ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Секретарь крайкома, человек с сединой на висках, с депутатским значком на черном кителе, посмотрел на Головенко долгим, изучающим взглядом и, пожав руку, пригласил сесть.

У стола в одном из кресел сидел коренастый человек в украинской рубашке, с загорелым до черноты лицом. Это был секретарь райкома партии того района, куда ехал Головенко — Сергей Владимирович Станишин.

— Вы едете директором Краснокутской МТС, — сказал секретарь крайкома негромким голосом. — Предупреждаю: дела там не блестящи. С ремонтом тракторов и сельхозинвентаря, надо сказать прямо, провалено.

Станишин шумно вздохнул и крепко потер ладонью серебристый ворс бритой головы.

— Придется, товарищ Головенко, основательно поработать, — секретарь повернулся к Станишину. — Я понимаю, Сергей Владимирович, — тебе неприятно выслушивать это, но… признай сам, что тракторы отремонтированы плохо.

— Что верно — то верно. Признаю…

Станишин не договорил и махнул рукой.

— Основные кадры в МТС хорошие, — продолжал секретарь крайкома, — народ квалифицированный, грамотный, но механика — как его… Подсекин, что ли — вы, товарищ Головенко, проверьте, приглядитесь к нему. Толковый человек там — агроном, Тимирязевскую академию окончил; он трудится над выращиванием новых сортов сои — культуры, важной для страны и кажется, пишет об этом диссертацию. Нужно помочь ему, создать условия для исследовательской работы.

Секретарь встал с кресла и подошел к окну. Он несколько секунд смотрел в окно, любуясь простором бухты Золотой Рог, мягкими перевалами сопок, обступивших бухту, туманной далью моря. Затем повернулся к Головенко.

— Охотно едете директором МТС?

Головенко посмотрел на секретаря, не зная, что ответить. До службы в армии он работал трактористом, в армии был водителем танка и машины знал в совершенстве, но достаточно ли этого, чтобы стать директором МТС?

— Я не соглашался директором… Я соглашался механиком.

— Почему?

— Видите ли, я никогда не работал директором. Я — тракторист.

— Так что же, по-вашему, — улыбнулся секретарь, — директора готовыми родятся?

— Боюсь, что не справлюсь.

Секретарь нахмурился.

— Не нравится мне это слово «боюсь», — сказал он с ноткой недовольства. — Конечно, работать будет трудно, но когда же это большевики боялись трудностей? Нет опыта? Так это дело наживное… Все будет зависеть от вас самого, от вашего отношения к делу. Перед вами, товарищ Головенко, стоит серьезная задача. Бывший руководитель МТС считал себя подрядчиком — выполнил договор с колхозами и дело в шляпе. Это вредное делячество. МТС — организующая сила сельского хозяйства. Она располагает механизмами, специалистами, ее назначение — оказать помощь, научить колхозников вести сельское хозяйство на новых, социалистических началах, основанных на научной и технической базе. Вы понимаете меня?

Секретарь замолчал и испытующим взглядом прощупал Головенко. Потом он протянул через стол руку.

— Желаю успеха, товарищ Головенко. Время не ждет. На днях нужно приниматься за уборку. Это вам будет боевой экзамен на трудовом фронте… Да, кстати, почему вы настаивали, чтобы вас непременно послали в Краснокутскую МТС?

Головенко смутился:

— Видите ли, в этой МТС до войны работал трактористом Николай Решин. Мы дрались с гитлеровцами в одном танке с ним: он — командиром, я — водителем. Мы мечтали после войны вместе поработать. Но… — Головенко тяжело вздохнул и увлажненными грустью глазами взглянул на секретаря, — Николай пропал без вести. Видимо, погиб. Жена его и ребенок, которого он не видал, живут в Красном Куте…

Немного помолчав, он добавил:

— Я-то сам черниговский. Моя семья: мать, отец, сестренка неизвестно где; тоже пропали без вести.

Секретарь слушал внимательно, серьезно, в глубине его глаз затеплился добрый, участливый огонек. Потом он улыбнулся и крепко, без слов еще раз пожал Головенко руку.


Степан Головенко вышел из вагона на маленькой приморской станции. Дежурный по станции — девушка в красной фуражке на пышных белокурых волосах — с любопытством взглянула на плотную, широкоплечую фигуру одинокого пассажира в военной одежде, но тотчас же озабоченно скрылась за зеленой дверью кирпичного вокзала.

Головенко легко поднял большой кожаный чемодан и поставил его на скамейку в ажурной тени кленов. Солнце только что перевалило за полдень. Перрон, раскаленный как под печи, пылал жаром. Головенко снял фуражку с черным околышем, вытер бритую, незагорелую голову платком и присел на скамейку.

Перед ним, за станционными путями, возвышалась крутая сопка, заросшая кудрявым орешником. У подножья ее вилась неширокая горная речка. Прозрачная вода с веселым шумом бойко струилась по каменистому дну, серебрясь на солнце. Белоголовые, загорелые ребятишки барахтались в воде и звонко перекликались. По другую сторону линии стояли желтые станционные здания, за ними, в зелени густого кукурузника и среди золотых шляп подсолнухов, ютились беленькие хаты, окруженные плетнями — совсем как на Украине. За хатами, насколько хватал глаз, расстилались хлебные поля. Далеко на горизонте тянулись голубовато-дымчатые увалы сопок, чернел лес.

Лицо Головенко осветилось радостной улыбкой. Родом он был с Украины; действительную службу проходил в Приморье и за это время так полюбил край, что решил навсегда поселиться тут. Демобилизовавшись в 1941 году, он поехал на Черниговщину повидаться с родителями, чтобы уговорить их перебраться в Приморье. Весть о войне застала его в Новосибирске. Он сошел с поезда и отправился в военкомат. Через две недели Головенко уехал на фронт…

Два с половиной года войны, ранение, госпиталь, и вот он снова в Приморье.

Снова эти просторные поля, снова перед глазами синеющие на горизонте знакомые шатры сопок, покрытые непроходимыми таежными зарослями… Сколько раз там, на фронте, вспоминалось ему все то, что было у него сейчас перед глазами… Радостное волнение охватило Головенко, и одновременно чувство душевного смятения сжало сердце. Где Николай? Где командир танка, друг-приморец, у которого здесь, в МТС, живет жена, сын.

Головенко левой рукой вынул из грудного кармана гимнастерки портсигар, достал папиросу, закурил. Правая, неестественно согнутая в локте, оставалась в кармане брюк.

Над головой, в нестерпимой голубизне неба катился ровный рокот самолета.

— Наш, — определил Головенко, прислушиваясь к мотору, и тут же усмехнулся. Чьи ж самолеты могут летать здесь в десяти тысячах километрах от фронта? А впрочем… Граница здесь проходит совсем рядом. Может быть эти сопки, на горизонте, находятся за рубежом, и с них, затаившись в дотах, смотрит враг, нацеливший орудия на эту вот станцию, на этих вот звонкоголосых ребятишек…

Головенко глубоко затянулся дымом и, бросив папиросу, сердито задавил ее тяжелым сапогом.

— Ребята!.. Эй, ребята! — громко позвала стоявшая на перроне старушка в белоснежном платке и таком же фартуке.

— Эй, ребята! Нет ли там нашего Мишутки? — кричала она ребятишкам, бродившим в речке.

Те что-то хором ответили. Старушка, постояв, поправила платок на голове и повернулась, чтобы идти. Головенко подошел к ней.

— Скажите, мамаша, как мне в Краснокутскую МТС пройти?

Старушка, затенив от солнца глаза ладонью, долго всматривалась в лицо приезжего. Потом улыбнулась.

— В мэтэес? А ты чей будешь?

— Вы меня не знаете, мамаша. Я — нездешний.

— А-а… — с сожалением протянула старушка. — Я думала, может здешний… Бывает, приходят… Третьего дня Дарьи Полосухи хозяин пришел. Тоже с орденом… А то еще по зиме, стою я вот так на платформе, гляжу — солдатик слез, прихрамывает. Оказалось — мой Федюшка, сынок; тоже с фронта, по чистой… Так тебе в мэтэес? Это вон туда. Как дойдешь до большой дороги да пройдешь железный мост, поверни на левую руку, оттуда верст семь до Красного Кута. Там тебе и мэтэес. Пешему-то далеконько. Подожди попутчика. Тут машины ходят.

— Ничего, я дойду… Вот чемоданчик, мамаша, оставить бы… тащить тяжело.

— Что ж, оставь. Эвон моя хата, пойдем. Места не жалко, пусть стоит.

…Через несколько минут Головенко сидел в чистенькой уютной хате за столом, покрытым холщевой расшитой скатертью. Перед ним стояла кружка с молоком, тарелка с хлебом и другая — с золотистой кукурузной кашей. Старушка положила гостю на колени вышитое полотенце.

Она оказалась словоохотливой и радушной хозяйкой. Рассказывала обо всем, но больше всего о своем сыне.

— Федюшка-то мой аж под Белым городом был.

Головенко оживленно переспросил:

— Под Белгородом?

— Там, там, голубчик. Там его и ранило… Миной по ноге жигануло. Не гнется сейчас она у него, коляная стала. А парень какой! Вот увидишь. Злой на работу, страсть. Первый тракторист, слышь, стахановец, в Красном Куте. Приехал да и говорит: женюсь, мамаша. Твое дело, отвечаю, сынок; женись с богом. Бабочка-то хорошая, я ее видела. Мужа у ней на фронте убило… Да ты пей молочко-то, не стесняйся. Оно у нас не купленое.

Старушка вздохнула, вытерла губы кончиком повязанного на голове платка и продолжала:

— Бабочка-то, вишь ты, с приданым, с ребеночком. Ну, да это разве беда? Пущай женится, лишь бы люба была. А люба-то уж она ему должно прекурьезному. Все равно, говорит, женюсь…

Долго еще рассказывала хозяйка о своем Федюшке, потчуя Головенко. Через час он попрощался с приветливой старушкой. Она проводила его до ворот.

— Насчет чемоданчика не сумлевайся, все в целости будет. А ты, как придешь в МТС, прямо к моему Федюшке иди. Он тя примет за милую душу. Он фронтовик же, такой, как ты, — крикнула она Головенко уже вдогонку.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Как только Степан свернул на шоссе, перед ним раскинулось бескрайнее пшеничное поле. С мягким шелестом, ровными рядами одна за другой по хлебу неторопливо катились шелковистые волны. Кое-где на пригорках уже виднелись желтеющие нивки поспевающих хлебов.

Головенко с радостным удивлением осматривался вокруг. Вот он, хлеб! Отсюда, по этой вот дороге, заросшей вдоль обочин крепко пахнущей полынью, пойдет он на фронт. По ней же уходил на фронт и Николай. И Головенко почувствовал, как снова в душе его поднимается чувство смятения. Он нетерпеливо ускорил шаг и вышел на пригорок. Невдалеке увидел избушку, похожую на вагон. Подойдя к ней, Головенко бросил шинель на землю и устало сел. Лошадь карей масти, запряженная в телегу с железной бочкой лениво повернула к нему голову с аккуратно подстриженной чолкой, с сочным хрустом пережевывая траву и позвякивая уздечкой. Откуда-то из-под избушки вылез мальчуган в замасленной рубашке. Он с любопытством уставился на незнакомого человека.

— Здравствуй, молодец, — сказал Головенко.

Мальчуган поправил спустившуюся на глаза кепку.

— Здравствуйте.

— Ты что ж, тракторист?

— Нет, это мамка тракторист, а я так!..

— А батька твой где?

Мальчуган усмехнулся:

— Известно… На фронте…

Помолчав, он с гордостью добавил:

— У него тоже орден есть — Красная Звезда да еще медаль Севастополя. Он у нас морячок, папка-то.

— Ишь ты — морячок. А тебя как звать?

— Ленькой…

Из-за бугра с грозным рокотом вылез трактор. Леня оживился:

— Видали? Это Сидорыч пашет!

— А кто он такой?

— Заправщик наш. Чудак такой. Он же не тракторист, а вот, как малое дитё — дай ему трактор и всё… до седых волос дожил, а все играется, — видимо, повторяя чужие слова, сказал Ленька и добавил: — А работает он хорошо. Трус только. Как завидит механика, так с трактора. Тот не любит. Конечно, напрасно — пусть бы работал…

Головенко пристально посмотрел на озабоченное лицо мальчугана, покрытое веснушками, с облупившимся от солнца носом. Видно было, что Ленька, которому едва ли можно насчитать тринадцать, — большак в доме и его мать делится с ним своими заботами, как со взрослым.

Между тем к ним с грохотом подкатил трактор. Взревев мотором, он остановился, окутавшись облаком синего дыма. Небольшого роста мужичок, с лицом, заросшим волосами, сбавил газ и спрыгнул с трактора.

Лошадь перестала жевать и умными глазами уставилась на хозяина… Сидорыч прибавил ей травы из мешка.

— Ешь, кокетку, чего не видала? — прикрикнул он.

Лошадь мотнула головой, звякнув удилами, и снова принялась за траву. Сидорыч подошел к сидящим.

— Доброго здоровья, — приветливо сказал он, присаживаясь на перевернутое помятое ведро. Потом вынул лоскутный, как одеяло, кисет и начал крутить папиросу. Головенко с любопытством следил за неторопливыми движениями его рук, запачканных автолом.

Сидорычу было под шестьдесят. В густой темнорусой бороде и в волосах, торчавших венчиком из-под старенькой фуражки, серебрилась седина. Чуть вздернутый короткий нос, живой блеск глаз придавали лицу задорно веселое выражение. Головенко невольно подумал, что если бы Сидорычу сбрить бороду, он мог бы выглядеть не старше сорока лет.

Свернув папиросу в палец толщиной, Сидорыч кивнул на трактор.

— Машина ничего себе, работать можно…

И сосредоточенно стал высекать кресалом искру. Вырубив огонь, он закурил. Борода и усы его задымились, как копна подожженного сена.

— Вы к нам, в МТС, или, может, уполномоченный?

— К вам, в МТС.

— На работу или так чего обследовать? Может доклад будете делать?

— Нет, я на работу.

— Трактористом?

— Там увидим…

— Ну, это конешно… — согласился Сидорыч. — А работы у нас довольно. Гляди, сколько земли перепахать надо. И чего только хозяева думают. Через недельку-две за уборку надо приниматься, а у нас еще не у шубы рукава… Мы, вишь ты, без директора живем. Сняли у нас директора, Королькова-то… Агроном Бобров сейчас, Гаврила Федорович, слыхали, поди? Но в директорах ему не годится. Ему больше идет около хлебов, на полях: тут он мастак. Ты погляди как он Марью Решину настропалил. Баба, а такого урожая и мужики не снимали в довоенное время, как она. Вот как…

Он помолчал.

— У нас больше механик всем заправляет, Подсекин… Ну только дела неважнецкие. Порядку мало.

Сидорыч вздохнул и задумался.

— Вы сказали Марью Решину? — переспросил Головенко. — Это кто такая?

— А бригадир. Молодая, ну до чего ж дотошная! Ведь вот, мужа у ней на фронте убило, а ничего, работает. Да еще как. Впрочем может и не убило, пропал муж ее, одним словом.

«Значит она», — подумал Головенко, с удовольствием слушая Сидорыча.

— Въелась в работу, подобрала девчат по себе и орудует. Все с агрономом; без него — никуда. Получается одно удовольствие. Шли мимо пшенички-то, видали, небось… Её работа.

Головенко не ожидал, что от первого же встречного он услышит такие лестные отзывы о жене своего друга. Им овладело желание немедленно увидеть ее. Он бросил в траву недокуренную папиросу и встал.

Сидорыч засуетился.

— Подожди, я тебя на лошадке…

— Ну, догоняй, — согласился Головенко и медленно пошел по дороге.

Сидорыч скоро догнал его и усадил рядом с собой на доску, положенную на облучья телеги. Лошадь оказалась на удивленье шустрой. Без надобности Сидорыч беспрестанно дергал вожжами, подталкивая Головенко локтем.

— Механик он, может, мужик и ничего, а только ежели разобраться — хреновый руководитель. Нет у него душевного понимания, — надрывно орал Сидорыч, стараясь перекричать гром пустой железной бочки. — Я ему сколько говорю: давай мне, Яков Гордеич, трактор, я тебе пахать буду — я же ведь на курсы зимой ходил. Так ни в какую! А трактора стоят. Нет же трактористов-то. Беда. Ну ни в какую…

Головенко что-то сказал. Сидорыч не расслышал.

— Как ты говоришь?

— Дадим тебе трактор, говорю, папаша.

— Это как понимать? Вы за механика что ли будете?

— Нет, я директором назначен.

— Как, как? — переспросил Сидорыч.

— Директором к вам назначен.

Сидорыч отшатнулся от Головенко и заморгал глазами. Затем он привстал и лихо закрутил вожжами над головой. Лошадь вытянулась и наддала ходу.

Телега, громыхая бочкой, катила по высокой насыпи хорошо укатанной дороги, среди тенистых кустов тальника и шиповника, буйно росших у придорожных канав.

Когда подвода выбралась на пригорок, в широкой долине Головенко увидел раскинувшуюся меж сопок деревню — белые домики в зелени палисадников. Через всю деревню серой лентой тянулось шоссе, упиравшееся за нею в стену тайги. Слева, у подножья высокой лесистой сопки, блеснула река. Чуть правее на пригорке стояло длинное закопченное здание с высокой черной трубой, из которой торопливыми толчками вырывались синие шматки дыма. На пологом склоне сопки расположилось десятка два одинаковых беленьких домиков, с верандами, палисадниками.

— Вот она, МТС наша, — торжественно объявил Сидорыч, показывая на закопченное здание.

Подвода вкатила во двор МТС и остановилась у крыльца конторы.

— Прибыли, пожалуйте, — почтительно проговорил Сидорыч, спрыгнув с телеги. — Не взыщите, товарищ директор, коли что не так… На тракторе я аккуратно езжу, поднаторел… Для пользы же дела…

— Ладно, ладно, все в порядке будет, — рассеянно проговорил Головенко и вошел в раскрытую дверь конторы.

Отогнав лошадь на конюшню, Сидорыч поспешил домой.

— Привез, понимаешь, самого директора, — рассказывал он жене. — Молодой парень, а, видать, дока. С орденом, фронтовик. Всю дорогу, пока его вез, все мне рассказывал, как да что. Я ему говорю, гляди — дело сурьезное, ошибки не дай. Ладно, ладно, отвечает, все в порядке будет. Обещал, между прочим, трактор мне выделить.

— Сиди уж знай… тракторист, — равнодушно отозвалась жена, высокая, черноволосая женщина, ставя на стол тарелку с дымящимся борщом.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В приемной директора за столом с газетой в руках сидел старик. Он поднял голову, вздернул очки на лоб и строго спросил:

— Вам кого?

— Мне Боброва нужно!

— У них ученый сидит, спорят. Мешать не велели.

Головенко пожал плечами и, постучав, решительно открыл дверь в кабинет.

За директорским столом сидел мужчина лет сорока пяти в белой рубашке с расстегнутым воротником. Белизна рубашки резко подчеркивала его загорелое лицо с маленькой аккуратной щеточкой усов. Он мельком взглянул на Головенко, кивнул ему на стул и опять обратился к высокому с бледным бесстрастным лицом человеку, сидевшему у стола неестественно прямо.

Головенко подсел к открытому окну.

— Получается, что мы с вами, товарищ Дубовецкий, находимся на разных полюсах. Почему так?

«Вот он Бобров», — подумал Головенко, присматриваясь к сидящему.

Дубовецкий медленно поднял брови.

— Вы не понимаете простой вещи: у нас с вами разные области деятельности… Я работаю в научно-исследовательском учреждении, вы — агроном-практик; и вы смотрите на науку с потребительской точки зрения, эмпирически, игнорируя подчас теорию.

Дубовецкий говорил, как бы читая урок, сухо, бесстрастно, явно досадуя на своего собеседника и, видимо, считая его бесконечно ниже себя.

— Для вас, агрономов, основное — практика. Вы считаете ее альфой и омегой всего на свете. Экспериментируете, извините меня, вслепую, ориентируясь на опыт прошлого; внутренних законов явлений вы не…

— Да где вы видели таких агрономов?! — возмущенно перебил его Бобров.

Восклицание Боброва не произвело на Дубовецкого впечатления.

— Вы слишком самоуверенны. Я, как вам известно, работаю в крае довольно продолжительное время, и, пожалуй, не помню случая, чтобы вы посоветовались со мной…

— Позвольте, — перебил его Бобров, — я приезжал к вам…

— Помню. Но… — Дубовецкий передернул плечами — …мы с вами поссорились, и на этом наше сотрудничество кончилось.

— К сожалению, да, — вздохнул Бобров.

— Вот именно, к сожалению… Вы не хотите ориентироваться на признанные наукой авторитеты, для вас больший вес имеет мнение старика-колхозника Шамаева…

Упрек показался Головенко оскорбительным для агронома. Он ожидал, что Бобров вспылит и наговорит дерзостей ученому, но тот спокойно сидел, положив на стол крепкие мускулистые руки. Только по плотно сомкнутым губам да по колючему взгляду видно было, что агроном нервничал, сдерживая себя.

Разговор заинтересовал Головенко. Ему впервые приходилось сталкиваться с вопросом, который волновал спорящих. Еще не вполне осознанно он ощутил, что в какой-то мере спор Боброва и Дубовецкого касается и его практической работы в Краснокутской МТС. Бесстрастное и самодовольное лицо Дубовецкого не нравилось Головенко. С невольным раздражением он подумал: «Сухарь какой-то, не говорит, а изрекает…»

Бобров негромко стукнул по столу костяшками пальцев. Головенко перевел на него взгляд и украдкой стал всматриваться в его простое открытое лицо с высоким лбом, несколько толстоватым носом и темносерыми глазами. «Что же он? Или действительно зарылся в землю и равнодушен к упрекам, или уверен в себе»…

— Вы напрасно, товарищ Дубовецкий, пренебрежительно отзываетесь о старых хлеборобах — таких, как дед Шамаев, — сказал Бобров. — Он смолоду землей кормился, знает и любит землю. У него поучиться есть чему, хотя, конечно, в определенных рамках…

— Странно, что вы защищаете этого неграмотного старика.

Дубовецкий снова передернул плечами; на длинном бледном лице его появились багровые пятна. Головенко встретился в этот момент с глазами агронома.

Бобров кивнул ему и вышел из-за стола:

— Извините, — сказал он, — вы ко мне?

— Да, к вам, — протягивая левую руку, подтвердил Головенко, — назначен директором.

Бобров улыбнулся, блеснув белыми и крепкими зубами:

— Наконец-то! Заждались мы вас… Прошу познакомиться — научный сотрудник базы Академии наук товарищ Дубовецкий. Простите… как ваше имя, отчество? Степан Петрович — прекрасно. Я с товарищем Дубовецким должен побывать на поле. — Он выглянул в окно:

— Ага, вот и машина… Мы поедем, а вас сейчас устроим на квартиру, отдыхайте. Часа через два я к вам забегу. Познакомлю немного с нашими делами.

— Зачем же ждать два часа? — возразил Головенко. — Поедем вместе.

Бобров глянул на нового директора со странным выражением на лице, но тотчас же согласился.

Дубовецкого усадили в кабину полуторки, Бобров с Головенко забрались в кузов.

— На участок Марьи Решиной, — скомандовал Бобров шоферу.

«И здесь Марья Решина», — с теплотой подумал Головенко.

И когда машина вынесла их в поле, Бобров, кивнув головой на кабину, сказал:

— Дубовецкий в прошлом году предсказывал полную безнадежность наших опытов на этом участке, а вот посмотрите какую пшеничку там Марья вырастила. Жаль, сами вы ее сегодня не увидите — выходной у нас.

Головенко хотелось сказать, что он обязательно постарается увидеть Марью Решину именно сегодня, но сдержался и промолчал.

Машина свернула с шоссе и ходко пошла по укатанной полевой дороге к темной полосе леса. Сначала они пересекли черный пар, потом мимо побежал пышный ковер цветущего клевера, затем темнозеленое соевое поле. Бобров, беспокойно поглядывавший на сою, не вытерпел, остановил машину.

— Одну минутку, — сказал он и спрыгнул прямо с борта машины на землю.

Он вернулся, держа в руках куст сои.

— Вот, взгляните; как по-вашему?

Головенко внимательно рассматривал темнозеленые листья с серебристым оттенком, коричневатые ветви, усеянные еще зелеными бобами, и не знал, что сказать.

— Правда, неплохая? Одна беда — трудно убирать комбайнами. Много потерь. Видите, как низко прикреплены бобы.

— Надо, очевидно, пониже опускать хедер… — проговорил Головенко, рассматривая толстые стебли сои.

— Это верно, — подтвердил Бобров, — но есть другой выход, биологический, — выращивать кусты с более высоким прикреплением бобов. Я как раз…

Он не досказав и выбросил соевый куст за борт машины. Лицо его вдруг стало сердитым.

— Дубовецкий предсказывает бесперспективность моей, нашей борьбы за новые сорта сои. Не стоит, дескать, с ней возиться, ничего не выйдет. А ведь соя — это… — Бобров многозначительно поднял брови и неожиданно закончил, кивнув головой да кабину, где сидел Дубовецкий: — Устойчивые формы, неизменяемые наследственные признаки, генофонд, чорт бы его побрал…

Головенко не понял, что такое генофонд и со свойственным ему прямодушием спросил у Боброва, что это значит.

— Вы не агроном? — спросил в свою очередь Бобров, критически окинув его взглядом.

— Нет.

— А-а…

В голосе Боброва послышалось разочарование. Он помолчал и, словно сердясь на то, что новый директор оказался не агрономом, неохотно сказал:

— Есть такое направление в биологии… Выдумали существование генофонда, чего-то вроде этакого склада наследственных признаков, которые передаются от поколения к поколению в неизменном виде. Договорились до того, что зародыши эти, «гены», как они говорят, не связаны с природой растения… Сколько бы растение ни подвергалось воздействию внешней среды — почвы, питания, климатических условий, — наследственность его, видите ли, неизменна и должна остаться неизменной, хоть ты лоб расшиби. А мы за то, чтобы сообщать растениям новые, нужные нам качества…

Он замолчал и отвернулся.

— Кто это «мы»? — спросил Головенко.

— Мичуринцы, — коротко ответил агроном.

Из возбужденной речи Боброва Головенко многого не понял. Он слышал о Мичурине, как о преобразователе природы, но в этот момент должен был признаться себе, что ничего не знает о борьбе между мичуринским и еще каким-то другим, неизвестным ему направлением в биологической науке. «Значит, придется заняться», — подумал он. Головенко с сожалением вспомнил, что книги, купленные им во Владивостоке, были пособиями по механизации и среди них, кажется, ни одной — по агрономии.

Бобров сидел насупившись. Он был недоволен: и этот директор оказался ничего не смыслящим в агрономии. Снятый с работы директор не считался с ним как со специалистом и частенько даже посмеивался над его работами по выведению улучшенных сортов сои. «Бьешься, бьешься, — думал Бобров с горечью, — а тут дубовецкие всякие палки в колеса вставляют».

Машина остановилась. Из кабины с трудом вылез, согнувшись в три погибели, Дубовецкий. Сошли на землю Головенко и Бобров.

Олимпийское спокойствие Дубовецкого было нарушено. Он с изумлением остановился перед плотной стеной пшеницы. Еще бы! Ведь он имел в виду именно этот участок, чтобы окончательно доказать бесперспективность опытов Боброва.

— Что же это такое? — пробормотал он, растерянно оглянувшись. — Не может быть…

— Как видите, может быть, — усмехнулся Бобров. Лицо его просияло.

Дубовецкий не ответил. Он оседлал нос очками с черными стеклами и погрузился в записную книжку, шевеля бескровными губами.

— Тут что-то не так… что-то не так… — повторял он. Затем ни с того ни с сего начал жаловаться на несовершенство приборов, имеющихся в распоряжении базы Академии наук.

— Дело не в них, — возразил Бобров. — Я бы вам, Юрий Михайлович, посоветовал поближе познакомиться с работой звена Марьи Решиной. Она вам кое-что подсказала бы.

Дубовецкий сорвал несколько колосьев и многозначительно стал их рассматривать. Наконец, сдвинув очки на кончик носа, он вопросительно уставился на Боброва.

— Теоретически этого не может быть. Данные исследований говорят о том, что урожай этого сорта, даже при самых благоприятных условиях, никогда не превышал 12—14 центнеров.

— Может быть… Но надо принять во внимание возможность изменять наследственные признаки растений путем изменения условий внешней среды. При известных условиях и эта пшеница может оказаться весьма и весьма урожайной, — ответил Бобров.

— Структура почвы, удобрения, количество влаги — все это, конечно, важные факторы, — не сдавался Дубовецкий, — но ведь даже в Америке известные биологи утверждают, что единственно правильный путь улучшения сорта — это облагораживание его путем скрещивания с высокоурожайным. Иными средствами изменить природу растения нельзя.

— Да, они это утверждают. Я знаю. Только у американских биологов я учиться не собираюсь. Есть другие, прогрессивные теории.

Дубовецкий вынул клетчатый платок, потрубил носом и не нашелся что сказать. Поблагодарив Боброва за любезный прием, он распрощался.

Машину с Дубовецким отправили на станцию. Головенко попросил шофера, чтобы тот попутно привез со станции чемодан. Узенькой стежкой, пролегающей в хлебах, они напрямик пошли в деревню. Долгое время шли молча. Бобров — впереди, Головенко — немного сзади. Широкоплечий, с крепкими мускулами, которые ясно вырисовывались под шелковой рубашкой, Бобров шел размашистой, уверенной походкой.

— Видели, как он растерялся, когда увидел пшеницу на участке Решиной? Вот ученый! — как бы продолжая свои мысли вслух сказал Бобров, когда они перед самой деревней выбрались на шоссе.

— Я плохо разбираюсь в вашем споре, — откровенно признался Головенко, — но мне кажется, что теория Дубовецкого и его американских авторитетов — это какая-то, действительно, очень дикая, фаталистическая теория.

Бобров быстро сбоку взглянул на него.

— Правильно, — обрадованно подтвердил он.


Длинная тень от конторы покрывала небольшую площадку, на которой толпились люди: молодежь сражалась в городки. Когда Головенко с Бобровым подошли, от толпы тотчас же отделился человек с шапкой черных кудрявых волос, в накинутом на плечи черном бушлате. Он, улыбаясь, как давний знакомый, протянул Головенко руку:

— Подсекин, Яков Гордеич!

Лицо Подсекина было красно. От него несло водкой. Головенко неохотно подал руку, вопросительно взглянув на Боброва.

— Старший механик, — смущенно проговорил тот и усмехнулся.

— Совершенно точно. Поджидал вас, товарищ директор, хлопотал по устройству квартиры. Все готово. Разрешите проводить?

Головенко снова взглянул на Боброва. Агроном, казалось, обрадовался сообщению Подсекина.

— Да, пожалуйста, Степан Петрович…

Подсекин подчеркнуто бережно взял было Головенко под руку, но тот решительно воспротивился этому, и они отправились. Подсекин доверительно вполголоса заговорил:

— Прибыли, как говорится, во-время: перед самой уборкой. Я должен вам сказать, что машины у нас ни к чорту! Ремонтировать нечем, запчастей нет. Гаврила Федорович обещает колхозу, прямо скажу, невыполнимое. А Герасимову что: не уберет хлеб, на нас, на работниках МТС вина!

Головенко покосился на него. Тон, фамильярные манеры Подсекина были неприятны ему.

Улица поднималась по пологому склону сопки. Строго говоря, улицы еще не было, была произведена только планировка ее: несколько небольших одинакового типа домов стояли в строгой линии, кое-где виднелись вырытые, обвалившиеся котлованы для построек. Было очевидно, что постройка поселка задержана в самом разгаре.

— Придется трудновато, — продолжал механик, — хозяйство подзапущено. Ваш предшественник Корольков был мировой парень, но плохой директор… Работников опытных нет, все молодежь да старики.

В конце улицы стоял домик побольше других, с застекленной верандой, обвитой зеленым ковром плюща. Перед домом был разбит небольшой садик с ровными рядами молодых яблонь и груш.

— Вот и ваша резиденция, — объявил Подсекин: — Недурно? Располагайтесь. Мешать не буду. О делах завтра, конечно, побеседуем.

— Да, конечно. Попрошу к утру приготовить доклад о состоянии тракторного парка.

— Есть, приготовить! — по-военному козырнул механик.

«Ну и тип!» — с неприязнью подумал Головенко. Подсекин ему не понравился своей развязностью и наглостью, сквозившей в каждом его движении. Видимо, не без оснований секретарь крайкома посоветовал присмотреться к нему. Такого сорта людей Головенко встречал не впервые. Они иногда производят впечатление хороших, «компанейских», не унывающих парней, а на самом деле, — пусты; душонка у них мелкая. Подсекин напоминал ему одного такого «своего» парня, служившего с ним в части. Балагур и щеголь, он со всеми был запанибрата. Все считали его смелым, находчивым. Но после первого же боя он пошел под суд за трусость, которая чуть не стоила жизни нескольким товарищам…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Квартира состояла из двух комнат и кухни. Стены чистые, очевидно, недавно побелены, полы крашены. В одной комнате стоял стол, несколько табуреток, в другой — железная кровать, покрытая суконным серым одеялом. Все как будто, в порядке. И в то же время Головенко остался неудовлетворенным. Чего-то недоставало в квартире. Он уныло побродил по комнатам и остановился в спальне перед картиной в запыленной раме, очевидно, забытой прежним хозяином. На ней было изображено море, неуклюжий корабль с широким раструбом черного дыма. Головенко снял картину со стены, вынес было на веранду, но, рассмотрев, обнаружил, что картина не так уж плоха, только неимоверно запылена. Он бережно смыл размазанную но полотну грязь под умывальником, и картина предстала перед ним совсем другой. Стройные линии корабля, стремительно рассекающего волны, отчетливо выступили на ней. Головенко пристроил ее в первой комнате над письменным столом.

Отдохнув, он вышел на улицу. Сопки уже тонули в фиолетовой дымке угасавшего дня. Верхушки тополей, окружавших контору, горели апельсиновым отблеском заката. Деревня, из конца в конец видимая из поселка, лежала в глубокой тени, падающей от высокой сопки. По распадку за деревней стлалась голубоватая дымка. С полей доносился звон кузнечиков. Головенко бросил в траву недокуренную папиросу, привычным движением руки поправил ремень и быстрым шагом пошел под гору.

Его не покидала мысль увидеть Решину. Кто знает, может быть, есть что-нибудь от Николая… И тогда все будет хорошо.

Около крайнего дома стоял небольшого роста парень в голубой майке со сложенными на груди мускулистыми загорелыми руками. Он разговаривал с молодой женщиной в коричневом, усыпанном белыми горошинами платье, плотно облегавшем ее чуть полную, но стройную фигуру. Парень, повидимому, рассказывал что-то смешное. Женщина смеялась, откинув голову с пышной прической золотистых волос, и это придавало ей вид независимый, гордый. Заметив Головенко, они оба повернулись и с любопытством смотрели на него.

Поровнявшись, Головенко по привычке приложил руку к козырьку фуражки:

— Извините, не скажете ли, где живет Мария Васильевна Решина? — обратился он к парню.

Парень ответил не сразу. Он шагнул к нему и почему-то тронул открытую загорелую шею своей широкой, сильной ладонью. Лицо его вдруг потемнело, белесые выцветшие брови сдвинулись. Парень откашлялся.

— Решина?.. Здесь… в этом доме…

— Первая дверь слева, — добавила женщина грудным голосом. Головенко взглянул на нее, встретившись с прямым взглядом больших синих глаз, опушенных густыми темными ресницами. Поблагодарив, он пошел к дому.

Лицо парня остановило на себе его внимание.

«Кто это такой? — спросил он себя. — Где-то я видел его…»

Однако, войдя в темный коридор и, нащупав дверную скобу, он тотчас же забыл о парне. Осторожно постучал в дверь.

— Войдите! — послышался из-за двери негромкий голос.

Через секунду он стоял перед хозяйкой, одетой в простенькое розовое домашнее платье. К ее ногам жался мальчик лет трех, в синеньких штанишках. Лобастый, белокурый он исподлобья смотрел на него. Головенко, будучи не в силах сдержаться, воскликнул:

— Вылитый Николай! Ведь это же копия Николая!

Молодая женщина чуть слышно спросила:

— Вы знали Николая?

— Колю? Как же его не знать. Два с половиной года воевали в одном танке.

Марья вдруг отвернулась к окну, из которого виднелся гребень лесистой сопки. Вершины кедровника на ней еще светились каленым светом заката.

«Сколько таких вечеров выстояла она у этого окна? Сколько раз она смотрела на эту сопку, ощущая сердцем, что там, за сопкой, за тысячами сопок ее Николай», — с волнением подумал Головенко.

— Вы давно видели Николая? — спросила Марья, подняв сына на руки.

«Что сказать? Утешить? Сочинить что-нибудь? Зачем?»

— Уже порядочно. Еще до госпитали. Меня ранило и я…

И вдруг, в последнюю минуту, Степану показалось, что все то, к чему он готовился: как встретит жену друга, как скажет ей о муже — не нужно, потому что Николай, может быть, жив и здоров, может, пишет жене письма. Он замолчал и ждал, что вот-вот Марья сообщит ему что-нибудь о Николае, передаст привет, покажет письмо… Он растерянно всматривался в знакомые только по фотографии, которую Николай бережно хранил вместе с партийный билетом, черты лица Марьи; в широко раскрытые темные глаза под ровными дугами черных бровей; на гладкую прическу с четкой стрелкой пробора; на полные, казалось, созданные для приветливой улыбки, горестно вздрагивающие сейчас губы. Марья, в свою очередь, в мучительной тревоге смотрела на незнакомого человека, мявшего в пальцах незажженную папиросу, из которой на пол сыпался табак.

— Извините… Вы кто? — с прудом проговорила она.

— Я?.. Головенко… Степан. Николай говорил, что он писал вам обо мне.

Марья охнула и шагнула к нему.


Выйдя от Марьи, Головенко повернул к деревне, тонувшей в густом мраке теплой ночи. Кое-где еще светились в окнах огоньки. Улица была пустынна. Глухо и однообразно шумела за деревней река. Слышались девичьи песни. Головенко, растроганный встречей, медленно шел по улице, перебирая в памяти жизнь там, на фронте… Значит так и неизвестно, что с Николаем. Марья показала бумажку из военкомата: «Пропал без вести». Головенко несколько раз повторил: «Без вести», прислушиваясь к свистящим зловещим звукам этих слов. И вдруг совершенно четко всплыло в его памяти улыбающееся, живое лицо друга и тот последний день, последние минуты перед боем. Кажется у него вздрагивали губы. Но это была не улыбка, что-то другое. Головенко вспомнил его крепкие объятия, взволнованные слова:

— Помни, Степа… Уговор: если случится что, — помоги Марье, Вадику…

Поэтому Марья доверчиво отнеслась к Головенко. Из разговора с ней он убедился, что она, без сомнения, любит мужа и не перестает верить в то, что он жив…

Головенко очень хорошо понимал Марью. Ему совсем не показалось наивным, когда она сказала:

— Трудно в нашей МТС, людей мало, скорей бы Николай возвращался. Он бы с такими людьми, как Федор, дядя Тимоша, Сашка, гору свернул…

В темноте навстречу Головенко шел человек с папиросой; он прихрамывал. Молча разминулись. «А ведь это Федор», — подумал Головенко. Он уже знал от Марьи, что молодой человек, у которого он спрашивал, где живет Решина, был Федором Голубевым, трактористом — тем самым фронтовиком, о котором рассказывала на станции старушка.

Степан остановился. В темноте он взглядом отыскал Федора. Марья сказала, что он ее друг. «Конечно, для нее он друг — не больше!» — подумал Головенко, задумчиво следя за удаляющимся огоньком папиросы.

Вот огонек ярко вспыхнул и, описав дугу, пропал на земле. И в ту же минуту вновь вспыхнула спичка: Федор закурил новую папиросу…

— Волнуется!.. — вслух, проговорил Головенко и быстрым шагом пошел домой.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Девочкой приехала Марья со своей сестрой-хетагуровкой на Дальний Восток в Красный Кут, здесь закончила семилетку и пошла работать в колхоз. Сестра вышла замуж за военного. Мужа ее перевели на Сахалин, и Маша, как звали ее тогда, осталась в Приморье одна. Она ничем не выделялась среди своих подруг, была аккуратна и исполнительна на работе, была активной комсомолкой. Любила книги. Среди подруг она считалась серьезной, отзывчивой девушкой, которой можно доварить любую сердечную тайну.

На одной вечеринке в клубе ее познакомили с сержантом Николаем Решиным. Сержант, краснея, сознался, что давно хотел познакомиться с ней. Маша поморщилась и решила сразу же после танцев ускользнуть домой. Но, к ее удивлению, за весь вечер Решин ни одним словом не намекнул о своих чувствах. И как-то так получилось, что после танцев Маша не ушла от него. Николай крепко взял ее под руку и проводил домой. Он не сказал ни одного лишнего слова. Это понравилось Маше, и они подружились.

В декабре 1940 года выпало много снега. Белым пушистым ковром покрылись поля, сопки. Село стало чистеньким, дома как бы принарядились в белые беретики.

В магазине сельпо в один день были распроданы все лыжи. На отлогом склоне сопки, спускавшемся на широкое поле, с утра до ночи слышались звонкие голоса ребятишек.

В одно из воскресений с утра на сопку высыпало все село. Лыжники бесстрашно скатывались с высоких, крутых сопок. Правда, это не всегда обходилось благополучно. Иногда кто-нибудь, вздымая облако снежной пыли, зарывался в сугроб и потом сконфуженно вытряхивал из-за воротника тающий снег. Впрочем, это было только весело.

Маша, раскрасневшаяся с блестящими карими глазами, была на горке.

Председатель колхоза в новом черном полушубке, отороченном серым барашком, в серой каракулевой шапке с зеленым донышком держал речь:

— Задача, хлопцы, такая. Старт у правления колхоза. Бежать по дороге, потом свернуть налево, мимо хаты деда Шамая и на вершину сопки, а там прыжок — и вон, у той балочки — финиш. Кто первый придет, тому приз от колхоза, — патефон и 25 пластинок. Понятно? Желающие записаться, идите к Вале, к товарищу Проценко.

Через полчаса приготовления были закончены. У балки на финише трепыхались красные флажки. Здесь с часами в руках стоял сам председатель. Стартом командовала Валя Проценко, секретарь комсомольской организации.

Трамплин был высокий поэтому смельчаков нашлось всего семеро: трое колхозников и четверо военных, в том числе и Николай Решин.

Маша с подругами съехала на лыжах вниз, чтобы лучше было наблюдать прыжки.

У подножья пологой сопки уснула под снегом река. Над ней возвышалась высокая отвесная стена, с которой предстояло прыгать лыжникам. А дальше расстилалось ровное поле.

— Обрыв-то!.. Ой какой — страшно! — У Маши захолонуло сердце.

По сопке, размахивая руками, бегали ребятишки. Вот один лыжник показался на вершине, за ним второй в зеленой военной гимнастерке. «Николай!» — узнала Маша. Потом появились остальные и, развернувшись в шеренгу, стремительно понеслись вниз. На секунду они скрылись в ложбине, но тотчас же вылетели на гребень. Николай — впереди… В страхе за него, Маша закрыла глаза, а когда, открыла их, то четверо лыжников уже приближались к финишу. Двое барахтались в снегу, один шел по гребню сопки со сломанной лыжей в руках.

В четверке Маша узнала Николая. Она побежала к финишу, куда с веселыми криками уже мчались мальчишки.

Николай увидел ее. Опираясь на палки, тяжело дыша, раскрасневшийся от бега и волнения, он улыбался ей. Маша вдруг обозлилась. Еще бы! Она столько пережила, а он, как ни в чем не бывало, улыбается.

— Сумасшедший!.. Еще смеется… — крикнула она, подойдя к нему вплотную, и на глазах у нее появились слезы.

А Николай вдруг захохотал громко и радостно. Поняв все, он бросил палки, мягко привлек Машу к себе и поцеловал прямо в губы.

— Вот это награда герою! — крикнул председатель колхоза и расправил шубяной рукавицей свои пышные усы.

Кругом засмеялись. С влажными глазами и Маша засмеялась вместе со всеми.


Николай Решив демобилизовался, женился на Маше, вступил в колхоз и стал работать трактористом в Краснокутской МТС…

В июне, когда приморская весна властно вступила в свои права и величественная тайга, наливаясь живительными соками, огласилась суетливым птичьим гомоном; когда распадки и склоны сопок покрылись роскошным ковром нежнорозовых пионов, фиолетовых ирисов, огненных саранок, голубых колокольчиков; когда в душистом, пьянящем воздухе неумолчно завел свою ликующую песню жаворонок; когда хлебные поля в ласкающих лучах солнца пошали в рост изумрудные зеленя, обещавшие обильный урожай, — как гром среди ясного неба разразилась война.

Николая призвали в армию, и он уехал во Владивосток.

Вместе с Николаем из Красного Кута уехали многие трактористы, слесари МТС, колхозники. Ушел и агроном МТС Янковский.

Когда проходил эшелон с едущими на фронт, Маша вместе с другими женщинами вышла на станцию. Матери, жены и сестры уезжавших сидели с узелками на траве в садике перед вокзалом. Многие из них никогда раньше не видели друг друга, но сейчас делились своим горем, как давние подружки.

Немолодая, веснущатая женщина с прядью выбившихся из-под красного платка седеющих волос рассказывала черноглазой молодой украинке:

— Мой-то, слышь, грабли делал в сарае к сенокосу. Он у меня мастер — золотые рученьки. А я стирала бельишко около сарая. Вдруг, милая моя, сынишка старшенький, Петюшка, бежит и кричит: «Пап… Пап… Иди товарища Молотова слушать. Немец на нас войной пошел!» Мой-то, как услышал, бросил, слышь, рубанок и к радио. Послушал, милая моя, — весь с лица сменился. Только и сказал: «Ну, мать, готовь бельишко да чего на дорогу, пойду с немцем воевать». У него отца на гражданской немцы убили.

Украинка смотрела на нее грустными глазами и, занятая своими думами, не видела ее. Празднично одетые ребятишки, пришедшие вместе с матерями, с криком гонялись друг за другом.

Одна женщина торопливо рассказывала другой:

— Мой-то мне приказывал, чтобы я ему часы вынесла к поезду; дареные они от колхоза, за ударную работу.

Она цепкими пальцами развязала носовой платок с голубой каемкой и показала блестящие никелированные часы.

Маша, стыдясь беременности, прикрывалась большим шелковым платком с кистями. Сидя на скамейке, она с удивлением оглядывала цветистое сборище людей. Подруга Маши — жена агронома — Клава Янковская, в черном платье, нервно прохаживалась на платформе. Изредка она присаживалась к ней. Они обменивались ничего не значащими фразами, и Клава снова вставала и принималась ходить.

Поезда шли на запад… Длинные товарные составы с пломбированными вагонами, с платформами, покрытыми брезентами, под которыми скрывались какие-то угловатые предметы, стремительно летели один за другим. Мощные скоростные паровозы с тревожным ревом, сотрясая землю, не останавливаясь на станциях, мчали груженые составы.

Эшелон пришел только к вечеру, когда сопка и поля были облиты золотистыми лучами клонившегося к закату уже нежаркого солнца. И как только состав остановился, из вагонов разом высыпали красноармейцы в новеньком обмундировании. Началась сумятица. Женщины бегали от вагона к вагону, выкрикивая имена своих близких:

— Иван!

— Володенька!

Пожилая женщина с блюдом, завязанным в синий платок, металась по платформе:

— Кузьма… Где ты, Кузя? — кричала она, вздымая платок с блюдом над головой. И у нее был такой отчаянный голос, что, казалось, если она не отдаст блюдо Кузьме, случится что-то непоправимое.

Маша растерялась. Боясь, что ее могут ушибить, она прильнула к железной стене пакгауза. Умоляюще прижимая к груди чемоданчик, она заплакала, не надеясь увидеть Николая.

И вдруг она увидела его. Николай бежал к ней, в новой гимнастерке, с необычными защитного цвета петлицами. Он осторожно обнял жену… И больше, пожалуй, Маша ничего не помнила. Она плакала и все старалась заглянуть мужу в глаза, но он почему-то отворачивался и смотрел в сторону, как будто разыскивал кого-то в толпе. И когда раздались два удара в колокол, он привлек ее к себе и зашептал:

— Машенька, милая… Береги себя и его — сына… Машенька, родная моя…

Глаза его были красны.

И поезд, и снующие по платформе люди, и новая гимнастерка с непривычными петлицами, и взволнованный голос Николая — все это было так необычно. И вот сейчас ее Николай — самый близкий и любимый человек — уйдет в вагон, и поезд скроется за сопкой. Маша, останется одна… Все это так поразило ее, что слезы высохли на глазах, и она, не сознавая, что с ней делается, безучастно стояла, когда Николай целовал ее, продолжая шептать какие-то ненужные слова, от которых ничего не может измениться.

Поезд тронулся и, ускоряя ход, отошел от платформы. Провожающие махали руками, платками, кто-то что-то кричал. Пожилая женщина безмолвно плакала, вытирая глаза тем самым синим платком, в котором было завязано блюдо.

Около Маши стояла женщина в голубом платье. На руках у нее была девочка. Счастливо блестя глазенками, она, причмокивая, сосала красного петушка на палочке, подаренного, очевидно, только что проехавшим отцом.

К Маше подошла бледная, с влажными глазами Клава Янковская, по-мужски взяла ее под руку и повела домой.


Тоску и душевную пустоту почувствовала Маша дома, в своей квартире, где она была так счастлива с Николаем. Все в комнате оставалось на прежнем месте, все было так же, как при нем, но в то же время чего-то уже не было…

Маша вяло принялась прибирать комнату, чтобы отвлечь себя от тяжести, камнем лежавшей на сердце. И когда стала вытирать патефон — приз Николаю от колхоза, вспомнила зимний день, лыжные состязания… Слезы сами по себе полились из глаз, и она, не удерживая их, горько заплакала.

Позже пришла Клава Янковская. Одетая все в то же черное крепдешиновое платье, она молча села к окну, подперев голову рукою. Грустными, окруженными синевой глазами она смотрела на Машу. Потом заговорила дрожащим голосом:

— Я не могу плакать. Мне просто тяжело… Ты знаешь: я не любила мужа, но все равно тяжело. Пусто как-то. Пришла со станции, хотела заснуть и не могла. Тяжело, ох, как тяжело!.. Сколько из них не вернется домой?


Зимой, когда уже по-весеннему стало пригревать солнце, в Красный Кут приехал агроном Бобров. Он организовал курсы агротехники. Маша закончила их, и по рекомендации агронома ее назначили бригадиром.

Все свободное время она отдавала сыну. Из старых своих платьев она шила ребенку, которому нужны были еще только пеленки, штанишки, мастерила рубашечки, тапочки с бантиками. Она сочинила ему песенку про папу, который «на танке боевом на фашистов мчится» и, укладывая спать, напевала ее.

Николай часто писал. Иногда письмо состояло из клочка помятой бумаги, на котором с трудом можно было прочесть несколько слов, но для Марьи это не имело значения. Она рада была каждой весточке от мужа.

Радио приносило скорбные вести. Враг подходил к Москве, окружил Ленинград, топтал землю Украины, рвался к Волге.

В один из осенних дождливых дней Машу вызвали в военкомат. В сумерки она вернулась домой насквозь промокшая, с серым, осунувшимся лицом. Она получила в военкомате извещение, что ее муж пропал без вести.

Маша продолжала писать письма по старому адресу, хотя уже не получала ответа. По ночам, уложив сына спать, она в изнеможении падала на кровать и давала волю слезам…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

…На рассвете пошел дождь. Мелкий, он беспрестанно сыпался из низких пепельно-серых туч. Желтый песок на дорогах побурел. Трава, усеянная жемчужными капельками, стала свинцовой. Ветра не было. Цепи дальних сопок исчезли за серой дождевой пеленой.

Подсекин проснулся поздно. Угрюмо почесывая волосатую грудь, он лениво встал, взглянул в умывальник, в ведро — пусто. Открыв дверь, хриплым с похмелья голосом крикнул в коридор:

— Панька! Почему воды нет?

Панька — босоногая девочка лет четырнадцати, с двумя тоненькими косичками — всплеснула руками:

— Глядите на него… Да вы же ключ унесли вчера, а пришли, уж петухи пропели, и выпивши…

— Выпивши!.. Откуда ты знаешь?

— А я слышала, как вы песню играли, когда шли. Про чертей и про дрын. А раз про дрын — то выпивши, это все знают.

— Ну, ладно, не тарахти, неси воду.

Панька фыркнула и выскользнула за дверь.

— Позови Сашку! — крикнул ей вслед механик.

Не успел еще Подсекин натянуть резиновые сапоги, как Панька уже притащила полное ведро воды. За ней явился слесарь Сашка в промасленном комбинезоне, с красным распухшим лицом, угловатый, медлительный.

— Звал?

— Сыпь в мастерскую да гляди, чтобы все было в порядке. А я в контору — на доклад новому начальству. Да, когда Скрипка обещала принести вино за самовар?

— Должна сегодня, а, может, — завтра…

— Ну, ладно, иди… смотри, чтобы… Придем проверять часиков в одиннадцать. Я ему зубы до тех пор заговаривать буду.

Сашка ушел, оставив на толу песчаные следы. Механик вымылся, причесался, надел свой матросский бушлат и пошел в контору.

В конторе уже толпились комбайнеры, трактористы. Как только вошел Подсекин, Федор подступил к механику:

— Долго мы будем мучиться? Когда у нас ключи будут, или мы зубами должны свечи да гайки отворачивать?

Выгоревшие на солнце брови его были сдвинуты, серые глаза прищурены, и весь он, плотно сбитый, небольшого роста был решителен и зол.

— В чем дело, дорогой? Не надо расстраиваться.

Чернявая, с бойкими глазами комбайнерка Валя Проценко насмешливо в тон ему заметила:

— Людей нет, материалов нет — военное время…

Подсекин положил руку на грудь:

— Смеетесь, товарищи, а ведь, и в самом деле, людей-то нет. Вы же сами знаете…

— Ты это брось, — вспылил Федор. — Ты ключи нам подавай.

— Подшипники запасные…

— Почему слесаря на поле не бывают? За каждым пустяком в мастерскую бегать приходится.

— Позвольте, товарищи, я же в поле бываю…

— Он в поле бывает! Что толку? Ты же боишься запачкаться, прутиком ковыряешься в машине.

— Обождите, товарищи! Не всё сразу, — оправдывался Подсекин, — вот прибыл новый директор, он позаботится о запасных частях, и тогда…

— А где директор? Почему он не показывается?

Механик предостерегающе поднял руку:

— Тсс… Тише, товарищи, человек с дороги отдыхает. Он фронтовик, орденоносец. Уважать надо.

В зеленом плаще на красной подкладке, в легкой косыночке, едва державшейся на голове, пришла секретарь директора Клавдия Янковская. Она, привыкшая к подобным сборам, ограничилась лишь замечанием:

— Вы бы поменьше курили, ребята. Свету не видно…

Подсекин масляным взглядом, окинул Клаву и отметил, что прическа у нее была сегодня сделана с особой тщательностью.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Головенко встал рано. Он надел шинель, кирзовые сапоги и по дождю пошел осматривать хозяйство МТС.

Давно небеленое здание мастерской было закопчено, штукатурка местами обвалилась, обнажив решетку дранки, кое-где в оконных переплетах вместо стекол была вставлена фанера. Рядом со старым зданием стояло недостроенное новое из красного кирпича. За зданием мастерской он насчитал семь колесных тракторов СТЗ и два гусеничных НАТИ. Они ржавели под открытым небом. У трех СТЗ были открыты картеры и сняты поршни, не было электрооборудования. Здесь же стояли два разобранных комбайна «Коммунар», валялся хедер без полотна.

На свалке запасных частей были коленчатые валы, звездочки, траки гусениц, колеса. Все это поросло крапивой, бурьяном, душистой ромашкой. Головенко прищурился: «При нужде кое-что можно выбрать для реставрации», — прикинул он в уме, и настроение его поднялось.

Осмотрев двор, он направился в мастерскую и вдруг увидел человека в комбинезоне, тащившего на плече рваный мешок с торчащим из дыры самоварным краном. Это был Сашка. Он поднялся по лесенке комбайна и опустил мешок в бункер.

Головенко подошел к комбайну. Сашка увидел Головенко, принялся старательно натягивать цепи на шестеренки.

— Здравствуйте, товарищ, — сказал Головенко.

Слесарь повернулся и нето испуганными, нето удивленными круглыми глазами уставился на директора, потом затараторил, скрывая смущение:

— Доброго здоровьица, наше вам почтение. Интересуетесь? Вы не директор ли, часом, будете? Очень приятно. Я так и знал…

— Комбайн ремонтируете?

Застигнутый врасплох, Сашка растерянно уселся на лесенку комбайна с явным намерением не пропустить директора.

— Да, стараемся помаленьку…

— А покажите-ка, что вы там в бункер спрятали?

Сашка поперхнулся.

— А это… это так…

— Ну, ну, не валяйте дурака. Вытаскивайте мешок!

По тону Головенко Сашка понял, что хитрить дальше бессмысленно. Он нехотя поднялся по лесенке, лениво вытащил мешок из бункера, опустился на землю и поставил к нотам директора. Головенко заглянул в мешок. В нем желтел самовар.

— Понятно! Ну-ка, берите мешок и — в кладовую!


Кладовщик, густо дымя самокруткой, торчащей из-под седых казацких усов, придирчиво обследовал запаянные места самовара, поколупал их ногтем и бережно поставил его на полку.

— Подходяще сделано! Сашкина работа…

Он долго, шевеля усами, писал приемный акт и, вручив его директору, объявил:

— Можете не сомневаться, никуда не денется без закону. Выдадим согласно требованию.

Головенко осмотрел мастерские. Подошел к старому, степенному на вид токарю.

Тот вытер замасленную руку задубевшим от мазута фартуком и протянул ее директору.

— Саватеев.

Увеличенные толстыми стеклами очков глаза его смотрели строго. Он обмахнул табуретку и подвинул Головенко.

— Садитесь, товарищ директор.

Сам присел на станину и закурил черную обгоревшую трубку в медных кольцах.

Токарь Саватеев года за два до начала войны поступил в МТС. До этого он работал на строительстве завода. Когда завод был пущен, Саватеев заскучал и подался в МТС, услышав о начавшемся здесь строительстве. Он был и плотником, и слесарем, и токарем, но любимой его профессией оставалась профессия монтажника.

В детстве он ходил со своим отцом-плотником подручным из деревни в деревню. Строили дома, овины, амбары. Отец был веселый человек, играл на гармонии, и вятская тальянка при переходах всегда болталась у него за спиной на кожаном ремне.

— Милое дело, Павлушка, дома строить, — говорил он сыну. — С твоих лет с тятенькой покойным начал да вот по сию пору хожу, украшаю земельку нашу.

Отцовская страсть к строительству передалась сыну. Как только закончилась гражданская война, Саватеев, не снимая шинели, ушел на стройку, учился на курсах и стал монтажником. Потом овладел слесарным и токарным делом.

— От Урала до океана прошел. На каждой версте, поди-ка, моя рука приложена, — не без гордости говаривал он.

С началом войны Саватеев перешел на токарный станок, но душа его томилась по строительству. Впрочем, он не терял надежды, зная, что после войны строительство мастерской будет продолжаться. В МТС он не мало подростков обучил токарному делу.

Неторопливо он рассказал Головенко об МТС.

— Конечно, без дела сидеть не приходится. Да что толковать, сами своим глазом всё увидите…

Во время разговора несколько раз к Саватееву подходили рабочие. И по тому, как они выслушивали указания старика, было видно, что Саватеев пользуется здесь уважением.

— Неважные дела, запущено всё, — сказал Головенко.

Саватеев вздохнул:

— Этот вопрос мы уже ставили на партсобрании… Конечно, кое-чего добились — убрали от нас Королькова. Вот теперь вы пришли… Видите ли дело какое: мы — хотя бы меня, к примеру, взять, да вот и ребят тоже — мы же душой болеем за работу, но бывает и так, что делаем не то. Как бы и без дела не сидим, а вот возьми ты!.. Наточил я втулок, «стахановец» говорят, на краевую доску вывесили, а к чему? Лежат втулки в кладовой. Лишку наделали. А при нехватке рабочей силы это, я вам скажу, — преступление, потому машины стоят, к ним кое-что другое нужно. Нам руководитель нужен, чтобы за сто верст вперед видел.

Трудно было определить по внешнему виду возраст Саватеева. Он принадлежал к той категории людей, которые, однажды постарев, остаются такими на долгие годы. Худощавый, чуть сутулый, он был крепок, как дубовый кряж. Большие руки с цепкими и ловкими пальцами, не привыкшие к праздности, беспокойно перебирали блестящий, точно отполированный нутромер.

— Народ у нас, я вам скажу, хороший, работящий, их только настрой — дело пойдет. С умом надо, с понятием. Прикинуть наперед, что и как, перспективу открыть перед ними. Вот дело то в чем.

Рассудительная и спокойная речь Саватеева произвела на Головенко хорошее впечатление. Неприятный осадок от сцены с самоваром постепенно сгладился. В хорошем настроении он вышел из мастерской. Дождь уже перестал. Омытая дождем яркая зелень нежилась в лучах солнца. По сопкам еще скользили темные тени облаков, стремительно, как огромные птицы, взмывая к вершинам. Но все уже выглядело нарядно, празднично.

Как только Головенко открыл дверь конторы, голоса разом смолкли.


— Доброе утро, товарищи, — поздоровался директор с трактористами и, проходя в кабинет, прибавил: — Кто ко мне, прошу заходить.

Люди гурьбой направились следом за ним, шаркая ногами, тихо переговариваясь.

Головенко снял промокшую шинель и, поглаживая одной рукой голову, сел за стол на обитое черным дерматином кресло. Чувствуя на себе взгляды трактористов, он улыбнулся:

— Садитесь, товарищи.

Трактористы шумно расселись на стульях. Механик с агрономом Бобровым устроились у стола, стоявшего в притык к директорскому.

— Ну, что же, давайте поговорим, как идут дела.

Сначала все молчали, потом постепенно оживились и стали рассказывать о неполадках в МТС, о частых простоях машин, снижающих выработку.

Головенко внимательно слушал, изредка опуская глаза к столу, чтобы сделать заметку в блокноте. Собравшиеся заметили, что директор правую руку держит неестественно.

Трактористы жаловались на мастерские, обвиняя слесарей в задержке ремонта. Головенко серыми, холодно поблескивающими глазами с неудовольствием посматривал на механика.

— Что нужно для того, чтобы все тракторы и комбайны через неделю вышли в поле? — спросил он его неожиданно.

— Через неделю? — механик усмехнулся. — Неделя, товарищ директор, срок нереальный…

— Это почему?

— Запасных частей нет. Нет людей.

— А как загружены работой люди?

Механик вместо ответа чиркнул ладонью по горлу. Девушки фыркнули. Этот жест Подсекина был им знаком.

— А вы не пробовали из старых запасных частей кое-что выбрать?

— Ну, как не пробовал? Все свалки перерыты.

Головенко бросил карандаш на стол, откинулся на спинку кресла и тихо сказал:

— Дело, товарищи, неважное! С такой техникой мы урожая не уберем. Вы, товарищ механик, напрасно оправдываетесь. Вам давно следовало бы организовать полевой ремонт тракторов. Вы знаете, чем у вас в мастерской занимаются: паяют и лудят. Только не то, что положено. Я не напрасно спросил о свалке. Ее в этом году не трогали: она заросла бурьяном.

Подсекин нервно вздернул голову.

— Ни одной детали, ни одного ключа вы не сделали, а вот самоваров да кастрюль запаяно, я думаю, не мало. Помощь населению — дело, конечно, неплохое, но мы призваны хлеб убирать, а не кастрюли чинить. Я вас, товарищи, задерживать не стану. Прошу внимательно просмотреть свои машины и выяснить — какой ремонт требуется, а мы с товарищем Подсекиным подумаем, как организовать его. Вот и все. А сейчас прошу отправиться в поле и заняться машинами. Дождь, я думаю, вам не помешает.

Головенко хитро улыбнулся и встал из-за стола.


— Ну, этот парень, кажется, подходящий, — сказал о Головенко бригадир трактористов Лукин. Высокий и широкоплечий, с пушистой во всю грудь бородой с медным отливом он неторопливо вышагивал по скользкой после дождя тропинке.

Тимофей Михайлович Лукин, или дядя Тимоша, как его здесь звали, родился в Красном Куте. С детства его тянуло к машинам. Впервые он сел на трактор лет двадцать назад, когда в Красном Куте организовалась коммуна. Позже дядя Тимоша ушел в город и несколько лет работал машинистом на лесопильном заводе. А когда организовались МТС, вернулся в родную деревню и с тех пор уж не покидал ее.

Это был трезвый, неторопливый в выводах человек, пользовавшийся в Красном Куте всеобщим уважением. В дни войны коммунисты избрали его секретарем парторганизации.

— Простой парень, а видать дотошный, — сказал он, медленно и веско выговаривая слова.

Шедший рядом с ним Федор тоже думал о Головенко. Его беспокоило, почему Головенко, как только приехал, — пошел к Марье Решиной. То, что директор оказался простым человеком, обезоруживало его. Головенко понравился Федору.

— У этого, пожалуй, дело пойдет, — продолжал бригадир. — Главное дело — в корень смотрит. Ишь, как он механика подсек. Тот как кумач красный стал.

— Не торопись с выводами, посмотри сначала на работе, — возразил Федор.

— Это правда, конечно, а только человека сразу видно! Другой бы приехал, накричал — там плохо, здесь нехорошо… А этот… Главное, ведь сразу определил, в чем загвоздка. Сразу понял. Я так думаю, что он Подсекина насквозь видит. Он всю усадьбу обошел, а потом в контору. Вот как!

Федор молчал. «Почему все-таки он пошел к Марье», — мучительно думал он.

— Слушай-ка, Федя, сегодня к семи директор просил собрать коммунистов. Не забудь — приходи. Поговорить, сам знаешь, есть о чем, — сказал на прощанье Лукин.


Валя Проценко и Шура Кошелева, выйдя из кабинета, подошли к Клаве Янковской. Кивнув головой на дверь, она спросила:

— Как? Сердитый?

— Какой там сердитый! Простой человек, — отмахнулась Шура.

Валя Проценко навалилась грудью на стол и, блестя черными глазами, зашептала:

— С лица будто и неинтересный, а как улыбнется, ну, право, знаешь… А глаза какие! Так и кажется, что он тебе в душу заглядывает.

В это время из двери кабинета высунулось хмурое лицо механика:

— Товарищ Янковская, к директору.

Клава, торопливо поправив прическу, пошла в кабинет.

Директор встал и пристально посмотрел на нее: он узнал в ней ту красивую женщину, у которой спрашивал, где живет Марья.

— Будем знакомы, Клавдия… Клавдия…

— Петровна, — подсказала она.

— Петровна? Да мы с вами почти тёзки. Меня зовут Степаном Петровичем. Возьмите направление и напишите, пожалуйста, приказ, как там нужно, что я приступил к работе. Вот пока и всё.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Головенко с Подсекиным пошел в поле. С шоссе они свернули на размякшую от дождя проселочную дорогу.

Они осмотрели тракторы, поднимавшие пары. По полю идти было трудно. Подсекин нехотя брел за директором, проклиная в душе свою жизнь, А Головенко шел бодро, расспрашивая Подсекина обо всем. Тракторы он осматривал долго и придирчиво. На обратном пути он задумчиво, как бы отвечая на собственный вопрос, сказал:

— Да, тракторы надо, пожалуй, ремонтировать.

— Как? Сейчас? Накануне, уборки?

— Именно накануне, иначе они встанут во время уборки, — с ударением сказал Головенко.


Вечером в кабинете у Головенко собрались коммунисты: Лукин, Федор, токарь Саватеев, председатель сельсовета Засядько, широкий в плечах, с запорожскими усами. Пришли комсомолки Валя Проценко, Шура Кошелева и еще несколько девушек и парней, которых Головенко еще не видал.

На совещание были приглашены агроном, председатель колхоза, механик, трактористы.

— Хотел посоветоваться с вами товарищи: что делать будем? Уборка на носу, а тракторы неисправны, комбайны в ремонте, — сказал Головенко, окидывая взором собравшихся.

Федор острым, пронизывающим взглядом смотрел на него. Дядя Тимоша со скрещенными на груди руками слушал спокойно, выставив вперед роскошную свою бороду. Саватеев нервничал; он то и дело доставал из кармана носовой платок и вытирал им сухую морщинистую шею.

Председатель колхоза Герасимов боком сидел у стола, готовый, казалось, ежеминутно сорваться со стула и уйти. Он был небольшого роста, с рыжеватой реденькой бородкой. На загорелом дочерна лице скользнула недоверчивая улыбка: затею с постановкой тракторов на ремонт он считал несерьезной.

Явился и Сидорыч. Головенко узнал его и кивнул головой. Польщенный вниманием, Сидорыч важно подошел к столу и подал директору руку, как старому знакомому. Когда все были в сборе, Головенко рассказал о том, какое впечатление произвела на него МТС.

— У меня есть одно предложение — не знаю, как вы на него посмотрите, — продолжал Головенко, закурив. — Давайте подумаем вместе…

Выжидательное молчание воцарилось в комнате.

— Предложение вот какое — приступить к ремонту тракторов.

— Как к ремонту? — воскликнул Федор.

— Ты подожди, сынок, подожди, — перебил его Саватеев.

— Я предлагаю, — продолжал Головенко, — пока еще не поздно, заняться ремонтом в ударном порядке…

Засядько крякнул и расправил свои пышные усы.

Головенко с тревогой взглянул на Засядько. Он был уверен, что при поддержке всего коллектива можно выполнить ремонт до начала уборки.

— Дело серьезное, — после раздумья выговорил Лукин. — Что машинам ремонт необходимо нужен — это факт. Против этого возражать не приходится. Однако уборка на носу… Надо обмозговать.

Головенко вынул из ящика стола исчерченный лист бумаги.

— В нашем распоряжении неделя — срок не маленький. Капитального ремонта не требуется, но заменить некоторые части нужно. За неделю, я думаю можно сделать. Неужели мы не сделаем по машине на брата? Наконец, исправные машины пока трогать не будем, в случае задержки уборку начнем с ними.

Головенко неторопливо доложил свои расчеты.

— Ежели на то пошло, у нас, у самих, такая думка была. Так я говорю? — сказал Лукин.

— Правильно, — с жаром подтвердил Саватеев.

Председатель колхоза, почесывал бороду согнутым указательным пальцем.

— Остановить тракторы нам, конечно, никто не дозволит, — заговорил он. — Тут сбухты-барахты нельзя. Невозможно… На днях, как никак, мы начинаем выборочно жнитво, а через недельку комбайны понадобятся.

Герасимова поддержал механик. Головенко хмуро слушал.

Подсекин все более и более разгорячался. Он размахивал руками, подбегал к плану посевов, висевшему на стене, и, тыкая пальцем в разноцветные квадраты, треугольники, ромбы, доказывал, что остановить тракторы сейчас — это значит сорвать и подъем паров и уборку хлеба.

— Всю зиму хребет гнули, теперь начинай сначала. Тракторы у нас ходят? Ходят. И если посадить опытных трактористов, будут ходить весь сезон. Так я говорю, Тимофей Михайлович, вы, как бригадир, скажите?

Лукин грузно поднялся с места. Поглаживая широкой ладонью свою пышную бороду, он неторопливо заговорил:

— Оно, конечно, ходят… а, вернее сказать, ползают… Так, как и в прошлом году… Это не работа — маята одна. День работали — два стояли… Ремонтировать беспременно нужно… Не знаю вот, как ребята скажут.

— А вы что скажете, товарищ фронтовик? — обратился Головенко к молчавшему Федору.

Федор отодвинулся от стола, громыхнув стулом.

— Отремонтировать тракторы, конечно, очень хорошо было бы. Ребята против этого тоже возражать не будут. Вот с запасными частями — беда… С кольцами особенно. Подносились кольца у машин, да и цилиндры поразработались. Павел Николаевич, — Федор кивнул на Саватеева, — предлагает из старых четезовских поршней колец наточить. Выйдет или нет — не знаю…

Совещание кончилось уже заполночь. Как ни протестовали Герасимов и механик, трактористы высказались за ремонт.

Сидорыч, выбрав удобный момент, после совещания сказал:

— Как, Степан Петрович, не раздумали ублаготворить мою просьбу?

Головенко, подумав, весело ответил:

— А, да, да! Чуть было не забыл, — и обратимся к Лукину: — Вот товарищ просит дать ему трактор. Справится он с этим делом?

Выдув очередную затяжку дыма под стол, бригадир серьезно сказал:

— Я так думаю, что Сидорыч будет работать не хуже иного тракториста… Дело хорошее, давно пора.

Сидорыч благодарно взглянул на него и приосанился.

— Ну, что же, Сидорыч, приходите завтра в мастерскую, выберем вам машину, — сказал Головенко.

Придя домой, Головенко распахнул окно. Влажная прохлада ночи, медвяные запахи цветов потянули в комнату. На темнокубовом небе безмолвно сверкали крупные звезды. Выхваченные светом от окна из чернильной тьмы кусты крыжовника с непривычно серым кружевом листвы казались затопленными неподвижной, хрустально-чистой водой.

Деревня спала. Было тихо. Живо и ощутимо встал в памяти Степана фронт с постоянным грохотом взрывов, сотрясающих землю. Такая покойная тишина там, на фронте, до предела натягивала нервы ожиданием чего-то невиданно ужасного; при такой тишине за каждым кустом, за каждой кочкой чудился враг.

…Это ощущение тревоги невольно охватило Головенко и сейчас.

Когда прощался с товарищами по госпиталю, они говорили, что Головенко едет отдыхать. Так это казалось и ему. Поэтому чувство неловкости, ложного стыда перед фронтовиками не покидало его, пожалуй, до вчерашнего дня. Конечно, здесь не рискуешь жизнью, но и здесь требуется упорная и не менее благородная борьба, чем там, на фронте, — борьба за хлеб. Завтра должна начаться работа уже по его указаниям, под его руководством. Что думают о нем председатель колхоза, механик, оставшиеся явно недовольными поступком Головенко. Может быть, следовало бы найти иной путь? Какой? — Путь, который предлагал Подсекин: не трогать тракторы, ждать уборку с неисправными машинами — путь сознательного срыва уборки. Головенко представил себе, как он, фронтовик, смог бы пойти в бой на неисправном танке… Он закрыл рукой глаза и содрогнулся. А здесь, что же — здесь тоже бой. Неубранный во-время хлеб — потерянный хлеб. Этого Головенко допустить не мог. Меры приняты. Надо действовать. Он с вечера поручил механику составить план очередности ремонта машин, план расстановки людей, однако у него не было уверенности, что Подсекин выполнит это, судя по той неприязни, которая выражалась на его лице, когда он выслушивал это распоряжение.

Головенко достал листы бумаги с фамилиями трактористов, которые он записал на собрании, записную книжку с пометками о состоянии осмотренных машин и сел за письменный стол.

Просидел до тех пор, пока не выгорел керосин в лампе. Тогда он, привернув чадящий фитиль, подсел к раскрытому окну.

В раздумье сидел Головенко на подоконнике и курил папиросу за папиросой. Невидимые во тьме сопки постепенно стали проявляться на фоне светлеющего, неба синим, как остывшее железо, силуэтом. Начинался рассвет. Раскидистые кроны боярышника, растущего по-над рекой, закутались в легкую прозрачную вуаль тумана. Стало холоднее, Головенко поежился, но от окна не отошел. Небо между тем все ярче и ярче разгоралось изумрудным светом. Рваные пушинки облачков порозовели. В орешнике на сопках мелодично свистнула иволга. В деревне озорно загорланили петухи. Что-то зашелестело в садике: из кустов выпорхнула пичужка. Трепыхая крылышками, как бы стряхивая с себя жемчуг росы, она с ликующей песней взлетела в небо. Наконец, дрогнул полумрак, и из-за сопок выглянула каленая горбушка солнца.

— Не спишь, директор?

Головенко вздрогнул и оглянулся. Около забора, навалившись на него грудью, стоял Саватеев.

— Не спишь, говорю? Раненько поднялся.

Головенко не знал, что ответить. Признаться, что он не спал всю ночь, почему-то было неловко. Саватеев, видимо, и не ожидал ответа; он задумчиво смотрел в сторону, мирно попыхивая трубочкой.

— Чего ж так рано на работу собрался? — спросил Головенко.

Саватеев выколотил трубку о столбик забора, рассыпая искры.

— Посмотреть надо, кое-что подготовить. Взялись за гуж. Ты, директор, сообрази, чем нам заняться в первую голову. У меня кое-какие соображения есть. Ну да увидимся — потолкуем.

Высунувшись из окна, Головенко взглядом сухо блестевших от бессонной ночи глаз проводил Саватеева до мастерской. У ворот к токарю подошел сторож. Они закурили. Потом Саватеев с громким скрипом распахнул двери мастерской. Лязг тяжелой дверной накладки звучно разнесся по поселку. Головенко засмеялся, ударил кулаком по подоконнику.

— Порядок.

И поспешно начал одеваться.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Герасимов ушел с собрания расстроенным. В его созидании никак не укладывалось решение директора МТС ремонтировать тракторы накануне уборки. «Головенко человек новый, с него спрос невелик, всегда оправдается, — рассуждал он. — Получается, что хлеб надо убирать своими силами, а где они, эти силы? Много ли женщины нахватают серпами. Можно пустить, конечно, косарей, наконец, лобогрейку, но все это не решит дела. Как обойдешься без комбайнов? А они при таком обороте дела будут пущены на поля неизвестно когда. Действительно, в прошлом году комбайны работали из рук вон плохо, сроки уборки были нарушены, было много потерь, но они все же работали. Что будет теперь?»

Не на шутку встревоженный Герасимов пошел к Марье Решиной.

Марья записывала что-то в тетрадку. На абажуре висячей лампы была наброшена цветистая косынка, затеняющая кроватку, где спал Вадик. Герасимов спихнул кошку со стула, сел. Лицо у него было обиженное, даже виноватое. Он со вздохом оглядел просторную чистую комнату, убранную по-городскому.

— Загадка нам загадана, Марьюшка, со стороны директора МТС.

Марья была в поле, когда Головенко собирал совещание: о решении ничего не знала. Она закрыла тетрадку и раздумчиво и тщательно принялась вытирать перо промокашкой. Герасимов, волнуясь, рассказал суть дела.

— Зарежет он нас с уборкой… Ах, какие хлеба! Душа замирает.

— Так все тракторы и останавливает?

— Все, как есть, — с жаром подтвердил Герасимов.

Марья убрала на этажерку с книгами тетрадку, чернильницу и озабоченная присела к столу, подперев подбородок рукою. Блестящими глазами она смотрела куда-то поверх головы Герасимова. Такое решение только удивило ее, но она не разделяла опасений Герасимова. Раз целый коллектив поддержал это решение, значит какая-то уверенность в успехе дела есть.

— Что ж, Петр Кузьмич, может, это и на пользу. МТС в первую голову отвечает за уборку.

Герасимов вздохнул. Видимо, до Марьи не дошла серьезность положения. «Известно, женщина», — решил он и переменил разговор.

— Я к тебе зачем пришел-то? Как, завтра на ячмень народ пойдет?

— А как же. Завтра все женщины — на ячмень.

Герасимов, подумав, прибавил:

— Подружней надо, Марьюшка, ишь как дело-то поворачивается.

— Да уж не сомневайся, — ответила Марья, и верхняя губа ее с черным пушком дрогнула в улыбке.

Герасимов встал и одернул синюю в полоску рубаху, подпоясанную узеньким ремешком. Настроение его было испорчено.

— Я к тому, что, может, ты до агронома подашься…

Марья нахмурилась, щеки ее жарко вспыхнули. В этом году небольшое опытное поле агроном засеял соей — новым сортом, выведенным им же. Марья помогала ему в работе. Герасимов находил, что они занимаются пустяками. Он открыто не восставал против ее участия в опытах агронома, но при удобном случае с ехидцей подтрунивал над Марьей.

— Упрекаешь все. И за пшеницу упрекал, что мы выдумываем чего-то несуразное, убиваем напрасно силу, а теперь сам доволен, — сердито выговорила Марья и отвернулась.

— Эка рассерчала — слова не скажи!

— Этих слов-то я уж понаслышалась от тебя. Так и норовишь уколоть. Агроном не для себя старается, для колхоза же, а ты подтруниваешь.

Разговор, на который рассчитывал Герасимов, с Марьей не получился. Он ушел от нее раздосадованный и недовольный. Опасаясь, как бы его не обвинили за возможные потери урожая, он позвонил заврайзо Пустынцеву. Решение директора МТС, видимо, озадачило и Пустынцева. Он долго расспрашивал Герасимова, как это случилось, и, наконец, сообщил, что завтра к ним в колхоз как раз выезжает инструктор райисполкома и он разберется с этим делом на месте.

Герасимов сразу успокоился: во всяком случае, если уборка пойдет плохо, он может сказать, что с его стороны было своевременное предупреждение.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Убирать ячменное поле за глубоким распадком, поросшим кустами шиповника, вышла вся деревня. Молодые женщины, девушки, весело переговариваясь, то и дело взмахивали охапками сжатого ячменя. Пожилые срезали ячмень ловко, с хрустом, и бережно укладывали в кучки. Подростки-девочки деловито связывали снопы неумелыми руками.

…Черная эмка секретаря райкома остановилась у распадка. Герасимов, узнав машину, Поспешил навстречу Станишину.

— Ну, что у вас тут? Как дела?

— Да, вот работаем, товарищ Станишин.

— Вручную?

— Вручную. Лобогрейка еще одна пошла. Трактора Головенко затащил в мастерские. Не знаю, что он думает; время страдное.

Станишин подошел к ячменю, сорвал тяжелый усатый колос и растер его в ладони.

— Созрел?

— Сами видите, — пожал плечами председатель.

Станишин, крупно шагая, пошел к женщинам. Председатель сопровождал его. Подошедший к ним инспектор до качеству дед Шамаев неодобрительно покачал головой.

Станишин окинул глазами сжатый участок с установленными, на попа кудрявыми снопами. Среди них с веселым криком бегали ребятишки. Жесткий холодок в глазах у секретаря сменился ласковой теплотой.

— Здравствуйте, товарищи.

Женщины, с любопытством рассматривавшие секретаря райкома, разом откликнулись на приветствие.

— Ну, как работается? Это вы за сегодня сжали столько?

— За сегодня.

— Первый день жнем…

Станишин, повернувшись к председателю, спросил:

— Почему ребятишки у тебя на поле?

Герасимов прикинулся непонимающим.

— А где же им быть, Сергей Владимирович, им тут с матерями как раз и хорошо.

— Не хитри. Почему детсад не организовал?

— Не успел, товарищ Станишин, помещение еще белится. Нельзя же в грязное.

— Ты в этом году урожай думал собирать?

— Что и говорить, думал. Только вот… У добрых людей комбайны работают.

Женщины окружили их. Марья Решина жестко сказала:

— У многих ребятишки без присмотра. Не столько работаешь, сколько за ними глядишь.

И, перебивая друг друга, все заговорили разом.

— А ведь побьют тебя, товарищ Герасимов. Имей в виду, я тебя защищать не стану, — сказал Станишин, кивая на них.

Женщины расхохотались.

— Мы с него штаны спустим да крапивой! Он у нас дождется!

— Самого нянчиться с детьми заставим. Наденем на него передник. Пускай за ребятами ходит.

Дед Шамаев пробрался к секретарю.

— Может, вам некогда, товарищ секретарь, да, думаю, не обидите нас. Как там на фронтах дела?

За годы войны Станишин привык к таким вопросам. В дни, когда наши войска вели тяжелые оборонительные бои с озверелыми фашистскими полчищами, отходя на восток, каждый тяжело переживал сообщения с фронта. Станишин не утешал людей; с болью в сердце он сообщал им суровую правду. И в этой правде было самое главное. Она заставляла людей переоценивать свой труд, свои поступки; примерять, все ли сделано для того, чтобы как можно скорее изгнать врага с советской земли. И теперь, когда наша армия вела победоносное наступление, в словах Станишина не было излишней восторженности: гитлеровцы еще не добиты, враг и здесь, рядом — на границе.

Он коротко рассказал притихшим людям о продвижении Красной Армии.

Дед, дослушав до конца и как бы оправдываясь, сказал:

— Мы почему интересуемся? У каждого то ли брат, то ли сын с этой гадиной, Гитлером, воюет. Вот у ней, — и Шамаев показал на одну женщину с серпом, — три сынка на фронте. У меня, дорогой товарищ секретарь, двое сыночков дерутся. А вон у Марьи мужа убило…

Станишин знал в лицо многих колхозников. Он взглянул на Марью.

— Как дела у вас с агрономом, Марья Васильевна? — спросил он.

Марья глубоко вздохнула, поправила платок и подняла глаза на секретаря:

— Ничего. Работаем… — ответила она. — В этом году семян соевых наберем на целое поле.

— Вот как, — обрадовался Станишин.

Герасимов, видимо, не разделял восторга Станишина. Он отвернулся и стал глядеть в поле, приставив ладонь к глазам козырьком.

Идя к машине, секретарь спросил у председателя:

— Как у колхозников с хлебом?

— Да у кого как. У кого есть, а у иных кроме картошки да кукурузы ничего нет.

— Торопиться надо со сдачей хлеба государству. Аванс получите.

Председатель молчал. Станишин нахмурился. Пока шофер заводил машину он смотрел на поле. До слуха его доносилась песня, которую пели жницы.

Машина уже урчала мотором, а Станишин все стоял в глубокой задумчивости и прислушивался к песне; затем рывком распахнул дверцу машины.

— Садись, едем до Головенко, — сказал он Герасимову.

Когда; машина вышла на хорошую дорогу, Станишин, сидевший рядом с шофером, повернулся к Герасимову.

— Так, по-твоему, Головенко неправильно поступил?

— Я этого не скажу, Сергей Владимирович, а только — как бы с уборкой дело не погибло. Сами знаете нашу погодку: не убрал за две недели — дождем зальет. Рискованно. Вот в чем вопрос.

— А по-моему он правильно сделал. Риск, конечно, есть, но он ведь тоже не наобум действует.

— Дело хозяйское, — недовольно проворчал Герасимов, — мне хлеба жалко…

— Выходит, по-твоему, Головенко не заинтересован в уборке?

— Может и так… — упрямо отозвался председатель.


С ремонтом тракторов и комбайнов дело шло хуже, чем предполагал Головенко. Тракторы, свезенные с полей, стояли в мастерских. В них ковырялись трактористы, требуя то колец, то поршней, то подшипников. Головенко с утра рылся в кладовой. Нужных ходовых деталей не было. Звездочек, гусеничных траков и клапанов было столько, что их хватило бы на целый район. Были и поршни и подшипники, но для дизельных тракторов, которых в Краснокутской МТС всего было четыре.

Усталый, запыленный, с руками, вымазанными в масле, Головенко присел на пустую бочку. «Как быть?»

Кладовщик озабоченно и сердито подергал свой сивый казацкий ус:

— Вот так и маемся, Степан Петрович. Менять надо части. Поездить по другим мастерским.

Головенко и сам думал об этом. Может быть, что где-то в другой МТС валяются без дела детали, позарез нужные ему.

— Что ж, пошлем механика.

— Это кого? Подсекина, что ли?

— Да.

Кладовщик безнадежно махнул рукой и отвернулся.

— Без толку. Ездил столько раз, а все зря.

— Почему?

— Да кто ж его знает почему…

Кладовщик долго молчал крутя ус. Потом поднял седые лохматые брови, округлил глаза и почти закричал:

— Я пятнадцать лет здесь в кладовщиках. Перевидал этих механиков десяток. А такого… не доводилось. Какой он механик? Удивляюсь, как он не пропил до сего времени всю МТС.

Головенко порывисто поднялся и крупным шагом, поправляя на ходу ремень, вышел из кладовой. На дворе его догнала Паня.

— Товарищ директор… вас секретарь райкома требует, на машине приехал.

Личико девочки с веснушками на носу было встревожено. Головенко не смог удержаться от улыбки.

— Сейчас пойду…

Паня кивнула головой и, сверкая голыми пятками, пустилась к конторе.

Станишин ждал Головенко в его кабинете. Там же скромно сидел на стуле, сложив руки на животе, Герасимов и третий, незнакомый Головенко человек, Станишин представил его; это был инструктор райисполкома Усачев.

Станишин начал без предисловий.

— Проваливаем с уборкой. Упускаем сроки. Ячмень течь начнет через пару дней, а ты тракторы остановил. Это как понимать?

— Коли я их не остановил бы, они через день вышли бы из строя.

Станишин перебил его:

— Но ты понимаешь, какую большую ответственность на себя взял?

— Понимаю.

Станишин долгим взглядом посмотрел ему в лицо.

— Ну-ну… Твое дело, конечно. А вот Подсекин, как специалист, утверждает, что тракторы остановлены зря. Так сказать, в пику ему, чтобы зачеркнуть его работу.

— Этого «специалиста» придется перевести в трактористы, — сказал Головенко, раздражаясь.

Станишин, удивленно подняв густые брови, воззрился на него.

— Этот «специалист» портит мне все дело, — добавил Головенко.

Герасимов, не вступая в разговор, почесывал пальцем свою бородку. Усачев с любопытством смотрел на Головенко. Он был черноволосый, гладко выбритые щеки отливали синевой. Большие карие глаза были строгими, требовательными. Станишин закурил папиросу и переменил разговор.

— Как идет дело с ремонтом?

Головенко ответил не сразу, ему было трудно признаваться в неудаче.

— Честно сказать, я рассчитывал, что в кладовой, доверху заваленной запасными частями, найдутся все нужные детали. А оказалось, самых ходовых частей нет. Придется некоторые оставить без замены.

— Вот как? — встревожился секретарь.

— Почти на всех тракторах ходовая часть требует ремонта. Скверно с поршневой группой. Поршни сносились. Трактористы мучаются. Нужно обязательно менять кольца. А их нет. Кое-какие виды на кольца имеются. Если удастся, выйдем из положения.

— Где кольца думаете взять?

— Саватеев предложил резать их из старых поршней. Уже пробуем.

— Получается?

— Есть надежда — получится. С подшипниками тоже неважно. Нужен баббит, а его нет.

Секретарь вынул блокнот и записал.

— Плохо с цепями, — продолжал Головенко.

— Как плохо? Весной вам давали цепи.

Головенко пожал плечами:

— В кладовой ни метра.

В это время в кабинет тихо вошел Бобров. Станишин встретил его, как старого знакомого:

— А-а, здравствуй, Гаврила Федорович. Садись-ка поближе.

Бобров поздоровался и молча сел к столу. Вид у него был недовольный, хмурый. Небритый, он выглядел еще строже, суровее. Головенко с тревогой посмотрел на Боброва. Он не догадывался об истинной причине его недовольства. Агроном все эти дни мучительно раздумывал над тем, поддержит ли новый директор его экспериментальную работу по выведению нового сорта сои. Тем более, что цикл работ в этом году уже заканчивался и в будущем году надо будет переходить на массовый посев. Для этого потребуется к машинам пристроить нужные приспособления. Остановка тракторов на ремонт накануне уборки, на его взгляд, была делом немыслимым, несерьезным. Возможно, что так же несерьезно отнесется Головенко и к его работам. У него не было в мыслях бросить свою работу, но он приготовился к неизбежным стычкам с директором.

— Скажи-ка, Гаврила Федорович, много уже спелого хлеба? — обратился к нему Станишин.

Бобров вынул из кармана клеенчатую книжечку.

— За балкой гектаров четырнадцать ячменя… Затем на Лисьем Мысу шестнадцать — тоже ячмень… Это надо сейчас же косить, иначе зерно уйдет, в Комиссаровке — тоже. Там пшеница на сопках тоже дошла — гектаров двадцать с лишним будет. На этих участках нужно косить немедленно. Выборочно.

— Так. Какая же норма на одного жнеца?

— Ноль двадцать га в день.

Председатель колхоза вздохнул:

— Если бы народ был настоящий — другое дело. А народ-то — горе: стар да мал.

Секретарь углубился в вычисления. Несколько минут все молчали, прислушиваясь к ритмичному постукиванию локомобиля в мастерской.

Станишин бросил карандаш на стол и поднялся с кресла.

— Теперь, товарищи, вот что. Головенко остановил тракторы. Правильно он сделал или нет?

Бобров взглянул на Головенко и потупился. Герасимов покачал головой и тяжело вздохнул. Головенко, сдвинув брови, смотрел в глаза секретарю райкома, приготовившись отстаивать свое решение. Станишин, выдержав паузу, с шумом отодвинул ногой кресло и вышел из-за стола.

— Правильно, — твердо произнес он, ударив суставами пальцев по столу. — Очень смело, но правильно. И я советую, товарищи, чем можно — помогать ремонту. Повторяю — рискованно, но правильно. Вам, товарищ Герасимов, следует позаботиться о том, чтобы на выборочное жнитво вышло людей побольше. Нужно поставить человек восемьдесят. А сколько у вас в колхозе людей?

Оказалось, что в колхозе могут выйти в поле всего двадцать девять женщин. Секретарь помрачнел и потребовал списки колхозников. Когда списки были принесены, набралось еще восемь, женщин из МТФ и конторы.

— Через два дня выйдут комбайны, — сказал Головенко.

Председатель колхоза шумно вздохнул.

— Сколько в МТС домашних хозяек? Надо их попросить помочь.

Набрали еще человек двенадцать.

— Ну, товарищ Головенко, районный комитет надеется, что не подведешь, — сказал Станишин у машины, прощаясь с Головенко. — Я приветствую твою решительность, но, смотри, не завались. Хорошо начать — это еще не все, надо суметь хорошо кончить. Недостатки не скрывай, информируй меня, как будет идти дело. Поможем. До свидания, желаю успеха.

И Станишин, крепко пожав руку Головенко, шагнул к машине.

— Сергей Владимирович, — остановил его Головенко, — как с кирпичом, трудно его достать?

— Кирпич? — удивился Станишин, — зачем он тебе?

Головенко показал на недостроенное здание новой мастерской.

— Нужно доделывать. Тесно в старых.

— Н-да, ты прав, достраивать нужно. Потолкуй с Пустынцевым, с заврайзо, у него должны быть фонды.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Мечта Сидорыча сбылась. Он получил трактор и самостоятельно работал на подъеме паров. Головенко посоветовал ему сменить лопнувший башмак на гусенице. Сидорыч не обратил внимания на совет директора и продолжал работать. Ходит трактор, чего еще надо? На другой день Головенко, обнаружив, что распоряжение его не выполнено, рассердился и прогнал Сидорыча за новым башмаком в мастерскую.

В полдень Сидорыч пришел в МТС. Усталый и вспотевший, кряхтя, сел прямо на землю около трактора Федора. Он снял фуражку, подставив лысину солнцу, и молча принялся свертывать самокрутку.

Трактористы, возвращавшиеся с обеда, с любопытством веселыми глазами посматривали на него. Сидорыч достал кресало и принялся высекать огонь. Искры сыпались, но фитиль не загорался.

— Что-то твоя «катюша» сдала. Не действует. На вот, прикури от керосинки. — Федор поднес Сидорычу зажигалку. Старик яростно распалил толстую самокрутку и, сплюнув под ноги, заявил:

— С таким чортом никакая «катюша» действовать не будет. Только давеча приладился закурить, а он как заблажит из-под трактора — «Давай семь восьмых». А у меня в жизни такого ключа не бывало. Сунул я фитиль в карман, как есть, без патрона, вот он и обтерся. Поди, зажги теперь.

В голосе Сидорыча чувствовалась горькая обида. Никто из трактористов на этот раз не смеялся над ним. Они, покуривая, молча переглядывались, не понимая, о ком говорит старик.

Сидорыч поджёг папиросой фитиль и, когда кончик его обгорел, бережно засунул в винтовочный патрон.

— Каждая вещь нежности требует, чтобы все было в аккурате. А то что ж…

К ним подошел Подсекин. Он был зол на Сидорыча за то, что тот добился своего, получил трактор.

— Ты почему не на поле… т-тракторист?

Сидорыч сердито взглянул из-под лохматых своих бровей на Подсекина, потом вскочил с земли, по-военному одернул рубаху и, приставив руку к белой лысине, отрапортовал:

— Так что ботинок треснувший, пришел за новым, товарищ механик.

— Какой ботинок?

— Обнаковенный, железный, на гусенице.

Подсекин презрительно фыркнул:

— Башмак, а не ботинок. Лапоть, может, еще скажешь. Эх, ты!

Сидорыч потянул носом и оглянулся на смеющихся ребят.

— Зачем ты трактор остановил? К старухе захотел? Нашел причину, чтобы побывать в деревне? С твоим башмаком трактор еще целый сезон мог бы проходить.

Сидорыч молчал. Подсекин, довольный произведенным впечатлением, продолжал:

— Какое ты имел право самовольно останавливать машину? Сегодня же подам рапорт директору, чтобы он снял тебя с трактора. Тоже мне тракториста выкопали. Пусть сажает обратно на керосиновую бочку.

Угроза подействовала на Сидорыча так, как этого и ожидал Подсекин. Старик болезненно сморщился.

— Ты что напал на человека? — тихо проговорил подошедший в это время Федор. Лицо его и засученные по локоть руки были черны от автола. Подсекин резко повернулся к нему.

— А ты что за адвокат? Делайте свое дело и не вмешивайтесь, где вас не спрашивают, товарищ Голубев.

Подсекин был не в духе. Головенко в шесть часов поднял его с постели и вызвал к себе. Беседа была короткой, но Подсекин вышел из кабинета красным и вспотевшим. Он с утра придирался к трактористам, ремонтировавшим машины.

— Понасажали на тракторы чорт знает кого и отвечай за всякого.

Федор посоветовал:

— А ты бы полегче выражался, товарищ механик. Не оскорблял бы людей.

— Я оскорбляю? — Подсекин побагровел. — Я, как руководитель, имею право делать замечания!

— Замечания ты делать можешь, а унижать человека тебе право не дано.

И холодный тон и суровый взгляд Федора ничего не предвещали доброго для Подсекина. К тому же угрюмо молчавшие трактористы, видимо, были на стороне Федора. Лицо Подсекина исказила кривая усмешка. Он театрально ласковым тоном сказал:

— Ты не в духе, Федя, — я понимаю. Но думаю, что не стоит личные настроения смешивать с общественными. Сердечные дела нас не касаются. — И неторопливым, но осторожным звериным шагом пошел к мастерской.

Федор, поняв намек, шагнул было к Подсекину, забыв про негнущуюся ногу, схватился рукой за гусеницу трактора и несколько секунд постоял, уцепившись в нее, превозмогая душевную боль. Потом он завел трактор и выехал в поле.


Федор вернулся с фронта прошлой осенью. До войны он проработал в Краснокутской МТС два с половиной года, здесь был принят в кандидаты партии.

Многое теперь было уже не так, как три года тому назад. Многие из его друзей были еще на фронте. На машинах работали девушки, которых Федор раньше почти не знал. Его особенно удивила Валя Проценко. Он помнил ее щупленькой, смуглой, как цыганка, черноглазой девочкой, застенчивой и робкой. А теперь она стала красивой девушкой, лучшей комбайнеркой МТС. И Федор невольно вспомнил о Ване Степахине, который был неравнодушен к ней (он признался в этом уже в вагоне, когда ехали вместе на фронт). Он не завидовал Ванюшке, но ему стало грустно от того, что у него не было такой девушки, которая бы ждала его, как, вероятно, Валя ждет Ванюшку.

С Марьей Решиной до войны он не был знаком, но ее мужа Николая знал. Решин недолго работал в МТС, но оставил добрую память о себе. Федор любил детишек, у него были друзья среди них. Подружился он и с Вадиком, сыном Решина. Ребенок не видел отцовской ласки. Он часто капризничал, чего-то требовал, и сбитая с толку мать не знала, чем успокоить его. Игрушек он не любил, предпочитал играть то молотком, то гвоздем, то какой-нибудь ржавой железкой.

Федор принес ему однажды деревянный молоток. Мальчик был в восторге. С этих пор они стали друзьями, и Федор часто заходил к Марье, чтобы поиграть с Вадиком.

Однажды, играя с Федором, малыш заинтересовался его медалью:

— Это, мама, что?

— Медаль, сынок.

— Медаль… медаль, — задумчиво проговорил мальчик.

— Это папа, да?

Мать низко наклонилась над шитьем, и крупные слезы закапали из ее глаз. Мальчик уцепился за медаль и потянулся к лицу Федора.

Марья тихо сказала:

— Это не папа, сынок… Это дядя Федор…

Вадик с недоумением посмотрел на дядю, потом на мать, выскользнул из рук Федора и забрался к матери на колени.

Федор посидел еще несколько минут, и расстроенный и подавленный, попрощался. Дружба с Вадиком дала ему основание считать, что с Марьей у него завяжутся иные, более близкие отношения. Правда, он не мог сказать, что она была холодна. Но вместе с тем ее отношение к нему исключало возможность заговорить о своем чувстве. Он видел в глазах ее теплое сочувствие и не больше.

Федор заметил, что с приездом Головенко Марья как-то оживилась и повеселела. По деревне поползли слухи, что новый директор частенько наведывается к «солдатке». Головенко действительно бывал у Марьи по вечерам, гулял с Вадиком…

Федор страдал.

Наглый намек Подсекина окончательно вывел его из душевного равновесия. На полном ходу он выехал в поле на пашню.

— Эх, Марья, Марья… — шептал он, стискивая руками рычаги управления.

Вдруг трактор зачихал, мотор начал работать с перебоями, и, наконец, машина встала. Федор раздраженно спрыгнул на пласты свежевывороченной земли. Жиденькая струйка дыма лениво тянулась из выхлопной трубы. Не в силах сосредоточиться, Федор начал отворачивать свечи одну за другой. Свечи были исправны. Он стал проверять электрооборудование, и в этот момент над ним прозвучал знакомый голос:

— Что случилось?.. Сами справитесь или помочь вам?

Федор резко выпрямился и, увидев директора, отступил от него. Он стоял в трех шагах от Головенко, весь собранный, как пружина, с крепко стиснутым в руке ключом; он сжимал его так крепко, что побелели суставы пальцев. Головенко со спокойным удивлением смотрел на горящие отчаянной решимостью глаза Федора. И снова, как в первый раз, когда он увидел его, откуда-то из глубины прошлого выплыл знакомый облик где-то попадавшегося на пути парня с таким же простым и открытым лицом.

— Вы почему не отвечаете? — сухо спросил он, подавляя в себе другой вопрос: «Где я тебя видел?».

Головенко вдруг понял, что Федор ревнует его к Марье. Эта мысль словно ножом резнула сердце. Он относился к Решиной по-дружески, как к жене Николая; она была для него живым воплощением их святого чувства дружбы с ним, и поэтому мысль о том, что его отношения к Марье могут быть истолкованы иначе, просто не приходила ему в голову. Это было оскорбительно. В то же время ему стало жаль Федора. Головенко с горечью усмехнулся и склонился над мотором, сунув голову под капот.

— Товарищ Голубев, вам перед выездом в поле надо было заправиться. В баке нет горючего. Потом, пашете вы скверно, с огрехами. Ставлю вам на вид, — сказал он, осмотрев мотор.

Федор вздрогнул.

— Прошу не забывать, — продолжал директор, — нервами землю не вспашешь.

— Знаю! — грубо выкрикнул Федор.

— Ну вот и отлично, — Головенко улыбнулся. — Вечерком прошу зайти ко мне, поговорим, — добавил он и неторопливо пошел к полевому стану.

Спокойствие Головенко охладило бешеную вспышку Федора. Несмотря на острую ревность, Федор признался себе, что он побежден, что именно такого человека должна полюбить Марья и что он, Федор, в сравнении с ним — ничтожество. Но где и когда он видел эту широкую дружескую улыбку?


С новым башмаком Сидорыч, запыхавшийся от быстрого хода, вернулся на поле. Головенко пахал. Невдалеке стоял заглохший трактор Федора. Рассказав, как надо сменить башмак, Головенко пошел к нему. У Сидорыча екнуло сердце. Для него был понятен намек Подсекина Федору. И в то же время он считал себя виноватым в этом. Он жалел Федора.

Когда Головенко скрылся из виду, Сидорыч подошел к Федору.

— Федя, сынок, не серчай на меня. Из-за меня вся обида. Директор-то мужик правильный, душевный. Вишь, сколько вспахал, пока я в мастерскую ходил. Я говорю, как теперь пашню считать, в чью пользу? А он отвечает: «Конечно, в вашу». Я, выходит, не работал, а вот, видишь, как теперь…

Сидорыч засмеялся. Федор тупо смотрел на него, не понимая с кем он говорит и зачем он тут.

— Эхе-хе-хе, глупость наша. Можно очернить человека ни за что. Он, Степан-то Петрович, видал какой! А Марья… что Марья… Да он и не смотрит на нее, — сказал Сидорыч, желая успокоить Федора, но осекся. Федор так взглянул на Сидорыча, что слова застряли у старика в горле. Он испуганно попятился и, бормоча что-то под нос, пошел к своему трактору…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Дома, уставший от работы и измученный душевно, Федор, не раздеваясь, повалился на кровать и уткнулся лицом в подушку. Зачем было выдавать перед директором свое отношение к Марье, свою ревность… Может быть пойти сейчас к Головенко? Федор встал… Но тотчас же мысль о том, что пойти к Головенко — значит унизиться перед ним, остановила его. Конечно, Головенко будет доволен. А может быть и посмеется вместе с Марьей над незадачливым ухажором? Федор опять повалился на постель.

В это время раздался стук в дверь. Вошел Головенко. Федор присел на кровати взлохмаченный, с осунувшимся лицом и выжидательно уставился на директора.

— Еще раз здравствуй, Федор, — проговорил Головенко.

Федор не мог не заметить в глазах его какую-то грустную настороженность.

— Здравствуйте, — глухо отозвался он.

— Не ждал?.. Я знаю, что не ждал, а вот пришел… Поговорить с тобой пришел.

Головенко подтолкнул ногой табуретку к столу и сел на нее.

«Вот как, — подумал Федор, — подлизываться пришел, видно, в самом деле совесть нечиста…»

Федор холодно смотрел на Головенко. Степан, в свою очередь, спокойно рассматривал Федора, потом закрыл глаза и со вздохом провел рукой по голове.

— Я пришел к тебе, Федор, потому, что нам нужно выяснить кое-что, — начал Головенко. — Ты фронтовик, и тебе, конечно, понятно чувство дружбы… боевой дружбы, когда под пулями боишься больше за товарища, чем за себя…

Головенко вытащил из кармана табак и принялся крутить папиросу. Федор сидел у стола напротив Головенко с видом, ясно говорившим: «Ну, ну… дальше. В друзья напрашиваешься?»

— Если бы ты был таким, как, например, Подсекин, я бы к тебе не пришел. Мне кажется, ты по натуре не такой…

Федор вспыхнул:

— А, собственно говоря, какое ваше дело…

Головенко поморщился и нетерпеливым жестом остановил Федора.

— Я с тобой пришел не ссориться. Я пришел для того, чтобы дать понять тебе кое-что… Своим дурацким подозрением ты оскорбляешь и Марью, и меня, и память моего друга — Николая Решина. Память моего командира и друга…

Федор насторожился.

— Ты поступил неправильно.

Федор побледнел и жестко выговорил:

— Знаете, товарищ директор, вам никто не дал права вмешиваться в личные дела ваших подчиненных…

Федор остановился на полуслове. Головенко не перебивал его.

— Может быть вам не угодно, чтобы кто-то ухаживал за Решиной? Интересно. Я бы на вашем месте постеснялся придти с такими разговорами. Да уж, если на то пошло, я вам скажу откровенно, я собираюсь жениться на Марье… Я не какой-нибудь подлец.

За эти последние слова Головенко хотелось дружески обнять Федора. Он чувствовал, что Федор искренен и по-настоящему любит Марью. Сдерживая себя, Головенко сурово сказал:

— Если бы я думал, что ты подлец, я бы сейчас не сидел здесь… Это первое. И второе — кто тебе дал право думать о Марье, как о невесте, когда ее муж жив?

— Жив? О нем ни слуху, ни духу. Извещение пришло…

— Он жив, — твердо выговорил Головенко: — Марья верит, что он жив. Этого достаточно, чтобы нам, коммунистам, поддерживать в ней эту уверенность. Понятно? Или мы с тобой, как Подсекин, пользуясь случаем, должны стараться развратить жен наших товарищей-фронтовиков?

Федор покраснел.

— Мы с тобой находимся здесь для того, чтобы помогать фронту, сделать все, чтобы те, кто остался там, были спокойны и уверены… Это не лозунг, Федор, — нет, это кровная обязанность всех нас… Перед последним боем я поклялся Николаю помочь его семье, если с ним что-нибудь случится. Вот случилось… Я искал его после атаки и не нашел.

Головенко поднял глаза, полные грусти, на Федора. Лицо его было в тени, казалось совсем темным, и на этом темном лице светились яркоголубые глаза. Федор вдруг охнул. Лицо Головенко напомнило ему фронтовые дни и то, что пережил он однажды, уже ожидая смерти. Он вдруг вспомнил, где он видел это лицо, хрипло сказал:

— Не узнаешь?

Головенко долго и пристально всматривался в лицо Федора. И он вспомнил… С просиявшим лицом он подошел к нему, положил плохо гнущуюся правую руку на плечо Федора и сказал с новым чувством, обрадованно:

— Ну, здорово, старый знакомый.


…Танковая атака немцев была отбита. Широкое поле, изрытое снарядами, было усеяно подбитыми немецкими танками. Они пылали, смрадно дымились, торчали жалкими грудами мертвого металла. Несколько уцелевших танков, завывая, как израненные звери, поспешно укрылись в лесу. Фашисты огрызались. Взметывая в небо рыжевато-черные космы земли, изредка и ненужно рвались снаряды.

Федор полз по руслу пересохшего ручья. Тяжело дыша, с помутившимися от боли глазами, он с трудом волок раненую ногу. Часто всем телом припадал к земле, и каждый раз ему казалось, что больше он не сможет подняться. Но он поднимался и снова двигался вперед, плохо соображая, куда и зачем ползет.

К нему подполз человек в синем комбинезоне танкиста. Что-то спросил у Федора. Оглушенный, тот не понимал и широко раскрытыми, бессмысленными от боли глазами смотрел на танкиста: ему слышались какие-то бессвязные звуки.

— Бам попонешь?.. бам?

Лицо танкиста было густо покрыто копотью. На черном лице светились лишь чистые голубые глаза — яркие глаза на темном, как голенище, лице. Танкист вынул индивидуальный пакет и стал перевязывать Федору ногу. Федор застонал и потерял сознание.

Очнулся он от обжигающей горло струи, которую танкист вливал ему в рот. Он жадно глотал водку, прильнув горячими губами к холодному горлышку алюминиевой фляжки.

— Будет, будет, — сказал танкист и спрятал фляжку. — Сам доползешь или помочь тебе?

— Сам, сам, — обрадовался раненый, поняв, что именно об этом спрашивает его танкист.

— Ну, смотри, — сказал танкист и, вздохнув, добавил:

— Товарища иду разыскивать… Разбили нашу машину, гады. Растерялись мы. Пропал Коля…

Танкист указал дорогу в санпункт и исчез.

Нога горела, как в огне, но стало все же легче. Справа над щетиной сухой травы показались верхушки деревьев. Федор выполз на берег ручья. Где-то совсем рядом затрещал автомат, вокруг зачивикали пули… Сквозь стебельки травы, метрах в тридцати, он увидел дымящийся немецкий танк. Автомат бил из-за танка. Федор приготовил гранату, приподнялся и бросил ее в танк, глухо застонав от боли в ноге. Граната не долетела. Снова с двух сторон затрещали автоматы. Федор понял, что его обходят. Он приготовил последнюю гранату, чтобы взорвать себя, но в плен не сдаваться.

Вдруг где-то справа застучал наш автомат. «Танкист», — подумал Федор.

Немцы тотчас же ответили, но визга пуль Федор не слышал — значит стреляли не по нему. Автоматчик замолчал. Немцы еще долго строчили, но, не слыша ответных выстрелов, успокоились. «Убит», — подумал Федор и продолжал с тревогой следить за немецким танком.

Вот осторожно приподнялся немец, тускло блеснув каской. Выстрелов не было.

Немцы — их было шестеро — сползлись вместе и, посоветовавшись, решительно направились к ручью, чтобы укрыться в его русле. Но вот что-то кувыркнулось в воздухе… Взрыв. Отчаянный треск автоматов… Снова взрыв. Звериные стоны. Хриплый, истошный крик:

— Рус, не надо… сдаюсь.

Длинный и худой немецкий офицер встал из травы, подняв руки. Лицо его было в крови…

И только сейчас раненый увидел своего спасителя. Это был тот же самый танкист, который перевязывал ему ногу. Он сидел на берегу ручья, странно прижимая правую руку к животу. В левой он держал автомат, направленный на немца. Тот, увидев еще одного русского, остановился. Он испуганно таращил воспаленные, налитые кровью глаза в рамке белесых ресниц, синие губы его дрожали мелко и противно.

Федор подполз к танкисту. Тот проговорил:

— Тебя не ранило еще? — и злобно крикнул немцу: — Иди сюда — комт! — выползок змеиный!

Офицер что-то забормотал, но не двинулся с места. Танкист выругался и дал короткую очередь. Офицер взмахнул руками, упал. Из правого рукава его вылетел револьвер.

— Видал, какой гад. «Сдаюсь»… Я так и знал.

И тут только раненый заметил, что из руки танкиста, прижатой к боку, течет кровь.

— Зацепили разрывной пулей, сволочи.

Танкист подполз к мертвому офицеру и обыскал его. В карманах он нашел письмо, из-под мундира извлек сумку с бумагами.

— Вот, на, тащи на санпункт, а там в штаб передадут.

— Так мы же вместе теперь…

— Я маленько подожду. Найду сначала Николая, командира своего — живого или мертвого…

Федор долго смотрел вслед танкисту и, когда тот исчез, вспомнил, что даже не узнал, как его зовут. Он закричал, попробовал ползти за ним, но, поняв, что не догонит, заплакал от досады…

…И вот теперь они снова встретились.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Перед самым началом массовой косовицы директоров МТС и председателей колхозов собрали на районное совещание.

Заведующий райзо Пустынцев докладывал совещанию о готовности колхозов к уборке. Это был скуластый, широколицый человек с суровым взглядом глубоко сидящих серых глаз. Говорил он звонким мальчишеским голосом, уснащая речь прибаутками. Он сказал и о решении Головенко остановить тракторный парк на ремонт накануне уборочной кампании.

— Получится из этого что-нибудь или не получится — это еще вопрос. А уборка уже на носу. Выборочная косовица уже начата, и опрометчивость товарища Головенко может подвести нас. Если это случится — придется брать Краснокутскую МТС на буксир, — сказал он.

Горячая волна прилила к лицу Головенко. Он хотел тотчас же выступить и дать отповедь Пустынцеву. Но что он скажет? По существу-то ни одного еще агрегата, и в самом деле, не выпущено из ремонта.

Он поочередно, как бы ища поддержки, перебрал взглядом лица людей, сидевших за столом президиума. Среди них было мало знакомых, пожалуй, один Станишин. Он сидел рядом с председателем исполкома и задумчиво смотрел в зал, на него, на Головенко. Может быть и не на него, но Головенко почему-то был убежден, что именно на него смотрит Станишин строгим осуждающим взглядом. Он отвернулся и, чувствуя, что ему все-таки нужно выступить, стал перебирать в памяти, что было уже сделано по ремонту и что еще остается сделать. Кольца нужны, кольца для поршней. Со вчерашнего дня все слесари и токари поставлены на изготовление их. Сегодня к вечеру несколько штук должно быть готово. И если так, то через день, через два тракторы будут готовы.

Руководить изготовлением колец он поручил токарю Саватееву. Головенко не сомневался в нем. Да и в ком можно было сомневаться? С Федором в последние дни установились хорошие дружеские отношения. Он почти сутками не покидал мастерскую и каким-то образом незаметно увлекал своим примером других трактористов. В затруднительных случаях он умел просто без снисходительности оказать помощь товарищам. Сашка, Валя Проценко, Лукин… Одного за другим Головенко перебрал в памяти всех. Хорошее, теплое чувство охватило его. «Так нет же, не придется тебе помогать нам. Без тебя справимся». — Он хмуро смотрел сейчас на заведующего райзо. Пустынцев уже кончил доклад и с довольным видом сидел за столом президиума.

«Нет, не придется!» Головенко сжал кулаки. Он знал теперь, о чем рассказать совещанию, если придется взять слово. Выступить однако ему не удалось. После двух-трех выступлений участников совещания и короткой речи Станишина, Пустынцев поспешно закрыл совещание. Разочарованный, с легкой досадой на сердце Головенко вышел на улицу с намерением тотчас же отправиться домой. Среди многочисленных подвод и машин у дома культуры Головенко отыскал свою полуторку. Около нее уже стоял Герасимов, растерянно одергивая синюю новую рубаху, горбом вздувшуюся на спине.

— Задержка, Степан Петрович, — сказал он, кивнув на шофера, торопливо накачивавшего снятый с колеса баллон.

Головенко постоял, прислушиваясь к тугому свисту воздуха, с силой вгоняемого насосом в баллон.

— Вася, заедешь в райзо, я буду там, — сказал он и быстрым шагом отошел от машины.

Пустынцева он догнал на дороге. Заведующий райзо шел окруженный участниками совещания и что-то громким голосом рассказывал им. У высокого крыльца с точеными балясинами он попрощался с людьми.

Головенко закурил на улице и, выждав, пока по его расчетам Пустынцев зайдет в кабинет, решительно направился к нему. Собственно говоря, у него не было особого дела к Пустынцеву, надо было поговорить о кирпиче, но главное — узнать его поближе.

Пустынцев встретил его удивленно-вопросительным взглядом.

— А-а, Головенко! Садись!

Головенко огляделся. Просторный кабинет с отделанной под дуб панелью был обставлен кряжистыми стульями с высокими спинками. В углу стояла этажерка, плотно набитая книгами, рядом большой письменный стол. На нем поблескивало зеленоватым ледяным блеском треснувшее пополам толстое стекло, на столе лежали выцветшие на солнце какие-от бумаги, отпечатанные на машинке.

Головенко с любопытством взглянул на коллекцию хлебов, занимавшую целиком одну стену. Небольшие, аккуратные снопики пшеницы диаграммой стояли на бортике панели, прикрепленные к стене проволокой.

Довольная улыбка пробежала по лицу Пустынцева.

— За пять лет лучшие образцы. Есть и из твоей епархии. Достижения бригады Решиной.

Пустынцев, приземистый и широкий в плечах, вышел из-за стола. Толстым коротким пальцем он ткнул в один из снопиков, потом в другой, третий.

— Вот они, красавцы. Умеет Решина выращивать хлеб.

Пустынцев так умильно, так вкусно произнес слово хлеб, что в кабинете, казалось, запахло душистым свежеиспеченным пшеничным хлебом.

— Агроном у тебя вот с пути ее сбивает, — со вздохом закончил Пустынцев и грузно опустился в скрипнувшее кресло.

Головенко насторожился. Пустынцев начал разговор как раз о том, что не на шутку тревожило Головенко. Спор Боброва с Дубовецким не выходил у него из головы. Чувствуя за Бобровым большую силу — Мичурина, — Головенко однако не успел еще разобраться в этом вопросе, и он лежал камнем на его совести.

— Почему вы думаете, что он сбивает с пути Решину?

— А как же? — удивленно воскликнул Пустынцев, вскинув брови. — Дело Решиной, как и других бригадиров, заниматься выращиванием хлеба, а Бобров ее тянет на разные опыты, забивает голову не относящимися к делу вопросами.

Головенко во все глаза смотрел на Пустынцева: шутит или нет. Нет, не шутит — лицо серьезное.

— Ты, Головенко, присмотрись к своему агроному, не давай ему потачки, иначе он тебя… Опыты — дело неплохое, я принципиально не против… Однако не время. Война. Хлеб надо. Хлеб и хлеб! Чудите вы там с Бобровым. Ты вот трактора взялся ремонтировать перед самой уборкой… Со мной не согласовал. Надо бы тебя за такие дела на бюро да с песочком, с песочком. Так-то вот.

Пустынцев вздохнул и покрутил головой, Головенко смотрел на него свинцовым взглядом.

— Товарищ Пустынцев, извините, я пришел к вам не за тем, чтобы выслушивать упреки, вы их уже на совещании наговорили…

— Не нравится? — перебил его Пустынцев. — Это плохо. Критику, паря, любить надо. Замазывать свои недостатки — преступление. Я никогда не согласился бы на это дело, если бы ты мне хотя бы позвонил… Ну, а теперь что ж…

Видимо, Пустынцев, любил поговорить. Наконец он выдохся.

— Вы очень неодобрительно отзываетесь о Боброве, — сказал Головенко, — а он делает большое дело, не получая пока никакой помощи, если не считать помощь Марьи Решиной. Это неправильно. Ему нужно помочь. Что вы мне посоветуете, чем можете ему помочь?

— Ничем, — отрезал Пустынцев, рубанув ладонью воздух. — Не могу помочь и не считаю нужным. Ты вот говоришь о какой-то научной работе. Милый ты человек, наша задача — выполнять государственные контрольные цифры, мы хлеборобы, а всякими опытами пусть занимаются ученые в академиях.

— Значит вы не одобряете работу Боброва? — спросил Головенко.

— Я? Я, Головенко, человек прямой, не ученый, воспитывался за меру картошки в свое время. Мое дело выполнять планы, а в них ничего не написано о том, что я должен провести такую-то и такую-то научную работу. У меня, дорогой товарищ, правило в жизни, и я тебе, как молодому работнику, рекомендую придерживаться его тоже: не спрашивают — не выскакивай со своими предложениями. А то, что положено с тебя — душа винтом, как говорят, а выполни. Всякие там научные дела меня не касаются.

— Ну что же, товарищ Пустынцев, выходит, мы не договоримся, — раздельно сказал Головенко. — У меня насчет этого свое мнение есть. Придется без вашей помощи обходиться. Лабораторию и все, что нужно, Боброву мы сделаем.

— Так, так, — крякнул Пустынцев. — Наломаешь ты дров — вижу. А отдуваться за тебя придется мне.

— За что же «отдуваться»? — глухо спросил Головенко.

— Как за что? — вскрикнул Пустынцев, направив на него средний палец. — Ты до сих пор не понимаешь и не хочешь понять своих ошибок. Твое дело выполнять план МТС, а у тебя какие-то фантазии. Коммунист, а идешь на поводу у беспартийного Боброва, не хорошо, Головенко.

Разговор этот явно тяготил Степана. Сожалея, что зашел сюда, он с тоской прислушивался: не раздастся ли знакомый гудок полуторки, чтобы можно было встать и уйти.

— Так вы считаете, что Бобров занимается не серьезным делом? — спросил еще раз Головенко только для того, чтобы не молчать.

— Причем здесь я. Есть головы поумнее нас с тобой. Бобров думает Америку открыть, а она уже Колумбом открыта. — Пустынцев захлебнулся смехом, довольный своей шуткой. — Он надеется какую-то новую сою изобрести. Вот чудак!

— Не так давно разговаривал я с одним нашим ученым, — Пустынцев приосанился и заложил ладони за широкий командирский ремень. — Его авторитетное мнение, что потуги Боброва — пустая затея. Мелко плавает твой агроном. Вот как, Головенко. А ты, небось, академиком его считаешь. — И Пустынцев снова засмеялся.

— Да, считаю, — выпалил Головенко. — Этот ваш ученый может быть гроша ломаного перед Бобровым не стоит.

Несколько секунд Пустынцев с открытым ртом смотрел на Головенко. Затем что-то пробормотал себе под нос и принялся озабоченно рыться в портфеле. Головенко вышел не простившись, провожаемый колючим взглядом Пустынцева. Так о кирпиче он заврайзо ничего и не сказал.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Домой приехали уже поздно. Прямо с машины Головенко отправился в мастерскую. Разговор с Пустынцевым нельзя сказать, чтобы сильно взволновал его, однако он почувствовал всю остроту положения с ремонтом. Надо принять все меры к тому, чтобы хоть один комбайн завтра — послезавтра вышел в поле. Все будет зависеть от колец.

Несмотря на поздний час, в сборочной все были налицо. Вид тракторов со снятыми крышками блоков болезненно кольнул сердце. Кольца, кольца! Не задерживаясь в сборочной, Головенко прошел к Саватееву. Старик был сердит. Он взглянул на подошедшего директора и, не раскланиваясь, продолжал ожесточенно пилить зажатый в тисках поршень.

— Как успехи, Павел Николаевич? — спросил Головенко, предчувствуя недоброе.

Саватеев усмехнулся, бросил ножовку, мелко задрожавшую в прорези, сунул трубку в рот.

— Как видите. По паре на брата не удалось сделать за целый день.

— Почему?

— Очень просто! Весь день то цепи натягивали на комбайны, то полотна клепали. Только уж как стемнелось занялись вот этим, — Саватеев чубуком трубки ткнул в поршень и отвернулся. Головенко молчал. Саватеев распалил трубку и, успокоившись, сообщил:

— С утра сегодня, как вы уехали, Подсекин погнал нас. Я было против — куда-а там! Раскричался. Что ж скажешь? Какой ни на есть, а механик. Дисциплина… Так день и пропал. Тьфу! — А Федюшка вон покою не дает, у них работа становится. — Головенко повернулся и встретился взглядом с Федором. Тот молчал, расставив промасленные руки, взъерошенный, злой.

— Где Подсекин?

— А чорт его знает где. С пяти часов ушел и больше не показывается.

Федор круто повернулся, и ушел в контору. Механик явился на вызов к Головенко в накинутом на плечи бушлате, с заложенными в карманы брюк руками. Весь вид его говорил за то, что он приготовился к любому скандалу. Избоченясь, он присел к столу.

— Как дела с ремонтом? — спросил Головенко.

— Ничего… Дела идут.

— Как, по-вашему, когда закончим?

— Ну, я думаю, если все будет нормально, то через недельку первый комбайн пойдет.

Головенко помолчал. Потом негромко и внушительно сказал:

— Надо будет проверить, как работают машины в Комиссаровке, — завтра утром пораньше направляйтесь туда и с возвращением не торопитесь.

Подсекин как-то осунулся, повял.

— А как здесь?

— Здесь не беспокойтесь, как-нибудь обойдемся.

— Это что же, ссылка?

— Вам дано задание. Вы поняли меня? — отчеканил Головенко.

— Вполне… Но, мне кажется, меня просто надо снять с механиков и сделать рядовым трактористом, — вызывающе сказал Подсекин.

— Хорошо, не возражаю. Завтра будет приказ. До свиданья, товарищ Подсекин, — спокойно согласился Головенко.

Механик растерялся и молча вышел.

Бобров, присутствовавший при этом разговоре, одобрительно заметил:

— Давно бы так.

Головенко ничего не ответил, но одобрение Боброва было ему приятно.

— Придется, Гаврила Федорович, вам съездить в Комиссаровку. Как там идут дела у Прокошина?

— Что же, я с удовольствием съезжу, — отозвался Бобров, — кстати, у меня там дело есть…

Какое дело — Бобров не сказал. Вообще, как ни пытался Головенко в эти дни вызвать агронома на откровенный разговор, тот отмалчивался. Директор встал и прошелся по кабинету.

— Гаврила Федорович, у меня к вам просьба личного характера.

Бобров насторожился. Головенко придвинул стул и сел напротив, почти вплотную.

— Скажу прямо, Гаврила Федорович, директором мне не приходилось работать… Я тракторист, механизатор… Я знаю тракторы, комбайны, все другие машины, которыми МТС располагает, но в агрономии я ничего не понимаю, хотя с детства на земле: с двенадцати лет за чапиги взялся. Ну, да теперь про чапиги и думать забыли — техника не та. Договоримся: всем, что касается агрономии, командуете вы; ваши распоряжения — закон; конечно, за урожай отвечаем вместе. Это не значит, однако, что я так и должен остаться неграмотным в агрономии. Если это будет так — грош мне цена и как коммунисту, и как руководителю. А потому, Гаврила Федорович, берите меня в ученики. Попробую осилить…

Бобров молча протянул Головенко руку. В тот же день он уехал в Комиссаровку, оставив директору стопку книг.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Когда Клава получила известие о гибели мужа на фронте, и почти одновременно с этим радио принесло скорбную весть о том, что Смоленск взят немцами, — она растерялась.

С матерью она не видалась уже несколько лет, с тех пор как вышла замуж за агронома Янковского и уехала на Дальний Восток, но все же она не чувствовала себя такой одинокой, как в это время. Она кончила когда-то фармацевтический техникум, очень любила свою профессию. Она не собиралась стать простой лаборанткой, мечтала о большой творческой деятельности, мечтала открыть новое необычное лекарство… Но эти мечты, с тех пор как она вышла замуж и поселилась с мужем в деревне, как-то незаметно для нее самой отошли на задний план.

Муж зарабатывал достаточно. Клава часто ездила во Владивосток, гостила у своей подруги Нюси неделями. Постепенно привыкла к беззаботной жизни и жила легко и весело. Воспоминания о техникуме, о несбывшихся мечтах лишь изредка нарушали ее душевный покой.

Теперь она работала секретарем у директора. И все чаще и чаще с тоской она стала вспоминать о своей любимой профессии, возвратиться к которой она уже потеряла надежду. Она втайне завидовала Вале Проценко, Марье Решиной и другим, удовлетворенным своей работой.

В это время в МТС появился Подсекин, его откуда-то привез Корольков. Он отрекомендовал его как техника, специалиста по тракторам.

Механик часто встречался с Клавой в конторе, настойчиво ухаживал за ней. Чувствуя себя одинокой, Янковская принимала эти ухаживания. Подсекин показался ей серьезным, неглупым, чутким человеком. Он часто по делам ездил в город и всякий раз привозил ей подарки. Однажды он привез Клаве лакированные туфли. Ома смущенно спросила, почему Подсекин не скупится на подарки ей. Он засмеялся и беззастенчиво ответил:

— Чудачка ты. Рано или поздно ты все равно будешь моей женой — все равно тебя придется одевать…

Клава вспыхнула и наотрез отказалась от туфель. Наглая самоуверенность Подсекина возмутила Клаву. Она стала присматриваться к нему и увидела настоящую сущность этого пошлого человека. Окончательно она разочаровалась в нем тогда, когда приехал Головенко. Новый директор внес свежую струю в жизнь коллектива МТС. Клава не могла разобраться, почему Головенко сразу же приобрел полное доверие краснокутцев, но она видела, что Подсекин остался в стороне, окончательно потерял свой авторитет. Она радовалась, что их отношения не зашли далеко и что поэтому она может с чистой душой смотреть в глаза Марье, Федору, всем «ребятам» и… Головенко. И почему-то при воспоминании о Головенко у нее начинало чаще биться сердце, душа замирала, как в далеком детстве, когда она впервые готовилась к выступлению на сцене: она наперед знала, что сыграет хорошо, но сладкое волнение, глухая тревога охватывали ее всякий раз, как только она вспоминала о предстоящем выступлении…

Клава думала о Головенко. Сегодня утром он позвал ее в кабинет и сказал:

— Пожалуй, нам с вами, Клавдия Петровна, придется на время покинуть кабинет и выйти в поле, помочь колхозникам. Вам не приходилось в поле работать? Приходилось? Ну, вот и отлично.

И директор приветливо улыбнулся.


Клава с пылающими щеками сидела под лампой в низеньком кресле, вытянув ноги в домашних туфлях. На коленях у нее лежала забытая книга. В дверь неожиданно постучали. Клава, предполагая, что это пришла Марья, обрадованно крикнула:

— Войдите.

Вошел Подсекин. Клава подтянула под себя ноги и зябко сжалась в кресле.

Не здороваясь, Подсекин швырнул фуражку на сундук, покрытый кружевной накидкой, подошел к столу и сел напротив.

Клава без удивления наблюдала за ним.

Подсекин сказал:

— Завтра уезжаю.

Клава пожала плечами, как бы творя: «Твое дело». Перевернула страницу и начала читать. Подсекин закурил и нервно прошелся по комнате. Бросил папиросу в таз под умывальником, подвинул стул к Клаве. Она отодвинулась и окинула его холодным взглядом.

— Что тебе надо? Зачем пришел?

— Ничего… Может, мне уйти?

— Можешь…

— Извини, я не понимаю.

Клава молчала. Подсекин изменил тон.

— Послушай, Клавочка, у меня нехорошо на душе.

— Иди опохмелись, полегчает, — усмехнулась Клава.

— Издеваешься?.. Было время, ты разговаривала со мной по-другому, — с горечью сказал Подсекин.

Клава пожала плечами.

— Было время, когда я еще не знала, что ты из себя представляешь и разговаривала с тобой, как с порядочным человеком…

Подсекин вскочил, как будто накололся на иголку.

— Значит, по-твоему, я не порядочный?.. Так?

Клава долгим взглядом, как будто видела его впервые, посмотрела на Подсекина. Он стоял перед ней чуть наклонившись вперед. Побледневшее лицо его нервно подергивалось. Подавляя в себе страх, на секунду охвативший ее, она спокойным тоном сказала:

— Уходите, Подсекин.

Подсекин криво ухмыльнулся, взял фуражку.

— Что же, может быть, я мешаю? Возможно вы поджидаете кого-то?

Подсекин насмешливо окинул взглядом уютную, чисто прибранную комнату, как бы ища подтверждения своей догадке. Клава резко выпрямилась.

— Вы уйдете или мне придется позвать соседей?

Клава сказала это тихо, но таким тоном, который не предвещал ничего хорошего.

Подсекин свирепо взглянул на нее, резким движением нахлобучил фуражку и выскочил за дверь.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Паша Логунова получила телеграмму. Муж, которого она уже два года считала погибшим, возвращался домой и просил встретить его.

В день прихода поезда Паша поехала на станцию. Вместе с ней увязалась Настя Скрипка, работавшая на МТФ. Настя часто ездила в город якобы к врачу, но колхозники не раз видели ее на базаре торгующей махоркой, подсолнухами, а иногда и маслом. Паша не любила Настю, но одной ехать было скучно.

Настя в необыкновенно цветастом городском платье запрятала в сено пятилитровый бидон и поставила в передок объемистый чемодан.

— Едешь в город — бери на все дни пищу, а то голодом насидишься, — в оправдание заявила она, пряча глаза.

Паша знала, что это неправда, что Настя везла и бидон и чемодан на базар, но она промолчала.

Лошадь, донимаемая оводами, отчаянно крутила хвостом. Она то резко дергала телегу и ошалело бежала, то вдруг останавливалась и тянулась мордой под брюхо.

Настя с любопытством поглядывала на Пашу: по какому делу едет она в такую жару на станцию? Но Паша молчала: лгать она не умела, а делиться своими чувствами с Настей не хотела.

Она подстегнула лошадь.

— Успеем, до поезда еще не скоро. Семафор еще закрыт, — сказала Настя.

Паша вспомнила, что у Насти муж тоже на фронте.

— Пишет тебе Михаил? — спросила она дружелюбно.

— Пишет, — небрежно, с усмешкой, ответили Настя. — Беспокоится, как я тут живу. Думает, пропаду без него.

— Поди, мешок денег нахватала, — кивнула Паша на багаж Насти.

— Хватай и ты, коли завидно. Лишняя копейка карман не оттянет. Свое продаю — не чужое, — отрезала Настя.

— Я не потому говорю. Засосет тебя жадность. Смотри, Настя…

На переезде Настя сошла с телеги и пошла к вокзалу пешком.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Валя Проценко первой подготовила свой комбайн к уборке. Для Головенко это было неожиданностью; он рассчитывал, что ее комбайн выйдет днем позже.

Девушка стояла в кабинете на ковровой дорожке в широких шароварах, в красной футболке, туго обтягивавшей ее высокую грудь — стройная, как изваяние спортсменки. Низкое еще солнце обливало ее через окно снопами ярких лучей. Черные, как маслины, глаза Вали возбужденно поблескивали на бледном, осунувшемся лице. Видно было, что девушка не спала в эту ночь.

Головенко вышел из-за стола и пожал ее маленькую и крепкую руку.

— Спасибо, Валя. Идите поспите и с обеда — в поле.

— Спать? — удивилась Валя. — Зачем спать? Дайте распоряжение трактористу — поедем в поле.

Головенко понял: спорить бесполезно. В агрегате Проценко вызвался работать Подсекин. Головенко не возражал против этого.

— Смотри, Яков Гордеич, у нас надо работать, — предупредила его Валя на поле.

— Я вас не понимаю, уважаемая.

— А тут и понимать нечего. Работать, говорю, у нас надо как следует. И всё…

Она отрегулировала хедер и сильным рывком, с полуоборота, заведя мотор, поднялась на мостик комбайна. Когда мотор разогрелся и ровно загудел, она включила рабочую скорость. Лязгнули цепи. Комбайн задрожал, мягко и ровно затарахтел ситами. Валя, чуть склонив голову, прислушалась и осталась довольна. Она выпрямилась на мостике, и Подсекин увидел четко вырисовывавшуюся на голубом фоне неба ее стройную и легкую фигуру.

— Давай, — крикнула Валя.

Подсекин включил скорость и дал газ. Комбайн медленно пошел к стене ячменя.

— Давай, давай! — покрикивала Валя.

Подсекин прибавил газу. Комбайн дернулся, пошел быстрее. Валя сердито показала кулак трактористу. С мягким хрустом нож врезался в ячмень. Комбайн принял первую охапку и глухо заворчал. За ним выросло облако половы, в бункер посыпались первые зерна.

Легкий ветерок трепал пряди черных волос Вали, выбившихся из-под платка. С высоты комбайна веселыми глазами осматривала она расстилающееся перед ней золото хлебов, чуть колеблемых ветром.

Обойдя загон, Подсекин остановил трактор. Валя нахмурилась:

— Это зачем? — спросила она.

— Начало сделано, можно покурить, — ответил Подсекин, спрыгивая с трактора.

Валя, помолчав, негромко, но внушительно сказала:

— Начало сделано, да конца не видно. Курить будем, когда конец покажется. Вот тот участок, что обогнули, сегодня мы должны повалить, имейте в виду.

Подсекин усмехнулся:

— А ты знаешь, сколько здесь гектаров?

— Восемнадцать, — сказала Валя.

— И ты думаешь за один день скосить?

— Не уйдем с поля, пока не кончим.

Подсекин, посмеиваясь, принялся курить. Валя вспомнила Ваню Степахина, которого не нужно было подгонять. Он не слезал с трактора до тех пор, пока задание не было выполнено.


Это было три года тому назад, в первый год после окончания курсов комбайнеров. Неуверенная и робкая в обращении с машиной она вот так же, с волнением впервые повела комбайн. Ваня уже работал второй год и считал себя опытным трактористом. Он подбадривал шутками робкую девушку, посматривая на нее теплым дружеским взглядом. И Валя как-то сразу успокаивалась. Она видела сверху курчавую, золотившуюся на солнце голову тракториста, его белозубую улыбку, когда он повертывал голову и пристальным взглядом смотрел на нее снизу вверх, и на душе у нее было спокойно.

Подсекин покурил, поковырялся в моторе трактора и забрался на сиденье. Валя вздохнула:

— Наконец-то… Я думала, вы еще ляжете отдохнуть после такой тяжелой работы. Заморились, бедненький…

— Это уж мое дело, — озлился Подсекин.

— Нет, не ваше, а наше, товарищ Подсекин, — сказала Валя, прищурив черные, как уголь, глаза. — Вы работаете в агрегате, а не в одиночку; командую агрегатом я и извольте подчиняться нашим порядкам. Понятно?

— Подумаешь, командир! — Подсекин выругался про себя. Он рванул рычаги, но трактор пустил плавно, постепенно набирая предельную скорость.

Они уже сделали несколько кругов, останавливаясь только затем, чтобы освободить бункер от зерна. На одной остановке Подсекин спрыгнул с трактора и приник ухом к мотору. Потом с сумрачным лицом долго стоял перед машиной. Когда подвода была нагружена зерном, он что-то тихо сказал уезжавшему в деревню подводчику. Тот, забравшись в бестарку, сказал:

— Ладно, скажу.

— Что такое? — озабоченно спросила Валя.

— Да, так, — неопределенно ответил Подсекин и залез на сиденье. Он осторожно пустил машину. Комбайн, тяжело покачиваясь, медленно пошел по полю.

— Прибавьте ходу, Яков Гордеич.

Подсекин отрицательно потряс головой. Валя прислушалась и ясно уловила глухие жесткие удары, нарушавшие ровное гудение мотора. Лицо ее вытянулось:

— Что там у вас застучало?

Подсекин остановил трактор и подошел к комбайну.

— Стучат коренные. Что будем делать?

По выражению его лица Валя поняла, что трактору грозит остановка. Она оглянулась. От избушки полевого стана к комбайну торопливо шли два человека. Одного из них, бригадира дядю Тимошу, нетрудно было узнать по большой, во всю грудь, бороде, вторым был инструктор райисполкома Усачев. Он остановился поодаль, критически осматривая комбайновый агрегат.

Лукин залез на трактор, дал полный газ, прислушался.

— Да, стучит, — сказал он. — Придется делать перетяжку. Но это же исправная машина! В чем дело, Яков Гордеич?

Валя поняла, что на сегодня работа кончилась.

— Почему неисправный трактор выпущен в поле? — спросил Усачев и добавил: — Только для того, чтобы отрапортовать, что начали уборку комбайнами?

Подсекин развел руками. Лукин молчал, склонившись над мотором. Потом распрямился и с досадой крякнул.

— Бригадир, почему же все-таки неисправный трактор вышел в поле? — повторил Усачев. — Кто за это отвечает? Механик? Пошлите за ним…

Подсекин вздернул голову и гордо ответил:

— Я механик… вернее сказать, бывший механик.

— Почему бывший?

— Потому что меня сняли с работы.

— Как сняли? Кто снял? За что?

— Снял директор, — зло усмехнулся Подсекин, — а за что, это его спросите, — многозначительно сказал он. — Рылом должно быть не вышел.

— Почему вы допустили, что неисправная машина вышла на поле? В МТС сорвали ремонт и здесь на поле хотите волынить. Работать надо!

Подсекин побледнел, прищуренными глазами в упор посмотрел на Усачева. Потом скривил лицо в нехорошей усмешке, забрался на машину и ухватился за рычаги.

— Пош-шел! — крикнул он Вале, и с места, рывком, пустил трактор на полную скорость. Комбайн тотчас же окутался пылью и половой.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Головенко с трудом удалось уговорить Федора поработать за механика на время ремонта. Он сдал свой трактор Сидорычу и занялся подготовкой комбайна Паши Логуновой. Круглолицая и краснощекая Паша деловито хлопотала около машины, волновалась, покрикивала на слесарей.

Головенко осмотрел комбайн и отошел в сторону, дожидаясь, когда Паша заведет мотор. В это время к нему подошел Ленька. Он остановился около директора и, выждав, когда тот обратил на него внимание, таинственно сказал:

— Товарищ директор, есть до вас дело. — Для убедительности Леня показал Головенко что-то завернутое в тряпку.

— Хорошо, подожди минутку.

Паша с трудом провернула заводную ручку мотора.

Она стояла, наклонив голову, ничего не слыша, кроме урчанья мотора. Потом лицо ее озарила улыбка:

— Порядок! — сказала она радостно.

Головенко улыбнулся, глядя на Пашу.

— Ну вот, отрегулируйте, как следует, и завтра утречком начинайте за балкой убирать ячмень, — сказал он. Повернувшись к Леньке, нетерпеливо переминавшемуся с ноги на ногу, директор спросил:

— Ну, что у тебя, Леня?

Мальчик кивнул, приглашая Головенко следовать за собой.

Под тенистой веткой, около забора, огораживавшего участок МТС, он присел на корточки и торопливо развернул тряпку. В ней оказался кусок какого-то потемневшего металла.

— Что это такое?

— А вы поглядите, — сказал Леня.

Головенко взял металл в руки. Зернистый излом сразу приковал его внимание.

— Баббит, — удивленно произнес Головенко. — Где ж ты его взял?

— Могу взять сколько угодно, — с деланным равнодушием сказал Леня, видя, что Головенко заинтересовался его находкой.

Леня рассказал, что в распадке за деревней когда-то давно были свалены изношенные детали тракторов, об этой свалке постепенно забыли, и она заросла травой, кустарником.

— Мне еще давно папка показывал, потом я забыл, а теперь вспомнил. Мамка сказала: баббиту нехватка в МТС — вот я и вспомнил.

Головенко посмотрел на озабоченное, вспотевшее от волнения лицо паренька:

— И какое ты вносишь предложение?

— Дайте нам какие-нибудь молотки и зубила, мы баббита и наломаем.

— Кто мы?

— Мы-то? Да ребята же.

— Ну, что же, организуй ребят…

— Они все уже организованные — звено пионерское, — с гордостью сказал мальчуган. Он сунул два пальца в рот и так свистнул, что у Головенко зазвенело в ушах. Тотчас из зарослей полыни высыпали ребята.

В это время, раскрасневшаяся, подошла Валя Проценко.

— Что случилось? — спросил ее Головенко.

— Что должно было, то и случилось… Подсекин подшипники поплавил; поршни заклинило, не провернешь.

У Головенко сразу пропало хорошее настроение. Валя сдернула красный платок с головы.

— Тракторист тоже! Выехал, а масло не переменил, забыл, видите ли. Вот теперь и стали… — Она раздраженно то встряхивала платок, то накручивала его жгутиком на пальцы. — Над нами женщины смеются, говорят, лучше бы мы взяли серпы или косы.

Она готова была расплакаться.

— Где же ваши люди?

— Люди на комбайне, а я сюда побежала… к вам. Комбайн остановился как раз около женщин, что на пригорке жнут. Стыд! Дайте нам какой-нибудь трактор, мы должны загонку докосить.

— А не поздно? — раздумчиво спросил Головенко.

— Чего поздно? Солнце еще высоко, ночи сухие, лунные. Мы бы косили и ночью, Дайте нам хоть Сидорыча, он там рядом с нами пары пашет.

— Ну, что же, скажите ему, пусть перейдет.

— Ничего не выйдет. Я с ним разговаривала. Несите, говорит, записку от директора.

Головенко вынул блокнот и, написав карандашом несколько слов, отдал записку Вале.

Валя ушла. Головенко с ребятами пошел в кладовую.


…Сидорыч окончательно освоился с трактором и уже спокойно и уверенно водил машину. Утром он раньше всех выходил на работу и не останавливал трактор до темна, даже не ходил обедать. Он перевыполнял нормы пахоты, но все же был недоволен работой. «Ползаешь, ползаешь один, окромя ворон никто тебя в поле и не видит». Он мечтал возить комбайн, но стеснялся высказать свое заветное желание: как бы не осмеяли, хотя видел, что трактористы уже разговаривали с ним, как с равным.

Когда к нему подошла Валя, он сразу понял, что ей надо. Он видел, как остановился комбайн, как ходили вокруг него люди. Надо ли говорить, что он обрадовался предложению Вали работать в ее агрегате. Однако постарался скрыть свою радость. Выслушав комбайнерку, он равнодушным тоном заявил:

— Неси записку от директора, иначе не могу.

Валя, чуть не плача, пыталась его уговорить, но Сидорыч был непреклонен:

— Я работаю самостоятельно, как бы сказать, в личном распоряжении самого директора. Без него, значит, не могу… Неси записку.

Валя обозвала Сидорыча бюрократом и через поле, напрямик, пошла в деревню.

Сидорыч многое пережил за этот час. Ему казалось, что директор не даст записки, не доверит ему работу в агрегате, что директор пошлет на трактор Федора, и это было бы самое обидное. В сущности говоря, Сидорычу ничего не стоило просто переехать на другое место, но, помня о том, что именно Головенко доверил ему трактор, он и в самом деле считал себя «в личном распоряжении директора».

Через час, показавшийся Сидорычу вечностью, он увидел Валю, возвращающуюся тем же путем из деревни. Сидорыч остановил трактор и принялся закуривать.

— На тебе записку, только запарилась зря. Мне все равно директор не отказал бы, — сказала Валя и беззлобно добавила: — Формалист.

Сидорыч взял записку, полюбовался ею и бережно спрятал в фуражку:

— Вот теперь другой коленкор…

Он отцепил плуги и поехал к избушке на заправку. Валя пошла к комбайну.

Заправившись горючим и водой, Сидорыч лихо подкатил к ячменю. Подсекин лежал в стороне около трактора, положив голову на пиджак. Сидорыч осмотрел трактор Подсекина, пощупал остывший мотор и неодобрительно произнес:

— М-да… дело неважно. — Затем взглянул на лежавшего. — Поберегись-ка, Яков Гордеич, сейчас твою хламину буду оттаскивать, чтобы не мешалась тут…

Подсекин только сплюнул, не глядя на Сидорыча.

Оттащив трактор Подсекина в сторону, старик подъехал к комбайну и прицепил его. Все это он делал не спеша, раздумывая, что и как нужно делать, чтобы не казаться смешным. Справившись с этим, он забрался на сидение.

— Что же, Яков Гордеич, может попробуешь мою машину, прокатай круг. Или торопишься ремонтировать свою?

Подсекин понял ядовитый намек Сидорыча и, свирепо взглянув на него, отвернулся. Посмеиваясь в бороду, Сидорыч зачем-то поплевал на руки и взялся за рычаги.

— Ну, барышни, поехали, что ли?

— Давайте, Сидорыч, поехали, — отозвалась неторопливо Валя.

Когда агрегат двинулся, Сидорыч стал то и дело беспокойно оглядываться, проверяя, правильно ли ведет трактор. Валя корректировала Сидорыча. Заметив по гусенице, как она идет по отношению к стене ячменя, Сидорыч больше уже не сбивался. Круг прошли благополучно. Агрегат остановился, чтобы освободить от зерна бункер, и Валя весело крикнула Сидорычу:

— Молодец, Сидорыч, дело пойдет!

Он уже и сам знал, что дело идет неплохо, но похвала пришлась ему по сердцу. Он подумал: «Ишь, ведь какая девка славная». Однако он и сейчас не выказал удовольствия, а, наоборот, нахмурился и недовольно заметил:

— Не нравятся мне эти остановки, только горючую зря жечь приходится… На ходу надо приноравливаться: я еду, и подвода пусть рядом едет.

Наступал вечер. Длинная тень от комбайна ползла рядом, ломаясь на стене ячменя.

Когда бестарка была наполнена зерном, подводчик, чернобородый, угрюмый мужик Филипп Власов спросил:

— Приезжать еще или остальное утром?

Сидорыч сгоряча закричал:

— Как это так не приезжать, когда мы до утра будем работать. Клин скосим, тогда конец.

Филипп оперся руками о бестарку и удивленно вскинул кустики бровей:

— Вот, зелена муха! Больно ты прыток, Сидорыч.

По всему было видно, что Филипп не верит старику. Сидорыч, не меньше подводчика удивленный своими словами, опасливо покосился на Валю, стоявшую у штурвала. Девушка крикнула:

— Смотри приезжай, дядя Филипп. Всю ночь работать решили.

Филипп снял кепку:

— А нам што? Думаешь, испугаемся. Да хоть пять суток без отдыха работайте, мы не отстанем.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Вечером Головенко зашел к Марье. Она с обожженным на солнце лицом встретила его, улыбаясь одними глазами.

— Пожалуйста, садитесь. Будем чай пить с варениками.

Марья лукаво посмотрела на Головенко.

— Сейчас вареники принесут…

Марья сегодня была очень оживлена, и Головенко спросил, почему она такая?

— Почему такая? Хорошо поработали! И знаете с кем? С Клавой Янковской, — ответила она, поблескивая белозубой улыбкой. — Я очень довольна, что хорошо поработали, довольна, что вы пришли, что придет сейчас Клава. А все-таки, надо сказать, Клава — хорошая. Как она изменилась в последнее время…

Головенко молчал, стараясь понять, зачем Марья все это говорит. Когда речь заходила о Клаве, он всегда почему-то смущался и в то же время не мог не признаться себе, что в какой-то степени это приятно ему. В первый день, как он увидел Клаву, она не понравилась ему. «Очень красива, — думал он, — наверно заносчива, а впрочем мне все равно». Потом убедился, что ошибся. Она держалась со всеми просто, все ее называли на ты, но в этом «ты» не было пренебрежительной фамильярности, оно было дружеское. Головенко не раз замечал, что девушки, особенно Валя Проценко, в свободную минуту приходили пошептаться с ней. Валя даже показывала ей какие-то письма. Наконец, Марья дружила с ней.

Однажды, придя в пустую свою квартиру поздно вечером, он остро почувствовал удручающую пустоту, одиночество, и тогда сразу перед его мысленным взором встала Клава…

Марья остановилась у стола и, вытирая полотенцем посуду, спросила:

— Почему Гаврила Федорович уехал в Комиссаровку, если это не секрет?

— Какой же секрет. Я попросил его проверить, помочь в начале уборки, — ответил Головенко, недоумевая, чем вызван этот вопрос.

Марья легко и бесшумно двигалась по комнате, собирая на стол. Собрав посуду, она присела к столу.

— Я очень рада, Степан Петрович, что сегодня вышел комбайн на поле, — сказала она, выразительно взглянув на Головенко. — Рада за вас.

— А не за себя, не потому, что урожай будет снят?

— И за себя, и за всех, а особенно за вас… Теперь я уверена в том, что Гаврила Федорович подружит с вами. Он очень уважает деловых и решительных людей.

Головенко смущенно засмеялся. Такое неожиданное заключение Марьи обрадовало его.

— Он много неприятностей потерпел от вашего предшественника. Тот считал его за какого-то чудака, — резко и зло продолжала Марья. — Да и не только он один; Герасимов и еще кое-кто не верят Боброву…

— А вы верите? — перебил ее Головенко.

Марья осеклась на полуслове и долго молчала. Головенко стало неловко за неуместный вопрос, который, повидимому, обидел Марью.

— Я четвертый год, Степан Петрович, помогаю ему. Через год, через два поверят все, — с убеждением сказала Марья. — Конечно, трудно было поверить, когда приходилось заниматься кропотливым отбором — по зернышку отбирать семена… А теперь?.. Теперь мы уже засеяли новыми семенами столько, что на будущий год можно гектаров тридцать, а то и больше засеять. Соя с хорошей жирностью, с укороченным сроком созревания — это есть. Нужно еще добиться более высокого прикрепления бобов, и тогда всё.

Головенко жадно слушал Марью. Теперь ему было уже кое-что понятно из всего того, что смутило его в споре Боброва с Дубовецким: он внимательно прочитал книги, оставленные Бобровым, многое выписал себе в тетрадь.

Марья долго рассказывала ему о своей селекционной работе. Головенко убедился, что она не просто слепой исполнитель указаний агронома, но сознательный и серьезный его помощник.

— Мне Гаврила Федорович говорил, что вы интересуетесь агрономией, только…

В это время вошла Клава с тарелкой, полной дымящихся вареников. Увидев Головенко, она нерешительно остановилась в дверях.

— А вот и Клава! Заходи, заходи. Чего испугалась?

— У нас всегда так: то я ее угощаю, то она. На вареники — она мастер, сами убедитесь, — добавила Марья, обращаясь к Головенко.

Клава подошла к столу и, поставив на него тарелку, села за стол. Головенко не мог отделаться от смущения. Разговор не вязался.

Пришел Федор, одетый в чистый костюм. Он был гладко побрит. Компания оживилась. Федор рассказал о том, как важничает теперь Сидорыч, удачно копируя старика. Женщины смеялись. Смеялся и Головенко. Федор наклонился к Головенко и вполголоса сообщил, что Паша Логунова со своим комбайном уехала в поле.

Было уже около полуночи, когда они встали из-за стола. Прощаясь, Головенко пожал руку Клаве, та болезненно сморщилась.

— Что такое? — обеспокоенно спросил Головенко.

А Марья взяла Клавину руку и показала мужчинам прорванные мозоли на ладони. Головенко испугался:

— Как же так?

— А вот так. Она выполнила сегодня на жнитве полторы нормы, — похвасталась Марья.

Мужчины вышли.

Клава стояла у окна и, улыбаясь, смотрела в темноту ночи, прислушиваясь к затихающим голосам. Марья посмотрела на нее и воскликнула:

— Клавочка, ты что, влюбилась, что ли?..

У Клавы дрогнули ресницы, лицо залилось ярким румянцем. Не переставая улыбаться, она сказала:

— Влюбилась? Не знаю… Может быть… Ах, да я вообще ничего не понимаю, что со мной… А ты не ревнуешь, Маша?

Марья удивленно раскрыла глаза:

— Ревновать? Ах ты чудачка. Он же мне как старший брат, или брат моего Николая… Вадику костюм купил, ботинки… Мне прямо неудобно. Я и сама не бедно живу.

Клава засмеялась.

— Чего же ты смеешься, — обиделась Марья. — Я протестую, а он и слышать ничего не хочет. Приедет, говорит, Николай — разберемся с ним. Он так и говорит: Николай п р и е д е т… И все-таки мне неудобно принимать его помощь.

— Если ты считаешь неудобным принимать его помощь, — сказала Клава, — можешь отплатить Степану Петровичу: возьми на себя заботу о его питании. Холостяк ведь он, некому за ним присмотреть.

— А со стиркой… я помогу, — добавила она, краснея.

Марья взглянула на подругу и погрозила ей пальцем:

— Ой, Клава… Ты что-то скрываешь от меня…

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Разъезженная на дороге пыль была мягкой и пушистой. Листва деревьев, вздымавшихся над крышами ослепительно белых хат, отливала в лунном свете свинцовым блеском. В воздухе вспыхивали зеленоватые искорки светлячков, стремительно перечеркивавшие темноту. От сопки наплывами доносился мягкий шум реки, привычные и непонятные звуки дремлющей тайги, чуть внятный запах трескун-дерева.

— Ну, как чувствуешь себя на новой работе? — спросил Головенко Федора.

— Неловко себя чувствую, — откровенно признался Федор. — Механик — это административная должность; как же я буду командовать, когда вчера был таким же трактористом, как Сашка.

— Неправильные у тебя думки в голове, — усмехнулся Головенко.

— Как это неправильные?

— Такие мысли могут появиться или от неуверенности в своих силах или от недоверия к коллективу.

Федор сбоку посмотрел на Головенко. Степан продолжал:

— Ты не отдаешь себе отчета в том, что от тебя теперь зависит вся работа мастерской, что на твоей ответственности — весь машинный парк, и скромничать тут нечего. Неисправными машинами хлеб не уберешь. В общем, рассказывать тебе нечего — понимаешь сам…

Федор тяжело вздохнул.

— Ты не бойся посоветоваться с рабочими, если сам в чем-нибудь не уверен. Не думай — они тебя за это не осудят, наоборот, гордиться будут, что с ними советуется механик, и уважать тебя будут. С токарем Саватеевым советуйся, с Бобровым.

— С агрономом?.. Но он же в технике ничего не понимает, — с недоумением сказал Федор.

— Именно, с агрономом. На его обязанности лежит выращивание урожаев, и машины должны отвечать требованиям агротехники. А агротехника каждый день предъявляет все новые требования.

В разговоре с Федором Головенко высказал свои мысли, которые все это время одолевали его.

— Надо придумывать что-то новое, — сказал он с жаром: — Разве нельзя улучшать наши машины? Можно и нужно! Иначе мы станем подрядчиками, ремонтной тракторной мастерской, а не организующей силой в сельском хозяйстве. Нужно вперед смотреть; как говорит Саватеев, за сто верст вперед видеть. Сейчас, Федя, надо жить так, чтобы каждый прожитый день был новой ступенью к коммунизму.

Федор улыбнулся и задумался. Он не нашелся, что ответить Степану, но тот и без слов понял, что до Федора дошли его мысли.

Гулко постукивая колесами, по дороге шла подвода. Головенко, не видя подводчика, окликнул:

— Эй, кто там? С поля, что ли? На телеге тотчас поднялся Филипп.

— Тпрру… Чего? — громко откликнулся он.

— С поля?

— Оттудова…

— Последний везете?

— Какое!.. Всю ночь придется возить, Валюшка и Сидорыч сказали — до утренней росы нынче косить будут.

Филипп спрыгнул с телеги.

— Закурить у вас, случаем, не будет? Весь табак вышел, а домой забежать некогда. И все из-за них, полуношников! — ворчливо и вместе с тем беззлобно сказал Филипп.

Он завернул огромную цыгарку и жадно затянулся. Потом залез на бестарку, прикрикнул:

— Но, но, сердешные!.. Пристали кони-то, надо менять… Пойду сейчас к председателю свежих просить.

— А сам-то что, не устал?

— Я-то? А я вот, пока еду с поля, тут и посплю маленько… Мне-то не больно тяжело…

Телега тронулась.


В правлении колхоза Головенко застал Герасимова, счетовода — лысого человека с худым лицом, и Усачева, который возбужденно ходил по тесной комнате, заставленной столами. Он резко повернулся к вошедшему.

— Плохи дело, товарищ директор. Выпустили комбайн на поле, а он не работает.

— Как не работает?

— А так. Твой бывший механик не захотел работать. У него, как раз тогда, когда надо разворачивать работу, вдруг мотор застучал. При мне было.

Головенко успокоился.

— Не горячись, Усачев: комбайн работает.

Инструктор райисполкома остановился перед Головенко и непонимающе взглянул на него. Головенко сгонял — не верит.

Наступило неловкое молчание. Председатель, почесывая бороду, придвинулся к счетоводу и начал о чем-то расспрашивать его.

— Слушай, хозяин, как у тебя с оборудованием полевого стана, — обратился Головенко к Герасимову. — Завтра к вечеру надо бы привести его в порядок.

— А что?

— Начнем работать как следует.

Герасимов с усмешкой покрутил головой.

— Я полагаю, завтра нам полевой стан еще не потребуется.

Головенко вспыхнул.

— Трактористы и комбайнеры не должны тратить время на ходьбу в деревню… Завтра будут работать на поле два комбайна. Послезавтра — три…

Председатель пожал плечами и наклонился над бумагами.

Головенко повернулся к Усачеву:

— Я прошу тебя, товарищ Усачев, нажать на Герасимова. Видишь, он и разговаривать на эту тему не хочет.

Степан раздраженно сунул папиросу в пепельницу и придавил ее пальцами, не чувствуя ожога. В эту минуту вошел Филипп. Он остановился у притолоки и, не здороваясь, раздраженно проговорил:

— Что же это такое: где кладовщик? Куда прикажете зерно валить? Прямо под амбар, для воробьев, что ли?

Герасимов привстал и заморгал глазами:

— Разве ты еще возишь?.. Откуда?..

— Да ты, что, зелена муха, не знаешь откудова? С поля вожу… Всю ночь придется возить. До утренней росы будут работать, а если росы не будет, то и дальше.

— Кто будет работать?

— Известно кто — Сидорыч с Валей, со своей будущей невесткой. Ни он ей, ни она ему уступать не хотят. Дуют, понимаешь, аж пыль столбом, — уже более спокойно сказал Филипп и совсем уже мирно добавил:

— Лошадок надо сменить, с полдня ходят не выпрягамши… Да еще бы одну подводу добавить, а то на землю зерно приходится спускать из бункера. Не годится так.

Председатель оторопел: надо будить кладовщика и людей для разгрузки зерна, которых он отпустил час тому назад. Нужно искать лошадей, отпущенных в поле, искать возчика. Легкое ли это дело в ночное время?

— Да что это? Кто дал распоряжение?.. Товарищ Головенко, почему не предупредили, что будете ночью работать?

— А кто вам сказал, что они не будут ночью работать?

— Кузьмич! Я тебя предупреждал еще засветло, — вмешался возчик.

Председатель округлыми глазами смотрел то на возчика, то на Головенко. Между тем счетовод не спеша аккуратно убрал бумаги в стол и, одернув синюю рубаху, предложил:

— Пойду, разбужу кладовщика да кое-кого из колхозников. А за лошадьми придется в поле бежать. Я думаю, пущай он еще разок сгоняет, а к тому времени найдем лошадей. Они где-то тут, на берегу…

Филипп и счетовод ушли. Председатель молча смотрел на Головенко с недовольным видом, Усачев расхаживал по комнате.

— Как-то все это сразу… — промолвил Герасимов растерянно: — Легкое ли дело? Чем я кормить буду ваших трактористов?..

Разошлись они уже под утро. Было решено отправить в полевой стан двух колхозниц белить стены и мыть полы. Головенко обещал дать плотника и повариху Макаровну, которая уже не один год варила пищу трактористам.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Под утро над полями потянулось тонкое облачко тумана. Хлеба покрылись росой. Пришлось остановить уборку. Лица девушек от бессонницы были бледными. Сидорыч строго сказал:

— Вы, девушки, давайте до дому, а я тут подежурю, чтобы чего не случилось.

Девушки нерешительно переглянулись. Сидорыч сердито посмотрел на них:

— Идите, а то осерчаю; да и махорки у меня нет. Без табаку я вам не работник; как хотите, а зайдите за табаком к моей старухе.

И девушки ушли, оставив на перламутровой траве зеленые дорожки обитой росы. Сидорыч, постлав солому около трактора, вытряхнул из кисета остатки табака на руку и досадливо заворчал: на цыгарку нехватало. Он уже готовился прилечь, когда подошел Усачев (он прямо из правления колхоза ночью приехал на поле). Поздоровавшись с трактористом, инструктор райисполкома сел рядом с ним на солому, с удовольствием ощущая спиной тепло, источающееся от разогретого трактора. Он вынул пачку папирос и предложил Сидорычу закурить. Настороженный взгляд старика сразу смягчился.

— Вы меня, наверно, не знаете, товарищ Степахин, я из райисполкома, Усачев.

Сидорыч с наслаждением затянулся душистым дымом папиросы и с достоинством кивнул головой.

— Хорошо поработали, — поздравляю. Замечательный пример для других товарищей.

Сидорыч не ожидал похвалы от «уполномоченного» (так он про себя назвал Усачева) и в замешательстве глядел на него, не зная, что сказать. Между тем на душе у него стало легко и радостно, утомление как рукой сняло, словно и не было бессонной ночи.

— Есть у меня разговор с вами, товарищ Степахин… — продолжал Усачев. — На уборке мы организуем социалистическое соревнование. У вас, у вашего комбайнового агрегата, все данные за то, чтобы вызвать на соревнование других товарищей. Как вы на это смотрите?

У Сидорыча и у самого были такие мысли. Предложение Усачева пришлось ему по сердцу.

— Что же… Тут нечего и смотреть. Вот посоветуюсь с девчатами и… От нас отказу не будет.

Усачев задержался еще минут десять, рассказал Сидорычу, как предполагается организовать соревнование. Довольные друг другом они распростились.

Сидорыч лег на солому и долго лежал с открытыми глазами, глядя на розовые облачка, на небо. Опасения за то, что его могут снова перевести на подъем паров, теперь уже не было. Мало того, он теперь — зачинатель социалистического соревнования, общественный деятель, как сказал Усачев, на виду у всей МТС. Сидорыч пожалел, что отослал девушек в деревню: хотелось немедленно поделиться с ними радостью, посоветоваться, что нужно для того, чтобы работать еще производительнее. Растревоженный этими мыслями он то и дело приподнимался, с нетерпением посматривал в сторону деревни — не видать ли девушек? И взволнованно палил папиросу за папиросой, оставленные Усачевым. Наконец, утомление взяло свое, и он задремал.

Проснулся Сидорыч от тихого говора. Около трактора стояли с серпами женщины. Они переговаривались:

— Должно всю ночь работали. Эва, какой массив смахали, глазом не окинешь.

— Где нам жать-то теперь придется?

— А вот Марья подойдет.

Сидорыч встал и, расправив бороду ладонью, сладко зевнул.

— Разбудили мы тебя, Сидорыч.

— Разбудить и надо. Солнце вон уж где, косить пора.

— А и поработали вы вчера — на совесть!

— Чего там поработали. Роса не дала.

Солнце уже поднялось над сопками, но воздух был еще прохладен. Над полями струилось марево. Веселая и оживленная пришла Марья Решина.

— Чего столпились? Разбудили, небось, тебя, Сидорыч? Я и то смотрю, встали и стоят. Эх, бабы, бабы!

Сидорыч между тем окончательно размялся. Закурив последнюю папиросу, он принялся осматривать трактор. Женщины молчаливо наблюдали за ним. Он открутил свечи, прочистил их чистой тряпочкой. Проверил зажигание, заглянул в бак с горючим и остался доволен. Марья спохватилась:

— Ах, батюшки, чего же мы стоим. Пошли, бабы, вот на тот пригорочек.

Сидорыч посмотрел на пригорок, на который указывала Марья, и деловито сказал:

— Тут, я думаю, вам не стоит начинать. До обеда мы до него доберемся. Идите куда подальше.

— Неужто доберетесь? Тут ведь гектаров двенадцать будет до того пригорка.

— Вот нам столько как раз и надо.

Женщины недоверчиво посмотрели на Сидорыча, но спорить с ним не стали. Марья увела их к кустам.

Когда пришли девушки, машина у Сидорыча была уже заправлена. Он с наслаждением позавтракал, попил парного, еще тепловатого молока и закурил толстую папиросу из свежего самосада.

Валя возбужденно рассказывала:

— Знаешь, Петр Сидорович, ночью какой шум был. Герасимов никак не думал, что мы будем всю ночь работать. Коней всех распустил, даже кладовщику сказал, чтобы спать шел. А мы — всю ночь. Вот хлопот ему было!

Сидорыч, посмеиваясь, выслушал ее и завел трактор.

— А знаете, Петр Сидорович, я ведь, по правде сказать, думала, что у вас дело не так гладко пойдет. А вы, оказывается, настоящий тракторист.

— Мы все Степахины такие. Сын — от отца, так и идет. За что возьмемся — дело в руках прямо горит. Ванюшка-то мой, или плохой тракторист был? — подмигнув, сказал Сидорыч.

Валя поняла намек и покраснела.

— Чего-то долго письма не шлет… — грустно сказал Сидорыч. — Тебе тоже нет? Нонешняя молодежь скорей зазнобушке напишет, чем отцу с матерью.

Валя окончательно смутилась и тихо ответила, что она тоже давно не получала ничего.

— Напишет, — уверенно заявил Сидорыч и залез на трактор. — Ну, красавицы, поехали?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Герасимов провел беспокойную ночь. Получалось что-то не похожее на прошлые годы. Такого еще не было, чтобы комбайны работали ночью… Да и как можно было рассчитывать, что Головенко так быстро справится с ремонтом. Не дальше как позавчера Герасимов разговаривал с механиком. На его вопрос, когда выйдут комбайны, Подсекин только присвистнул и безнадежно махнул рукой.

Герасимов чуть свет кинулся к Головенко.

— Я к тебе вот по какому делу. Людей своих не дадите нам? К амбарам да на ток надо: зерно сушить. У нас неуправка, а оставлять зерно так — нельзя: гореть будет.

Он говорил торопливо, глаза в запавших орбитах сухо блестели от бессонницы, борода растрепалась.

— Сегодня один комбайн работает?

— Два. Паша Логунова тоже выехала.

Герасимов озабоченно ухватился за бороду.

— Скажи на милость. Значит, надо… — Он не договорил и побежал в деревню.

Когда пришли на ток женщины из МТС, обрадованный Герасимов бросился к ним.

— Давайте, девушки, давайте, милые. Будем сегодня зерно сортировать, сушить.

На работу вышла даже жена бухгалтера Варвара Карповна, женщина уже немолодая, полная и рыхлая, ходившая зимой и летом в махровом халате, любительница побыть в веселой компании и посплетничать. Она варила мужу обеды, ухаживала за многочисленной стаей кур и читала старинные, потрепанные, без начала и без конца, романы. Выход ее на работу удивил колхозников. Никто не знал, что накануне ей пришлось выдержать крупный разговор с мужем, который пригрозил «расславить» ее через стенгазету. Увидев руки Клавы, она разволновалась:

— Мыслимое ли дело, с такими руками выходить.

Клава ничего не ответила и, превозмогая боль, принялась перелопачивать рассыпанное для просушки зерно. Впрочем, работать ей пришлось недолго. Из МТС прибежала Панька и, тяжело переводя дух, торопливо сообщила:

— Тетю Клаву… Александр Александрович… бухгалтер… требует в контору…

— А я на станцию за почтой, — добавила Панька и побежала, широко размахивая тонкими руками.

Бухгалтер Александр Александрович встретил Клаву ворчливо:

— Поразгоняли всех… а я тут хоть караул кричи… И сведения давай, и материалы выписывай. Придется вам сведениями заняться по уборке… Слышали, как Сидорыч с Валей вчера маханули?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Федор вместе с Сашкой принялся за ремонт мотора третьего комбайна. Он снял крышку блока и посмотрел клапана. Они оказались подгоревшими… Сашка наскоро соорудил приспособление и, вооружившись ручной дрелью, начал самую скучную работу — притирку клапанов.

Федор проверял ход поршней. Он был сегодня сосредоточен и молчалив, с Сашкой почти не разговаривал. Вдруг Сашка бросил дрель, присел на колесо стоявшего рядом комбайна и захохотал. Федор с недоумением посмотрел на него.

— Ты чего? Свихнулся, что ли?..

Сашка едва взглянул на Федора глазами, полными слез, и снова затрясся от хохота.

Федор знал, что Сашка мог очень долго смеяться по самому пустяшному поводу, поэтому, махнув рукой, принялся за поршни.

— Понимаешь… какая штука… — начал Сашка, вздрагивая от смеха. — Вспомнил я, как приехал Степан Петрович. Подсекин меня позвал тогда и сказал, чтобы я спрятал самовары да кастрюли, что мы тихонько чинили. А накануне мы, значит, один заказик выполнили, водки получили и тюкнули подходяще. Голова болит, страсть. Пока, говорит, ты заховаешь куда подальше, а я в это время буду шарики крутить директору в конторе. Я, значит, пришел в мастерскую часов в семь и потащил мешок со всякими кастрюлями и самоварами в бункер — вот в этот самый комбайн. А Головенко цап-царап меня вместе с мешком…

Сашка радостно всхлипнул и, ударив себя ладонями по коленкам, разразился новым приступом хохота.

Федор не выдержал и тоже засмеялся. Он любил этого старательного, жизнерадостного парня. Сашка был хорошим слесарем, знал тракторы и комбайны в совершенстве. Работал он добросовестно, но очень медленно. Зато все, что выходило из его рук, было безусловно высокого качества.

— Тебя женить, Сашуха, надо. Что холостяком ходишь, — сказал Федор.

Сашка подумал и ответил:

— Не время еще. Надо войну кончить… Потом!

— Ты бы пить бросил.

— Пить. А разве я пью? Это через Подсекина. Я паял, лудил, ну, значит, вроде в компании с ним. Приходилось. А так к водке у меня нету пристрастия.

— Ну, вот и брось совсем. И женись. Неужели на примете никого нет?

— Есть-то — есть, да она не больно на меня глядит.

— Кто такая?

Сашка безнадежно махнул рукой.

— Шура Кошелева…

Федор оторвался от работы и посмотрел на него. Шура Кошелева — краснощекая, с веселыми глазами, белокурая девушка была какой-то на удивленье чистой, как свежий снег. Своей бесхитростной, детской восторженностью она вызывала хорошие улыбки у товарищей. Она принадлежала к тем девушкам, которыми нельзя не любоваться.

— Хорошая девушка, — раздумчиво сказал он.

Сашка горестно вздохнул.

— Лучше не надо… Обходительная, симпатичная. Да она за меня не пойдет. Ласковая, а только не то… Я вижу.

Это горькое чувство любви без взаимности было знакомо Федору: он вспомнил Марью. И вдруг Сашка, пьяница, каким он знал его, показался ему совсем другим человеком, и Федору стало жаль парня.

— Ничего, друг… Это ничего… — проговорил он.

— Я знаю, что ничего.

Сашка вздохнул, бросил окурок, затоптал его ногой и принялся за работу. Федор, чтобы замять щекотливый разговор, спросил:

— Как думаешь, Саша, кончим мы к вечеру комбайн? Директор дал задание…

— Раз задание, — подумав, сказал Сашка, — надо будет кончить, — и неожиданно добавил: — Нравится мне Степан Петрович. Душевный человек. Другой бы за такие дела, как были у нас с Подсекиным, под суд закатал бы, а он ничего.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Клава стала работать учетчиком в бригаде дяди Тимоши. Она как-то вся подобралась, загорела и выглядела моложе своих двадцати восьми лет. Взгляд ее утратил обычное насмешливое выражение. Эту перемену заметили люди. Она не раз слышала вопросы: «Что с тобой?», но отмалчивалась.

Не могла же она признаться, что ей все больше и больше нравился Головенко. Нельзя сказать, чтобы и он не обращал на нее внимания. Нет, он был вежлив с нею, в голосе его улавливались дружеские нотки, но — не больше. Головенко говорил с ней просто, не стараясь вложить в слова тайный смысл.

Она попробовала заставить себя не думать о Степане и не могла. О нем все время говорили в МТС и в селе. Его требовательное отношение к людям не вызывало в них недовольства, не оскорбляло их самолюбия. Он никогда не говорил, когда речь шла об МТС, «я сделал» или «мне нужно убрать хлеб», но он говорил «мы сделали», «нам нужно сделать». Однажды Клава не отослала во-время срочные сведения в район, что нередко с ней случалось при Королькове. Головенко поздно вечером вызвал Клаву в контору.

— Передайте, пожалуйста, сейчас сводку.

— Извините, Степан Петрович, — покусывая губы, проговорила в замешательстве Клава.

— Я вас охотно извиню, но прошу не забывать, что сведения нужно передавать во-время. Позвоните Станишину. Он ждет.

Клава передала сводку. Повесив трубку, она призналась:

— Попало мне.

— Попало? Что он сказал?

Клава молчала. Раскрасневшаяся, яркими глазами она смотрела на Головенко.

— Он сказал, что… вы очень хороший человек!

Сказав это, Клава выбежала из кабинета.

Головенко привстал с кресла и долго смотрел на дверь, как бы ожидая, что Клава снова войдет.

Клаве и в самом деле хотелось, очень хотелось вернуться, но она удержалась.

Потом, встретившись с Марьей, она сказала:

— Пусто на душе… У тебя жизнь заполнена, интересуешься работой, ждешь мужа, у тебя ребенок, а я что? Чего мне ждать? Когда я в поле с людьми — забываюсь, а как остаюсь одна… Не могу я одна.

Она поздно возвращалась с поля, но все же забегала каждый день к Марье, которая привыкла к этому и ждала ее. В один из вечеров Клава не пришла. Марья, уложив Вадика, пошла к подруге.

Клава была дома. Она сидела на сундуке, опустив руки и смотрела прямо перед собой каким-то странным взглядом. Марья остановилась перед ней. Клава взглянула на нее глазами, полными слез и закрыла лицо руками.

— Что случилось? — тревожно спросила Марья. Клава молча подала ей листок помятой бумаги. На нем детским неуверенным почерком было написано:

«Тетенька Клава, не знаем, живая ты или тоже не живая. Пишет тебе твоя племянница Оля. Милая, дорогая тетенька, еще кланяется тебе бабушка. Только она вставать не может, проклятые немцы ее пытали, спрашивали, где наш папа… А наш папа партизан. А маму немцы угнали. Дядя-капитан, который немцев прогнал, сказал, что он найдет маму, а мы ждем и все плачем. Бабушка сказала, чтобы я написала письмо вам, а я не знаю, дойдет оно или нет.

До свиданья, милая тетенька Клава, если живая. Бабушка говорит, пошли нам чего-нибудь, у нас воры-немцы все унесли и уточку и все куклы».

Марья прочла письмо и долго не могла оторвать взгляда от детских каракуль, написанных на клетчатой тетрадной бумаге.

В комнате было тихо. Только слышалось легкое стрекотанье крыльев ночных бабочек, влетавших на свет через открытое окно. Они кружились около лампы, под большим розовым абажуром, шурша крыльями, ударяясь о стекло.

Клава сидела все в том же положении и широко раскрытыми глазами смотрела перед собой.

Марья увела ее к себе.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Избушка полевого стана третьей бригады, окруженная низкорослым раскидистым боярышником, стояла на берегу глубокого распадка. На дне распадка, в сочной зелени осоки, бойко журчал ручеек. К нему спускалась узенькая утоптанная стежка. Колючие, осыпанные алыми, пахучими цветами росли на склонах кусты шиповника.

Головенко приехал на стан под вечер. Нежаркое солнце висело над самым гребнем потемневших сопок. Макаровна хлопотала у печки, сложенной невдалеке, в тени боярышника. Из высокой железной трубы лениво вился синий дымок. Из-под деревянной крышки котла вырывались тоненькие струйки пара.

Черная лохматая собака, лежавшая у входа в избушку, глухо заворчала.

Головенко подсел к печке на толстую корягу, изрубленную топором.

— Вам, поди, бригадира надо? Можно послать человека. Вон Подсекин в избушке отдыхает, — предложила Макаровна, помешивая поварешкой в бурлящем котле.

— Подсекин? — удивился Головенко.

Заспанный и взлохмаченный, в грязной майке Подсекин показался в дверях избушки. Он лениво подошел к директору и сел на примятую траву, обхватив руками колени.

— Угостите закурить, товарищ директор.

— Что же вы не работаете? — спросил Головенко, протягивая кисет.

— Причина вам известна, — усмехнулся Подсекин.

Головенко помолчал и твердо выговорил:

— Лишних слесарей у нас нет, вы это знаете, ремонтировать ваш трактор некому.

— Ну, значит, стоять будем, — нарочито равнодушно сказал Подсекин, ловко выталкивая изо рта кольца дыма.

— Если вы не хотите работать, мы вас удерживать не станем, — с трудом сдерживая себя, проговорил Головенко.

— Что значит «не хочу»? — запальчиво крикнул Подсекин, отшвырнув папироску. — Вы создайте мне условия для работы.

— Условия?.. Какие вам условия?

— А вот такие. Чем вы кормите трактористов? Сегодня галушки, завтра галушки… «Не хотите работать!» — передразнил Подсекин. — Всякий человек хочет жить, а для жизни нужны пети-мети, — Подсекин покрутил пальцами, как бы шелестя бумажками. — А их мало… И хоть бы кормили как следует!

— Что кормим людей плохо — в этом вы правы…

Подсекин хрипло засмеялся.

— Но, — жестко продолжал директор, — не все смотрят на работу с точки зрения «пети-мети», как вы выражаетесь. Это, конечно, не маловажное дело. Но бывает, когда честные советские люди об этом не думают. Во время войны, например. У нас одна цель…

— У кого, у нас? — насмешливо перебил Подсекин.

— У Сидорыча, Голубева, Проценко — у всех нас, у нашего коллектива МТС, у колхозников.

— А у меня?

— У вас? — Головенко встал. — Разберитесь сами в вашем поведении. Не захотите работать, прошу утром в контору — получите расчет.

— Подумаешь. Испугать хотите? — нагло сказал Подсекин.

Головенко не ответил. Подошел Лукин, и он ушел с ним в избушку.

Один по одному с поля стали возвращаться люди. На стане стало шумно. Девчата, взявши полотенца и мыло, спустились к ручью. Оттуда послышался смех, испуганное уханье и взвизгивание.

Валя Проценко со штурвальной притащила на стан тяжелую скатку полотна с хедера. Они раскатали его на траве. Валя вызвала бригадира.

— Посмотрите, дядя Тимоша. Завтра стоять будем, — указала она на длинную дорожку полотна.

Бригадир надел очки и долго ползал по полотну.

— Да-а… — озабоченно процедил он. — Менять надо, износились донельзя.

Вышедший из избушки Головенко наблюдал за ними.

— Что делать будем? — с тревогой спросила Валя.

Лукин пожал плечами и взглянул на то место, где только что стоял Головенко. Но того уже не было. Он сидел уже около печки, окруженный молодежью. Такое равнодушие показалось обидным Вале. Она подошла к нему.

— Степан Петрович, видели, что с полотном?

— Видел.

— Так как же? Видели, а… — Валя не договорила и обиженно поджала губы.

— Вы хотите сказать почему не вмешиваюсь? Так? — спросил Степан.

— Да.

— А что бригадир скажет?

— Надо что-то делать. Послать надо в кладовую за заклепками, ну и за инструментом, — в раздумье проговорил Лукин.

— Действуйте. Возьмите мою машину.

— Машину?.. Тогда садись, Валя, забирай полотно и — в мастерскую, там ребята живо сделают.

После ужина состоялось короткое совещание. Люди сидели на траве, озаренные красным светом тлеющих в печке углей. Разговор шел о сроках уборки. Головенко знал, что погода продержится недолго; недели через две пойдут дожди. Это тревожило его. Об этом и шел разговор.

— Мы-то справимся, вот только, чтобы задержки в разгрузке бункеров не было. Вчера мы два часа простояли: не было подвод, сегодня тоже. Одним словом, транспорт — узкое место, — сказал кто-то.

Головенко повернулся на голос и увидел Сидорыча, сидевшего в тени куста. Борода его была собрана в кулак. Усталым взором он задумчиво смотрел на огонь в печке. С тех пор, как Сидорыч стал работать в комбайновом агрегате, движения его приобрели медлительность, некоторую важность.

— Я так считаю, — продолжал старик, помолчав, — агрегат должен быть обеспечен горючим, водой и прочим провиантом. Так что, Степан Петрович, относительно этого примите меры.

Высказалось еще несколько человек. Головенко знал причины, могущие задержать уборку, но все же он внимательно прислушивался к людям, стараясь уловить их настроение.

Неожиданно из мрака на свет выдвинулся Подсекин и резким голосом крикнул:

— Боитесь правду сказать в глаза? Молчите? Четвертый день нас галушками угощают. Это разве пища? Да с такой пищи и ног не потянешь!

Люди переглянулись. Кое-где раздались протестующие возгласы. Кто-то зашикал.

— Вы, товарищ, директор, призываете к тому, к сему. А что вы мне давеча сказали: слесарей нету. Дескать, ремонтируй сам, как знаешь.

— Правильно, — медленно выговорил директор, вставая. Лицо его, освещенное снизу красным светом, стало угловатым. На лбу, над сдвинутыми бровями легли глубокие тени.

— Если вам угодно, повторяю при всех: завтра чтобы приступили к ремонту машины или я вас уволю.

Подсекин издевательски ахнул.

— Ах, «уволю»?.. Я вам не слесарь.

Люди зашумели. Подсекин оглянулся и, встретившись взглядом с людьми, понял, что собравшиеся не на его стороне.

После тяжелой паузы Головенко негромко сказал:

— Товарищи, с питанием, действительно, получилась ерунда. Вы знаете, что в прошлом году колхоз остался в долгу перед государством. Добрая треть хлеба была не убрана. В прошлом году мы плохо помогли фронту. От нас, трактористов и комбайнеров, зависит многое. Мы решаем судьбу уборки. Конечно, с такими работничками, как Подсекин, дело далеко не двинется. От нас с вами требуется одно: по-честному, по-большевистски работать. Работать так, как наши бойцы бьют на фронте врага. Понятно, товарищи?

— Ясно!

— Понимаем!

— К чему говорить!

— Всякому честному человеку это понятно. Непонятно только Подсекину. Для него личное благополучие выше всего.

— Верно! — выкрикнул молодой голос.

И на средину круга шагнул Сашка. Люди выжидательно смотрели на парня. Сашка потуже подтянул солдатский ремень на синем комбинезоне, откашлялся в кулак.

— У меня есть одна думка, товарищи, вроде как предложение. Подсекин нас агитирует: дескать, плохое питание, Но только ты брось. Нас на это не возьмешь. Думаешь, мы все такие, как ты? Нет, брат. Это я раньше дураком был, на твою удочку пошел. Ты только о своем кармане думаешь, гнешь все ту же линию. Вот у меня есть предложение — худую траву с поля вон!

Сашка шумно вздохнул, вытер руками пот на лбу.

— Личные счеты! — выкрикнул Подсекин.

Директор улыбнулся:

— Наши личные счеты с вами — наши общие счеты. Личные дела с вами у Федора, у Саши, у Сидорыча, у меня — у всех. Вы нам мешаете работать, — сказал Головенко.

— Точно! Верно! — зашумели люди. Послышались шутки, смех. И вдруг в круг света вышел Сидорыч:

— Имею предложение. Одно слово — мы берем обязательство каждодневно скашивать по две нормы и вызываем на такое дело всех прочих товарищей, на социалистическое, стало быть, соревнование. На этом я кончаю и ставлю вопрос на обсуждение.

Головенко рассчитывал, что вопрос о соревновании кто-нибудь из комбайнеров поднимет. Но он никак не ожидал, что это сделает Сидорыч. Значит, доверяя старику трактор, он не ошибся в нем… Головенко благодарным взглядом проводил старика. И в наступившей тишине послышался взволнованный голос Лукина:

— Вот оно как, видали, ребята? Кто принимает вызов Сидорыча? Товарища Степахина? — поправился он.

Тотчас же послышались выкрики:

— От него не отстанем!

— Наша бригада не подкачает!

— Давай договор!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Теплая летняя ночь спускалась на землю. Золотистые поля потускнели. Вдали, у подножья сопок, над рекой повисло, как дым, голубоватое облачко тумана. Туда с легким свистом, рассекая прозрачный воздух, тянули утиные стайки. Несмолкающий металлический звон кузнечиков висел в воздухе.

По узенькой, заросшей пахучей полынью тропинке Головенко выбрался с поля на шоссе и зашагал по гладкому, залитому лунным светом полотну дороги, ведущей к Красному Куту. Вскоре его нагнала какая-то подвода.

— Садитесь, Степан Петрович, подвезу, — услышал он знакомый женский голос.

Янковская возвращалась из Комиссаровки. Головенко невольно вздрогнул, услышав ее голос. Он до сих пор помнил тот вечер, когда вызывал ее передавать сводку в райком, не мог забыть ее лица, как-то по-новому осветившегося тогда. Всячески старался Головенко отогнать от себя мысли о Клаве, но теплое незнакомое чувство при встречах с нею каждый раз невольно охватывало его.

Головенко забрался на мягкое сено в телегу. Лошадь пошла шагом. Телега, мягко постукивая, катилась по дороге. Клава сидела, вытянув ноги. Она глядела вперед.

— Подхлестните, Клавдия Петровна, — глядя на дальние огоньки деревни, сказал Головенко.

— Торопитесь? — не оборачиваясь к нему, спросила Клава. — А мне хорошо сейчас… ехала бы долго, долго. И думала бы обо всем. Она повернулась к Степану и тихо засмеялась.

По спине лошади скользили тени придорожного ивняка. Покойно постукивали ступицы колес. И неотступно, как бы преследуя телегу, слышался булькающий звук.

— …Брю-ю… брю-ю…

Копыта лошади ударили в деревянный настил, и колеса затарахтели по мосту.

— Скажите, Степан Петрович, о чем вы сейчас думаете?

— О вас, — признался Головенко, чувствуя, как горячая волна прилила к его лицу.

— Думаете обо мне плохо, правда?

— Нет, почему же? — сказал Головенко. Слова не шли ему на ум в этот момент.

Луна все выше и выше забиралась на небосклон у сопки, на болоте резко вскрикнула цапля. Через дорогу бесшумно промелькнула тень какой-то птицы. В деревне тявкнула собачонка. Послышалась песня и замерла вдали.

— Обо мне нельзя хорошо думать. Я очень плохая. Я говорю правду… Я не могу устроиться в жизни… Мне все чего-то нехватает.

Головенко смотрел на ее казавшееся голубоватым в лучах луны лицо, стараясь понять ее мысли, ее переживания.

Клава продолжала:

— Я всем завидую — Марье, Сидорычу, Федору, вам — у всех заполнена жизнь. А у меня?.. Это не разочарование в жизни, нет, это совсем другое. Это я даже не знаю как назвать.

Вот, когда я училась, — были какие-то мечты. Я думала, что открою что-нибудь очень важное… Я ведь кончила фармацевтический техникум. А потом — все пошло не так. Вышла замуж, приехала с Янковским сюда и превратилась сама не знаю во что.

Она замолчала и концом возжей хлестнула лошадь. Та испуганно присела, дернула телегу и пустилась, вскачь.

Головенко отобрал у Янковской возжи и сдержал лошадь.

— Теперь я́ не хочу торопиться… — сказал он негромко. — Еще успеем… Клавдия Петровна, вы не обидитесь, если я вам наговорю… неприятностей. Не обидитесь?

— Нет, не обижусь…

— Ну, смотрите, чтобы нам не поссориться.

— Для вас это не страшно.

Клава с горечью усмехнулась.

Головенко, собираясь с мыслями, неторопливо свертывал папиросу.

— Вы кому-нибудь говорили об этом… — спросил он, закурив, — вот о том, о чем вы сейчас сказали?..

— Нет, никому… Да и кому какое до меня дело…

— Постойте, — перебил ее Головенко. — Как это «кому какое дело»? Вам тяжело именно потому, что вы так думаете. Вы завидуете всем, а кто вам мешает стать прочно на ноги, найти себе работу по душе?

— Но ведь не могу же я быть трактористом, — перебила его Клава.

— А почему? Если захотите — станете и трактористом.

— А если я не хочу?

— Но чего-нибудь вы да хотите?

— Меня интересует фармакология, химия. А где здесь, в деревне, я найду себе работу по специальности. Профессия моя городская…

— Что же, переезжайте в город, — безразличным тоном сказал Головенко, чувствуя при этом, как тоскливо сжалось сердце.

— Вы советуете? — живо обернулась к нему Клава.

— Нет, не советую. Не советую потому, что ваша специальность нужна и в деревне, скоро нужна она будет и в Красном Куте, — не сразу ответил Головенко.

Клава засмеялась.

— Спасибо за приятное обещание… Когда же это «скоро»?

Головенко помолчал.

— Я вам ничего не обещаю и не буду обещать. Сегодня я не могу сказать, что мы в Красном Куте построим химический завод, но лаборатория — исследовательская лаборатория — нам необходима. Она нужна Гавриле Федоровичу для его работы. Если захотите, вы найдете применение своим знаниям.

Клава быстро повернулась к нему. Если бы лицо ее не оставалось в тени, Головенко смог бы увидеть, как оживленно и радостно сверкнули ее глаза.

Телега выехала на пригорок. Далеко впереди на фоне темнеющей тайги яркими звездами засияли огни МТС. Несколько, минут ехали молча.

— Гаврила Федорович — странный человек, — сказала Клава задумчиво.

— Чем же он странный? Тем, что занимается научной работой? Он как раз тот самый агроном, который нужен нам в сельском хозяйстве. Он ищет пути выращивания новых сортов сельскохозяйственных культур. Что же здесь странного? На вас он, конечно, не похож — у него есть цель в жизни…

— А у вас она есть?.. — тотчас же спросила Клава.

— Конечно. Видите чуть заметные огоньки в деревне от керосиновых ламп? Будем надеяться, что в следующем году, если нам придется так же вот ехать, — мы по огонькам не сможем сказать, где деревня, а где наш поселок. Дадим электричество в деревню, осветим дома, высвободим колхозников от многих трудоемких работ. За них будет работать электричество. Вот ближайшая моя цель… Но это — цель не только моя — цель всего коллектива, в том числе и ваша, — с ударением сказал он.

— Это интересно, — протянула Клава, повертываясь всем корпусом к Головенко и всматриваясь в его лицо.

Головенко продолжал, уже не столько для своей спутницы, сколько давая выход своему желанию вслух сказать о том, что уже давно созрело в его голове:

— На речке — вы видели какое у нее течение? — легко можно построить плотину, — а это не только дешевая энергия для гидростанции, это и водный путь до районного центра. Согласились бы вы прокатиться туда по таежной речке на катере?

Клава улыбнулась:

— Когда-то я любила кататься на лодке…

— Ну, что же, давайте вместе добиваться этого.

— Вместе? Но что я могу? — с тоской спросила Янковская.

— Одна — ничего… И ни я, никто другой в отдельности. Но вместе — сможем всё. Правда, если у всех будут такие настроения, как у вас — дело не пойдет. Надо не сбоку на жизнь смотреть, а в самой гуще ее идти, верить в силу коллектива. Вы считаете странным Боброва только потому, что не верите в его начинания. А вы поверьте и помогите Гавриле Федоровичу, как лаборантка. Это-то вы сможете делать? Попробуйте, — шутливо добавил он.

Клава молчала. На лице ее блуждала улыбка, глаза заблестели.

Незаметно они въехали в поселок. У ворот МТС Головенко остановил подводу.

— Идите домой, я отгоню лошадь.

— Нет, нет — я сама.

— Ну, что же, до свидания, Клавдия Петровна.

Он спрыгнул с телеги.

Клава смущенно сказала, вздохнув:

— Мне не хочется расставаться с вами.

— Мне тоже, — признался Головенко и легонько сжал ее холодные пальцы.

Головенко подумал, что он допустил лишнее, но в ту же секунду он почувствовал на лице своем нежные ладони. Клава прижалась к его лицу щекой. Тотчас же она отстранилась, словно испугалась этого своего поступка и хлестнула лошадь.

Все это произошло так быстро и неожиданно, что Головенко опомнился лишь тогда, когда подвода, весело тарахтя колесами, была уже далеко.


Головенко пришел к себе в кабинет. У него вошло в привычку по вечерам после работы подолгу засиживаться за книгами. Он зажег настольную лампу и раскрыл объемистые тома Мичурина. Однако вначале он не в силах был сосредоточиться. Неизведанное, радостное чувство волновало его, как будто для него открылась новая страница в жизни. В памяти встали дни юности на родной Черниговщине, родители, маленькая шустрая сестренка и Фрося… чернявая с карими очами, насмешливая. В деревне она считалась первой красавицей. Степану доставляло не мало удовольствия провожать с ней вечернюю зарю на крутом бережку Десны. Но не испытывал он тогда такого глубокого, радостного и вместе с тем тревожного и грустного чувства, какое охватило его сейчас.

Он встал, включил верхний свет и зашагал по кабинету. Почему она полюбила его? Полюбила ли? Не обманывает ли он себя? За что его может полюбить Клава, что в нем хорошего? Он не был честолюбив, и ему никогда в голову не приходило считать себя в чем-нибудь лучше других. Но в эту минуту ему хотелось быть если не лучше других, то по крайней мере лучше, чище, чем он был до сих пор. Это новое желание и удивило и одновременно раздосадовало его. Он с сокрушением подумал, что, вероятно, в нем ничего нет хорошего; самый заурядный человек. «Заурядный!» — Головенко поморщился. От этого слова повеяло чем-то древним, затхлым. Конечно, это не то слово — он простой человек, такой же, как Федор, Валя, Сашка, не спавшие ночи для того, чтобы выполнить свои обязательства перед коллективом, свой долг перед родиной. И он выполняет свой долг руководителя МТС перед родиной. «Руководитель должен за сто верст видеть вперед», — вспомнил он простые и мудрые слова токаря Саватеева. Да, именно так. Иначе превратишься в такого делягу, чиновника, как Пустынцев, не способного видеть дальше контрольных цифр текущего года. Вероятно, у Пустынцева есть жена; она готовит для него обеды, вполне довольна своим положением и положением мужа. Все мирно и гладко. Он пытался и не мог себе представить в таком положении Клаву. Он даже рассмеялся: настолько несуразно было представить Клаву в роли такой жены.

Головенко сел за стол, вынул тетрадку с записями, нашел в книге страницу, на которой остановился, и, стараясь отогнать посторонние мысли, стал читать… Некоторое время ему не удавалось сосредоточиться, потом он увлекся содержанием книги и не заметил, как вошел Федор, уселся у круглого столика в углу, зашуршал газетами. Впрочем, это было обычным явлением — Федор каждый день заходил на огонек почитать газеты, и Головенко привык к этому. Прошло, вероятно, не меньше часа, когда вдруг Головенко встал и, взволнованно что-то бормоча себе под нос, заходил по кабинету с заложенными за спину руками. Федор украдкой посматривал на него поверх газеты, испытывая некоторое неудобство от того, как показалось ему, что директор не замечает его присутствия в кабинете. Это оказалось не так. Головенко подошел к нему, молча взял за рукав, потащил к столу, сунул ему книгу и показал на отмеченное карандашом место.

— Читай. Вслух читай, — приказал он.

«При вмешательстве человека является возможным вынудить каждую форму животного или растения более быстро изменяться и притом в сторону, желательную человеку. Для человека открывается обширное поле самой полезной для него деятельности…»

— Здорово! — прервал Головенко. — Ты понял Федор, а? Вот в чем соль. Как сказано!

Головенко сияющими глазами смотрел на Федора с таким видом, точно эти слова принадлежали не Мичурину, а самому Головенко.

— А вот еще: «Мы не можем ждать милостей от природы; взять их у нее — наша задача». Ты понял, Федя, какой это был человек? Революционер!

Головенко прошелся по кабинету и тихонько, словно боясь спугнуть мысли, сел за стол. Федор листал книгу.

— Вот, Федя, — заговорил Головенко, — теперь понимаешь смысл работы нашего Боброва?

Федор оторвался от книги и некоторое время задумчиво смотрел на зеленое сукно стола. Потом, кивнув головой, сказал:

— Да, понимаю.

— Теперь понимаешь нашу задачу для того, чтобы совместными усилиями взять у природы все? — с напором допрашивал Головенко.

Федор молчал. Головенко неторопливо начал рассказывать о том, что он передумал за эти дни по поводу работы Боброва. Они не заметили, как мигнул свет: предупреждение об окончании работы электростанции. И только когда он потух, оба поняли, что пора расходиться.

— Ложись спать не позже часу, — с усмешкой проговорил Федор.

— Ничего. Сделаем, чтобы всю ночь свет горел; а если надо, чтобы и днем ток был, — отозвался Головенко, гремя в темноте ключами.

На улице их окутала бархатная тишина теплой ночи. Сонное бормотание реки слышалось от сопки. Из конца в конец в деревне было темно. Только в одном окне виднелся робкий, красноватый свет.

— У кого это? — спросил Головенко, хотя знал у кого горит свет.

— Кажется, у Янковской, — ответил Федор, зевнув.

— А ты знаешь, Федя, Клавдия Петровна окончила фармацевтический техникум. Она же будет хорошей лаборанткой, — тронув за рукав Федора, горячо вполголоса сказал Головенко.

На лице Федора расплылась улыбка, глаза сузились, точно прицелились, и он в тон Головенко ответил:

— Понимаю… Все понимаю!

Головенко в тоне голоса Федора уловил дружескую иронию. Он шлепнул его по плечу.

— Чертушка ты осиновый!

«Почему не спит?» — думал Головенко, шагая к дому по залитой лунным светом дорожке. И от того, что она не спит и что ему также совсем не хочется спать, на душе стало тепло и радостно.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

В глубине души Головенко надеялся, что Подсекин обдумает свое положение и возьмется за работу. Такой поступок с его стороны был бы вполне естественным и правильным. Однако он ошибся. Утром в приемной он застал Подсекина. Головенко шел из мастерской. Настроение у него было самое хорошее. Сегодня к полудню выйдет в поле еще один комбайн. Он поздоровался с Подсекиным и, все еще надеясь, что тот пришел вовсе не за расчетом, пригласил его в кабинет. Подсекин хмыкнул и пошел за ним. Уселся вразвалку, закинув руку за спинку стула.

— Поздненько выходите на работу, — насмешливо проговорил Подсекин.

Головенко с нескрываемым любопытством рассматривал бывшего механика. «Как это у него быстро: из подхалимски вежливого сразу превратился в хама», — подумал он.

— Пришел за расчетом, который вы мне обещали, — объявил Подсекин таким тоном, как будто он сделал великое одолжение директору.

Глаза наглые, мутные — должно быть с похмелья, красные губы растянуты в усмешке.

— Ну, что же, Подсекин, держать не стану. Слышали, как о вас коллектив отзывается?

Подсекин нервно передернул плечами.

— Не думаете ли мне читать нравоучения? Слушать не буду. Пишите приказ.

— Нравоучений читать я не собираюсь, но должен вас предупредить, что с таким отношением к делу и к товарищам вы нигде долго не удержитесь.

Замечание насчет отношения к товарищам обидело Подсекина.

— Какое это мое отношение к товарищам? Пусть будет у вас столько друзей, сколько у меня, — заносчиво ответил он.

— Смотря кого считать друзьями…

Подсекин вспыхнул, вынул руку из-за спинки стула, потянулся в карман за табаком.

— Собутыльники — не друзья и не товарищи, — продолжал Головенко. — Друзья приобретаются в труде, в бою, а не в пивной. Это следовало бы вам знать. Человек вы взрослый, пора уже сознательно относиться к жизни, не забывать, что у советских людей дружба возникает в результате совместной работы на общее благо. Советские люди заботятся прежде всего об обществе, об интересах родины.

— Ну, знаете, это как сказать. Есть старинная поговорка: «Своя рубашка ближе к телу». Всяк человек прежде всего о себе думает, — возразил Подсекин. — Я так думаю, что человек живет для того, чтобы вкусно поесть, попить, быть хорошо одетым, одним словом — жить в свое удовольствие.

— Эта ваша, с позволения сказать, «философия» имеет хождение там, за океаном. Для нас она не годится, Подсекин…

— Вы не были на фронте? — неожиданно спросил Головенко.

Подсекин усмехнулся и отрицательно покачал головой.

— Очень жаль. Там бы из вас фронтовые товарищи либо человека сделали, либо своими руками расстреляли бы вас…

Подсекин побледнел, глаза его потемнели.

— Вы бы рады были, конечно, если бы расстреляли, — оскалив зубы, выговорил он.

— Нет, Подсекин, радости здесь мало. Очень горько, что у нас есть еще такие люди.

Головенко нажал кнопку звонка. В кабинет вошел бухгалтер.

— Александр Александрович, — Головенко кивнул в сторону Подсекина, — прошу написать приказ об увольнении Подсекина. Оформите все сегодня. Приказ подпишу вечером, сейчас мне нужно в поле.


Поздно ночью, когда Головенко вернулся с поля, к нему пришел Герасимов.

Он присел к столу.

— Нам необходимо убирать семьдесят гектаров в день, иначе не вытянем. В первый день колхозницы сжали 11 гектаров. Хорошо, прямо надо сказать. На второй день пошел комбайн. Ну, вы сами знаете, какой был день. — Герасимов с хитрой усмешкой взглянул на Головенко. — Комбайном убрано шестнадцать с половиной да вручную шесть, да лобогрейка пять и три десятых скосила. Всего — двадцать семь и восемь десятых. Этого мало. Потом пошел второй комбайн, третий; хорошо. В прошлом году с пятью комбайнами завалили уборку. А нынче только три комбайна работают… Как бы нам не сплоховать. Народ, правда, взял обязательство, работает невпример прошедшему году, но…

Головенко насторожился.

— На току, товарищ Головенко, дело неважно, — продолжал Герасимов, протягивая руку к раскрытому портсигару. Подержав папиросу во рту, он бережно положил ее на стеклянную подставку чернильницы. — Не хватает людей на току, Степан Петрович. Работает восемь веялок да ВИМ. Ну, ВИМ — дело особое. Алексей Логунов построил работу правильно. На каждой веялке по четыре женщины: двое крутят да двое насыпают. Вот и считай, сколько людей надо. Четыре веялки стоят без действия — веришь-нет?

Головенко понял: от работы комбайнов, от него — Головенко — зависит сейчас возможность перебросить женщин со жнитва на очистку зерна, на узкое место. Не сделай он этого — возникнет риск потерять зерно на открытом току в случае, если пойдет дождь. Он почувствовал на себе ответственность не только за своевременную уборку хлебов с полей, но и за сохранность хлеба.

— Понятно. Нужно освободить людей с поля. Так? Сколько их там у тебя?

— Да человек двадцать, не меньше…

Головенко ребром ладони ударил по столу и решительно заявил:

— Снимай с утра всех людей, перебрасывай на ток.

Герасимов откинулся на спинку стула, задумался.

— Боязно, Степан Петрович, вдруг у тебя там что-нибудь… Все-таки вручную хоть и не сравниться с комбайном, а хлеба убираются. Хлеб на току — можно считать в амбаре. В случае ненастья — по чердакам растасуем. А вот если на корню останется — пропал.

— Не веришь, значит, нам?

— Нет, верю, конечно, но… — Герасимов замялся.

— Я тебе головой отвечаю за уборку хлеба с поля.

Они несколько мгновений рассматривали в упор друг друга. Наконец, Герасимов отвел глаза и откашлялся.

— Если так… что ж, поверю.

— Ну, вот и хорошо. С утра снимай людей с косовицы и перебрасывай на ток. Мое дело — косить и молотить, — твое — чистить зерно и прямо с тока вывозить на элеватор, государству. Так-то лучше будет. Договорились?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Усачев чувствовал себя косвенным виновником поломки трактора в первый день уборки урожая комбайном. Об этом случае каким-то образом узнал и Станишин. Он вызвал Усачева к телефону. Разговор происходил в кабинете директора МТС, в присутствии Головенко. Красный и вспотевший Усачев повесил трубку и признался:

— Влетело…

— За что? — удивился Головенко.

Усачев сел у стола в кресло и вытер лицо платком.

— Да вот за тот случай. Погорячился я тогда с Подсекиным…

Головенко задумался.

— Видишь ли, — сказал он. — Твоя горячность мне понятна, но я не одобрял и не одобряю ее. Спокойней надо было…

Усачев вскочил со стула.

— Вот видишь, ты сам считал, что я виноват, а ничего мне до сих пор не сказал. Нехорошо так.

— Не кипятись, Усачев. Я был уверен, что ты сам поймешь это.

Усачев остановился и с интересом посмотрел на Головенко. Прядь черных волос упала у него на высокий чистый лоб. Ему было под сорок, но в эту минуту в нем проглянул молодой, ладный парень.

— А ты, Степа, из молодых, да ранний! — проговорил он. — Скажу тебе честно: когда ты остановил тракторы, многие, в том числе и я, решили, что ты сломаешь себе голову. Вот и погорячился, хотя Станишин строго-настрого приказал не мешать тебе.

Головенко расстегнул воротничок гимнастерки и переменил разговор:

— Хочу посоветоваться с тобой об одном деле. Насчет агронома Гаврилы Федоровича. Дело в том, что заврайзо очень невысокого о нем мнения. Кстати, что он за человек?

Усачев сел и взъерошил на голове волосы.

— Как тебе сказать. Пустынцев — честный, исполнительный работник, — неопределенно ответил он, видимо, воздерживаясь от иной характеристики. — А тебе зачем это?

— У меня создалось о нем свое мнение, но может быть я ошибаюсь. По одной встрече трудно судить о человеке. По-моему, он без образования и без перспективы, живет сегодняшним днем.

— Ты не ошибся. Видишь, какое дело: у нас еще есть пока — правда, их с каждым годом все меньше и меньше — такая категория работников, которые в анкете в графе специальность пишут очень неопределенно: «Хозяйственник».

Головенко улыбнулся, Усачев пожал плечами.

— Странная специальность. Пустынцев был заведующим коммунальным отделом, был председателем райпотребсоюза, директором МТС, ну а теперь — года четыре заврайзо. Завтра он может снова стать заведующим коммунальным отделом и так дальше, начинай сначала.

— Было б, пожалуй, неплохо, если бы он уступил должность заврайзо агроному, — без улыбки сказал Головенко.

— А что?

— Да вот насчет Боброва — считает его работу по выведению новых сортов сои ребячеством. Ты понимаешь? Вот попробуй теперь найти поддержку в райзо, получить помощь в организации условий для работы Боброва. А Бобров живет этим. Он пишет диссертацию, понял? — Головенко навалился грудью на стол, глаза его заблестели: — Диссертацию! Ведь как здорово! Свой ученый. Это что такое, ты только подумай!

Головенко встал, лицо его внезапно помрачнело.

— Дичится он меня. Я его послал в Комиссаровку — он вроде обрадовался.

— Он не очень верит тебе, — задумчиво сказал Усачев. — Я разговаривал с ним.

Головенко тряхнул головой. — Это я чувствую… Но он должен меня понять. Поймет, как думаешь?

— Помогай ему не на словах, а на деле… А от тебя многое может зависеть: качество обработки почвы, состояние посевов, сроки их, качество урожая, в конечном счете… Тут, брат, не только механизатором надо быть, а и политиком… Я думаю, что вы найдете общий язык.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Сидорыч и Валя Проценко подписали договор на социалистическое соревнование с Пашей Логуновой и Шурой Кошелевой.

— Кишка у вас, девоньки, тонкая с нами тягаться. Нас не обскачешь, — предупредил старик.

Валя засмеялась. Сегодня ей было весело: она, наконец, получила долгожданное письмо от Вани.

В этот день они убирали клин пшеницы гектаров в восемнадцать. Около четырех часов дня комбайн, не останавливаясь и не сбавляя хода, направился к новому клину, на склон сопки.

Сидорыч ловко подъехал к пшенице, и комбайн с хода принял рабочую нагрузку. Валя радостно засмеялась:

— Ну, это класс! Так бы и Ване было впору.

Сидорыч не повернулся к ней, как обычно в этих случаях, а сдвинул фуражку на лоб, обнажив заросший седыми волосами затылок. Валя испугалась, может быть, она обидела старика, сравнив его с сыном.

— Папаша, вы не обиделись?.. Я ведь…

И не договорила. Как-то невольно вырвалось у ней слово «папаша». Она подумала, что Сидорыч не заметил этого, но он повернулся к ней и, заслонив глаза ладонью, пристально и долго смотрел на смущенную девушку. Борода и усы его шевелились от улыбки.

— Ничего, доченька, — сказал он, наконец.


Когда развернулась уборка, Пустынцев прислал в колхоз две машины. Они отвозили зерно от комбайнов.

На другой день к агрегату Вали Проценко на пароконной бестарке подъехал Филипп.

— Наше вам почтение. Передовой бригаде, зелена муха…

— Это ты зачем к нам?

— Возить будем пшеницу-матушку.

— Почему вы? А где же машина?

— Машина, товарищ Проценко, сегодня на заготпункт пошла, хлебец повезла государству.

Валя растерянно взглянула ада Сидорыча, тот пожал плечами и махнул рукой:

— У нас же соревнование! — отчаянным голосом выкрикнула Валя.

Филипп снял фуражку и из нее вынул записку.

Валя сердито взяла сложенную вчетверо записку. Карандашом было написано:

«Товарищ Проценко. Сегодня у вас беру машину возить хлеб, а завтра — у Паши, поскольку соц. соревнование. Пред. Герасимов».

— А я агрегат останавливать не буду, — заявил Сидорыч.

— Как же мне за тобой угнаться, я ведь на лошадях, — взмолился Филипп.

— Как хочешь, — упрямо ответил Сидорыч.

Филипп задумчиво покрутил ус.

— Ну, что же. Гони потише, может приспособлюсь.

— Как потише? Тише первой не могу, — сказал Сидорыч.

— Ну, ладно, давай первую, — ничего не поняв, согласился Филипп.

Решили попробовать. Но теперь Сидорычу пришлось приспосабливаться к ходу лошадей. Не останавливая комбайн, нагрузил бестарку и Ленька, заделавшийся возчиком.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Бобров руководил уборкой хлеба в Комиссаровке во второй бригаде, обслуживавшей два колхоза.

Работа на поле шла хорошо. И вся обязанность агронома сводилась лишь к советам, где в первую очередь убирать хлеб, и к общему наблюдению за просушкой зерна.

Когда вернувшиеся с заготовительного пункта подводчики сказали ему, что Красный Кут сдал уже восемьдесят тонн ячменя, Бобров не поверил. Как раз в этот день в Комиссаровку приехал Головенко. Агроном сдержанно поздоровался с директором и тотчас осведомился:

— Как в Красном Куте дела?

— Сдаем, — коротко ответил Головенко: — До полутораста га в день убираем.

— Это что же, выходит, уже процентов на шестьдесят зерновые убрали? — недоверчиво посмотрел Бобров на директора.

— Да.

Бобров, гордившийся тем, что в Комиссаровке под его руководством уборка подходила к половине, решил съездить в Красный Кут и посмотреть своими глазами. Ночью он выехал с Головенко.

Дорогой агроном разговорился. Он рассказал Головенко, что в Тимирязевке он учился у Вильямса, что ему в начале революции, когда он кончил еще только Пензенскую сельскохозяйственную школу, пришлось быть управляющим бывшим имением какого-то графа или князя и что за это он был прозван товарищами «графом Бобринским».

— Гаврила Федорович, у вас есть семья? — вдруг спросил Головенко.

— Погибла в Ленинграде… — неохотно ответил Бобров.

Головенко задумчиво глядел на бегущую из тьмы, освещенную фарами, белую, точно осыпанную инеем дорогу. Навстречу машине неслись крупные ночные бабочки, похожие на снежные хлопья. Они ударялись о стекло и падали на радиатор. В одном месте из придорожных кустов, вспугнутый ярким светом фар, выскочил заяц и, обезумев от страха, летел перед машиной до поворота дороги.

— Говорят, у вас было настроение уйти из МТС… Правда это? — Головенко покосился на Боброва.

Агроном повернулся к нему лицом.

— Меня не удовлетворяет работа в МТС. Слишком мал масштаб. А впрочем, — Гаврила Федорович вынул платок, зажал его в кулак и потер щеточку усов, — даже не в том, знаете ли, дело. Я охотно поступил в МТС, но, честно вам скажу, теперь у меня интерес к работе пропал. О масштабе я сказал, пожалуй, зря. Дело не в масштабе. Я люблю, чтобы хозяйство было организовало. Чтобы работа шла, как полагается. Чтобы она давала хорошие результаты.

Головенко насторожился.

— Мне кажется, — возразил он, — что вы могли влиять на ход работы.

— Влиять!.. — выкрикнул агроном. — Есть, знаете, люди, на которых не повлияешь… Корольков — бывший директор МТС — всякие советы принимал как попытку обезличить его. Сказать это же про вас я не могу, но вы тоже не очень-то советовались со мной, а взялись за дело решительно, если не сказать больше. Впрочем, я понимаю вас: вы человек партийный, на вас возложена большая обязанность…

Бобров засопел и замолчал.

— Я согласен с вами: партийная обязанность — дело серьезное, — ответил Головенко, — но кроме обязанности нами всеми руководит еще личное стремление выполнить порученную работу как можно лучше… И в партию люди идут именно потому, что их убеждения становятся партийными еще до вступления в партию. Чтобы быть коммунистом, совсем недостаточно ходить на собрания и аккуратно платить членские взносы. Нет. Коммунистом человек должен быть изнутри, душой сливаться с партией, с ее интересами. А интересы партии — это интересы нашего народа.

Головенко закурил. При свете вспыхнувшей спички он увидел сосредоточенное лицо агронома.

— Я видел на фронте людей, когда они шли в опасное дело — почти на верную смерть, — продолжал он. — И, уходя, они подавали заявления о вступлении в партию. Эти люди вступали в партию, вы понимаете, не из-за личных выгод. Какие тут выгоды, когда обвязанные гранатами они шли под гусеницы немецкого танка! Эти люди рисковали жизнью во имя родины, во имя народа.

Головенко помолчал, жадно затянулся папиросой.

— Вот мы и работаем для родины, для победы. Нам, простым людям, государством оказано большое доверие. Мы на месте должны решать государственные дела, не боясь иной раз резко покритиковать друг друга, быть может поссориться, когда этого требуют интересы дела. Влиять на ход дела надо, Гаврила Федорович, не останавливаясь перед тем, что это кому-то, может, и не понравится.


Машина приближалась к Красному Куту. Она шла по полям колхоза.

Когда они выбрались из распадка, Бобров увидел в поле движущиеся огни.

— Комбайны? — спросил он.

— Комбайны.

— Даже ночью работают?

— Даже.

— Как у вас, Гаврила Федорович, с диссертацией? — вдруг спросил Головенко.

Бобров встрепенулся.

— С какой диссертацией? Откуда вам это известно?

— А разве это секрет?

Бобров молчал.

— Вы помните, в первый день, когда бы приехали, вы застали у меня Дубовецкого, — заговорил он после минутного молчания. — С ним у меня произошел спор. Меня давно интересует соя. Известно, что она требует длительного времени для вызревания и, кроме того, нижние бобы вырастают на стебле очень близко от земли — при уборке комбайном получаются большие потери. Вам это известно. Я уже ряд лет пытаюсь получить такой сорт, у которого этих недостатков не было бы. И вот дернуло меня рассказать Дубовецкому о своей работе… И что бы вы думали? Поддержал? Ничуть! Он снисходительным тоном объявил, что я заблуждаюсь… И пошел, и пошел мне доказывать! Он назвал десяток авторитетов — и Шмальгаузена, и Щебрака, и Завадовского, и, само собой разумеется, Вейсмана, Менделя и иже с ними.

Я напомнил ему о Мичурине, о Лысенко. Так он посмотрел на меня с сожалением, как на безнадежного невежду. Даже очки снял… И изрек, что Мичурин — только садовод-практик, не больше. Как он смеет так говорить!

Бобров задохнулся и замолчал.


Головенко задержал агронома на сутки в Красном Куте. Бобров пришел на ток в самый разгар работы. Запорошенные половой женщины копошились в горах зерна. Командовал ими Алексей Логунов. Здесь же Бобров, к немалому удивлению, увидел Варвару Карповну.

— А, и вы здесь, Варвара Карповна? Вас и не узнать, — здороваясь, сказал он.

— Ну, как же. Посади старый лопух в гвоздику и тот будет пахнуть, а я работаю, смотрите, среди каких краль, — забасила бухгалтерша.

Девушки, улыбаясь, смотрели на нее.

— Посмотрели бы вы, как муженек за мной ухаживает. Женихом так не ухаживал, ревнует даже.

Проверив семенное зерно, агроном разругал Герасимова.

— Погноите семена. Еще надо сушить да сушить.

Герасимов тотчас отдал распоряжение вывалить зерно на солнцепек.

— Торопитесь все, — ворчал агроном, помогая ему разравнивать зерно. — Все вам спешка: скорей, скорей, а за качеством не следите.

— Не доглядели, Гаврила Федорович. Тут, понимаете, такие дела, что голова пошла кругом.

Герасимов признался, что он никогда не ожидал от МТС такой работы и не торопился с подготовкой к приемке хлеба.

— А МТС, — продолжал он, почесывая бороденку, — понимаете, буквально завалила зерном. День и ночь сортируем, беда!

И неожиданно для себя Бобров сказал:

— То-то. Это вам не при Королькове.

— Куда Корольков — при нем не работа, а маята одна была, — охотно согласился Герасимов.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Пшеница была уже убрана. Два комбайна были переброшены на овес. Бригаде Проценко, как лучшей в МТС, предоставили честь уборки двадцати гектаров пшеницы, посеянной для фронта сверх плана. Она стояла ровная и чистая — колос к колосу.

Сидорыч от удовольствия даже прищелкнул языком. Вот это работка!

Чем ближе был конец уборки, тем больший задор брал людей. Не сговариваясь, работники комбайновых агрегатов по утрам поднимались еще до солнца. С небольшой передышкой они работали и по ночам до росы.

Клава редко теперь видела Головенко, но молчаливые пожатия рук Степана при случайных встречах и его взгляды говорили ей многое.

Он был попрежнему сдержан с Клавой. Ему казалось, что он пока еще не имеет права думать о своем личном счастье: слишком многое было начато и не закончено. Заметив, что Марья в последние дни стала обращаться с ним проще, ласковее и даже заботливее, он догадался, что Клава рассказала подруге обо всем.


В дождливый вечер в кабинете у Головенко сидели Герасимов, Усачев и Федор, пришедшие послушать радио. После передачи сводки Совинформбюро в кабинете задвигали стульями, зашумели. Головенко нахмурился и махнул рукой. Начали передавать письма с фронтов. Слышимость была слабая, и Головенко придвинулся ближе к стоящему на столе репродуктору.

Письма были адресованы в Якутию, в Архангельск, в Алма-Ату, и он представлял себе по карте огромную территорию великой страны, которая в этот час жадно внимает голосу московского диктора. Вдруг все насторожились.

— Вызываем Приморье. Вызываем Приморье, — послышался голос диктора, — колхоз «Красный Кут», Марью Васильевну Решину. Марья Васильевна, вам письмо от мужа — Николая Алексеевича Решена…»

— Жив! Коля!.. — закричал Головенко.

«Как ты живешь, родная Маша?» — читал диктор.

Герасимов, придвигаясь к столу, загремел стулом.

— Тшш! — Головенко сердито посмотрел на него.

«В боях под Белгородом в наш танк угодил фашистский снаряд. Меня контузило, и я оказался на территории, занятой врагом. До последнего времени я находился в партизанском отряде. Не мало уничтожили мы техники и живой силы врага, расчищая дорогу на запад частям Красной Армии. И в бою и на отдыхе я ни на минуту не забывал о вас, мои родные. Когда мы шли на соединение с частями Красной Армии, меня тяжело ранило. Только сейчас получил возможность писать. Страшно стосковался, хочу видеть тебя, Машенька, взять на руки сына, я ведь его еще не видел. Скоро вернусь с победой».

— Жив! Коля!.. — радостно повторил Головенко и, отбросив ногой кресло, выбежал из кабинета.

— Вот чудак, даже полевую почту не записал, — прошептал Федор, хватаясь за карандаш…


Клава не могла не заметить, что при Марье Головенко как-то терялся и часто спешил уйти под каким-либо предлогом. Ревнивое чувство невольно закралось в ее сердце.

В этот вечер она твердо решила, как только закончится страдная пора, ехать за племянницей. И сразу беспокойство, которое не оставляло ее с момента получения письма Оли, улеглось. Она побежала к Марье в надежде найти поддержку. Без стука она открыла дверь и, перешагнув порог, остолбенела.

У раскрытого окна стояли обнявшись Головенко и Марья. Они повернулись, и Клава увидела необычайно оживленное лицо Степана и влажное от слез лицо Марьи, светящееся счастьем.

Сияющий радостью Головенко шагнул к Клаве. Но та отступила к двери и прижалась к косяку. Головенко подходил к ней. Клава спрятала свои руки за спину и вскрикнула:

— Не подходите!

Марья, понявшая, что происходит с подругой, подбежала к ней и повисла у нее на шее:

— Дурочка ты! Коля жив! Письмо по радио… Жив! — шептала она, задыхаясь от волнения, потом обернулась к Головенко. — Господи, да хоть ради такого счастья объяснитесь. — Марья сильно толкнула Клаву к Степану. Головенко обнял Янковскую, не стесняясь уже Марьи, и крепко прижал к себе.

Клава, сбитая с толку, умоляюще подняла на Степана глаза, полные слез.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Марья открыла глаза и сразу вспомнила о вчерашней передаче. Николай жив!.. Это не сон, это счастливая действительность. Вон лежит на столе письмо, написанное ею сразу же ночью. Вон на спинке стула висит забытая Клавой косынка; на зеленом шелке играют желтоватые лучи утреннего солнца.

Утренняя полудрема еще владела всем ее телом. Она продолжала лежать в кровати с закинутыми за голову руками. Тяжелые косы ее разметались по подушке.

В своей кроватке зашевелился Вадик. Марья повернула к нему голову. Вадик выпутался из-под марлевого полога, скользнул на пол, увидел: мама не спит. Он забрался к ней на кровать. Марья шепнула:

— Вадик, а нам папа письмо прислал…

Вадик высунулся из-под одеяла:

— Где письмо?

— Письмо по радио передал. Он велел поцеловать тебя, вот так… вот так.

Вадик обвил шею матери руками, зашептал ей в ухо:

— Папа скоро приедет, да?

— Скоро, сынок, скоро…

Марья повела сына в детсад. Едва только Вадик увидел воспитательницу, он стремглав бросился к ней.

— Тетя Нина, а мой папа письмо по радио прислал. Скоро приедет! — закричал он.


Всю бригаду Марья направила на просушку и очистку зерна, только четырех девушек взяла с собой в поле. На опытном участке сои появились сорняки. Который раз за это лето приходилось пропалывать сою вручную… Бобров говорит, что осенью участок надо обязательно пахать с предплужниками. Возможно. Кроме того, нужно продумать, как производить сев тракторной сеялкой — в две или в одну строчку, чтобы удобнее было производить междурядную обработку. Вопросы серьезные, но все же не главные. Все это уже испытано, об этом пишут в учебниках, в брошюрах по обмену опытом работы передовиков сельского хозяйства.

Марью мучила мысль, как добиться выращивания соевого куста с более высоким прикреплением бобов. Бобров пока ничего определенного не посоветовал, видимо, это ему самому было не ясно. Кое-какие смутные мысли на этот счет Марья вынашивала еще с прошлого года, но она ни с кем, даже с подругами по бригаде, не поделилась ими. В прошлом году она заметила, что среди обычных растений на опытном участке было десятка два кустов с более высоким прикреплением бобов, чем другие. Марья собрала семена с этих кустов, бережно сохранила их и высеяла отдельно. Результата никакого. Кусты выросли самые обыкновенные. Но на всем участке, так же как и в прошлом году, местами росли «поджарые» кусты с крепким стеблем, с хорошо развитой ветвистой кроной. В чем дело?

Расставив девушек на прополку междурядий, Марья в задумчивости остановилась, перебирая в памяти что и когда было сделано на участке. Слов нет, соя вырастала на славу. Труды не пропадут даром, но все же это не то. Сегодня, когда все существо Марьи переполняло счастье, как никогда остро ощущала она все вокруг… Ведь говорил же Мичурин, что человек в силах изменять природу растения в нужном ему направлении. Так же делает Лысенко… Значит, где-то, в создании каких-то условий должна таиться разгадка и здесь.

До ее слуха донеслась песня. Пели девушки, далеко уже ушедшие вперед. Марья наклонилась и привычными движениями рук принялась за прополку.

Пройдя загон, девушки присели отдохнуть. Марья оглядела их.

— Вот что, девушки! — сказала она. — Есть у меня к вам один вопрос… Дело это важное.

Девушки насторожились.

— Когда мы делали подкормку сои, — продолжала Марья, — вы все придерживались нормы расхода удобрений? Не могло быть так, чтобы кто-то «перекормил» отдельные кусты в вегетационный период, именно тогда, когда идет образование корневой системы?..

Она затаила дыхание, ожидая ответа на этот вопрос. Девушки переглянулись. Марья пытливо вглядывалась в лица членов бригады. Шура Матюшина густо покраснела, когда взгляд Решиной остановился на ней. В ту же минуту Лена Гусакова кивнула на нее головой:

— Марья Васильевна! У Шурки легкая рука. Она, когда мы подкормку делали, ужас сколько удобрений извела. Еще мы смеялись, что она всю сою в стебель выгонит — бобы не завяжутся… Я же и заметила это.

— Ну и что дальше было? — спросила Марья.

— Ну, навели порядок, чего же государственное добро зря переводить?! Уж как Шурку стыдили…

Матюшина сказала, обращаясь к Решиной:

— Марья Васильевна, у меня больше не было таких ошибок. Я, честное слово, исправилась… Сама понимаю, что экономить надо…

Марья встала, сняла с головы платок:

— Ошибки разные, Шура, бывают.

Она пошла в рядки сои:

— Вот что, девчата, вы без меня оставайтесь, заканчивайте, а я…

Она осторожно выкопала с корнем поджарый куст и тщательно собрала в платок землю, в которой он рос. Затем выкопала обыкновенный куст, так же собрала землю и завязала в другую половину платка. Затем она крикнула:

— Я, девчата, к Гавриле Федоровичу. Шура, оставайся за старшую.

Выбралась на дорогу и почти бегом направилась в деревню.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Докашивать последний клин собралось много народа. Герасимов, Усачев, Головенко, Лукин, Марья Решина, Шамаев, трактористы, комбайнеры, женщины с серпами стояли около узенькой полоски пшеницы — на один захват комбайна.

Комбайн Валентины Проценко быстро приближался в облаке золотившейся на солнце половы. Вот он совсем близко. Видны улыбающиеся лица Вали и штурвальной, видно важное лицо Сидорыча.

Женщины сняли платки и замахали ими. Трактор, сверкая отполированными землей гусеницами, поровнялся с толпой, и в следующую минуту весь агрегат с грохотом прошел мимо собравшихся.

Когда комбайн остановился, все увидели оставшийся несрезанным маленький треугольник пшеницы. Валя тоже заметила это и, перегнувшись через перила, закричала Сидорычу.

— Огрех оставили, Петр Сидорович, заверни, скосим…

Но Сидорыч спокойно заглушил трактор и удовлетворенно крикнул:

— Шабаш!

Подойдя к смеющейся толпе, он пальцем поманил Марью Решину.

— Возьми, сожни да сделай снопик.

Марья, догадавшись чего хочет старик, в одну минуту срезала «огрех», и в ее руках оказался небольшой снопик. Сидорыч взял его и с поклоном поднес Герасимову.

— С пожинальничком вас, Петр Кузьмич!

Герасимов обнял Сидорыча, и они троекратно расцеловались. Поняв, наконец, для чего был оставлен маленький треугольник пшеницы, молодежь с веселыми возгласами подхватила Сидорыча, и он несколько раз взлетел в воздух.

К вечеру этого же дня полевой стан опустел.


Часов в пять вечера в Красный Кут по пути заехал Станишин. Усадив в машину Герасимова и Головенко, он быстро объехал поля, побывал на току и, поблагодарив колхозников, работников МТС за самоотверженный труд, довольный результатами уборки хлеба, собрался уезжать. Герасимов всполошился:

— Как же так, Сергей Владимирович? На вечер останьтесь, у нас сегодня небольшая гулянка по случаю окончания уборки.

— Спасибо, не могу. Сегодня мне надо быть в Ильинке, там дела не совсем хороши.

— В Ильинке? Так это же семьдесят километров отсюда.

— Вот именно, вот именно. Надо торопиться.

Проводив Станишина, Головенко пошел в контору. У недостроенного здания мастерской он увидел Саватеева, задумчиво стоявшего с заложенными за спину руками. Головенко подошел к нему.

— Достраивать, директор, собираешься? — спросил Саватеев.

— Надо достраивать.

— Самая пора сейчас. До морозов, если всей артелью взяться, можно под крышу подогнать. Мы этот вопрос и на профсоюзном собрании поставим, соревнование организуем.

Головенко посмотрел на озабоченное лицо старого токаря. С этого он и сам думал начать.

— Ну, а насчет монтажа станков можешь не сомневаться. Такой специалист у тебя есть.

— Кто такой? Не знаю такого я что-то, — усомнился Головенко.

Саватеев погладил бороду с хитрой усмешкой:

— Вот я самый и есть. Спроси-ка от Урала до Приморья, на каждой стройке Саватеева знают. Ставь хоть за прораба. Ты только доверь, а уж мы сделаем, ребят я подберу.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

После уборки зерновых Клава Янковская поехала за племянницей на Смоленщину.

Вечером, накануне отъезда, женщины натащили Клаве на дорогу всякой снеди. Ночь прошла в разговорах. Утром провожать Янковскую вышли многие. Сидорыч сердито спросил: надежно ли спрятаны деньги и успокоился тогда, когда Клава сказала ему, что деньги зашиты в платье.

Головенко усадил Клаву и Марью на заднее сиденье пролетки, сел на облучок и стегнул лошадь. За деревней он с тревогой посматривал на дорогу: вчера с тремя машинами поехал за кирпичом Алексей Логунов. Машины до сих пор не вернулись… Почти уже у самой станции, наконец, встретилась одна машина. Не торопясь, вылез Алексей Логунов, Головенко окликнул его.

— Ну, что, Васильевич?

Алексей вытер о комбинезон широкую ладонь и протянул Головенко.

— Порядок. Получили.

Головенко заглянул в кузов, полный кирпича.

— Взял записку у Сергея Владимировича. Ну, директор, правда, почитал, поморщился, а подписать подписал. Мы не зевали — давай грузить, — рассказывал Алексей, радостно улыбаясь. — Сами взялись — только треск пошел.

Марья крикнула:

— Опоздаем на поезд!

Головенко, спохватившись, махнул Алексею рукой.

— Про нас и забыл, — улыбнулась Клава.

Головенко подгонял рослого жеребца, ходко катившего пролетку по гладкой дороге.


Купив билет, Головенко вышел на платформу и подсел к Клаве и Марье, сидевшим в ожидании поезда на скамейке.

Через станцию, громыхая на стрелках, проходил длинный состав товарного поезда… На платформах, закрытых брезентом, стояли машины, огромные полосатые ящики.

— Куда это везут, Степа? — спросила Клава, впервые называя его так.

— На фронт, — коротко ответил Головенко.

Через несколько минут подошел почтовый поезд. Прощаясь с Клавой, Степан хотел сказать ей что-то теплое, но как это часто бывает при разлуке, не мог собраться с мыслями, да так ничего и не сказал. Клава смотрела на него грустными глазами, полными слез.

— Приезжай скорее, Клава.

— Приеду… Приеду, мой хороший…

Поезд скрылся за сопкой. Головенко и Марья сошли с платформы.

Около их лошади стояла старушка. Головенко сейчас же узнал в ней мать Федора.

— Я и то смотрю, знакомая лошадка, — сказала она, — значит, из Красного Кута. Дай, думаю, подожду… Здравствуйте! Кого провожали? Или встречать приехали? Ну, давайте ко мне в гости. Как можно: быть и не зайти. Что мне Федюшка скажет?

Пришлось заехать и терпеливо ждать, пока будет готова яичница. Покормив гостей, старушка налила бутылку молока и поставила перед Марьей.

— Свези-ка своему сыночку гостинца.

— Да что вы, спасибо… у нас есть молоко.

— Мало, что есть. Мол, от бабушки, у него же нету своей-то бабушки.

Заметив смущение Марьи, она простодушно сказала:

— Мне Федюшка все рассказал. Я все знаю. Хотел он на тебе жениться. Я бы рада была. Ну… от законного мужа нельзя. Одобряю и уважаю тебя, голубушка. Приедет муженек, а ты, как горлица, чистая. А Федюшка-то еще молодой… найдет себе невесту по сердцу.

Попрощавшись с матерью Федора, они ходко покатили в деревню. Всю дорогу ехали молча.

День был погожий. Солнце светило ярко. Стояла золотая осень — прекрасная пора в Приморье.

Загрузка...