетливо бегали юркие серенькие пичужки. Заметив подплывающих людей, они с тоненьким теньканьем снялись с листьев и ныряющим лётом перенеслись на другую заводь.

Приятели осторожно, стоя по горло в воде, нарвали по охапке нежнорозовых с шелковистыми жирными лепестками цветов.

Потом они выбрались на берег и, вздрагивая от холода, оделись.

— Когда я говорил на фронте товарищам о лотосе, мне не верили. Один сержант, бывший учитель, уверял меня, что лотосы растут только в Египте. А вот посмотри!

Ванюшка вдруг осекся и замолчал, на лицо его легла тень грусти. Федор понял его состояние. Он понял, что цветы напомнили приятелю о Вале. У самого Федора тоже защемило сердце. Он вспомнил о своей Марине. Ее лицо, ласковые глаза, завитки волос, лежащие на лбу, нежные руки — весь образ любимой девушки, далекой и в то же время сердечно близкой, встал перед ним.

Старательно обходя колючие кусты шиповника, пылающие алыми цветами, они выбрались на гребень сопки. Из-под ног с легким шуршаньем посыпалась вниз крупная галька.

Они остановились около могучего замшелого ствола кедра. Перед ними расстилались зеленовато-синие увалы тайги, напоминавшие сверху взлохмаченное волнами море. Тайга буйно цвела. Сплошное переплетение листьев казалось сверху, плотным ковром. Острые запахи тайги плавали в воздухе — то смолистые, то медвяные, то горьковато-терпкие.

По тайге скользили тени облачков, неведомо откуда взявшихся на чистом небе. Налетел порыв ветра. Верхушки деревьев шевельнулись. Дрогнула на земле ажурная тень виноградника. Из-за облачка плавно выплыл белокрылый орлан. Он покружил над вершиной сопки и камнем ринулся вниз. Через несколько мгновений он снова взвился в воздух.

Глаза молодых людей встретились. И Федору, ревниво и свято избегавшему разговоров о Марине, захотелось поделиться своей радостью с Ванюшкой.

— Друг, — Федор впервые назвал его так, — хочу тебе кое о чем сказать… Есть у меня одна девушка, которая меня любит, и я тоже люблю ее. Зовут ее Марина. Понимаешь, Марина. Какое хорошее имя! Правда?

Федор рассказал, как он познакомился с Мариной, как работал вместе с ней. И во время рассказа его поразила и обрадовала мысль, которая раньше не приходила в голову. Ведь если бы ему не пришлось работать с Мариной, возможно, он не узнал бы ее никогда. Много приходилось видеть хороших, на какое-то время запоминающихся девушек, но все равно они оставались далекими и «чужими». Большое, глубокое, волнующее чувство пришло только тогда, когда они стали вместе работать. Выходит, они узнали и полюбили друг друга в совместном труде. Но ведь и Ванюшка с Валей работали вместе. Значит…

Федор замолчал. Он смотрел на воду, на плывущие по ней белые, как пена, цветы трескун-дерева.

— Идем! — сказал вдруг Ванюшка. Он подобрал цветы и широко и решительно зашагал к деревне. Федор едва поспевал за ним. В деревне он замедлил шаги и растерянно взглянул на Федора.

— Иди, иди, — подтолкнул его Федор.

— Куда?

— К Вале, конечно.


Валя стояла у окна, когда вошел Ванюшка. Он впервые зашел к ней. Девушка встретила его настороженно.

Степахин остановился у двери, опустив, словно веник, букет лотосов к голенищу сапога.

Валя глянула на букет и поняла все. Ванюшка шагнул к ней.

— Неужели не простишь, Валя… — заговорил он, едва выговаривая слова, боясь, что она не захочет его слушать…

Освещенная косыми лучами вечернего солнца, девушка глядела ему прямо в глаза. Ванюшка с горечью усмехнулся.

— Я пришел сказать, Валя, что глупо все это у нас получилось…

Ванюшка махнул рукой, в которой держал букет. Он уставился на цветы с таким выражением на лице, как будто впервые увидел их. Валя заметила его замешательство. Озорная усмешка засветилась в ее глазах:

— Может, ты мне их подаришь? — спросила она.

Ванюшка покраснел и неловко сунул букет Вале. Девушка взяла цветы и, уже не сдерживая улыбки, глянула на Ванюшку:

— Фронтовик, а перед девушкой растерялся. Эх, Ваня. За что же такого тюленя любить?

У Ванюшки все поплыло перед глазами. Он видел перед собой только ласковые, нежные глаза девушки.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Герасимов выбрался с луга на шоссейную дорогу. Подгоняемый оводами сытый конь пошел крупным шагом. Колеса двуколки с налипшей на спицах травой дробно застучали по гравийному настилу.

С сенокосом не ладилось. Редкий день не было дождя, поваленная трава прела в валках. С утра солнце вставало на чистом небе, казалось, будет вёдро. К обеду же в «гнилом углу», как прозвали колхозники сторону, где находилось озеро Ханка, поднимался белесый туман. Затем на небе появлялись легкие, как дым, тучки. Они постепенно обкладывали небо летучими облаками, и из них сеялся на землю мелкий, как туман, дождь. Сегодня однако день выдался удачный. Колхозники успели высушить сено на огромной площади и начали метать стога. Если бы было побольше людей, сегодня можно было бы застоговать всю Кедровую падь. Спасибо, Головенко послал своих людей на помощь.

Герасимов, без нужды потряхивая вожжами, подсчитывал в уме — сколько еще человек можно будет снять назавтра с МТФ. За поворотом дороги он нагнал солдата с шинелью на руке, с тощим вещевым мешком, болтающимся за спиной.

«Наш или чей?» — подумал Герасимов и подхлестнул вожжой коня. Солдат, услышав стук колес, остановился и, заслонив глаза ладонью, смотрел на подводу.

— Кузьмич! — вскрикнул он.

Герасимов остановил коня и долго всматривался в улыбающееся красное и вспотевшее лицо солдата.

— Не узнаешь?

Герасимов ударил себя кулаком по коленке.

— Ах, ты, мать честная, никак товарищ Скрипка… Не узнал! Садись, подвезу.

Он подвинулся в двуколке. Солдат сел рядом с ним на плотно умятую траву.

— Заморился, сил нет. Жара. Сено косишь, поди?

— Оттуда и еду. А ты как, демобилизованный?

— Отвоевался, — блеснул Скрипка зубами. — На трудовой фронт прибываю. К жёнке!

При воспоминании о Насте у Герасимова засосало под ложечкой. После того как ее сняли с МТФ, Настя сидит дома, обрабатывает свой огород, засеянный подсолнухами и табаком, приторговывает на базаре. Одна срамота!..

Повстречалась подвода. На дрогах, свесив ноги, сидели девушки. Визгливыми голосами они тянули, песню. Правил лошадью коренастый парень с пробивающимся пушком на верхней губе. Герасимов задержал лошадь.

— Митя, погоняй, дружок, вас ждут. Да скажи Марье, чтобы ребята по вечерней зорьке косили дольше.

— Ладно! — отозвался парень и хлестнул лошадь.

— Кто это? — спросил Скрипка.

— А Митька — внучек деда Шамая.

— Это — Митька? — Скрипка с радостным удивлением посмотрел вслед удаляющейся подводе, на Митьку, лихо крутящего вожжами над головою. — Женихом стал, не узнаешь…

— Растет молодежь. Всю войну с ними здесь, на полях, провоевали. Хлеб фронту давали и сами жили. Не очень, конечно, жирно жили сами-то, но ничего — война!

Герасимов изредка поглядывал на лицо Скрипки, возмужавшего, видавшего жизнь человека. Под выцветшей гимнастеркой Михаила Скрипки вырисовывались тугие мускулы, стосковавшиеся по работе в поле.

Герасимов рассказывал ему про колхозные дела.

— Многого, Михайло, не узнаешь у нас. Кое-чему нужда научила. Въедливее в работу стал человек, смекалистей. Без тебя в избы электричество провели от МТС. Правда, не во все, но это дело поправимое. Планируем, понимаешь-нет, гидростанцию строить. В этом году на пятнадцать процентов больше довоенной площади засеяли — в честь победы. Гляди, какие хлеба — душа радуется!

Герасимов засмеялся и с довольным видом погладил бороду.

— В этом году сою выращиваем — новый сорт. Тут, дорогой, такие дела развернулись! Агроном у нас Бобров, без тебя уже прибыл, — опыты ставит. Я ему, правду сказать, не так чтобы очень верил. Думаю, хлеб надо сеять, а он с опытами. А вышло все ладно, С Головенкой они спелись, с директором МТС — такое закручивают… Осенью, после уборочной, начнем школу новую строить. Берегу бревна с сорок первого года…

Скрипка слушал терпеливо, но, видя, что Герасимов увлекся, не выдержал:

— Что же, Кузьмич, о Насте ничего не скажешь, как она?

Герасимов насупился, остановил лошадь и, сойдя с двуколки, долго возился с чересседельником. Усевшись в двуколке, сказал:

— Недовольный я Настей твоей.

— Чего так?..

— От колхоза начисто отбилась, начала заниматься, понимаешь-нет, разным баловством. Больше на базаре промышляет. Садит на огороде семечки да табак. Вот оно и… Из кулаков она у тебя, что ли? Попросилась на ферму — поставили, как жену фронтовика. Ну, дело не вышло, пришлось снять с работы…

Скрипка закашлялся:

— Не больно лестные отзывы о дорогой супруге.

Герасимов вздохнул:

— Не обижайся, Михайло Денисович, нету у ней никакого авторитету перед колхозниками. Рукой на нее махнули. Бьемся вот из-за людей на сенокосе, а ее уж и приглашать не стали, от греха подальше.

С той и другой стороны дороги стеной стояли хлеба. С легким шелестом раскачивались под ветерком упругие стебли пшеницы, помахивая выбивающимися из трубочки сивыми усиками колоса.

Скрипка больше ни о, чем не расспрашивал. Он, нахохлившись, сидел рядом с председателем, посматривая на родные поля. Десяток лет тому назад он демобилизовался, пришел в Красный Кут, потом стал трактористом в МТС. Жил одиноко, работал в МТС незаметным человеком. Потом простудился на уборке сои и заболел воспалением легких. И тут появилась Настя. Она только что развелась с мужем, уехавшим из деревни в город. Она выходила Михайлу от болезни, и он остался у нее. После выздоровления Настя устроила его продавцом в сельпо. Привыкший к трактору, он только томился в магазине. Потом фронт… Долгие годы борьбы за очищение советских земель от врагов, крепкая боевая дружба товарищей переродила Скрипку. Он с удивлением вспоминал свою жизнь в Красном Куте. Как это он мог позволить оторвать себя от любимого труда, когда сам в двенадцать лет от роду встал за плуг вместо умершего отца. Скрипка рассказывал товарищам о Приморье, о колхозах, о плодородных полях, о работе в МТС, но ни звуком не обмолвился о том, что он работал в сельпо.

Подъезжая к дому, он не на шутку волновался — как примут его в селе. Настя писала ему о том, что будто бы ее незаслуженно сняли с работы в МТФ потому, что потребовалось место для Анны Буйновой. Письмо подействовало на него угнетающе. Михаил показал письмо старшине роты, степенному хозяйственному сибиряку. Старшина долго и хмуро раскуривал трубку. Сплюнув под ноги, он сказал:

— Выправить линию должен однако, иначе она из тебя лапоть сплетет.

Скрипка вместе с товарищами прошел с боями от Сталинграда до Одера. И все же ни широкие воды Днепра, ни тенистые фруктовые сады Украины не вызывали в нем того чувства, которое поднималось в его душе при воспоминании о тех местах, где он работал перед войной, где провел свою молодость. Выбросить из головы Красный Кут было невозможно. Это значило потерять что-то близкое, о чем тоскует душа, к чему рвется сердце…

Молча они доехали до деревни. Герасимов видел, что Скрипке не по себе.

— Обидел я тебя, Михайло Денисович, вижу, — сказал он, когда Скрипка слез около своего дома.

— Ничего, Кузьмич, так-то лучше. Нервы у меня крепкие, закаленные теперь, — невесело улыбнулся Скрипка, крепко стиснув Герасимову руку.

Подойдя к калитке, он ударом ноги распахнул ее. На дворе залилась звонким лаем собака, закудахтали куры.

— Кто там? — послышался встревоженный голос Насти из-за амбара, с огорода.

Скрипка, не отвечая, прошел по двору.

Увидев мужа, Настя ахнула и выронила из рук лопату. Она бросилась к нему и залилась слезами.

— Приехал. Живой, здоровый. Исстрадалась я без тебя, Мишенька, родимый мой! — запричитала она.

«Ничего себе, исстрадалась», — хмуро подумал Михаил, рассматривая пухлые щеки жены.

— Извели меня без тебя, в насмешку поставили, — жаловалась Настя. — Ты только подумай. Выгнали с мэтэфэ за здорово живешь…

Настя принялась рассказывать, «как измывался над ней Герасимов». Слезы у ней высохли, лицо стало злым, нижняя губа вздрагивала. Она не замечала и не желала замечать, что Михаил все больше и больше хмурился.

«Обо мне ни словечка, будто я не с фронта, а с курорта приехал», — с горечью думал он.

— Постой, постой, Настя, в избу-то хоть пусти.

Настя виновато засмеялась.

— И то. Муж приехал, а я… — встрепенулась она, оглянув огород. — Пойдем, пойдем. Завтра дополю. Гляди, какой капитал растет!

Скрипка окинул взглядом огород. Кроме табаку и подсолнухов, он ничего не увидел.

— А где же картошка? — спросил он.

— А на кой она сдалась? Тут хватит и на картошку и на маркошку.

— Та-ак! — протянул Скрипка. — На базар, значит…

Настя с удивлением взглянула на него и недовольно поджала губы.


— Как жить думаешь в дальнейшем? — спросил Скрипка Настю, пообедав.

— Что жить? Проживем! Ты свое старое место в сельпо требуй; имеешь право, как фронтовик, а я по дому буду, как жена служащего.

— А как же колхоз?

— Чего я там не видала? — фыркнула Настя. — Деньги имею; хватит мне пока, а там видно будет.

Скрипка закурил. В доме ничего не изменилось. На стенах висели те же фотографии, так же над окнами были растянуты вышитые полотенца с пожелтевшими кружевами. Только кровать была новая, да над ней висел разрисованный яркими красками «ковер», на котором было изображено какое-то подобие женщины, среди лохматых ядовито-желтых шляп подсолнухов. На душе у Скрипки было муторно.

— Вот что, Настасья Кирилловна. Давай-ка завтра иди к Герасимову, да скажи ему, что ты сглупила, и — в поле, в бригаду. Понятно? — выговорил он, исподлобья глянув на жену.

Настя округлыми глазами смотрела на мужа.

— Да ты что? Рехнулся? Чтобы я пошла к этому козлу. Да пропади он пропадом! Чтобы я покорилась ему? Не бывать этому! Проживу и без них.

Настя швырнула в сторону полотенце, которым вытирала посуду, и ушла на кухню. Скрипка задавил сапогом окурок, встал и поправил ремень.

— Это твое последнее слово? — спросил он.

— Да, последнее! — выкрикнула Настя.

— Та-ак. Значит, дороги у нас разные, Настасья Кирилловна. Извиняйте, не поминайте лихом.

Скрипка поднял с полу свой мешок и привычным движением закинул его за спину.

Настя выглянула из-за перегородки.

— Уходить собрался? — насмешливо спросила она. Лицо ее покрылось красными пятнами. В запальчивости она крикнула мужу:

— Ну, и скатертью дорога. Жила без тебя, небось, не подохну.

Скрипка круто повернулся на каблуках и вышел из избы, гулко бухнув дверью.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Головенко несколько дней жил в Комиссаровке. В это время Усачев получил записку от Станишина. Секретарь писал, что есть предложение назначить Федора директором Супутинской МТС. Он просил Головенко сообщить свои соображения.

Усачев, прочитав записку, сунул ее в карман и пошел к Клаве: может быть, она знает, когда Головенко вернется?

Головенко оказался дома: он только что приехал. В голубой майке, без сапог, он лежал на траве с газетой в руках. Клава с Олей хлопотала около плиты.

— Как дела? Три дня не был, — спросил Головенко, когда Усачев сел рядом с ним на прохладную шелковистую траву.

— Ничего, успели за пару дней перетащить всю токарную группу станков. Ребята работают напористо.

Лицо Головенко просияло:

— Счастливые мы с тобой, что ли, Василий Георгиевич…

— А что?

— Ребята у нас золотые.

— Конечно, счастливые — подтвердил Усачев, — люди мы советские, вот в этом и счастье наше.

— Федор — молодец, любят его рабочие. Посмотришь на него — командует голоса не повышая, а работа идет, как по маслу, — сказал Головенко.

Усачев тяжело вздохнул. Головенко с удивлением посмотрел на него.

— Придется, наверно, расстаться нам с Федором, — сказал Усачев.

— Как расстаться? — воскликнул Головенко.

— Забирают его от нас. Вот почитай.

— Куда же его? — с тревогой спросил Головенко, развертывая записку.

— В Супутинку, директором МТС.

Головенко, прочитав записку, молча растянулся на траве, подперев голову ладонью.

На улице послышался разноголосый звон ботал, блеяние овец, призывное мычание коров. Оля сорвалась с места и выскочила за ворота. Через несколько минут она распахнула ворота, пропуская на двор краснопеструю, дородную, как купчиха, корову.

Головенко натянул сапоги.

— Пойду взгляну, как идут дела.

— Да отдохнул бы…

— Ничего, я — уже.

Наскоро одев гимнастерку, Головенко ушел с Усачевым в мастерские.

Они пришли в тот момент, когда рабочие вкатывали в дверь новой мастерской сверлильный станок. Среди них Головенко заметил незнакомого человека в военной форме.

— Раз-два взяли! Раз-два, еще разок! — командовал Федор, подталкивая тускло поблескивавший маслом станок.

В просторном зале механического цеха строгими рядами стояли станки. В цехе с оштукатуренными и побеленными стенами было много воздуха. В широкие окна буйно рвались золотистые лучи заходящего солнца. Свет падал и сверху, через застекленный, тянувшийся во всю длину мастерской, фонарь-крышу.

— Благодать какая, все равно, что на московском заводе, — восторженно произнес Саватеев. — А мой станочек-то, Степан Петрович, уже крутится! — добавил он с явной ноткой хвастовства в голосе.

— Крутится? Неужели уже крутится?

— Уже.

Он подвел директора и Усачева к своему станку и включил рубильник. Взвыл электромотор, пристроенный к станку, и тотчас закрутился зажатый в патрон кусок металла. Саватеев подвел супорт к валу, и тонкая спираль стали поползла по резцу.

— Чем не Москва, видели?

Саватеев по-мальчишески подмигнул и засмеялся. Военный подошел к Головенко.

— Разрешите обратиться, товарищ директор.

Головенко взглянул на него.

— Я — Скрипка, только что с поезда. Хочу работать в МТС. Я — тракторист.

— Очень хорошо, товарищ Скрипка. Трактористы нам нужны. Зайдите завтра ко мне.

— Видал какой! — сказал Усачев, когда Скрипка отошел. — Только с поезда, а уж за станок взялся.

Головенко с Усачевым вышел из мастерской уже в сумерки. У дома, где жил Усачев, они остановились. На фоне темной сопки ярко светились квадраты окон новой мастерской. Слышался четкий стук мотора, шумела под сопкой река.

— Как будем с Федором? — спросил Головенко.

— Дело твое — ты хозяин.

— Я же с тобой советуюсь.

— Надо отпустить. Какое имеем право задерживать? Федор вырос за это время сильно. Пора ему на самостоятельную работу идти…

Головенко молча пожал руку Усачеву и пошел в лабораторию за Клавой.

Клава была одна.

— Над чем трудишься? — спросил Степан, присев на табуретку. Он с уважением окинул взглядом баночки разных размеров, колбы, пробирки в штативах, наполненные разноцветной жидкостью.

— Герасимов принес шрот на анализ. После экстракции от него попахивает бензином, боится, не будет ли вредно животным.

Клава бережно поставила колбу в шкаф, загасила спиртовку, прибрала и вытерла стол, затем проверила рубильник и стянула халат. «Хозяйка», подумал Головенко любуясь женой.

— Федор от нас уходит, его назначают в Супутинскую директором, — сказал Головенко, когда они вышли на улицу.

— Я уже слышала… По-моему, это хорошо.

— Для Федора, конечно, неплохо, — отозвался Степан. — Растет человек.

— Почему же ты отказался от роста? — не без язвительности спросила Клава.

Она уже знала о том, что Степан отказался от предложения Станишина.

— От роста я не отказываюсь, ты это знаешь… А ты хотела, чтобы мы переехали в город?

Клава, не задумываясь, ответила:

— Если бы это было в прошлом году, когда я мечтала о городе, то да… А теперь не знаю. Я привыкла к лаборатории. Я забываю, где я: в деревне или в городе… Помнишь, ты говорил мне в прошлом году, — Клава тихо засмеялась и сжала Головенко руку, — что моя городская профессия пригодится в деревне… И правда — пригодилась… Ведь по правде сказать, я тебе в прошлом году не верила. И в мастерскую не верила и в гидростанцию не верила. Мне было просто приятно слушать о твоих планах. Ты даже в лице менялся, когда начинал говорить об этом.

— А теперь веришь?

Клава ответила не сразу.

— Теперь верю. Если ты мне скажешь, что вот на месте этих домиков через пять лет будут многоэтажные дома, с водопроводом, ваннами… Да что там ванны! Если скажешь, что здесь будет оперный театр — поверю.

Она прижалась к Степану и глянула ему в глаза.

— Степа, когда наш ребенок будет взрослым, Красный Кут уже не станет походить на деревню. Правда?

Она замолчала и, возбужденная своими мыслями, ускорила шаг.


Когда Головенко сказал Федору о его назначении в Супутинскую МТС, тот обиделся.

— Выгоняешь?

Светловолосый, с загорелым лицом он только что вылез из-под трактора и в упор глядел на директора.

Трудно было представить мастерскую без Федора. Здесь то и дело слышался его голос, то беззлобно ругавший тракториста за нерасторопность, то терпеливо и настойчиво разъяснявший, как нужно ремонтировать ту или иную деталь. Головенко привык к тому, что, если в мастерской Федор, значит, беспокоиться не о чем, привык к тому, что по вечерам Федор являлся к нему в кабинет, забирался в угол и шуршал газетами и журналами. И вот он должен уйти отсюда…

Головенко согласился на перевод Федора только потому, что был рад за друга, в способности которого он верил.

— Давай потолкуем, друг, — сказал Головенко, присаживаясь на верстак. Федор прислонился к стеллажам. — Отпускать тебя мне не больно хочется и как человека и как работника…

В конторку заглянул Сашка. Из каких-то неведомых источников людям было уже известно о предстоящем переводе Федора.

— Что они там? — спросили девушки Сашку. Он махнул рукой. Шура шумно вздохнула. Распушив бороду, подошел Сидорыч.

— О чем они? — осведомился он.

— О чем — известно… Уходит Федор-то…

Сидорыч присел на лежащий кожух мотора, закурил.

— Коли директором будет, тогда ладно… Это неплохо. А ежели механиком — не отдадим, — твердо выговорил он и сердито запыхтел козьей ножкой.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Федор медлил со сдачей тракторного парка. Он находил десятки незавершенных дел в Красном Куте. Порой ему казалось, что он поступил необдуманно, дав согласие на переход в Супутинскую МТС.

Медлил он с отъездом еще и потому, что в Красном Куте многое, по его мнению, оставалось недоделанным.

По вечерам он терпеливо обучал Сашку, зная, что тот должен остаться за механика. Он учил его ремонту электрооборудования. Сашка воспринимал туго, но зато — это Федору было известно — того, что он узнал однажды, он уже не забывал.

Головенко напоминал Федору об отъезде, но, по правде сказать, не поторапливал его. И вот вечером однажды позвонил Станишин. Он холодно спросил:

— Почему Голубева до сих пор не отпустил?

Головенко начал было объяснять, но Станишин не дослушал его.

— Голубев немедленно должен выехать. Ясно, товарищ Головенко? Завтра позвоню, проверю…

Головенко пошел в мастерскую к Федору.

— Кончай. Завтра чтоб тебя не было в Красном Куте. Понял? — сказал он механику.

Федор понял — Головенко не шутит.

— Хорошо. Уеду, — сказал Федор и тяжело вздохнул. У Головенко тоскливо заныло сердце.

Рано поутру Федор зашел к Головенко.

— Зашел попрощаться, Степан Петрович!

— Садись, — коротко сказал Головенко.

Федор переступил с ноги на ногу.

— Машина ждет, Степан Петрович…

— Садись, тебе говорят.

Федор покорно уселся на диван. Клава собрала завтрак, поставила на стол графин. Федор, повинуясь выразительному взгляду Головенко, сел за стол. Головенко налил стопки:

— Ну, на новом месте будь хозяином. Хорошим хозяином!

Выпили.

— Главное, помни: коли будут затруднения — советуйся с народом. Все мы люди советские — и сторож, и тракторист, и директор. И задачи у нас одни. Носа не задирай. Ты, как директор, должен делом завоевать у людей авторитет. Надо, чтобы они почувствовали тебя душой, поверили бы в тебя. Тогда и работать будет легче, все тебя поддержат. Коллектив — великая сила.

Головенко встал и по телефону вызвал Станишина.

— Докладываю, Сергей Владимирович: Голубева отправляю. Да… Вот он здесь, у меня… Да, да сейчас. Конечно. Поеду вместе, посмотрю, что за хозяйство… Как не помочь?.. До свидания…

Выйдя, Головенко толкнул Федора:

— Иди, иди, прощайся.

Федора тотчас же окружили. Ему пожимали руки, что-то говорили, он улыбался, что-то отвечал. Головенко залез в кузов:

— Поехали!

Сашка медвежьими лапами обхватил Федора.

— Не забывай нас… директор!

Они обнялись и, не спеша, с чувством поцеловались. Сашка заморгал глазами и отвернулся.


Когда Красный Кут уже скрылся, Федор проговорил.

— Почему так бывает? Живешь вместе — ничего особенного. А вот как уезжать, как-то жалко…

Головенко засмеялся. Федор приподнялся на локте, посмотрел на него.

— Смеешься? Небось, сам не согласился перейти на другую работу, а меня просватал, — сказал Федор с укоризной.

Головенко скосил на него глаза:

— Мне, Федор, рано. Лучше быть неплохим директором МТС, чем плохим краевым работником. Больше пользы государству. Вот если удастся, думаю пойти учиться в заочный институт механизации сельского хозяйства. Мечта моя.

— Учиться-то и я бы непрочь, — сказал Федор. — А теперь это, пожалуй, труднее будет, чем в механиках…


Увидев машину, остановившуюся около конторы, Селезнев выскочил из квартиры без шапки.

— Давай, давай, сюда. К дому давай!.. Только обедать сели. Не надеялся; думаю, воскресенье — не поедут.

Он бежал к машине, размахивая руками, кричал на весь поселок. Лысина его сияла на солнце, как биллиардный шар.

— Хорошо, что ты, Степан Петрович, догадался приехать. Ну, здравствуйте!

Он обнял Федора за плечи, что-то шепнул ему, подмигнул Головенко, расхохотался.

— А ведь оттягал ты все-таки Федора у меня. Чувствовало мое сердце, не хотелось мне тогда посылать его к тебе, — упрекнул Головенко сияющего Селезнева.

— Я, братец мой, давно приглядывал такого парня, а тут смотрю — клад сам в руки идет. Ну, и… А я вот сдам свое хозяйство — и в депо. Проходите, проходите! — Селезнев распахнул дверь в дом. — Стара́я, принимай гостей — дождались!

В чистой, по-городскому убранной комнате со множеством цветов на окнах, их встретила небольшого роста, с полными белыми руками жена Селезнева. Она улыбнулась.

— Извелся мой старик выжидаючи, — сказала она неожиданно молодым певучим голосом.

— А где же Марина? — тревожно спросил Селезнев.

Когда он выбежал к машине, Марина сидела у них. Именно об этом он и шепнул Федору, заставив его покраснеть.

— Далась тебе Марина — жить без нее не можешь, возьму да и приревную, — сказала жена, шутя.

Вошла Марина. Она задержалась б дверях. Девушка была одета в черное крепдешиновое платье, резко оттенявшее ее бронзовую от загара шею, лицо. Головенко видел ее впервые. Но потому, что она была невестой Федора, он дружески протянул ей руку. Марина, в свою очередь, шагнула к нему.

— Марина.

Федор так обрадованно кинулся к Марине, что Селезнев только носом покрутил да подмигнул Головенко лукаво: «Видал? Сама судьба за Федора».

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Перед началом уборки состоялось краевое совещание директоров МТС и председателей колхозов. Докладчик — второй секретарь крайкома партии — высокий и худощавый человек с шапкой темных вьющихся волос — в числе лучших МТС отметил и Краснокутскую. О Супутинской он сказал:

— Несмотря на то, что там молодой директор, все же надо отметить, что МТС работу по подготовке к уборке проделала немалую. Однако товарищу Голубеву надо учесть, что комбайнового парка в МТС недостаточно. Чтобы справиться с уборкой урожая, надо будет использовать и жатки, и косилки, и уборку вручную — все способы…

Вместительный зал краевого театра с несколькими ярусами лож, украшенных лепкой, был полон. Федор впервые присутствовал на таком большом совещании. Когда он услышал свою фамилию, сердце у него ёкнуло. Он, не отрываясь, смотрел на докладчика, твердый голос которого гулко прокатывался по залу. Сидящий рядом с ним Головенко наклонился и прошептал:

— Молодец, Федя.

Федор шумно вздохнул, и ему мучительно захотелось курить.

Совещание закончилось на второй день в три часа дня. Поезд отходил в десять, делать было нечего. После обеда Головенко с Федором пошли прогуляться по городу. Они поднялись по Суйфунской улице, миновали рынок и пошли по Сухановской улице, чтобы полюбоваться городом с высоты. Опустившись на травянистый склон сопки, они прилегли под тенистой ивой.

Отсюда хорошо была видна бухта; город, уходящий увалистым мысом в море; лес мачт океанских кораблей, ажурные колонны кранов. Надсадно отдуваясь, паровоз тащил из порта длинный состав красных вагонов. По бухте в разных направлениях сновали суетливые катера; зарывшись в тугие бугры волн, проносились стремительные полуглиссеры. В безоблачном небе журавлиной стайкой неслись самолеты.

По Ленинской улице, хорошо видной отсюда, бесшумно катились автомобили, бесконечными потоками шли люди.

Степан вынул из кармана газету.

Совещание, на котором они присутствовали, прошло в очень тревожной обстановке. Отгремела гроза на западе — Германия капитулировала, и победное знамя, водруженное советским солдатом над рейхстагом, реяло в берлинском небе. Но на востоке борьба еще кипела. Разгоралось пламя освободительной войны на Филиппинах, в Бирме; дрались с исконным врагом героические солдаты легендарного китайского полководца Чжу Дэ и корейские партизаны.

Четыре державы предъявили империалистической Японии требование о безоговорочной капитуляции. Сообщение об этом приводилось во всех сегодняшних газетах.

— Как думаешь, капитулируют? — спросил Федор, покусывая сухой и горький стебель травинки.

— Вряд ли, — ответил Головенко. — Слишком самоуверенны японцы, самоуверенны до наглости.

Головенко усмехнулся. Федор сбоку посмотрел на него.

— А все-таки они должны понять, что сила и право не на их стороне.

— Если не капитулируют, придется воевать, — сказал Головенко. — Мы честно выполним свой союзнический долг. Думается, что это будет правильно. А?

Федор, сдвинув белесые, выгоревшие на солнце брови, о чем-то думал, нервно покусывая травинку.

— Ты когда думаешь, Степан Петрович, начинать уборку?

— А вот, как приеду. Завтра, послезавтра. Машины должны быть уже в поле.

— Я хочу попросить у тебя пару конных жаток, комбайнов у нас нехватит. Молотилки есть, а вот жаток…

Головенко поднялся. Они вышли на улицу и медленно пошли в город.

— Не сомневайся, Федор. Ты справишься и без моей помощи, хотя пару жаток я тебе дам. Если с очисткой зерна будет плохо, вези к нам, тебе по пути на заготпункт. А у нас сортировки электричеством будут крутиться.

— Что, устроил? — оживленно спросил Федор.

— Все в порядке. Кое-что, правда, пришлось переделать, пришлось увеличить диаметр ведущего шкива, машина давала неполное число оборотов. Теперь все нормально.

Около киоска толпились люди.

— Выпьем, Степан Петрович, по кружечке пива, пить хочется.

Головенко заглянул через головы людей в пивной киоск.

В белой тужурке, с расстегнутыми верхними пуговицами, открывавшими татуированную грудь, хозяйничал Подсекин. Лицо его было потно, черные пряди волос налипли на лоб.

— Граждане, не задерживайте кружечки, — услышал знакомый голос и Федор. Он заглянул через плечо Головенко. В это время Подсекин увидел их. Широкая улыбка расползлась по лицу, он радостно закивал головой:

— Давайте, давайте поближе. Граждане, пропустите, пожалуйста, представителей из района.

Подсекин с артистической ловкостью поставил перед ними две кружки пива:

— Свеженького, милости прошу, Степан Петрович, Федя…

— Ты что: здесь работаешь? — угрюмо спросил Федор.

— А как же, второй месяц. Граждане — кружечки, кружечки…

И, обращаясь к Федору и Головенко:

— Вам повторить?

Головенко допил пиво, положил деньги на прилавок. Подсекин отодвинул их:

— И не думайте, я вас угощаю.

— Не своим угощаешь, — буркнул Федор и потащил Головенко за локоть от киоска в сторону.

Головенко усмехнулся.

— Вот человек! Здесь и то…

Он не договорил.


У здания крайкома партии они расстались. Головенко вошел в вестибюль. По ковровой дорожке широкой лестницы он стал подниматься на шестой этаж; шел, задумавшись о предстоящей беседе. Разговор предстоял о переводе его на краевую работу, от которой он отказался. Станишин предупредил его об этом.

На лестнице он столкнулся с Пустынцевым. Заврайзо с сумрачным лицом спускался по лестнице. Увидев Головенко, он кивнул ему, задержался и, подумав, протянул руку.

— Слышал? — сказал он, насильно выдавливая улыбку. — У вас новый заврайзо будет.

— Чего вдруг? — спросил Головенко.

Пустынцев приподнял на голове фуражку и надвинул ее на глаза.

— Агронома присылают. Не гожусь, оказался неграмотным. А ведь восемнадцать лет руководящей работы!

Головенко без сочувствия глядел на его мешковатую, в сером костюме фигуру. Один язычок застегнутого отложного воротничка белой рубашки в полоску топорщился кверху.

— Ну и что же вы? Куда вас назначают?

— Меня, паря, на агрокурсы, на учебу. Думал, к сорока подошло — поздно учиться, а вот видишь!

— Довольны, конечно?

— Как тебе сказать. Конечно, грамотёшки не хватает.

Пустынцев округлил глаза и взял Головенко за пуговицу пиджака. Потом лицо его болезненно сморщилось.

— Наломал дров я тогда с твоим Бобровым и с этим Дубовецким. Не ту линию взял. Ошибся. Ну и указали мне на малограмотность, политическую слепоту. Что же, критика дело, паря, великое! Будем учиться. До свидания.

Головенко поднялся в приемную секретаря. Здесь было много военных; среди них кое-где были видны красные лампасы. Видимо, только что кончилось какое-то совещание: люди еще продолжали выходить из зала заседаний. У аквариума, стоявшего в приемной, собралось несколько военных. Они с интересом наблюдали за серебристыми, испуганно мечущимися в зеленоватой воде рыбками.

Головенко издали взглянул на них и пошел к кабинету секретаря. И вдруг он услыхал странно знакомый голос.

— Степа!

Головенко вздрогнул, обернулся. От аквариума к нему шел офицер. Обветренное лицо его было знакомым, нет, больше — родным.

— Николай!

Через секунду Головенко почувствовал крепкие объятия друга.

В этот момент из кабинета вышел секретарь крайкома.

Он, улыбаясь, посмотрел на обнявшихся, узнал Головенко.

— Догадываюсь: это, конечно, твой друг — Решин? Здравствуйте, здравствуйте, товарищ капитан.

Их обступили, а они, блаженно улыбаясь, не знали, что сказать, что спросить.


На полдороге от станции Головенко отпустил машину и остался на том самом поле, на котором в прошлом году впервые встретился с Сидорычем и Ленькой. Вспугивая разноцветных бабочек на стебельках травы, — их издали можно было принять за цветы, — он пошел по неширокому травянистому рубежу среди плотных стен пшеницы на полевой стан.

С тихим задумчивым шелестом клонились навстречу ему тяжелые остистые колосья на пружинно-упругих стеблях. Неизъяснимо волнующий аромат поспевающих хлебов разливался в хрустально-прозрачном воздухе.

Почти из-под самых ног Головенко вспорхнул жаворонок и, трепеща крыльями, толчками пошел к небу и там, в вышине, залился песней.

Головенко вышел на пригорок. Перед глазами его раскинулось необъятное море пшеницы. Внизу, в распадке, извилистой линией темнела зелень деревьев, растущих на берегах ручья.

Головенко разглядел красную крышу избушки полевого стана и несколько поодаль — стройный ряд комбайнов с поднятыми шнеками, словно самоходные орудия с нацеленными на дальние сопки стволами.

Головенко остановился. Он окинул взглядом хлеба, прикидывай, сколько потребуется труда для уборки урожая. Много… И его охватило нетерпеливое волнение, жажда деятельности, которые он испытывал всегда перед началом большого и трудного дела.

Он снял фуражку, махнул ею в воздухе и крикнул:

— Э-гей-й!

И тотчас же на одном комбайне выросла девичья фигура. Она постояла, видимо, отыскивая глазами, кто кричит, взмахнула платком, и легкий ветер донес ответное «Э-э-эй!»

Головенко подошел к стану. Косовицу еще не начинали. Степан прищурился, посмотрев на машины.

— Пойдет дело, Александр Васильевич?

Александр Васильевич — это был Сашка, которого теперь иначе не называли — исполнял обязанности механика. Он с тревогой следил за тем, как директор осматривал комбайны, ощупывал каждую гайку, пробовал моторы.

— Не пойдет, так заставим, Степан Петрович, не комбайны на нас ездят, а мы на них, — сказал Сашка важно.

— Когда начинать будем, Степан Петрович? — спросил Сидорыч.

— А что агроном говорит?

— Был здесь. Говорит — рановато.

Прямо с поля Головенко направился к Марье Решиной. Он передал ей записку от Николая и долго рассказывал ей о своей встрече с ним.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Сквозь сон Паша Логунова услышала заунывные звуки пастушьего рожка. Осторожно, чтобы не разбудить мужа, она вылезла из-под полога и, накинув на себя платье, вышла во двор. Земля еще лежала в прохладной синеве раннего утра. По светлому голубому небу неслись невесомые розоватые клочья облаков. Синевато-серые сопки заслоняли солнце, разгоравшееся за ними. День обещал быть ведреным. Поеживаясь от холода, Паша сняла с плетня влажный от росы подойник и пошла в коровник.

Красная комолая корова с густой челкой на лбу стояла уже у ворот. Она лениво повернула голову к хозяйке и, шумно выдохнув, отвернулась, глядя на неторопливо проходящее по улице стадо. Хозяйка подсела к ней, и тугие струйки молока певуче ударили в звонкое дно подойника.

Выдоив корову, Паша процедила молоко и пошла в клеть будить мужа. Алексей спал, сладко посапывая носом. Ей было жалко будить его — он от темна до темна работал в мастерской МТС, спал мало. Она вздохнула и принялась трясти Алексея за плечи:

— Алешенька, Алеша!

Алексей открыл глаза и тотчас же сел на кровати, тараща спросонья глаза.

— Проспал?

— Ничего не проспал, только что коров проводили.

— Сегодня же воскресник.

Высокая лесистая солка на другой стороне реки загораживала солнце; распадок лежал, окутанный темносиней тенью. В этом месте река, стиснутая скалистыми берегами, была узка и порожиста. Вода с глухим ревом мчалась через камни.

На обрывистом берегу на полусгнившей валежине сидели старики, усиленно дымя табаком, чтобы отогнать наседавшую мошку. Головенко и приехавший еще вчера инженер остановились около них, прислушиваясь к разговору. Сидорыч, яростно отмахиваясь от мошки веткой боярышника, горячился:

— А что ты головой качаешь? И построим! И построим, ты не думай!..

Он был сильно возбужден, даже шея его была красна от крови, хлынувшей ему в лицо. Головенко понял, что кто-то из стариков усомнился в возможности построить электростанцию в Красном Куте, а Сидорыч отстаивал его, Головенко, идею, как свою собственную. Не замечая подошедших, Сидорыч продолжал:

— Ведь нам электростанцию вот как надо! — Он провел ребром ладони по горлу.

— Жили до сих пор, не тужили, — сказал дед Шамаев, хитренько поблескивая глазами из-под прищуренных век.

Головенко стало ясно, что и дед Шамаев и все старики понимают нужду в станции и что они только «подзуживают» Сидорыча, горячий нрав которого и способность мгновенно вспылить были известны всем.

— Ты, поди, Сидорыч, и пахать теперь без электричества не станешь, — сказал кто-то в кругу. — Давай тебе на трактор кнопку, чтобы сам пахал.

— А и поставлю кнопку! — закричал Сидорыч: — И в избы электричество проведем, и в коровники, если есть на то наша воля…

Дед Шамаев, так чтобы Сидорыч не слышал, потихоньку сказал что-то смешное. Все сидевшие разом расхохотались. Взбешенный Сидорыч даже задохнулся. В этот момент он увидел Головенко и инженера. Ища поддержки, он кинулся к ним:

— А вот инженер скажет, на что электричество годится.

Дед Шамаев встал:

— Да угомонись ты… Будто мы не знаем без тебя — куда оно годно, электричество-то.

Он обратился к Головенко:

— Степан Петрович, охота нам послушать, как вы тут расплановали все. У стариков сумленье — потянет ли речка такое дело? Еще мельницу, туда-сюда, тянула, а… — Шамаев покачал головой. — Охота знать — что да как?

Инженер подсел к старикам.

— Речка, конечно, невелика. Естественного напора воды тут недостаточно, чтобы турбину вращать. Чтобы увеличить напор надо устроить водоем с помощью плотины. Из этого водоема направить всю энергию спада воды для вращения турбины. Сейчас вода падает по всей ширине реки. А если русло сузить да в самом узком месте турбину поставить — вот и «потянет», как вы говорите.

— Да это-то мы понимаем, — протянул дед Шамаев. — Нам бы тут просто прикинуть: где плотина, где что.

Инженер показал рукой на реку.

— От этого островка на ту сторону сделаем плотину. Запрудим реку, поднимем уровень воды на три метра. Течение здесь хорошее, водоем — большой, береговой грунт крепкий, на скальном основании — размывов не должно быть. Тут хоть целый Днепрострой воздвигай! — усмехнулся он.

Сидорыч, с его живым воображением, мгновенно представил себе пятидесяти метровые быки Днепростроя, виденные им на фотографии, бешеные каскады пенящейся воды, скатывающиеся по бетонным сливам, ослепительно-белую плотину, вознесшуюся ввысь, сверкающее здание турбинного зала, гирлянды огней и ажурные столбы высоковольтной линии…

— Ишь ты, — вздохнул он, — Днепрострой…

Понемногу к кругу сошлись чуть не все вышедшие на воскресник. Слова инженера взволновали всех. Он говорил о сооружении электростанции в Красном Куте, как о деле обычном, и эта простота и деловитость уничтожили последние сомнения в реальности замысла Степана Головенко, ставшего делом всего Красного Кута.

Старики притихли. Как-то трудно было представить, что здесь, под сопкой, по которой на их памяти бродили медведи да паслись стада диких коз, могут раскинуться бетонные сооружения гидроэлектростанции; что с этого места, где сейчас покачиваются камыши да между ними шныряют уклейки, во все концы района по проводам побежит электрический ток…

Филипп, практическая складка характера которого сказалась и тут, тотчас же сообразил:

— А ведь тут вроде озера что-то получится. Эвон, какое богатое…

Дед Шамаев поглядел в ту же сторону, мысленно представил себе размеры будущего озера, представил себе, какое у этого озера будет дно и поддакнул Филиппу:

— Поди, карасика можно будет развести тута, сазана…

— Может, это озеро и для поливки полей сгодится, — вставил Сидорыч. — Бывает, до половины лета ни капли не выпадает. А тут какое ни на есть устройство приспособить, да и поливать… Как в городе улицы поливают, а?

Обрадованный своей выдумкой Сидорыч победно оглядел всех и тотчас же испугался: не далеко ли хватил?

Но размечтавшимся краснокутцам теперь уже никакая фантазия не могла показаться чрезмерной.

Головенко и инженер переглянулись. Инженер, пожилой уже человек, седоусый и добродушный, подмигнул Головенко и взял его под руку.

— Сколько станций я построил уже, — сказал он тихонько, — а не перестаю удивляться тому, как охотно наши люди берутся за самое трудное дело, если видят конечную цель. И это заставляет сразу же после окончания строительства браться за новые стройки. Всё, что бы ни сделал, — всё кажется малым…

Головенко в ответ пожал инженеру руку.


Настя Скрипка, как всегда, встала рано. Проводив корову в поле, она ушла на огород. Тяжелые косматые шляпы подсолнухов никли к земле, повернувшись к солнцу. На золотых лепестках дрожали капельки росы, по шершавой сердцевине суетливо ползали пчелы. На огороде пахло укропом и еще чем-то необъяснимо приятным, свежим. За подсолнухами раскинулась сочная заросль табака. Настя обошла огород. За ней по пятам плелась черная лохматая собака. Всякий раз, как только Настя останавливалась, собака садилась и принималась пылить, виляя лохматым, в репейниках, хвостом.

В первые дни, когда ушел Михаил, Настя спокойно ждала мужа: никуда не денется, вернется. Но Михаил работал на тракторе и, казалось, не думал возвращаться. Впрочем, видела его Настя редко: с утра до ночи он был в поле. С Настей никто не заговаривал, ее сторонились, осуждая. Лишь однажды, когда Настя доила корову, около плетня остановился Засядько.

— Ну, как, соседка, живешь-можешь?

Настя обрадовалась и откликнулась:

— Спасибо. Ничего.

Засядько задумчиво подкрутил седые усы.

— Довольна жизнью?

Вопрос не понравился Насте. Что-то закипело у нее в груди, но она сдержалась.

— Когда как, когда довольна, а, бывает, и нет.

Засядько откашлялся, пошатал плетень, как будто пробуя его крепость.

— А як буде невмоготу, тогда прийдешь та скажешь мени, — сказал он неожиданно.

— Почему же невмоготу мне должно быть?

— А як же? Уж если человек откололся от коллектива, та если он еще не совсем потерял совесть, то должен почувствовать… Подожду, когда ты сама прийдешь.

Засядько опять покачал поскрипывающий плетень и отошел. У Насти будто что-то оборвалось внутри. Впервые она почувствовала, что сама поставила себя в такое положение…

С этой поры она потеряла душевный покой, осунулась, у нее даже пропал интерес к огороду. Какой толк в том, что она продаст табак, семечки, что у нее будут деньги… А что дальше?

Настя швырнула цапку, которой собиралась окучивать табак. Задетая ею собака взвизгнула и, поджав хвост, уползла в табачные заросли. Через минуту она, поднявшись на задние лапы, залаяла через плетень: мимо огорода по утоптанной тропке по высокому берегу пересохшего ручья шли люди, весело переговариваясь. Они шли на берег — мужчины, женщины, с лопатами на плечах, с топорами. Куда? Настя не знала. Туда же шумной ватагой бежали детишки. Настя задержала одного, бегущего с куском хлеба.

— Слышь, куда люди пошли?

Мальчишка приставил ко лбу ладонь козырьком и крикнул:

— Гидростанцию строить, тетя Настя!..


На воскресник приглашались только мужчины, но и женщины и подростки отозвались на этот призыв — чуть не все село высыпало в этот день на берег реки… Работа шла споро. К вечеру котлован для установки бетонных быков был наполовину вырыт. Днище котлована спустилось уже ниже уровня реки, и в него начала просачиваться вода. Работать стало трудно. Слесари начали установку насосов для откачки воды. Земляные работы решили продолжать завтра. Усталые, но довольные люди потянулись к деревне. И только тут Головенко заметил Леню со своим звеном: измазанные глиной, ребята откатывали тачки с грунтом в распадок.

— Устали? — спросил Головенко.

— Не-ет, ничего! — хором ответили ребята.

— Кто из вас кончил семилетку? — сказал Головенко.

Таких оказалось шестеро, в том числе и Леня. Ребята насторожились и кольцом окружили Головенко.

— Ты не думал еще, куда пойдешь учиться? — спросил Головенко Леню.

— Я хочу на тракториста.

— Дело, — одобрил Головенко. И, подумав, сказал:

— А я хотел посоветовать тебе идти в техникум. Станцию построим — свои специалисты нужны будут.

— Я трактор люблю, — робко сказал Леня.

— Это хорошо… Ну, а если через пяток лет у нас на поле будут ходить электротракторы?

У подростка загорелись глаза. Веснущатое лицо его жарко вспыхнуло.

— А Гришка на агронома учиться мечтает, — кивнул Леня на черномазого паренька. Он сказал это таким тоном, что всем стало ясно: сам он теперь решил учиться на электрика.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Михаил Скрипка догнал Усачева.

— Можешь, товарищ Усачев, поговорить со мной?

Сбивчиво, перескакивая с одной мысли на другую, Скрипка стал рассказывать о себе — о жизни на фронте, о товарищах, о фронтовой дружбе.

Незаметно они подошли к деревне. Усачев с папиросой во рту шел в глубокой задумчивости, глядя прямо перед собою.

— А еще я хотел о самом главном — о чем и разговор начал. О Насте хотел поговорить. Все женщины сегодня на берег вышли, а ее нет. Как так? Почему? Может, я неправ, что взял да ушел от нее, бросил, а?

Усачев бросил папиросу, коротко, с убеждением, сказал:

— Неправ!

Скрипка что-то промычал, снял фуражку, ударил ею по ладони, будто выбивая пыль.

— Ты говорил с ней?

— Какое говорил! Сердце у меня кипело, когда Герасимов рассказал о ней. Только и сказал: «Эх, Настя, Настя!» Ну, конечно, еще пару слов добавил и ушел. А вот теперь вспомню о ней, чего-то сердце не на месте… Может быть, она не потерянный человек, как вы думаете, а? Что мне делать?

Усачев остановился.

— Что делать? Пойти к ней, поговорить, постараться убедить ее, что она без коллектива пропадет.

И они двинулись вперед. У дома, где жила Настя, Скрипка круто свернул с дороги и решительно зашагал к дому.


В этот день Настя не находила себе места. В деревне жизнь бьет ключом, затевают что-то строить, а она одна. Уехать? Куда, в город? Это невозможно. С первым мужем, уехавшим в город, она разошлась именно потому, что не хотела расставаться с этими с детства милыми сердцу широкими полями, голубоватыми увалами сопок, с тайгой.

Кроме того, в ней проснулось притупившееся с годами чувство к Михаилу, всегда мягкому в обращении с ней, уступчивому. Неужели уж так круто она свернула с дороги; что он не нашел возможным оставаться с ней под одной крышей? Муж — воин, орденоносец, с каким-то покоряющим твердым взглядом, с новым, незнакомым Насте упорством. Он пришел с поезда к ней, значит, намерен был жить. В чем-то, значит, она крепко провинилась, раз он ушел. В десятый, в сотый раз обдумывала всё это Настя.

«Если человек откололся от коллектива и если он не совсем потерял совесть, то должен почувствовать». Эти слова Засядько крепко запали ей в голову, жгли душу. В последние дни гнетущая тоска навалилась на нее, пропал аппетит, целыми днями, как во сне, слонялась она по огороду, по двору. Все валилось из рук. Назревало решение посоветоваться с кем-нибудь. Но с кем? — в отчаянии думала Настя, — кто ее поймет лучше…


Как только Михаил открыл калитку, на него с яростным лаем бросилась собака. Настя с деревянным корытом на вытянутых руках, как вкопанная, застыла посреди двора. Вокруг с нетерпеливым кудахтаньем суетились куры. Красный петух, склонив голову с мясистым гребнем набок, косил на корыто желтым глазом.

Михаил сел на крыльцо. Настя поставила корыто на землю (куры, налезая друг на друга, кинулись к корыту) и медленно принялась вытирать руки о фартук. Михаил терпеливо ждал.

— Чего пришел? — спросила она. Но лицо ее жалобно скривилось.

— К тебе пришел, Настя… Садись, потолкуем.

Настя покорно села на нижнюю ступеньку. На загорелых щеках ее не было пылающего румянца, какой поразил Михаила в день прихода. В уголках губ появились складки — видно было, что Настя многое пережила за последние дни. Михаилу стало жаль ее.

— Как, Настя, дальше будем?.. Может, будем жить, как люди живут?..

— Я тебя не гнала… Сам ушел, — тихо проговорила Настя, ребром ладони заправляя под платок выбившееся волосы.

— Потому и ушел, что повела ты себя неладно. — Михаил носком сапога сбросил со ступеньки соломинки. — Злишься на колхоз, а сама-то знаешь: не зря с фермы сняли. С кривой душой нынче, Настя, не проживешь. Вот какие дела, Настасья. Жизнь-то мимо тебя идет. Гляди, как бы тебе не остаться позади всех.

Куры склевали весь корм, разбрелись по двору, тюкая носами по желтым шарикам ромашки. Петух, важно вытягивая шею, подошел к крыльцу; помигивая белой пленкой века, уставился на хозяйку.

Михаил закурил.

— Пройдет два-три года — деревню не узнаешь: и электростанция и все прочее, а ты что же, так в стороне и будешь?..

Настя слушала молча, кусая губы.


Засядько в третьем часу ночи, возвращался с пленума райисполкома. В окнах у Скрипки светился огонь. Это удивило председателя. Обычно Настя ложилась спать рано. Он постоял около ее дома в раздумье, но, услышав в доме мужской голос, махнул рукой и устало поплелся домой.

Утром он встретил Настю на улице, нахмурился и хотел пройти мимо. Она остановила его.

— Стой, председатель.

Засядько грозно пошевелил усами.

— Не пугай, Иван Христинович… На работу я выхожу.

Засядько вскинул лохматые брови. Настя засмеялась, передернула плечами.

— А что касается плетня, через пару дней заходи, пошатай — не дрогнет. Михаил у меня мастер, муженек-то мой.

Засядько ударил себя по бокам широкими, как лопаты, ладонями и так громко засмеялся, что стайка воробьев, прыгавших на дороге, в испуге шарахнулась на крышу амбара.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

В избушке полевого стана сидели Головенко и Усачев. Керосиновая лампа была привернута, едва горела. На нарах тоненько посвистывала носом Макаровна.

— Езжай домой, Степан Петрович, нам вдвоем здесь делать нечего, — уговаривал Усачев.

В досчатые стены избушки хлестал ветер. Стены вздрагивали, острый язычок пламени в лампе колебался. Вместе с ветром в избушку наплывом врывался надсадный стрекот машин.

Обычно в первой половине августа в Приморье устанавливается сухая, солнечная погода, — колхозники знали это и торопились за две недели убрать весь хлеб. Но в этом году редкий день не было дождя. Почва не просыхала, на полях было топко. Тракторы вязли «по брюхо». Комбайны пришлось поставить на лыжи. Последние два дня разгулялся ветер. Хлеб убирали и днем, и ночью.

За дверью послышался топот лошади, говор. Скрипнула дверь, и в избушку шагнул Герасимов. Сапоги его были облеплены грязью. Он присел к столу.

— Как бы дождя не надуло — ветер с ног валит.

— Подвод добавили? — спросил Головенко. — Проценко два бункера на землю разгрузила, а земля, как кисель; потери большие будут.

— Добавил, добавил! — торопливо ответил Герасимов. — Понимаешь, сразу-то я не учел. Как перешли на участок Марьи Решиной — что ни сто метров, то полный бункер! Вот взяла урожай!..

Герасимов покрутил головой, вспоминая объяснение с Марьей, налетевшей на него разъяренной наседкой.

— Ты, Кузьмич, домой едешь сегодня? — спросил Головенко.

— Беспременно. На ток надо заглянуть. Эка, хорошо сделали, что покрыли крышу над током. Спасибо тебе, товарищ Головенко, как никак, и по дождю работа идет. Электричеством — бесперебойно.

Герасимов внезапно замолчал, записал что-то в книжку, сунул ее в карман и встал.

— Ну, ты со мной, Степан Петрович? Тебе бы при супруге надо находиться. Последние дни, мало ли что…

Степана растрогала забота Герасимова. Он благодарно взглянул на него.

Головенко тревожился за жену. Клава совсем изменилась в последние дни, все молчала и только время от времени улыбалась застенчиво, словно девочка, прислушиваясь к самой себе. Головенко вспомнил эту удивленную улыбку, и его неудержимо потянуло домой.

— Поехали, Герасимов…


Ванюшка остановил трактор на заправку. Он взял ведро и исчез в темноте. С начала уборки он работал бригадиром. Ночью сменял своего отца — садился за трактор. В первое время Сидорыч упрямился, но на сторону сына встала Валя.

— Вам приказывает бригадир, почему не подчиняетесь?

Сидорыч озабоченно помигал глазами — шутят или нет? Нет, не шутят: сын наклонился над машиной, а лицо у Вали серьезное, даже брови чуть сдвинуты. Собственно говоря, Сидорыч и сам был не против отдыха, от долгого сиденья на тракторе у него побаливала спина, ныли руки.

— Ты поаккуратнее с машиной, — напутствовал он всякий раз сына, когда тот приходил сменить его.

…Ванюшка с ведром в руке вынырнул из темноты, как из черной ямы.

— Что вы все сидите наверху, шли бы к трактору греться. Холодно ведь.

Валя быстро сбежала по лесенке, подошла к Ванюшке и, чувствуя на себе взгляды парня, стала смотреть, как из сплющенного ведра тонкой струйкой стекала в утробу машины светлая струя горючего.

Ванюшка закрыл крышку бака, убрал ведро, а она все еще задумчивым взглядом продолжала смотреть на то место, где только что светилась струя. Ванюшка подошел к Вале.

— Устала? — услышала она тихий и ласковый голос.

— Нет, — весело ответила она. — А ты?

— Мы же вместе, — ответил Ванюшка, словно то, что они были вместе, исключало всякую возможность усталости. Валя засмеялась и быстро и весело взбежала по лесенке на комбайн.


Жену дома Головенко уже не застал. В столовой горел свет. На столе — записка:

«Дорогой Степан Петрович, мы уехали. Пожалуйста, не тревожьтесь. Клава чувствует себя хорошо. Я скоро вернусь. Марья». И приписка: «Обязательно кушайте».

У Степана поплыло перед глазами, что-то сдавило грудь.

— Как же так?..

Он опустился на стул и еще и еще раз прочитал записку. Сколько времени просидел в оцепенении, он не знал.

Зашипели часы и мелодично пробили двенадцать. Степан встрепенулся, встал. В комнате все прибрано, только на диване небрежно брошено розовое ситцевое платье жены. Оля спала. Рядом с ее кроваткой на стульях, раскинув загорелые ножки, спал Вадик, одеяло валялось на полу. Степан осторожно накрыл мальчика. Вадик дрыгнул ножонками, снова раскрылся, почмокал губами и затих.

Степан на носках вышел из спальни. Ни спать, ни есть не хотелось.

— Что же все-таки делать? — Он машинально поднял салфетку, а там еще записка — почерк жены:

«Милый Степа, уезжаю, не беспокойся — думаю, что все будет хорошо. Скоро встретишь нас уже двоих. Ужин съешь, иначе рассержусь. Целую. Клава».

Прочитав записку жены, он неожиданно для себя успокоился. Вызвал по телефону Станишина, доложил о том, как идет работа на поле. Станишин выслушал его.

— Сколько дней вам потребуется, чтобы закончить с зерновыми?

— Два, много три дня, Сергей Владимирович.

— Хорошо, Степан Петрович. Дельно…

Головенко замялся. Секретарь райкома, конечно, знал, как идет уборка — вечером разговаривал с ним Герасимов, и он знал, что Головенко звонил по другому поводу.

— Дело тут у меня, понимаешь, — сказал, наконец, Головенко. — Короче говоря, жена в роддом уехала, к вам, в район…

— Знаю… Хорош муж, не позаботился обеспечить машиной, пришлось мне высылать свою! Ты хоть спасибо скажи.

— Так они на твоей!.. Ну, спасибо, большое спасибо.

Станишин засмеялся, потом серьезно заявил:

— Давай кончать разговор: буду звонить в Супутинку, к Голубеву. До свиданья.

Головенко повесил трубку, разделся, снял сапоги и прилег на диван. Закинув руки за голову, он лежал с открытыми глазами. Он силился представить себе Клаву в больничной обстановке и не мог. То видел ее в синем платье, как в первый день приезда в МТС — незнакомой, чужой; то застенчивой и смущенной, какой он встречал ее у Марьи; то утомленной после работы в лаборатории, с тихой улыбкой, дома. Родная! Странно: полтора года назад он не знал ее, а теперь…

Мысли спутались. «Интересно, кто же будет — сын или дочь?» — подумал он. Начали выплывать какие-то неясные картины одна за другой, — наконец, он забылся.

Очнулся Степан от того, что кто-то сказал рядом с ним:

— Уснул? Ну, спи!

«Да, надо спать», — подумал Головенко, открыл глаза и в ту же минуту вскочил: перед ним стояла Марья.

— Поздравляю, Степан Петрович, с сыном!

— Как, уже! Ты видела?

— Нет, не видела, но слышала — горластый.

Марья взволнованно прошлась по комнате и опять остановилась перед ним.

— Ну, что ты скажешь, новоиспеченный папа?

Степан молча смотрел, следя глазами за Марьей. Он силился придать лицу своему серьезное выражение, но блаженная улыбка расплывалась по лицу.

— Сын родился, значит…

— Сын…

Они так и не заметили, что впервые назвали друг друга на «ты».

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Погода не устанавливалась. Метеосводки не предвещали ничего хорошего. Хлеб убирали настойчиво. Все амбары, сараи и даже чердаки домов колхозников были засыпаны зерном для просушки. Головенко почти неотлучно находился на поле. Ночью он возвращался домой, звонил в роддом и, успокоенный хорошими вестями о жене и сыне, валился на диван, не раздеваясь.

В одну из таких ночей Головенко разбудил настойчивый телефонный звонок. В трубке раздался спокойный знакомый голос:

— Как дела, Степан Петрович? Много осталось хлеба на поле?

— Гектаров шестьдесят еще есть… Дождик вот.

Станишин молчал. До слуха Головенко донесся тяжелый гул, похожий на далекие раскаты грома. Головенко обрадовался.

— Слышишь, Сергей Владимирович, гроза, к перемене погоды… У вас как — тоже гроза?

— Гроза и у нас, — усмехнулся Станишин, — верно что к перемене погоды. Это ты правильно сказал. Погода переменится к лучшему. Надолго…

Такое рассуждение о погоде Головенко показалось странным. Он услышал голоса; очевидно, Станишин в кабинете был не один.

— Степан Петрович, найди средства завтра эти шестьдесят гектаров скосить и убрать с поля. У тебя под боком идут бои. Наши войска, выполняя союзнический долг, перешли границу. Организуйте митинг, разъясняйте людям, действуйте спокойно, понял?

У Головенко пересохло в горле.

— Сергей Владимирович, пшеницу мы уберем, она меня мало беспокоит. Но — соя! Понимаешь?

— Что соя? До уборки сои еще далеко.

— Мы начнем ее убирать пятнадцатого сентября.

— Чего-то ты путаешь сроки, Степан Петрович, — сердито сказал Станишин.

— Нет, не путаю. Именно в сентябре. Я имею в виду участок Марьи Решиной. У ее со-и более короткий вегетационный период.

Станишин долго ничего не отвечал. Потом быстро сказал:

— Что ж, поздравляю, коли добились. Действуй, Степан Петрович. До свиданья…

Головенко повесил трубку на крючок аппарата и, не зажигая света, подошел к окну. В тишине катился отдаленный тяжелый гул. Сырая мгла ненастной ночи вздрагивала отблесками зарниц. До границы было не меньше тридцати километров. Однако зарницы вспыхивали беспрерывно. Головенко по фронтовому опыту понимал, насколько силен был огонь там, на границе…

Легкий холодок пробежал по его спине.

— Началось, — прошептал он и стал торопливо обуваться.


Началось!.. Долгие годы коварный враг точил нож, готовя удар в спину. Он обложил границы бетоном, изрыл камень сопок многочисленными гнездами дотов, неотступно, со злобным вожделением, наблюдал за колхозными полями, испытывая наши силы и терпение несчетным количеством вылазок на границе.

Старожилы в Красном Куте помнили японцев, которые с бесстрастными лицами, с заправской деловитостью профессионалов выкручивали суставы, расстреливали, вздергивали на виселицы, сжигали в топках паровозов советских людей только за то, что они не хотели отдавать родную землю алчным чужестранным капиталистам, идти к ним в кабалу.

Старожилы Красного Кута помнили и белогвардейцев, рыскавших по полям Приморья бок-о-бок с японцами, американцами, англичанами. Еще бы не помнить — такое не забывается!


Головенко вышел на улицу.

Деревня потонула в непроглядном мраке. Светились только окна лаборатории.

Бобров не сразу повернулся к Головенко, продолжая выстукивать что-то на пишущей машинке.

— Степан Петрович? — удивился он.

Строгий порядок в лаборатории, за которым ревниво следила Клава, был нарушен. Приборы, с которыми работал агроном, были заполнены какими-то жидкостями, тут же лежали стеклянные трубки разных фасонов. Стол Боброва был завален бумагами.

— Как с Клавдией Петровной? — спросил Бобров.

— Спасибо, здорова.

Головенко опустил одну за другой светонепроницаемые шторы на окнах. Бобров не заметил этого.

— Вот подвожу итоги нашей работы, Степан Петрович, и прихожу к выводу, что научные открытия делаются не только учеными, а и талантливыми рядовыми тружениками, — заговорил он, не отрываясь от бумаг. — Марья, помните, предложила способ выращивания куста сои с высоким прикреплением бобов путем создания особых условий для роста растения в ранний период его развития. Мы проверили ее утверждение и…

Бобров сбросил очки и снова повернулся к Головенко с наивно восторженным выражением на лице.

— Права ведь оказалась! В этом году мы применили предложенный ею способ и получили желаемые результаты; вполне удовлетворительные результаты. Новые качества, приобретенные соей, теперь мы будем закреплять в потомстве.

Бобров радостно засмеялся.

— Значит, Дубовецкому придется спуститься с заоблачных высот научной магии до бренной земли, приземлиться на участке Марьи Решиной… — сказал Головенко.

Бобров захохотал.

— Здорово сказано, Степан Петрович. Очень хорошо. Именно, магии. Ученые многих стран до сих пор в торжественных случаях облачаются в шутовские средневековые мантии. Сколько вокруг науки накрутили идеалистических бредней вроде хромосомной теории… Пыжатся, придумывают, как бы почуднее да понепонятнее объяснить явления природы. Причем все эти теории и теорийки явно служат реакционным целям. Один мерзавец — Мальтус — додумался до заявления о перенаселении земли, наконец, до необходимости ограничить рождаемость рабочего класса!

Бобров заволновался и забегал по лаборатории.

— Подумаешь об этих мальтусах, вейсманах, барчах и других — невыносимо на душе становится, таким смрадом разложения несет от них. Человеконенавистники, злопыхатели! Дай им волю — они завтра бы истребили лучшую часть, животворную, активную часть человечества — рабочий класс…

Головенко глядел на агронома, расширив глаза. Он знал, что Бобров горяч, но таким он видел его впервые.

— Ну, боевой же вы товарищ, оказывается! — вымолвил он, забыв про погасшую в руке папиросу…

Бобров остановился перед ним.

— Да вы тоже не из боязливых, Степан Петрович. Мы с вами тут дадим такой бой этим морганистам… Вы знаете Лысенко — президента Академии сельскохозяйственных наук? Он ставит задачи в таком масштабе, какие во сне не снились ни одному ученому в мире. И решает их в такие невиданно короткие сроки, что это кажется чудом. И все потому, что у него миллионы помощников, таких, как Марья Решина.

— Да и вы не из последних его помощников, — сказал Головенко, любуясь Бобровым.

Агроном махнул рукой, как бы говоря, что речь идет не о нем и говорить о нем не стоит. Он расстегнул пуговицы на рубашке и шагнул к окну. Заметив на окнах черные шторы, он с недоумением повернулся к Головенко.

Головенко взял его под руку и вывел на улицу. Красное, вздрагивающее зарево над черными гребнями сопок, глухие непрекращающиеся раскаты поразили Боброва.

— Что это?

— На границе идет бой…

— Началось? — прошептал агроном, тронув Головенко за руку. — Что же я должен делать, Степан Петрович? Я ведь должен что-то делать?

— Вы? Вы готовьтесь дать дубовецким решительный бой… А там сделают другие…

Кто-то, спотыкаясь и оступаясь поминутно, вышел на дорогу и направился к ним.

— Степан Петрович, ты? — послышался в темноте голос Усачева. — Ждем тебя и Боброва. Остальные коммунисты уже собрались…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Утро девятого августа было серым. Над полями низко ползли брюхатые облака. Но дождя не было.

Герасимов верхом на лошади возвращался со стана по полям. На дорогу выехать было невозможно. По ней с неистовым ревом мчались тяжелые машины с солдатами, орудиями, зарядными ящиками. Машины неслись к границе.

Топкая грязь хлюпала под ногами лошади. Лошадь прыгала, спотыкалась, испуганно прядала мокрыми ушами, кося выпуклым глазом на бесконечный поток машин.

Герасимов торопился. Комбайны вязли в земле. Герасимов потерял надежду на них. «Надо поднимать народ на ручную жатву, пустить жатки, — думал он. — Удивительный человек Головенко. Он, Герасимов, нервничает, а тот спокойно распоряжается, как будто ничего особенного не случилось, как будто время ждет. Сам же он утром объявил комбайнерам, что за день должны скосить весь остаток пшеницы — шестьдесят гектаров. Слов нет, время еще раннее, до ночи можно многое сделать, но торопиться надо. Пусть он сказал, что женщин не стоит отрывать от очистки зерна, но все-таки лучше послать, на всякий случай».

С этими мыслями Герасимов въехал в деревню. На площадке около хлебных амбаров стояла грузовая машина. Под машиной на разостланном брезенте лежал шофер. Рядом, широко расставив ноги в кирзовых сапогах, стоял военный в зеленом плаще с поднятым капюшоном. Герасимов спешился. Военный оглянулся. Он критически осмотрел мокрую фигуру Герасимова. Лицо у военного было совсем молодое, но, видимо, для солидности он отпустил пушистые усы, прикрывавшие пухлые мальчишеские губы.

— Поломка? — осведомился Герасимов.

— Пустяки! — ответил военный. — Смирнов, как у тебя?

— Две минуты, товарищ лейтенант, — отозвался из-под машины шофер.

Лейтенант машинально взглянул на ручные часы.

— Нажимай, своих не нагоним.

— Нагоним, товарищ лейтенант, не беспокойтесь.

Лейтенант распахнул задубевший от дождя плащ, достал портсигар. На его груди было три ряда разноцветных орденских ленточек. Герасимов присвистнул.

— Видать, повоевали…

— Было дело, папаша, — улыбнулся лейтенант и кивнул головой на ток, под навесом которого в ярком свете ламп, точно озаренные солнцем, работали люди.

— Электричеством работаете?

— А как же? — с гордостью подхватил Герасимов и приосанился.

— Здорово! Мне отец пишет — я сам-то красноярский — у них в колхозе тоже электричество. Уходил на фронт — только мечтали об электричестве. А теперь придешь домой — деревню не узнаешь.

Из-под машины вылез шофер. Он спрятал брезент, на котором лежал, и инструмент под сиденье и, широкоплечий, чумазый, весело поблескивая озорными глазами, прислушался к разговору.

— Готово, товарищ лейтенант, — сказал он и с озабоченным лицом полез в кабину.

— Тракторист бывший, — кивнув в его сторону, сказал лейтенант.

— Смирнов! — крикнул он шоферу. — Тебе, кажется, нравится Приморье?

Шофер высунулся из кабины.

— Вот сговаривайся с хозяином да в этом колхозе и затормозишь после демобилизации.

— А примете, товарищ председатель? — осведомился шофер.

— Какие могут быть сомнения. Конечно!

— И хата будет? У меня ведь жена, детишки да двое стариков. Курские мы. Как выгоним японца — у вас буду в две минуты, — серьезно сказал шофер.

Лейтенант попрощался и залез в кабину.

Герасимов спохватился и побежал к Боброву на ток.


Агроном не разделил опасений Герасимова и отсоветовал снимать женщин с очистки зерна на жнитво.

— Раз Головенко сказал, что не нужно, значит, беспокоиться нечего. А здесь, видишь, сколько зерна.

Бобров весь с ног до головы был покрыт половой, даже лицо казалось замшевым от пыли.

Прибывший с зерном от комбайнов подвозчик окончательно успокоил Герасимова, сказав, что комбайны работают без остановок.


Порывистый ветер глухо шумел влажной пшеницей, пригибал к земле упругую солому с тяжелым набухшим колосом. Зеленые кустики клевера задирали пепельно-серую изнанку листьев. В промозглых испарениях тонули сопки, как будто их никогда и не было здесь. Временами, когда низкие облака, похожие на белый дым, оседали, над ними виднелись черными островками верхушки сопок.

Одежда на людях была влажной. Брезентовый плащ на Головенко побурел, лицо было мокрым, руки покраснели и озябли.

На площадке комбайна ветер был еще ощутимее, полы плаща с глухим стуком ударялись о железные поручни. Комбайн, мягко ныряя, тащился за надсадно ревущим трактором, оставляя за собой глубокие лыжни с приутюженной стерней.

— Хорош ветерок, Степан Петрович, — крикнула Валя, — через час хлеба высохнут, дело пойдет скорее.

Черная прядь волос, выбившаяся из-под красного берета, отчаянно трепетала на ветру.

— Пойдет дело, говоришь?

Валя улыбнулась и кивнула головой.

Все было обычным, как вчера: и спокойная улыбка Вали, и широкая подрагивающая спина Ванюшки на тракторе, и плавные движения рук за штурвалом. Вдали виднелись еще два комбайна, ходившие по полю. Все, как обычно, но в то же время Головенко понимал и чувствовал, как это понимали и чувствовали и другие, что сегодня все не так. В выражениях лиц, в сосредоточенных движениях, в скупых, без шуток и излишнего многословия разговорах чувствовалось, что краснокутцы не забывают о событиях, развернувшихся тут, рядом, на границе.

На западе небо постепенно начало очищаться, светлеть. Стремительно летевшие на восток темные дождевые облака начали редеть, и среди них проступила яркая белизна высоких облаков. Кое-где по полям уже скользнули солнечные пятна. Пришли в движение ватные хлопья тумана, окутывавшего сопки; вот-вот осветится небо, брызнут солнечные лучи и высушат землю!


Весь долгий день Головенко был на полях и лишь поздно ночью вернулся в Красный Кут. В его кабинете уже сидели Ванюшка и Валя. Усталый, с лихорадочно блестевшими глазами, Головенко, не раздеваясь, прошел к своему столу.

— Как? — коротко спросил он.

— Все в порядке. Комбайн привели на усадьбу, — ответила Валя.

— Степан Петрович, звонил Усачев из Супутинки, просит еще один комбайн, — сказал Ванюшка. Усачев с двумя комбайнами еще вчера отправился к Федору на помощь.

— Что же вы, меня ждете?

— Мы решили, — Ванюшка кивнул головой на Валю, — что если будет ваше распоряжение, то сейчас и двинемся к Федору.

— Да ведь вы намаялись за день-то…

— Ну и что ж? Федору как не помочь? — ответила Валя.

Головенко рассмеялся:

— Ну, раз так — поезжайте!


Ванюшка возился с трактором, заводя его. В это время, торопливо шлепая калошами по грязи, подошла Матрена Степахина. Она бережно поставила на сиденье трактора что-то, завернутое в белое.

— Поужинали бы по-людски, так нет! Поешьте дорогой, остынет всё, горюшко мое, — вздохнула она.

Наконец, трактор взревел. Ванюшка залез на сиденье и за руку втащил к себе Валю.

— Езжайте, в добрый час, — сказала Матрена. — Да не засните дорогой, вторую ночь не спавши.

Трактор лязгнул гусеницами, и мимо Головенко пополз громоздкий силуэт комбайна с торчащим в небо шнеком.

Головенко стоял в темноте и долго прислушивался к удаляющемуся ровному стрекоту трактора.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Постепенно установилась погода. Дороги просохли. Дни стояли солнечные, радостные. Через Красный Кут мчались машины к границе и от нее.

Однажды запыленный военный автомобиль въехал во двор МТС.

Марья была в лаборатории. Через раскрытое окно она услышала, как кто-то громко спросил: «Скажите, где сейчас Марья Решина?» Этот голос она узнала бы из тысячи.

Марья кинулась к дверям, но в это время в потемневшей старой гимнастерке с выцветшими орденскими ленточками, в тяжелых сапогах, загорелый, в узкую дверь лаборатории вошел Николай. Он сильно изменился, постарел…

Бобров, не понимая, смотрел на вошедшего.

— Вам кого, товарищ капитан?

Марья шагнула к Николаю. Нето крик, нето стон вырвался из ее груди. В нем было всё, что выстрадала она в долгие дни и ночи разлуки, в дни тяжких сомнений и раздумий о судьбе его, своей и сына… Она прильнула к Николаю и, осененная великой радостью, глядела на него. И Николай, не найдя слов, твердил только ее имя:

— Маша моя!.. Машенька!..


На дворе около машины сторож Никита разговаривал с подполковником, приехавшим с Решиным. Он вертел в руках сигарету.

— Вы как хотите, товарищ подполковник, а я так скажу, что наш табачок невпример лучше, — говорил он. — Супротив нашего, рассейского табачку, лучше нет…

Никита вытащил из сундука георгиевский крест, нацепил его на гимнастерку и петухом расхаживал по деревне, то и дело вступая в разговоры с военными. Подполковник с любопытством смотрел на старика.

— Мы этого японца знаем… Кабы не там, в верхах, разве мы отдали бы Порт-Артур? Ни в жисть! Ну, ни в жисть…

Из конторы вышел бухгалтер.

— Никита, сходи за Вадиком. Отец приехал.

Никита помигал тусклыми глазами, неуклюже козырнул подполковнику и затрусил по улице.

Через несколько минут Вадик, далеко обогнав Никиту, прибежал на двор. Из конторы выбежала Марья и бросилась к сыну. За ней вышел Николай, глаза его были влажны. Он наклонился к сыну. Вадик с любопытством посмотрел на него. Марья, вытирая непрошенные слезы, сказала:

— Это наш папа, Вадик.

Николай высоко поднял сына и, неумело и неловко держа его на вытянутых руках, смотрел на Вадика глазами, полными слез.

— Сын… Сынок… Вадик!.. — шептал он пересохшими губами; потом прижал его к груди и закрыл глаза от какого-то неиспытанного еще им наслаждения, чувствуя, как маленькие ручонки сына обхватили его шею.

Какими короткими были эти минуты!

Подполковник подошел к Марье. Он приложил руку к козырьку и, смущенно улыбаясь, стал извиняться за то, что вынужден увезти Николая.

— Я знаю… я знаю… — ответила побледневшая Марья.

— Закончим войну, и ваш муж будет в вашем распоряжении… Теперь остались считанные дни, — сказал ободряюще подполковник.

Волна запоздалого страха за Николая опять сжала сердце Марьи, но она победила в себе этот страх.

— Да, да, я знаю… я знаю, — механически повторила Марья, устремив глаза на подполковника.

Николай поцеловал еще раз сына и передал его матери. Потом обнял обоих, поцеловал Марью и сел в машину.

Через несколько минут машина исчезла за гребнем сопки.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Головенко ехал домой с Клавой и сыном. Караковый жеребец Герасимова, ёкая селезенкой и красиво выгнув шею, ходко катил мягкий рессорный тарантас. Кованые копыта звонко постукивали по твердой земле. На душе у Головенко было светло и радостно. Рядом с ним сидела жена, держа на коленях закутанного в голубое одеяло сына. Сына!

Взгляд Клавы был устремлен вперед. Она не поворачивала головы и тогда, когда Головенко посматривал на нее, но по тому, как щеки ее розовели и вздрагивали в тихой улыбке побледневшие губы, он всем сердцем ощущал — она чувствует и понимает его.

И Головенко хотелось что-то сказать жене, в коротких, простых словах высказать всю радость, всю любовь к ней и сыну.

Воздух по-осеннему был прозрачен и чист. Даже на дальних сопках отчетливо были видны темно-зеленые пышные кроны тайги, кое-где уже тронутые золотом надвигающейся осени. Кругом стояла величавая тишина: словно замерла обласканная нежарким солнцем природа, предоставив возможность человеку любоваться собою.

Продолжительный автомобильный гудок, раздавшийся сзади, показался Головенко какой-то торжественной музыкой.

Головенко ввернул вправо. Две большие машины, переполненные солдатами, промчались мимо. Они легко вымахнули на длинный пологий подъем и скрылись за поворотом.


После полудня из Красного Кута вышли четыре машины с хлебом. В погрузке их участвовала вся деревня. На первой машине — красное полотнище:

«Героям Дальневосточного фронта от колхозников с/х артели им. Лазо».

Проводы были шумными, веселыми.

— Точно свадебный поезд! — растроганно сказал Герасимов шоферу, устраиваясь в кабине первой машины.

Шофер, уже пожилой мужчина, молча кивнул головой и пустил машину вперед. Медленно проехали они по деревне, сопровождаемые цветастой ликующей толпой колхозников.

Шофер поднял лобовое стекло. Свежий ветерок, лаская лица, забился в кабине. Герасимов сидел, сложив руки на коленях, следя задумчивым взглядом за серым полотном дороги, стремительно несшимся навстречу машине.

Герасимов думал о пережитом, о суровых годах войны. Думал о том, что война на Дальнем Востоке, которую так долго и упорно навязывали японцы, еще не кончилась. Где-то рядом идут бои. Впрочем, они уже далеко. Граница очищена от врага. И ни одна вражеская бомба, ни один снаряд не упали на эти родные, политые кровью и потом поля. Организованно прошла и уборка зерновых. Все это переполнило душу Герасимова гордостью за тех, кто обеспечил мирный труд колхозникам, гордостью за таких же, как и он сам, тружеников, простых людей, которых родина послала защищать свои границы.

Ровно и мощно гудит мотор. Груженая машина плавно несется мимо полей, балок. Вдруг резкий толчок вывел Герасимова из задумчивости.

— Что там такое?

Герасимов поднял голову. Он увидел, как в нескольких метрах от них остановились две машины, из которых поспешно спрыгивали на шоссе военные и строились в две шеренги по обочинам дороги. Ничего не понимая, Герасимов вышел из кабины, сделал несколько шагов и остановился в нерешительности.

— Смир-рно! — раздалась четкая бодрая команда.

Колхозники, принаряженные, как на праздник, тоже сошли с машин и кучкой сбились около председателя.

— Труженикам колхозных полей ура, товарищи! — крикнул офицер.

— Ур-а-а, ура-а, ура-а! — троекратно прокатилось по полям.

К горлу Герасимова что-то подступило, он натужно засопел и, пряча глаза, полез в карман за платком.

В это время с горки, придерживая коня, спускался Головенко с Клавой. Головенко сразу понял, в чем дело, и остановился поодаль. Клава как-то порозовела, вся выпрямилась, напрягая слух. Солдат в выцветшей гимнастерке с орденами и медалями на груди что-то горячо и убежденно говорил колхозникам. Клава и Головенко не слышали его слов, но всем сердцем чувствовали, о чем мог говорить он.

Потом выступил Герасимов, он говорил недолго, обнял солдата, и они поцеловались.

Медленно, в торжественном безмолвии прошли машины между шеренг воинов. Потом после команды «вольно» солдаты нестройной толпой замкнули за машинами шоссе. В воздухе замелькали фуражки, пилотки в прощальном привете. Стоя на машинах, махали платками девушки. Затем рота быстро погрузилась на машины и вскоре исчезла за гребнем сопки.

— Как хорошо это, Степа! — прошептала Клава.

Головенко взял горячую руку жены, прижался к ней губами. Ему показалось, что именно эти простые слова, которые сказала Клава, он и искал, чтобы высказать свои чувства, переполнявшие его в этот день.

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

Головенко собирался съездить на поле, когда ему позвонил Станишин и сообщил, что в Красный Кут проехал секретарь крайкома и профессор из базы академии.

На участке Марьи Решиной убирали сою. В эти дни Головенко почти не видел Боброва — тот жил на стане. Погода стояла сухая и солнечная. Сопки зацветали осенним нарядом.

Уборка шла хорошо. Изготовленные Саватеевым и Алексеем Логуновым приспособления, специально для сои, действовали отлично. На первых шести гектарах был собран небывало высокий урожай. В деревне только и говорили об этом. Никто еще из приморцев не слыхал о таком высоком сборе сои — тридцать центнеров с гектара.

Головенко был в хорошем настроении. Ребенок был здоров. Оля не отходила от него. То и дело она уговаривала Клаву купать его. Эта процедура доставляла ей огромное удовольствие.

Клава еще не работала.

Утром Герасимов принес Клаве несколько пригоршней новой сои.

— Решинская, — сказал он с торжеством.

— Бобровская, — задумчиво поправила его Клава, рассматривая крепкие налитые бобы. — Ведь это Бобров выдвинул идею, составил агробиологический режим, предопределил, каким должен быть новый сорт.

— Ну, Марья Решина тоже свою душу в нее вложила, — с горячностью возразил Герасимов. — Надо еще подумать: мог ли агроном один, без колхозницы, без Марьи-то, которая не только работала, но делом чести считала создание нового сорта, все свое сердце этому отдала, — создать этот сорт? Вон вчера Шамаев и тот про эту сою говорил: «решинская»…

Головенко, с любопытством прислушивавшийся к спору, задумался:

— По-моему, этот сорт — «краснокутский» — сказал он. — Так или иначе, а участие в его создании принимали не только Бобров и Решина, а весь Красный Кут…

— Дед Шамаев, например, — иронически улыбнулась Клава. — Помнишь, как он против боронования посевов поднялся?

Герасимов заулыбался, погладил клинышек бороды.

— Что греха таить: я тоже не шибко верил.

Степан покачал головой.

— Не думаешь ли ты, что дед Шамаев не верит в Боброва и Решину? Верит! Но он боялся, оттого и охал…

И в этот момент в дверь постучали. Вошел секретарь крайкома, а за ним — среднего роста плотный человек в сером пальто и такой же шляпе.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал секретарь, — знакомьтесь с профессором…

Профессор снял шляпу, обнажив коротко стриженные седые волосы, и молча, дружески пожал руку Головенко.

— Николаев, — коротко назвал он себя. Затем он поздоровался с остальными.

Головенко впервые так близко видел профессора, доктора сельскохозяйственных наук, которого очень хорошо знали в крае и уважали. Перед ним стоял человек с несколько утомленным после длинной дороги лицом — обыкновенный человек, которого можно было принять за инженера, учителя, партийного работника.

— Так с чего же начнем, Иван Михайлович? — обратился к Николаеву секретарь и повернулся к Головенко. — Ваш Бобров наделал много шуму. Иван Михайлович приехал ознакомиться с его работой на месте. Кстати, где агроном?

— Он на поле. Вчера начали убирать сою на участке Решиной.

— Ведь это же на три недели раньше обычного срока для Приморья? — оживленно сказал профессор.

Головенко утвердительно кивнул головой. Секретарь крайкома переглянулся с профессором.

— Я думаю, поедем на поле, — как бы отвечая на вопрос секретаря «с чего начнем», сказал профессор и встал.


Марья Решина и Бобров были на поле. С волнением, роднившим их, наблюдали они за тем, как комбайн, ровно гудя, выгрызал жесткие стебли сои, оставляя за собой необычно высокую стерню.

— Смотрите, Гаврила Федорович, к нам идет машина, — сказала Марья, указывая на полевую дорогу.

— Наверно, кто-нибудь из края, в нашем районе такой машины нет, — обернулась Валя Проценко.

— Да, кажется, к нам, — недовольно проговорил Бобров, представив себе неизбежные разговоры, которые оторвут его от дела, и вздохнул:

— Идите к ним, — сказала Марья и подтолкнула Боброва к машине.

Агроном спустился по железной лесенке комбайна, спрыгнул на землю и, быстро обогнав медленно ползущий комбайн, пошел навстречу машине.

— Степан Петрович с ними, — обрадованно выкрикнула Валя Проценко, увидев среди приехавших Головенко. — Кто же эти двое? Один в шляпе…

Приехавшие вылезли из машины и, как только к ним подошел Бобров, кучкой пошли по убранному полю.

Марья, насторожившись, увидела, как человек в шляпе присел на корточки и долго что-то искал на земле, разгребая стерню руками.

— Ишь, какой! Ищи, небось, не найдешь ничего, — проговорила она, как бы про себя.

Валя взглянула на нее и так звонко расхохоталась, что Ванюшка, ведший трактор, с изумлением оглянулся.

Когда комбайн поравнялся с приехавшими, Головенко махнул Марье рукой, подзывая ее к себе.

По довольным лицам незнакомых людей Марья поняла, что все обстоит благополучно. Она поправила на голове платок, сошла с комбайна.

— А вот и наша Мария Васильевна Решина, — представил ее Головенко, как человека, о котором уже все известно и его давно ждут.

— Хорошую сою вырастили, товарищ Решина, — сказал секретарь крайкома, здороваясь с ней. — Профессор удивлен, что ни одного боба на стерне не осталось.

— Замечательно, поздравляю вас! — крепко пожал ей руку профессор, приподняв другой шляпу.

— Я — маленький человек, — ответила Марья, — это Гаврила Федорович всему делу голова, его и поздравляйте!

Все заулыбались.

— А Гаврила Федорович говорит, что надо поздравлять вас, — смеясь, сказал секретарь.

Профессор долго и внимательно осматривал растения. Окинув пальто и сдвинув на затылок шляпу, он стальной ленточкой маленькой никелированной рулетки измерял соевые кустики, бобы, считал ветки, зерна в стручках и все это тщательно записывал.

— Что скажете, Иван Михайлович? — спросил секретарь, когда Николаев подошел к ним.

— Что можно сказать?.. — профессор задумался и окинул взглядом поле. — Сомнений нет. Перед нами — новый сорт сои с более коротким вегетационным периодом, очень урожайный и с необычайно высоким прикреплением бобов.

Потом он обернулся к Боброву:

— Гаврила Федорович, меня прислали ознакомиться с вашими практическими работами. Я назначен официальным оппонентом по вашей диссертации. Это, во-первых, а, во-вторых, мне просто хочется помочь и вам, и Марье Васильевне, и всем другим товарищам, работающим с вами. Вместе займемся обобщением опыта этого года в Красном Куте. Кажется мне, что две-три лекции по агробиологии тоже будут полезны. Я их подготовил. Значительную часть всего этого мы успеем сделать еще до заседания ученого совета.

— Из наших людей кого-либо предполагаете вызвать на заседание? — спросил Бобров.

— Вместе подумаем. Мне кажется, это можно будет сделать. Вот Марью Васильевну надо будет пригласить…

— Что же я одна-то? — возразила Марья. — Уж если труды Гаврилы Федоровича защищать — так мы всей бригадой.

— Иван Михайлович, у меня предложение, — сказал Бобров. — Нельзя ли устроить заседание ученого совета прямо в Красном Куте. Я понимаю, что это не практиковалось раньше, но ведь раньше многого вообще не было…

— Очень дельное предложение, профессор, — поддержал секретарь крайкома.

Николаев подумал.

— Кое-кто из сотрудников против этого будет возражать, но я буду настаивать на этом предложении — оно мне нравится, — сказал он.


На другой же день профессор осмотрел машины, приспособленные для посева, и уборки сои. Зарисовал схему сеялки для двухстрочного широкорядного посева со специальным приспособлением для рассеивания между строчек подкормочного удобрения, зарисовал также хедер с загнутыми пальцами и зерноуловителями, культиватор для междурядного рыхления почвы, рассчитанный на то, чтобы не повредить корни.

Веселыми глазами он то и дело поглядывал на Головенко и Боброва.

— Вы, я вижу, времени не теряли, товарищи, — совсем не профессорским тоном приговаривал он. А то принимался весело посвистывать. Это совсем к нему не шло, но очень нравилось Головенко, который теперь увидел, что настоящий ученый всегда остается прежде всего человеком — живым, увлекающимся…

Николаев представлял собою резкую противоположность Дубовецкому. Он с глубоким интересом вникал во все, помогал советами, а иногда, засучив рукава, вместе с колхозницами очищал от земли корневую систему какого-либо растения и тут же подробно объяснял что-нибудь, относящееся к вопросам жизни растения.

На первую же его лекцию собрались чуть ли не все колхозники. Он увлекательно и просто рассказал собравшимся о трудах Ивана Владимировича Мичурина.

Вечерами Николаев подолгу засиживался с Бобровым, Решиной и Клавдией Петровной над материалами исследований. По некоторым вопросам он не соглашался с Бобровым и тогда горячо спорил, веско аргументируя свои доводы. В большинстве случаев Боброву приходилось соглашаться с ним.

Для всех них время текло незаметно.

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

К заседанию ученого совета, где Бобров должен был защищать свою диссертацию, краснокутцы заново побелили клуб, украсили его гирляндами хвойных веток и флажками. Перед ним растянули через всю улицу красный транспарант с гордыми словами Мичурина: «Мы не можем ждать милостей от природы. Взять их — наша задача». В фойе клуба устроили выставку — показали тут и сою Марьи Решиной, и краснокутскую пшеницу.

Перед транспарантом стоял и читал его не спеша, по складам, шевеля бескровными губами, дед Шамаев. К нему подошел Сидорыч:

— Ну, ты чего тут любуешься? — спросил он.

Шамаев даже не посмотрел на Степахина.

— Правильные слова! — сказал он, наконец.


Клава опоздала на открытие заседания: сын прихворнул, и в этот день она почти не отлучалась от него. Лишь к вечеру ребенок угомонился и заснул. Клава почти бегом побежала к клубу.

Вся площадь перед ним была заставлена машинами, бричками и телегами. «Ого! — отметила про себя Клава, — видно, и из Комиссаровки и из Супутинки приехали!»

Ярко освещенный зал был заполнен людьми в праздничной одежде. Сесть, казалось, было некуда. Вдруг в первом ряду поднялся высокий, худой человек в пенсне и предложил Клаве место рядом с собой. Это был Дубовецкий.

На трибуне стоял бритый человек в роговых очках, громко читая что-то. Клава вслушалась.

— Это кто? — шопотом спросила Клава у Герасимова, сидевшего по другую сторону от нее.

— Ученый секретарь, — ответил тот на ухо. — Зачитывает отзывы. Поди, уж десять профессоров прислали из разных мест… Опоздали вы. Гаврила Федорович уже доклад сделал. Все докторе да профессора пишут. Отзывы хорошие. Пишут: работа, мол, агронома Боброва представляет значительный научный интерес…

Ученый секретарь взял из папки новый лист, выпил из стакана воды и объявил:

— И последний отзыв…

Отзыв этот был перегружен специальными терминами, непонятными словами. Кто-то на задних скамейках громко вздохнул. По залу пролетел тихий смешок.

«…Диссертация агронома Боброва представляет из себя, — читал ученый секретарь, — объяснение опытов, проведенных им на практике. Автор даже не упоминает всемирноизвестные работы ученых Вейсмана «Лекции по эволюционной теории», Иогансена — «Элементы точного учения об изменчивости и наследственности». Работы Моргана, Шредингера и ряда других также не приведены в списке, следовательно, не использованы им. Не использованы и работы наших соотечественников — академика Шмальгаузена» профессора Дубинина и других».

По залу прокатился сдержанный ропот.

«Считаю, — продолжал секретарь после паузы, — возможным рекомендовать рукопись агронома Боброва в качестве популярной брошюры по обмену опытом работы. Не больше. Профессор Щебрак».

Ученый секретарь начал собирать бумаги.

— Прошу прощения, — раздался в напряженной тишине зала резкий тенорок.

Это сказал Дубовецкий.

— Я прошу повторить выводы профессора Щебрака. Здесь было шумно.

В зале задвигали стульями, зашептались. Клава оглянулась и увидела в четвертом ряду мужа, сидевшего с хмурым лицом и неподвижным взглядом, устремленным на сцену. Рядом с ним сидела Марья. Мужчина с загорелым лицом в светлом костюме что-то шептал ей на ухо. Клава отвернулась. Ученый секретарь с явной неохотой раскрывал папку.

— Зачем он разрешает? — подумала она вслух, глядя на председателя совета, директора базы.

Сосед ее справа сказал, прикрыв рот ладонью:

— Иначе нельзя. Всякий вопрос должен быть удовлетворен.

Секретарь еще раз зачитал письмо Щебрака.

— Благодарю вас, — удовлетворенно сказал Дубовецкий и опустился на место.

Клаву передернуло. Зал снова зашумел.

— Переходим к прениям, товарищи, — объявил председатель. — Слово для отзыва предоставляется официальному оппоненту, доктору сельскохозяйственных наук, профессору Ивану Михайловичу Николаеву.

Знакомый уже краснокутцам профессор встал из-за стола членов совета, вышел на трибуну и положил перед собой записную книжку.

— Нет надобности, товарищи члены ученого совета, излагать содержание диссертации Гаврилы Федоровича Боброва — она известна членам совета. Поэтому я ограничусь оценкой проделанной товарищем Бобровым научно-исследовательской работы по выведению нового сорта сои. Нет сомнения, что Гаврила Федорович провел эту работу на основе мичуринского учения. Добиваясь от нового сорта заданных качеств, он путем создания необходимых условий внешней среды и тщательного отбора добивался повышения, улучшения качеств зерна, укорочения вегетационного периода. А это, вы знаете, имеет большое научное значение. Задачей его было также выведение сои с высоким прикреплением бобов. Для чего это нужно? Для того, чтобы производить уборку сои комбайном без потерь. Добился ли он этого? Да. Вне всяких сомнений.

Гул одобрения прокатился по залу. Клава вздохнула полной грудью и оглянулась, ища агронома. Но где же Бобров? Она медленно обвела взглядом сцену. Вот он — за отдельным столом, склонившийся над бумагами.

Профессор перечислил работы, проделанные Бобровым по биохимическому исследованию почвы и растений. Это все было знакомо Клаве, и она с особой ясностью почувствовала себя участницей того дела, ради которого приехал в Красный Кут ученый совет базы академии, ради которого собрались сюда колхозники, работники МТС, так же как и она, участники этого дела. И о том, что происходит сейчас здесь, знают ученые Москвы, Ленинграда, Воронежа, Ростова-на-Дону, Алма-Аты, Ташкента, приславшие сюда свои отзывы о диссертации. И ее работа в лаборатории, нужная, как ей казалось, только для Красного Кута, ее маленькая, обыденная работа, стала вдруг в ее глазах большой и важной. Важной не только для Красного Кута, но для всей страны. Сердце у Клавы радостно застучало. Вот то главное в жизни, что заставляет ее мужа, Боброва, Марью Решину, Валю Проценко, Сидорыча — всех ее знакомых работать, не считаясь со временем, не жалея сил. Вот то, о чем говорил ей Степан в прошлом году — создание нового, непрерывное движение вперед.

— Я считаю, — говорил профессор, — что работа Гаврилы Федоровича Боброва — новый вклад в нашу сельскохозяйственную науку, вклад, сделанный при горячем участии работников МТС и колхозников. Может ли быть сомнение в том, что Гаврила Федорович Бобров заслуживает присвоения ученой степени кандидата сельскохозяйственных наук? — Профессор обвел зал строгим взглядом и твердо закончил, рубанув ладонью воздух: — Никакого.

Клава неистово зааплодировала и оглянулась. Аплодировал весь зал. Аплодировал Степан, который, весело улыбаясь, кивнул ей, Марья и тот, в светлом костюме… Да ведь это же Николай, муж Марьи — Николай Решин. Ее сосед, смеясь, что-то говорил ей. Но она не слышала.

Второй оппонент, кандидат биологических наук Лукьянов, научный сотрудник сельскохозяйственной опытной станции, говорил недолго.

— Сила Боброва, как и всей нашей боевой мичуринской науки, — в связи с жизнью, с практикой. Полет мысли и трезвый учет опыта, научное предвидение и напряженный труд — вот его стиль, я бы сказал, сталинский стиль, — закончил он, — дают право сделать вывод, что в лице агронома Боброва, мы имеем дело с серьезным научным работником, достойным присвоения ученой степени.

После его выступления председатель пригласил присутствующих высказать свое мнение.

— Я являюсь одним из первых рецензентов работы агронома Боброва, — сказал Дубовецкий, выйдя на трибуну, и многозначительно поднял палец, — я считаю себя не вправе не довести до сведения ученого совета свое мнение…

Он говорил тихим, вялым голосом. Похоже было, что все, что здесь происходит — довольно скучно и для него неинтересно. Туговатый на ухо дед Шамаев подошел к самой сцене и подставил к уху ладонь. Дубовецкий со сцены неприязненно покосился на него.

— Я не понимаю, почему уважаемый официальный оппонент профессор Николаев ни словом не обмолвился об отзыве известного генетика, профессора Щебрака. Я считаю, что этот отзыв нельзя замалчивать!

Герасимов вполголоса со вздохом проговорил:

— Я да я… охо-хо-хо!

— Я очень рад, что мое мнение совпадает с мнением профессора Щебрака, — продолжал Дубовецкий.

Глухой рокот возмущения прокатился по залу. Кто-то зашикал. Дубовецкий выждал:

— Заключение профессора Щебрака безусловно правильно.

— В чем? — послышалось из зала.

Побагровев до лысины, металлическим голосом Дубовецкий сказал:

— Заключение профессора Щебрака о том, что рукопись агронома Боброва может быть рекомендована лишь как брошюра по обмену опытом работы, а не как научная работа…

— Что он говорит? — послышался возмущенный негромкий голос в наступившей тишине. И тотчас же в зале поднялся глухой ропот.

— Товарищ Дубовецкий, — сказал председатель, — к сожалению, товарищи не хотят вас слушать…

— Очень неудачно избрана форма заседания ученого совета — научное заседание превращено в собрание… — Дубовецкий пожевал губами и добавил:

— Считаю своим долгом в письменном виде заявить совету это свое мнение…

В зале зашумели. В это время Клава в дверях увидела Олю, которая делала ей какие-то знаки. Клава поняла: пора кормить ребенка. Она вышла из зала.

Когда Клава снова подходила к клубу, народ уже расходился. Заседание кончилось. Клава не сомневалась, что Боброву присудят ученую степень, но все же с волнением прислушивалась к разговорам колхозников.

Вышла Марья Решина под руку с Николаем. Бросив его, она обняла Клаву, прижалась лицом к ее плечу и радостно крикнула:

— Ученый! Ученый теперь Гаврила Федорович! Свой, наш ученый!

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

Николай Решин поступил в МТС механиком. В новом гражданском костюме, в рубашке с галстуком, на взгляд Головенко он выглядел женихом. Да и сам Николай первое время чувствовал себя неловко. То потянет рукава, то начнет поправлять галстук, то искать руками пояс, чтобы навести заправку. И когда, надевая пальто, он сунул руку в подплечье, чтобы поправить погоны, Головенко не выдержал и расхохотался.

— Чего ты ржешь? — рассердился Николай.

И тут же расхохотался сам.

— Не хочет Марья видеть меня в военном. Что с ней поделаешь… Отутюжила военный костюм и повесила в шкаф, говорит, на память… — оправдывался он, сияя всем лицом.

Он посвежел, стал выглядеть моложе, почти таким, каким впервые увидел его Головенко пять лет назад. Только глубокая складка между бровями да морщины в уголках губ говорили о пережитом…

К Гавриле Федоровичу приехали помощники — два агронома, молоденькие девушки, только что окончившие Воронежский сельскохозяйственный институт.

Сидорыч взял расчет: «ушел, — как он говорил, — в отставку», и деятельно готовился к свадьбе сына.

В погожий день Головенко и Решин поехали во Владивосток принимать тракторы. С ними вместе поехал и Бобров — в базу Академии наук. Они расположились в кузове на мягком сене, покрытом новым брезентом.

— Почему же на машине, — спросил Бобров. — Можно было бы на поезде.

— Дело есть, — уклончиво ответил Головенко. И, помолчав, спросил: — Гаврила Федорович, ты не играешь на пианино?

Отвернув лохматый воротник шубы, Бобров с удивлением взглянул на Головенко.

— В молодости играл… А что?

— Вот и замечательно.

Головенко больше ничего не сказал. Так Бобров и не понял, что Головенко нашел замечательного в том, что он играет на пианино.

Во Владивосток они приехали вечером. Переночевали в гостинице, утром отправились по делам. На улицах была обычная суета большого города: звонки трамвая, гудки автомобилей, снующих по улицам. По обеим сторонам Ленинской тек нескончаемый людской поток. Час был ранний, люди спешили на работу. С тротуара им то и дело приходилось сворачивать на мостовую — путь пешеходам преграждали натянутые веревки. Город преображался. Постепенно исчезал суровый шаровый цвет домов. Маляры в люльках раскрашивали их в нежные тона. Город, точно девушка к празднику, наряжался в красивое платье.

— Ты знаешь, чем хорош Владивосток? — спросил Головенко, когда они поднялись на Суйфунскую улицу, и сам ответил: — Взгляни сколько воздуха, какое приволье! С любой точки города можно увидеть море.

Они стояли на сопке. Улица сбегала вниз. Дома уступами уходили к бухте, окутанной розовато-фиолетовой дымкой.

— Город воздуха, так надо было назвать Владивосток.

— Эге, да ты, оказывается, поэт! — засмеялся Решин. — Что-то за тобой такого не водилось раньше.

— Не водилось, правда…

Головенко взял под руку Решина.

— Помнишь, Коля, мы с тобой принимали танки… А вот теперь снова идем принимать «танки» для наступления на природу. Брать будем у нее все блага с бою. Кто об этом сказал?

— Мичурин.

— А я думал, что ты ничего, кроме военных авторитетов, не помнишь… Ну, пошли за нашими новыми танками.

На складе Решин загорелся, увидев новые тракторы:

— Эх, какие красавцы! — восторженно воскликнул он, любуясь машинами, матово поблескивающими краской. Он подошел к одной, рукой прочистил заводскую марку.

— Степан, посмотри.

— Что?

— Взгляни, год-то какой!

— 1945-й, — прочел Головенко.

— Понял? Война только закончилась, а заводы уже тракторы выпускают.

Завскладом, наблюдавший за ними, сунул Николаю тряпку.

— Вытрите руки, костюм измажете. Да поищите получше, может чего еще удивительнее тут найдется.

Николай поманил рукой Головенко:

— Видишь? — указал он. Лицо его сияло. — 1944-й год!

Головенко сбил на затылок фуражку, руками уперся в бока. Николай с размаху ударил Головенко по плечу. Головенко ответил ему тем же, и оба захохотали.

— В Корее я разговаривал с одним американским офицером. Он узнал, что я тракторист. По-русски он говорил плохо: «Через год имеете работать американский трактор. Америка будет помогать России». Морда у него длинная, губы скаредно поджаты, ноги, как циркули. Вот показать бы ему эту машину с маркой 1944 года! Воображаю, как бы вытянулось у него лицо, — посмеивался Решин.

Вечером, как условились, все трое встретились в ресторане за обедом. Бобров был неразговорчив, нервничал, видимо, что-то у него не ладилось. Его не расспрашивали, но настроение у всех понизилось. Наконец, Бобров рассказал, в чем дело. Директор базы предложил ему перейти на работу в академию. И когда агроном отказался, он сообщил ему, что вопрос о его переводе уже поставлен в крайкоме партии.

— Крайком не пойдет на это!

Головенко пристукнул по столу рукой. Впрочем, в голосе у него не чувствовалось уверенности. Он встал из-за стола и пошел разыскивать телефон. Вернулся он минут через десять:

— В девять нас ждет секретарь — всех троих.

— Какой результат будет — как думаешь? — спросил Решин.

Головенко пожал плечами:

— Буду драться за Боброва…

Головенко не договорил и залпом выпил стакан пива. Больше они об этом не разговаривали. На улице Головенко взял Гаврилу Федоровича под руку.

— Ты спрашивал меня, почему поехали на машине… А я тебя спросил — играешь ли на пианино. Так вот: хочу просить тебя выбрать пианино в подарок Клаве.

— Пианино в деревню? — поднял брови агроном.

— А что такого? Клава играет, — сказал Головенко, — потом ведь у меня Оля, сын растет, учить надо. А что касается деревни, то двадцать лет назад она и трактора не видела… Как посмотреть повнимательнее, то не так уже и далеко ей до города осталось…

Он глянул на часы.

— Пошли в крайком, товарищи!

Секретарь, видимо, поджидал уже их. Он встал из-за стола, пошел им навстречу. Мягкий свет, льющийся из матовых абажуров люстры, негромкий голос секретаря и то, что они сидели в креслах за круглым, а не за рабочим столом, — все это настраивало по-домашнему, уютно.

Бобров спокойно рассказывал о своей работе. Секретарь сидел, опершись локтем на поручень кожаного кресла, чуть склонив седеющую голову, и задавал вопрос за вопросом: его интересовали, казалось, самые незначительные мелочи. Таким образом он выяснил планы Боброва по исследовательской работе во всех ее деталях. Он удовлетворенно вздохнул и перевел взгляд на Головенко, потом на Решина и снова на Головенко.

— Что же, встретились, дружки? — уголки губ у него дрогнули, затем лицо осветилось улыбкой. — Да, извини, брат, забыл. Тебя ведь надо поздравить с сыном. Поздравляю, Степан Петрович, — он вышел из-за стола, пожал Головенко руку.

— Значит, вы, Гаврила Федорович, добились своего, вырастили чудесную сою, — пройдясь по кабинету, сказал он Боброву. — Теперь развивайте этот успех, создавайте новые чудо-растения.

— Да как же он будет их создавать, когда его хотят забрать от нас в аппарат базы академии? — сказал Головенко мрачно.

Секретарь улыбнулся одними глазами:

— Как думаешь, нужно укреплять научные учреждения мичуринцами? Ты сам дал бой Дубовецкому на вашем знаменитом собрании.

— Я бы этого Дубовецкого на пушечный выстрел не подпустил к академии…

Секретарь посерьезнел.

— Изгнанием Дубовецкого мы вопроса не решим. К сожалению, такие дубовецкие есть еще и в других научных учреждениях. Их немного, но своим низкопоклонством перед заграницей они приносят определенный вред. Требуется борьба длительная и упорная. И она ведется нашей партией и мичуринцами во главе с Лысенко. Мне вам говорить нечего, с каким успехом ведется эта борьба. Разгрома вейсманистов, полного разгрома пока нет, но он будет.

Секретарь набрал номер телефона.

— Попросите директора… Здравствуйте, профессор. У меня сидят товарищи из Краснокутской МТС. Да, да… Тоже здесь. Прошу зайти.

Минут через пять пришел директор базы академии, знакомый уже краснокутцам как председатель ученого совета. Небольшого роста, подвижной, весело поблескивая стеклами очков, он с чувством поочередно пожал всем руки.

— Протестуют товарищи, не хотят отпускать Боброва к вам в базу академии, профессор, — заговорил с мягкой усмешкой секретарь, как бы радуясь тому, что краснокутцы не отпускают Боброва.

— Простите, не понимаю, почему? — раздельно произнес профессор.

Секретарь круто повернулся на каблуках, прошелся по мягкой ковровой дорожке, с заложенными за спину руками. Потом, подойдя к столу, остановился против профессора за креслом Боброва.

— А я понимаю и считаю, что они отчасти правы.

Профессор удивленно вскинул брови над черными ободками очков.

— Вы ставили вопрос так, чтобы товарищ Бобров работал здесь, в аппарате базы академии?

Профессор кивнул головой.

— А это, пожалуй, не совсем правильно.

По лицу Головенко пробежала довольная улыбка. Он взглянул на директора базы. Профессор пристально смотрел на секретаря, лицо которого было спокойно. Бобров нервно теребил пальцами щеточку своих усов. Николай густо дымил папиросой.

— Скажите, профессор, возможен ли такой вариант: товарища Боброва мы оставим в Красном Куте, в своей лаборатории на полях колхоза, но работать он будет в вашем ведении, под вашим руководством. В кабинете товарищу Боброву, я думаю, тесновато.

Бобров облегченно вздохнул.

— Я вас понимаю, — задумчиво произнес профессор.

— Понимаете? — оживился секретарь и мягко зашагал по ковровой дорожке. — Это хорошо, что вы понимаете. Значит, договоримся. Предоставьте возможность товарищу Боброву расширить лабораторию в Красном Куте. Пусть это будет первой ступенью для создания института растениеводства. Надеюсь, не за горами время, когда товарищ Бобров станет доктором. Думаю, что это будет скоро, помощников у него достаточно.

Секретарь остановился в ярком свете люстры. Депутатский флажок на лацкане пиджака вспыхнул рубиновым огоньком.

— Подумайте, что получается: наука в тесном сочетании с колхозной практикой. Какие возможности в сельском хозяйстве! Если прибавить сюда гидростанцию, а на базе ее — высокую технику, индустриальный труд, труд высокой культуры, то… Ведь это не мечта, товарищи, это наш реальный завтрашний день. Коммунизм!

И секретарь, заложив руки за спину, взволнованно зашагал по кабинету. Слова его рождали в душе Головенко большое торжественное звучание.

Видимо, таким чувством охвачены были все сидевшие в этот момент в кабинете — и профессор, и агроном, и механик. Они молча, как зачарованные, смотрели на секретаря.

Между тем секретарь подошел к окну и широко распахнул его. Свежий морской воздух вместе с шумом города ворвался в кабинет.

Город сверкал огнями, словно склоны сопок расцвели здесь невиданными цветами, отражающимися миллионами золотистых искр в водах Золотого Рога. На бухте среди снующих во всех направлениях катеров с зелеными и красными огоньками, разворачивался корабль, уходящий в дальний рейс. Спокойно и торжественно разнесся над морем его басовитый прощальный гудок. Яркокрасный, как кремлевская звезда, бортовой огонь парохода поплыл в море, в широкие просторы Тихого океана.


Владивосток,

1944—1950 гг.

Загрузка...