От евреев святое благовествование
Все события и имена в этой повести вымышлены. Сходство с реально существовавшими лицами случайно.
– Яшка!
Нет ответа.
– Яшка!
Она стояла на пороге. Пора класть засов. Опять ему на крыше спать.
– Я-а-а-шка!!
– Да хорош разоряться, – послышался за спиной голос Якова – Кубы по-домашнему. Яшками кличут в этих краях Иосифов. Но и Иошуа – тоже Яшка. Пишется «Иошуа», говорится «Яшуа» – как «Ярусалим», как «явреи». Галилею, сиречь губернию, выдавало аканье. Завидя паломников из Галилеи, обыкновенно на Пасху, жители Иудина града говорили: «Ясусики п’нааехали с губернии».
– Я-а-а-шка! – Мэрим в последний раз вгляделась во тьму, после чего со знакомым грохотом заложила засов. Дом заперт до рассвета – от грабителей, от бесов. «Слава Богу, что не от змей и скорпионов, как в горах Иудейских», – и она трижды прошептала:
– Благословен Ты, Господи, Боже наш, Царю мира… – дальше она не знала и произносила это троекратно. Она совсем не знала еврейского. Яшка – тот знал, лучше их всех. Поэтому Куба и злился. Взрослый мужчина, а ребенок больше евонова знает. Реб Ёсл говорит, что подзабыл с годами, но ясно, что никогда и не знал, иначе б не забыл.
Она легла, закрыла глаза и стала ждать. Наконец-то! Скребущий звук с наружной стороны скоро сменился шумом и возней на крыше. «Как всегда немытый спать пошел. Ничего, скоро начнутся дожди. Ладно, главное, что он дома».
Облегченно вздохнула, повернулась на другой, счастливый, бок и заснула. Ей снилось, что Яшка маленький еще, а крыша – его кроватка, чуть покатая, чтоб зимой вода стекала. А чтоб Яшка не скатился, по краю загородка, Юдька хочет ее спилить. «Он уже большой, ему не нужно». – «Да ты что! Сам ты большой». Но Юдька смеется:
Идише мамэ
Писается самэ…
– пока загородка не грянулась оземь, отчего она проснулась.
Это реб Ёсл отодвинул запор. Он раньше всех встает – она позже всех ложится. Поэтому запирает она, отпирает он. Женское помещение было очень маленьким, Мэрим – единственная женщина в доме.
Уже светло, уже реб Ёсл помолился, он человек богобоязненный. Но больше всех, кажется, он боится своего сына Якова – Кубы, который старше Мэрим. Она родила Яшку в четырнадцать, и ребята кричали хором – и Куба, и Юдька, и Шимик, и другой Яшка – Ёсий, младший из братьев: «Идише мамэ писается самэ, какается тоже, никуда не гоже».
Яшка всегда спал отдельно, сперва с нею, потом в прихожей. Ей казалось, что маленьким он вообще не засыпал – эдакий яхи-встахи. Всё, уже вроде бы тихо – а стоит ей только повернуться: «Мати!»
Она рассказывала ему истории на сон грядущий, которые складывались в одно целое. Сама Мэрим не могла больше отличить быль от выдумки. Звездный песок запорошил глаза. Месяц в игольчатой радуге. По ночной пустыне шли верблюды, груженные царскими дарами, а звездочеты прорицали с башен: «Новый царь родился в Вифлееме…».
– Это не в том, в другом Вифлееме, да мам? В настоящем.
– Да, Яшенька, да, мир зол зайн[1].
Галилейский Вифлеем, что располагался по соседству и в котором, по правде говоря, родился Яшка, – дыра вроде Ноцерета. Но в ее фантазиях он превращался в далекого иудейского тезку, куда они якобы ходили переписываться в царствование Ирода.
– Это не тот Ирод, который у нас сейчас, да, мам? А страшный-престрашный…
– Да, майн кинд. Сейчас Ирод хороший. Спи. А про того я тебе потом расскажу.
– Нет, сейчас, пожалуйста. А то я никогда больше не усну.
– Хорошо. Но это последняя история. И больше не проси. Обещаешь?
– Честное слово.
– Хорошо, рассказываю. Ты еще был у меня под сердцем, когда от самого Кесаря к царю Ироду прибыл гонец: «Хочу знать, – пишет Кесарь, – сколько в земле моей человек – мужей, жен?»
– И сколько человек детей – тоже, да, мати?
– Да, всех-всех. Каждый должен переписаться по месту рождения. А реб Ёсл из колена отца Божия, как я. Мы и оправились в иудейский Вифлеем, откуда все цари…
– Но не Ирод.
– Нет, не Ирод – только хорошие цари.
– Но и хороший Ирод – тоже нет.
– Нет. Только цари иудейские, а наш – галилейский Ирод.
– Да, он Царь Галилейский. Царь Иудейский – не он. Значит, пришли вы туда…
– Ну, пока искали, где регистрируются Иосифы, пока отстояли очередь, уже стемнело. Надо где-то заночевать. Мест в гостиницах нет. Хозяин нам сдал угол, с коровами, овцами – там ты и родился. Ангелы над тобой склонились и приняли тебя из сердца моего. Им на подмогу с небес спускались рати – еще и еще, охранять тебя от змей и скорпионов, их много в земле Иудиной. Ангелы, как привидения, от них свет неземной разлился…
– А пастухи? Ты про них не рассказала.
– Да, там на поле пастухи были, ночные сторожа. Увидали свет, ни на что не похожий. Перепугались до смерти. «Бежим!» А это Ангел в пути. «Мир вам и благословение, – говорит Ангел. – Радость какая. Новый царь родился, Спаситель вам всем. Пойдите в тот коровник, там младенец спит в ясельках, запеленатый». Когда ангелы улетели обратно на небо, пастухи решили: «Надо пойти посмотреть». Погнали они свое стадо по улице, на которую Ангел указал, и там в хлеву видят: мы втроем, я с тобою и твой отец…
– Но ненастоящий.
– Нет, ненастоящий. Настоящий, ты знаешь Кто.
– Да, знаю. Ну, дальше.
– А пастухи вернулись и рассказали другим пастухам, те – третьим. Пошла молва: родился Царь Иудейский, долгожданный, и ангелов тьма-тьмущая, светло, как днем. Дошло то до Ирода. «Как, Царь Иудейский? – закричал он. – Я – Царь Иудейский». Испугался и приказал всех младенцев вифлеемских, которых кормят грудью их матери, мечами зарубить.
– Только мальчиков…
– Только. Солдаты Ирода, как звери, врывались в дома, грудных детей убивали. Я тебя сеном прикрыла. Они врываются: «Ты, дед, кто таков?» – спрашивают реб Ёсла. – «Из Ноцерета галилейского». – «Сами слышим, что галилейского». – «Пришел переписаться». – «А тут чего прячетесь?» – «Мы не прячемся. В гостиницах мест нет. Вот дочка и надоумила: пойдем, по домам поспрашиваем. Может, пустит кто старого человека. Лучше, чем на ветру под открытым небом спать». – «А она тебе дочка?» – «А кто еще? Не по силам из Галилеи одному идти, без провожатого. Жена, благословенной памяти, умерла, сыновей Бог не дал». А я ни жива ни мертва, молю Боженьку, чтоб ты, Яшенька, не заплакал. Благословен Ты, Господи, Боже наш, Царю мира, благословен Ты, Господи, Боже наш, Царю мира, благословен Ты, Господи, Боже наш, Царю мира… Но ты тихонечко лежал, Ангел губки тебе держал. Так и ушли они. А теперь – спать.
– Нет, еще одну историю. Расскажи, как ты родилась – сначала ходить не могла, думали: так и будешь ползать, как змееныш в пыли. А ты вдруг по ступенькам дома молитвы взбежала, не оборачиваясь.
– В следующий раз.
– Ну, мати… ну, только одну, совсем коротенькую…
– Нет. Ты обещал, что после этой будешь спать.
– Я не говорил: «да». Я сказал: «честное слово». А честное слово врать готово. Поэтому никогда не клянись. И пусть твое «да» будет «да», а «нет» – «нет». Ну, пожалуйста, вот такусенькую, с капелюшечку моей крови.
Тот еще мальчик.
Время, когда он не давал спать, и само уже золотой сон: «Мати, а расскажи, как…». Теперь не давал уснуть страх за него. По целым дням где-то носится, не кормленный. «Женщина, – взял за правило так ее называть, сперва в шутку, потом вошло в привычку, – женщина, Господь позаботится, чтобы птичкам небесным было что поклевати».
В школе жаловались, что Яшка не моет рук перед едой. «Лучше, – говорит, – есть грязными руками, чем питаться грязными мыслями». А еще изводит меламеда (учителя) каверзными вопросами.
– Мори́!
– Чего тебе, Яшуа?
– Не рассеет ли мори́ мрак моего неразумения?
– И чего же ты не разумеешь – чего?
– Некто взял в жены племянницу свою, доводясь ей деверем.
«Опять двадцать пять», – думает учитель.
– А сказано: наготы дочери сестры твоей не открывай, ибо это нагота сестры твоей. И наготы жены брата твоего не открывай, ибо это нагота брата твоего. Где слова осуждения?
От учителя требовалось не больше и не меньше как осудить правителя Галилеи, «хорошего Ирода».
Учитель парировал жестоко:
– А там еще сказано, что сын бляди и до десятого поколения не войдет в собрание сынов израилевых. Да или нет?
– Да. Мори́ не сказал, кто из нас бен зонá, – глядя своими ясными наглыми глазами, Яшка переходил на еврейский, который знал не хуже арамейского, одному Богу известно откуда, и уж точно своими познаниями превосходил учителя. – Ми ху бен зона?
– «Кто, кто», на кого указал Майсей-рабейну – вот кто. А ты в кого пальцем тычешь, Яшуа бен… – меламед многозначительно помолчал, пожевал как бы в сомнении, – …бен Ясеф? И не вздумай отвечать! Сперва выйди и хорошенько подумай.
Яшкины успехи из целебного масла превращались в кипящее: с такой воинственностью страшно быть первым учеником.
Рождение Яшуа – тема щекотливая, принимая во внимание годы реб Ёсла, неоперившуюся юность Мэрим и злые языки. Грех, не будучи искуплен подобающим наказанием, пятнал каждого из братьев: Якова – Кубу, который без пяти минут старший в доме; «дохлого» Яхуду – Юдьку, не вышедшего ростом, перемножавшего в уме любые числа, как настоящий грек; Симеона-заику – Шимика, заикавшегося с тех пор, как повстречал медведя на пути из Кфар Каны домой; рыжего Ёсия – еще одного Яшку в доме, который учился из рук вон плохо, зато мог на глиняной табличке, вместо цифири и письмен, изобразить медведя, как будто сам его повстречал.
Но реб Ёсл признал дитя, рожденное Мэрим. И попробовал бы кто-нибудь из них – или при них – усомниться в его отцовстве. По Закону ложное обвинение в грехе равносильно его содеянью. Поэтому ложное обвинение в прелюбодействе приравнивается к прелюбодейству, ибо не только око за око и зуб за зуб, но и грех за грех. Обидно быть побитым камнями «за грех лишь мысленный».
Насмешливое прозвище «Ёсл-обручник» все же закрепилось за дряхлым супругом четырнадцатилетней девочки, которую добрый человек не ославил «неверницей», а, жалеючи, хотел потихоньку спровадить к тете Лизе, ее тетке, в гостях у которой с нею и приключилась эта беда. Но в конце концов передумал: жена нужна в доме. Сказал же Господь: не добро быти человеку единому. И сон приснился, что оставляет ее у себя. Яшка звал Ёсла-обручника «тату», и этой щекотливой темы уже никто не смел коснуться.
Мэрим не ходила до трех лет – «змеенышем влачилась во прахе» – поздно начала говорить, ни у кого не было сомнений, что она до срока вернется в лоно Авраамово. Ее родители были бедняки с завидной родословной. Они жили подаянием, чем умножали чужое благочестие. За это им воздалось: молитвами тети Лизочки, сестры матери, удалось пристроить Мэрим в синагогальный приют для девочек из таких же честных семейств, как ее. Там учились женскому уму-разуму, для чего было довольно и одной строки молитвы, а в остальном с утра до вечера упражнялись в трудолюбии. Но ткать из пурпурной пряжи половозрелому девству в тех стенах уже было возбранно, эта ткань уже ткалась в доме мужа, которому девочка обручалась – как Мэрим реб Ёслу.
– Мати, а расскажи, как Ангел весть тебе принес, – приставал когда-то Яшка, готовый в тысячный раз слушать одно и то же, только бы не спать.
– Тку я пурпурный покров и вижу: золотая игла проткнула комнату. На острие иглы Ангел. «Мирэлэ, – говорит, – радуйся». А я не Мирэлэ. У нас так одну девочку звали – меня никогда. Я думала, он меня за нее принял. Смутилась и говорю: «Мирэлэ – это не я, это недоразумение». А он: «Нет, ты. Царь Небес к тебе меня послал, потому что ты обрела прелесть в Его очах». – «Но как же, – говорю я ему, – я замужем, мой муж хоть и старенький старичок, но все равно разве так можно?» – «От Духа Святого можно. Он снизойдет на тебя, и понесешь дитя под сердцем, которого назовешь Яшуа. Твой Яшуа будет вылитый Отец, а когда вырастет большой, то займет трон царя Давида. Царь Давид ему тоже отец – по материнской линии. Поздравляю, Мирэлэ, с Царем Иудейским, царству которого не будет конца. И помни, у Всевышнего слово с делом не расходится. Твоя тетка страдала бесплодием, а теперь с Божьей помощью на шестом месяце». – «Хорошо, – говорю, – я согласна. Как скажешь». Но для этого, оказывается, надо было пойти в Хеврон иудейский. Муж тети Лизы, человек великой праведности, служил дежурным коэном[2] при хевронской пещере. Вот тогда и снизошел на меня Святой Дух.
Известие, пришедшее из Кфар Яты, что тетка Мэрим ждет ребенка, пронзило реб Ёсла до глубины сердца. Выходит, можно и в наши лета? Под впечатлением этой новости он поспешил отослать туда Мэрим со словами: «Ступай, поживи вблизи благочестивых, переймешь у них благодати, а через тебя и нам передастся».
В область Иудину из Галилеи всегда большое движение по части людей и скота. Тогда еще можно было через Самарию. С зеленого севера на каменистый юг поступал тук жизни, непрерывно сжигавшийся, дабы дух его, воспаряя над жертвенником, свидетельствовал о нашем подобии Господу. За Иерусалимом, куда устремлялась эта полноводная река, текущая молоком и медом, хлебом и маслом, рыбой и мясом, отдельные ручейки еще журчали в направлении Вифлеема, Хеврона, достигали Идумеи, где народились Ироды. Там все уходило в песок.
В Хевроне Мэрим разузнала про Захарию – дядю Захара, мужа тети Лизы. Потомок иереев, приносивших всесожжения Господу еще в Давидовы времена, он потерял голос, и его подменял другой. «Ты найдешь его в Кфар Яте, женщина. Это в полутора часах ходьбы отсюда. А твоя тетя действительно отяжелела, Господь сотворил им чудо», – старый левит окинул Мэрим взглядом с ног до головы и, не найдя ничего предосудительного, досадливо отвернулся.
Тогда же она впервые увидала, как побивают камнями. В Галилее «языческой», где в Законе не тверды, можно жизнь прожить и такого не увидишь. Не означает, конечно, что в городах Давидовых это случалось с частотою закатов. Людям пришлым вообще везет на впечатления, которыми сами местные не избалованы, вопреки устоявшемуся мнению об «их нравах». Что, Санедрин[3] так уж скор на расправу и кровожаден, как думают? Но довольно путешественнику один раз подгадать с публичной казнью, чтобы увериться в этом навсегда.
Позади пещеры, упокоившей патриархов, собралась возбужденная толпа. Мэрим, сдвинув брови, прилежно наблюдала за всем и ко всему прислушивалась.
– Соседушка застукал. Смотрит, она идет куда-то не туда, а потом туда же этот необрезанный.
– Про них Закон не писан. Санедрин его не может судить. Только Квириний.
– Квириний – судить? Смеетесь. У гоев это почетно – с чужой женой спутаться. Прелюбодеи – краса и гордость нации. Хвалятся этим друг перед другом и расписывают в своих романах. У них же нет священных книг, только про это.
– К счастью, есть два свидетеля. Сосед-то не промах, сразу за мужем побежал.
Муж чем-то напомнил Мэрим реб Ёсла. Ясно чем: неверница одних с нею лет, руки связаны. А сосед похож на Кубу, только седого. Муж явно боится того, что должен сделать. Представила себе, как сосед подбадривает: «Я столкну, я. Ты только притворишься».
А если б это были реб Ёсл и она? Мэрим жуть как испугалась. Гора вставала уступами. Ее влачат на каменный уступ высотою в семь – восемь локтей, и Куба, второй свидетель, говорит реб Ёслу: «Ты только притворишься, а толкну я… я». Она зажмурилась. А когда снова открыла глаза, толпа у подножья уже забрасывала камнями погибшую. Или еще дышавшую? Отсюда трудно было разглядеть, женщины рядом тщетно привставали на цыпочки.
После цветущей Галилеи, после Галилеи, весною устланной плащом, какой был на Иосифе Прекрасном, весна в иудейских горах – угрюмая, холодная. Нечему пробуждаться к жизни. А росы выпадало за ночь с палец, чтобы «из камней сих воздвигнуть детей Аврааму». Преуспел в этом Господь, доказал, что ему все нипочем.
В Ноцерете на крыше после обеда больше не поспишь – такое солнце. Даже тем, у кого там возведен шалаш, нет спасения от полуденного припека. А в Кфар Яте без навеса прохлаждались на обнесенных оградой крышах – эти ограды строжайше предписаны Санедрином во избежание несчастных случаев.
Когда Мэрим приблизилась к дому, который ей указали, Захария спал сном праведника. Внизу, на ложе, приготовленном во дворике позади дома, почивала его жена.
– А я тебя тут же узнала, копия отца, – сказала она, открывая глаза, у беременных «сон внимательный». – Ох… – замерла, прислушиваясь, – мой хулиган встречает твоего с царскими почестями.
– Какого моего, теть Лиз? Я мужем своим не познана.
– Будешь. Бог милостив. Смотри на меня: не могла, не могла – и смогла.
От тети Лизы Мэрим узнала, как это было. Удивительно! Вот так же прилегла, уже глаза слипались. Вдруг Ангел предстал ей в сиянье дня и посулил роды. Ну, она еще не так стара, как Сарра[4], еще ткет свой пурпур, но все равно: смех и грех. Ангел свое: «Родишь, Лисавета», – и научил ее как. Дядя Захар даже рассердился, когда она ему все пересказала. «Коль раньше не могла, куда теперь?» А она: «Давай попробуем Ангела послушаться, ты неправильно все делал». – «Еще чего, яйца курицу учат, как нестись». – «А вот Ангел говорит, ты неправильно все делал». – «Я делаю, как учил рабби Йоханан бен Дахабай: зе мимаком шенивра везо мимаком шенивреа, а не как скотина со скотиной»[5] – «А ты сделай один раз, как Ангел сказал, тахафох эт ашульхан»[6]. И уломала. «Ну ладно, один раз по-вашему». Наступает положенное время месяца – ничего. «Может, задержка, думаю, не скажу, подожду. Еще один месяц – нет как нет, и все признаки беременности».
– Представляешь, пять месяцев скрывала, пока уже невозможно стало. Когда Захария мой услыхал, он от потрясения лишился дара речи и слова не может вымолвить. Боимся, что Бог поразил его немотою за маловерие.
Мэрим молчала. Потом, опустив глаза, сказала:
– Ко мне ведь тоже Ангел прилетал – в положенные дни. Я объясняю, что муж мой старичок старенький. А он на это, что я забеременею Святым Духом. Я поверила.
– Верь, Мири. Раз сказал, так и будет. Ой… шалун мой опять ликует… Ей-Богу, царя родишь над народами – такое ликованье. А вот и дядя Захар. Захи, посмотри. Узнаешь? Вылитый Яким.
Захария часто дышал и плохо соображал со сна, в который провалился после обеда. Первым делом он покрыл лысину пучком крашеной шерсти, поцеловав его прежде.
– Мэрим, Анечкина с Якимом дочка… ну, вспомнил?
Он кивал машинально, выпуская из кальсон выцветшие от многолетней носки цицис. Вдруг мутноватые глаза его обрели осмысленность, он наклонил голову, смиренно улыбаясь сомкнутыми губами, которых коснулся ладонью в знак своего недуга.
– Ну, вспомнил? Мэрим поживет у нас. Господь прислал нам дорогую гостью.
– Реб Ёсл прислал меня, – поспешила сказать Мэрим, чтоб дядя Захар не подумал чего. – Он как услышал, что у вас в семье долгожданное пополнение намечается, так сразу и сказал мне: «Ступай, Мэрим, в Хеврон, столицу Давидову. Сыщи там своих родственников, которым воздалось по благочестию их. Служи им, помогай по дому и в саду, и в поле, чтоб тетя твоя ни в чем не знала недостатка. Потому что Божиим изволением у такой почтенной женщины не ро́дится абы кто. Это будет великий герой или новый Илия. Глядишь, от их благочестия уделится малая толика и семейству бедного плотника из Ноцерета. Ничего, что я старичок старенький, сам немощен плотью. Господь-то Бог мой всемогущ и мышцею своей крепок. Он, который знает, как рожают дикие козы на скалах, и роды у ланей принимает и может расчислить месяцы беременности их, Он, что ли, не может дунуть на тебя ветром и опылить?» Вот я и пришла в ваш святой дом – молить Господа о том же, чего по великой милости своей Он сподобил вас, мужа и жену праведных.
– Смотри, как она красиво говорит.
– Я была первой рассказчицей среди сестер. Перед сном они всегда просили меня что-нибудь рассказать, говорили, что заснуть без этого не могут. А как начинала рассказывать, и подавно не хотели спать, до утра готовы были слушать.
– Это мы посодействовали с приютом в Сепфорисе. Ты еще говорил: не место красит человека, а человек место. А выходит, там было не так уж и плохо. И в мужья ей подыскали приличного человека… Ты, должно быть, устала, такую даль шла. Ноги разбила? Попарь на ночь.
– Спасибо, тетя Лиза. Я легонькая, как дикая козочка.
Мэрим прожила в Кфар Яте три месяца, воротясь в Ноцерет еще до рождения двоюродного братца – самую малость не дождалась. Почему? Да потому. И тетя Лиза к ней как-то переменилась. Всё потому же. То говорила с ней без умолку, показывала на сточный желобок, выходивший из-под двери на улицу: «Кораблики будет пускать», – на что Мэрим возражала: «Кто с помощью Ангела беременная, та родит не адмирала, – и будущая мать обмирала. – А вода ему, чтоб кропить во спасение души». – «А что как девочка?» – «Нет, теть Лиз, когда девочка – живот шаром, – Мэрим надула щеки, как могла, тетя Лиза даже по-девичьи прыснула. – А у тебя он дынькой остроносенькой».
Больше тетя Лиза ни о чем не спрашивает. Онемела, как дядя Захар. Да и он глаза отводит.
Еще исцелится Захария. И к дежурствам вернется при жертвеннике, где его покамест подменяли. Хотя младенца, рожденного Лисаветой, своими устами наречь не сумел, письменно подтвердил: да, пусть будет Иоанном, раз жене хочется. Все удивились: что за имя для ребенка? Не было у них в роду Иоаннов. Почему она не пожелала назвать сына по отцу – Захарией, как они и собирались? [7]
Вскоре Мэрим уже будет раздумчиво обхватывать живот, воззрившись на небеса исполненным благодати взглядом.
Мэрим ушла чуть свет, никто ее не удерживал. Переступая порог, погладила косяк. По нему была вырезана надпись, часто встречающаяся на дверных косяках в Иудее:
Кто воздвигнул горы, выси,
Кто мальчишкам дал пиписи,
Кто девчат располовинил,
Этот дом хранит отныне. [8]
Она уже знала, что лоно ее благословляемо плодом. В первую же ночь в Кфар Яте на нее снизошел Святой Дух. Была кромешная тьма. Помня со слов тети Лизы о наставлениях Ангела, она приготовилась перенять чужой опыт, но Святой Дух этого не поощрил.
Когда Мэрим шла по Галилее обратно, то земля, три месяца назад еще цветущая, была уже желтой, выгоревшей. Созрели посевы, отяжелели грозди винограда на почерневшей подсохшей лозе – не за горами праздник урожая.
Он стал «мотать уроки». Может, учителям так спокойней, но Мэрим себе места не находит. А у него на все один ответ: «Женщина, доверься Отцу и не испытывай судьбу своими страхами». – «А меня пытать – это пожалуйста!» – кричала она – не ему, в сердце своем, которому не прикажешь, в котором можно все, даже прелюбодействовать. Кто не прелюбодействовал в сердце своем – лишь те, чья стойкость не подвергалась испытаниям. Чего стоят стены, не знавшие нашествий?
«Мати, – спрашивал он, когда еще не огрубел душою, – скажи, ответь: если б не боголюбие реб Ёсла, тебя бы тоже раздавили камнями, как ту жену у подножья Маахпелы? Опиши еще раз, как было с ней и как ты вообразила себе, что она – это ты. Я тоже себе это воображу, чтоб…» – и не договорил.
Как не дрожать за него, когда фантазия не имеет границ. Видишь добренькое, а тень с клыками.
Песах провели в Иерусалиме. Со всей Галилеи на праздники шли в Иерусалим: из мятежного Сепфориса, чьи слезки отлились Квинтилию Вару в Тевтобургском лесу, из рыбачьего Капернаума, из Ноцерета. Шли тивериадцы, обживавшие свои новостройки – новый город в честь нового Кесаря, чье расположение тетрарх стремился снискать. Подданные Ирода Антипы морщились: трусливое ничтожество. Отец-изверг хоть себя увековечивал, а этот кого – Тиберия?
Ирод Великий, Царь Иудейский, любил повторять: пусть ненавидят, лишь бы не презирали. А его сына презирали – и оттого ненавидели. Нельзя безнаказанно презирать своего господина («травить анекдоты»): не замечаешь, как начинаешь презирать себя.
Все на Пасху! Когда идешь в общем порыве, сбиться с пути невозможно. Идешь куда все. И «вот уж в степи голубой, город встает золотой» – хоть и не голубая и не степь, песнь эту любили. Яшуа тоже – пел вместе со всеми, жадно вглядываясь в даль. С каждым куплетом пение становилось самозабвенней: «Много в том городе жен, золотом весь он мощен». Разрешалось все взрывом восторга, с расстановкою, оседая: «Ско-о-ро в нем ся-адешь ца-рем».
Яшка, поющий о женах, как люб он ей был в этот миг! Мэрим вела осла, реб Ёсл сидел боком, сгорбленный, опоясав чресла куском овчины поверх шерстяного плаща.
Ребята приставали то к одной, то к другой группе паломников – интересно же, о чем говорят. О чем бы ни говорили, нет-нет да и припомнят, что раньше шли через Шхем. Больше не пойдешь через Самарию, как при Ироде.
Разговор сразу сбивался на политику. Четвертовластника называли не иначе как Четверть Ирода.
– Да бес с ним. По-любому лучше Ирода Великого. Вот по ком не соскучились.
– Иродиан в Галилее найти трудней, чем наловить рыбы в Мертвом море. Это Иудея соскучилась.
– И чем этот едомит им приглянулся? Что́ Иродово нечестие, что́ римские орлы.
– А четырнадцать тысяч вифлеемских младенцев? Да Ирод в сто раз хуже.
– А послушать, так у нас было великое царство, повсюду шло строительство, казны не жалели.
– Казны… сына родного не пожалел!
– Это в правилах всех великих царей. Давид что, пожалел? Кто, снявши голову, плакал по волосам: «Авесаломе, Авесаломе…»[9].
– Ну, положим, Ирод по Антипатру не плакал.
– Сказал же Кесарь: лучше быть свиньей Ирода, чем его сыном.
– По крайней мере, безопасней – сыновья-то кошерные.
– Что ни говори, а Кесарь Ирода уважал. Иудея перешла под римский мандат только после его смерти.
– А помер-то как: заживо лопнул.
– Маленькие ироды тогда перегрызлись, вот и остались с носом.
Две излюбленные темы: от какой болезни умер Ирод и как Четверть Ирода отбил у брата жену, которая была дочерью их сестры. Все понимают, почему Иродиада ушла от Филиппа Ирода к Ироду Антипе:
– Надеется стать Царицей Иудейской.
– А пока что у нее подрастает дочь, с которой отчим играет в доктора.
Мэрим поминутно спохватывается: где Яшуа? И успокаивается, увидя его. Что он там слушает?
– …В бешеном отчаянии, вероятно, чтобы одну сильную боль отвлечь другою, приказал казнить своего старшего сына. На одре своего нестерпимого недуга, распухнув от болезни и сжигаемый жаждой, покрытый язвами на теле и внутренно палимый медленным огнем, пожираемый заживо могильным тленом, точимый червями, жалкий старик лежал в диком неистовстве, ожидая последнего часа.
Яшуа слушал внимательно. Красноречивый рассказчик с козьей бороденкой часто и мучительно кашлял в рукав и, похоже, описанием Иродовых мук пытался заговорить собственное кровохарканье.
Паломники из Галилеи наводняли деревушки по ту сторону Кедрона. Ночевали среди оливковых плантаций, а дни проводили на Храмовой горе, куда попадали через Овечьи ворота, минуя Бет-Хисду, что по-арамейски значит Дом Жалости. Этот Дом был искусственный водоем, «бреха». Пять крытых его галерей до отказа заполнили паралитики с потухшим взглядом, исходящие пеной припадочные, изъеденные зловонными язвами гноекровные. У иных рука или нога не толще хворостины, другие раздуты наподобие бурдюка. К этому прибавить без числа слепцов, глухонемых, трясунов. Живая кунсткамера, вызывавшая вместо жалости только отвращение.
Время от времени Ангел баламутил стоячую воду ударом крыла – кто тотчас в нее погрузится, будет исцелен от любой болезни. Но кратковременное возмущение это случалось так редко, что ни один из чаявших движения воды не поспевал за Ангелом, даже кто был с краю.
– Ну, где Яшка, опять его ждем, – Яхуда, недовольным голосом. Кто росточком с цыпленка, тот всегда петушится. А Мэрим уже испуганно ищет глазами. Видит: Яшка стоит, склонив голову, сосредоточенный. Какой-то человек простерт навзничь, глаза закрыты, клинышек бородки нацелен в небеса.
Мэрим вспомнила: тот, кто плевался кровью в рукав, расписывал агонию Ирода.
– Узнал? – спросила у Юдьки.
– Morior, – прошептал умирающий свистящим шепотом. Готовясь неведомо куда, он уже перешел на неведомо какое наречие.
– Еврей должен прочитать «Шма Исроэл»[10], – сказал Яхуда и отвернулся, как от собаки.
Как ни брезговали римские чиновники всем, что имело отношение к здешним нравам: обрядам, пище, Храму, тупому упрямству – куда больше им претил тип «нового эллина», носившего римское платье, посылавшего своих детей в риторские школы и гимнасии. «Сик тххханзит», – дразнили их римляне. – «Картавая латынь». Но те только упорней держались своего «эллинства», даже перед лицом смерти.
– А прикоснулся бы к моей одежде, поправился бы, – сказал Яшка.
– Яшуа Га-Нави, солнышко останови[11].
Но он не обращал на Юдьку внимания.
– А ты бросься с крыши Храма, ангелы тебя понесут, если ты Машиах, – не унимался Яхуда. И то слово: связался черт с младенцем.
– Любовь, здоровье и Господа не испытывают, – отвечал Яшуа. – Не рубят сук, на котором сидят по милости Всевышнего, дабы не преткнуться о камень.
«Крылатый талэс, вот что тебе надо, – подумала Мэрим, – дабы не преткнулся о камень». Вспомнила, с какой доверчивостью он слушал и слушал – и не мог наслушаться ее рассказов: «Мати, еще». Тогда он звал ее «мати», а не как какой-нибудь оборванный левит, ходящий из дома в дом с протянутой рукой, – уничижительно: «жéно».
Иконописный лик Мэрим сам собой начинал мироточить. Раз она посетовала, что глаза у нее на мокром месте. А он отвечает: «Древние говорили: девичьи слезы – вода. Я же говорю: миро. Жены своими слезами ноги будут омывать Сыну Божьему, а волосами отирать». – «Яшенька, я тебе сошью огромные воскрылья. Если что, они взамен ангелов подхватят тебя. Спрячешь их под талэсом, ладно?»
Накрыв праздничный стол («шулхан орэх»), Мэрим прилегла со всеми. Реб Ёсл проговаривал пасхальную повесть с детства затверженной бесцветной скороговоркой. Они возлежали, укрывшись большой попоной верблюжьей шерсти, такая при найме жилья давалась на семью: в нисане месяце в горах холодно по ночам.
Мэрим смотрела на Яшуа под убаюкивающее бормотанье:
– Благословен Ты, Господи, Боже наш, Царю мира, отделивший святое от будничного, свет от тьмы, субботу от других дней недели, Израиль от других народов…
– Н-ну ч-что же ты-ы? – сказал Шимик, наливая в ее чашку. Она позабыла налить ему. В ночь свободных людей нет ни господ, ни слуг, все прислуживают друг другу, таков сейдер.
Младшему вопрошать, и Яшуа как младший за столом спрашивает:
– Чем отличается эта ночь от остальных? Почему взамен хлеба этой ночью мы едим мацу? Почему мы едим не сидя, а возлежим? – и еще много разных «почему».
«Почемучка мой золотой». После вина умиление разошлось по всему телу, до мизинчиков ног. А реб Ёсл бубнил и бубнил:
– Четыре сына: один умный, один нечестивый, один наивный, один не способный задать вопрос.
Она видит, как Яхуда – даром что взрослый – лягнул Яшуа под попоной.
Реб Ёсл продолжает:
– Нечестивый, как он задает вопрос: «Что это за служба у вас?» «У вас», не у него. Его дело сторона. Этим он отрицает неукоснительность соблюдения Закона для себя лично. Притупи ему зубы своим ответом…
– Ты чего дерешься? – спросил Яшуа шепотом.
– Это тебе надо притупить зубы. Ты – нечестивец, против нас всех. Тебе повезло, что у тебя такой тата.
– Ты, Юдька, ревнуешь Отца ко мне. Я не против всех, я за всех – а ты только за себя. «Если не я за себя, то кто за меня» – вот как ты считаешь. Поэтому не учи меня жить.
Она все слышала: ребенок осадил взрослого. И так будет всегда: выбирая между Юдькой и им, люди пойдут за ним. С этой мыслью, уставшая со всех праздничных хлопот, Мэрим повернулась на бочок и проспала всю пасхальную повесть.
Проснулась, когда уже пели «Козлика», по-арамейски: «Хад гадья». Мэрим стала подпевать.
Отец мне козлика купил, две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Недолго жил козленок мой, загрыз его котище злой.
Отец мне сам его купил, две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Почуяв кровь, пес прибежал, котяру злого растерзал,
Который козлика задрал.
Отец мне сам его купил, две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Дубинка, не спросясь, кто прав, свершила суд, пса наказав
За то, что на кота насел, который козлика заел.
Отец мне сам его купил, две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Огонь дотла дубинку сжег, свалившую собаку с ног:
Почто, пес, на кота насел, который козлика заел?
Отец мне сам его купил, две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Журча, ворча, ручей притек, залил водой наш огонек,
Тот самый, что дубинку сжег, свалившую ту псину с ног:
Почто, мол, на кота насел, который козлика заел?
Отец мне сам его купил, две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Пришел вол, выпил ручеек, гасивший яркий огонек,
Тот самый, что дубинку сжег, свалившую ту псину с ног:
Почто, мол, на кота, насел, который козлика заел?
Отец мне сам его купил, две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Мясник ножом вола рассек, который выпил ручеек,
Гасивший яркий огонек, тот самый, что дубинку сжег,
Свалившую ту псину с ног: почто, мол, на кота насел,
Который козлика заел? Отец мне сам его купил,
Две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Подкралась смерть исподтишка, свела в могилу мясника,
Что на убой вола обрек, который выпил ручеек,
Гасивший яркий огонек, тот самый, что дубинку сжег,
Свалившую ту псину с ног: почто, мол, на кота насел,
Который козлика заел? Отец мне сам его купил,
Две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Отнимет Бог у смерти меч, спешившей мясника упечь,
Что на убой вола обрек, который выпил ручеек,
Гасивший яркий огонек, тот самый, что дубинку сжег,
Свалившую собаку с ног: почто, пес, на кота насел,
Который козлика заел? Отец мне сам его купил,
Две целых зузы заплатил.
Козлик, козлик.
Казалось бы, только-только пришли, а уже назад. Клич: все по домам! Назад в Ноцерет, в Капернаум, в Бет-Сайду. Галилейская колония за Кедроном легка на подъем. Двенадцатого под вечер пришли, двадцать пятого с утра ушли.
– Дэр лэбн бар аёр – в будущем году снова, – прощались хозяева с постояльцами, которых знали не первый год.
– «Ебэжэ», как говорится, – и постояльцы шутливо стучали себя по «лобному месту»: галилейское дерево.
Тоскливо возвращаться из Иерусалима «в родные восвояси», в жизнь галилейскую. Не идут больше с пеньем, полные предвкушений. Понуро тащится Сепфорис – Ласточкино Гнездо, вчерашняя столица. Но и нынешней, Тивериаде, до стольного града далеко. Юлиада, Тивериада, Кесария – хоть горшком назови! Суть дела не в названии, а в местоположении. Юг Сирии привести в чувство еще никому не удавалось. Мало радости граничить с Трахонией. Как и править ею. Одного из сыновей Ирода, Филиппа II, явно обделили, то-то он из своего дворца носа не кажет.
Ноцерет, «дярёвня наша» идет-грядет сама собой, «переваливаючись», будням навстречу. Реб Ёсл сдал за эти дни. Куба скоро женится, придется надстраивать этаж. Глядишь, Яшка вообще перестанет бывать дома. Исчезнет на все четыре, как ветер в поле. Что же она будет делать? До сих пор она не беспокоилась о грядущем дне. При малом росте не заглядываешь далеко, нет других опасностей, кроме тех, что прилегают вплотную. Свои страхи ближе к телу. Что бы там ни говорил Куба, Яшенька ее утешает: «Живи сегодняшним днем, предоставь Кубе думать, что будет да как».
А Яков все пугал Яшку: «Что из тебя будет?» А что из него должно быть? Царь Иудейский – что еще?
– У тебя же нет профессии, чем ты будешь семью кормить? Ты должен овладеть ремеслом.
– Греки презирают ремесло.
– Мы не греки, за них все делают рабы, а мы сами себе рабы.
– «Мы не рабы, рабы не мы».
– Кого ты слушаешь? Их вот-вот пересажают. И ты кончишь темницей. Не посмотрят, что ты еще пацан. Это плохо кончится.
– Что – плохо? Что ты знаешь? Дано ли тебе знать, где исход горных потоков? А может, я пророк?
– Пророк из Галилеи? Он делает мне смешно. У тебя в голове такой же ветер, как у твоей мамочки. Я тебе добра желаю.
– Добра? Злейшие враги человеку домашние его.
Бет-Анья – первое селение по дороге на север. Где-то мелькал Яшкин таллит. Но две питы с яйцом и луком, которые она для него берегла, оставались нетронуты. Яшкин таллит, успокоительно маячивший в поле ее зрения, оказался тюком на спине осла, хозяин которого страшно развеселился:
– Что-то новенькое, до сих пор только гои превращались в ослов.
Когда тебе не до шуток, чужие шутки оставляют ссадины.
– Не видали мальчика в полосатенькой рубашечке? На голове шапочка, волосы, ну, такие… худенький, на меня похож… – она кидалась ко всем и, не дожидаясь ответа, бежала дальше.
– Может, он ушел с рыбарями из Капернаума?
Она побежала их догонять.
– Не видали Яшуа из Назарета? Худенький, рубашка в полосочку…
Добрый народ, рыбари ее пожалели, но что они могли ей сказать?
– Нет, женщина, поспрашáй кого другого. Может, кому другому он попался на крючок.
Яков нагнал ее.
– Успокойся. Когда ты его в последний раз видела?
Но она сама сделалась как рыба: рот разевала, а выговорить слова не могла.
– Я не… знаю, когда…
– Ангелов надо поспрашивать, – «посоветовал» Юдька, – что, Машиаха не встречали?
И схлопотал в глаз.
– Маленькая, маленькая, а лупит, как модифицированная катапульта «Вулкан-16», – сказал он, прикладывая к глазу сребреник.
– Ну, че-че-го б-боишься, ме-ме-медведи в го-горах не водя-дя-тся, – сказал Шимик, которого напугал медведь.
Яшка-Ёсий внес свою бесполезную лепту – от скудости своей. Он предложил запечатлеть лик Яшуа и всем показывать: может, кто узнает.
– У меня получится не хуже, чем у греков[12].
– Что с Яшенькой? – спросил реб Ёсл, дремавший в тени ослика. – Куба, где мы?
– В Вифании, тату.
– Уже совсем близко до Иерусалима.
Через час они входили в Овечьи ворота. Знакомая картина: у Бет-Хисды теснились чающие движения воды.
– Разделимся, – сказал Куба, архистратиг этого малого воинства. – А то мы как самаряне ходим всей мишпухой. Ты, Шимик, спускаешься от Маханэ Левит до Эзрат Нашим (от Стана Священников до Женского Подворья). Яшка обходит азару снаружи (Храмовую площадь, обнесенную стеной).
– Как, всю?
– А ты что думал? – сказал Юдька. – Это тебе не дощечки мишками разрисовывать.
– Юдька, – продолжал Куба, – от ворот Никанора идет ему навстречу. А я осмотрю Улам и Кодеш (Залу и Святилище). Мэрим останется с ослом и татой. Встречаемся на этом же месте.
Реб Ёсл никак не мог взять в толк, из-за чего такой сыр-бор.
– Ах, Яшка… – понимающе кивал. Но, быстро расплескав запас понимания, спешил пополнить его снова: – Что за шум, а драки нет?
– Тату, Яшеньку потеряли, – Мэрим давно уже перешла на «тату».
«Больше я его никогда не увижу, – подумала она. – Нет сил терзаться неизвестностью. Где-то же он сейчас есть… Живой, полуживой, бездыханный… Какой уж есть… Какого ни есть вида… Ангелы, выньте мою душу, заверните в нее мои глаза и отнесите на то место. А тело отдайте дяде Захару, пусть возьмет свой жертвенный нож и рассечет этого маленького вола, который выпил ручеек… Козлик, козлик. Что-то же от него осталось, где-то же оно есть? Хоть мертвый. Хоть какой. Согласна потерять живого, но обрести мертвого. Хоть какого».
У Яхуды был антинюх на Яшку. Его гнало в противную сторону и одновременно тянуло лягнуть брата: копыту не прикажешь. Поэтому он отправился на поиски Яшки против своего желания и, разумеется, повстречал его. Яшка принимал участие в семинаре Симеона, мужа праведного, которому было предсказано Духом Святым, что не увидит смерти, доколе не увидит Машиаха. Это был клуб городских сумасшедших. Те собирались в воротах Никанора и под крики лотошников, торговавших выпечкой, толковали дни и ночи напролет Слово Божие – не хуже, чем в школах рабби Тарфона или рабби Элиэзера бен Азарии, величайших в Торе.
Тут была также Анна-Пророчица, дочь Фанýилова, достигшая глубокой старости, проживши с мужем от девства своего семь лет, – которая не отходила от Храма, постом и молитвою служа Богу день и ночь. Не успел Яшуа рта открыть, она уже стала восклицать «осанна!» и «маран ата!», указывая на него всем прохожим как на Сына Божьего и Избавителя. Многие проходили мимо, но иные останавливались посмотреть.
Яшуа спросил Симеона, мужа праведного:
– Рабби! От любви к Отцу до любви к себе один шаг, а на обратный путь не хватит всей жизни. Научи, как отличить бесстрашие возгордившихся от бесстрашия боголюбивых?
Заплакал Симеон от радости, глядя на Яшуа, и сказал:
– Собрались двое или трое о Господе и спорили: сатана ли искушает бесстрашием, или то Ангел на конце иглы солнечной, чтоб укрепить сынов света в битве с сынами тьмы? И тут они видят детей и спрашивают одного из них, говоря: «Рассуди нас, Дитя Божье, понеже устами твоими глаголет истина. По немощи своей или от избытка сил служит человек Господу?» А младенец им говорит… – Симеон-праведник умолк на полуслове, утирая слезы.
– …А младенец им говорит, – продолжил Яшуа, – если кто подставил и другую щеку ударившему его, что́ это? Если кто воздает добром за злое, что́ это? Если кто дает просящему у него взаймы, не ожидая получить свое назад, что́ это?
– Дурость, – не удержался Яхуда.
Яшуа не обратил головы в его сторону и говорил дальше:
– Как бы ни служил человек Богу, по кротости ли своей или из жестокосердия, но если это по раздельности, то напрасно служение. Муж и жена по раздельности тоже неплоды. Моше рабейну – карающий меч Исхода, а был самым кротким из людей. Но, исполняя Закон, не ведал, что творит. И за это Бог его прощал. С той поры говорится: прости им, Господи, ибо не ведают, что творят.
– Но ты-то ведаешь, что творишь, – перебил его Яхуда. – Врагов своих любишь, а ближних мучаешь. Мы из-за тебя вернулись… Машиах.
И решительно увел Яшуа, подталкивая его в спину.
– Ждите меня, – через плечо крикнул Яшка.
Никто не ожидал, что так быстро удастся отыскать иголку в стоге сена. Страсти поутихли не раньше, чем каждый в сердцах измыслил ему казнь египетскую по своему разумению. Мэрим, исторгнув из своих глаз амфоры драгоценной влаги, покрыла его поцелуями.
– Яшенька! Майн кинд! Что ты сделал с нами? Вот, тата и я с великой скорбью тебя искали.
– Зачем было вам меня искать? Или вы не знаете, что здесь – отчина моя?
– Ничего, Мири, наши внуки отомстят за нас нашим детям, – снисходительно пошутил Куба, но Мэрим не поняла его слов. – Интересно, что ты себе думал? – сказал Куба. – Что вот все уйдут, а ты останешься? Тебе уже тринадцатый год, мог бы быть и поумнее. А если б три дня искали?
– Скажите мне спасибо, – сказал Юдька. – Он всегда там, где я не хочу быть, но куда меня влечет неведомая сила.
К ночи нагнали тех, с кем уходили.
– Ну как, нашли свою заблудшую душу? И где он был?
Всем и каждому приходилось рассказывать, что нашли его, сидящего посреди учителей, слушающего их и спрашивающего их. И все слушавшие его дивились разуму и ответам его.
Мэрим было стыдно перед чужими. И неловко было это им показать. Сама же первая бросалась к незнакомым мужчинам, а вернув свое сокровище, неблагодарная, ни с кем не желала делиться своим счастьем.
– И шухеру же ты навел, парень, – сказал один из рыбаков, – мамка твоя тут соляным столбом бегала.
– Как тебя зовут? – спросил Яшуа рыбака. Спросил как ни в чем не бывало, как если б твердой поступью шел по зыбям – такое было у нее чувство.
– А на что тебе… ну, Семен… Семен, сын Ёнин.
– Мы еще встретимся с тобой, Петр.
Она многого не понимала, но спрашивала редко. Если обо всем, чего не поняла, спрашивать, тоже в два счета станешь «почемучкой моей золотой». Но сказано же, что «она сохраняла все слова сии в сердце своем». Сколько времени как вернулась, а слова эти не давали ей покоя. Вот и решилась спросить Кубу. Улучила момент, когда никто не слышал.
– А почему нашим детям наши внуки будут мстить? Помнишь, ты тогда сказал?
Нет! Куба не помнит, чтобы он ей что-то подобное говорил.
– Ты сказал, что Яшкин сын будет мстить своему отцу. Ужас какой. Лучше б у него детей не было.
– Я – тебе – это – сказал?! Да тебе приснилось.
– Нет, Куба, не приснилось. Я все сны свои помню. Ты мне это сказал, когда мы Яшеньку нашли: наши внуки отомстят за нас нашим детям.
– Это шутка такая… ну, ты даешь, матерь.
– В этой шутке, Куба, нет ничего смешного. У тебя даже своих детей нет, откуда ты про моих внуков знаешь?
Яков засиделся в женихах. Три года как надел своей нареченной невесте яшмовое колечко на указательный палец: «Через это кольцо будь посвящена мне по Закону Моисея и Израиля». Составили ксиву – свадебный договор, по-еврейски «ктува» – и давай веселиться со всей улицей, праздновавшей Пурим. Было как раз пятнадцатое надара.
И вот только теперь свадьба. На Кубу уже пальцем показывали: хасéй, что ли (так в Галилее называли ессеев)? Он все боялся. А реб Ёсл боялся его – старенький старичок. Мэрим страдает: «Без второго этажа не обойтись, прости-прощай Яшенькина крыша».
Она ошибалась. Во-первых, Куба по примеру своего соименника и праотца Иакова жить будет у жены. Во-вторых, Яшка стал смирным: приходит вовремя, укладывается в доме. Даже в школе отметили: больше не задает вопросов, давиться ответом на которые – единственное, что оставалось учителю. Отошел от подрывной деятельности: если прежде участвовал в кружке по изучению революционного наследия Иуды Гавланита, то с наступлением совершеннолетия ни в чем таком не замечен. В его характеристике говорилось: «Был в повиновении у родителей. Преуспевал в премудрости и в возрасте, и в любви у человеков». На языке учительской «преуспеть в возрасте» означало вытянуться, подрасти.
Невеста была из Кфар Каны, с каким-то приданым, старшая дочь в семье. Отец умер. Дядя, весельчак, не проходивший в дверь, был незаменимым чтецом «Мегилы»[13]. Одним духом выпаливал он имена повешенных сыновей Гамана – показывая, что они разом испустили дух. Этот же дядя – по отрадному совпадению его звали Мордке – отвечал за свадебное угощение. Так издревле заведено: угощает сторона невесты.
Говорят: «Дочь своего отца». Почему нельзя сказать о невесте: «Племянница своего дяди» – такая же громадина. «Подумай, Шимик, может, ты ее тогда повстречал, когда шел из Кфар Каны? – спросил Ёська-Яшка. – Только вспомни, и все заиканье назад уйдет».
«Успехами в возрасте» Яшуа обеспечил себе почетное место в свадебной процессии. Больше двух месяцев как ему уже тринадцать: на Хануку впервые вызвали к Торе. У Мэрим, взиравшей на это с хоров, как с небес, по щекам текли реки слез.
Они шли в Кфар Кану с пальмовыми ветками, на головах венки из белых цветов. Кубу ведут под руки – выглядит так, что он уже сдался и не вырывается. Их встречают незамужние подружки невесты с огнями. Прохожие расступаются, давая пройти, кто-то присоединяется.
Реб Ёсл уже не встает, Мэрим при нем. Накануне его доставили на праздничных носилках, увитых лентами – на них будут потом носить невесту.
Приготовления шли полным ходом: стряпали на всю неделю и на всю деревню. Реб Мордке умел погулять. Во чужом пиру бывал председателем, а тут вел собственную калькуляцию: столько-то бяшек, столько-то курей, повозки со свежей рыбой из Геносара, бадейки с медом, мешки орехов и сушеных плодов, мучные сласти, лоснившиеся от масла и плававшие в сиропе. Бесперебойно печется хлеб. Светло-красное саронское вино третьего года хранилось в прохладном месте, позади каменных микв. Но небеса неожиданно для этого времени года оказались скупы на дождь. За столько дней не пролилось ни единой капли, ни одна из шести малых микв не была заполнена водой. Невесте пришлось погружаться в общую микву при источнике, носившем название Кана Галилейская.
Мэрим размечталась. Сперва лелеяла мечту о Яшкиной свадьбе, какой не было у нее – другие женихи, другие нравы. Под фатой у его невесты распущенные волосы. Идут в венцах по улицам во главе большого шествия, сам тетрарх уступает дорогу: «Я каждый день ношу венец, но сегодня их день». Перед ними льют благовония и рассыпают сушеные зерна. Громко читается ксива, Яшенька скрепляет ее собственноручной подписью и передает невесте. Друзья жениха провожают их в занавешенные покои. И – что не укрылось от ее глаз: ему есть чем взрезать горлицу на брачных простынях.
Одна греза сменилась другой: из-под плотно занавешенной хупы выходят Куба с женой. И вдруг кончается вино. Того превосходного светло-красного вина из Лидды, которое так любили пить неразбавленным мудрецы Торы, хватило гостям лишь на первую чашу.
В мерцанье светильников Мэрим видит: на лицах пирующих выражение досады. Что значит! Они не поскупились на подарки! От неожиданности распорядитель пира, возлежавший во главе стола, даже сел. Он вне себя. На реб Мордке больно смотреть: олицетворенное отчаяние. «Как?! Как такое возможно? – говорит его взгляд. – Я же все рассчитал».
Куба со своей Фирой утонули во мраке навсегда. Их позор станет достоянием всей губернии. Слух о нем дойдет до дворца тетрарха.
– А я еще их пропускал, – скажет тот.
Когда подданные презирают своего правителя, правитель платит им той же монетой – отчеканена «в седьмой год Тетрарха Херодоса» из какого-то дрянного металла… «Слышала? – спросит он Иродиаду – жену, племянницу и невестку в одном лице. – В Кане нашей галилейской на свадебном пиру вино кончилось. Анекдот. Войдет в анналы. А каково будет их детям? Хоть в Египет беги».
– Что за шум, а драки нет? – спрашивает реб Ёсл, но ему никто не отвечает.
Мэрим встает со своего места и подходит к Яшуа:
– Вина у них нет.
А он ей:
– Что нам с того, женщина? Мой час еще не пришел.
Но она знала, что сын не откажет матери, и сказала прислуге:
– Что скажет он, то сделайте.
Тогда Яшуа сказал шабатним гоям:
– Видите шесть каменных водоносов, стоящих по обычаю очищения иудейского? Каждый вмещает по две или три меры. Наполните их водой из тех крытых бочек, что рядом.
Когда каждую микву наполнили доверху, он сказал:
– Теперь почерпните и несите к распорядителю пира.
И понесли. Отведав воды, сделавшейся вином – а распорядитель не знал, откуда это вино, знали только слуги, почерпáвшие воду, – он подзывает Кубу и говорит:
– Всякий человек подает сперва хорошее вино, а когда напьются, то похуже. А ты хорошее сберег на потом.
Этим Яшуа положил начало славе своей. Все знавшие его ахнут: «Так это правда – все, что он о себе говорил? – и станут искать у нее заступничества перед ним. – А мы не верили, прости нас, Господи».
Она верила, она! Верила, что свершится это чудо. Впереди была целая ночь, глухая, как тетерев, на то, чтобы вино из амфор, кроме двух – трех ближайших, силою ее веры перешло в бочки для дождевой воды, который день уже пустовавшие и накрытые дощатыми крышками. Свадебный пир начнется завтра с наступлением темноты, когда все кошки черны, а воды чермны. (Что «воды непрозрачны и превратились в кровь», Фараон и египтяне увидели только с рассветом.)
И так далеко она зашла в своих несбыточных мечтах, что сбыться им было легче, чем не сбыться.
– Господи, – скажет она посреди великого конфуза, – вели виночерпиям перелить всю воду из бочек в микву, чтобы там она сделалась вином. Верю, что ты можешь это.
– Да, могу, коли вера твоя столь крепка. Вера творит чудеса, не я. Имей кто веры с горчичное зерно и скажи: «Вино, перейди оттуда сюда», – оно перейдет.
Пир на всю деревню длился всю неделю. Начавшийся в ночь на четвертый день недели, он по обычаю празднования иудейского завершился на исходе третьего ее дня (первый день недели – воскресенье). Уже сбились со счета, сколько раз молодые скрывались за пологом хупы. Когда гостям казалось, что это происходит не с тою частотой, как хотелось бы им – в смысле гостям, – тогда неслись крики «горько!». И чета молодоженов покорно удалялась в свой импровизированный брачный чертог. Каждый раз после этого молодую носили, высоко подняв носилки, убранные белыми и голубыми лентами – цвет обетования: «Умножу тебя, как песок морской» – танцуя перед нею и восхваляя ее достоинства.
Ригористическая партия рабби Шамая учила быть правдивым – упоминать только действительные достоинства невесты, умалчивая о прочем: в такой день ложь тем более недопустима. Либералы из школы рабби Гиллеля, наоборот, призывали не жалеть бело-голубой краски: в такой день всем должно быть приятно. Гиллелит и кривую на один глаз превозносил как «симпатичную красавицу», шамаит же восклицал: «Не красится, не румянится, не пудрится!» – и лишь изредка оговаривался: «Но прекрасна, как лилия долин».
Все было «выпито и съето». Уф!.. Расходились по домам с желанием тихо умереть. Якобы кому-то это удавалось – объесться не на живот, а на смерть.
Куба не пожелал отпускать тату домой – тот был совсем плох. И ничей суд не осудил бы Кубу, никто бы не сказал: ну, конечно, стоит на страже своего первородства. Последнее принадлежало ему законно, в отличие от его соименника и пращура, маменькиного сынка Иакова, который с помощью своей маменьки похитил первородство у старшего брата Исава, опоив его чечевичной похлебкой.
– Кубе не грозит стать Исавом, – говорит Юдька, – он же Яков, а не Яшка.
Мэрим решила, что Яшка, это который Ёська: тот рыжий, и Исав был рыжий (с именами полная неразбериха). А ее Яшеньку после претворения воды в вино кто посмеет звать Яшкой? Он – Яшуа. Он сотворил чудо на глазах у всей Кфар Каны. Вкруг него еще нет давки, как вкруг купален вифездейских, но многие задумались: а что как… И отблеск его славы озарял ее. У матери будут просить заступничества перед сыном: вино, мол, кончилось. Или больного принесли – первым делом куда? К ней: поговори с сыном, чтоб принял.
Братья недоверчивы, но с разными минами. Куба «еще не верил». Ёсий-Яшка «не верил, и все тут». Как всякий художник, он работал под простачка, а в душе не верил никому: обманут. Поэтому и приходится хитрить – как ему, так и с ним. Шимик-заикэлэ поверил бы, но при условии, которое мысленно выговаривал без запинки: «Врáчу! Исцели свое семейство, маменю, а то какой ты, к черту, чудотворец, если твой родной брат… нет, просто брат, – поправился он, – заикается, что твой Майсей».
Яхуда – вот у кого много чего было написано на лице. Как бывает вера напоказ, так бывает показное неверие. Не верю! Не верю! Не верю!
Яшуа сказал ему:
– Яхудеи хотят моей смерти не потому, что не знают, кто я, а потому, что знают. Так Яхуда?
– Так, Господи, – насмешливо отвечал маленький верткий Яхуда, и Мэрим знала, что стоит за этой обыкновенной его кривой усмешкой: ревность. «А пламы ее – пламы огня», поется в песне.
Ее любимая песня. По-еврейски называется «Шир га-ширим». Эту песню пел царь Соломон своим женам: «Любовь сильней смерти, а ревность сильней любви, пламя огневое». Из ревности Каин припечатал Авеля – не из корыстолюбия, и не ради женщины, как шептались в синагогальном приюте коэнские дочки. Эта песнь – о любви Израиля к Господу, о его сумасшедшей ревности: пусть попробует иное племя потрафить Всевышнему – перебьем! Припечатаем, как Каин Авеля, чья жертва пришлась Господу по вкусу. Плевать, что веками будем ходить с печатью братоубийцы. А Яхуда – брат, и приметы убийственной братской ревности проявлялись во всем.
Мэрим не очень-то было куда и податься после свадьбы в Кане Галилейской. Реб Ёсл оставался в Кфар Кане – «испустить дух» в пользу Кубы. Остаться и ей в чужом месте? В глазах соседей она – неверная жена, избегнувшая кары по мягкосердечию Ёсла-обручника. Яшуа никакой не сын ему, он – мамзер[14], чье потомство до десятого поколения не допускается к участию в общей молитве. Почему и не стал Яшуа возвращаться в Ноцерет: много чести Ноцерету и мало чести ему. «А к вашему сведению, нет пророка без чести».
Она последовала в Капернаум за ним, окруженным первыми своими адептами, еще только пробными, из которых многим предстояло отпасть – почти всем, кроме Натанаэля (Варфоломея).
Эти люди обращались к ней не иначе как «морати́», чего прежде не бывало – «Мири» или «Мэрим», ее отродясь по-другому не звали. Только Яшка, когда был маленький, говорил ей «мама», «мам», и то перестал, стал называть «женщина» или по-еврейски: «жено». Как-то, выходя из дому, она видит: двое вымывавших сети бранятся, как громы мечут: «Как засандалю!» – кричит один. «Чем? Сандальщик без сандалий». Увидели ее, угомонились: «Матерь Божья… Матерь Божья».
Ей не надо было ни о чем заботиться. В доме всегда были рыба, хлеб, сыр. Один из двух «громовержцев» пришел с бутылкой, сопроводив подношение словами: «О том, чтобы родившая Богу Сына вкушала лучшее масло в Галилее, позаботился Иоанн, сын Зеведеев». Сказал – как расписался на огромной греческой вазе, хотя бутыль и впрямь отменных размеров.
– Иоанн… Яхи, значит? А у Яшуа прозвище было «яхи-встахи». В детстве. Все спать не хотел, требовал, чтоб я ему рассказывала, как он родился да какие чудеса кругом творились.
– Чудеса? – переспросил Иоанн, сын Зеведеев. – Как я хотел бы про них тоже услышать. О младенчестве Господа нашего. Я бы все записывал за тобой, госпожа моя. («Морати» произносил он по-еврейски, так почтительней.)
– А ты писать умеешь? Ты же простой рыбак.
– А я буду писать на скрижалях сердца моего. Оно у меня каменное.
Он стал бывать у Мэрим, внимательно слушал о чудесах, сопровождавших рождение божественного младенца, вникал во все, что она рассказывала ему. Она же узнавала от него о чудесах, которые в Капернауме свершил Сын Человеческий – так он себя называл: «Бен-Адам», что по-еврейски значит «человек», «один из человеков», «некто», но если это слово писать с большой буквы, то получалось имя собственное.
Она слушала, непроизвольно качая головой – не как качают головой в знак согласия, а как отмечают про себя, что «да, понял», вводя этим рассказчика в заблуждение: он-то думает, что «да, согласен». Так же как не всякий переспрашивающий переспрашивает оттого, что не расслышал. Это может означать и «бис, браво!», в смысле повтори.
И Яхи-рыбарь повторял:
– Одержимый как заорет из гроба: «Что тебе до меня, Яшуа, Сын Бога Всевышнего? Умоляю, не мучь Ты меня!» Его уже и в цепи заковывали, а он их разрывал и бежал. И устами его говорил легион бесов, которые молили позволить им войти в стадо свиней. Господь наш позволил, и все стадо сковырнулось с горы в море и потонуло.
– А что потом?
– Тогда весь народ гадаринский опечалился и просил Сына Человеческого уйти от них.
Она, как ребенок, смеялась своим словам:
– Испугались, что все поголовье изведут, да? За каждого бесноватого гоя по стаду свиней жирновато будет. Свиней не напасешься.
– Они говорили, что изгнанию бесов предпочитают избиение бесноватых.
– С них станет, – сказала Мэрим.
– Исцелившийся просился к нам, но Сын Человеческий не пустил. А нам велел плыть скорей на другой берег. Уже стемнело. Только мы отплыли, как подул ветер, поднялась буря. Во мраке волны швыряли лодку, и мы одни, без Него, некому вдохнуть в нас надежду. Скоро кормившие нас будут кормиться нами – так мы уже решили. Да не тут-то было.
– А как было?
Яхи расправил грудь. Кудри как смоль, румянец во всю щеку, а в глазах любовь. Не человек – гром чувств! И такой же брат его Яков. А Яшуа, он совсем другой: нежный лик, в глазах отрешенность от мира сего, принимаемая одними за наглость, другими за кротость, первый пух покрыл щеки. Подумать только, братья Зеведеевы, два смуглых красавца, которые могут со дна достать перстень, – слабые дети против него. И все они такие, все двенадцать – как двенадцать месяцев лета Господня: нисан, сиван, элул, кислев, тевет, адар. Остальных она не знает по имени, только в лицо: месяц последнего дождя, первый месяц от начала года, месяц сбора льна (галилейский лен, он самый лучший).
– Расскажи, Яхи, как это было, согрей сердце идише мамэ. («Идише мамэ писается самэ! Какается тоже, никуда не гоже!» Когда она родила его, ей было столько, сколько ему теперь.)
– Мы не поверили своим глазам, мы решили, что это призрак, – говорит Яхи. – Поверх волн шел на нас Иисус Христос. «Не бойтесь, это Я». И только ступил Он в лодку, как ветер стих и волны улеглись. «Что испугались, где ваша вера?»
– Я бы не испугалась, – сказала Мэрим. – Я так верю, что не испугалась бы ничего.
Но на сей раз в проеме дверном стоял не Яхи, красавец-рыболов с каменной скрижалью на месте сердца. И принес сей вошедший в ее жилище не горшочек лучшего галилейского масла и не стопку еще дышавших теплом пит, и не шевелившую еще жабрами связку мелких рыбешек на крючке. Он пришел с одной-единственной вестью: «Тата…».
Это был простодушный хитрец Ёсий, всегда обиженно говоривший: «А я рыжий, да?», и ему, рыжему, клали добавки. Мэрим терпеливо ждала, пока он жадно пил, пока он непритворно переводил дыхание.
– Куба послал за всеми в Ноцерет. А я должен был сперва идти в Капернаум, передать Яшуа, чтобы поспешил к тате.
– Ты меня легко нашел?
– Спросил: где Матерь Божья живет? Мне сказали: третий дом от угла.
Побежали на берег моря, где Яшуа благовествовал. Толпа теснила Кириона – его называли и Христом, и Кирионом, и Логосом, и Спасителем, и Царем Иудейским, но сам он по-прежнему говорил о себе: «Бен-Адам» («Человек», «Некто» – с именами, повторяем, полная неразбериха). Чтоб приблизиться к нему, требовалось умение творить чудеса не меньше тех, что привели сюда эти толпы, – умение проходить сквозь стены. «Исцеления! Маран ата! Помоги, Господи!» облаком повисло над берегом генисаретским.
Ее узнали, все шеи разом захрустели, и молнией пронеслось по толпе: «Матерь Божья», «Матерь Его и братья». Показался Яхи – Иоханан бен Забедеи, пролагавший себе дорогу, словно мечом рубя направо и налево: «Пропустите любимого ученика Господа… пропустите любимого ученика Господа…».
– Морати!
Ответил Яшка:
– Тата при смерти, он уже видел ее.
Не «ее», а «его» – Молхомовеса, при виде которого рот умирающего от ужаса открывается, и Молхомовес роняет туда каплю яда. Собравшимся у смертного ложа Ангел Смерти незрим. Им неведомо, какой нож он держит. Если лезвие прямое, как при кошерном забое, то о’кей. Но если кривой, с зубьями, – плохо дело. Некошерный ты. Заколет он тебя, как свинью.
Иоанн, не дослушав, уже протискивался в толпе со словами: «Пропустите любимого ученика Господа».
– Господи, Матерь Твоя и братья Твои здесь.
Яшуа даже не взглянул на любимого ученика. Он протянул руки к народу:
– Только что мне сообщили, что Матерь моя и братья здесь, – звонкий молодой голос Яшуа подхватывал ветер с моря. – Так вот, вы Матерь моя и братья мои!
Яхи снова что-то зашептал ему.
– И что мой отец в смертной постели и я должен отправиться к нему. А я говорю: пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
– Маран ата! – раздалось отовсюду. – Исцели! Хочем жизни вечныя!
После этого Мэрим удалилась из Капернаума. Когда они с Яшкой входили в Кфар Кану, был десятый час – «час купца» («шаат га-зохер»). Небо, как купец, приманивает то одной, то другой тканью. Кажется, вот самая драгоценная: воздух жемчужно-пепельный, сверкающий. Но купец раскидывает другую ткань, прозрачную, дымчато-палевого оттенка, и ты не в силах отвести от нее глаз. А он уже раскинул следующую – густо-непроницаемую яркую бирюзу, оправленную в закат. И наконец предлагает ткани скорби: тускло-серую, совсем темную и черную. Они подошли к дому.
Реб Ёсл лежал, накрытый до плеч. Голова упала набок – лицом к стене. Пергаментно-угреватая шея, изжелта-серые клоки бороды. Слышалось его дыхание: частое, мелкое. Могло показаться, что он в беспамятстве, когда б не беспрерывное движение рук под одеялом. Время от времени он повторял, как в бреду: «Дети! Недолго мне уже быть с вами».