Я начал интересоваться феноменом немецких концентрационных лагерей со времени их возникновения, задолго до того, как оказался их узником. Когда же это случилось, я стал интенсивно изучать лагерь изнутри. Вскоре после освобождения я попытался проанализировать, главным образом психологически, мой опыт заключения и сформулировать некоторые теоретические положения, вытекающие из него.24 Толчком к работе послужило, во-первых, распространенное в то время непонимание сущности концентрационных лагерей, которые виделись как взрыв садистских импульсов, лишенный всякого смысла; и, во-вторых, открытие мною изменений личности заключенных под воздействием лагерей.
Дальнейшие размышления убедили меня в том, что мой анализ имеет более широкий смысл, чем я предполагал вначале. Его можно использовать для объяснения тоталитаризма, для поиска путей сохранения автономии личности в государстве. Если существование в определенных условиях, которые я назвал экстремальными, способно так сильно деформировать личность человека, то мы должны, по-видимому, лучше понимать, почему и как это происходит. Не только чтобы знать, что могут сделать с человеком эти самые экстремальные условия, но и потому, что всякое общество формирует личность, хотя, может быть, другими способами и в других направлениях.
Немецкие концентрационные лагеря, бывшие реальностью в 1943 году, когда появилась моя первая статья, теперь вспоминаются лишь как один из самых горьких эпизодов истории человечества. Но они показали нам, насколько окружение влияет на личность человека, оставив после себя урок, который мы должны хорошо усвоить.
Чтобы понять роль лагерей, не следует заострять внимание ни на зверствах как таковых, ни на отдельных человеческих судьбах. Лагерь в данном случае важен как пример, обнажающий сущность государства массового подавления, причем, пример очень наглядный. Поэтому я не собираюсь пересказывать ужасы концентрационных лагерей, тем более, что теперь уже широко известно, каким чудовищным лишениям и пыткам подвергались заключенные.25 Достаточно напомнить несколько фактов.
Заключенные проводили на жаре, под дождем и на морозе по семнадцать часов в день, все семь дней в неделю. Условия жизни, еда и одежда были такими, чтобы держать узников на грани выживания. При полуголодном существовании они должны были выполнять тяжелые работы. Каждое мгновение их жизни строго регламентировалось и отслеживалось. Ни минуты уединения, никаких свиданий, адвокатов или священников. Медицинская помощь не гарантировалась, иногда заключенные получали ее, иногда нет. Заключенные не знали, за что они попали в лагерь и на какой срок. Теперь, надеюсь, понятно, почему я говорю о них, как о людях, очутившихся в «экстремальной» ситуации.
В 1943 году я описывал лагеря, исходя из личного опыта. Теперь можно опираться и на другие источники.26
Лагеря служили нескольким различным, хотя и связанным между собой целям.
Главная — разрушить личность заключенных и превратить их в послушную массу, где невозможно ни индивидуальное, ни групповое сопротивление. Другая цель — терроризировать остальное население, используя заключенных и как заложников, и как устрашающий пример в случае сопротивления.
Лагеря служили также испытательным полигоном для СС. Здесь их учили освобождаться от своих прежних человеческих реакций и эмоций, ломать сопротивление беззащитного гражданского населения. Лагеря были экспериментальной лабораторией, где отрабатывались методы наиболее «эффективного» управления массами. Там определялись минимальные потребности в еде, гигиене и медицинском обслуживании, необходимые, чтобы поддерживать в узниках жизнь и способность к тяжелому труду, когда страх наказания заменяет все нормальные стимулы. Такие эксперименты были в дальнейшем дополнены «медицинскими» опытами, в которых заключенные выступали в качестве подопытных животных.
Сегодня немецкие концентрационные лагеря принадлежат истории. Однако у нас нет уверенности, что идея насильственного изменения личности человека в угоду государству умерла вместе с ними. Вот почему главная тема этой моей работы — концентрационные лагеря как средство создания субъектов, идеально подходящих для тоталитарного государства.
Когда, готовя публикацию, я в первый раз собрал и проанализировал свои соображения о лагерях, мои действия можно было бы объяснить важностью проблемы, которая, насколько я знал, еще ни разу не привлекала внимания научной общественности.
В действительности все обстояло совсем иначе. Находясь в лагере, я изучал свое поведение и поведение моих товарищей по несчастью не потому, что эта проблема возбудила мой научный интерес. Не отстраненная любознательность, а инстинкт самосохранения подтолкнул меня к анализу. Желание наблюдать и пытаться придать смысл увиденному возникло спонтанно и стало средством убедить себя в том, что моя собственная жизнь еще имеет какое-то значение, что я еще не потерял те интересы, на которых раньше строилось мое самоуважение. А это, в свою очередь, помогло мне выжить в лагере.
Хотя минуло уже более двадцати лет, я ясно помню тот момент, когда ко мне пришло решение изучать заключенных. Было раннее утро в конце моего первого месяца в Дахау. Вместо того, чтобы воспользоваться редкими минутами отдыха, я погрузился в любимое нами тогда обсуждение кошмарных предчувствий и слухов о возможных изменениях в лагере и о нашем освобождении. Как и прежде в подобные мгновения, я несколько раз переходил от яростной надежды к глубочайшему отчаянью и был эмоционально опустошен еще до начала рабочего дня. Предстоявшие же семнадцать длиннейших часов требовали всей внутренней энергии, чтобы выжить. «Это сведет меня с ума», — внезапно промелькнуло в мозгу. Я почувствовал, что если и дальше буду продолжать в том же духе, то действительно «свихнусь». Именно тогда возникла мысль: не погружаться в эти сплетни, а попытаться понять их психологическую подоплеку.
Я не утверждаю, что с этого момента потерял всякий интерес к подобным обсуждениям. Но, по крайней мере, я перестал участвовать в них эмоционально, поскольку пытался понять, что же происходит в душе тех, кто слушает или выдумывает и распространяет слухи. Тем самым я доказывал себе, что не теряю рассудок (то есть мою прежнюю личность), что для меня изучение — это защита, что я не принимаю за истину то, что на самом деле является болезненным бредом.
Следовательно, моя попытка осмыслить психологическую подоплеку происходящего была спонтанной защитой личности от воздействия экстремальной ситуации. Эта защита была выношена лично мной, не была связана с приказом СС или советом другого узника. Она базировалась на моем профессиональном образовании и опыте. И, хотя вначале я не задумывался об этом, новое отношение к окружающему уберегло мою личность от разрушения.
Наблюдая изменения, происходящие со мной и с другими, я старался понять, почему некоторые узники генерировали слухи, и как это влияло на них самих.
Поглощенный, насколько было возможно, интересующей меня проблемой, разговаривая и обмениваясь впечатлениями с товарищами по несчастью, я чувствовал, что делаю что-то конструктивное, и делаю это независимо ни от кого. Мое исследование помогало вынести бесконечные часы изнуряющей работы, не требующей умственной концентрации. Забыть на время, что находишься в лагере, и знать, что занимаешься тем, что тебя всегда интересовало — казалось мне тогда наивысшей наградой. Постепенно ко мне вернулось самоуважение, и это обстоятельство само по себе со временем приобретало все большую ценность.
Делать записи в лагере невозможно — для этого не было времени, как не было и места, чтобы их спрятать. Заключенные подвергались частым обыскам и сурово наказывались, если у них обнаруживались какие-либо заметки. Рисковать было бессмысленно — записи все равно не удалось бы вынести за пределы лагеря, так как при освобождении заключенного раздевали догола и обыскивали с особым тщанием.27
Единственный способ обойти эту проблему — стараться запомнить все происходящее. В этом мне особенно мешали катастрофическое недоедание и другие факторы, разрушающие память. Наиважнейшим среди них было никогда не оставлявшее тебя чувство: «К чему все это — ты никогда не выйдешь отсюда живым». Такое настроение постоянно усиливалось при виде каждой новой смерти.
Поэтому я часто сомневался, смогу ли когда-нибудь вспомнить все, что заучиваю. Тем не менее, я старался выделить что-то характерное или особенное и сконцентрироваться на нем, повторяя свои соображения снова и снова. У меня стали привычкой эти бесконечные повторения, впечатывания в память. Оказалось, что такой метод работает.
Хотя лагерными правилами разговоры за работой строго запрещались, они были единственной отдушиной при тяжелом, изнуряющем труде. Свободное время в основном уходило на отдых и сон, но те, кто не утратил интереса к жизни, предпочитали беседу.
Заключенных переводили из рабочей группы в другую, и из барака в барак, чтобы не могли устанавливаться близкие отношения. Я, например сменил около 20 групп и 5 бараков (по 200–300 заключенных в каждом). Так я познакомился примерно с 600 заключенными в Дахау (из 6000) и с 900 в Бухенвальде (из 8000). Только заключенные одной категории (уголовные, политические, гомосексуалисты) жили все время вместе, но на время работ смешивались с другими категориями. Так что, если был интерес, на работе можно было побеседовать с заключенным из любой категории.
Среди заключенных мне удалось найти двух человек, которые были не против заниматься психоаналитическими наблюдениями и делиться ими, например, во время утренней переклички. Мне они очень помогли в сборе материала.28
После освобождения из лагеря, когда мое здоровье поправилось, а главное, я почувствовал себя в безопасности, эмигрировав в Америку, многое из, казалось бы, забытого, вернулось ко мне. Я начал переносить все это на бумагу.
Проблема была и в том, чтобы не было свидетелей при психоаналитическом опросе наблюдаемого. Еще труднее было оставаться объективным, когда обсуждались вопросы, вызывающие сильные эмоции. Надеюсь, что понимание этого позволило мне избежать наиболее очевидных просчетов.