Часть вторая

1

Голова идет кругом, я накурился наркотиков так, что уже лыка не вяжу, я сижу в сауне к западу от Таоса с моим старинным другом Томасом по кличке Где рюмка, там и две (другие прозвища — Донахью[11], Найтлайн[12]), человеком, который вечно улыбается и смеется, несмотря на то что его с сородичами травят столько, сколько он себя помнит, а это немало, если учесть, что ему семьдесят семь, хотя на вид можно дать немногим больше, чем мне, если не столько же.

Если строго придерживаться буквы закона, мне здесь не место. Всякому, кто не является приверженцем Коренной американской церкви, иными словами, всякому, в чьих жилах не течет хотя бы восьмая часть индейской крови, запрещается принимать участие в этих обрядах, особенно когда дело касается принятия мескалина, который в переводе на язык невежественных и скучных американских адвокатов англосаксонского происхождения означает всего-навсего еще одну разновидность наркотика, вызывающего галлюцинации, который по природе своей вреден и на редкость опасен для здоровья. И мне, представителю судебных инстанций, конечно, следовало бы проявить особую щепетильность, когда дело доходит до определения того, что законно, а что нет. Но здесь я — гость, и с моей стороны было бы невежливо отвергнуть гостеприимство хозяина. К тому же, думаю я, мысленно вновь облачаясь в черную мантию юриста, закон — дамочка строгого нрава, в одно и то же время ей свойственны понимание и сочувствие (по крайней мере, так пишут в учебниках для первокурсников), все события — это просто нагромождение случайностей и закономерностей, а дело «Плесси против Фергюсона», которое рассматривается сегодня, завтра, может, сменится делом «Браун против Управления по делам образования».

Я здесь, поэтому и витаю в облаках. Если для того, чтобы получить такое удовольствие, нужно нарушать закон, что ж, черт с ним!

Пошел уже первый час ночи. Мы балдеем больше двенадцати часов, сидим в сауне и при свете горящей свечи вглядываемся как во внутренний, так и во внешний мир, пока пот струится по нашим обнаженным телам. Затем выходим наружу и начинаем танцевать, сначала под слепящим солнцем, а последние несколько часов — при свете луны. Над головами у нас мерцают миллионы звезд, каждая по-своему, каждая стремится найти со мной общий язык, я тоже, я протягиваю к ним руки, а иной раз, совершив скачок во времени и пространстве, мы парим рядышком в поднебесье, шепотом поверяем друг другу свои тайны, упиваясь изумительным чувством причастности к судьбам мироздания, которое связывает всех нас вместе и превращает в одно целое.

— Старик, ты так накурился! — смеется Томас. Мы нырнули в озеро, чтобы освежиться, — он, я и остальные мужики, которые составляют нам компанию. Я задержался под водой, чтобы побеседовать с рыбами — изумительными, со сверкающей чешуей рыбами всех мыслимых оттенков и пород. Не отрываясь, они смотрят на меня выпученными глазами, пытаясь про себя сказать что-то в ответ, так, как это умеют делать только рыбы. Боже, сколько в них сексуальности, сколько кокетства, словно в крохотной рыбке Клио из диснеевского «Буратино». Я могу остаться под водой и поболтать с ними, потому что они научили меня пользоваться моими скрытыми жабрами — атавизм времен плейстоцена[13], которым могут пользоваться только очень просвещенные люди.

Сейчас я именно в таком состоянии. Солнце, звезды, жизнь — все это со мной здесь, под водой.

— Мы беседуем с рыбами, — объясняю я. По какой-то неведомой мне причине Томас начинает хохотать как сумасшедший.

— Я тебе говорю! — терпеливо продолжаю я. Когда объясняешь, что такое просвещение, нужно быть терпеливым, даже если слушает тебя человек, которого тоже можно назвать просвещенным.

— Беседует с рыбами! — Не в силах остановиться, он продолжает хохотать. — Ну, ты даешь!

— Я тебе говорю! — Сколько можно ржать, в самом деле!

— Давно, видно, беседуете.

— Довольно давно, я уже знаю все их тайны, — откровенно, хотя и чуть напыщенно отвечаю я. — И кончай ржать, это совсем не смешно!

— Ты пробыл под водой меньше десяти секунд. Потом я тебя вытащил. Иначе ты, наверное, нырнул бы на самое дно.

Ну и что? Десять секунд — это немало. Но все равно мне малость неловко. А казалось, прошла целая вечность.

— Рыбы в озере пока нет, — говорит он. — Еще не успели запустить молодняк.

Я улыбаюсь про себя. Теперь понятно, как мало он на самом деле знает. Их там тысячи, всех цветов радуги, они без конца сновали вокруг, показывая, как пользоваться жабрами, которые достались мне с доисторических времен.

— Хорошо еще, что я решил окунуться вместе с тобой, — добавляет он. — Ты что, не знаешь, что люди не могут дышать под водой? — Он искоса смотрит на меня, покачивая головой: — Черт бы тебя побрал, Уилл, из-за тебя о галлюциногенах могла пойти дурная молва! Брось свои дурацкие шутки, о'кей?

Мы стоим довольно далеко от остальных. Он бросает взгляд в их сторону, но те ушли в себя и не обращают на нас никакого внимания.

— Вообще-то старейшинам не нравится, когда белые участвуют в обряде. Не хотят неприятностей на свою голову от легавых! — И он с сомнением смотрит на меня.

— Я буду хорошо себя вести. — У меня вырывается невольный смешок. — Эти рыбы были такие красивые. Вот не думал, что рыбы могут быть сексуальными.

Он тоже смеется.

— У тебя один секс на уме, старина!

Один секс на уме. Даже в таком состоянии, когда голова варит с трудом, этот парень в два счета меня раскусил. Я внимательно смотрю на него, он отвечает мне бесхитростным, естественным взглядом, и после минутного недопонимания, усугубленного тем, что мозг мой достиг сейчас такой степени просветления, что сердце не понимает, что происходит, внутри у меня словно взрывается бомба, казалось, только и ждавшая своего часа, — бомба подозрения, притаившегося в подсознании, словно черная туча неизвестности, постоянно висящая над головой. Безотчетный страх мало-помалу тисками сжимает мне мозг, и вдруг, без предупреждения, перед глазами встает багровое пятно Роршаха[14], сметая добрые чувства, которые накапливались весь день и всю ночь. А затем вступает в силу трепетное просветление ума, возможное только у того, кто накурился наркотиков, когда можно заглянуть и в прошлое и в будущее, превратив их в одно целое. И что же? Все они ополчились против меня, все до единого, с Томасом во главе, с самого начала все было подстроено, задумано и приведено в исполнение моими недругами, чтобы сломать меня. Черт, как я мог оказаться таким безмозглым, ни о чем не подозревающим идиотом? В моем положении никогда нельзя давать слабину, даже на секунду.

— Эй, Уилл! — Томас выводит меня из этого состояния. — Посмотри, звезда падает. — Он подымает палец к небу, где виден падающий огонек. — Красиво, правда?

— Угу. — Я запрокидываю голову. В самом деле красиво. Очень красиво. Красив и он, и я тоже, и небо, и звезды, и луна, и остальные мужики, и все вокруг. Все красиво, кругом одна лишь любовь. Черт бы побрал меня и извечные мои проклятия — цивилизацию и предстоящую тяжбу в суде!


Все возвращаются в сауну, а я остаюсь на улице, наедине с ночью. Темное небо усыпано звездами. Когда я стою в чем мать родила, по волосатому моему телу струится пот (я далеко ушел в своем развитии, не то что мужички, сидящие внутри, у которых волосы едва прикрывают лобок, не говоря уж об остальном), потовые железы с силой источают запах, свойственный первобытному человеку, который жил здесь, — какой-нибудь сбившийся с пути пришелец из другой галактики мог бы принять меня за первого представителя своего рода, стоявшего на том же самом месте десять миллионов лет назад.

Как я стар, чудится мне, и как молод.

По краю Столовой горы, где я стою, по соседнему кряжу неторопливой трусцой бежит одинокий койот, его темный силуэт отчетливо виден на фоне сине-фиолетового неба. Кажется, на мгновение он поворачивает голову, глядит на меня, и меня охватывает неодолимое, безотчетное желание превратиться в него, влезть в его шкуру, породниться душой, и тогда ни с того ни с сего, запрокинув голову и откинувшись всем телом назад, я испускаю звериный вопль. Обращенный к звездам, протяжный, оглушительный, пронзительный вопль эхом разносится во мраке, отражается от стен каньона, словно воет самый коварный из старых койотов, воет на самого себя и на все, что его окружает. Теперь я снова всем сердцем с ними. Чувствую благотворное воздействие мескалина, благодаря которому начинаю сознавать всю нарочитую дерзость своего глупого, смятенного, унылого и все же на редкость прекрасного мирка. Когда внутри у тебя мескалин, а снаружи всеобъемлющая ночь на севере Нью-Мексико, приходит убеждение, что Богу присуще чувство юмора. Так и должно быть, если уж Он с такой легкостью закрывает глаза на бредни ума, изобретающего все новые банальности и неспособного смириться с голыми жизненными фактами. Внезапно перед мысленным взором возникает Клаудия и висящий на стене в ее спальне плакат с изображением Эйнштейна и надписью внизу: «Жизнь должна быть по возможности простой, но ни на йоту проще».

Я продолжаю выть на луну, разойдясь уже вовсю, по-настоящему войдя в образ, словно томящийся от любви пес, рыщущий взад-вперед в поисках сучки, сгорающей от желания. Люди, у которых я в гостях, снова вышли наружу, они находят все это чертовски забавным, чуть не подыхают со смеху, передавая один другому бутылку мескаля с червяком внутри, чтобы уважить религиозные обычаи и согреться. Я, получивший образование в колледже, но не имеющий ни малейшего представления о земле, представляю сейчас мишень для их языческих шуток. Впрочем, мне это нравится, нравится валять дурака, разыгрывать шута горохового перед королем и его приближенными, строить из себя этакого рубаху-парня. В их поведении и смехе нет ничего обидного, они напоминают детей, простодушных и счастливых.

Детей? У них у всех и наркотики, и квартиры в собственных домах разного уровня, и автомобили с открывающимся верхом в гаражах, а не однокомнатная полуразвалившаяся халупа с нужником во дворе. Хорошо быть свободным и ловким, как эти люди. И так же, как они, уметь прощать.


Близится рассвет. Окатив друг друга водой и одевшись, мы скачем верхом на восток, к вершине Столовой горы. Говорить никому не хочется, для моих хозяев это вполне естественно, а я, после того как целые сутки мою душу пытались покорить, переделать, сформировать, обласкать, счастлив уже оттого, что могу расслабиться и плыть по течению.

Остановив лошадей у края Столовой горы, мы наблюдаем, как встает солнце: такое впечатление, что находишься под гипнозом, накатывающиеся волны разбиваются о берег — одна, вторая, третья… От красоты захватывает дух, но сердце щемит от грусти, к которой примешивается легкая тревога, — совсем скоро предстоит вернуться в зал суда и начать отбор присяжных. От этого я никуда не денусь.


Мы расстаемся. Все они дружески хлопают меня по спине, они рады, что я составил им компанию. А не сделать ли татуировку на тыльной стороне руки, чтобы в следующий раз, когда станет невмоготу, можно просто взглянуть на нее, как на часы, и сказать себе: а-а, это мои проблемы, волноваться не стоит, все будет в норме. Может, стоит?

2

Последние несколько секунд наедине с Томасом, и вот я уже за рулем своего БМВ держу курс на юг. Еще рано, даже семи нет, страшно хочется есть, целые сутки маковой росинки во рту не было. Когда проезжаю мимо «Макдональдса», возникает искушение притормозить, но я его преодолеваю: вряд ли удастся заморить червячка при помощи яичницы «Макмаффин».

Небольшой круглосуточный магазинчик предлагает хотдоги, бутерброды с горячей сосиской, острым соусом по цене 95 центов за пару, включая тертый сыр, приправу и лук. Я потягиваю черный кофе из большой чашки, а тем временем хозяин, среднего возраста, толстяк со стрижкой, как у морского пехотинца, упаковывает мне хотдоги на дорогу. Вручая засаленный пакет и сдачу, он вскидывает голову, всматриваясь в меня. Я невольно оглядываюсь, потом снова перевожу взгляд на него.

— Мы не знакомы? — спрашивает он, прищуриваясь.

— Вряд ли. Что-то не припомню, чтобы я раньше здесь бывал.

Не хватало еще, чтобы какой-нибудь обалдуй, которого грабанули в прошлом месяце и который так наложил в штаны со страху, что видит ворюгу в каждом покупателе, заглянувшем к нему в неурочный час, начал изводить и унижать меня.

— Нет, тут что-то другое. — Пожав плечами, он отворачивается. Затем, вспомнив, поворачивается ко мне с торжествующей улыбкой. Зубы у него черные — он либо жует, либо нюхает табак: — Ты ведь тот адвокат, который взялся защищать рокеров! Ну тех, что прикончили паренька в горах. Я видел тебя по телевизору, в последних известиях.

Я обезоруживающе улыбаюсь:

— Не успели еще предъявить им обвинение, а они уже виновны?

— Вот именно, виновны! — мрачнеет он. — Этих мерзавцев надо посадить на электрический стул, чтобы весь дух из них вышибить, да и из тебя тоже!

Черт побери! Ну и ну! Обычно на рокеров смотрят как на народных героев, этаких современных Робин Гудов, которые гоняют на мотоциклах, опустив упоры до уровня мостовой, особенно это касается таких вот пентюхов. Если даже для них мы, как кость поперек горла, значит, мои ребята восстановили против себя черт знает сколько народу! Плохой признак.

Все равно, не стоит связываться с этим куском дерьма, я же пришел сюда поесть.

— Им ведь только предъявили обвинение, дружище, — сообщаю я, чувствуя, как медленно закипаю, — но еще не судили. А до тех пор, пока суд не признает их виновными, точнее говоря, если признает их виновными, в чем я не уверен, они невиновны. Вот так. Ясно?

Он бросает на меня злой взгляд.

— Нет! Не ясно! Они виновны, это всем ясно, а что до суда, то можешь взять и засунуть его себе в задницу!

— А пошел ты к чертовой матери! — громко посылаю его я.

Секунду он смотрит на меня, словно решая, связываться со мной или нет, но ведь я на целый фут выше, на тридцать фунтов тяжелее и на десять лет моложе. Прикинув это, он ограничивается злобным взглядом.

— Они виновны! Они виновны, черт побери, и все это знают! И адвокатишка, который не поймешь чем занимается, а это ты и есть, если ты с ними заодно, ничего не сможет тут поделать! — Вне себя от ярости из-за того, что не может набить мне морду, он мотает головой. — А теперь мотай отсюда и чтоб ноги твоей больше у меня не было!

Не оглядываясь, выхожу на улицу, изо всех сил хлопнув напоследок дверью.

Прислонившись к машине, я вдруг чувствую, что меня трясет, но не от страха, а от ярости. Такие ублюдки, как он, мне нипочем, я сталкивался с десятками из них, они только глотку драть горазды. Но он открыл мне глаза на другое, и это пугает меня больше всего: выходит, штат Нью-Мексико уже свершил суд над моими подзащитными и вынес им приговор. В газетах, по телевидению, да где угодно, только об этом и говорят. Если даже сейчас и наступило относительное затишье, то с началом суда шум поднимется несусветный.

Как ни странно, хотдоги оказываются сносными, острыми на вкус. Вытирая соус с губ и размахнувшись, я швыряю обертку в фасад магазина. Оглядываясь, вижу, как он провожает меня злым взглядом, словно разъяренный барсук, брызгающий слюной у себя в норе. От этого инцидента на душе муторно, но я-то знаю, что он далеко не последний.

На улице жарко, уже совсем светло, но меня бьет озноб, по телу струится липкий пот. Заведя двигатель, я отъезжаю — домой, навстречу решениям, которые уже не терпят отлагательства.

3

Одинокий Волк листает автобиографии адвокатов, которые я принес, остальные наблюдают за ним. Духота становится невыносимой, несмотря на то что кондиционеры в комнате для встреч включены на полную мощность. Он швыряет бумаги на рабочий стол, стоящий между нами.

— Ты что, вздумал шутки шутить? Раз не смог принести нам мультфильмы для видео, то взамен решил притащить эту муру! — Я начинаю ненавидеть его холодные голубые глаза, этот парень может сидеть битый час, ни разу не моргнув.

Я молчу, напустив на себя равнодушный, спокойный вид. За последний месяц я научился сбивать с него спесь.

— Баба, мексикашка и старый пропойца, который, может, и соображать уже перестал, что к чему! Ты кого нам суешь? — орет он, что есть силы грохая по столу кулаками. Руки у него опускаются одновременно, иначе и быть не может, у него и руки, и ноги, и талия, все на месте. Схватив автобиографии, скрепленные скобками, он рвет их пополам, еще пополам, еще… — Можешь ими подтереться! — буравит он меня дьявольским взглядом своих голубых глаз.

Собрав обрывки, я выбрасываю их в корзину, стоящую позади.

— Тебе решать, — ровным голосом говорю я. Затем нарочито спокойно сую их досье в кожаный портфель ручной работы, встаю, застегиваю пуговицы на обшлагах рубашки, снимаю пиджак со спинки стула, куда его повесил. Медленно надеваю пиджак, ни на секунду не сводя с них взгляда. Взяв портфель, поворачиваюсь к двери.

— Ты куда? — спрашивает Таракан. Глаза его так и бегают от Одинокого Волка ко мне и обратно. В них мелькают тревожные огоньки. Другим тоже не по себе. На это я и рассчитывал.

— Ухожу, — сухо говорю я. — Ухожу к окружному прокурору, чтобы сказать: вы больше не хотите видеть меня своим адвокатом. Эту формальность нужно соблюдать, — объясняю им, — чтобы он мог обратиться к суду с просьбой подыскать каждому из вас подходящего поверенного.

— Какого черта… — начинает Одинокий Волк.

— Я скажу секретарше, чтобы подсчитала время, которое я отработал. Остаток аванса верну к концу недели. — И грохаю кулаком по двери, чтобы охранник меня выпустил.

— Погоди. — Мы поворачиваемся к Гусю, который, может, больше всех удивлен тем, что подал голос. — Ты что, уходишь от нас?

— Нет. Это вы даете мне отставку.

— Черта с два! — Теперь уже встает Таракан, он побагровел, родимое пятно винного цвета набухло, вены на шее вздулись. — С чего ты взял?

— Спроси лучше El Jefe[15], — поворачиваюсь я к Одинокому Волку, который глядит на меня так, будто съесть готов, — у него на все есть ответ.

— Черт бы тебя побрал, Александер!

— Кишка тонка, господин!

Игра пошла начистоту. В отличие от меня, крыть им нечем.

— Скажете, я не прав? Или я чего-то недопонял? — Я сыт по горло всей этой трепотней, которой не видно ни конца ни края, вроде взрослые мужики, а ведут себя, словно малые дети! Пусть их вожак зарубит себе на носу, что я сматываюсь, а если не зарубит, то до суда дело просто не дойдет!

Он улыбается мне, обаятельно улыбается, мерзавец, ничего не скажешь!

— Все о'кей. Просто нам нужны лучшие из лучших.

— Вы их и получили. — Охранник, распахнувший дверь, просовывает голову в проем. Я качаю головой, он исчезает из виду, закрывая дверь и снова запирая ее на ключ. — Для предстоящего суда, для таких, как вы, с учетом того, кто вы есть и сколько готовы заплатить, — сколько, сказать не могу, все мы смертны, — вам достались самые лучшие адвокаты!

— Без дураков? — Вид у него серьезный.

— Без дураков.

— А среди них евреи есть? — спрашивает Гусь.

— Нет. — Боже, да что творится с этими ребятами, они что, ненавидят все меньшинства, какие только есть на свете? — А в чем дело? Вы евреев тоже не жалуете?

— Нет, нет, — быстро отвечает он, — адвокаты из них хорошие. Лучший адвокат, который меня защищал, был евреем. Я хочу сказать, пусть у меня адвокат будет еврей, если можно, — жалобно договаривает он.

— И у меня тоже, — рокочет Голландец. — У них тут кое-что есть, — легонько похлопывает он себя по виску, — соображаешь, к чему клоню?

— Извините, — смеюсь я, — времени было в обрез, потому я не привел ни одного, но те, которых я подобрал, ничем не хуже. Можете поверить на слово.

— Выбора у нас нет. — Теперь уже Одинокий Волк серьезен. — Так ведь?

— Пока это дело веду я, то нет.

— Тогда ладно.

— Они за дверью, сейчас их позову. И вот еще что…

Я делаю паузу. Первым не выдерживает Голландец.

— Что такое?

— Отныне шутки в сторону! Никакого самовосхваления, никакой лапши на уши! У меня никаких секретов от вас, у вас — от меня. Я спрашиваю, что и когда произошло. Вы отвечаете: да или нет. Это дело — крепкий орешек, джентльмены! И мне нужна свобода действий! Договорились?

Они переглядываются, все трое смотрят на Одинокого Волка.

— Договорились, — отвечает он.

Я стучу кулаком по двери и говорю охраннику, чтобы он привел моих коллег. Затем оборачиваюсь к рокерам:

— Все будет в ажуре.

— Мы верим тебе, не забывай! — Это Одинокий Волк.

— Стараюсь, — искренне отвечаю я. — Хотя с вами непросто.


Дверь распахивается. Первой входит Мэри-Лу, глаза у них лезут на лоб от удивления, Таракан открывает рот, чтобы что-то вякнуть (насчет ее груди, киски, ног или всего вместе), но Одинокий Волк пригвождает его к месту взглядом, который говорит: «На первом месте — дело, а о своем члене пока что забудь!» Таракан отворачивается, заливаясь краской, словно его мысли кто-то взял и написал на доске. Лицо у него становится таким же, как родимое пятно. У Мэри-Лу деловой вид, она ничего не замечает или просто делает вид, что не замечает, и не поймешь, так это или нет.

Следом за ней входят Томми и Пол и усаживаются рядом с нами. Стороны смотрят одна на другую, прикидывая, чего ждать. Несколько месяцев мы будем друг другу как родные, даже больше, чем родные.

Сначала я знакомлю коллег с рокерами, кратко представляя каждого, заметив, что на всех у меня есть досье. Цель сегодняшней встречи не в этом — мы собрались, чтобы посмотреть друг на друга, воплотить бездушные имена в конкретные образы, разобраться в людях, а не в абстрактных цифрах и статьях расходов, расписанных вдоль и поперек.

Затем я знакомлю рокеров с адвокатами, делая упор на факты их биографий, не хвастаясь, но факты говорят сами за себя; они прекрасные специалисты, рокеры сразу усекают, что попали в хорошие руки, мне пришлось немало передумать, кого привлекать к этому делу, где нужно — давить, чтобы в итоге собрать такой ансамбль. Преуспевающие адвокаты не будут жертвовать своей карьерой и репутацией ради более чем сомнительного дела, это не Перри Мейсон и прочие герои телесериалов. Нет, преуспевающие адвокаты, выступая на стороне защиты, хотят выигрывать процессы, во всяком случае, большинство из них, принимаясь за дело, хотят знать, что у них неплохие шансы его выиграть. Поэтому они и имеют такую репутацию, создавая при этом видимость, что риск им нипочем. Даже готовые на все типы из Американского союза борьбы за гражданские свободы, и те, оказывается, в душе консерваторы, иначе они не были бы адвокатами. А если учесть, с кем и с чем мы нынче имеем дело, то понятие «неплохие шансы» применительно к нему звучит слишком сильно.

Я решил, что один член команды будет из государственных защитников, — не только для того, чтобы снизить издержки, но и потому, что ребята оттуда собаку съели на подобных делах. Третьим станет какой-нибудь многообещающий адвокат из солидной компании, который не прочь пуститься в авантюру, чтобы снискать себе репутацию надежного партнера, выигравшего дело, которое не сулило никаких шансов на успех. Что касается четвертого, то скорее нужен адвокат, работающий по договорам, из числа тех же государственных защитников, который, если повезет, окажется не забулдыгой или бабником. Я понимал, что в этом плане могу во многом положиться на суд, — власти штата слишком в деле заинтересованы, чтобы позволить себе опротестовать его из-за некомпетентности или совершения неправомерного действия.

Томми Родригес — государственный защитник. Ему это далось непросто, он — живая иллюстрация к одной из тех людских историй, о которых читаешь в художественной литературе. Начать с того, что появился на свет он на бахче, в семье мексиканцев, вкалывавших там на сельскохозяйственных работах по найму. То, что ему вообще удалось поступить в американскую школу, — само по себе маленькое чудо, а то, как он колесил из одной школы в другую по всему югу, пока семья год за годом приезжала сюда с мексиканских гор на эти работы, вообще уму непостижимо. Одна старая дева, учительница английского из Таллахасси (штат Флорида), в восьмом классе взяла его под свое крылышко и стала учить азам юриспруденции, и с тех пор он начал преуспевать: лучший ученик класса в средней школе, полный курс обучения в университете Дьюка, юридический факультет Виргинского университета (упоминание фамилии на страницах юридического «Ло ревью», а это большая честь, звание адвоката высшего ранга, словом, все, что полагается). Уйдя на пенсию, старушка переехала в Нью-Мексико ради его сухого климата, и он, как самый послушный из сыновей, последовал за ней, став государственным защитником в Нью-Мексико, вместо того чтобы работать в какой-нибудь фирме на Уолл-стрит за жалованье, измеряющееся шестизначной цифрой. Когда-нибудь и это придет, ведь ему всего двадцать шесть. Он говорил мне, что в прошлом году получил приглашения на работу от фирм в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке. Пока в ожидании благоприятного момента он отдает кое-какие долги, а к отъезду у него уже должно быть имя. Крупное дело об убийстве типа нынешнего — как раз то, что ему нужно.

Восходящая звезда в крупной фирме, такой, как «Симпсон энд Уоллес», одной из трех самых известных в нашем штате, где работает свыше шестидесяти адвокатов, что по меркам Нью-Мексико довольно много, — это Мэри-Лу Белл. Как сказал бы мой приятель Трэвис из Остина, штат Техас, у этой женщины все при ней. Она молода (меньше тридцати), себе на уме, не боится борьбы, прилежна и к тому же красавица, каких мало. При иных обстоятельствах я бы стал за ней увиваться, закинул бы удочку, чтобы показать — вот он я, словно пес, всюду сующий свой нос. Но у меня хватило выдержки (продолжаю заверять себя я), чтобы не гадить там, где я ем, к тому же что-то в ее манере держаться подсказывает мне, что в любом случае с моей стороны это было бы свинством, ей нужны товары отборного качества. Поэтому мы с ней — добрые приятели. Просто у меня появился еще один друг, который по чистой случайности носит юбки и туфли на высоких каблуках. Насколько я могу судить, львиная доля ее гонораров достается «Симпсон энд Уоллес». Мне даже не пришлось давить на них, они на седьмом небе от счастья оттого, что она выходит в люди. Им это только на руку.

И наконец, Пол Марлор — наше секретное оружие. Он нам в отцы годится, ему лет шестьдесят или около того, точно не знаю. Он преуспевал на Восточном побережье, то ли в Филадельфии, негласном центре юриспруденции, то ли где-то еще (в подробности он никогда не вдавался), в 60-х годах его ушли, он бросил жену с детьми, объявился в здешних краях лет десять назад с молодой женой и ребенком и обзавелся частной практикой. Блестящий адвокат, он вникает в суть дела с точностью ювелира и делает работы ровно столько, сколько требует дело. Предпочитает держаться в тени — как говорится, береженого Бог бережет. Его сын и моя дочь учатся в одной школе, мы познакомились через ассоциацию, объединяющую родителей и учителей. Хороший мужик, виски может выпить столько, сколько влезет, всегда рад помочь. В нем чувствуется основательность — может, это приходит с возрастом, как больная печень или глухота. Пол придает нашей группе солидность. Остальные будут считаться с его мнением по процедурным вопросам. Он будет считаться со мной — это ведь мое дело. К тому же он недорого взял, что немаловажно.

Словом (мысленно похлопываю я себя по спине), нашей четверке палец в рот не клади.

Мы беседуем уже час. Пока ничего особенного, идут разведывательные действия, мы прощупываем друг друга. При первой встрече обычно так и бывает. С моими помощниками мы уже пробежались по аргументам обвинения, так что они довольно хорошо представляют, чего можно ждать.

Сегодня я должен закрепить адвоката за каждым подзащитным. Я все заранее спланировал и определился с выбором еще до того, как привел сюда всю команду, но не стал объявлять пары, а решил прежде посмотреть, вдруг они не сработаются? К счастью, все обошлось. Оказывается, я знал рокеров уже достаточно хорошо и не ошибся в выборе пар.

Голландца будет защищать Пол: тертый калач и необузданный мальчишка, ни дать ни взять Марк Твен и Гек Финн. Пол будет успокаивающе действовать на Голландца, может, это вообще первый случай благотворного влияния в его жизни.

Гуся я вверяю заботам Томми, их альянс — полная противоположность Голландцу и Полу. Само того не сознавая, жюри присяжных обожает такие парочки. Из всех рокеров у Гуся наилучшие шансы выйти сухим из воды, а Томми с его испаноязычным происхождением это лишь на руку в штате, где заметно сказывается испанское наследие, исполненное чувства гордости. По тому, как они, переглядываясь, скалили зубы, я почувствовал, что их тянет друг к другу, его и Гуся. Словно старый пес, который после бесчисленных пинков решил прикорнуть в теплом укромном местечке у камина, Гусь хотел произвести хорошее впечатление, а Томми принимал и понимал его. Он знал, что в нем нуждаются.

Таракан получает то, что хотел, — Мэри-Лу. Мы говорили о нем еще до того, как я привлек ее к делу. Этот тип, по-видимому, будет самым непредсказуемым, в известном смысле он даже опаснее Одинокого Волка, чей природный ум сполна заявит о себе. Тут все построено на контрасте, но вывернутом наизнанку: женщина сильная и знающая свое дело, но вместе с тем хрупкая, с присущими слабому полу особенностями (она всегда будет надевать скромные платья, юбки), и мужчина, который ловит каждое ее слово. В результате к тому времени, когда присяжным нужно будет выносить вердикт, они помягчеют к Таракану и станут шелковыми. К тому же в глубине души мне кажется, что и Гусю, и Голландцу не по себе в присутствии Мэри-Лу, слишком уж она для них женщина. Раз-другой Таракан попробует подвалить к ней, она от него отмахнется, как от назойливой мухи, тем дело и кончится.

Каждый договаривается со своим подзащитным о встрече на завтра. Большую часть времени мы будем проводить вместе, взяв на себя общую ответственность за неразглашение сведений, сообщенных нам подзащитными, но каждый из них должен знать своего поверенного, подобрать к нему ключики. К тому же мне нужно побыть наедине с Одиноким Волком, ведь исход дела зависит от него: если удастся вытащить его, за остальными дело не станет.

Рокеры провожают нас грустными взглядами. Каким бы крутым ты ни казался, поджилки-то все равно трясутся! Одна мысль о том, что до конца дней окажешься в зарешеченной камере размером шесть на девять футов или, чего доброго, угодишь на электрический стул, может привести в чувство любого, кто еще не сбрендил. А эти мужики не сбрендили, просто у них такой стиль, и вот теперь он начинает выходить им боком.


Мы пьем кофе и разговариваем.

— Может, они в самом деле невиновны, — говорит Мэри-Лу тоном, в котором сквозят удивленные нотки.

— Им шьют дело, это точно! — добавляет Томми. — Более политизированного дела мне еще не попадалось.

— Привыкай! — советует Пол, помешивая ложечкой два куска сахара в чашке. — Политика на этом суде будет в центре внимания. Виновен ты или нет, в такой ситуации это мало что значит, черт побери!

Он старается сделать вид, будто все не так плохо — искусство, которое приходит с годами, с опытом.

Нельзя судить подзащитных, нужно представлять их интересы. Нельзя допускать, чтобы эмоции брали верх над ходом мыслей и тем, как ты строишь защиту. Нужно выполнять свою работу так, чтобы комар носа не подточил, и мириться с тем, что люди, чьи сердца обливаются кровью, зарабатывают себе еще и язву в придачу.

Завтра, после раздельных встреч с подзащитными, мы соберемся снова и попытаемся сопоставить свои выводы. Я счастлив: пока они тоже считают, что, независимо от того, виновны рокеры или нет (в той или иной степени они еще воздерживаются от комментариев), власти штата явно шьют им дело. Единомыслие придает нам бодрости и оптимизма, и подготовка к суду, сама по себе тягостная, обещает пойти как по маслу.

Пол и Томми уходят, Мэри чуть задерживается. Меня так и подмывает пригласить ее на ужин, особенно когда она накрывает мою руку своей.

— Спасибо, что привлек меня к этому делу, Уилл, — говорит она. — Именно оно мне и было нужно, ты даже представить себе не можешь, как нужно! — Она сидит так близко, что я чувствую аромат ее духов. «Шанель № 5». Пахнет так, что голова идет кругом.

— Я рад, что ты рада. — Ну же, старик, подгоняю я себя, не упускай такой случай, тебя послушать — уши вянут!

— Захватывающее дело, правда? Стоит подвернуться чему-нибудь подобному, как сразу вспоминаешь, зачем пошла в адвокаты. Разница просто бросается в глаза, — в такт словам она сильно хлопает ладонью по столу, — после всей той муры, которой занимаешься в «Симпсон энд Уоллес», хотя там и платят большие бабки. — Она пристально глядит на меня: глаза у нее огромные, такие же голубые, как у актера и режиссера Пола Ньюмена (может, она носит контактные линзы, ну и что с того?), и блестят так, как могут блестеть только у адвоката, который сил не пожалеет, чтобы защитить обвиняемого.

— Поэтому мне и нравится адвокатская практика. То, что я делаю, хоть что-то, да значит, — скромно добавляю я. Осталось еще застенчиво похлопать ресницами, чтобы все видели, какой я скромный и самоотверженный.

— Если нужно будет, звони мне в любое время. Я серьезно, Уилл. Это дело займет у нас дни и ночи.

Я киваю. Мне хочется есть, так почему бы…

— Кроме сегодняшнего вечера, — сочувственно, даже озорно улыбается она. — Ужин у меня занят.

— У меня, кстати, тоже, — улыбаюсь я в ответ, давая понять, что ценю такую исключительную самоотверженность, ни в коем случае не хочу посягать на ее личную жизнь.

Черт! А ведь все казалось уже на мази!

Стоя на пороге, я провожаю ее взглядом. А что, отсюда она тоже смотрится неплохо! Хватит, Александер, укоряю я себя. Вы же с ней коллеги, а ты уже собрался ее трахнуть!

Нет, поступив так, я допустил бы ошибку, доходит до меня, хотя я чуть было не решил приударить за ней. Боже, останови меня, пока я снова не убил человека, — или как там говорят о такой бестолочи, как я. Если уж на то пошло, надо сделать татуировку на руке: делу — время, потехе — час. Так будет лучше, с какой стороны ни возьми. Безопаснее, во всяком случае.

4

— Я хочу тебе кое-что показать.

— Да? — Я не обращаю внимания на ее слова, уже поздно, мы с Клаудией весь уик-энд косо смотрели друг на друга. Я не мог отделаться от мыслей о деле, и она, конечно, тут же не преминула заметить это, дети чуют такие вещи почище радара командования стратегической авиацией, они в два счета определят, что с тобой что-то неладно. Она повзрослела, перешла в следующий класс, стала самостоятельнее, старые правила уже не срабатывают. Непринужденного, безропотного представления о том, что папа всегда и во всем прав, нет и в помине, я уже не безусловный авторитет по поводу всего, что творится на свете. Время летит, и мне от этого не по себе, дело не только в том, что она мое дитя, я хочу, чтобы она оставалась дитем — юным, невинным — и нуждалась во мне. В эти выходные впервые до меня дошло, что я нуждаюсь в ней больше, чем она во мне. Это открытие причинило мне самую настоящую физическую боль, рвущую сердце. Переезд в Сиэтл она переживет играючи, пройдет месяц, и у нее начнется новая жизнь, в которой мне не останется места. Она уже завела речь о новом доме, где они будут жить, о новой машине. Да все, что ни возьми, будет новым! Но папа останется таким же, она все время будет ко мне приезжать, чаще, чем когда бы то ни было, — она утешает меня, как только может.

Она утешает меня.

Расставание будет тяжелым. Она спит в своей кроватке в тридцати футах от меня, а я уже скучаю по ней.

— Я хочу тебе кое-что показать, — снова говорит Патриция.

Я поднимаю голову. Она стоит на пороге своей спальни, силуэт ее четко вырисовывается на темном фоне.

— Что показать? Мне уже пора идти, надо еще поработать вечером.

— Всего на минутку.

Я подхожу к двери в спальню. Она стоит спиной ко мне. Кроме шорт, на ней ничего нет. Я чувствую, как член у меня начинает подниматься. Она поворачивается ко мне лицом.

— Что скажешь?

В горле у меня становится сухо. Никогда еще не чувствовал я себя так скованно с женщиной — с тех пор, как учился в неполной средней школе.

— Красота! — отвечаю я, обретая дар речи. Она подходит ко мне, но, не доходя фута, останавливается.

— Ты серьезно?

Я киваю, я не настолько уверен в себе, чтобы говорить слишком много.

— Они не слишком большие?

— Нет. В самый раз. То, что нужно, — севшим голосом говорю я и провожу языком по пересохшим губам.

Я не могу отвести от них глаз. Такие сиськи, когда я был еще мальчишкой, мы называли бамперами от «кадиллака».

Она улыбается:

— Я боялась переборщить с размером. Знаешь, не хотелось, чтобы на тебя смотрели, как на потаскуху.

Я молча киваю.

— Но я решила, что раз уж взялась за это дело, то доведу его до конца. Но так, чтобы было видно, что у меня есть вкус, — добавляет она застенчиво, словно школьница. — Как будто с такой бредовой идеей вообще можно говорить о вкусе.

— Они прекрасно смотрятся. Совсем как настоящие.

— А они на самом деле настоящие. Я их малость подправила, только и всего.

— Ну да. Я об этом и говорю. — Она продолжает стоять, а ее на редкость твердые, большие груди лезут мне прямо в глаза. Вот не думал, что у нее хватит смелости не только решиться на операцию, но и стоять вот так, как сейчас, позволяя, да нет, заставляя меня смотреть на нее. Она начинает новую жизнь — во всем. На самом деле. Хочется зааплодировать.

У меня эрекция. А теперь мотай отсюда! Мотай отсюда, черт бы тебя побрал!

— Я боялась тебе показаться.

— Верю, ведь я тебя знаю.

— После обеда только об этом и думала.

Член у меня встал навытяжку, чего в ее присутствии давненько уже не случалось. Сама увидит, если посмотрит. Засмущается, она не так уж смела, когда дело касается секса. Ну, теперь точно задерет нос! Наверное. Или примет вид, будто ей сказали гадость. Не знаю, мысль об эрекции как о чем-то ненужном раньше мне в голову не приходила, и от нее становится не по себе.

— Но в конце концов я подумала, что кому-то же нужно показать, какой смысл пускаться во все тяжкие, если никто ни о чем не знает? А кроме тебя, у меня никого больше нет. — Она подходит еще ближе. — А теперь потрогай их. Ты же хочешь, я знаю.

— Ничего ты не знаешь.

— Ну просто пощупай, а? В интересах медицины?

Где это она набралась такой смелости? Стоит женщине заполучить пару новых сисек, как она начинает воображать, что весь мир у ее ног. Черт, может, так оно и есть! Мне бы только радоваться за нее, а то она всегда, когда нужно было показать, что и ты не лыком шита, держалась тише воды, ниже травы!

Какие они упругие на ощупь! Пальцами я легко прикасаюсь к ним снизу — нежная и, надеюсь, безобидная ласка.

Не тут-то было. У нее невольно вырывается стон, и в тот же момент член у меня встает так, что становится невмоготу. Я отдергиваю руку, словно дотронулся до раскаленного утюга.

— Прости меня, Уилл. — Она краснеет до корней волос.

— Ничего. — Надо сматываться. И немедленно, черт побери! Но я стою как вкопанный.

— Не стоило мне этого делать. Не знаю, что на меня нашло.

У тебя потрясающие новые сиськи, ты не захотела это скрывать, или я чего-то не понимаю, тебе нужно их кому-нибудь показать, и тут подвернулся я — бывший муженек, больше похожий на евнуха, который и мухи не обидит. Ты хочешь покрасоваться, хочешь знать, что по-прежнему можешь раззадорить мужчин. Если не всех, то некоторых.

— Ты гордишься тем, что сделала, тем, как сейчас выглядишь. Понимаю. — Дышать стало легче, кое-как удалось сладить если не с тем, что творится, то, по крайней мере, с самим собой. — Сделай одолжение, надень майку.

Она надевает майку, держа руки над головой, на мой взгляд, дольше, чем следует. Придется посмотреть спектакль от начала и до конца, включая вызов актрисы на сцену.


Давно уже я не получал такого удовольствия от пива, мне на самом деле нужно было выпить, поэтому после обеда она сходила в магазин и купила его, зная, что должно или по крайней мере могло произойти, если только у нее хватит смелости. Если она собиралась показать мне свои новые груди, свое новое «я», что, как мы оба знали, ей будет трудно сделать, несмотря на внешнюю непринужденность, то должна была заодно помочь мне прийти в себя потом. Она проявила заботу обо мне, что в известном смысле значит для меня больше, чем состоявшаяся демонстрация новинки.

— Как подвигается твое дело? — Протянув руку, она берет у меня бутылку и отпивает из нее.

— Подвигается.

— Как твои помощники?

— Ничего, справляются. Землю роют.

— И Мэри-Лу тоже?

— Она особенно. — Я поднимаю голову, в ее голосе сквозят ревнивые нотки.

— Она что, хороший адвокат? — Риторический вопрос, она знает, чего Мэри-Лу стоит в профессиональном отношении. Она хочет, чтобы я возразил, начал говорить, что Мэри-Лу ничего особенного собой не представляет, что ей просто подфартило. Дудки! Признав, что это так, я бы солгал, она это знает, как знает и то, что Мэри-Лу — мой компаньон. А за компаньонов я готов стоять до конца. По крайней мере до тех пор, пока они меня не подставят. Не приведи Господь, чтобы с Мэри-Лу так вышло!

— Пока не жалуюсь. Это дело ей позарез нужно.

— Да разве ей одной? — Она ревнует, ясно как Божий день. А я и ухом не веду.

— Ты удивишься, но многие адвокаты бежали бы от этого дела сломя голову. Даже если победа окажется за нами, политики нас в порошок сотрут.

— Я бы ради такого дела ничего не пожалела. Отдала бы за него левую сиську. — Она невесело смеется. — Даже свою новую левую сиську.

— По тебе не скажешь. — Допивай пиво и вежливо откланяйся, продолжать разговор бессмысленно, чем дальше, тем хуже.

— Черта с два, Шерлок!

— Будет тебе, крошка! И не вздумай! Все меня и так готовы сожрать с потрохами.

— Извини. Я тебя ревную, ничего не могу с собой поделать.

— Тогда к чему…

— А к тому, что Мэри-Лу заполучила это дело, а я нет! Вот к чему! К тому, что она известный в городе адвокат, числится в штате солидной фирмы, почти на десять лет моложе меня, красива, вертит всеми, как ей вздумается. Знаешь, как адвокат, я лучше нее, но у нее все идет как по маслу, а у меня — нет, и если я буду куковать здесь, в Санта-Фе, то никогда в жизни не выйду в люди. Вот в чем дело, Уилл! Не сиди ты, черт побери, с такой постной физиономией!

— Тут я — пас. К тому же, если уж на то пошло, она нисколько не красивее тебя.

— Ну, по крайней мере сиськи у нее хуже! Не такие клевые, как эти дыньки! — Она выпячивает грудь, чтобы лучше было видно ее, сидящую за столом напротив. Взяв бутылку «хайнекена», делает длинный глоток. — Правда же?

Еще немного и я бы поперхнулся пивом.

— Мне пора.

— Сначала ответь.

— Не знаю. — Иной раз я говорю правду. — Я сильно в этом сомневаюсь.

— Ты спишь с ней.

— Нет. Не сплю.

— Ну, ладно, пока нет. Но будешь спать. Это вопрос времени.

— С чего ты взяла, что она согласится, даже если я захочу?

— Вреда от этого нет, а польза, может, и будет. Ты — шеф, звезда, каждой хочется потрахаться со звездой, думают, им это поможет.

— У профессионалов так не принято. — В голове крутится давняя песенка Джимми Дуранте: «Не казалось ли тебе, что ты хочешь уйти, а потом начинало казаться, что хочешь остаться?»

— Раньше тебе это не мешало. — Она встает. — Ну ладно, я тебе не судья. Дай Бог, чтобы лучше любовника, чем ты, у нее не было. — Обойдя вокруг стола, она прижимается ко мне, я грудью чувствую прикосновение ее упругих сосков. — Я ведь знаю, о чем говорю.

Она легко касается пальцами моей шеи, от этого возбуждаешься куда больше, чем от прикосновения ее грудей.


Мы трахаемся так, словно на носу конец света, ни к чему, кроме беды, это не приведет, может, за всю жизнь я не вел себя глупее и безрассуднее, а потому придумываю себе такую нелепую отговорку: ничего страшного в этом нет, потому что я все равно не буду об этом жалеть. Бред собачий: я начинаю жалеть об этом уже тогда, когда мы трахаемся, даже раньше, когда мы еще только раздеваемся. Быстро ложимся друг на друга, чтобы не осталось времени на то, чтобы задуматься, иначе все пойдет насмарку. Все должно быть непроизвольно, нужно постараться сделать так, чтобы все было непроизвольно.

«Я трахну ее так, что позабудет, как звали!», «Я трахну ее так, что на уши встанет!», «Я сейчас задам ее киске жару!» — помню весь этот хвастливый школьный треп, в котором мы упражнялись, изощряясь друг перед другом в мужском туалете, когда заскакивали туда перекурить украдкой, а в бумажнике у каждого непременно лежал презерватив. Не любовь, а подчинение. Любовной прелюдией тут и не пахнет, поцелуи, которыми я осыпаю ее новые, упругие груди, сродни животному голоду, ее чувственность только обостряется благодаря моей грубости и сильнейшему смущению, которое и она сама из-за них испытывает. Она стонет, на моей памяти нет случая, чтобы она так стонала, впиваясь зубами в подушку, чтобы ее не услышала через стены Клаудия.

Я поражен ее сексуальностью, ничего похожего на занятия любовью, которым мы предавались в то время, когда были женаты, такое впечатление, что изменились не просто груди, изменилась она сама от начала и до конца. Киска у нее становится влажной, у меня вся рука в смазке. Когда я вхожу в нее, она с такой силой вонзает мне ногти в ягодицы, что я начинаю бояться, как бы не пошла кровь. «Я трахну ее так, что позабудет, как звали!» Шутка, мне самому нужно спасать свою шкуру! Мы оба трахаемся так, что неровен час позабудем, как нас звали, таких скачек у меня раньше никогда не было.

Кончая, она зубами впивается мне в плечо, прижимая к себе с такой силой, что, того и гляди, я провалюсь внутрь нее, и тогда все — кранты! В ней прорывается наружу все — оргазм, слезы, грусть, сдерживаемая ярость. Ее страсть подобна реке, вышедшей из берегов. Мне от этого страшно.

— Не стоит нам больше этого делать.

— Я знаю. — Она сидит голышом на кровати, откинувшись на изголовье, груди у нее стоят торчком. Держа в руке по «хайнекену», мы пьем прямо из горлышка.

— Да и вообще не надо было.

— Почему?

— Послушай, Патриция, ты отлично знаешь почему, черт побери!

Она садится на постели в позе «лотос». Я не могу отвести глаз от ее грудей. Они такие же упругие.

— Потому что мы больше не муж и жена? Ты же перетрахал половину баб в городе, Уилл, одной больше, одной меньше, какая разница?

— Но мы были мужем и женой.

— Выходит, затащить в постель какую-нибудь приглянувшуюся тебе потаскушку можно, а бывшую жену нельзя? — спрашивает она, наклоняясь вперед. — Я что, хуже шлюхи из бара?

— Я любил тебя. Вот в чем разница.

— Ты можешь спать с бабой, на которую тебе ровным счетом наплевать, но не можешь спать с той, которую любишь! Любил, — оговаривается она.

— Примерно так. — Я смертельно устал, она выжала меня без остатка. Самое время собирать манатки и сматываться.

— Тебя послушать — уши вянут! Когда я слышу от тебя такие речи, мне тебя жаль, — говорит она.

— Давай горевать вместе.

— Можешь не волноваться. Это больше не повторится.

— И думать нечего!

— Потому что мне это больше не нужно. Я гляжу на нее.

— Мне надо было самоутвердиться, — без обиняков продолжает она. — Операция на груди — первый шаг. Чтобы логически завершить его, мне нужен был мужик, а ты — единственный, на кого я могу положиться.

— Пожалуй, хватит! — сердито говорю я. О Боже!

— А что?

— У меня такое чувство, будто меня использовали как вещь, вот что! А тебе так не кажется, черт бы тебя побрал?

— Да, использовали. Ну и что?

— А то, что мне это не по душе. Тем более что сделала это ты.

— Ничего не поделаешь, Уилл. Порой всем нам приходится использовать друг друга, — пожимает она плечами.

— Именно это я всегда и говорил.

— А что здесь плохого?

— А то, что это говоришь ты. Ты без конца придиралась ко мне, когда я так рассуждал. — Дожил, теперь меня уже трахают, когда захотят!

— Плохи твои дела, Уилл. Теперь ты знаешь, каково мне было все это слышать.

1:0 в ее пользу. Взмахом руки с бутылкой я показываю, что пью за ее здоровье. Она тоже прикладывается к горлышку, делая большущий глоток.

— Не знаю почему, но мне казалось, ты больше не пьешь.

— Случается иной раз. Если чувствую, что нужно немного встряхнуться. Мне непросто было с этим примириться, — доверительным тоном говорит она, — я весь день была как на иголках, все думала и думала. — Качнув бутылкой, она пьет за меня. Шея у нее по-прежнему хороша — длинная, в лунном свете кажется, что она из слоновой кости. Со стороны такое впечатление, что либо она держится на редкость естественно, нимало не смущаясь собственного тела, либо притворяться умеет лучше, чем я думал. Она много чего умеет лучше, чем я думал.

— Я слышала, ты окончательно уходишь из фирмы? — спрашивает она, разглядывая меня поверх горлышка бутылки.

— Не совсем так, — подбираю я для ответа голос побеспечнее. — А от кого ты слышала?

— От Энди. Он сказал, что ты решил уйти.

— Признаться, одно время я перебирал по части спиртного. Теперь вот решил завязать, ничего крепче пива и вина не пью. Может, это и к лучшему.

— Наверное, я неправильно его поняла. Похоже, он действительно был расстроен.

— Он вечно обо всех беспокоится. Такой уж у него характер.

— Подумай, — кивает она.

— О чем?

— О том, чтобы вообще бросить работу.

— Это еще почему?

— А потому, что ты либо спился, либо скоро сопьешься, что, в общем, одно и то же. Ни для кого это не секрет. Клаудия и то знает.

— Чушь собачья! — начинаю оправдываться я.

— Ты волен поступать так, как считаешь нужным.

— Вот именно! — отвечаю я, может, слишком уж запальчиво.

— Но не забывай и о ней.

— У нас с ней все в порядке. — Как же я допустил, что меня заставляют оправдываться?

— У тебя всегда все в порядке! Но она же все видит.

— Если тебе станет от этого легче, я больше не буду пить в ее присутствии. Спиртное, по крайней мере.

— Спасибо. И вправду полегчало. — Наклонившись вперед, она дотрагивается до моей руки. — Ты же прекрасный отец, никогда не забывай об этом.


Я стою на пороге. Сбоку от крыльца сильно пахнет жасмином и жимолостью. Она прислонилась к косяку, набросив короткий халат.

— Ты по-прежнему обалденный любовник! Извини, что я не сказала тебе всю правду.

— Ничего. Да и ты — ого-го!

— Будет что вспомнить на старости лет.

— И думать позабудешь, как только подвернется мужик получше. — Ярость из-за того, что меня использовали, уже испарилась.

— Надеюсь, что нет. — Похоже, она не лукавит.

Как все-таки хорошо стоять вот так на стареньком крыльце собственного дома, глядеть на бывшую жену и чувствовать, как в нас обоих еще тлеют остатки бурной страсти, которой мы предавались.

— Уилл, — говорит она при расставании, — удачи тебе с этим делом!

— Спасибо. Мне она будет нужна.

Она умолкает, хочет что-то сказать, но не знает, захочу ли я слушать. Она первая не выдерживает.

— Команда у тебя подобралась неплохая. Даже несмотря на Мэри-Лу.

— Пожалуй.

— Я завидую ей исключительно в профессиональном отношении, ты не думай!

— И завидовать нечего. Тебя ведь ждут великие дела, крошка, не забыла еще?

Она на секунду улыбается. Затем, снова приняв серьезный вид, спрашивает:

— Можно задать тебе вопрос? По работе.

— Валяй.

— Как вышло, что фирма здесь ни при чем?

— Что ты имеешь в виду? — осторожно спрашиваю, чувствуя, как по коже у меня ползут мурашки.

— Насколько я могу судить, ведь информации из первых рук у меня, конечно, нет, они не очень-то тебе помогают. Да, я понимаю, ты в отпуске, далеко идущие выводы делать пока рано, но все равно это дело — настоящая сенсация, может, ты на всю страну прогремишь. Такое впечатление, что они словно сквозь землю провалились.

У меня вырывается медленный, длинный вздох. Черт побери, кому же можно все рассказать, как не бывшей жене?

— Ответ простой.

По слабой улыбке, мелькнувшей на ее лице, видно, как отлегло у нее от сердца. Боже мой, я на самом деле небезразличен ей!

— Я ушел в отпуск не по собственному желанию. — О Боже! — Она прижимает руки ко рту, потом обнимает меня так, что я чувствую ее груди. Не такие уж они мягкие и ласковые, думаю я, воистину нет пределов совершенству.

— Вот мерзавцы! Вот дерьмо поганое! И это после всего, что ты для них сделал! Да без тебя они пустое место!

— Они считают, что со мной им крышка. И, если придерживаться их мерок, они правы.

— К черту их мерки! И я так думаю.

— Давай я тебе помогу! — Она сжимает мне руки, показывая, что не бросит меня в беде.

— Нет. — Я качаю головой.

— Почему?

— Не нужно этого делать, вот почему.

— Да кому какое до этого дело? Тебе как никогда нужна помощь и поддержка, а остальное не имеет значения. — Должно быть, она права. Она гораздо практичнее меня.

Но я должен быть с ней честным, как никогда.

— Да, Патриция, от кого угодно, но только не от тебя.

— Ну и скотина же ты!

— Знаю, но больше встречаться мы уже не будем. Вообще. Никогда. Между нами все кончено.

— Из-за сегодняшнего вечера?

— Да.

— Черт! — Она вне себя от ярости. — Почему ты мне раньше ничего не сказал?

— Смысла не было. Что бы от этого изменилось?

— Не знаю, — искренне говорит она. — Может, что-нибудь и изменилось бы.

— Извини.

— Кто же знал? — Печально улыбаясь, она глядит на меня. — На какого же прохвоста я променяла свою карьеру в Санта-Фе, у меня же была возможность ее сделать!

Я так же грустно улыбаюсь ей в ответ. Теперь, выложив все, в глубине души я дрожу от страха.

— Если как-нибудь будет желание поговорить… — Слова повисают в воздухе.

— Я тебе позвоню.

— Обещаешь?

Я киваю. Целомудренно поцеловав ее в лоб, я выхожу через прозрачную дверь и спускаюсь по ступенькам крыльца. Отъезжая, я вижу, что она так же стоит, глядя мне вслед.


В квартире не убирали уже две недели, кондиционер дышит на ладан, такое ощущение, что я зарос грязью. Если бы я не экономил каждый цент, то на эту ночь снял бы номер в гостинице, а утром позвал бы уборщицу, чтобы она навела порядок.

Вместо этого я наливаю себе приличную порцию «Джонни Уокера» со льдом. Ах ты, гнусный ублюдок, ты не мог свалить подобру-поздорову, мало того, что ты ее трахнул, так еще начал плакаться ей в жилетку, рассказывая о нашей фирме! О Боже, завтра с утра об этом уже весь город будет знать! Второй бокал виски меня успокаивает: хватит паниковать, не такой она человек, если речь идет о чужой тайне, она будет держать язык за зубами! А если вся история случайно выплывет наружу? Она же работает у Робертсона, а он просто помешан на этом.

После третьего гудка она берет трубку.

— Быстро ты!

— Да. — Черт, чего я вообще позвонил?

— Что-нибудь случилось?

— Нет, нет. — Одним махом я допиваю виски, протянув руку через кухонную стойку, наливаю себе еще, на два пальца — не больше.

— Уилл? — Она встревожена.

— Слушай, то, о чем мы с тобой говорили…

— Да?

— Давай забудем об этом и все, ладно? Будем считать, что этого разговора не было.

— Но… как же я смогу? Почему ты так хочешь? — Просто никому ничего не рассказывай, о'кей? — Ни жив ни мертв от страха, я пытаюсь говорить спокойно, но мне это не очень-то удается. В трубке воцаряется молчание.

— Пэт?

— А с какой стати мне рассказывать?

— Так я и знал. Знаешь, бывает, иной раз проговоришься ненароком. — Черт, если еще хоть раз сболтну лишнего, трахнув бабу, то, клянусь, вырву себе член с корнем!

— Нет, за меня можешь не беспокоиться! — безапелляционно заявляет она. — По-моему, ты боишься, как бы самому обо всем не разболтать.

— Я же говорю — случайно! Только и всего.

— Я ведь не такая, как ты, Уилл. Можешь быть уверен, я не проболтаюсь.

— Слушай, я так и знал.

Мы молчим, в трубке раздается слабое потрескивание.

— Уже поздно, — напоминает она.

— Да. А мне утром вставать ни свет ни заря.

— Я рада, что ты позвонил, решил, что стоит это сделать.

— Я тоже. — Это сущая правда.

— В следующий раз постарайся быть поувереннее, ладно?

Я стукаю себя трубкой по лбу.

— Ладно. Обещаю.

— Вот и хорошо. Спокойной ночи, Уилл.

— Спокойной ночи, Пэт.

Она вешает трубку. Черт побери, всякий раз, когда ты думаешь, что весь мир у тебя в кармане, оказывается, что не тут-то было. К тому же голова у меня просто раскалывается.

5

— Ваша честь, хотелось бы, чтобы нас выслушали по этому вопросу.

Судья Мартинес кивает.

Проводится слушание по возбужденному нами ходатайству о переводе дела в другой судебный округ. Так как жюри присяжных пока еще не выбрано, это заседание может иметь решающее значение.

Встав с места, Моузби неторопливо подходит к нам. Наверное, он завтракал хлебом, приправленным чесноком, от него так сильно разит чесноком, что его чувствуют все, кто сидит на местах, отведенных для адвокатов. Сморщив носик, Мэри-Лу машет рукой у себя перед лицом. Глядя на нее, Фрэнк усмехается, ощеряя зубы с остатками завтрака. Качая головой, Мэри-Лу всем своим видом демонстрирует открытую неприязнь. Остальные делают вид, что ничего не замечают. Я давно отношусь к нему исключительно как к оппоненту. Наше дело слишком серьезно, чтобы размениваться на симпатии и антипатии.

— Господин адвокат? — Мартинес переводит взгляд в нашу сторону. Раньше он был окружным прокурором, сейчас старший судья и позаботился о том, чтобы дело попало именно к нему, — не столько из-за него самого, на своем веку он рассмотрел десятки дел об убийствах, и ему ни к чему ни паблисити, ни лишние осложнения. Если рокеров признают виновными, он не хочет, чтобы вынесенный им приговор был опротестован, и считает, что лучше, чем любой другой судья, сумеет обтяпать это дельце. Он жесткий юрист, как правило, благоволящий к представителям обвинения, но на суде у него не особенно разгуляешься.

— На каком основании вы ходатайствуете о переводе дела? — спрашивает Мартинес.

— На том основании, что наши подзащитные не могут рассчитывать на справедливый и беспристрастный суд здесь, в Санта-Фе, Ваша честь, — отвечает Томми. — На моей памяти в истории Нью-Мексико не было дела, которое до суда получило бы большую огласку.

— Но где-то ведь их нужно судить.

— У нас уже три тома газетных и журнальных вырезок, Ваша честь, — говорит Пол. — Видеозаписей в общей сложности на шесть часов. Уму непостижимо, чтобы в Санта-Фе нашелся человек, который не читал или не слышал об этом деле.

— Не знаю. Подбор членов жюри присяжных покажет, так это или нет.

— Нам кажется, что это более чем веские доказательства, Ваша честь, — настаивает Томми.

Мартинес бросает на него сердитый взгляд:

— А об этом уж позвольте мне судить, господин адвокат! — огрызается он.

— У меня и в мыслях не было оскорблять вас, Ваша честь, — почтительно отвечает Томми. Правило первое: не злить судью. — Я просто хотел сказать, что из всего, что мы пока обнаружили, это самое убедительное доказательство.

Мартинес поворачивает лицо к Моузби: «А каково мнение обвинения по этому поводу?»

— Мы за то, чтобы дело рассматривалось здесь, Ваша честь, — отвечает Фрэнк, стараясь не дышать на Мартинеса. — Мы считаем, что здесь, в Санта-Фе, как и в любом другом городе штата, можно подобрать справедливых и беспристрастных присяжных. Дело-то громкое, господин судья! И обвинение приложит все усилия для того, чтобы его рассмотреть. Защита, наверное, тоже в долгу не останется.

Разгильдяй, но хитер, ничего не скажешь! Не отрицая, что проблема налицо, он добивается того, что она снимается как бы сама собой. И в результате оказывается в выгодном положении: в то время как мы мутим воду, он делает все от себя зависящее.

Все ждут, пока Мартинес размышляет. Он понимает, что возражение Моузби по большому счету яйца выеденного не стоит и само по себе служит веской причиной в пользу того, чтобы повременить с принятием окончательного решения. Понимает он и то, что речь идет об очень ответственном решении. Дело обещает быть канительным, грозит затянуться сверх всякой меры. Если после того, как суд закончится и обвиняемых признают виновными, апелляционный суд решит, что жюри присяжных было пристрастным при вынесении вердикта, то все может начаться по-новой. Все знают, как власти не любят раскошеливаться на повторное рассмотрение дел, в которых можно было разобраться с первого раза.

— Пока я воздержусь от решения по этому поводу, — произносит Мартинес. В глубине души у меня вырывается стон, именно этого я и опасался, поэтому мы и не стали сразу просить о переводе дела в другой округ, столько времени проведя в мучительных дискуссиях и самокопаниях. Можно было бы угробить месяц на то, чтобы добиться назначения жюри присяжных и заставить Мартинеса признать, что мы правы и рассмотрение дела нужно переносить в другой округ. Тогда нам пришлось бы начинать все сызнова. Здесь такая практика уже входит в моду, что ни в какие ворота не лезет, не говоря уже о том, что на это уходит уйма времени и чертовски много денег.

Мы уныло возвращаемся к своему столу. Сидящие позади подзащитные, которых привели в порядок, прежде чем показать в зале суда, пытаются определить по нашему виду, какие это новости — хорошие или плохие. Мы стараемся держаться невозмутимо, о том, что творится на душе, поговорим позже, с глазу на глаз, ни к чему обнажать истинные мысли на виду у всех, неровен час, обвинение этим воспользуется. Впрочем, орлы уже знают, что плохих новостей не бывает, они уже много месяцев сидят в тюряге и с присущей арестантам обреченностью готовы биться до последнего. Я ловлю себя на том, что мне их жаль, но тут же гоню эту мысль прочь: ведь при иных обстоятельствах я был бы счастлив, что такие, как они, изолированы от общества его же безопасности ради. Но сейчас передо мной еще четыре человека, которые стали жертвами системы, приказавшей долго жить.

6

— В эфире последние известия Эн-би-си с Томом Брокау.

На часах — половина шестого. Мы сидим у меня в кабинете и смотрим телевизор: Пол, Томми, Мэри-Лу и я. О нас говорят уже по всей стране. И, хотя день тянулся страшно медленно, сейчас мы на коне. Мы упиваемся триумфом, испытывая какое-то болезненное удовлетворение, словно ранние христиане на арене Колизея, которые таращат глаза на сто тысяч жаждущих крови римлян.

Речь о нас заходит после первой же паузы, заполненной коммерческой рекламой. Корреспондентка Эн-би-си, тощая как жердь дама, чья шея искусно обмотана изысканным шарфом от Гуччи, стоит у подножия лестницы, ведущей в здание суда. За спиной у нее непременная толпа зевак вовсю работает локтями, чтобы хоть на пару секунд попасть в объектив телекамеры.

В Санта-Фе судья Мартинес наконец утвердил список присяжных заседателей, которым предстоит рассмотреть самое сенсационное за последние несколько лет дело по обвинению в убийстве, совершенном в штате Нью-Мексико. Согласно предварительной версии, четверо из объявленной вне закона банды рокеров, известной под названием «Скорпионы», убили, применив насилие, изуродовали Ричарда Бартлесса, который вел бродяжнический образ жизни. Рядом со мной — окружной прокурор Джон Робертсон, чье Управление выступает в качестве обвинителя по этому делу.

Камера отъезжает назад, и в кадре появляется Робертсон. В классном костюме-тройке от «Хики-Фримэн» он выглядит именно так, как должен выглядеть примерный служитель закона (на мой взгляд, говорит он чересчур вкрадчиво, к тому же немного потеет).

— Вы довольны, что дело наконец передано в суд? — задает ему вопрос худосочная телекоролева, гримасничая так же, как и все они, наверное, в студии считается, что так выглядишь значительно.

Робертсон кивает. Он серьезен, это дело слишком важно для него лично.

— Жители Нью-Мексико заслуживают того, чтобы эти люди были преданы суду. Речь идет о гнусном, отвратительном преступлении, и совершившие его лица должны быть сурово наказаны. Мы не хотим, чтобы это дело утонуло в бесконечной болтовне юристов, — как ловко, на глазах у общественности бросает он камешек в огород защиты; тут важно исподволь довести до сознания слушателей те моменты, которые считаешь нужным. — Мы располагаем уликами, не оставляющими ни малейших сомнений в их виновности, и хотим, чтобы они сполна заплатили за содеянное.

— Вы будете добиваться вынесения смертного приговора?

— Меньшее означало бы грубейшую судебную ошибку.

— Черт тебя побери, Джон! — говорит Мэри-Лу, обращаясь к изображению на экране. Она сидит рядом со мной. Непроизвольно пытаясь подбодрить меня, она прикасается рукой к моему бедру. Я вздрагиваю.

Двое других освистывают происходящее на экране, поскольку думают так же, как мы. Мало-помалу мы начинаем мыслить сообща, вчетвером противостоя окружающему миру. Да пошли они все к чертовой матери, мысленно говорю я, приходится понукать себя таким образом, а не то копыта отбросишь.

Телекамера дает то одну картинку, то другую, пока вдруг откуда ни возьмись на экране не появляюсь я. Выгляжу я на все сто: костюм на мне сидит отлично, без единой морщинки, волосы причесаны, лицо оживленно. Словом, достойный противник, который все время начеку, уверен в себе и в исходе дела, к тому же держится не так скованно, как Робертсон во время интервью.

Сидящие в кабинете аплодируют. Я думаю о Клаудии — наверное, сидит сейчас у телевизора и с гордостью наблюдает за папой. Душа воспаряет — я опять веду дело.

— Рядом со мной сейчас Уилл Александер, один из лучших в Нью-Мексико адвокатов, специализирующихся на рассмотрении уголовных дел в суде, возглавляющий группу поверенных, которые защищают обвиняемых. Скажите, вы и ваши партнеры довольны тем, как на сегодняшний день ведется судебное разбирательство?

— Нет. — Я серьезен, притворяться нет нужды. — На самом деле судебное разбирательство еще не началось, — уточняю я, — все, что имело место до сих пор, носило предварительный характер, но на ваш вопрос я отвечаю отрицательно. Мы удовлетворены, но не в той степени, как нам хотелось бы.

— Почему?

— В отличие от представителя обвинения, мы будем вести защиту в стенах суда, — объявляю я ей и всем остальным, пусть знают, что я тоже не лыком шит. — Но я не верю, что судьбу этих подзащитных решает справедливый и беспристрастный суд. Во всяком случае, в том значении, которое я вкладываю в слова «справедливый» и «беспристрастный». Больше половины присяжных — женщины, никто из них никогда не ездил на мотоциклах, никто не попадал в тюрьму, не говоря уже о том, чтобы отбывать там наказание. И это только некоторые причины, почему мы обратились с ходатайством о переносе слушания дела в другой судебный округ, но, как это ни прискорбно, наше ходатайство было отклонено.

— Значит, вы утверждаете, что налицо предвзятое отношение к обвиняемым.

— А вы как думаете? — отвечаю я. Всегда нападай, если твой противник только и делает, что защищается, нападать у него нет времени. — Почитайте местные газеты и увидите, что приговор нашим подзащитным уже вынесен людьми, которые слышали об этой истории краем уха. А таких подавляющее большинство — если не в штате, то в округе уж точно!

— И поэтому вы подали ходатайство о переводе слушания дела в другой судебный округ? — не отстает она.

— Да, это тоже одна из причин.

— Как вы расцениваете решение судьи Мартинеса, отказавшего в этой просьбе?

— Задайте мне такой вопрос по окончании суда.

Мое изображение исчезает, телекамера крупным планом показывает журналистку, которая вкратце подводит итог своему репортажу. А говорит она следующее: еще ни одному члену рокерских банд не был вынесен приговор по обвинению в совершении преступления, особенно такого тяжкого, как убийство. Помимо самого дела, интерес к нам подогревается еще и тяжестью содеянного. Ведь общество хочет во что бы то ни стало воздать по заслугам тому, кто не считается с законом. Пол выключает телевизор.

— Неплохо, — говорит он.

— Выглядел я что надо. — Чем-чем, а излишней скромностью я не страдаю. — Такой серьезный и заботливый.

В ответ слышу смешок. Я готов на что угодно, лишь бы разрядить напряжение, которое так и витает в воздухе.

— Ты смотрелся неплохо, — подтверждает Томми. — А Робертсон держался нервозно.

— Это потому, что он больше всех поставил на карту, — продолжает Пол. Строго говоря, это не совсем так, больше всех поставили на нарту рокеры. Но он прав в отношении суда как такового — когда юрист скрестит шпаги с юристом. Каждый понимает, что для обвинения это дело — палка о двух концах: если они проиграют, а мы выиграем, их дело — швах. Так гласит неписаное правило. С другой стороны, на своем веку я выиграл предостаточно дел, поначалу не вселявших оптимизма. Поэтому не нужно думать, что исход пари известен заранее.

Вчетвером мы совещаемся еще пару часов, напоследок репетируя вступительные речи, которые предстоят завтра. Я возьму слово последним: ведь я — звезда, jefe. Моузби наверняка будет в своем репертуаре и начнет, как всегда, валять дурака, но серьезно открывать рот вряд ли станет, а если все-таки рискнет, то я размажу его по стенке. В зале суда нужно ясно осознавать, чего ты на самом деле стоишь: если можешь луну с неба достать — валяй, доставай, а не можешь, лучше перестрахуйся и не блефуй — во всяком случае, на первых порах.

Пол и Томми уходят. Мэри-Лу яростно стучит по клавиатуре компьютера, шлифуя напоследок свои тезисы. Она еще не попадала в такую переделку, мне-то известно, как душа в пятки уходит, когда берешься за первое дело об убийстве. Я стою у окна, глядя на погруженный в темноту город. Светятся только окна баров, где сегодня вечером меня не будет. Я усаживаюсь в кресло, поворачиваясь спиной к Мэри-Лу, ко всей комнате, и, включив автопилот, мысленно проигрываю вступительную речь.

Внеся в свой текст последние изменения, она распечатывает его на лазерном принтере. На секунду становится тихо — она ушла делать ксерокопию.

Я чувствую ее за спиной еще до того, как она кладет руки мне на плечи и сильными движениями начинает их массировать. Я напрягаюсь, потом расслабляюсь. От ее рук, ритмично двигающихся взад-вперед, ощущение возникает приятное, умиротворяющее.

— Ты не представляешь, как я тобой восхищаюсь, — говорит она, надавливая руками еще сильнее. — Иной раз я так увлекаюсь, глядя на тебя, что забываю, что сама на работе.

— Спасибо. — Прикосновение ее рук творит со мной чудеса. У меня возникает неодолимое искушение поцеловать ее ладонь, провести по ней языком. С трудом подавляю в себе это желание. Я чувствую ее аромат, запах ее духов, смешавшийся с еле уловимым запахом пота, — ведь мы без передышки отработали пятнадцать часов. Сбросив туфли на высоких каблуках и оставшись в одних чулках, она стоит, раскачиваясь из стороны в сторону.

Член у меня встает, несмотря на то что впервые в жизни я этого не хочу. Я пытаюсь думать о таблице умножения, каких-то средних показателях. Она продолжает массаж, растирая мышцы шеи сильными пальцами. Я хочу раствориться.

Пальцы ее подходят к вискам. Я закрываю глаза, вдыхая и выдыхая в такт этим движениям. Наконец тело расслабляется, желание обладать ею слабеет, но тут ее рука еле-еле дотрагивается до моей шеи, несомненно лаская меня. Я едва сдерживаю стон.

О Господи! Это она хочет меня. Патриция была права, как и все женщины, она некоторые вещи нутром чует.

Сняв ее руку с шеи, я сжимаю ее, встаю и поворачиваюсь к ней. Вот наконец все и прояснилось. Грядет самое грандиозное совокупление всех времен и народов — что-что, а это я знаю наверняка.

— Я до смерти хочу спать с тобой, Мэри-Лу. — «До смерти» — самое уместное здесь выражение, но не в том смысле, в каком она его понимает.

Мэри-Лу улыбается, будто девчонка, радостно и облегченно.

— О Боже! А я боялась, что веду себя как дура, но ничего не могла с собой поделать, вот и…

Теперь я понимаю, что подразумевают, когда говорят, что ноги стали ватными. Еще немного, и я рухну в обморок. Подумать только: все это время я втайне сходил по ней с ума, а она, оказывается, тоже!

— Но я не могу. Во всяком случае, не сейчас. Она смотрит на меня вопросительно.

— Мы не можем. — Я делаюсь скованным, двух слов, и тех толком не могу связать. — Мы с тобой работаем по восемнадцать часов в сутки, — тороплюсь я сказать ей все, прежде чем окончательно ослабею, — и, если станем любовниками, от этого пострадает дело. Стоит мне провести ночь с тобой, и на мне можно ставить крест, я втюрюсь в тебя по уши, как школьник. Это будет непрофессионально, Мэри-Лу.

Что за дурацкая шутка, черт побери! Раньше же мне было на это наплевать. Век живи — вен учись.

Она смотрит на меня так, будто я с луны свалился.

— С чего ты взял? Да это сплошь да рядом творится.

— Правда? — Я чувствую себя, словно семиклассник.

— Ну конечно.

— Не знал, — заикаясь от волнения, отвечаю я.

— И у тебя ни разу этого не было?

— Ни разу.

— Но ты же известный… бабник.

— Может быть. Но не на работе.

— Но от этого же никуда не деться, Уилл, ты работаешь с одними и теми же людьми двадцать четыре часа в сутки и рано или поздно непременно находишь кого-нибудь, к кому неровно дышишь.

Она смотрит мне прямо в глаза, желая удостовериться, что я не вешаю ей лапшу на уши.

— Ты что, серьезно?

— Боюсь, что да.

— Черт! А я-то который год берегу себя для своего ненаглядного, отшила уже половину старших компаньонов у себя в фирме, и нате вам — втюрилась в ходячую добродетель! Может, в городе таких, как ты, больше нет, уж больно не верится!

— Извини, — говорю я. Черт побери, я и вправду чувствую, что виноват перед ней.

— Непрофессионально, — повторяет она, словно услышала иностранное слово, произнесенное на языке, к которому не привыкла. — По-моему, в наше время найдется немного людей, которые рассуждают так, как ты.

О Боже, Мэри-Лу, не сдавайся так легко!

— Тогда отложим до следующего раза, ладно? — Притворства нет и в помине, она совершенно серьезна.

— Хорошо, когда закончится суд, — обещаю я, — если у тебя еще будет такое желание.

— Будет, не сомневайся, — успокаивает она.

Может, это доброе предзнаменование. Хорошая женщина может оценить по достоинству то, что у мужчины глубоко внутри.

Я провожаю ее до машины, которую она поставила на стоянке напротив. Открыв ключом дверь, она поворачивается ко мне.

— Это задаток, — говорит она, быстро чмокая меня в губы, — чтобы ты не сдрейфил, когда дело дойдет до следующего раза.

— Не волнуйся. — Я до сих пор ощущаю ее поцелуй на губах. Добродетель всегда нуждается в вознаграждении.

Она отъезжает, помигав мне на прощание фарами. Я провожаю машину взглядом, пока она не исчезает из виду. В первый раз в жизни я отказался от лакомого кусочка, который проглотил бы, не задумываясь.

7

— Слушается дело штата Нью-Мексико против Дженсена, Патерно, Хикса и Ковальски, председательствует судья Луис Мартинес, прошу всех встать.

Стоит мне встать, как урчание в животе прекращается. Процесс проходит в зале А, самом большом судебном зале во всем штате. Здание из саманного кирпича построено в типичном для юго-запада архитектурном стиле: высокий потолок, балки из темного дерева, скамьи с затейливой резьбой. По идее, зал суда так и должен выглядеть, лично мне он импонирует даже больше, чем вся неоримская и неогреческая показуха, которой навалом на востоке. Когда я участвую в процессах, которые здесь проходят, то невольно чувствую, что адвокатская профессия — удел избранных.

Все места заняты, люди стоят даже в конце зала, в нарушение всяких правил пожарной безопасности.

Повсюду мельтешат репортеры, рисовальщики примчались ни свет ни заря, чтобы занять местечко получше. Семеро адвокатов, нас четверо и трое со стороны обвинения, не считая помощников, горят желанием высказаться, оказаться на высоте.

Сначала с краткой речью выступает Мартинес. Все процессы уникальны, все важны, напоминает он, но нынешний, пожалуй, особенный. Здесь речь идет о преступлении, караемом смертной казнью. Нескольких обвиняемых, а то и всех вместе, власти штата могут приговорить к смерти. Это значит, обращается он ко всем присутствующим, что дело нужно расследовать самым тщательным образом. Никакой показухи, никакой шумихи в средствах массовой информации, никакой игры на публику. Сам он не собирается затыкать рот участникам процесса, особенно адвокатам, если они только не вынудят его к этому.

Вот это меня устраивает, думаю я про себя, пресса все равно будет писать о суде, пока он не кончится, большей частью не в нашу пользу. Выиграть дело вне зала суда Робертсону и его прихлебателям не удастся. Чтобы его выиграть, им придется доказывать свою правоту прямо здесь, лицом к лицу с жюри присяжных, надежно огражденным от влияния со стороны. Чтобы его выиграть, им придется показать все, на что они способны.

Умники из газет и с телевидения, возомнившие себя верховными судьями, которые вправе определять, кто прав, а кто виноват, заведомо обрекли нас на поражение, но все это — чушь собачья и в конечном счете роли не играет.


Вступительную речь со стороны обвинения произносит Моузби. Он отгладил костюм, чисто побрился и подстригся. Но как был мужланом, так им и остался: образованный мужлан, такой, как все. Простой обыватель, примерный муж и отец, набожен, как и вы, ребята, говорит он о себе, регулярно хожу в церковь. (Я чуть не прыскаю со смеху, но слишком хорошо знаю, что такие вот дешевые трюки как раз и срабатывают.)

— Я — самый обыкновенный государственный служащий, — обращается он к присяжным, — и не преследую никаких корыстных целей. Выступая здесь от имени народа Нью-Мексико, ставлю перед собой единственную задачу — сделать все для того, чтобы свершилось правосудие.

Он разглагольствует больше часа, делая упор на таких обстоятельствах: в его распоряжении неопровержимые улики — очевидец происшедшего, в показаниях которого невозможно усомниться. На руках у них неоспоримые выводы, сделанные одним из ведущих в стране судебно-медицинских экспертов. Они располагают вещественными доказательствами, недвусмысленно указывающими на связь между жертвой и обвиняемыми. И так далее в том же духе.

По ходу речи он обрушивается с нападками на обвиняемых, что, недвусмысленно дает он понять, собственно, и дало повод открыть дело. Не могу его осуждать, на его месте при таких подсудимых я вел бы себя так же. Он поливает их грязью, но пока это ерунда в сравнении с тем, что он скажет в заключительной речи. Ясно заранее, как дважды два. Они, мол, отщепенцы, ни в грош не ставят правила, по которым живут все цивилизованные люди, у них нет ни морали, ни совести. Это психопаты, они хорошо знают, что можно, а что нельзя, но им на это наплевать, они свободны от каких-либо обязательств как перед обществом, так и перед собственной совестью; единственное, что их волнует, — поскорее доставить себе удовольствие. А если при этом страдает или гибнет ни в чем не повинное существо, то, черт побери, тем хуже для него!

Закругляясь, он буквально исходит праведным гневом. Четверо зверей совершили хладнокровное убийство, тщательно рассчитанное, преднамеренное убийство. Они причинили своей жертве неимоверные страдания, подвергли ее страшным унижениям, к тому же в извращенной форме. А сами лишь смеялись над этим.

Под занавес Моузби направляется в ту часть зала, где сидим мы, и встает у нашего стола, на расстоянии вытянутой руки от подсудимых, особенно от Одинокого Волка.

— Посмотрим, кто будет радоваться, когда жюри присяжных вынесет приговор, — говорит он, глядя в упор на Одинокого Волка. — Когда жюри присяжных, состоящее из достойных, цивилизованных мужчин и женщин, вынесет единственно возможный приговор — убийство с отягчающими обстоятельствами. Убийство, караемое смертной казнью.

Опустив руку под стол, я что есть силы сжимаю запястье Одинокого Волка. Сердце бешено стучит, мы без конца говорили, чтобы они приготовились к таким нападкам и во что бы то ни стало сохраняли хладнокровие. Стоит им хотя бы раз сорваться, выйти из себя, и это будет равносильно признанию в том, в чем их обвиняют. Им трудно держать себя в руках, они ведь знают только один путь — полный вперед.

Я смотрю на Одинокого Волка. Глаза у него холодные, в них стылая злоба. Он способен на убийство, мне это ясно как Божий день.

Он расслабляется, я снимаю руку с его запястья. Пот льет с меня градом. Он поворачивается ко мне, всем своим видом показывая: «Можешь на меня положиться».

Не говоря ни слова, я с облегчением вздыхаю. Так, первое препятствие позади. Я горжусь им. Он меня не подведет.

Мы выступаем по очереди: Томми, Мэри-Лу, Пол. Каждый говорит о характерных особенностях своего подзащитного, каждый излагает собственное видение дела, описывая положение вещей в различных ракурсах, с различных точек зрения. Чувствуется профессионализм, хорошая подготовка. Сейчас нужно заронить крошечные семена сомнений, которые, будем надеяться, к нужному моменту дадут сильные всходы, сомнений, основанных на здравом смысле, и раздвигать их границы, тоже исходя из здравого смысла. Могли они совершить убийство? Да, могли. Мог его совершить кто-нибудь другой? Конечно, мог. У нас тоже будут свои свидетели, десятки свидетелей, которые докажут, что при сложившихся обстоятельствах подсудимые не могли, никак не могли совершить это преступление. Этого просто не могло быть, господа присяжные!


Дело близится к вечеру. Окна в зале от потолка до пола и выходят на юг. Проникая сквозь них, солнечные лучи отбрасывают длинные причудливые блики. Работают кондиционеры, но и они не могут справиться с пылью, которой с каждым часом становится в тяжелом воздухе все больше и больше. Моя очередь, последняя вступительная речь. Я встаю. Ну, сейчас вы у меня попляшете!

В дальнем конце зала слышится шум, кто-то приоткрыл входную дверь. Мартинес раздраженно поднимает голову. Это не разрешено, тем более когда слушается такое дело, да еще в первый день.

— Господин судебный пристав!

Быстро подойдя к судейскому месту, тот что-то шепчет судье на ухо.

Я перевожу взгляд на Моузби. Он сидит, непринужденно откинувшись на спинку стула. Робертсон рядом с ним улыбается. Он просидел здесь большую часть сегодняшнего дня и просидит в зале суда еще Бог знает сколько, чтобы все видели, как серьезно он относится к этому делу. Что бы там ни было, слишком уж самоуверенно они держатся, видно, оба в курсе дела. Робертсон смотрит на меня, покачивая головой. Черт бы меня побрал, говорит его взгляд, если я не добьюсь, чтобы он заодно побрал и тебя тоже!

— Хорошо, — говорит Мартинес судебному приставу, — впустите ее.

Дверь распахивается. Толкаемая помощником судебного пристава, в зал суда въезжает каталка. Женщине, которая на ней сидит, лет пятьдесят или около того, но выглядит она по меньшей мере на десяток лет старше. Видно, что она из деревни: гладкие седые волосы стянуты в аккуратный пучок, длинные, жилистые руки покрыты пигментными пятнами, пальцы с костными мозолями, потрескавшиеся, причудливо скрюченные ногти — у нее жестокий, мучительный артрит. Некрасивое, застывшее лицо без косметики. Одета во все черное, словно старая дева из протестантской секты меннонитов. Тягостную картину довершают зашнурованные ортопедические ботинки.

Вокруг, особенно там, где сгрудились репортеры, слышится гул, пока женщину везут по центральному проходу до барьера, отделяющего участников суда от зрителей. Помощник судебного пристава останавливается, ожидая дальнейших указаний. С трудом развернув каталку, женщина не отводит глаз от подсудимых. Смотреть на нее тяжело, даже Одинокий Волк не выдерживает ее взгляда.

— Вы позволите подойти, Ваша честь? — спрашивает Моузби.

Мартинес отвечает еле заметным кивком. Мы с Моузби подходим к судье. Пусть объяснит, за каким чертом ему понадобился этот балаган!

— Господин прокурор, вы ведете себя довольно странно, черт побери! — укоризненным тоном, в котором отчетливо сквозят раздраженные нотки, говорит Мартинес, обращаясь к Моузби.

— Да, Ваша честь, я знаю. — С видом кающегося грешника он поворачивается лицом ко мне. — Не подумай, что я хочу подложить тебе свинью, Уилл, честное слово, просто дело в том, что…

— Погоди, приятель! — От злости я готов разнести все в пух и прах, важно не потерять темпа, а не то, даже не заговорив, я стану для присяжных пустым местом. — Кто, черт побери, эта женщина, и почему ее вводят сюда в тот самый момент, когда я собираюсь начать свою вступительную речь, господин судья?

— Ее зовут Кора Бартлесс, — отвечает Моузби, выкладывая на стол козырную карту. — Это мать погибшего.

О Боже, этого еще не хватало! Удар под дых, ничего не скажешь!

— Мы ждали ее сегодня рано утром, Ваша честь, — говорит Моузби, снова поворачиваясь к Мартинесу, — но при пересадке на самолет в Солт-Лейк-Сити из-за каталки у нее возникла заминка. Ее полдня продержали в аэропорту, пока не разобрались, что к чему. Она прилетела сюда из Арканзаса на собственные сбережения, хотя по ее виду не скажешь, что у нее водятся лишние деньги. Но она хочет присутствовать на суде, Ваша честь, — твердо говорит он. — Это ее право.

— Вы выбрали для этого не лучший способ, господин прокурор! — Мартинес вне себя от гнева и не скрывает этого.

— Это авиакомпания виновата, — скулит Моузби.

— Авиакомпания, как же! Это вы виноваты! Слишком много себе позволяете. Но раз она все равно уже здесь, ничего не поделаешь. — Он поворачивается лицом ко мне. — Может, мне объявить перерыв до завтра, господин адвокат? Если так, то скажите.

Я смотрю на коллег, на подсудимых, на бедную, ничего не подозревающую женщину в каталке, несчастную пешку в грязной игре, которую затеяли Робертсон и Моузби.

— Я предпочел бы выступить сейчас, Ваша честь. Я настаиваю на этом.

— Тогда я объявлю получасовой перерыв, а тем временем мы усадим ее там, где она не будет слишком бросаться в глаза, — обращается к нам Мартинес. — Потом я дам вам слово.


Во время перерыва я рассказываю обвиняемым и коллегам о том, накую пакость подстроил нам Робертсон. Мой бывший друг и Моузби осторожно усаживают женщину в дальнем конце переднего ряда, откуда ее хорошо видно присяжным.

— Теперь этому ублюдку крышка, — громко шепчет Одинокий Волк, переводя взгляд на эту троицу. — Крышка, черт побери, и точка!

Я наклоняюсь к нему, понижая голос так, чтобы никто ничего не слышал:

— Ты, идиот безмозглый! Я не собираюсь дважды повторять одно и то же: сиди и помалкивай, в этом ли зале или в любом другом месте, где тебя могут ненароком подслушать, comprende[16]? Я не хочу, чтобы все наши усилия пошли прахом только потому, что тебя услышит какой-нибудь репортер или судебный чиновник. Услышит, что ты несешь! Либо ты делаешь то, что я говорю, либо мы сматываемся, все четверо!

Рокеры глядят сначала на него, потом на меня.

— Делай, что он говорит, старик, — шепчет Таракан.

Одинокий Волк всем телом разворачивается к нему, насколько позволяет кресло.

— Подумай обо всех нас, — добавляет Голландец. Впервые я вижу, что они пробуют утвердить себя как личности, а не как пешки, позволяющие Одинокому Волку не только говорить, но и думать за себя.

— Не подставляй всех только потому, что тебе что-то не по нутру, — говорит он.

— Всем нам жить охота, — умоляюще произносит Гусь. — Ты же знаешь, Волк, мы с тобой заодно, но сейчас не упрямься, старик. Пожалуйста.

Одинокий Волк явно захвачен врасплох этими неожиданными поползновениями на самостоятельность.

— Бог с вами, я просто ругнулся! — Он кладет руку Гусю на плечо. — Ругнулся, вот и все. Вы ж меня знаете.

— Да, я тебя знаю, — отвечает Гусь. Раньше я не замечал, чтобы он пробовал тягаться с Одиноким Волком. — Потому и говорю.

— Я же сказал, что ругнулся. В конце концов… чем мне его пронять, если он мне даже пикнуть не дает?

— Сам соображай, — отвечает Таракан.

— Ладно, — говорю я. — Замнем. Но чтобы больше никакой самодеятельности. Это ко всем вам относится.

— Согласен. — Одинокий Волк откидывается на спинку стула.

— А что будем делать с убитой горем матерью? — спрашивает Томми. Он не привык еще к подобным сюрпризам и встревожен.

— А что с ней делать? — переспрашиваю я. — Пусть сидит себе и смотрит. — Я выдерживаю паузу. — Как и все. Может, увидит что полезное.

Пол и Томми улыбаются в ответ. Секретное оружие наготове и вот-вот даст первый залп. Мэри-Лу тоже улыбается. Мне это нравится, впечатление такое, словно странствующий рыцарь отправляется в поход, чтобы если и не убить дракона, то, по крайней мере, здорово его потрепать. Бедняжка, я же затрахаю ее до смерти, как только покончу со вступительной речью! Я одергиваю себя: член тут ни при чем, старик. Здесь на карту поставлены жизни людей. А член пусть пока возьмет отпуск.


— Ваша честь! Господа присяжные! — Выдержав паузу, я оглядываюсь.

Солнце вот-вот скроется за горизонтом, заливая все напоследок мягким, обволакивающим пурпурным светом. Мирная идиллическая картина, если бы не суд над четверкой, которую обвиняют в убийстве. Как только это вспомнишь, зал уже не выглядит таким мирным, скорее он напоминает саркофаг.

Стоя лицом к присяжным, я гляжу в их лица. Двенадцать человек, женщины и мужчины, они не знают меня, но все же не мудрствуя лукаво я постараюсь выяснить, что у них за душой. Мне нужно, чтобы они мне поверили, чтобы восприняли мои слова не как разглагольствования адвоката, призванные защитить его подопечного, а как некую истину, соответствующую действительности.

— Ваше присутствие здесь вызвано определенной причиной. Причиной очень простой — сделать все, чтобы свершилось правосудие. Для этого же здесь и я. Для этого же здесь судья и прокурор. Наши представления о правосудии могут быть различны по каждому конкретному делу, но все мы здесь для того, чтобы служить ему. Даже зрители, репортеры в зале суда и за его пределами — все причастны к этому, никто не остается беспристрастным, ибо один из основополагающих устоев нашей великой страны заключается в том, что правосудие — это кровное дело всех нас и все мы несем за него ответственность. Все мы здесь для того, чтобы определить, кто виновен, а кто — нет.

Сделав паузу, я поворачиваюсь и пристально смотрю на мать убитого. Она оглядывается по сторонам, пока до нее не доходит, что я гляжу на нее в упор, и резко отворачивается. Вместо нее ответные взгляды бросают на меня Робертсон и Моузби. В перерыве Эллен, одна из наших помощниц, у которой пока еще нет диплома юриста, при помощи одного из телефонов-автоматов в вестибюле наскоро выяснила кое-что и, вернувшись в зал, с торжествующей улыбкой вручила мне листок бумаги.

— Эту даму, — продолжаю я, указывая на госпожу Бартлесс, чью каталку поставили так, чтобы она находилась в поле зрения присяжных (они ведь еще не знают, кто она; Моузби ждет подходящего момента, чтобы сообщить им об этом), — тоже привела сюда надежда на то, что правосудие восторжествует. Она особо заинтересована в том, чтобы оно восторжествовало. Ибо жертвой убийства стал не кто иной, как ее сын.

Как я и предполагал, зал загудел. Пара репортеров стремглав бросаются к выходу. Робертсон и Моузби не отрываясь глядят сначала на меня, потом на нее и наконец в ужасе — друг на друга. Мартинес посылает взгляд, по которому видно, что я его снова заинтересовал; борьба разгорится нешуточная, так что пусть не опасается, как бы ему не заснуть среди бела дня, когда солнце печет вовсю.

— Она хочет знать, чьих рук это дело, и хочет, чтобы виновный был найден и казнен. Не просто упрятан в тюремную камеру до конца дней своих, нет, она хочет, чтобы он был уничтожен, стерт с лица земли так же, как исчез ее сын.

Так, еще очко в нашу пользу. Один человек, а не несколько. Убийство — дело рук одного человека, говорю я. Если им был кто-то из тех, кто сидит на скамье подсудимых, то кто именно? Решить эту задачку будет куда сложнее, чем накрыть одним махом всех четверых.

Госпожа Бартлесс приоткрыла рот, глаза у нее беспокойно бегают из стороны в сторону, она сидит, сжавшись в каталке, глядит на Робертсона и Моузби, ища у них поддержки. Те встревожены.

— Мне понятны ее чувства. Уверен, что и вам тоже. Эти чувства законны, искренни, и если кто и заслуживает того, чтобы быть здесь, так в первую очередь эта несчастная женщина. — Тут я бросаю камень в огород обвинения. — Однако незаконно то, что эту женщину используют в неких целях!

— Протест! — Моузби, красный как рак, вскакивает на ноги.

— Протест отклоняется. — Мартинес поворачивается лицом к присяжным. — Не обращайте внимания на этот выпад обвинения. Вступительные и заключительные речи субъективны по самому своему характеру и не подчиняются тем правилам, которых мы придерживаемся во время основной части процесса. — Он резко поворачивается туда, где сидят представители обвинения, и наклоняется вперед. Тяжела судейская доля, и он хочет, чтобы все это знали, обвинители в особенности. Свести процесс на нет из-за какого-нибудь мелкого несоответствия букве закона типа этого — только этого ему не хватало!

— Вы нарушили установленный порядок! — резко выговаривает он Моузби.

— Да, сэр. — Этот ублюдок даже не осмеливается посмотреть судье прямо в глаза.

— Еще один подобный выпад, и я накажу вас за неуважение к суду.

— Да, сэр.

Мартинес снова поворачивается ко мне.

— Суд просит прощения за то, что был вынужден вас прервать.

— Ну что Вы, Ваша честь, о каком прощении может идти речь! — почтительно отвечаю я. Моя команда — и адвокаты, и обвиняемые — улыбаются. Что ж, раз привалила такая удача, грех ею не воспользоваться.

— Продолжайте.

Я снова поворачиваюсь лицом к присяжным.

— Эта женщина оказалась сегодня здесь не случайно. Она не сняла деньги со счета в Сбербанке и, оставив дом, до которого отсюда тысяча миль, не прилетела сюда, чтобы взглянуть на тех, кто, как утверждает обвинение, убил ее сына. Она даже не знала о том, что суд начался, пока вчера один из подчиненных окружного прокурора не позвонил ей и не рассказал об этом. Дамы и господа, эта женщина оказалась сегодня здесь стараниями представителей обвинения. Они потратили многие месяцы на то, чтобы разыскать ее, а когда наконец нашли, то купили ей билет на самолет, сняли номер в мотеле на этой же улице, в центре города, и собираются оплачивать ей расходы на проживание, питание и все, что она ни захочет, до самого конца суда. Оплачиваются даже услуги тех, кто возит ее на каталке, — им отстегивают по двадцать долларов в час. Все делается за их или, скорее, за ваш счет. За счет налогоплательщиков нашего штата.

Я делаю паузу, чтобы сказанное отложилось в памяти у присяжных.

— Так они и должны поступить. Это минимум того, что они могут для нее сделать. — Я тут же становлюсь в позу праведника. — Но ни они, ни кто-либо из нас не должен использовать несчастную мать в своих целях. Жизнь и так уже потрепала ее, пожалуй, даже слишком. Представители обвинения хотят, чтобы госпожа Бартлесс была здесь не для того, чтобы самой видеть, как идет суд, а для того, чтобы ее видели. Видели вы. — Я стою у поручня, ограждающего скамью присяжных, чуть ли не перегнувшись через него, жестикулируя перед ними, по очереди глядя на каждого.

Потом оборачиваюсь. Робертсон с мрачным видом понурил голову, Моузби сверлит меня взглядом. Что ж, хорошо, может, сделает еще какой-нибудь ляп.

— Представители обвинения хотят, чтобы вы прониклись жалостью к этой бедной женщине. Настолько прониклись, что осудили бы всякого, кто, по их мнению, убил ее сына, даже если тот, на кого они вам укажут, тут ни при чем. Что ж… на мой взгляд, ничего страшного тут нет. Хотя мне лично кажется, что они пытаются надавить на вас. Все это выглядит мелодраматично и не очень красиво, но ничего не поделаешь — работа есть работа.

Я возвращаюсь к своему столу, делаю глоток воды из стакана и, пройдя через весь зал, останавливаюсь у скамьи, где сидят обвинители. Отсюда видны все — и они, и госпожа Бартлесс, и присяжные.

— Страшно другое, — обращаюсь я к присяжным, — то, что обвинители используют ее в своих целях. Хуже того, они используют и вас тоже. Не располагая достаточно вескими уликами против сидящих здесь обвиняемых, они собираются ходатайствовать перед вами о вынесении им приговора, исходя не из имеющихся улик, а из того, что эта бедная женщина в каталке лишилась сына и кто-то должен за это заплатить.

В этом они правы, но только в этом, потому что основные их доводы шиты белыми нитками. Но вот что я вам скажу, господа присяжные: настоящему суду нет никакого дела до матери Ричарда Бартлесса! Она — тоже жертва, как и он сам, она тоже вынуждена страдать! — Я снова выдерживаю паузу. — Неужели она и так недостаточно страдала?

Присяжные переводят на нее взгляд. Кое-кто из женщин смущенно опускает глаза. Сейчас довольно щекотливый момент: нужно разобраться с проблемой жалости. Мне не нужно, чтобы они сейчас проглотили все, что им ни скажут, но в то же время я просто-таки обязан добиться, чтобы они перестали обращать на нее внимание.

— В этом зале все мы подсудимые! Но по итогам процесса лишь подсудимые могут быть признаны виновными, и лишь они обречены на нескончаемые страдания. Их могут заточить в тюрьму или даже казнить за преступление, которого они не совершали. Мне нет нужды это доказывать, это — задача обвинения. Взвешивая по ходу процесса все «за» и «против», пожалуйста, помните это. Обвинение должно неопровержимо доказать их виновность, так, чтобы на этот счет не осталось ни малейших сомнений.

Совершенное убийство и так уже принесло немало страданий. Так давайте не будем понапрасну их причинять. Той же госпоже Бартлесс. Тем же четырем невиновным парням. Я убежден, вы вынесете приговор, исходя из фактов, представленных на ваше рассмотрение, и примете единственно возможное решение, руководствуясь голосом разума, а не сердца. И тогда вы признаете моего подзащитного и других подсудимых невиновными.

8

Поганый выдался уик-энд! Стоит ли удивляться? После звездного часа, когда я воспарил, произнося вступительную речь, ничего хорошего ждать не приходилось. В тот вечер во всем городе только и делали, что пили за мое здоровье. Еще бы, ведь я утер нос властям штата, когда они этого не ждали, пусть на один-единственный день! На свете нет ни одного адвоката, который не хотел бы вставить фитиль обвинению, когда оно приоткрывается для удара. Удобный случай упускать нельзя. И всякий раз, когда обвинение попадает в ловушку из-за собственной глупости, все адвокаты, которые держат частную практику, празднуют победу. Во всяком случае, я уж точно!

Я бы хотел, чтобы рядом была женщина, а вот ее как раз и не было. Мэри-Лу тут как тут, но этот вариант исключается: после того как я столько распинался насчет профессионализма, нужно совсем рехнуться, чтобы приударить за ней. Вот если бы я по-настоящему влюбился, такой номер, может, и прошел бы! А я не готов снова влюбиться по-настоящему, похоже, у меня это вообще не очень здорово получается.


Суббота, утро. Совещаемся у меня в кабинете. Начинать предстоит обвинению, и мы решаем затаиться и подождать. Нужно как можно лучше подготовиться к тому, что нас ждет, — с чем собирается выступить обвинение, мы примерно себе представляем.

Мэри-Лу медлит, дожидаясь, когда остальные уйдут. Она выглядит на редкость молодо и соблазнительно — в сандалиях, майке и джинсах, волосы гладко зачесаны назад, на лице почти никаких следов косметики.

— Прошлой ночью я думала о тебе.

— А я — о тебе.

— Меня тянет к тебе. И не в том дело, что ты — адвокат и здорово выступаешь в суде. К тебе самому.

— Просто ты видишь меня тогда, когда я предстаю в самом выгодном свете.

— Ну и что?

— Да ничего, по-моему. — Что ей нужно? Мне всегда сложно разговаривать с людьми начистоту, я предпочитаю другой стиль. Может, поэтому с Патрицией мы и расстались. Она тоже не любит ходить вокруг да около.

— Мы могли бы с тобой видеться, — говорит она. — Я не хочу сказать — спать. Просто быть вместе.

Это что-то новенькое.

— Я вот что хотела сказать, Уилл, — продолжает она. — Мы вместе защищаем людей, обвиняемых в убийстве. Нам с тобой никуда друг от друга не деться, пока не кончится суд. Так что давай не будем избегать друг друга только потому, что хотим заниматься любовью, но не можем или не должны этого делать. Это же глупо, разве не так? Ты же не сторонишься Пола или Томми и не стал бы бегать от меня, если бы я весила двести фунтов, а весь подбородок у меня был в бородавках? Мы, как мальчик и девочка из неполной средней школы, дички, отправившиеся на экскурсию.

Дойдя до двери, она оборачивается.

— Ты знаешь, где меня найти. Так найди.

Через несколько минут после ее ухода дверь приоткрывается, и я вижу, как показывается голова Энди. Дальше порога он не проходит. Мы смотрим друг на друга и молчим.

— Я слышал, ты там такую кашу заварил! — говорит он, ломая лед отчуждения между нами.

Слегка кивнув, я пожимаю плечами.

— Черт побери, ты в этом деле дока, Уилл! Любому сто очков вперед дашь!

— Спасибо.

— Да и команда у тебя подобралась неплохая.

— Пожалуй. А как у тебя дела? — Волей-неволей приходится об этом спрашивать.

— Помаленьку. Вообще-то работы малость поубавилось, стало поспокойнее. Твой отпуск влетел нам в копеечку, но ничего — держимся.

— Хорошо. Хорошо, что держитесь, хотел я сказать. — Ну и черт с ним, я слишком сейчас занят, чтобы урвать свой кусок еще где-то!

— Я хочу, чтобы ты выиграл, Уилл.

— Я тоже, так что нас уже двое.

— Выиграл это дело, да и все остальное.

— Я тоже, как уже сказал.

На прощание он дружески грозит мне пальцем, затем поворачивается спиной и исчезает за дверью. Я развеселился — оказывается, вся эта история вышла боком не одному мне.

9

— Вызовите Риту Гомес.

Я не отрываю взгляда от главной надежды обвинения, пока она, встав со своего места в самом конце зала, идет к месту для дачи свидетельских показаний. Она изо всех сил смотрит прямо перед собой, делая неуверенные шаги в новых туфлях на высоких каблуках, к которым еще не привыкла, и всячески избегая встречаться взглядом с кем-нибудь из рокеров. Одинокий Волк как-то странно, пристально глядит на нее, его взор пылает.

— Помалкивай, — на всякий случай напоминаю я.

Он по-прежнему сидит как вкопанный и буравит ее взглядом. Рано или поздно ей все равно придется взглянуть на него, и, когда это произойдет, нервы у нее могут сдать. Другие рокеры уставились на нее. До сих пор они видели в ней легкую добычу, беззащитную самочку, нежданно-негаданно оказавшуюся в компании ничем не гнушающихся хищников, а теперь она превратилась в главную угрозу их жизни, в водораздел между ними и свободным миром, и ее следует устранить. Для них это единственный способ избавиться от того, что непосредственно угрожает их жизни. Другого они не знают. Физически устранить ее в зале суда они не могут, но постараются получить результат, подчинив ее своей воле. Такое возможно, мне доводилось видеть, как это делается.

Вид у нее такой, что хоть стой хоть падай, ни дать ни взять манекен из витрины «Кей-Март». Волосы так густо смазаны гелем, что по жесткости не уступают глазури на итальянском свадебном пироге. Судя по всему, они отправили ее по магазинам прикупить кое-что из одежды, но позволили самой выбирать вещи — непростительная ошибка, даже Моузби, напрочь лишенный вкуса, должен был это понимать. Кричащее платье на размер меньше, чем следует, разлинованное желтыми, красными и зелеными горизонтальными полосами, туго обтягивает грудь и задницу, чересчур короткая юбка, чересчур темные и блестящие колготки, туфли на чересчур высоких каблуках — наверное, она срисовала этот прикид из каталога «Фредерикс оф Голливуд», в нем она выглядит как самая настоящая шлюха, какой мы и намереваемся ее представить.

Не знаю, кто делал ей макияж (вряд ли она сама), но впечатление такое, что этот человек работал мастерком — ресницы так сильно подведены тушью, что напоминают положенные в ряд бусинки четок. Кроваво-красная помада, румяна, глаза, подведенные фиолетовым карандашом, — все это смотрится настолько вульгарно, что ее лицо похоже на застывшую маску манекена роковой женщины из музея восковых фигур. Стоит ей открыть свой кукольный ротик, как вся эта картинка рассыплется в два счета. Ей ведь только двадцать один год, а для меня она восьмидесятилетняя, нелепого вида старуха из фильма Феллини. Впрочем, думаю я, это все же лучше, чем сыпь, высыпавшая у нее по телу на нервной почве, которую только отчасти скрывает весь этот маскарад.

Четырех мужиков могут приговорить к смерти из-за того, что они трахнули эту трогательную на вид девушку. Чего после этого стоит человеческая жизнь!

Я обрываю себя, не так давно подобные мыслишки мелькали у меня самого. Наглядное напоминание о том, что может случиться, если мозги мужику начинает заменять собственный член.

Моузби уверенно допрашивает ее, у него вид священника, который пользует своими советами беззащитную молодую особу, вступившую в полосу неприятностей, но лишь временных, ведь по складу характера она — примерная девушка, которая сумеет осознать свои ошибки и стать добропорядочным членом общества. Медленно, терпеливо, шаг за шагом вместе с нею он воссоздает картину того, что произошло за те сутки, когда было совершено преступление.

Ближе к вечеру они с убитым отправились в бар, начинает она, на улице было еще совсем светло, они выпили немного, стаканчик-другой от силы, нет, они не напивались, потом подкатили рокеры, они повели себя так, чтобы всем стало ясно — вот, мол, приехали настоящие мужики, нагнали страху на всех, кто там был…

— Все это чушь собачья! — жарко шепчет мне Одинокий Волк.

— Отлично, — шикаю я на него. — При перекрестном допросе мы выведем ее на чистую воду.

— Но ведь присяжные слушают этот бред!

— Ничего страшного. Чем больше она будет врать и путаться, тем лучше для нас.

— Но она же принесла присягу, старина! — упорствует он. — Как же она, черт бы ее побрал, может так врать напропалую?

— Ты что, с луны свалился? Что, по-твоему, творится в суде? Тебе ведь уже объясняли, что к чему!

— И разделали под орех! — презрительно фыркает он.

— Остынь! Мне важно внимательно слушать, что она говорит. — Я передвигаю блокнот для записей так, чтобы он оказался перед ним. — Делай записи, я потом посмотрю.

Он принимается яростно черкать что-то в блокноте. Я снова переключаю внимание на девицу, стоящую на месте для дачи свидетельских показаний.

Ричард стал наезжать на этих парней, продолжает она, потом они все вместе вышли на стоянку, и он понял, что свалял дурака, решив трахаться с… извините (смутившись, она заливается краской, впечатление такое, что ей подсказали, что сначала нужно нагрубить, изобразить деваху, которой все нипочем, а потом прикинуться паинькой; мне это напоминает фильм «Вердикт», когда герой Джеймс Мейсон поправляет почтенного старого анестезиолога: «Нужно говорить не „отсосал при помощи аспиратора“, а „отрыгнул“». Не надо говорить «повздорить», наверное, поучал ее Моузби, когда они вместе репетировали ответы, говори «трахаться», а потом сделай вид, что ты вдруг вспомнила, где находишься, и поправься, тогда у присяжных сложится мнение, что ты говоришь искренне, и больше шансов на то, что они тебе поверят)…повздорить с ними, продолжает она, тогда он перетрусил и сбежал, оставив меня одну, потом они все вместе вернулись в бар, пробыли там остаток вечера…

И так далее в том же духе. Передо мной лежит стенограмма ее показаний перед большим жюри, слушая ее, я перелистываю страницы, она ничего не упустила, повторяет написанное слово в слово.

Конечно, так и должно быть — ее неплохо поднатаскали. Через это проходит каждый свидетель, так принято. Впрочем, уже замечено, что это палка о двух концах, иной раз в выигрыше оказывается противоположная сторона. Если начнешь болтать лишнее, обмолвишься при перекрестном допросе, то кончится тем, что будешь сидеть, поджав хвост, и тогда — пиши пропало! Со мной самим это случалось не раз.

Рита Гомес продолжает рассказывать: когда бар уже закрывался, рокеры спросили, не нужно ли кого подвезти до дому, и она вызвалась, потому что парень, с которым она приехала, так перепугался, что смылся от греха подальше; они сказали, что подвезут, но вместо того, чтобы высадить у того места, где она живет, поехали дальше, в горы, и там изнасиловали.

— Протест! — Пол молниеносно вскакивает с места. У нас выработан план действий, в ситуациях, подобных этой, мы заинтересованы в том, чтобы Пол как можно чаще заявлял протест. Именно Пол, учтивый, преклонного возраста джентльмен, присяжным и в голову не придет, что он способен вести себя в угрожающей или оскорбительной манере, не то что парнишка испаноязычного происхождения, молодая и, судя по всему, агрессивно настроенная дамочка или известный забияка, которому палец в рот не клади. Пол так напоминает милого, постаревшего и любимого Грегори Пека. Всякий раз, когда Грегори Пек играет адвоката, его подзащитные выходят сухими из воды.

Будучи опытным юристом, Мартинес тут же удаляет присяжных из зала, он ведь понимает — останься они сейчас, неровен час, разойдутся во мнениях, когда дело дойдет до вынесения приговора.

— Изнасилование не имеет отношения к предмету рассмотрения, — говорит Пол, обращаясь к Мартинесу, как только присяжные удаляются. — Пока противной стороной не выдвинуто обвинение в изнасиловании, не представлено никаких медицинских свидетельств, не заявлено никаких протестов.

— Она рассказывает о том, что произошло, Ваша честь, — уточняет Моузби.

Мартинес переводит взгляд на Риту.

— Мы собрались здесь не для того, чтобы выяснять, изнасиловали вас эти мужчины или нет. Это нужно будет выяснить только в том случае, если они кого-то убили. Если вы хотите возбудить против них дело по обвинению в изнасиловании, то это отдельный вопрос.

— Но ведь это на самом деле было так, — в замешательстве говорит она. — Они на самом деле меня изнасиловали.

— Ваша честь, мы пытаемся показать, что действия подсудимых носят устойчиво противозаконный характер, — упорствует Моузби. — Это относится как к их прошлому, так и к данному конкретному случаю, я имею в виду то, что произошло в тот вечер. Если бы убийство случилось потому, что, решив ограбить банк, эти парни укокошили еще и охранника, разве не было бы у нас права вести речь еще и об ограблении? Мы намерены показать, что это убийство было совершено не в безвоздушном пространстве — на совести у этих парней уйма темных делишек, убийство же стало их кульминацией.

— Но моего и остальных подзащитных судят не по обвинению в убийстве и изнасиловании, Ваша честь, — говорит Пол. — Речь не идет о побочном обвинении, такое даже не предъявлялось.

Мартинес секунду размышляет.

— Я разрешаю продолжать допрос свидетельницы в том же ключе, — наконец говорит он. — Но помните, что речь на суде идет не об изнасиловании. Я разрешаю обвинителю затронуть эту тему, поскольку это, возможно, сказалось или продолжает сказываться на показаниях и поведении свидетельницы в момент совершения убийства. Однако, если прокурор хочет предъявить это обвинение, ему придется взять на себя труд представить свидетельства того, что было совершено изнасилование, что подсудимые изнасиловали свидетельницу и оно имело отношение к этому делу. Тогда только оно будет частью рассматриваемого дела и будет иметь для него основополагающее значение.

Обернувшись к Моузби, он предупреждает его:

— Если окажется, что все это к делу не относится, то, возможно, мне придется смириться с тем, что присяжные разойдутся во мнениях, а я самым решительным образом подчеркиваю, что не хочу, чтобы такое разномыслие имело место в стенах этого зала.

Расстроенный Пол садится. Мы все расстроены. Мало убийства, что само по себе хуже некуда, теперь еще и групповое изнасилование, так сказать, холодная закуска перед основным блюдом. Впрочем, я не уверен, что в отдаленной перспективе это причинит нам больше неприятностей, чем до сих пор. То, что, как она утверждает, ее изнасиловали, еще не означает, что так оно и было, и если в конечном счете удастся доказать, что она по собственной воле вступила с ними в половые сношения (мы не можем сказать, что они вообще ее не трахнули, слишком много улик, свидетельствующих об обратном), то доверия ко всему, что она говорит, заметно поубавится.

Я знаком подзываю к себе Эллен, которая помогает нам в расследовании дела. Несмотря на молодость, в способностях ей не откажешь, я непременно замолвлю за нее словечко, когда она будет поступать на юридический факультет. Понизив голос так, чтобы никто не слышал, я коротко инструктирую Эллен. Она делает пометки в блокноте, пока я говорю, и быстро выходит из зала.

Рита продолжает рассказывать. Когда она доходит до описания убийства, голос ее, и без того тихий и неуверенный, становится еще тише, переходя чуть ли не в шепот. Мартинес просит говорить громче. Она повинуется, но тут же снова понижает голос. Теперь Мэри-Лу просит ее говорить громче, потом — Томми.

Присяжные наклоняются вперед, чтобы расслышать, что она говорит. Я отношусь к этому спокойно, это только и значит, что все свое внимание они переключают на нее; я, к слову, тоже заявляю протест. Мартинес настойчивее прежнего просит свидетельницу говорить погромче, но он защищает ее, ведь это до смерти перепуганная крошка, которая, по ее словам, испытала жесточайшее душевное потрясение. Даже если то, что она говорит, лишь наполовину соответствует действительности, случившееся с ней мерзко и ужасно.

Моузби знает, что судья сочувствует его подопечной, как это обычно и бывает со свидетелями по линии обвинения, к тому же она испаноязычного происхождения, как и сам Мартинес, и подсознательно он защищает ее со всем рвением, на которое способен, понимая, что на ее стороне самый главный козырь: она перепугана до смерти, они угрожали убить ее, ведь судят-то не ее, а их.

А вот я считаю, что судить нужно и ее тоже! Да и вообще всех свидетелей по линии обвинения. Их дело — доказательства, свидетели с их стороны должны говорить правду по той простой причине, что их вызвали в суд. Но как часто они лгут. Причин тут великое множество. Иной раз они даже не знают, что лгут. У них есть идефикс, которая въедается в плоть и кровь и заменяет собой истину в последней инстанции.

Я занят своими мыслями — перед моим внутренним взором сейчас судят Риту Гомес, и я прикидываю, как заставить ее признаться, сказать правду. Ведь то, что она сейчас говорит, — чушь собачья, и, даже если большая часть сказанного — правда, эта чушь сводит все на нет! Если яблоко начинает гнить, то это все, пиши пропало! Хорошее сравнение, оно частенько находит подтверждение в жизни.

Теперь ее повествование переносит нас в горы, куда вместе с убитым привезли ее рокеры, вот они несколько раз пырнули его ножом, вот отрезали член, вот сунули его ему в рот, вот Одинокий Волк достал пистолет и выстрелил в труп. Ее рассказ отличается полнотой и наглядностью.

Присяжные съеживаются от страха. Некоторые переводят взгляд туда, где сидят адвокаты. Это трудные минуты, нелегко вести себя как ни в чем не бывало. Да, безусловно, рокеры — страшные типы, я бы не хотел, чтобы кто-нибудь из них женился на моей дочери, и их загодя признают виновными, исходя из прошлых представлений. Теперь эта мысль уже засела в сознании всех до единого: судьи, присяжных, подсудимых, всех, кто сюда пришел. Она липнет к нам, словно холодный пот, которым обливаешься со страху, ее запах и то чувствуется.

— Здесь изображен убитый, Ричард Бартлесс? — спрашивает у нее Моузби, поднимая руку с увеличенным снимком размером два на три фута.

Потемневшая от времени фотография, сделанная по случаю окончания средней школы, запечатлела симпатичного юношу. Моузби поворачивает фотографию так, чтобы ее отчетливо могли видеть присяжные.

— Да, сэр. Это Ричард.

Зал приглушенно гудит. Это тот самый случай, когда одна фотография стоит тысячи, десятка тысяч слов, сейчас одно из тех мгновений, когда хочется накрыть голову воображаемой подушкой и уповать на то, чтобы все скорее прошло, вместе с тем сознавая, что может и не пройти.

Я бросаю взгляд на коллег. Настроение у всех одно и то же — поганое.

Теперь уже ничто не мешает свидетельнице заканчивать рассказ. Рокеры подбросили ее обратно до мотеля, трахнули еще разок («Хоть в этом не соврала, — доверительно шепчет мне Одинокий Волк, — причем, обрати внимание, она не сказала „изнасиловали“!»), заставили поклясться, что она будет держать язык за зубами, не то пожалеет, что осталась жива, и укатили. И с того самого дня она их больше не видела. До сегодняшнего дня.

— И эти люди, — подводит итог рассказу Моузби, — эти люди находятся сейчас в зале суда?

— Да.

— Не могли бы вы показать их господам присяжным?

Она выпрямляется, балансируя на шпильках. Впервые с момента, когда она переступила порог судебного зала, она смотрит прямо на них. Дрожа, вытягивает вперед правую руку и с видом обличительницы указывает на них пальцем. Знаменитым указательным пальцем, он у нее с обкусанными костяшками, с искусственным, целый дюйм в длину ногтем, выкрашенным ярко-красным лаком, отчего палец кажется алым.

— Вот они.

10

Половина двенадцатого вечера. Завтра мы устраиваем перекрестный допрос Рите Гомес. Ну мы ей покажем, где раки зимуют, постараемся сделать так, чтобы ей вообще не было веры, сотрем в порошок, если придется! Мысль, что эта шлюшка, эта проститутка, пустышка, у которой решето вместо головы, может внушить присяжным доверие к себе настолько, чтобы те вынесли смертный приговор четверым мужикам, возмущает меня до глубины души, приводит в ярость куда большую, чем то праведное негодование, которое обычно переполняет такого, как я, адвоката-неудачника.

Когда я рассержен, разъярен, это хороший знак. И наоборот, когда веду дело как бы между прочим, не особенно утруждая себя, значит, и мне, и моему подзащитному не миновать неприятностей. Так что сумбур в мыслях, соответствующее ему поведение означают порядок.

Сегодня вечером я разговаривал с Клаудией по телефону. Приятного в разговоре было мало: она скучает по папе, ее беспокойство растет по мере того, как приближается срок переезда, разлука грозит затянуться на веки вечные. Последние несколько недель я ее почти не видел и не буду видеть, пока не закончится суд. Она рассказывает о школе, о друзьях и подругах, о новой работе, которой вскоре займется мать, но обо всем говорит без всякого воодушевления. Она чувствует, что обманута, что в наших с нею отношениях что-то неладно. Она права, разумеется, но права по-своему, и черт бы меня побрал, если в наших силах что-либо изменить. Меня и по сей день не отпускает чувство вины, засевшее внутри, словно камень в почках!

Мы не можем разговаривать столько, сколько хотели бы. Она берет с меня слово, что в следующие выходные какое-то время мы побудем вместе, пусть даже несколько часов, скажем, в субботу вечером. Я по голосу чувствую, что, вешая трубку, она дуется на меня; на всем белом свете она единственный родной мне человек, а мы все больше и больше отдаляемся друг от друга. В такие минуты я жалею, что откликнулся на просьбу рокеров, что на самом деле не ушел в отпуск, пусть даже в вынужденный. Столько времени мы могли бы провести вдвоем, времени, которого у меня для нее всегда не хватало. Теперь уже поздно, эти мгновения утеряны безвозвратно, что бы ни случилось в будущем.

Без четверти час. Мы все разложили по полочкам, завтра — наша очередь. Мэри-Лу ухитряется, не вызывая подозрений, задержаться у двери, когда остальные уже вышли, адресуя мне молчаливое приглашение. Но не сегодня же, не хватало только заняться любовью, к тому же в первый раз! Скорее она просто хочет показать, что рядом и готова прийти на помощь. Мило. Она милая женщина, инстинктивный страх, который я поначалу испытывал перед этой красивой, энергичной, смекалистой молодой женщиной-адвокатом, думая, что такую, наверное, ничем не прошибешь (этакий мужик в юбке, иными словами), теперь исчез. Просто удивительно, как быстро можно проникнуться симпатией к человеку, когда ясно, что и он к тебе неравнодушен. Я уже заметил — женщины нравятся мне больше, когда я не боюсь, что меня отвергнут.

Я захлопываю за ней дверцу машины и провожаю взглядом, еще ощущая прикосновение ее губ. Небо усыпано звездами, стоит теплая, сухая ночь, исполненная радужных надежд, которыми мне не суждено на этот раз воспользоваться. Прислонившись к своей машине, я стою, одержимый желанием взять больше от окружающего мира, вступить в новый мир, еще больше слиться с ним. Хочу как бы родиться заново. Хочу быть счастливее, чем я есть.

11

— Так вы утверждаете, что они вас изнасиловали?

— Да. — Она то и дело вертится, ерзает на стуле. В зале душно, дышать нечем.

— Все вместе?

— Ну да, я же тысячу раз уже говорила! — капризным тоном отвечает она.

— Протест! — Моузби вскакивает с места еще до того, как она договаривает фразу до конца.

— На каком основании? — спрашивает Мартинес, может, уже в сотый раз.

— Мы обсуждали эту тему, Ваша честь, вдоль и поперек.

Идет третий день перекрестного допроса Риты Гомес. Каждый из моих коллег с ней уже поработал. Теперь моя очередь.

— Ваша честь, сколько еще раз нас будут прерывать подобными протестами, не относящимися к делу? — спрашиваю я. Моузби всеми способами пытается остановить поток наших доводов, заявляя протесты, которые яйца выеденного не стоят. Мартинесу такая тактика порядком надоела, взгляд, который он бросает на Моузби, нельзя назвать дружелюбным.

— Согласен, эта тема действительно обсуждалась, — отвечаю я на вопросительный взгляд Мартинеса, — но совершенно очевидно, что не во всех возможных ракурсах. Не мы, а обвинители затронули вопрос о якобы имевшем место изнасиловании. Мы были рады ограничиться тем делом, которое нами рассматривается, но его решили толковать расширительно, ладно, мы не против! Однако мы должны изучить все его обстоятельства настолько тщательно и всесторонне, насколько это необходимо, ибо обвинение — не мы, Ваша честь, а представители обвинения — строит свою аргументацию на причинно-следственной связи. Мы должны заручиться разрешением следить за ее построением, вне зависимости от того, к чему это нас приведет.

— Согласен. Протест отклоняется. И вот еще что, господин Моузби…

— Да, сэр?

— Давайте больше не встревать без нужды, о'кей?

— Да, Ваша честь. Совершенно с Вами согласен.

— Госпожа Гомес… — Я снова поворачиваюсь к ней лицом. Сегодня она одета скромнее, не то что в первый день. Я выяснил, что, увидев ее, Робертсон рвал и метал, спустил с Моузби три шкуры и в тот же вечер отправил по магазинам собственную жену, чтобы та купила ей что-нибудь сама. Сегодня девица одета, словно учительница воскресной школы: скромное синее платьице с белым воротничком, белые туфельки на низком каблуке, нитка искусственного жемчуга. Косметики на лице куда меньше. Она выглядит более юной, более хрупкой.

— Наверное, это было очень больно. Ведь, как вы говорите, они все насиловали. Да еще столько раз.

— Боль была адская. Кровь лилась рекой.

За моей спиной слышится хруст — кто-то сломал карандаш. О! Моузби. Он быстро переглядывается с Гомесом и Санчесом, благодаря их усилиям это дело и выплыло наружу.

— И тогда вы обратились в больницу… кстати, что это была за больница?

Она хочет что-то сказать, но, передумав, сжимает губы.

— Я… — начинает она и останавливается.

— Вы говорите, началось сильное кровотечение.

— Ну да. Очень сильное.

— Так вы обратились в больницу или нет?

Она снова плотно сжимает губы, вглядываясь в зал. Я перехватываю ее взгляд: так и есть, он устремлен на Гомеса и Санчеса. Те сидят, уставившись прямо перед собой, напоминая деревянные фигурки индейцев у входа в табачную лавку.

— Нет, — еле слышно отвечает она.

— Громче, пожалуйста! — просит Мартинес.

— Нет!

Я поворачиваюсь лицом к присяжным. Они — само внимание.

— Неужели вам не было страшно? Когда началось такое сильное кровотечение, неужели вам не пришло в голову, что надо показаться врачу?

— Конечно, я была перепугана до смерти. Вы бы, наверное, тоже испугались на моем месте. Но я боялась обратиться к врачу еще больше, чем боялась кровотечения.

— Почему?

— Врач выложил бы все полиции, она в два счета вычислила бы рокеров, а я их боялась до смерти: вдруг они вернутся и порешат меня, как и обещали, если я только пикну. А я видела, как они обошлись с Ричардом.

— Значит, вы так и не обратились в больницу и не показались врачу?

— Нет.

В данном конкретном случае я ей верю. Независимо от того, было убийство делом рук моих подзащитных или нет, они на самом деле ее трахнули, причем трахнули на славу. Но и думать нечего, что полицейские повезут ее куда-то, где нужно составлять протокол. Убежден, это одна из причин, по которым обвинение не стало присовокуплять изнасилование к делу по обвинению в убийстве. Можно, конечно, допустить, что она пошла на прием к частнопрактикующему врачу, в городе не найдется адвоката, который не знал бы врачей, состоящих в приятельских отношениях с полицией, но, когда дело касается составления протокола, таких днем с огнем не сыщешь. Может, эти ребята из полиции совсем спятили или купились на взятку, но в уме им не откажешь.

— Даже после того, как полицейские нашли вас?

Она поворачивается к обоим агентам сыскной полиции, сидящим за тем же столом, что и обвинители, в ее взгляде читается мольба: «Что мне сказать?»

— Отвечайте на вопрос, госпожа Гомес, — в голосе Мартинеса явственно слышатся раздраженные, сердитые нотки.

— Нет. — Она сглатывает набежавшую слюну. — К тому времени мне уже… стало лучше.

— Это же хорошие полицейские, первоклассные ребята! Вам, наверное, здорово полегчало оттого, что они не отвезли вас в больницу безопасности ради.

— Ну да, так оно и есть! Здорово полегчало.

— Но вы сказали им, что вас изнасиловали.

— Ну да. Сначала не хотела, но в конце концов сказала.

— И это несмотря на то, что вы боялись гнева рокеров. Вы ведь сами об этом несколько раз сказали.

— Они обещали, что защитят меня.

А что еще они тебе обещали, крошка?

— К тому же я много думала о том, что они сделали с Ричардом, — нараспев говорит она. — Вспоминала и не хотела, чтобы все это сошло им с рук.

Я перевожу взгляд на присяжных. Неужели купились на такой дешевый трюк? Кто их знает.

— За то время, что прошло между изнасилованием, которое, как вы утверждаете, имело место, и встречей с полицейскими, вы вступали в половые отношения с другим мужчиной или мужчинами?

— Вы что, рехнулись? Я едва на ногах держалась!

— По-моему, вы только что говорили, что вам полегчало.

— Я имела в виду кровотечение. А чувствовала я себя все еще неважно.

Врет, сучка! Если бы мои подзащитные не сознались, что вступали с ней в половые сношения, я засомневался бы, а было ли вообще что-нибудь.

— Значит, они приняли на веру заявление о том, что вы были изнасилованы этими четырьмя мужчинами.

— Конечно. А почему бы им не поверить?

С какой стороны ни возьми, обвинению сейчас приходится несладко. Если она не показывалась врачу, а нет никаких свидетельств, говорящих об обратном, выходит, Гомес и Санчес здорово опростоволосились. А если показывалась, выходит, они скрывают от суда улики. От всей этой затеи воняет так, что так и подмывает сказать им об этом открытым текстом.

— Давайте вернемся в бар, где вы впервые встретились с подсудимыми. Когда вы туда пришли, который был час — шесть, семь вечера?

— Ну, около того. На улице еще было довольно светло.

— Вы поехали туда вместе с убитым? С Ричардом Бартлессом?

— Ну да, с Ричардом. — Глаза у нее бегают.

— На его машине?

— Ну да.

Это мы уже установили. Я спрашиваю просто так, на всякий пожарный.

— Кто был за рулем?

— Он. Меня временно лишили водительского удостоверения.

— Да ну? Что, выпили лишнего?

— Нет. — Потаскушка того и гляди покажет мне язык. — Я несколько раз не заплатила штраф за нарушение правил парковки, вот у меня его и отобрали.

— Но потом вы получили его обратно…

— Ну да…

— С помощью полиции? Тех самых агентов, которым заявили об изнасиловании?

— Протест! — Моузби вскакивает, качаясь на каблуках модных ботинок от «Том Макэнс».

— Снимаю вопрос, Ваша честь, — быстро говорю я, не давая Мартинесу времени сказать, что протест принимается. — Значит, за рулем сидел он? — снова спрашиваю я у нее.

— Сколько раз можно спрашивать одно и то же?

Я не отрываясь смотрю на нее, словно меня только что осенило. Подойдя к столу, на котором разложены вещественные доказательства, я беру документ и возвращаюсь к месту для дачи свидетельских показаний.

— Будьте добры, взгляните вот на эту бумагу, — передаю я ей листок. — И повнимательнее. Прочтите все, что там написано.

— Вслух?

— Это необязательно, — качаю я головой, — хотя можно и вслух, как хотите.

— Да нет, пожалуй. Читаю я не очень хорошо.

— Тогда про себя. Не торопитесь.

Она медленно читает слово за словом, шевеля губами. В зале тихо, духота такая, что кажется, будто кроме одежды на тебе есть еще что-то. Дочитав до конца, она протягивает листок мне. Я на ходу выхватываю его, направляясь к скамье, где сидят присяжные.

— Что вы только что прочитали, госпожа Гомес? Что было у вас в руках?

— Это какой-то счет? — Она в явном замешательстве.

— Абсолютно точно. Очень хорошо. — Я поворачиваюсь лицом к присяжным, дружески улыбаясь им. Затем, прислонившись спиной к дальнему концу поручня, за которым они сидят, снова поворачиваюсь лицом к ней.

— Не знаете, что это за счет?

— Я… я не совсем уверена.

— Может, за машину, за ремонт машины?

— Ну да, так я и думала.

— Вообще-то, это счет за машину Ричарда Бартлесса. Голубую «хонду» — добавляю я, глядя на счет. Затем снова обращаюсь к ней: — Значит, это и есть та машина, за рулем которой он был? Голубая «хонда»?

— Ну да, верно, — поспешно отвечает она, желая показать, что тоже кое-что знает. — У нее еще из выхлопной трубы валило столько дыму.

— Поэтому ему и приказали остановиться, да? Остановил его инспектор… — в этом месте я читаю, — Дэн Клайн из патрульной дорожной полиции.

Она хихикает.

— Ну да, его и вправду остановили! Он был зол как не знаю кто.

— Судя по тому, что тут написано, инспектор Клайн сказал Ричарду, чтобы он не ездил на машине до тех пор, пока ее не отремонтирует. И дал срок — трое суток, после чего велел представить документы в подтверждение того, что ремонт сделан. Иначе машина будет конфискована.

— А как по-вашему, из-за чего еще Ричард был зол как не знаю кто?

— Но он поехал ремонтировать машину?

— Ну да, поехал в какую-то мастерскую рядом с мотелем.

— «Автомастерская Рики», — говорю я, держа в руке листок и читая то, что на нем написано.

— Да вроде. Ну да, вроде она самая.

— А вы тоже подписали квитанцию на ремонт, да? Ведь это ваша подпись стоит рядом с подписью Ричарда Бартлесса?

— Он не был жителем Нью-Мексико, к тому же у него не было ни кредитных карточек, ни вообще ничего, вот мне и пришлось расписаться. Это не значит, что я раскошелилась или еще что.

Забрав у нее квитанцию, я передаю ее Мартинесу.

— Ваша честь, мы хотели бы приобщить это к делу в качестве вещественного доказательства номер 35, представленного защитой.

Посмотрев на квитанцию, Мартинес кивает, передает ее судебному исполнителю, который, подойдя, отдает квитанцию Моузби. Фрэнк мельком бросает на нее взгляд, потом внимательно рассматривает, дает посмотреть помощнику, забирает обратно и читает снова. Нахмурившись, он смотрит на свидетельницу, потом, обернувшись, на обоих сыщиков. Долго держит этот клочок бумаги, прежде чем возвратить его назад.

— Обвинение не возражает, — бесстрастным голосом говорит он.

Я подавляю улыбку, я застиг его врасплох. Кому понравится быть застигнутым врасплох собственными же свидетелями! Судебный исполнитель заносит квитанцию в протокол как вещественное доказательство под тридцать пятым номером. Забрав квитанцию у него, я возвращаюсь к месту для дачи свидетельских показаний.

— Вы нас здорово выручили, — говорю я, обращаясь к свидетельнице, и после паузы добавляю: — И сколько времени машина была в ремонте? Дня два?

— Как минимум. За какой-то деталью пришлось ездить в Фармингтон.

— А он тем временем что делал? Брал машину напрокат?

Она прыскает со смеху.

— Вы что, шутите? Машина напрокат была ему не по карману.

— Тогда как же он обходился?

— Топал на своих двоих. Просил подвезти.

— И вы тоже, когда бывали с ним вместе?

— Да, а как же иначе! Ведь водительское удостоверение у меня отобрали на время, вы же меня уже спрашивали.

— Совершенно верно. Прошу прощения.

Моузби сидит, обхватив голову руками. Волей-неволей ему приходится слышать, что творится, но видеть этого он не хочет. Счастье еще, что в зале сегодня нет Робертсона.

— Если взглянуть на дату, то интересная история получается, — продолжаю я, глядя на квитанцию. — Похоже, дата совпадает с тем днем, когда вы с Ричардом Бартлессом поехали в бар и там познакомились с моими подзащитными, ну и так далее.

— Что-что? — До нее еще не доходит.

— Вы показали, что вместе с Ричардом поехали на машине в бар. Вы заявили об этом уже несколько раз.

— Ну?

— Вы также показали, что у Ричарда вышла размолвка с моим подзащитным и остальными, после чего ему пришлось сматываться, бросив вас на произвол судьбы. Вы же говорили об этом, не так ли?

— Ну да. — Она ерзает на стуле; несмотря на кондиционеры, в зале душно, к тому же она не привыкла к колготкам, мне кажется, что у нее чешется то место, которое на людях чесать не принято.

— Между тем явствует, — говорю я, придвигаясь к ней настолько, что в нос ударяет запах дешевых духов, — именно в тот день его голубая «хонда» была в ремонте. По сути, обратно он ее так и не получил.

— А как же иначе? — язвит она, показывая мне и всем остальным, что тоже не лыком шита. — Сначала его убили.

— Совершенно верно. Сначала его убили. Но в тот вечер, в тот вечер, когда вы поехали в бар, машины-то у него не было. Она была в ремонте, а машину напрокат, по вашим словам, он не взял.

Договаривая эту фразу, я поворачиваюсь лицом к присяжным. Они смотрят то на меня, то на нее.

Она снова ерзает на стуле — попалась в собственную ловушку.

— Черт! — вдруг говорит она. — Как это я могла забыть?

— Забыть что?

— Что машина Ричарда была в ремонте. — Она облизывает губы, прежде чем сломя голову броситься в наступление. — Знаете, на самом деле все было по-другому, сначала мы покатались, затем, как вы и говорили, его прихватили, так что пришлось нам в тот вечер добираться на перекладных.

— В самом деле? — сухо переспрашиваю я, поворачиваясь к присяжным. Какой же я все-таки молодец — только что уличил главную свидетельницу обвинения в самой беззастенчивой лжи!

— Ну да. А как, по-вашему, мы бы добирались до места? Вы когда-нибудь пробовали ездить на автобусе в наших краях?

В задних рядах у кого-то вырывается смешок. Мартинес грохает судейским молотком по столу.

— Вы попросили подбросить вас до бара «Росинка»?

— Ну да. Теперь я припоминаю.

Наверное, зрелище было еще то. Длинноволосый гомик на пару с девицей, у которой вид потаскухи ценой в два доллара.

— Из чего следует, что, рассказывая ранее суду о том, что вы поехали с ним туда на машине, вы лгали.

— Я совсем забыла! Вы что, сами никогда ничего не забываете? — Сквозь пудру на лице у нее проступает пот, на платье под мышками расплываются влажные пятна.

— Вы принесли присягу, госпожа Гомес, — напоминает ей Мартинес. — Важно вспомнить все, что в ваших силах.

— Выходит, — подхватываю я, — когда вы говорили всем нам — мне, судье, присяжным, когда говорили, что некому было отвезти вас домой после того, как, судя по вашим словам, Ричард Бартлесс смылся, испугавшись моего подзащитного и его дружков, это не соответствовало действительности? — Она уже целиком в моей власти. — Вообще говоря, он смылся еще до того, как мои подзащитные появились там, не так ли? — Ни с того ни с сего я срываюсь на крин, мой голос эхом отдается от стен зала.

— Нет!

— Протест!

— Они даже никогда не видели друг друга?

— Нет!

— Протест!

— Протест отклоняется! — отрывисто бросает Мартинес Моузби.

— Возможно, вы в одиночку добрались туда на перекладных или попросили, чтобы вас подбросили, но не захотели таким же способом возвращаться домой поздно вечером. Вы скорее предпочли прокатиться на мотоцикле вместе с симпатичным парнем, которого, может, немного и побаивались, но он от этого только выигрывал в ваших глазах. Разве не так было на самом деле, Рита?

Я несусь вперед сломя голову, она совсем запуталась и не знает, что теперь делать.

— Протест! — Моузби красный как рак брызжет слюной. Такое впечатление, что его вот-вот хватит апоплексический удар.

— Снимаю вопрос, Ваша честь. — Я улыбаюсь судье: — Прошу-прощения-если-я-зашел-слишком-далеко-но-мне-надо-было-докопаться-до-истины, — так примерно можно истолковать мою улыбку.

— Не выходите за рамки дозволенного, господин адвокат, — мягко журит меня Мартинес. Этим меня не проймешь.

— Да, сэр. Прошу прощения.

— Продолжайте, пожалуйста.

Отпив из стакана с водой, я снова подхожу к Рите.

— Вернемся к тому, что произошло в баре. В «Росинке». Вы туда часто заходите?

— Когда как.

— Вы хотите сказать, смотря за чей счет?

— Вроде того. Если в этот день дают зарплату, то обычно да.

— А одна вы там когда-нибудь бывали?

— Ну да, время от времени. Но не в тот вечер! — с жаром добавляет она. — В тот вечер я была там вместе с Ричардом.

— Да, вы говорили. Вы вместе добирались туда на перекладных.

Она кивает. Теперь заставить ее разговориться сложнее.

— Начали пить в семь — вы сказали, что пришли туда примерно в это время.

— Около того.

— И пили до самого ухода.

— Время от времени. Не думайте, что я опрокидывала один стакан за другим!

— То есть начиная с семи вечера и до двух утра.

— Ну да, но не все время. Денег-то у меня было немного. Так что приходилось экономить.

— А Ричард не угощал вас? Предположим, что он там был.

— Он там был. Ну да, угостил несколько раз.

— А еще кто-нибудь? Другие парни?

— Может, двое… ну да, двое парней еще угощали.

— Каждый из них угостил несколько раз.

— Ну да.

— А что вы пили? Текилу? — Догадаться нетрудно.

— Да, немного, в ведерке со льдом.

— Значит, текилу из ведерка со льдом, запивая водой. Наверное, и несколько банок пива в придачу.

— Я не очень-то пью пиво в барах, — качает она головой. — У меня почки слабые. Разве что одна, дома.

— Значит, в основном баловались текилой.

— После текилы у меня не бывает похмелья, — кивает она.

— Подумать только — текила с семи вечера до двух утра! На вашем месте я бы давно уже отрубился!

— А у меня после нее ни в одном глазу, — говорит она, льстя самой себе. Словно речь идет о чем-то таком, чем нужно гордиться. Вообще-то говоря, сам я всегда так и считал. Может, теперь лучше переменить точку зрения?

— Если бы я столько выпил, то сомневаюсь, что смог бы вспомнить, как меня зовут, не говоря уже о том, что вообще произошло в тот вечер.

— А вот я помню! — с вызовом отвечает она. — Помню, причем довольно отчетливо.

— Вы об этом уже говорили. Когда последний раз вы были в «Росинке» до того вечера, о котором идет речь? — спрашиваю я, вновь меняя тему.

Она сосредоточенно сводит брови.

— По-моему… не могу сказать точно.

— Накануне вечером были?

— Не знаю. Не могу же я упомнить всего, что делала каждый божий день!

— Бывает.

— Ну да, по-моему.

— Если я вызову свидетелей, которые совершенно точно видели вас там накануне вечером, это не поможет освежить вашу память?

Она снова облизывает пересохшие губы. Помада на них крошится. Пожалуй, обвинению пора ходатайствовать перед судьей о перерыве, чтобы поднатаскать ее. А то она не производит благоприятного впечатления на присяжных.

— Да, теперь я сама припоминаю, — соглашается она, — я абсолютно уверена, что была там накануне вечером.

— Вы ведь постоянно там бываете, не так ли?

— Более или менее. Хотя и не сижу там дни напролет, если вы на это намекаете.

— Нет, не на это, — качаю я головой. — Просто я пытаюсь хотя бы отчасти уяснить, что вы за человек, госпожа Гомес, как ведете себя на людях. — Я было наклоняюсь к ней, но тут же резко отстраняюсь: разит духами так, что стоять рядом просто невозможно.

— Значит, вы были там накануне вечером, — гну я свою линию.

Она кивает. Мартинес обращает внимание присяжных на то, что она ответила утвердительно.

— С Ричардом, еще с кем-нибудь, одна?

— Одна. Не нашла никого, с кем могла бы пойти туда.

— Но нашли кого-то, с кем оттуда вышли, не так ли?

— Протест! Это совершенно не относится к делу, Ваша честь, — чуть не хнычет Моузби.

Мартинес смотрит на нее, размышляя. Я вижу, что чем дольше он видит и слышит ее, тем меньше верит.

— Протест отклоняется. Я считаю, в данном случае важно понять, как она ведет себя на людях, — поясняет он, обращаясь к Моузби. Вот это дело, думаю я, он заговорил моими словами, значит, прислушивается! — Пусть защита досконально разберется в этом вопросе. Если окажется, что этот путь ни к чему не приведет, мне придется остановить вас, господин адвокат, — говорит он мне.

— Благодарю, Ваша честь. — Я снова поворачиваюсь к ней.

— Вы познакомились с парнем вечером, за сутки до того, как, согласно вашим показаниям, было совершено убийство, и пригласили его к себе домой, так?

Она бросает на Моузби взгляд, в котором читается немой вопрос: я должна отвечать? Он пристально глядит на нее. Видно невооруженным глазом, как он злится из-за того, что мало-помалу теряет инициативу.

— Отвечайте на вопрос, госпожа Гомес, — повелительным тоном приказывает Мартинес.

— Да, — говорит она чуть ли не шепотом.

— Говорите громче, чтобы присяжные могли слышать.

— Хорошо, — отвечает она и уже громче, с вызовом добавляет: — Да, я пошла домой с парнем, с которым познакомилась в баре.

— Это что, ваш знакомый? — спрашиваю я. — Друг?

— Я его раньше видела.

— В баре.

— Ну да.

— Но вы не были с ним знакомы.

— Я раньше его видела.

— Вы завели знакомство с парнем, с которым никогда раньше не встречались, пошли с ним домой и переспали, не так ли?

Теперь она ненавидит меня лютой ненавистью, но еще больше ненавидит Моузби. Он не подготовил ее к такому повороту дела. Конечно, если бы он все предусмотрел, она, пожалуй, хорошо подумала бы, прежде чем раскрываться.

А теперь уже слишком поздно.

— Хорошо. Пусть так. Ну и что? Они… — показывает она на подсудимых, — все равно сделали то, о чем я сказала. А то, сделала я что-то или нет в другое время, ничего не меняет.

— Сколько он заплатил за ночь? — пропускаю я мимо ушей ее объяснение.

— Протест! — Моузби вне себя от ярости.

— Протест отклоняется. — Мартинес сидит в кресле, подавшись вперед, он явно заинтересовался.

— Сколько? — повторяю я. — Вы легли в постель с этим парнем, с которым свели знакомство в «Росинке». У вас были половые сношения, и он рассчитался с вами. Сколько?

— Пятнадцать, — запинаясь, отвечает она, не поднимая глаз от кончиков туфель.

— Пятнадцать долларов? — переспрашиваю я. О Боже, ну и дешевые нынче шлюхи пошли!

— Сначала он несколько раз угостил меня спиртным. — Она канючит, пытаясь сохранить остатки самоуважения. — Он оказался приятным парнем, я пошла с ним совсем не из-за денег, — в отчаянии добавляет она.

В зале раздаются смешки. О Боже, хоть бы кто-нибудь подсказал этой сучке, что делать! Если бы на карту не была поставлена жизнь подзащитных, я, пожалуй, и сам ее пожалел.

Мартинес ударяет молотком по столу, требуя тишины.

— Расходы, ясное дело, — говорю я, приходя ей на помощь.

— Ну да. А то я на два часа опоздала на работу.

— Надо же девушке на что-то жить! — как бы между делом бросаю я и тут же добавляю: — Прошу прощения, Ваша честь. — Не зарывайся, Уилл, напоминаю я самому себе, Мартинес мало-помалу склоняется на твою сторону, так что нет нужды его раздражать без особой на то необходимости.

— О'кей, — подвожу я итог. — В протокол уже занесено, что вы часто одна посещаете бары, ложитесь в постель с мужчинами, с которыми никогда раньше не встречались, и берете с них за это деньги. В нашем штате, госпожа Гомес, все это называется проституцией. — И сразу вопрос, как будто он только что пришел мне в голову: — Вас никогда не привлекали к ответственности за проституцию, госпожа Гомес, а?

Я искоса бросаю взгляд на присяжных, спать пока никто еще не думает.

Она словно воды в рот набрала.

— Отвечайте, пожалуйста, на вопрос, — говорит ей Мартинес Бог знает в какой раз.

— А это обязательно? — хнычет она.

— Да, обязательно. — Он даже не пытается скрыть раздражение. — Вы обязаны отвечать на все вопросы, которые вам задают, а не только на те, на которые хочется.

Она скрещивает ноги, расставляет их в стороны, потом снова скрещивает, ерзает на стуле, пытаясь избежать неминуемого; нога, перестав ее слушаться, повисает над полом, туфелька с нее того и гляди свалится.

— Отвечайте, пожалуйста, на вопрос, — прошу я.

— Да, — еле слышно отвечает она.

— Сколько раз?

— Я… я не помню.

Подойдя к столу, за которым сидят представители защиты, я беру досье на нее и возвращаюсь на прежнее место.

— Разве вы дважды не привлекались к ответственности за проституцию? — спрашиваю я, заглядывая в досье. — И еще дважды за приставание к прохожим на улице?

— Вы же сами все прочитали.

— Иными словами, вы согласны с тем, что здесь написано?

— Если там так написано, то да! — зло выкрикивает она. — Так я и сказала, о'кей? Теперь довольны? — хнычет она, словно маленькая девочка, которая изо всех сил старается не расплакаться.

Я снова заглядываю в досье. Делаю я это для отвода глаз, потому что наперед знаю, что там написано.

— Здесь сказано также, что вы привлекались к судебной ответственности за пьянство в общественном месте.

— Я никогда не…

Я сую ей досье под нос, пальцем указывая на нужную строку. Она отшатывается, словно я подношу ей к лицу паяльную лампу.

— Вы никогда не… Что именно?

— Так, ничего особенного. Бог ты мой, люди, случается, хватят через край, ну и что с того? Тоже мне! Просто я сболтнула лишнего не тем, кому нужно, вот и все.

— Понятно. Со мной это тоже случалось. Когда я спохватываюсь, уже поздно. Мартинес вопросительно смотрит на меня, я качаю в ответ головой и продолжаю дальше.

— Вот о чем мне еще подумалось, госпожа Гомес, — говорю я так, словно эта мысль только что пришла мне в голову. — Мы установили, что в тот вечер машина Ричарда была в ремонтной мастерской. Она вышла из строя. Вы согласны?

— Ну да, она была не на ходу, о'кей. Я тут напутала, я просто забыла, вот и все.

— Ничего страшного. Но тогда меня вот что смущает…

Прежде чем задать следующий вопрос, я поворачиваюсь к присяжным.

— Каким образом подсудимые доставили Ричарда Бартлесса на вершину горы? Не могли же они забраться туда на мотоцикле. Он просто свалился бы с сиденья.

В зале становится тихо.

— Итак, госпожа Гомес?

— Он… ну… они… ну… они украли машину! — выпаливает она.

— Что?

— Я совсем забыла. Они взяли одну из машин со стоянки рядом с мотелем, замкнули провода, чтобы запустить двигатель без ключа зажигания, вот и все. Так и привезли меня с Ричардом в горы.

Я перевожу взгляд на Мартинеса, присяжных, туда, где сидят обвинители. Все они не отрываясь смотрят на нее, не веря своим ушам.

— Госпожа Гомес! — Мартинес чуть не падает из кресла. Сказать, что он взволнован, значит ничего не сказать. — Почему за все время свидетельских показаний вы ни разу не удосужились упомянуть об этом?

— Да я забыла! — опять канючит она. — Они изнасиловали меня, угрожали ножом, связали Ричарда так, что тот не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, я думала, они и меня собираются убить, память как отшибло. — С ней, того и гляди, случится истерика. — Какая разница, на чем они нас туда привезли? В конце концов, главное, что привезли, а остальное не важно.

— А куда запропастилась эта украденная машина? — спрашиваю я. — Она что, улетела?

Моузби без конца ерзает на стуле. Тут он дал маху, и он это знает.

— Они вернули ее на прежнее место. По-моему, поставили туда же, где она и была.

— Вернули на прежнее место и всего-то? Госпожа Гомес… Надеюсь, вы не сочтете мои слова невежливыми, но разве такое объяснение не кажется вам самой нелепым?

— Я мало что помню! — кричит она. — Просто я видела, как они сначала изуродовали, а потом убили человека! Не обращала я внимания на какую-то чертову машину!


Несмотря на эту вспышку, рассчитанную на сочувствие со стороны, к тому времени, когда я заканчиваю перекрестный допрос и Мартинес объявляет перерыв в судебном заседании до следующего утра, я доволен. Она — штучка еще та, мало того, что врет на людях и не краснеет, к тому же еще алкоголичка и шлюха! Трудновато будет приговорить четырех человек к смертной казни, исходя из показаний такой свидетельницы!

12

День прошел замечательно, ни слова об этом чертовом суде. Мы с Клаудией весь день провели в горах, гуляли, когда хотели, рассматривали полевые цветы, растущие на высокогорье; при виде каждого цветка, поражавшего неповторимой красотой, у Клаудии вырывалось восторженное восклицание, словно никто и никогда не видел, как красивы эти стелющиеся по земле цветы. Мир открывался перед ней новыми гранями. Наловив рыбы, мы тут же ее зажарили и съели, а остатки, завернув, унесли с собой, постаравшись оставить как можно меньше следов своего пребывания. Солнце уже садилось за горизонт, когда мы собрались домой, небо над горами, виднеющимися далеко на западе, окрасилось в багряно-оранжевые тона, лица у нас обгорели, задубели от ветра. Неторопливо следуя по извилистому шоссе, ведущему обратно в город, мы спели одну за другой и «Водителя грузовика», и «Оркестр дядюшки Джона».

Словом, денек выдался такой, что хоть запечатывай его в бутылку и храни до скончания века.

Мы вместе переворачиваем страницы «йерлинга». Ее светло-каштановая головка, еще мокрая после купания, покоится у меня на плече. Читая, я смотрю на ее лицо; какие тонкие черты! Дочь вся в меня, плоть от плоти моей. Я скорее умру, чем отпущу ее. Я умру, если буду вынужден отпустить ее. Я уже медленно, плавно продвигаюсь навстречу смерти. Но в эту минуту не помню себя от счастья. Если бы только минута длилась вечно.

Я дочитываю главу. Она подвигается поближе ко мне, не желая ложиться спать, расставаться со мной.

— Можно мне побыть у тебя еще чуть-чуть? — умоляющим тоном спрашивает она. — Ну хоть четверть часика!

— Поздно уже, ангел мой. День у нас с тобой выдался тяжелый. Когда ты все время на солнце, оно забирает у тебя энергию, причем так, что ты даже этого не замечаешь. Мне хочется, чтобы ты как можно больше отдыхала. — Ее мать заранее сказала, что дочь, того и гляди, простудится, а раз так, ей нужно побольше спать.

— Ну пожалуйста!

— Конечно, оставайся.

Я рассказываю ей сказку, которую рассказываю уже много лет, — о маленькой девочке, которая случайно натыкается на потайную дверь, ведущую в другой мир, и на доброго сторожа, который служит ей проводником. Волшебный мир! Даже когда в нем темно и жутко, ты знаешь наверняка, что надежда притаилась прямо за углом и в конце концов все будет хорошо.

Спать она отправляется во вторую спальню, там ее комната. Там у нее кое-что из одежды, игрушки, картинки, книжки. Их не очень много, в доме, где я жил раньше, у нее была комната, достойная принцессы. Нынешнее мое жилище носит более временный характер, мне не хочется тут особенно задерживаться. Но может статься, что этот дом станет последним, где мы с ней были вместе, если не иметь в виду встреч по выходным и летних отпусков, которые я буду проводить с ней. Она прижимает к себе старого мишку, губы у нее слегка вытягиваются в трубочку, напоминая то время, когда она вот так же сосала большой палец. Она была тогда совсем маленькой. Кажется, с тех пор прошла целая вечность.

Я осушаю бокал сильно разбавленного виски, просматриваю кое-какие бумаги. На душе у меня слишком муторно, чтобы по-настоящему сесть за работу, я хорошо вымотался и знаю, что пройдет по меньшей мере еще неделя, прежде чем мы начнем вызывать своих свидетелей. Знаю и то, каких свидетелей собирается выставить обвинение, и даже то, что они скажут.

Клаудия сейчас видит сны, и я могу только догадываться, о чем они. Я чувствую, что нужно что-то делать.

Через двор живет девчонка, которая раньше сидела с моей дочерью, когда я задерживался. Жалкое создание, фигурой там и не пахнет, нездоровый цвет лица, к тому же характер, как у тряпки. Словом, крошка явно не из тех, что в субботу вечерком гуляет с подругами по аллее.

К ней всегда можно заглянуть, если я возвращаюсь домой до полуночи. Никаких проблем, просто смена образа, я даю себе торжественное обещание не пить ничего крепче бокала вина или банки пива. Потолкаюсь часок-другой среди взрослых, послав дела к черту, погляжу на перезрелых дамочек, на их сиськи, задницы, длинные ножки. И ничего больше, голое созерцание, сейчас даже с подвернувшейся на ночь телкой, которую вижу в первый и последний раз, толком переспать и то не смогу. Я вернусь домой один, помастурбирую, если не смогу уснуть, закрою глаза и буду думать о Мэри-Лу. Как думал уже не раз. Какого черта я занялся самокопанием? Стоит только оказаться вне зала суда, отстраниться от процесса, поглощающего все мои силы, как я превращаюсь в комок обнаженных нервов. У меня и в помине нет того, что принято называть точкой опоры, я не хочу оставаться наедине с собой, предпочитаю уйти от одиночества с помощью случайных встреч со знакомыми, а еще лучше, с незнакомыми людьми. Вот и говори после этого о тех, кто готов умереть от жалости к себе! Жалость, того и гляди, самого меня захлестнет с головой. К тому же это так приятно.

13

От моего кабинета до бара «Ла Фонда» рукой подать. Меня там знают даже по имени. Если добавить к этому мою нынешнюю известность, то я стал знаменитостью, а до того, сколько у меня денег, никому сегодня вечером дела нет. Надо бы воспользоваться случаем и опрокинуть пару бутылочек «Шиваз», однако я остаюсь верен себе и потягиваю «Шардонне», которым хозяева угощают меня за свой счет.

Похоже, здесь собралась добрая половина адвокатов города, все они хотят поговорить, обменяться соображениями, обсудить сплетни. Я — герой местного масштаба. Стоит человеку покрутиться рядом, и от моей славы, глядишь, и ему что-нибудь да перепадет!

— Привет, старик! — За моей спиной как из-под земли бесшумно, словно индеец, вырос Энди. Он пришел вместе с женой Хэрриэт, с которой познакомился, когда учился в Колумбийском университете.

— Здравствуй, Уилл! — говорит она, подставляя мне щеку для поцелуя. Я еле-еле касаюсь ее губами. Она — женщина что надо, такая ни за что не подведет. Энди всегда принимал правильные решения.

— Привет, Хэрриэт! Ты отлично выглядишь. — Высокого роста, с аристократической внешностью, прекрасного сложения. Ни дать ни взять фотомодель из каталога «Твидс».

— Решил по-холостяцки скоротать вечерок? — спрашивает Энди.

— Дай, думаю, загляну на часок! А уик-энд проведу вместе с Клаудией.

Передо мной бокал вина, но я не могу его поднять. Энди видит, что к чему, но благоразумно воздерживается от комментариев. У него виски со льдом. Он допивает то, что еще оставалось в его бокале, подает знак бармену, чтобы тот принес еще один, показывая пальцем на меня.

— Нет, спасибо. Постараюсь хотя бы один вечер обойтись без выпивки.

— Один так один, — улыбается он. — Хотя при таком стрессе, как у тебя, одним можно и не ограничиваться.

Ну вот, допрыгался! Теперь этот сукин сын уже позволяет себе покровительственный тон. Бедняга Уилл, несчастный пропойца, другого такого среди адвокатов не сыщешь, у него не хватило силы воли даже на то, чтобы сдержать слово, данное компаньону по фирме!

— Энди говорил, что ты отлично ведешь это дело, — говорит Хэрриэт.

— Поживем — увидим, — скромно отвечаю я.

— Это на самом деле так, — вступает Энди. — Если кто и может вытащить этих болванов из петли, то только ты, старик! — Я получаю дружеский шлепок по спине. Он уже пропустил несколько стаканчиков и порядком навеселе.

— Они невиновны, Энди.

— Ну и что? — огрызается он. — Думаешь, кому-то есть до этого дело? Я понимаю, Уилл, ты хочешь предстать перед присяжными во всем блеске, но даже если тебе удастся доказать, что на момент убийства рокеры были в каком-нибудь монастыре в Берлингтоне (штат Виргиния), разве это что-нибудь изменит? Посмотри вокруг себя, старик, разве не чувствуешь, откуда ветер дует?

— Я и слышать об этом не хочу!

— Такова реальность, сынок.

— Сегодня суббота, дело близится к вечеру, Энди. Давай на пару часиков пошлем эту реальность к чертовой матери, ладно?

— Ладно, черт бы тебя побрал! Может, старик, у тебя что и выгорит. Я видел тебя в деле. Тягаться с тобой здесь некому. — Подняв бокал, он показывает, что пьет за мое здоровье. Мы чокаемся. Черт бы побрал это белое вино!

— Будь осторожен.

— Ты тоже.

— Еще увидимся.

— Бывай.

Они уходят. Он что-то нашептывает ей на ухо. Она оборачивается и смотрит на меня. Я улыбаюсь. Задело.

Ну, еще одну и пора сматываться отсюда. Не знаю, зачем я пришел, но делать мне здесь нечего.

И тут из обеденного зала выходит Мэри-Лу. С ней какой-то мужчина. Мы с ним знакомы, это один из старших компаньонов в фирме, где она работает, он женат и вдвое старше нее. Я тут же ловлю себя на том, что помимо своей воли ревную ее, хотя, может, между ними и ничего нет. Налицо эгоизм чистой воды, раз уж она не принадлежит мне, то я хочу, чтобы она не принадлежала никому. Даже если речь идет о любви сугубо платонической, хотя я никогда не верил, что она есть на самом деле. Если женщина тебя привлекает, ты хочешь обладать ею, пусть даже она лучшая подруга твоей жены или ее сестра, если ты хочешь ее, значит, так оно и есть. Какая уж тут мораль, если в дело вмешивается твой собственный член!

Наверное, они поужинали в ресторане и остановились у стойки бара, чтобы пропустить стаканчик. Они садятся у противоположной стены. Судя по одежде, она вспомнила, что прежде всего она женщина, а уж потом адвокат. Падающий свет придает ей еще больше очарования, она выглядит просто потрясающе, на редкость соблазнительно.

Я не хочу, чтобы она меня увидела. То, что я вижу, мне не по душе. Я невольно начинаю думать о ней плохо. Черт, я ревную!

Конечно, она меня увидела. Секунду пристально смотрит на меня, потом, извинившись, встает и подходит.

— А ты что здесь делаешь?

— Я и не знал, что требуется разрешение. — Я изображаю на лице подобие улыбки, но весь сам не свой от волнения.

— Я не об этом. Почему ты один?

— Несовершеннолетних сюда не пускают. — Я рассказываю ей о Клаудии, о своей краткой отлучке. — Вообще говоря, — заканчиваю я, бросая взгляд на часы, — мне уже пора.

— Я с тобой. — Ее ладонь ложится на мою руку, случайным этот жест не назовешь.

— Что?

— Я поеду с тобой. Я на машине.

— Нет.

— Почему? — Ее рука снова ложится на мою.

— Во-первых, потому, что ты пришла сюда с другим.

— О Боже, но он же адвокат! — Как будто среди адвокатов одни евнухи. — Он работает в той же фирме, что и я.

— Старший партнер. Старший партнер, у которого есть семья, — добавляю я, не в силах устоять перед искушением подкусить ее.

Но она не попадается на удочку.

— Поехали, ладно? Я даже не буду приставать к тебе, обещаю. Просто поговорим. Мне нужно поговорить с тобой, Уилл, правда.

Вернувшись через зал к своему спутнику, она что-то объясняет ему, тот бросает на меня взгляд, потом кивает. Ничего не поделаешь, дела. Взяв сумочку и шаль, она снова подходит ко мне.

— Что ты ему сказала?

— Сказала, что мы едем домой.

— О Боже!

— Шутка, Уилл, шутка! Сказала, что нам нужно срочно обсудить кое-какие вопросы. Он все понимает, каждый из нас через это прошел. — Она знает, что я все равно не верю. — Уилл, это был дружеский ужин, не более того. Его жена уехала за город, и он скучает. К тому же он не в моем вкусе. — Она смотрит на меня в упор. — Я не гоняюсь за мужиками, с которыми все равно ничего не выйдет.

Она допивает то, что остается в моем бокале, берет меня под руку. Мы степенно направляемся к выходу. Мне все это не по душе, но приятно, ничего не скажешь. Или лучше так: мне это по душе, но вот смогу ли я совладать с собой — пока это большой вопрос.


Мы говорим уже который час. Не включая свет, сидим на кушетке в гостиной. Окна открыты, душный, сухой ветер, дующий на исходе лета, доносит до нас аромат ночных цветов. Она рассказывает о себе, своей жизни, семье, я — тоже, словом, все то же самое, что входит в арсенал ухаживания, что приберегаешь до тех пор, пока не оказываешься наедине с человеком, который непременно захочет тебя выслушать.

Мы не можем не говорить о нашем деле, ведь оно свело нас и отнимает сейчас все наше время и силы. Она рассказывает мне о городских сплетнях, о том, что большинство жителей настроены против того, чтобы рокеры свободно раскатывали по улицам, о том, что по этому поводу думают наши коллеги по ремеслу.

У нее безоблачное будущее — женщина, молодой адвокат, выступающий защитником по делу о сенсационном убийстве. Мое положение более сложно и шатко. Домыслы насчет моих взаимоотношений с фирмой звучат все громче, все настойчивее, судя по всему, Фред ведет себя не слишком осмотрительно. (Мысленно я даю слово как следует отчитать его при следующей встрече, мы же договорились, и я заставлю этого мерзавца держать слово!) Меня можно сравнить с канатоходцем, которому предстоит еще долгий путь. Если победа окажется на моей стороне, я по-прежнему буду на коне, независимо от того, останусь в фирме или нет, если поражение, тогда придется помучиться.

Мы разговариваем до тех пор, пока говорить уже не о чем, кроме как о том, останется она или уйдет. Я замираю, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой от страха, ведь и в том и в другом случае поделать я все равно ничего не могу.

Мое мнение тут ничего не значит, она действует по собственному плану, который составила задолго до сегодняшнего вечера.


Мы начинаем осыпать друг друга долгими поцелуями, когда, еще не раздевшись, лежим на кровати. Жаркие поцелуи, которым мы обучались в средней школе, поцелуи, которые остаются с тобой навсегда. Затем она раздевается. Я смотрю, как она раздевается — совсем не стыдливо, не торопясь, давая мне возможность вдоволь налюбоваться каждой частичкой своего тела, которое она выставляет напоказ — мне, для меня, для меня одного. У нее красивое тело, вовсе не такое хрупкое, каким кажется в одежде. Такое мягкое, настоящее женское тело. Нигде ни капли жира, наверное, она за этим специально следит. Округлые бедра, очаровательная, пухлая попка, груди, вопреки моим ожиданиям, меньше, чем могли бы быть у женщины ее сложения, матовая, просвечивающая кожа. Выпуклые соски обведены большими кружками. Волос на теле не так уж много, не считая завитков у влагалища. А так кожа у нее везде гладкая, словно воск.

Мое раздевание гораздо прозаичнее, я тоже не тороплюсь. Хочу как можно больше продлить удовольствие, расцеловать ее всю, с головы до пят. Но стоит мне прикоснуться к ней, как все вылетает из головы, она вся пылает, да и я тоже. Мы страстно ласкаем друг друга, не проходит и минуты, как я вхожу в нее.

Ее киска увлажнилась от смазки, но член входит с трудом, ведь она еще не рожала. Почти сразу я чувствую, что еще немного, и кончу, поэтому приходится остановиться — мы замираем в объятиях друг друга, стараясь не шевелиться. Затем начинаем снова, плавно, медленно толкаясь навстречу друг другу, она сжимает руками мои ягодицы, стараясь, чтобы я еще плотнее вошел в нее, покрывая поцелуями лицо и шею, впиваясь ногтями в спину и издавая исступленные стоны.

Я прижимаюсь губами к ее губам, не хочу, чтобы Клаудия нас услышала. Она кончает, несколько раз содрогнувшись всем телом, отчего я испытываю ни с чем не сравнимое блаженство, теперь моя очередь: чувство такое, что внутренности у меня расплавились, как при взрыве, и теперь жидкой массой перетекают в нее.

Мы открываем глаза одновременно и осыпаем друг друга легкими поцелуями. Я не смог бы сейчас сдвинуться с места, даже если бы весь дом был охвачен огнем.

— Уилл?

— Что?

— Как по-твоему, мы профессионально сработали?

— По-моему, мы удержались на очень даже приличном уровне.

— Значит, все о'кей?

— Ну да, о'кей.

— И только-то?

— Нет. Лучше.

— Ты всегда такой экспансивный, после того как позанимаешься любовью? — Вид у нее на редкость довольный.

— Я не привык к любовницам, которые, потрахавшись со мной, употребляют слово «экспансивный». Ну а что касается твоего вопроса, то нет.

— Вот даже как!

Я бросаю взгляд на нее. Она на самом деле любит меня.

— Я больше не хочу спать ни с кем, кроме тебя.

В ответ она ласково гладит меня по щеке.

— Нам придется вести себя осторожно на людях. Я не хочу, чтобы про меня пошли сплетни.

— Я тоже, — заверяю ее я. О Боже, другого мне и не нужно!

— Но я хочу как можно больше быть с тобой. Как по-твоему, я тороплю события?

Внезапно меня охватывает страх; дело не в том, что она думает, что торопит события, а в том, что я хочу ее.

— Надеюсь, что нет.

— Я очень откровенна с тобой, Уилл. Ты можешь сделать мне больно, сам о том не догадываясь.

— Я бы догадался. Успокойся, не сделаю. — Во всяком случае, умышленно.

— О'кей. На этом, пожалуй, пока все.

Свернувшись калачиком, она подвигается поближе ко мне, чтобы заснуть, положив голову мне на плечо. Странное дело — меня это нисколько не удивляет.

В коридоре вспыхивает свет, его полоска выбивается из-под двери.

Я рывком сажусь на постели, голова Мэри-Лу слетает с моей руки на подушку, она широко раскрывает глаза.

— Папа? — слышится голос Клаудии. Он у нее дрожит.

— Сейчас приду, радость моя! — откликаюсь я, ловя на себе вопросительный взгляд Мэри-Лу, в котором читается: может, мне лучше…

Я отрицательно качаю головой, приложив палец к губам. Накинув халат, выхожу в коридор, плотно притворив за собой дверь.

— Что случилось, ангел мой? — Она стоит на пороге своей комнаты, крепко прижимая к груди мишку.

— Мне приснился плохой сон.

Подойдя, я беру ее на руки и на секунду прижимаю к себе. — А что тебе снилось?

— Снилось, что я в пещере, а за мной гонится какое-то чудовище.

— Ты в последнее время смотрела фильмы ужасов? — спрашиваю я. От них, как правило, и снятся кошмары, у некоторых моих друзей дети без конца смотрели «Канун Дня всех святых» или «Пятницу, 13-е» только потому, что никого не нашли, кто бы мог присмотреть за детьми в их отсутствие.

— Да нет. Хотя перед сном я посмотрела по телику фильм вроде ужастика.

— Может, в нем-то все и дело! Впрочем, теперь уже все позади. — Я несу ее обратно в комнату. — Все хорошо, я здесь, рядом. Постарайся снова заснуть.

— Мне очень страшно.

— Не думай об этом. Я побуду с тобой немного.

— Я хочу спать у тебя.

— Нельзя, ангел мой! Не сегодня.

— А я все равно хочу! — Она начинает плакать — то ли на самом деле, то ли понарошку, не поймешь. — Одна я все равно не смогу уснуть.

— Знаешь что, я побуду с тобой, пока ты не заснешь.

— Я все равно проснусь. — Она льнет ко мне еще теснее. — Пожалуйста, папа. Я буду спать спокойно.

Я усаживаю ее на кровать, сам сажусь рядом.

— Не могу, Клаудия. Не сегодня.

— Почему? — Она ничего не понимает, откуда ей понять? — Я же спала у тебя в прошлый раз.

— Потому что я не один.

Мгновение она пристально глядит на меня, потом, отпрянув, поворачивается лицом к стене и принимается плакать. Вытянув руку, я трогаю ее за плечо, она отталкивает мою руку.

— Клаудия…

Кипя от ярости, она резко оборачивается ко мне.

— Мы же решили провести этот уик-энд вместе! — кричит она сквозь слезы. — Ты же обещал!

— Да, обещал.

— Обещал, что будешь один! А не с кем-то еще! — Она снова отворачивается, все ее тело сотрясается от рыданий.

— Девочка моя, я…

Она начинает биться, словно в истерике. О Господи! Она изо всех сил молотит кулачками по матрацу, дрыгает ногами, плачет во весь голос, уткнувшись лицом в подушку. Я отодвигаюсь от нее, сажусь на самый краешек кровати. Тут я — пас, пусть она отведет душу.

— Уилл, — слышится из коридора шепот Мэри-Лу.

Я оборачиваюсь. Одетая, она стоит в полумраке. Встав, я подхожу к ней, прикрыв дверь в комнату Клаудии.

— Я ухожу.

Да, если уж не везет, так не везет.

— Я не хочу, чтобы ты уходила.

— Все в порядке, Уилл, я все понимаю. Я отлично вижу, что она сейчас чувствует, ведь, как и она, я хочу, чтобы ты принадлежал мне. — Она проводит рукой по моей шее. — У нас с тобой еще будут ночи вместе. Совсем скоро.

Вместе с ней я выхожу на улицу, провожаю ее до машины, целую на прощание. Затем возвращаюсь в дом, взяв Клаудию на руки, несу к себе в спальню, кладу на кровать, накрываю одеялом. Я думал, она уже спит, но не тут-то было, она рывком садится на кровати, повернув ко мне лицо.

— Я не хочу тебя ни с кем делить, папа.

— И не нужно, ангел мой. Это ни к чему.

— Я не хочу от тебя уходить. Не хочу уезжать.

Что тут ответишь? Что я тоже этого не хочу? Она и так это знает, а остальное от меня не зависит.

— Но ты же еще здесь. Вот когда настанет пора переезжать, тогда и поговорим.

Слабое утешение и для нее и для меня.

— Жалко, что у тебя голова сейчас занята этим дурацким судом. Жалко, что я не могу приезжать к тебе каждый день, чтобы мы каждый день были вместе.

— Суд уже скоро кончится. К тому же ты ведь знаешь, что сердцем я всегда с тобой.

Она рада моим словам, это все-таки лучше, чем ничего.

— Папа?

— Что, ангел мой?

— Обещай, когда мы вместе, ты никого больше не будешь к себе приводить.

Я обнимаю ее за плечи. Девочка моя.

— Обещаю.

14

— Как она?

— Все в порядке.

Мы с Мэри-Лу сидим в кафе, на первом этаже в здании суда. Мы одни, до начала заседания целый час. Пол и Томми еще не пришли. Вот и хорошо, нам нужно хоть немного побыть наедине.

— А ты?

Глядя на нее, я вздыхаю. Я не выспался, потому что ночью как раз об этом и думал.

— Мы не сможем с тобой больше встречаться. — Я помешиваю ложечкой сахар в чашке, хотя уже размешал его, налив кофе. — Пока она не переедет и не кончится суд.

— Уилл…

— Ни от нее, ни от суда мне никуда не деться. На большее я сейчас просто не способен. Черт побери, Мэри-Лу, у меня хватает и других проблем, о которых ты и не догадываешься!

— Думаю, что догадываюсь.

— Да ну?

— Речь о твоих компаньонах?

Я смотрю на нее, стараясь не показать, права она или нет.

— Ни для кого не секрет, что ты подумываешь, не стоит ли податься куда-нибудь в другое место. Ведь ты из-за этого и ушел в отпуск, правда? Чтобы все хорошенько обдумать?

— В том числе.

— Ладно, давай поговорим о нас с тобой. Не знаю, что и сказать. Ты мне нравишься и… пожалуй, больше ничего говорить и не стоит.

— Ты мне тоже нравишься, Мэри-Лу. Очень!

— Звучит довольно смешно.

— У меня просто голова идет кругом! Нам с тобой это ничего хорошего не сулит, как бы у нас ни сложились отношения дальше.

— Мне непросто будет это сделать.

— Мне тоже. Я очень хочу тебя, я сам этого не ожидал, но нужно какое-то время обождать.

— Разве что какое-то время.

— Вот именно.

— Интересный ты парень, Уилл. Совсем не похож на других.

— Раньше мне казалось, что это здорово. — Подняв голову, я вижу входящего Пола, он нас заметил и идет к нашему столику. — А теперь я просто старею. Знаешь, надо же сказать что-то ради собственного успокоения.

— Если бы ты был таким, я бы на тебя никогда не запала!

Я отвечаю ей кислой улыбкой. На секунду она накрывает мою руку своей, затем убирает ее, как только вблизи появляется Пол.

— Я буду паинькой, — шепчет она, поддразнивая. — Но лишь до тех пор, пока суд не кончится.

— Надеюсь. — Так оно и есть. Я в самом деле на это надеюсь.

15

— Вызовите доктора Милтона Грэйда.

Грэйд не торопясь идет между рядами к месту для дачи свидетельских показаний. Зачитывают присягу — он стоит прямо, как столб, затем садится, осторожно положив ногу на ногу, поддернув брючину указательным и большим пальцами, чтобы не помять тщательно отутюженную складку. Местная молва утверждает, что он — единственный в Нью-Мексико, кому костюмы шьют на заказ в Лондоне. Сейчас он уже в преклонном возрасте, в штате установлен обязательный возраст для ухода на пенсию, но для него из этого правила уже дважды делались исключения. Хотя выглядит он неплохо: густая копна седых волос, пронизывающий взгляд голубых глаз, крупный нос, как у истого римлянина. Одним словом, краса и гордость американской медицины.

На стенде между местом для дачи свидетельских показаний и скамьей присяжных установлен крупный, в натуральную величину снимок Бартлесса, сделанный в тот момент, когда его труп доставили в морг. Фотография отснята на черно-белой пленке и сильно размыта, но все равно зрелище жуткое. Подсудимые с любопытством разглядывают ее, похоже, она не слишком их шокирует, но для меня важнее то, что, судя по всему, они никогда его раньше не видели, по крайней мере в таком вот состоянии.

Снимок производит сильное впечатление. Как только Моузби выставил его на всеобщее обозрение, я, конечно, первым делом бросил взгляд на своих подзащитных, а потом — на присяжных. У одних вырвался судорожный вздох, у других — какое-то невнятное бормотание, но в целом они отнеслись к нему спокойнее, чем я ожидал. Если бы кто-нибудь из женщин завопил не своим голосом, я тут же стал бы ходатайствовать об отводе жюри присяжных на том основании, что оно не способно прийти к единогласному мнению.

Отвернувшись от присяжных, перевожу взгляд на мать убитого. Она внимательно рассматривает снимок, но, к моему удивлению, молчит, словно воды в рот набрала. Либо с ней уже поработало обвинение, предупредив, что ее в два счета выведут из зала, если она даст волю чувствам, либо она с трудом отдает себе отчет в том, что изображено на фотографии.

Грэйд дает свидетельские показания, отвечая на вопросы Моузби, на чем он строил свои выводы, особенно заключение о том, что смерть наступила не от огнестрельных, а от ножевых ранений. Грэйд подробно, на мой взгляд, чересчур подробно, рассказывает об оскорблении убитого, о том, как, судя по всему, это произошло, о том, был погибший еще жив или нет, когда лишился этого органа. Надо отдать ему должное, Грэйд утверждает, что убитый был уже «почти наверняка» мертв.

Он свидетель что надо, толковый, знающий, точный в деталях, его показания искренни, конкретны и изобилуют фактами. Он почти не позволяет себе делать предположений, но если все же решается, то опровергнуть их трудно — опыт у него колоссальный, он прекрасно знает, что и как нужно говорить, чтобы не загнать самого себя в угол. Практически в стране нет ни одного штата, где бы за последние тридцать пять лет он не выступал в качестве свидетеля и ни разу его показания не служили основанием для обжалования и последующей отмены уже вынесенного приговора. Адвокатам подсудимых иной раз непросто иметь с ним дело, потому что присяжные ему симпатизируют, у него прочная репутация первоклассного специалиста в своей области, что большая редкость в таком штате, как наш. К тому же ему трудно не симпатизировать: давая свидетельские показания, он улыбается, напрочь лишен напыщенности, ни дать ни взять римский патриций, который уважительно держится с людьми и говорит с ними на равных.

Допрос свидетеля длится все утро, обвинение хочет использовать его так, чтобы повернуть дело в свою пользу. Его оставляют в покое перед самым перерывом на обед.

Когда заседание возобновляется, с нашей стороны вопросы свидетелю начинает задавать Пол. Он пытается, как будем пытаться при перекрестном допросе все мы, найти брешь в аргументах противной стороны, что позволило бы если и не доказать абсолютную непричастность наших ребят к этому делу — при таком свидетеле этот номер у нас не пройдет, — то, по крайней мере, заставить задуматься о том, что же на самом деле произошло тогда в горах. Мы ищем любую возможность заронить тень сомнения в души присутствующих.

— Что касается ножевых ранений… в общей сложности их сорок семь… они, как вы, доктор Грэйд, утверждаете, и стали истинной причиной смерти, — говорит Пол.

— Да?

— Но почему же тогда у убитого не наблюдалось более сильного кровотечения? В отчете, составленном после вскрытия, вы указали, что потери крови почти не было.

— Да, совершенно верно.

— Но ведь, по идее, она должна была быть, не правда ли? При таком-то количестве ножевых ранений?

— Разумеется, при обычных обстоятельствах, — непринужденно отвечает Грэйд. Он слегка меняет позу, подаваясь вперед. — Но обстоятельства этого убийства нельзя назвать обычными.

Тут я начинаю что-то слабо припоминать. О чем там говорила Рита Гомес? Что-то о том, каким именно образом они пырнули свою жертву ножом. Что-то там было из ряда вон выходящее. Поскольку мы настаивали прежде всего на том, что их там вообще не было, упомянутые ею подробности не отложились в памяти. Надо будет в перерыве внимательно перечитать этот раздел стенограммы ее показаний.

Я бросаю взгляд на Пола. Он и сам почувствовал — тут что-то неладно.

— Давайте поговорим о том, когда, собственно, наступила смерть, — говорит он, ловко переводя разговор на другую тему. — Похоже, мнения по этому вопросу могут разойтись, не так ли, если учесть, что тело успело сильно разложиться?

Грэйд со знанием дела отвечает на поставленный вопрос. Я слушаю его вполуха — мысль о том, что несколькими минутами раньше сказал Грэйд, не дает мне покоя.


Дальше Грэйда допрашивает уже Томми. Ничего нового — мы ведь имеем дело со специалистом, который отлично разбирается, что к чему. Особых надежд мы и не питали, мы построим защиту иначе, независимо от результатов медицинской экспертизы.

Заканчиваем допрос за несколько минут до половины пятого. Мартинес посматривает на часы, он вот-вот объявит заседание суда закрытым.

— Если допрос этого свидетеля у нас все… — начинает он.

Моузби вскакивает с места. Я никогда еще не видел его таким шустрым.

— Ваша честь, я хотел бы задать свидетелю два вопроса по окончании перекрестного допроса.

— Хорошо. Завтра с утра с этого и начнем.

— Если суд не против, я хотел бы задать их прямо сейчас. Много времени это не займет, я хочу продолжить тему, которая уже затрагивалась ранее.

Повернув голову, Мартинес вопросительно глядит на нас.

— Если это не займет много времени, мы не возражаем, Ваша честь, — отвечает за всех Мэри-Лу.

— Тогда приступим. Если получится, что мы увязаем в ненужных деталях, я объявлю перерыв в заседании до завтра.

— Постараюсь этого не допустить, — заверяет Моузби.

Он поворачивается лицом к Грэйду.

— Вы показали ранее, что смерть наступила в результате сорока семи ножевых ранений, а не выстрелов в голову из огнестрельного оружия.

— Совершенно верно.

— Вы также показали, что, вопреки обыкновению, крови при этом было мало.

— Да, это мои слова.

— Но разве он не должен был обливаться кровью? Как-никак сорок семь ножевых ранений! По-моему, если человека столько раз пырнули ножом, он должен был буквально изойти кровью.

— При обычных обстоятельствах, да. Но, как я уже показал, обстоятельства этого убийства не были обычными.

— Что вы хотите этим сказать?

— Жертву пырнули одним или несколькими ножами, раскаленными добела. От этого кровь вокруг ран, по идее, должна была свернуться, и кровотечение оказалось не таким сильным.

— Интересная у вас теория, доктор. Никогда не слышал ни о чем подобном. С чего вы взяли, что дело обстояло именно так?

— Я наткнулся примерно на такой же случай в одном медицинском журнале незадолго до того, как анатомировал труп убитого. Сходство слишком уж бросалось в глаза.

Я чувствую, как по спине у меня побежали мурашки. Рита Гомес показала, что, прежде чем наброситься на Бартлесса с ножом, рокеры прокалили его над костром. Мы еще подумали, что все это — чушь собачья, как и все, что она говорила. А теперь Грэйд излагает теорию, которая почти в точности совпадает с ее словами.

— Прошу прощения, Ваша честь. — Встав, я оглядываюсь на коллег. Они отвечают мне таким же тревожным взглядом. — Я сам прочел от корки до корки составленный доктором Грэйдом отчет о результатах вскрытия и все последующие его отчеты, относящиеся к данному делу. Ни в одном из них о раскаленных ножах не было сказано ни слова. — Я смотрю на Моузби. Этот ублюдок держится как ни в чем не бывало, словно кот, слопавший канарейку. — Ваша честь, если обвинение утаило от нас улики, улики, которые имеют отношение к данному делу, то мы хотели бы знать об этом. Причем немедленно.

«И тогда я смогу ходатайствовать о прекращении процесса на том основании, что в его ходе допущены нарушения закона», — как бы говорю я. Мартинес сразу чувствует, что я не договариваю. Он всем телом подается вперед, глядя на Моузби.

— Господин прокурор?

— Мы ничего не утаивали, Ваша честь, — отвечает Моузби, по всей видимости, не кривя душой. — Если уж на то пошло, этот вопрос подняли не мы, а защита в ходе перекрестного допроса, который состоялся менее двух часов назад. Пусть пеняют на себя. Доктор Грэйд наткнулся на интересные факты в журнале, которые, может, и не обязательно имеют отношение к непосредственной причине смерти Ричарда Бартлесса, но, пожалуй, помогут выявить определенные нестыковки в обстоятельствах, в каких был обнаружен труп. Если так, то, как мне кажется, мы вправе знать, о чем идет речь. Возможно, в итоге причастность подсудимых к убийству найдет новое подтверждение, — добавляет он.

Пол первым из нас поднимается с места. Ведь это после его вопроса Моузби подвернулся шанс, которого он не упустил.

— Ваша честь, нам нужно время на размышление.

— Согласен. В заседании суда объявляется перерыв до утра. — Мартинес ударяет молотком по столу и сразу же выходит из зала.

Грэйд покидает место для дачи свидетельских показаний. Моузби неторопливо направляется туда, где сидят обвинители. Что-то с нами неладно, ведь с самого начала суда он подстраивал нам эту ловушку, и в нее-то мы и угодили.


Мы совещаемся, и выясняется, что никто и слыхом не слыхивал об этом. Раскаленные ножи? Это какой-то ритуал, что ли? Мы отмахнулись от того, что говорила Рита Гомес, ее вранье и тупость были слишком очевидны. Но теперь, когда такой известный патологоанатом, как Грэйд, по сути, говорит то же самое, меня охватывает ужас.

Мы выпроваживаем Эллен, поручив ей проверить по медицинским и правовым журналам, насколько это соответствует действительности, затем расспрашиваем подзащитных. Рокеры не знают, о чем толкует Грэйд. Да и откуда им знать? Во-первых, они там не были. Вся эта история с раскаленными ножами их совершенно не волнует, в их представлении речь идет об очередной прокурорской затее, преследующей цель во что бы то ни стало пришить им дело.

16

— Что он сказал?

Мэри-Лу вешает трубку.

— То же, что и остальные, — нет.

— Черт! — запрокинув голову, ору я.

— Вот-вот, смельчак!

На часах скоро полночь. Мы сидим у меня в кабинете. Последние несколько часов не отходим от телефонов, как во время программы Пи-би-эс по сбору средств на общественные нужды, пытаясь связаться с кем-нибудь из известных патологоанатомов, кто взял бы на себя труд опровергнуть показания Грэйда или, по крайней мере, усомниться в них. Мы даже не можем разыскать специалиста, который спешно, но тщательно изучит дело, особенно если это врач с такой же высокой репутацией, как и Грэйд.

— Труднее всего заставить врача сказать, что его коллега ошибается, — говорит Мэри-Лу. — Я даже не знаю, сколько наша адвокатская фирма принимает дел по обвинению врачей в преступной небрежности при лечении больных, причем на совершенно законном основании, и это без учета всяких придирок к работе «скорой», где с терапевта взятки гладки: ведь администрация больницы, в которой он числится, ни за что не согласится лишить этого врача привилегий. О том, чтобы самой принять участие в его профессиональной аттестации, речь даже не идет.

— Тут адвокаты им в подметки не годятся, — шутливо замечает Пол в присущей ему сдержанной манере.

Шутка встречается гробовым молчанием. Мы беспокойно ерзаем на местах, глядя друг на друга и по сторонам.

— Сейчас уже поздно звонить кому бы то ни было и куда бы то ни было, — замечает Пол, глядя на часы. — Завтра с утра займемся этим снова.

— Завтра с утра нам надо быть в суде, — резко обрываю его я. Не выношу, когда меня щелкают по носу. — Терпеть не могу, когда меня прилюдно размазывают по стенке! Ощущение такое, будто ты не адвокат, а какой-то сопливый мальчишка.

— Ты несправедлив, — возражает Мэри-Лу. — И к самому себе, и ко всем нам.

Я и сам знаю, ну и что с того? Сегодня нас взяли и у всех на глазах размазали по стенке.

— К тому же ни в одном из документов, представленных в суде, об этом и не упоминалось, — добавляет она. — Мы не ясновидящие, чтобы знать заранее, как может повернуться дело.

— Мы должны это знать, — огрызаюсь я. — Так и делают все хорошие адвокаты. За это нам деньги платят. — Логики в моих словах нет и в помине, я сознаю это, но ничего не могу с собой поделать. Я просто сам не свой.

— Пожалуй, нам следовало повнимательнее отнестись к тому, что говорила Рита Гомес, — осторожно начинает Томми.

— То есть?

— Она ведь упомянула о ножах, которые нагревали над костром. Наверное, нам следовало бы, скажем, проверить, не был ли разожжен костер рядом с тем местом, где потом нашли труп.

— Проверять тут нечего, потому что все, что говорила Рита Гомес, — чушь собачья от начала и до конца! И мы это доказали на открытом судебном слушании.

— Но ведь присяжных по-прежнему нет в зале, — еле слышно укоризненным тоном говорит мне Пол.

— Ну и что? — Сегодня я готов рвать и метать, пожалуй, я отвернул бы башку собственной дочери, если бы она посмела так же искоса взглянуть на меня.

— Если ты ей не веришь, это еще не значит, что ей не верят и все остальные, — ровным голосом отвечает он. В отличие от меня, Пол не боец по натуре, он предпочитает в спокойной, ненавязчивой манере отстаивать то, что считает правильным. Это одно из тех качеств, которые я ценю. Как правило, ценю.

— Ты что, хочешь сказать, что ее слова не лишены правды?

— Уилл… — Мэри-Лу пробует разрядить напряженность.

— По-моему, в том, что они ее изнасиловали, сомневаться не приходится, — спокойно отвечает Пол.

— Их обвиняют не в изнасиловании!

— Ты спросил, верю ли я хоть чему-нибудь из того, о чем она говорила.

— О'кей! Допустим, они ее изнасиловали. Тогда при чем тут убийство?

— Но они говорят, что не насиловали.

— Это спорный вопрос.

— Нет. Не спорный.

— Ребята, хватит препираться! Нам работать надо. — Мэри-Лу встает между нами. Томми держится в стороне, не встревая в спор.

— Если тут она не лжет, а я склонен считать, что так оно и есть, — говорит Пол, — а они, как мне кажется, лгут, то, может, и кое-что еще в ее показаниях соответствует действительности, а что-то в их показаниях, может, и нет. Это не спорный вопрос, Уилл.

Я глубоко вздыхаю.

— По-твоему, они виновны, что ли?

— Я этого не говорил.

— Но ты же так считаешь.

— Не знаю. Но уверен, за ними есть что-то такое, что имеет отношение к данному делу.

— Этого парня они не убивали. — У меня сосет под ложечкой, еще немного, и я сорвусь. — Неужели ты этого не видишь? Теперь ты даже этого не видишь?

— Нет, в отличие от тебя я не так в этом уверен.

Мы в упор смотрим друг на друга. Нечто подобное уже было — сейчас мы в зале заседаний, в том же зале, где Энди с Фредом огорошили меня сюрпризом. Причем, как и в том случае, сидим по разные стороны стола.

— Тогда какого черта ты вообще взялся за это дело?

— Потому что полагал, что должен за него взяться, — искренне отвечает он. — Я был им нужен.

— Им нужен был человек, готовый драться за них не на жизнь, а на смерть! — Я уже срываюсь на крик.

— Я готов, — отвечает Пол. Он сохраняет спокойствие, по крайней мере внешне.

— Хороша готовность, если с твоей подачи и всплыли эти ножи, которые накаляют на огне, черт побери! — набрасываюсь я на него, не подумав. Не успеваю сказать эти слова, как тут же начинаю ругать себя за них.

— Уилл! Ты переходишь всякие границы! — бросает мне в лицо Мэри-Лу.

— Знаю, знаю, — сразу же отвечаю я. — Извини, сорвался. Извини, Пол.

— Ты не хотел сказать ничего обидного. На нас всех сегодня что-то нашло.

Я без сил прислоняюсь спиной к стене.

— Это мерзавец Моузби подстроил нам ловушку! Он нам подстроил ловушку, а мы взяли и угодили в нее! Как сурки, черт побери! Я думал, что знаю этого мерзавца как облупленного, а он обставил меня, как желторотого юнца, который только что поступил на юридический факультет!

— Пусть тут он нас обставил, но суд ведь только начался, — говорит Мэри-Лу. — У нас же неплохие шансы выиграть дело.

— Все равно мы не должны были этого допустить! Мы не можем позволить себе ошибаться.

— Все будет в порядке. Как только пойдут наши свидетели, от этих показаний камня на камне не останется.

Сейчас в ней говорит не адвокат, а женщина. Она пытается помочь мне, успокоить. Жаль, что я не могу дать ей это сделать.

— Так или иначе, они все равно нашли бы способ затронуть данный вопрос, — подает голос Томми. — Просто совпало, что все шишки достались Полу. На его месте мог оказаться каждый из нас. Чтобы выиграть это дело, обвинение и не собирается придерживаться правил, если только суд не принудит его к этому.

Он прав. Я чувствую, как мой гнев постепенно испаряется. Пол тут ни при чем. Он делает все, что может. Ну и что, если в глубине души он не верит, что рокеры невиновны, вообще или хотя бы отчасти? Адвокат может защищать человека, который как виновен, так и невиновен. Если бы все подзащитные на самом деле были невиновными, у большинства из них не было бы адвокатов. В этом одно из самых больших преимуществ нашей профессии.

Когда мы решаем, что пора уже расходиться, Пол подходит и по-отечески обнимает меня за плечи.

— Ты в порядке?

— Все будет нормально. Не могу, когда мне преподносят неприятные сюрпризы.

— Не ты один. — Глядя на меня, он улыбается. — В свое время я заработал язву, потому что как-то раз слишком многих задел за живое. Точь-в-точь, как ты. Уилл, ты должен делать все, что можешь, только смотри, не сыграй от этого в ящик!

Я тяну на голом энтузиазме, вот в чем штука. Если в один прекрасный момент энтузиазм испарится, как адвокат я гроша ломаного стоить не буду, а пока это единственное, за что я сам хоть что-нибудь бы дал.

17

— Ваша честь! Мы хотели бы ходатайствовать о продлении объявленного вами перерыва, с тем чтобы досконально изучить факты, о которых упомянул в своих показаниях доктор Грэйд, и найти собственного эксперта по этому вопросу.

Мы сидим в кабинете у Мартинеса. Мы и Моузби.

— Мы возражаем, — говорит Моузби.

— Так я и думал, — отвечает Мартинес. Он подается вперед в своем кресле. — Я не могу разрешить, — обращается он к нам, — и не разрешу. Вчерашние показания прозвучали благодаря действиям, предпринятым не обвинением, а вашей стороной. Ведь уже составлен список присяжных. Я не могу остановить судебный процесс, во всяком случае, на этом основании.

Он переводит взгляд на Моузби, потом снова на нас.

— Можно сделать для вас только одно — включайте в список свидетелей новых людей. По идее, и этого нельзя, но я хочу, чтобы вы использовали все возможности. Суд возобновится примерно через неделю. Если собираетесь подыскать эксперта, думается, времени для этого должно хватить.

Хотел бы поблагодарить вас за помощь, господин судья, но язык не поворачивается. Шансы на то, что за неделю мы найдем эксперта с хорошей репутацией, познакомим его с обстоятельствами дела и убедим выступить со свидетельскими показаниями, идущими вразрез с мнением собрата по профессии, воистину призрачны, а то и вовсе равны нулю.

18

— Все это довольно просто, — говорит Грэйд часом позже, когда судебное заседание возобновилось.

Он обращается к Моузби, но смотрит на присяжных, терпеливо разъясняя им, что к чему.

— Сложного тут ничего нет. Когда я в первый раз осматривал труп, меня поразило одно обстоятельство. Разумеется, за несколько дней он успел здорово разложиться и, конечно, оставлял желать много лучшего, но что-то в том, как он выглядел, показалось мне странным.

— Что именно? — спрашивает Моузби.

— Как уже говорилось ранее, кровотечения почти не было. И это при сорока семи ножевых ранениях, некоторые из них весьма глубокие. А кровотечения не было.

— Почему же его не было? Почему кровь больше не текла?

— А потому что, — тут Грэйд подается всем телом вперед, давая понять, что сейчас скажет нечто важное и хочет, чтобы присутствующие в зале это слышали. Понимая это, судья и присяжные, в свою очередь, тоже подаются вперед, — сразу после нанесения ножевых ранений кровь свертывалась. — Он встает с места, берет указку, лежащую у стенда: — Вы позволите?

Мартинес кивает. Покинув место для дачи свидетельских показаний, Грэйд подходит к стенду и указывает на одно из ранений, видных на снимке.

— Как вы можете заметить, края раны окаймлены темными пятнами. По виду они напоминают корку. — Указкой он обводит нужное место.

Я думал, темные разводы по краям ран остались после того, как нож вонзался в тело, так мне объясняли. Никакой корки я не вижу, но ведь это всего-навсего снимок.

— Эта темная корка видна вокруг почти всех ран, имеющихся на теле, — Грэйд указывает сразу на несколько ножевых ранений на фотографии. — Я пришел к выводу, что она образовалась под воздействием высокой температуры. Благодаря ей кровь вокруг свернулась и перестала течь. В медицине такое явление широко распространено.

— Доктор Грэйд, — медленно, нараспев говорит Моузби, — следует ли понимать ваши слова в том смысле, что эти раны были вызваны…

— …раскаленными ножами. Да! — подхватывает Грэйд.

— То есть всякий раз перед тем, как пырнуть свою жертву, в общей сложности сорок семь раз, убийцы нагревали нож на огне?

Вот мерзавец, дурака решил повалять! Присяжные навостряют уши, готовые проглотить все, что им ни скажут. Словно бабочки, которых огонь притягивает к себе, будто магнитом.

— Именно это я и имею в виду. — Грэйд кладет указку, возвращается на прежнее место, но остается стоять, возвышаясь над всеми сидящими в зале, кроме Мартинеса.

— Интересный вывод, доктор Грэйд, — говорит Моузби, — хотя встречается он нечасто. Вообще говоря, нечто подобное я слышу впервые.

Черта с два, думаю я. Об этом вообще никто не слышал. За исключением главного свидетеля со стороны обвинения.

— Согласен. Если бы я сам не наткнулся на данную теорию незадолго до того, как пришлось осматривать труп, мне бы это и в голову не пришло.

— Вы имеете в виду какой-то медицинский журнал?

— Название я точно не помню, — кивает Грэйд, — я многие из них читаю. Приходится, чтобы быть в курсе. Насколько мне помнится, автор статьи — врач, который специализируется на изучении гомосексуализма и, в частности, преступлений на этой почве.

При этих словах я вижу, что еще немного, и Одинокий Волк совсем рассвирепеет. О Боже, этого нам только не хватало! Парень, того и гляди, сорвется прямо в зале суда, если ему попробуют пришить еще и убийство гомика. Я наклоняюсь к нему.

— Держи себя в руках, старик.

— Если этот ублюдок назовет меня педиком, я из него душу выну! — рявкает он.

— Тогда считай, что сам подписал себе приговор, — шипя, отвечаю я.

Он бросает на меня сердитый взгляд.

— Правда.

И откидывается на спинку стула, кипя от ярости. Господи, только бы пронесло, только бы продержаться, больше мне ничего не надо!

— Стало быть, доктор, вы полагаете, что убийство носит гомосексуальный характер?

Я крепко сжимаю запястье Одинокого Волка. Он так скрипит зубами, что, того и гляди, сломает себе челюсть.

Прежде чем ответить, Грэйд заглядывает в какое-то досье.

— В ректальных мазках, взятых из заднего прохода убитого, обнаружены следы спермы. Так сказано в отчете.

— Мне это известно, доктор. Просто я хотел, чтобы это было занесено в судебный протокол.

Вот ведь паразит! Будь на его месте более порядочный адвокат, он бы сделал все по-честному. А то сейчас игра идет больше на публику.

Грэйд откладывает досье в сторону.

— Если позволите, я хотел бы еще кое-что добавить…

— Разумеется, доктор. Вы же в этом специалист, — улыбается ему Моузби.

— Даже если бы спермы не было, я все равно пришел бы к такому же выводу.

— Вы хотите сказать — к выводу, что убийство совершено на почве гомосексуализма.

— Этому парню отрезали половой член, — говорит Грэйд, всем своим видом выражая отвращение; впечатление такое, что он буквально выплевывает слова, настолько они ему неприятны. — Речь идет о гнусном, жестоком, отвратительном акте. Не знаю, чьих рук это дело, но у человека, совершившего его, не все в порядке с головой.

В зале поднимается легкий гул. Присяжные сидят, поджав губы. Кое-кто из них переводит взгляд на подзащитных.

— Должен добавить: у того, кто это сделал, не все в порядке и с сексуальной жизнью. Он… — тут он выдерживает паузу, потом подчеркивает: — Или они страдают расстройствами на сексуальной почве.

— Протест! — выкрикиваю я.

— Протест принимается. Свидетелю следует воздерживаться от предположений подобного рода, — говорит Мартинес, обращаясь к Грэйду.

— Прошу прощения, Ваша честь.

— Исключите последнее предложение из протокола, — обращается Мартинес к стенографистке.

Какая, к черту, разница!

— Так вот, что касается этого убийства на почве гомосексуализма… прошу прощения, убийства, которое, возможно, было совершено на почве гомосексуализма…

— Протест! — Мэри-Лу вскакивает с места. — При расследовании этого убийства ни о гомосексуализме, ни о каком-либо сексуальном поведении вообще речи не было. Из того, что в заднем проходе убитого обнаружена сперма, еще не вытекает, что половые сношения через задний проход и убийство произошли примерно в одно время. Это два совершенно разных вопроса.

— Протест отклоняется. Очевидно, что убийство носит сексуальный характер. Ведь убитому отрезали пенис. — Мартинес оборачивается к Моузби. — Продолжайте, господин обвинитель.

Черт! Мы лишились его расположения, по крайней мере, пока.

— Допустим, убийство было совершено на почве гомосексуализма, — говорит Моузби. — А при чем тут группа рокеров?

Я снова заявляю протест.

— С каких это пор доктор Грэйд считается экспертом по рокерам, Ваша честь?

— Позвольте вас заверить, что я им не являюсь. — Грэйд улыбается Мартинесу, затем принимает презрительный вид и добавляет: — Отнюдь. Однако многие издания по психиатрии и психологии изобилуют информацией и о совокуплениях среди мужчин, и о гомосексуализме в бандах рокеров, особенно в тех из них, которые считаются противозаконными. Это общеизвестно.

— Иными словами, доктор, убийство носит ярко выраженный гомосексуальный оттенок, а состав рокерских банд, если посмотреть на них с точки зрения психиатра, свидетельствует о том, что им, говоря языком психиатрии и медицины, свойственны гомосексуальные элементы.

— Вне всякого сомнения.

— Хана тебе, ублюдок! Слышишь? Хана, черт бы тебя побрал!

Одинокий Волк вскочил на ноги, впечатление такое, что он сейчас опрокинет стол и ринется на Грэйда, чтобы задушить его голыми руками.

— Хана тебе, мужик! Я тебя сожру с потрохами, черт побери!

В зале поднимается невообразимый гвалт. «Судебных исполнителей сюда!» — не своим голосом вопит Мартинес. Я крепко обхватываю руками Одинокого Волка, не давая ему вырваться. Остальные жмутся. Присяжные привстали со своих мест, готовые смыться.

А что Грэйд? Он стоит, глядя на нас в упор. Единственный в зале, кто не испугался.

На Одинокого Волка надевают наручники, ноги заковывают в кандалы и выволакивают его из зала. Мартинес ударяет молотком по столу.

— Перерыв на тридцать минут! — рявкает он. — Поверенных прошу ко мне в кабинет.


— Вам что, шекспировские лавры Оливье покоя не дают? Имейте в виду, так просто вам это с рук не сойдет, понятно?

Мы все собрались у него — мы и представители обвинения. Мартинес бушует.

— Сначала этот спектакль с матерью убитого, — говорит он, с видом обвинителя указывая пальцем на Моузби, — а теперь вы, — показывает он на меня, — не можете удержать своего подзащитного, черт побери!

— Мы сами не ожидали, Ваша честь, — говорю я, — больше это не повторится.

— Да уж больше не надо, черт побери! — Мартинес чуть не брызгает слюной от злости. — Я не хочу продержать его в наручниках и заткнуть рот до самого конца процесса, так не годится, но, если удержать его можно только так, придется это сделать! Это опасные люди, господин адвокат, и я не вправе подвергать опасности сотрудников суда или присяжных.

— Я сделаю все, что в моих силах.

— Надеюсь, этого окажется достаточно. Да, ребята, дело гиблое! Давайте не будем доводить его до крайностей. Надеюсь, что все вы проявите профессионализм в суде, на котором я председательствую.

Все соглашаются впредь действовать, как подобает настоящим профессионалам. Стоит Мартинесу произнести это слово, как я перевожу взгляд на Мэри-Лу. Она не глядит в мою сторону.

После обеда мы начинаем перекрестный допрос Грэйда, который продолжается до самого конца рабочего дня. Эллен возвращается уже под вечер — никакой литературы, где упоминались бы убийства, совершаемые бандами гомосексуалистов, и раскаленные ножи, она не нашла. Пока мы занимаемся переливанием из пустого в порожнее.

Грэйд отвечает на вопросы солидно и откровенно, но ведь он свидетель со стороны обвинения. С таким свидетелем надо держать ухо востро, если слишком давить на него, то, неровен час, можно настроить против себя присяжных. С другой стороны, если не приставать к нему с расспросами, то, выходит, ты просто отбываешь номер.

Так мы и ходим вокруг да около, пока солнце вот-вот не скроется за горизонтом. На сегодня, пожалуй, хватит, пора закругляться. Я оставляю за собой право вызвать Грэйда свидетелем еще раз для продолжения перекрестного допроса.

Поганый сегодня выдался для нас денек. Поганый.


Этой ночью мы не ложимся, бодрствуем в кабинете до самого утра, пытаясь найти брешь в теории Грэйда насчет «раскаленных ножей». Мы перелопачиваем горы литературы по прецедентному праву, просматриваем все до единой компьютерные программы, к которым имеем доступ, — вплоть до библиотеки конгресса — словом, все мыслимые издания по психиатрии или психологии. Пусто.

— А если этой статьи вообще не существует? — выдвигает предположение Томми. Уже светает, остается час на то, чтобы сбегать домой, принять душ, переодеться и вернуться в суд.

— Ты что, хочешь сказать, что Грэйд высосал эту историю из пальца? — спрашивает Мэри-Лу. — Мне что-то не верится.

— Он — стреляный воробей, — говорит Пол. — Может, он просто перепутал ее еще с чем-то?

Я обвожу их кислым взглядом. Изо рта у меня воняет, подмышки мокрые от пота, я устал, расстроен и зол.

— Кто-нибудь из вас возьмется предъявить такое обвинение одному из ведущих в стране судебно-медицинских экспертов?

Никто не решается.

— И тут происходит чудо: он точно припоминает, где это вычитал, — продолжаю я. — Хороши мы тогда будем! Мы же готовились, не так ли? Присяжные будут просто в восторге. — Я вздыхаю. — Все уже схвачено, и выхода у нас нет. Придется принять факты такими, как они есть, и самим проверить их достоверность.

Взяв дипломат, я сую туда кое-что из бумаг.

— Кто будет уходить последним, пусть закроет дверь на ключ.

С трудом волоча ноги, я выхожу из кабинета. «Александер, Хайт энд Портильо» — почему-то я уже не чувствую себя здесь как дома.

19

— Вы были в мотеле, когда приехали полицейские?

— Да, сэр. — Перепуганная до смерти, она говорит тихим, почти неслышным голосом.

— А когда Рита Гомес уехала с ними, вы еще оставались там?

— Да.

Ее зовут Эллен Сэйдж. Это вторая горничная, работающая в мотеле, та самая, с которой я встретился, пустившись на поиски очаровательной Риты, для чего мне не хватило одного дня и одного доллара.

Допрашивает ее Томми. Ему удается выяснить, что нашли ее не кто иные, как Гомес и Санчес, потом забрали и в конце концов заставили написать заявление, которое и положило начало этому спектаклю.

— После того как вы впервые увидели Риту в том состоянии, о котором говорили, как скоро появилась полиция? — спрашивает Томми.

— Не знаю. — Эта тоже хнычет, ерзает на стуле, теребит юбку. Про нее не скажешь, что нарядилась, словно кукла, так, ничего особенного, дурочка, каких много.

— Пожалуйста, постарайтесь вспомнить, это важно.

— Не то через два, не то через три дня. Точно не помню.

— А когда они ее увозили, вы видели, как они уезжали? Видели собственными глазами, как она села к ним в машину и уехала?

Она кивает.

— Я убиралась в шестом номере, он прямо у выхода, и оттуда все видно.

— А дверь была распахнута?

— Ну да. От нас требуют держать ее открытой… начальство.

— В полицейских, с которыми она уехала, вы опознали агентов сыскной полиции Гомеса и Санчеса, правильно?

— Ну да. Вон они. — Она указывает на эту пару в первом ряду, сразу за столом с представителями обвинения.

— О'кей. Теперь вот что… Она лучше себя чувствовала, когда уезжала с ними? Ей не стало лучше по сравнению с утром, когда вы ее нашли?

— Протест! — говорит Моузби, тяжело поднимаясь с места. — Свидетельница не обладает необходимыми познаниями в медицине, чтобы ответить на этот вопрос.

— Протест принимается.

— Хорошо, я поставлю вопрос иначе, госпожа Сэйдж. Как по-вашему, она оклемалась?

— Какое там! Она и ходила-то с трудом. Я прямо с утра выскочила на минутку и купила ей две пачки «супер-котексов». Утром она полпачки сунула себе в трусики. — Она прикрывает рот рукой, чтобы не хихикнуть. — Так упаковалась, что еле ноги переставляла.

— Когда она уехала с ними, у нее еще шла кровь?

— За час до этого еще шла, я знаю, потому что помогала ей переодеваться. Выглядела она ужасно. Я обрадовалась, когда они приехали, подумала, что они-то смогут доставить ее к врачу. Ей это нужно было позарез, но она так и не пошла к нему, потому что была здорово напугана.

— А полицейские ничего не говорили о том, что проследят, чтобы ее осмотрел врач?

— Они сказали, что проследят, чтобы с ней все было в порядке. Я и представить себе не могла, что может быть иначе. Из девочки кровь хлестала ручьем.

20

Санчес и Гомес (последний не имеет никакого отношения к очаровательной Рите, в наших краях у каждого десятого такая фамилия) дают показания, рассказывая, как, выбиваясь из последних сил, нашли ее, убедили, что сумеют защитить от рокеров, в конце концов заставили разговориться и, разумеется, сообщили обо всех имеющихся у нее правах, включая и предложение нанять адвоката (от него она отказалась, хотел бы я знать, сколь настойчиво они ей это предлагали). Они ни о чем с ней не договаривались, если ей что и можно поставить в вину, так только то, что она была перепугана до смерти. Она сама изъявила желание дать показания, никто ей ничем не угрожал, ни к чему не принуждал.

— Ее изнасиловали? Так вы утверждаете? — спрашивает у Санчеса Мэри-Лу. Она расхаживает перед ним взад-вперед, стуча каблучками по полу, выложенному плиткой.

— Она сама это сказала. — Веки у него тяжелые, что неудивительно, учитывая его происхождение; из-за этого кажется, что он, того и гляди, заснет. Может, он и так уже спит.

— Но разве вы не заставили ее показаться врачу? Разве не отвезли в больницу?

— Нет. — Как и все, кто живет на юго-западе, он не отличается особой словоохотливостью. Никогда не скажет больше, чем требуется.

— Почему?

— Она все равно не поехала бы.

— А она не сказала почему?

— Боялась рокеров, боялась, что они разыщут ее и убьют.

— Но потом же она обо всем рассказала.

— Так ведь это было потом.

— Когда?

— Когда мы с ней поговорили.

— А точнее — когда она согласилась поговорить?

— Через пять дней.

— Значит, вы с напарником, прихватив девушку, пять дней прятались неизвестно где…

— Протест!

— Протест принимается.

— Пять дней вы с напарником допрашивали девушку, пока она не согласилась выступить свидетелем со стороны обвинения.

— Ну да.

— И все это время она приходила в себя после изнасилования.

— Она сама так сказала.

— И вы ей поверили.

— А почему бы и нет?

— Но даже после того как она согласилась выступить свидетелем с вашей стороны, после того как ей пообещали защиту от людей, которые, согласно ее утверждению, взяли ее силой и убили спутника, вы так и не удосужились отвезти ее в больницу. Правильно?

— Ну да.

— Неужели вам не было ее жалко? Ведь речь идет о женщине, которую, по ее словам, столько раз насиловали, о женщине, которая, опять же по ее словам, стала невольной свидетельницей убийства, которая утверждала, что собственной ее жизни угрожает опасность. Как же получилось, что полицейский, добросовестно исполняющий свои обязанности, не удосужился показать эту женщину врачу?

— Она сама этого не хотела. Послушайте, подруга, я же не отцом ей прихожусь! Мы предложили. Она отказалась.

— А разве не ваша святая обязанность позаботиться о том, чтобы она попала на прием к врачу, коль скоро она заявила, что ее изнасиловали, независимо от того, хочет она этого или нет? Тем более если учесть, как она себя чувствовала. Ее подруга показала, что кровь «хлестала ручьем». Так, по-моему, она описала состояние свидетельницы?

— Она нам сказала, что все в порядке. Я не собирался заглядывать ей под юбку.

В зале раздаются смешки. Как раз это ты и не прочь бы сделать, думаю я. Интересно, скольких потаскух он наказал по всей строгости закона на заднем сиденье патрульной машины?

— Конечно, — после минутной паузы размышляет Мэри-Лу, — вы могли отвезти ее к кому-нибудь из частнопрактикующих врачей. К кому-нибудь из друзей, кто уже выручал вас раньше.

— Нет, подруга. Правилами это запрещено.

— К частнопрактикующему врачу, который не стал бы задавать лишних вопросов, не стал бы даже заводить никаких документов на пациентку, чтобы свидетельнице не пришлось тут же, не сходя с места, писать заявление в полицию…

— Протест! — выкрикивает Моузби, на сей раз в его голосе сквозят озабоченные нотки.

— …а у вас с напарником было время, чтобы поднатаскать ее так, как вам того хотелось бы… — продолжает Мэри-Лу на одном дыхании, чтобы успеть сказать.

— Протест принимается.

— … чтобы все было именно так, как нужно, и чтобы она не болтала все, что взбредет в голову, когда вы решите впервые показать ее на людях.

— Протест!

— Протест принимается! — Мартинес сердито смотрит на нее. — Вы что, оглохли, госпожа адвокат?

— Прошу прощения, Ваша честь, — отвечает она, принимая самый смиренный вид.

— Считайте, что можете не обращать внимания на последнюю серию вопросов, — говорит Мартинес, обращаясь к присяжным. — Вычеркните это из протокола, — указывает он стенографистке.

— Если еще раз замечу что-нибудь подобное, — предупреждает он Мэри-Лу, — то буду вынужден наказать вас за неуважение к суду.

— Да, сэр. Прошу прощения.

— Хорошо. Продолжайте.

Прежде чем говорить дальше, обернувшись, она секунду смотрит туда, где сидим мы. Я незаметно киваю: из протокола, может, все и вычеркнули, но в головах у присяжных это засело прочно. Еще теплится надежда на то, что у главной свидетельницы обвинения и тех, кто производил арест, так или иначе рыльце в пушку.

— Вы допрашивали ее в присутствии сестры-хозяйки? Или, может, женщины-полицейского?

— Нет.

— А разве это по правилам? Тем более что вы допрашивали ее столько времени.

— А где ее было взять, женщину?

— Неужели во всем округе не нашлось ни одной? Ни сестры-хозяйки, ни женщины-полицейского?

— Да нет вроде. Мы просили, но нам не дали.

— Это же против правил.

— Мы обращались с такой просьбой. А обо всем остальном спросите у кого-нибудь другого.

— Оставшись наедине со свидетельницей, о чем вы и ваш напарник с ней разговаривали?

— Об этом деле.

— Вы имеете в виду факты по нему?

— Да, она приводила нам факты.

— А что еще?

— Больше ничего.

— Разве вы ничего не рассказали ей из того, что знали? Например, вкратце познакомили с заключением по результатам вскрытия?

— Протест! — Моузби тут как тут.

— Протест принимается. Не давите, — укоризненным тоном говорит Мартинес, обращаясь к Мэри-Лу.

Такое впечатление, что все ополчились против нас. Ну и компания подобралась, черт бы их побрал!

— Вы обсуждали обстоятельства дела, исходя лишь из того, что ей известно.

— Вот именно. Как и положено по правилам.

— Неужели? Женщина, которая утверждает, что стала жертвой группового изнасилования, которую, возможно, принудили выступить свидетельницей по делу о страшном убийстве, женщина, которой устраивают допрос в отсутствие другой женщины, так и не удосужившись отвезти на прием к врачу, — вы что, хотите сказать, что это по правилам? Из какой они книги, агент сыскной полиции Санчес, может, из древней «Книги мертвых»? Ведь эта женщина спокойно могла отправиться на тот свет, пока вы, Санчес, ее охраняли.

С неприязненным видом она отходит от него.

— У меня больше нет вопросов, — бросает она в ответ на очередной протест Моузби.

— Но этого же не случилось, — бесстрастно заключает Санчес.


Вот так, в общем, и выглядит аргументация обвинения. Есть и другие улики: на брюках Таракана были обнаружены пятна крови той же группы, что и у убитого, — четвертая, резус-фактор отрицательный. Мало у кого она такая, всего-навсего у одного из каждых двадцати человек. Само по себе это еще ни о чем не говорит, мы можем представить свидетельства, что у их знакомого рокера, погибшего в автокатастрофе в Альбукерке, была та же самая группа, а Таракан помогал нести его, возможно, кровь и попала ему на штаны. При обычных обстоятельствах два эти факта стали бы взаимоисключающими, но ведь обстоятельства-то обычными не назовешь.

Ножи рокеров прошли экспертизу на наличие крови. По результатам нельзя сказать ничего определенного. Колотые раны на теле убитого, возможно, были нанесены этими ножами, хотя сами они так себе. Но факт остается фактом: у всех рокеров при себе были ножи.

Когда зачитывают вслух досье на наших подзащитных, я наблюдаю за присяжными: если бы выносили приговор прямо сейчас, во всем Лас-Вегасе на нас не поставил бы ни один человек.

21

Но это было вчера, а сегодня все начинается заново. По-моему, без ложной скромности можно сказать, что сегодня мы просто в ударе. Мы поражаем собравшихся объемом предварительной работы, порхая по залу суда, словно на крыльях. Мы остроумны, обаятельны, прекрасно владеем фактической стороной дела, играем свидетелями так же непринужденно, как скрипач играет на бесценных творениях Страдивари. Прекрасно дополняя друг друга, каждый из нас принимает эстафету из рук коллеги так же четко, как морские пехотинцы на учениях. У нас десятки свидетелей, мы позаботились о том, чтобы их показания были заранее отшлифованы у нас в кабинетах и с наибольшей выгодой использованы в зале суда.

Мы прослеживаем каждый шаг рокеров с момента, когда они прикатили в Санта-Фе, до отъезда и дальше, до тех пор, пока не был найден труп. Каждый час их времени на счету, причем во многих случаях он расписан у нас даже по минутам.

Важнее всего то, что они делали той злополучной ночью и утром следующего дня. Несколько свидетелей, каждый из них выступает сам по себе, включая бармена и менеджера, показывают, что, кроме того вечера, рокеры у них больше не появлялись. Свидетели отвечают за свои слова, таких типов, как эти четверо, просто так из головы не выкинешь. Они уехали ближе к закрытию бара, в два ночи, потом бар закрылся. Рита Гомес уехала вместе с ними. Бесспорно, говорят свидетели, они могли уехать и пораньше. Это совершенно бесспорно.

Одна сторона в передней части зала сплошь заставлена стендами с большими схемами и крупномасштабными картами. На них помечены время, место, расстояние от одного района, где находились или якобы находились рокеры, до другого. Мы допрашиваем наших свидетелей, начиная с того момента, как рокеры выехали из города, так что выстраивается убедительная цепочка алиби, над которыми нашим оппонентам придется попотеть: здесь паренек, который заправлял их мотоциклы бензином, Мэгги с 14-й автострады, люди, с которыми они кутили в Альбукерке. Нашлись десятки лиц, которые их видели, пусть даже мельком. Мы приобщаем к делу квитанции, по которым с точностью до минуты можно установить, где они побывали после того, как выехали из Санта-Фе. В дело идут все свидетельские показания, все мало-мальски существенные улики. Мы перекрыли все ходы-выходы, словно густой туман, что опускается над гаванью Сан-Франциско.

Пошла вторая неделя процесса. В барах, клубах и ресторанах, где адвокаты коротают время после работы, только о нас и говорят. Мол, как здорово мы ведем защиту! Я сейчас на подъеме, все мне дается легко, энергия переполняет меня, я живу полной жизнью. Мне и вправду палец в рот не клади! Вот закончится суд, и прежние компаньоны упадут мне в ноги, умоляя вернуться в фирму.

Остывая и начиная анализировать свое поведение, я понимаю, чем вызвано это ощущение, — самым настоящим эгоизмом, причем довольно мелкого пошиба. Приятно, когда тобой восхищаются, когда тебя уважают, но все это может кончиться еще быстрее, чем летит мяч, пущенный Ноланом Райаном[17]. Чему быть, того не миновать, как гласят эта и подобные ей крылатые фразы. Я не прочь вернуться в фирму, но на своих условиях. Я хочу разобраться, на самом ли деле меня что-то связывает с Мэри-Лу, кроме важного процесса, от которого голова может пойти кругом. Я хочу, чтобы меня любили, чтобы меня уважали, чтобы у меня водились деньги. Но чего я на самом деле хочу, так это того, чтобы у меня не забирали дочь, а моих подзащитных признали невиновными. А именно в этом я меньше всего уверен.

22

Голос у судебного исполнителя тонкий, писклявый, он растворяется в таком зале, не успев отозваться эхом от стен и потолка. Казалось бы, он у него должен быть звучным, раскатистым, в нем должны громыхать властные нотки: ведь его голосом говорит сам закон. Может, кроме меня, никто на такие вещи и внимания не обращает. Мне лично нравится, когда у меня в голосе слышатся властные нотки.

— Вызовите Стивена Дженсена, — говорит судебный исполнитель.

Одинокий Волк встает с места. На мгновение он поворачивается лицом к присяжным и пристально смотрит на них, угрозы в его взгляде нет, он как бы говорит — вот он я, перед вами, смотрите и запоминайте! Бесспорно, в присутствии духа ему не откажешь. Он подходит к месту для дачи свидетельских показаний, кладет руку на Библию и твердым, звонким голосом принимает присягу. Он в костюме, при галстуке. Но никого этим не проведешь: одним словом, волк в овечьей шкуре.

Как знать, может, на исход суда и повлияют его показания. Мы намеренно пошли на риск. Обсуждали такую перспективу бессчетное число раз и пришли к выводу, что другого выхода нет. Остальных в качестве свидетелей вызывать мы не будем. Они ведут себя слишком нервно, непредсказуемо. Одинокий Волк тоже непредсказуем, из-за него все может полететь к чертовой матери, но у нас нет другой возможности лицом к лицу свести его с присяжными, особенно после того выпада против Грэйда.

Я уже давно уяснил, что молчание подсудимого, его отказ самому давать показания слишком часто трактуются как молчаливое признание вины, несмотря на то что по конституции у него есть такое право, но присяжные хотят услышать от подсудимого, что он тут ни при чем.

Есть и другая причина, особенно в таких делах, как наше, когда считается, что подсудимым все нипочем.

Мы же хотим показать присяжным, что они тоже люди, человеческие существа. Что у них тоже есть, о чем сказать, что они не звери, а нормальные мужчины, пусть придерживающиеся иных жизненных принципов, но все же мужчины. Как и у всех мужчин, у них есть границы, которые они сами для себя определили, обозначили, за которые они не переступят. В данном конкретном случае эти границы ни за что не позволят им проявить гомосексуальные наклонности и совершить убийство, во всяком случае, и то и другое одновременно, а это важно, поскольку преступление носит особый характер. Может, если бы обстоятельства сложились иначе, они бы и пошли на убийство. Может, и я пошел бы или любой другой, будь он на моем месте. Однако при данных конкретных обстоятельствах они не стали бы убивать. Эту цель и преследует его присутствие и то, что он скажет.

Конечно, опасность есть. Она в том, что стоит Одинокому Волку занять место для дачи показаний, как обвинение при перекрестном допросе непременно припомнит прошлые делишки и ему самому, а заодно его приятелям. Нам это выйдет боком, тут мы уверены на все сто, мы без конца обсуждали такой вариант с подзащитными, но в конце концов единогласно решили, что еще хуже вообще не давать показаний.

Отвечая на мои вопросы, он рассказывает, как было дело. Да, все они трахнули Риту, когда приехали в горы, но она была не против. Так она зарабатывает себе на жизнь, она же сама это признала, говорит он. Тут он кривит душой, оба мы это понимаем, но тут уж я ничего поделать не могу. Мне платят деньги за то, чтобы я защищал его, а не за то, чтобы я искал оправдание всем его действиям. Если бы эти чертовы полицейские сделали все как нужно, он сказал бы правду. А теперь дудки! Я не собираюсь делать за них то, что положено.

Все идет отлично. На такого свидетеля не нарадуешься — обаятелен, четко излагает свои мысли, с чувством юмора. На людях у него голос громче, чем я думал, он говорит, слегка растягивая слова, как будто выпил виски. Такой голос наверняка понравился бы женщинам. Я замечаю, что кое-кто из представительниц слабого пола поглядывает на него, он их явно заинтересовал. Такой, как я, поступает наперекор всем и вся, но мужики так и делают, говорит он. Настоящие мужики, имею я в виду. Гомики, может, и нет, но о них другой разговор. Их он и знать не хочет. Ни малейшего интереса к мужику, ни желания трахать его у него нет, ему такое даже в страшном сне не приснится. Настоящие мужики этим не балуются.

Я заканчиваю допрос уже к вечеру. Объявляется перерыв до утра, когда перекрестным допросом свидетеля займется Моузби. Мы с коллегами собираемся у меня в кабинете, заказав сандвичи и кофе. День прошел неплохо. Одинокий Волк поработал на славу — рассказал, как было дело, да и впечатление произвел довольно благоприятное. Кажется, в известной мере ему удалось развеять предубеждение, возникшее из-за выпада против Грэйда.

Подготовившись к завтрашнему дню, мы расходимся. Проводив Мэри-Лу до машины, я целую ее, желая спокойной ночи. Я бы хотел поехать к ней, но придется подождать до следующего раза — раз уж дал обещание не спать с ней, надо его держать. Я играю сам с собой в игру, мысленно прикидывая, что будет, если я сделаю то-то и то-то. Если я какое-то время воздержусь от связи с ней или какой-нибудь другой женщиной, то Клаудия останется в Санта-Фе. Это похоже на сон, на мечту. Только они меня и поддерживают.

23

Одинокий Волк сверху вниз смотрит на Моузби, который расхаживает перед ним взад-вперед.

— Старина, то, что ты об этом думаешь, — твое личное дело, я тебе говорю, как было на самом деле, — растягивая слова, отвечает он на очередной вопрос. Держится он с достоинством, спокойно.

Такое впечатление, что с утра прошла уже целая вечность. Первые полчаса перекрестного допроса я просто места себе не находил. Не дай Бог, Одинокий Волк допустит какую-нибудь оплошность, сорвется и смажет то благоприятное впечатление, которое произвел накануне. Но по мере того как он отвечал на новые и новые вопросы, мое напряжение стало спадать, а теперь я и вовсе успокоился. Он держится настороже, но вместе с тем непринужденно. Все утро Моузби искал, как бы к нему подступиться, за что бы ухватиться, чтобы вывести Одинокого Волка из равновесия. Но наш подзащитный держит ситуацию под контролем.

— Давайте вернемся к тому, когда вы поднимались в горы, — говорит Моузби. — В тот, первый раз.

— А других не было, старина. Моузби начинает ковырять в зубах.

— Тот раз, когда вы четверо вместе с девушкой были в горах. Вот что я имею в виду.

— Правильно, старина. Мы там были в первый и последний раз.

В таком духе они и пикируются все утро. Интересно, долго ли будет Моузби продолжать в том же духе, а то выглядит он сейчас не лучшим образом. Он неглуп и знает, когда это бывает.

— Одним разом дело не ограничилось. Вы говорите, что Рита Гомес по собственной воле вступила с вами в половые сношения. Ни угроз, ни принуждения не было. Вам даже не пришлось платить ей.

— Знаю, такому растяпе, как ты, в это не верится, но так и было! Дамочки души не чают в бандюгах, а те — в них, ты что, не знаешь этого, приятель? Ты что, не любишь слушать «кантри»? А я думал, на западе «кантри» слушают все!

В зале видны улыбки, кое-где раздаются смешки. Присяжные тоже улыбаются. Таких свидетелей еще поискать, артист, одним словом! А то, что говорит он точь-в-точь как кинозвезда Джон Уэйн, ему не вредит.

— Я сам люблю классику, — заискивающе улыбается Моузби, пуская в ход свой излюбленный приемчик. Ему это хорошо удается, так он и набирает очки. — Так или иначе… вы вступили в половые сношения с госпожой Гомес, но не с Ричардом Бартлессом.

— А как, если его там не было?

— Но даже если бы он там был, вы все равно не стали бы, потому что не вступаете в половые сношения с мужчинами.

— Ты правильно понял, старина!

— А как вы относитесь к половым сношениям с мужчинами? Если говорить отвлеченно, в общем плане.

— Мне от этого блевать хочется! — отвечает Одинокий Волк, скорчив гримасу.

— От одной только мысли об этом.

— Да, черт подери!

— А как вы относитесь к гомосексуализму вообще, господин Дженсен?

— Протест! — заявляю я. — Гомосексуализм не имеет отношения к рассматриваемому делу. — Я знаю, что отчасти имеет, но хочу по возможности отделаться от этого вопроса, так как Одинокий Волк может тут сорваться.

— Протест отклоняется, — парирует Мартинес. — Убитый был изнасилован через задний проход. Гомосексуализм в чистом виде. Отвечайте на вопрос! — приказывает он Одинокому Волку.

— Лечить их надо.

— Вы считаете, что гомосексуалистов надо лечить. Тогда еще один вопрос — вам их жалко?

— Ты что, спятил, старик?

— Значит, нет?

— Черт побери, конечно, нет! — Он наклоняется к Моузби. — Если бы я кого и убил, хотя никого я не убивал, то только не педика. Педиков убивать вообще не в моем стиле. Это ниже моего достоинства, понятно?

— Иными словами, — подытоживает Моузби, — вы не имеете ничего общего ни с гомосексуализмом, ни с гомосексуалистами.

— Вот именно!

Моузби направляется было туда, где сидят представители обвинения, как будто хочет взять что-то, но потом внезапно оборачивается к судье.

— У меня больше нет вопросов, Ваша честь. — Он садится, развалясь на стуле.

Мартинес переводит на него взгляд. Он удивлен, я тоже. Впечатление такое, что Моузби действует заодно со мной, а не против меня.

Мартинес пожимает плечами.

— Свидетель может вернуться на место.

Сойдя с места для дачи свидетельских показаний, Одинокий Волк возвращается к нашей скамье и садится. Он подмигивает мне так, чтобы не видели присяжные.

Он вышел сухим из воды. Я встаю.

— Ваша честь, у защиты на сегодня все.

— Если у обвинения и защиты больше нет свидетелей, которые могут выступить с контрдоказательствами, в понедельник начнутся заключительные прения. — Он вопросительно смотрит на Моузби. На того больно смотреть.

— Ваша честь, местонахождение одного из таких свидетелей мы как раз и пытаемся сейчас выяснить. К сожалению, нам не очень это удается.

— Крайний срок — в понедельник утром. Если вы держите про запас кого-то еще, то он должен располагать важными сведениями, в противном случае я не разрешу ему давать показания. Суд и так уже затянулся. Пора закругляться. Я хотел бы обратиться к присяжным с напутственным словом во вторник, к концу рабочего дня.

— Да, сэр. Если этот свидетель объявится, вы сами захотите его выслушать.

24

Каждый раз повторяется одна и та же история. Как всегда, вкалываешь всю неделю напролет, по восемнадцать часов в сутки. Наконец приходишь домой, и тут начинается: либо терпеть не можешь тех, с кем живешь, взять, скажем, наши отношения с Холли — женщина, на которой я был женат, а теперь собираюсь с ней разводиться, суд со дня на день должен вынести окончательный вердикт, как будто у меня и без того неприятностей не хватает, — либо не терпишь то место, где живешь, как, скажем, этот вшивый кондоминиум. Это одна, если не самая главная причина того, что вкалываешь по-черному. Сам себе в этом не признаешься, людям говоришь, что обожаешь свою работу, не представляешь жизни без нее. Чушь собачья, просто закрываешь глаза на факты. Может, и обожаешь эту чертову работу, пропадаешь на ней целыми днями, но не притворяйся, что только поэтому не хочешь возвращаться домой!

С какой стороны ни возьми, ты сейчас на взводе, без конца мотаться в суд — все равно что держаться за голый электрический провод, а это не водопроводный кран, который можно то включить, то выключить. Через несколько часов снова пора в суд, где нужно держать ухо востро — от этого очень многое зависит. Нужно бы хорошенько отоспаться, отдохнуть. Сейчас ты разденешься, примешь душ или горячую ванну, посмотришь последние известия по Си-эн-эн. А чтобы отключиться и хоть немного поспать, выпьешь бокал вина. Один, не больше, уже поздно, он поможет тебе быстрее уснуть. Вечером лучше красное вино, «Цинфандель» — отличная вещь — или, может, «Мерло». Есть еще несколько бутылочек «Ньютона» урожая 1982 года, которое было куплено по случаю какого-то памятного события и потом припрятано. Кстати, какое это было событие? Впрочем, какая разница, все равно она такая красивая, у нее такое тело, такие ноги, а если эту ночь ты не можешь провести с женщиной, которая тебе снится, выпей бокал «Мерло», отличное вино, и окажется, что оно ничем не хуже.

Вкус у него приятный, ты и позабыл, насколько приятный, ты же, оставшись дома один, не откупориваешь бутылочку, а рядом в последнее время нет никого, кто сумел бы оценить это по достоинству (кроме Мэри-Лу, и ее нет), выпьешь весь бокал, может, полежишь с ним в постели и посмотришь немного телевизор, например, субботнюю развлекательную передачу, клевое шоу, раньше его уже показывали, но ты же все равно не видел. Медленно потягивая вино, чувствуешь, что наконец после всей этой недели, когда вкалывал почем зря, начинаешь расслабляться. Вот и давай, расслабляйся, пока есть возможность, завтра во второй половине дня предстоит генеральная репетиция перед заключительными прениями. Снова пора на сцену! Тут уж совсем нужно будет держать ухо востро, выпить пару чашечек кофе и то не сможешь. Времени не будет.

Так и прокручиваешь все, попивая вино и медленно проваливаясь в забытье, пока не засыпаешь совсем.


Может, в один прекрасный день я поумнею и хоть чему-нибудь научусь. Уже утро, бутылка пуста, из ящика, включенного на полную катушку, знакомый голос телепроповедника, черт бы его побрал, а изо рта воняет, как на кладбище слонов. Не скажу, что я сейчас с похмелья, для пьяницы с такой репутацией и стажем, как у меня, бутылка вина — все равно что ничего, но чувствую я себя хреново. Движения какие-то замедленные, перед глазами все плывет, голова словно ватой набита. Сегодня во что бы то ни стало нужно подготовить заключительную речь, пройтись по ней вместе с коллегами, послушать, что получилось у них, покритиковать, если понадобится, и ненароком попробовать сохранить жизнь четырем мужикам, которые, убежден, невиновны в том, в чем их обвиняют.

А виноват ли на самом деле я, поскольку нарушил обещание, которое сам же себе и дал. Я не имею в виду то вынужденное обещание Энди и Фреду, когда я готов был принести в жертву даже свое правое яйцо, и не те завуалированные обещания, которые я много лет давал Патриции, когда она заводила речь о том, как Клаудия относится к моим выпивкам. Все это здесь ни при чем. Я говорю об обещании позаботиться о самом себе. Меня беспокоит не столько то, что я пью, — противно обманывать самого себя. Если не можешь быть честен с самим собой, то тогда с кем еще? Хватит заниматься самокопанием, Александер! Пей, черт с тобой, но знай меру, расскажи компаньонам, что у тебя на душе. Хватит выискивать предлоги, хватит принуждать тех, кто любит тебя больше всего на свете, искать предлоги тебе в оправдание. А то в один прекрасный день просыпаешься, смотришь по сторонам и видишь, что их тут больше нет. Ты сразу от всех избавился. Хуже того, черт подери! Они тебя бросили. Нет больше ни семьи, ни детей, ни компаньонов по адвокатской конторе.

Того, что было для тебя важнее всего на свете, уже нет.

25

У меня три шикарных костюма, все три — фланелевые: серый с угольным оттенком, темно-синий и бледно-серый в тонкую полоску. Их я и буду носить в предстоящие три дня. К тому времени все уже закончится, останутся только прения. В Нью-Мексико судья обращается с напутственным словом к присяжным перед заключительными речами сторон, поэтому сначала утром, самое большее на час, слово возьмет Мартинес, а Моузби выступит с первой заключительной речью. Для него она будет первой и последней: бремя доказательств ложится на обвинение, оно наверняка подготовило опровержения. И только потом, возможно, уже после обеда, наступит наша очередь.

Сегодня все сидячие места в зале заняты, не было восьми утра, а начальники пожарных команд уже отгоняли людей от здания суда. Я приехал рано, когда никого из адвокатов еще не было. Обожаю такие дни, только тогда понимаешь, зачем живешь на этом свете, сколь непрочна стена, отделяющая подсудимого от физического уничтожения, сколь высока твоя ответственность. От одного этого можно прийти в ужас.

Появляются остальные. Все нервничают, оно и немудрено. За несколько минут до девяти входит Моузби со своими подчиненными, вид у них измученный, встревоженный. Я не верю, что он не подготовился к сегодняшнему заседанию, но чувствую, что должно произойти что-то неожиданное, моя работа в том и состоит, чтобы попробовать догадаться, что у людей на уме, по тому, как они ведут себя, — а у обвинителя такой вид, словно он намерен добиваться вынесения смертного приговора всей четверке.

Вводят заключенных, они садятся на места. Мы ждем. На часах — две минуты десятого, судебный исполнитель призывает присутствующих к порядку, и из двери в глубине зала, ведущей в кабинет Мартинеса, появляется он сам. Вид у него раздраженный.

— Если стороны не намерены вызвать свидетелей, которые могли бы опровергнуть данные ранее показания, — говорит он, со злостью глядя на Моузби, — я готов обратиться с напутственным словом к присяжным. Намерены ли вы заявить протесты или вызвать дополнительных свидетелей?

Я поднимаюсь с места как представитель защиты.

— С нашей стороны ни протестов, ни свидетелей нет.

Встает Моузби.

— Ваша честь, обвинение хочет вызвать еще одного свидетеля, который выступит с контрдоказательствами.

— Протест! — Я слышу, как мой голос сливается с голосами Пола и Мэри-Лу.

— Прошу вас подойти к судейскому месту, — говорит Мартинес.

Когда мы направляемся к судье с разных сторон зала, я бросаю взгляд на Моузби. Мерзавец что-то затеял, поэтому он так и выглядел утром, а Мартинес был, словно туча. Наверное, перед этим у себя в кабинете он оформлял протокол. Немудрено, что Моузби припозднился.

— Защита не была поставлена в известность о каких-либо свидетелях, желающих выступить с контрдоказательствами! — с жаром говорю я. — Так не годится, Ваша честь, — продолжаю я, тыкая пальцем в грудь мерзавцу, стоящему напротив, — это просто-напросто не по правилам!

Мартинес поворачивается к Моузби. Я жду объяснений, всем своим видом говорит он, так что потрудитесь сделать это.

— Ваша честь, как я и говорил в пятницу, мы много недель безуспешно пытались найти этого свидетеля. Поэтому никого и не поставили в известность. Нашли мы его лишь вчера поздно вечером. Пришлось зафрахтовать самолет, чтобы он успел прибыть сюда вовремя.

— Слушай, черт бы… — начинаю я.

— Господин адвокат! — укоризненно останавливает меня Мартинес.

— Мне теперь уже все равно, Ваша честь! — Я готов рвать и метать, плевать мне на приличия. — У тебя, ублюдок, этот номер дважды не пройдет!

— Слушай, ты… — начинает Моузби, заливаясь краской.

Я пропускаю его слова мимо ушей.

— Он уже проделал такой трюк с матерью убитого! Просто цирк какой-то, это же неэтично, мы на эту уловку больше попадаться не намерены! Это идет вразрез с правилами, мне дела нет до того, что у него за свидетель, не верю, что они не могли его найти и заранее поставить нас в известность. Это дешевый трюк, недостойный суда, на котором вы председательствуете, и дела, которое он рассматривает.

Мартинес щелкает пальцами.

— Господин обвинитель, ваше поведение в этом вопросе не совсем корректно.

В глубине души я издаю стон. Он позволит Моузби вызвать своего свидетеля!

— Однако, — продолжает Мартинес, — ввиду насущной потребности в том, чтобы суд полностью рассмотрел обстоятельства дела, я разрешаю ему дать свидетельские показания. — Он поворачивается в нашу сторону. — Прошу прощения, господа адвокаты. Я не могу отказать в этой просьбе. Слишком важные последствия она может иметь.

Мы садимся, стараясь и виду не показать, что расстроены. Не вешай носа, старик, бодро говорю я себе, всего-то еще один свидетель, уж с ним-то ты наверняка справишься, как справлялся до сих пор со всеми остальными. Моузби передает судебному исполнителю листок бумаги.

— Вызовите Джеймса Ангелуса, — читает тот. Одинокий Волк подпрыгивает на месте так, словно ему в одно место шило воткнули.

— Какого черта… — начинает он достаточно громко, чтобы его слышали присяжные.

— В чем дело? — спрашиваю я. — О ком речь?

— Ни о ком! — огрызается Одинокий Волк. — Один мерзавец, для меня он не существует.

Я внимательно смотрю на него. Никогда не видел его таким — он трясется так, словно его колотит озноб.

В дальнем конце зала открывается дверь, в нее входит мужчина. На вид лет тридцать, хрупкого сложения, для наших краев одет немного аляповато: явно не из Нью-Мексико, разве что один из тех выскочек, что за последний десяток лет перебрались сюда из Нью-Йорка или Лос-Анджелеса.

— По-моему, он жив-здоров, — замечаю я.

— А для меня его нет. О'кей? — У него начинает дергаться веко одного глаза, он так сильно сжал край стола, что побелели костяшки пальцев.

Мне не сразу удается сообразить, почему свидетель кажется не таким, как все. А-а, ясно, он голубой. Не похож на франта, не семенит при ходьбе, не отличается изнеженностью рук. Но наметанному глазу сразу видно — голубой.

Я внимательно разглядываю Ангелуса, пока он занимает место для дачи свидетельских показаний и приносит присягу, потом перевожу взгляд на сидящего рядом Одинокого Волка он замер, словно сова, которая провожает взглядом бегущую по заснеженному полю мышку, крошечное создание, и не подозревающее о том, что через несколько безмолвных секунд его съедят на ужин. Думаю это и снова гляжу на нежданно-негаданно появившегося свидетеля.

— Назовите ваше имя и фамилию.

— Джеймс Энтони Ангелус.

Он до смерти напуган. Секунду он и Одинокий Волк не отрываясь глядят друг на друга, потом он, дрожа, отворачивается, кровь отливает у него от лица. Мой мозг работает с лихорадочной быстротой: неужели эти ублюдки чего-то мне не рассказали, неужели на самом деле поддерживали какие-то отношения с убитым? Сначала убийство на гомосексуальной почве, теперь — свидетель-гомосексуалист, свалившийся на наши головы в самый последний момент, поведение Одинокого Волка, изменившегося до неузнаваемости. Если подзащитные утаили от нас что-то важное, нам, считай, крышка.

— Благодарю вас за то, что пришли, господин Ангелус, — говорит Моузби.

Свидетель молчит, будто воды в рот набрал.

— Состоите ли вы в родственных отношениях с кем-либо из подсудимых, проходящих по этому делу? Это нужно для протокола.

— Да, — отвечает Ангелус, прежде чем я успеваю вскочить с места.

— Протест! — кричу я что есть силы. — Все это не имеет никакого значения и к делу не относится.

Мартинес бросает на меня взгляд. Он-то знает, что за этим последует.

— Протест отклоняется.

— С кем именно? — спрашивает Моузби.

— Со Стивеном Дженсеном. С тем, кто называет себя Одиноким Волком.

— Кем вы ему доводитесь?

— Я — его брат.

26

Это история, в которой любовь, горе, страх и, наконец, полное неприятие смешались воедино. История двух братьев, брошенных пропойцами-родителями и перебирающихся из одного окружного сиротского приюта в другой. Старший изо всех сил оберегает младшего, старший здорово вымахал для своих лет, не парень, а великан, младший поменьше ростом, более ранимый и по виду больше нуждающийся в поддержке. Они любят друг друга до потери пульса, друг без друга они — пустое место, которое если и существует, то лишь на бумаге.

Как-то раз, когда одному пятнадцать, а другому двенадцать лет, какой-то пустобрех подходит к старшему и говорит, что его младший брат — педик, его, мол, застукали в душевой в тот момент, когда он дотронулся до стручка кого-то из мальчишек. В знак благодарности старший звезданул этому пустобреху промеж глаз, да так, что тому теперь до конца дней обеспечен прием у невропатолога. За это его отправляют на шестьдесят суток в окружную исправительную колонию для малолетних преступников. Перед этим он выпытывает у младшего брата: ты что, на самом деле занимался этой гадостью? Младший клянется и божится, что нет. Старший ему верит. Он отправляется в колонию, отбывая там положенный срок, — один из многих, которые еще последуют.

Он возвращается то в колонию, то снова к маленькому брату. Формально говоря, он уже может начать самостоятельную жизнь, ему почти шестнадцать, здесь его не хотят больше держать, но он ни в какую не хочет оставлять брата, и ему разрешают остаться. Он устраивается на работу, днем зарабатывает деньги, а к вечеру возвращается в колонию. У братишки неплохо идут дела в школе, он строит планы на будущее. Старший готов сделать все, чтобы эти планы сбылись.

Затем история повторяется снова, только на этот раз скрыть ее младшему не удается. Его застали в тот момент, когда он взял в рот член другого мальчишки. Старший рвет и мечет, сгорая от стыда, его переполняют и страх за братишку, и любовь к нему. Перестань заниматься этой гадостью, поучает старший младшего, это ненормально, мерзко, подумай, что будет с тобой самим! Со мной. Младший принимается плакать, он бы и не хотел, но ничего не может с собой поделать.

Врет, конечно. Он хочет этого, хочет больше всего на свете. Только занимаясь любовью с мужчиной, он чувствует себя человеком, пусть даже в таком юном возрасте — к тому моменту ему исполнилось тринадцать. Только так он чувствует, что живет полной жизнью, и не скрывает этого. Но врет старшему брату, говоря, что просто не знал, что делать, — девчонок-то все равно нет. Теперь он займется онанизмом, пока не познакомится с девушками и не трахнет их, словом, пока все не будет так, как и должно быть.

Старший теперь знает, что делать. Выбить из него всю эту дурь, и чем скорее, тем лучше! На выходные вместе с младшим братом он уезжает за город. У него есть деньги, много денег, есть даже машина, которую он купил. Только не рассказывай об этом в колонии, предупреждает он младшего брата, меня в два счета оттуда вышибут, и тогда ты останешься один. Младший не хочет оставаться один, он ничего никому не скажет.

Они отправляются в бордель. Дешевая квартирка, где живут несколько девчонок-подростков, сбежавших из дому, торгующих собой: десять баксов за сеанс, включая стоимость презервативов, словом, по полной разметке, все, что полагается. Старший выбирает ту, что посмазливее и помоложе других, сует ей двадцать долларов, говоря, чтобы она показала брату все, на что способна, сделала из него настоящего мужчину, чтоб не выходили из спальни до тех пор, пока оба не выползут оттуда на карачках. Он треплет младшего брата по руке, давай, Джимми, займись ею, в душевой он видел, что за молодец у его брата, для тринадцати лет очень даже ничего, все будет в порядке! Детей потом настрогает целый выводок.

Через двадцать минут она выходит из комнаты одна и возвращает старшему двадцать долларов. Держи свои деньги, говорит она ему с таким презрением, с каким может говорить только пятнадцатилетняя проститутка, его агрегат вышел из строя, у нее челюсть свело, пока она пробовала его растормошить. Сходи с ним на автостанцию, найди какого-нибудь матроса, их там пруд пруди.

Он заходит в грязную комнату, где валяются простыни, залитые пятнами спермы. Братишка сидит на краешке кровати. Глаза красные, но слез нет. Я ничего не могу с собой поделать, говорит он старшему брату, такой уж я уродился. Если ты больше не хочешь считать меня братом, что ж, о'кей, я тебя не виню. Но не пытайся больше изменить меня, все равно ничего не получится. Не могу я идти против самого себя.

Но он же еще совсем ребенок, подросток, и то с натяжкой, о нем нужно заботиться. Он снова начинает плакать, оборачиваясь к старшему брату, тому, кто всегда был рядом, единственному, на кого можно опереться, обнимает его. Старший тоже плачет, потом отталкивает братишку. Ты — гомик, говорит он сквозь слезы, самый настоящий педик, черт бы тебя побрал! Ненавижу голубых! Ненавижу тебя!

Младший пытается ухватиться за него. Ему очень плохо, старший брат для него — все. Старший снова отталкивает его, на этот раз изо всей силы, так, что младший отлетает к стене, потом со всего размаху бьет его в зубы, потом еще раз.

Младший на месяц попадает в больницу. Ему чудом удается выжить. Выйдя из больницы, он узнает, что старшего отдали под суд по обвинению в оскорблении действием. Младший отказывается давать показания против старшего, но того все равно осуждают. Его приговаривают к заключению в исправительной колонии штата сроком на год. (Там они и познакомились с Джином, президентом филиала «скорпионов» в Альбукерке.) Когда ему объявляют приговор и судебный пристав уводит его из зала суда, младший брат кричит ему: «Я люблю тебя! Ты же мой брат, я всегда буду любить тебя, что бы ни случилось!» Старший оборачивается к нему. «Ты мне больше не брат, педик!» — бросает он.


С тех пор они больше не встречались. До сегодняшнего дня.

27

Моузби с пристрастием допрашивает Джеймса Ангелуса.

— Чем можно объяснить то, что ваш брат так боится гомосексуалистов? — спрашивает он ласковым тоном, словно добрый дядюшка, который обращается к любимому племяннику.

— Протест! Свидетелю исподволь подсказывают ответ на вопрос.

— Протест принимается.

Все это было бы смешно, если бы не было так грустно. Моузби — деревенщина, все знают, что уже который год он вовсю гоняет педиков. Зато теперь он — сама обходительность и понимание.

— По-вашему, брат ваш боится гомосексуалистов?

— Да.

— Почему?

— Протест, Ваша честь! При допросе свидетеля в подобной манере ему исподволь подсказывают, что говорить, к тому же сам вопрос носит преднамеренно подстрекательский характер.

— Протест отклоняется. Черт!

— Отвечайте на вопрос, пожалуйста, — приказывает Мартинес Ангелусу.

— Потому что я сам — гомосексуалист, и он боится, что раз мы с ним братья, то и он, может, тоже.

Повернувшись, я смотрю на Одинокого Волка. Он сидит, обхватив голову руками.

— Неужели он так этого боится, что убил бы гомосексуалиста, если бы дело дошло до того, что тщательно подавляемые им истинные чувства дали о себе знать?

— Протест!

— Протест принимается.

А толку-то? Все присяжные слышали эти слова, отпечатавшиеся у них в мозгу.

— Почему ты изменил фамилию? — спрашиваю я.

— Она мне не нравилась. Фамилию же не выберешь. Я не хотел, чтобы она была у меня такой же, как у него.

Черт бы меня побрал, если я знаю, что делать! Попробовать дискредитировать его? Но как? Он не проходит ни по одному из досье, не числится ни среди уличных педерастов, ни среди прочих представителей этой разодетой в пух и прах публики, мы проверяли по компьютерной базе данных Национального центра информации в области преступности — через пару минут выяснилось, что он в ней не значится. Работает программистом в Силиконовой долине[18]. Самый обычный парень, только голубой, ненавидит брата лютой ненавистью, потому что брат не хочет, чтобы он любил его.

— Ты любишь брата? — спрашиваю я, закидывая удочку сам не знаю зачем. Кошмар какой-то.

— Хотел бы ответить «нет», но думаю, что да. Хотя мы и братьями друг другу сейчас не считаемся. Разве что гены одни и те же.

— И после сегодняшнего дня уже больше не увидитесь?

— Надеюсь, нет. — Он делает паузу. — Знаю, он не хотел бы. Сейчас уже не хочет, — подчеркнуто добавляет он.

Я решаю рискнуть.

— Сколько вам заплатили за то, чтобы приехать сюда и дать показания?

— Протест! — Моузби, того и гляди, сейчас хватит удар.

Мартинес раздумывает.

— Протест отклоняется, — наконец решается он. — Отвечайте на вопрос.

Повезло. Почему же ты раньше мне не помог?

— Я… не знаю, о чем вы говорите, — запинаясь, отвечает он, заливаясь румянцем.

О Боже! Закрыв глаза, я проскочил опасный поворот и теперь вовсю мчусь к дому.

— Сколько, — медленно повторяю я, отчетливо выговаривая слова, — заплатило вам обвинение за то, чтобы вы прилетели сюда и дали показания против своего брата Стивена Дженсена?

Он опускает голову.

— Десять тысяч. — Вид у него несчастный.

— Сколько? Громче, старик! — Наклонившись вперед, я оказываюсь так близко к нему, что чувствую запах мятной жвачки у него изо рта.

— Десять тысяч долларов.

— Вам заплатили десять тысяч долларов за то, чтобы вы прилетели сюда и дали показания против собственного брата, за исключением которого родных у вас больше нет.

— Я сделал бы это и бесплатно.

— Не сомневаюсь. В своей жизни, господин Ангелус, я видел много ненависти или еще чего — называйте, как хотите! Не знаю, что у вас там вышло, но если смотреть на все это с точки зрения любящего сердца…

— Протест! — орет Моузби.

— …то никогда в таких случаях не оказывался виноват только один человек, — как ни в чем не бывало продолжаю я, несмотря на то что Мартинес принимает протест, поданный Моузби. — Вы должны быть ненавистны самому себе. — Теперь уж я отвожу душу. — Тому, во что вы превратились!

— Протест!

— Снимаю свои слова. — Я возвращаюсь на свое место. Тоже победа, пусть и не из великих. Но будет за что зацепиться, когда дело дойдет до апелляции. Едва эта мысль приходит мне в голову, как я одергиваю себя, невольно сознавая, что подсознательно уже веду себя так, будто мы ее уже подали.

Такие мысли нужно гнать подальше, иначе от моей защиты останутся рожки да ножки. Они невиновны, я был убежден в этом с самого начала, время для сомнений прошло.

Я встречаюсь взглядом с Полом, Мэри-Лу, Томми. По их виду ясно, что они думают о том же самом.

— У меня больше нет вопросов, — говорю я, обращаясь к судье.

— Обвинение закончило допрос свидетеля, Ваша честь.

28

— Старик, я не убивал его. Поверь.

Мы с Одиноким Волком сидим за столом друг против друга в зале ожидания, расположенном в подвале суда. Резкий свет ламп над головой придает Одинокому Волку зловещий вид, под глазами, почти не видными в полумраке, залегли глубокие тени. Лицо у него, как у трупа. Вид по-прежнему угрожающий, но события сегодняшнего утра, связанные с появлением брата, сильно его испугали. Впервые я заметил, как его охватил страх, который он не сумел скрыть.

— Дело не во мне, — отрицательно качаю я головой, — а в двенадцати присяжных, это они должны тебе поверить.

— Старик, я тут ни при чем, черт побери! — Он мнется. — Ты еще веришь мне?

Я на мгновение задумываюсь. Здесь все должно быть ясно, я обязан быть с ним откровенным.

— Какая разница? Я твой адвокат и делаю все, что в моих силах, чтобы защищать тебя. — Я словно пытаюсь стряхнуть какое-то жуткое наваждение. — Если уж на то пошло, то да, верю. Хотя сейчас предпочел бы не верить.

— Почему?

— Потому что тем больше будет разочарование, если мы не сумеем вытащить вас из этой передряги.

— Сколько у нас шансов?

— Если полагаться на факты, процентов восемьдесят, а то и девяносто, а если на эмоции, то… немного.

— Пятьдесят на пятьдесят?

— Меньше. Пока. — Я встаю с места. — Мне пора на работу. Нужно пройтись еще раз по заключительной речи.

Входит охранник, надевает на него наручники. Выходя, он оборачивается ко мне.

— Я его не убивал.

— Хорошо, но ты также сказал мне, что брата для тебя не существует.

— Да. — Он отводит глаза. — Для меня не существует.

29

— Господа присяжные…

Мир — сцена. Здесь тоже сцена, но только моя. Зал со сводчатым потолком, судья, восседающий на возвышении в черной мантии, обвинители, дожидающиеся своей очереди, мои коллеги по этому делу, сидящие за одним столом, подсудимые. Все они смотрят на меня, слушают меня. Настоящий театр, где все — как в настоящей жизни. Я сгораю от нетерпения. Возбуждение переполняет меня. Одни адвокаты приходят от этого в ужас, другим справиться со стрессом не под силу. Зато третьи чувствуют себя как рыба в воде, это их родная стихия. Они-то и есть те короли и королевы, которые правят бал в суде, его краса и гордость.

— В некоторых свидетельских показаниях, которые вам довелось услышать, в уликах, которые были здесь представлены, наличествует определенная крупица истины. Такое впечатление, что ищешь золотую жилу, — знаешь, что она есть, но иной раз трудно определить, так это или нет, а еще труднее до нее добраться и добыть золото. Приходится отделять золото от всего того, что лишь выглядит как золото, однако таковым не является, от всего того, что может сбить с толку, направить по ложному пути, увести в сторону от того, что тебе нужно. А нужна тебе истина. Не месть, не деньги, не желание решить проблему, оказав таким образом услугу обществу. Тебе нужна истина, надо ее найти и строго ею руководствоваться, не обращая внимания на то, как смотришь на нее и ты сам, и общество, и на то, как, по-твоему, «должно быть». Вам предстоит установить истину и решить, убил Стивен Дженсен, мужчина, сидящий перед вами, человека или нет.

Я произношу свою заключительную речь последним из адвокатов. Первым выступал Томми — нам хотелось, чтобы первым был человек, к которому присяжные невольно прониклись симпатией, к тому же его подзащитного, Гуся, защищать легче всего. Затем настала очередь Пола со своим малышом — прямая противоположность Томми. За ними — Мэри-Лу.

Я выступаю последним, потому что несу ответственность за это дело. Я привлек к нему остальных, мне предстоит сделать последний надрез и перерезать пуповину. К тому же ведь я звезда, на которую приходят поглазеть, которую будут показывать по телевизору. Эгоизм чистой воды, не отрицаю, ну и что? Я заработал это право, так на самом деле и есть.

Главное внимание я уделяю анализу того, в какой последовательности развивались события, если судить по показаниям свидетелей обвинения, прежде всего Риты Гомес и доктора Милтона Грэйда, а также тому, насколько можно верить свидетелям, особенно Рите Гомес и в меньшей степени Джеймсу Ангелусу, этому братцу-перевертышу.

Две схемы на стендах расположены так, чтобы их четно видели и со скамьи присяжных, и с судейского места. На одной из них, крупномасштабной карте района, обозначены бар «Росинка», где рокеры подцепили Риту, и то место в горах, куда они ее отвезли (и где впоследствии был обнаружен труп), и мотель, где она работала и откуда (по ее словам) они и похитили Бартлесса и тоже отвезли его в горы. Там же и 14-я автострада, ведущая из Санта-Фе в Альбукерке, где они заправлялись и завтракали. Вторая схема воспроизводит время всего, что происходило между двумя ночи и полуднем. Таблица разделена на графы, соответствующие получасовым промежуткам, напротив каждой оставлено чистое место: 2.00 — 2.30……….. и так далее. Между двумя схемами поставлен большой макет часов с передвижными стрелками.

Не торопясь, почти академично я излагаю присяжным события в той последовательности, в которой о них рассказывала Рита Гомес, — о ней ведь сейчас речь. Если мы сумеем показать, что того, о чем она говорила, просто не Могло быть, если опровергнем ее версию происшедшего, то с полным на то основанием можем надеяться на вынесение оправдательного приговора.

— В два ночи они уехали из бара, — говорю я. — Несколько свидетелей, включая госпожу Гомес, показали это. Так что тут все ясно.

Напротив графы «2.00» я пишу: «Выехали из бара» и перевожу стрелки на два часа ровно.

— Они поехали сюда, — указка моя следует по дороге в горы, до того места, где, как она говорила, они остановились и где впоследствии был найден труп. — Судя по карте, подготовленной и заверенной Управлением дорог штата Нью-Мексико, расстояние составляет двадцать семь миль. Дорога извилистая, на ней особенно не разгонишься. Скорость ограничена сорока милями в час. Но предположим, они ехали быстрее и добрались до места за полчаса. — Напротив графы «2.30» я пишу: «Прибыли на место предполагаемого преступления».

— По ее собственному признанию, она вступала с каждым из них в половые сношения по два раза. Даже если допустить, что этому предшествовали любовные ласки, а я не думаю, господа присяжные, что потаскушка, берущая по пятнадцать долларов за раз, способна на ласки, — говорю я, выжидая, пока этот намек, призванный показать, что она за штучка, отложится в их памяти, — даже если все ее общение с ними свелось к грубому, быстрому, грязному половому акту, это заняло как минимум еще полчаса. — Снова пауза. — Обратите внимание, жестко ограничивая время, я сознательно иду на ущемление интересов своего подзащитного, но хочу, чтобы у вас появилось побольше оснований усомниться в ее показаниях. О'кей, значит, полчаса занял секс.

Я заполняю графу «3.00», передвигаю стрелки часов.

Вместе с присяжными мы воссоздаем события той ночи, исходя из показаний главной свидетельницы со стороны обвинения. Сколько времени понадобилось им на то, чтобы вернуться в мотель? Сколько ушло на то, чтобы, как она говорила, трахнуться еще разок и выпить пива? Сколько с ними спорил и боролся Бартлесс? Сколько ушло на то, чтобы утихомирить его и вместе с ней заставить сесть в машину?

— В машину, которой не было и в помине, — заявляю я. — В машину, о которой никто никогда даже словом не обмолвился. В машину, которую никто никогда не крал и не бил. Только машины подсудимым и не хватало для того, чтобы взять и отвезти Ричарда Бартлесса туда, где он был убит.

Я делаю паузу.

— Несуществующая машина. Ее там и в помине не было, дамы и господа. Вы знаете это так же хорошо, как и я. Это всего лишь одна нить в паутине лжи, которую плетет свидетельница.

Стрелки на часах продолжают свое движение. Одна за другой заполняются графы в таблице. Уже рассвело, а мы до сих пор обретаемся в горах вместе с Бартлессом, Ритой и рокерами.

— После того как несчастного взяли силой, — говорю я, не пытаясь обойти эту тему, — после того как он стал жертвой надругательства, а мы этого не оспариваем, так свидетельствуют улики, мы с ними согласны, так вот, после этого его убили. Как следует из заключения коронера, сорок семь раз пырнули ножом. Того, что ему было нанесено сорок семь ножевых ранений, мы тоже не оспариваем. А между тем, по словам Риты Гомес, нож, которым наносили удары жертве, то и дело держали над костром, пока он не раскалится добела. — Дойдя до этого места, я качаю головой. — Они убивают парня, но хотят, чтобы кровь на ранах свернулась. Не знаю, как вы, уважаемые, но, независимо от того, ритуальное это было убийство или нет, по-моему, все это смахивает на бред сивой кобылы. Но главная свидетельница обвинения показала, что дело обстояло именно так, давайте представим, что так оно и было. Просто представим, потому что на самом-то деле у нас это в голове не укладывается. Потом они его кастрируют и какое-то время еще остаются на том же месте. По словам госпожи Гомес, минут пятнадцать-двадцать. А потом убивают его.

— Дамы и господа, — поворачиваюсь я к схемам, — судя по этим диаграммам, а также исходя из моих собственных, на редкость осторожных оценок, получается, что времени уже семь, самое большее половина восьмого утра, а мой подзащитный и госпожа Гомес все еще в горах. — Я заполняю еще несколько граф и передвигаю стрелки часов. — Как явствует из ее собственных показаний, времени, может, уже больше, не то половина девятого, не то девять, но я хочу, чтобы все выглядело так, чтобы комар носа не подточил, хочу, чтобы у вас возникли все основания для того, чтобы усомниться в правдивости ее слов. О'кей, пусть будет половина восьмого, нет, даже семь. А они все еще здесь, — говорю я, показывая нужное место на карте, — вот здесь, в горах Сангре-де-Кристо.

Мы добираемся до конца странствий, о которых поведала нам Рита Гомес. Они выбрасывают труп у обочины дороги, отвозят ее домой и снова начинают угрожать; двое из них (включая моего подзащитного) снова вступают с ней в половые сношения. Затем они наконец уезжают.

Я бросаю взгляд на схему. Девять часов.

— Судя по показаниям главной свидетельницы обвинения, данным под присягой, они расстались с ней самое раннее в девять. Проследив цепь событий, только что подтвержденных нами в документальном порядке, можно, не рискуя ошибиться, утверждать, что к тому времени на часах было уже часов десять-одиннадцать. Но пусть будет девять, мы согласны. Ни четвертью часа больше.

Подойдя к стоящему у противоположной стены столу, за которым сидят представители защиты, я наливаю себе воды. До смерти хочется пить. Затем, взяв папку, возвращаюсь к скамье присяжных.

— В этой истории есть лишь один изъян — ее и в помине не было. Если полагаться на показания главной свидетельницы обвинения, ее попросту не могло быть. В то время как, по ее словам, все они находились вот здесь, в горах, — взяв указку, я показываю на место убийства, — вещественные улики доказывают, что они были вот здесь. — Я провожу указкой по темной линии, которая обозначает шоссе, ведущее по направлению к Серильосу. — Они в пятидесяти милях отсюда, это час езды на машине.

Я выдерживаю паузу, чтобы сказанное отложилось в памяти слушателей, и бросаю взгляд на Мартинеса. Он смотрит на меня с неподдельным интересом. Мне важно если и не привлечь его на свою сторону, то, по крайней мере, склонить к нейтралитету.

— Как и у обвинения, — продолжаю я, — у нас свои свидетели, которые под присягой показали, что мой подзащитный и остальные находились в их компании именно в то время, когда, как утверждает свидетельница обвинения, произошло убийство. О'кей, у обвинения — свои свидетели, у нас — свои, мы во всем полагаемся на вас, решайте, кто из них говорит правду, а кто лжет. Это в наших силах, как в силах и самого суда.

Я постукиваю папкой с уликами по поручню, ограждающему скамью присяжных.

— Но этого недостаточно. Дамы и господа, как и вы, я понимаю, что тут происходит. Я понимаю, этого недостаточно, если учесть, что за люди, я говорю о подсудимых, сидят перед вами, если учесть смехотворное, постыдное и предосудительное освещение процесса средствами массовой информации, если учесть то, с какой вольностью свидетели обвинения обращаются с фактами, извращают истину. Я располагаю убедительными доказательствами в подтверждение своих слов.

Я перевожу дух.

— Но прежде чем познакомить вас с этими доказательствами, должен сказать еще вот что. В мои обязанности, равно как и в обязанности моих коллег, не входит выяснение того, кто на самом деле совершил это убийство. Я — не Перри Мейсон и не собираюсь гадать на кофейной гуще, кто же в действительности является преступником. Я здесь для того, чтобы доказать — мой подзащитный невиновен, доказать так, чтобы не осталось ни малейших сомнений.

Раскрывая папку с уликами, я беру квитанцию об оплате при помощи кредитной карточки, выписанную на заправочной станции, и, подержав мгновение перед ними, передаю ее старосте.

— Я хотел бы, чтобы вы все хорошенько ее осмотрели и передали дальше. Особое внимание обратите на день и час, они пропечатались. День и час написаны не от руки, а проставлены машиной, вы помните, что с помощью двух независимых друг от друга организаций, занимающихся испытанием оборудования, мы ее проверили, и обе организации подтвердили точность показаний машины. Дата всем нам известна. Теперь взгляните на час. Повнимательнее. Без трех минут шесть утра. Подумайте, дамы и господа, без трех минут шесть утра, того самого утра, о котором здесь идет речь.

Я жду, пока квитанция, побывав по очереди у всех присяжных, не возвращается к старосте, который отдает ее мне. Я кладу листок в папку.

— Это не досужий вымысел. Это факт. Есть и другие факты. Завтра, удалившись в комнату для совещаний присяжных, чтобы приступить к прениям, вы заберете эти факты с собой. Для меня факт, — продолжаю я, подчеркнуто произнося это слово, — что так оно и будет, потому что считаю вас добросовестными людьми.

Папка возвращается на стол, где лежат другие улики.

— Вся аргументация обвинения зиждется на одном-единственном обстоятельстве. На показаниях Риты Гомес. Это единственный его аргумент. Не знаю… может, в горах все и было так, как она говорит, но, повторяю, может, и нет. Десятки свидетелей утверждают, что в это время подсудимые были совсем не там. Десятки свидетелей утверждают, что мой подзащитный и остальные не удосужились даже взглянуть на убитого, в то время как она говорит обратное. Десятки свидетелей показали под присягой, что Рита Гомес — алкоголичка, и ни для кого не секрет, что в ту ночь она была пьяна. Она и сама показала, что занимается сексом за плату. К тому же она признала, что солгала. Получается, что аргументация обвинения построена на показаниях спившейся шлюхи, пьяницы и лгуньи. Все это в одном и том же лице.

Свидетельница утверждает, что ее изнасиловали, но в больнице она так и не побывала. Даже после того, как ее нашли полицейские и она им рассказала, что, по ее словам, произошло, они не отвезли ее в больницу. Может, это неспроста, уважаемые. Может, она солгала, утверждая, что стала жертвой изнасилования, чтобы усугубить вину этих мужчин. Может, они, я имею в виду и ее и полицейских, знали, что это ложь, как знали и то, что если бы ее осмотрел врач, он не обнаружил бы никаких следов изнасилования, и тогда остальные ее утверждения не стоили бы и выеденного яйца. И они решили: пусть она утверждает, будто ее изнасиловали, но врачебного осмотра в любом случае следует избегать. Другого выхода скорее всего и не было, потому что на поверку оказалось бы, что все это липа. А может, она сама оказалась не без греха, они же не хотели, чтобы об этом раньше времени стало известно, поскольку им позарез нужно было время, чтобы поднатаскать ее, поднатаскать так, как они того хотели. Они не могли рисковать, опасаясь, что она брякнет что-нибудь не то раньше, чем следует, заведет речь с кем-то из представителей властей, например, с врачом. Мы ничего не знаем, кроме того, что она, да и они тоже, на несколько дней словно сквозь землю провалились. В высшей степени своеобразное поведение.

Я на мгновение останавливаюсь, переводя дыхание, затем шпарю дальше. Я чувствую, что сейчас на подъеме, и не хочу терять темпа.

— Рита Гомес, единственный очевидец со стороны обвинения, утверждает, что видела убийство. Однако она никому ничего не сказала, будучи, по ее словам, до смерти перепугана. Затем нагрянула полиция, нагнала на нее страху, тогда она и раскололась. А как же пресловутый страх? Да, знаю, они ведь пообещали защитить ее, но что из этого следует? Неужели вы на самом деле полагаете, что женщине, себя не помнившей от страха, понадобится так мало времени и усилий, чтобы разговориться? Так оно и будет, если на нее поднажмут, вытрясут из нее всю душу. Однако, судя по всему, надобности в этом не было. Не успели они переступить через порог, как она зачирикала.

— Никак не сходится, — качаю я головой. — Поставьте себя на ее место. Они и не подозревают, что ты что-то знаешь. По чистейшей случайности ты познакомилась с Ричардом Бартлессом и с этими мужиками. Ты могла сказать, что не знаешь, как он там оказался, и они бы тебе поверили. Почему бы им не поверить? При подобных обстоятельствах, когда, по ее словам, она со страху была готова умереть, окажись вы на ее месте, стали бы открывать рот? — Тут я делаю многозначительную паузу. — И вы и я знаем ответ. Нет.

Я умолкаю на мгновение, чтобы все сказанное отложилось у них в памяти.

— Дамы и господа, все просто. Просто, как ни угнетающе и оскорбительно это для нашего правосудия. Либо она всю эту историю высосала из пальца, либо ее принудили к этому. И в том и в другом случае она солгала. Ничего подобного не было, а если было, то не так, как она говорит.

Я смотрю на присяжных, обводя взглядом одного за другим. Одни глядят на меня, другие — на подсудимых, третьи — туда, где сидят обвинители. Не то один, не то двое устремили взгляд на агентов сыскной полиции, с чьей подачи и начался суд.

Повернувшись, я смотрю на сыщиков. Санчес и Гомес перехватывают мой взгляд: я им не нравлюсь. Что ж, хорошо. Может, и присяжные это заметят, может, пораскинув мозгами, осознают — то, что они слышат, не лишено оснований, не лишено достоверности.

— Подумайте вот о чем! — снова поворачиваюсь я к присяжным. — Агенты на несколько дней изолировали ее от всех. Никто не знал, где она находится, даже женщины-полицейские. А теперь задайтесь вопросом: зачем это нужно, если только нет здесь чего-то такого, что они хотели бы скрыть, если только ты не помогаешь им в этом? Подумайте об этом, дамы и господа. Принято считать, что полицейские защищают людей, стоят на страже их интересов. Разве они стояли на страже ее интересов, когда не позволили пойти к врачу после имевшего-де место изнасилования? Разве они стояли на страже ее интересов, изолировав ее от тех, кто мог прийти ей на помощь? Они не защищали ее, не стояли на страже ее интересов, уважаемые. Как не защищали и не служили правосудию. Нет, они защищают и служат обвинению. Может, они все это дело и подстроили.

Обернувшись, я снова смотрю туда, где сидят представители обвинения. Теперь борьба пойдет уже не на жизнь, а на смерть, эти ребята не постоят ни перед чем, чтобы свести со мной счеты. Пускай. Я-то знаю, как вольно они обходятся с истиной, но стоит мне произнести эти слова, как во мне крепнет убеждение, что так оно и есть.

— А как быть с заключением коронера? — продолжаю я. — Он назвал точное время смерти, но оно противоречит выдвинутой обвинением версии развития событий, это мы с вами уже проследили сегодня, — говорю я, указывая на схемы. — Что тогда? Один из самых известных судебно-медицинских экспертов страны ошибся в расчетах? Если мы поверим показаниям Риты Гомес, единственного очевидца со стороны обвинения, придется сделать это. Придется сказать, что он опростоволосился. Нам нужно либо поверить ему, либо не поверить ей. Показания Риты Гомес и показания доктора Милтона Грэйда противоречат друг другу. Нельзя одновременно верить им обоим.

— Впрочем, и в ее, и в его показаниях одно обстоятельство я не могу не поставить под сомнение. Речь идет о так называемой теории «раскаленных ножей». Вы видели жуткие снимки убитого, сделанные в морге, где доктор Грэйд проводил вскрытие. Его тело было в ужасном виде. Тем не менее доктор Грэйд показал, что его убили раскаленным ножом, который, кстати, так и не нашли. На редкость странная теория, обвинение до сих пор не удосужилось представить ни одного свидетеля, который мог бы ее подтвердить, за исключением Риты Гомес, которой, как мы уже доказали, верить нельзя. К тому же, несмотря на все свое уважение к доктору Грэйду, я обращаю ваше внимание на одно странное совпадение: они-де пришли к вышеуказанной теории «раскаленных ножей» независимо друг от друга. Мне лично не верится в такое совпадение, слишком уж оно невероятно. Вам, я думаю, тоже.

Теперь перейдем к брату Стивена Дженсена. Я искренне ему сочувствую. У него не жизнь, а сплошное мучение. Старший брат от него отказался, половая жизнь вызывает у него одно отвращение. И вот он заявляется сюда и говорит, что Стивен Дженсен так ненавидит голубых, что, если один из них подвернется под руку, он тут же прикончит его.

Что ж, если все это так, то почему до сих пор Стивен Дженсен не поднял руку ни на одного гомосексуалиста? Уверен, они ему попадались, как и любому из нас. И что из этого следует? А то, что и в показаниях Джеймса Ангелуса одно с другим не вяжется. Здесь он оказался не для того, чтобы сказать, что его брат готов убить гомосексуалистов. — Я начинаю закипать, я вне себя от гнева и хочу, чтобы они это видели, хочу, чтобы они видели, что все это — чушь собачья, высосанная из пальца обвинением! — Он оказался здесь потому, что обвинение ему заплатило. Десять тысяч долларов… Мало того, оно попыталось скрыть эту грязную работу, этот удар ниже пояса. Джеймс Ангелус здесь потому, что обвинение покупает свидетелей, точно так же оно заполучило мать убитого, купив ее. Наверное, других доказательств у него нет, если необходимо прибегать к такой неблаговидной тактике.

Я перевожу дух.

— Позвольте мне сказать, в чем на самом деле заключается истина. Истина состоит в том, что мой подзащитный не совершал этого убийства. Так же как и его друзья. Да, был убит человек. Но они тут ни при чем. Никто не знает, чьих рук это дело, обвинение просто шьет его кому ни попадя. Надо же бросить псу кость, если он голоден! Вот и выбрали четырех мужиков, которые, я первый готов это признать, далеко не ангелы. Они были с той девицей в ночь, когда произошло убийство. И обвинение заключило, что убийство на их совести, наскоро состряпав историю, подходящую под этот случай.

Не торопясь, я расхаживаю перед скамьей присяжных, глядя в лицо каждому.

— Единственная свидетельница обвинения выдала себя с головой. Вещественными доказательствами оно не располагает, нож так и не нашли. Как не нашли и пистолет, из которого его застрелили. У защиты не один, а десятки свидетелей, каждый из них заслуживает большего доверия, чем Рита Гомес, осмелюсь напомнить еще раз, не только проститутка, привлекавшаяся к судебной ответственности, не только пьяница, что ни для кого не секрет, но и отъявленная лгунья.

Кто бы ни совершил это убийство, неужели он был так глуп, что оставил в живых свидетеля? И это после убийства, чреватого смертной казнью? Нет конечно. Ведь он только что уже убил одного. С какой стати ему щадить другого и оставлять после себя свидетеля? Вот почему эти люди не могли сделать того, в чем их обвиняют. Да, они — подлецы, бандиты, но они же не дураки. Настоящий убийца не стал бы брать пленных. Если эти мужики и не убили Риту Гомес, то по той простой причине, что они не убивали и Ричарда Бартлесса.

Так… для чего же мы сегодня здесь собрались? Для того, чтобы выяснить, виновны наши подзащитные или нет. Казалось бы, нет необходимости доказывать их невиновность, но все-таки приходится. Мы представили вашему вниманию конкретные вещественные доказательства, свидетельствующие, что эти люди тут ни при чем. Обвинение обязано доказать, что они виновны, однако оно этого не сделало — ни в малейшей степени, ни на йоту.

На присяжных, рассматривающих дело об убийстве, ложится колоссальная ответственность. Вам решать, виновен тот или иной человек или нет, казнить его или миловать, а если вы решите, что они виновны, значит, вы целиком и полностью в этом уверены. Вы должны быть уверены в этом, руководствуясь сердцем и разумом, полагаясь на показания свидетелей, на твердые факты. Так, чтобы у вас не оставалось ни малейших сомнений в собственной правоте.

Господа присяжные! Не судите моего подзащитного по тому, что он собой представляет, или по тому, что водилось за ним в прошлом. Сейчас речь не об этом. Судите его, исходя лишь из того, что имеет отношение к данному делу, из фактов. И тогда вы сделаете единственно возможный вывод, а именно: он невиновен и должен выйти из этого зала свободным.

30

— Доброе утро, дамы и господа. Меня зовут Джон Робертсон. Я прокурор округа Санта-Фе.

В шикарном костюме-тройке, развернувшись так, чтобы был отчетливо виден значок «Фи Бета Каппа», он стоит у края стола, за которым располагаются представители обвинения. Он уверенно, дружески улыбается присяжным, так, как улыбаются люди, знающие, что их дело — правое, что истина на их стороне.

Он сознательно идет на риск, выступая последним со стороны обвинения. Уверен, взвесил все «за» и «против» и решил, что в худшем случае у нас с ним равные шансы. Его минус в том, что он мало кому известен: вот Моузби присяжные изучили вдоль и поперек, может быть, в глубине души он ненавидит Робертсона за то, что, свалившись ему на голову в самый последний момент, он лишил его возможности отличиться в этом громком процессе. Правда, Робертсон здесь свой человек, к тому же все равно он всем заправляет, в конечном счете вся ответственность за дело лежит на нем. Выступая сейчас, он дает понять присяжным: дело имеет такое большое значение, что его заключительный акт я не могу доверить никому, даже своему способному и пользующемуся доверием помощнику. Меня избрали на этот пост, и я обязан сделать все. Прошу прощения, если сам факт моего выступления может быть истолкован превратно по отношению к господину Моузби, присутствующему здесь, но я никоим образом не хочу его обидеть. Здесь за все отвечаю я и только я.

Он на самом деле излагает это, пусть и в менее нарочитой и эгоистичной манере. В действительности же этот мерзавец, не думающий ни о ком, кроме собственной персоны, имеет в виду другое: я политический деятель, я делаю себе карьеру, взбираясь по служебной лестнице, а нынешний процесс — самое шумное в Нью-Мексико дело этого года, оказавшееся в моей компетенции, и я не допущу, чтобы меня обошла какая-то мелкая сошка из числа госслужащих; люди выбиваются в сенаторы и губернаторы благодаря заключительным речам такого типа, что я намерен сейчас произнести! Пусть меня снимает телевидение. Для него я — лакомый кусочек.

— В рассматриваемом вами деле нет ничего сложного, — начинает Робертсон. С невозмутимым видом он стоит перед тем местом, где сидят присяжные. Я восхищаюсь его манерой говорить. Если я — Джек Николсон, то он — Карлтон Хестон, может, со стороны он слишком уж правильный, малость отставший от жизни, зато сразу видно, с кем имеешь дело, такой человек никогда не испугает.

— Вам предстоит сделать выбор, — продолжает он, — предстоит решить, кому поверить — свидетелям обвинения или защиты. С одной стороны, есть очевидец происшедшего, который, с чем уже согласилось как обвинение, так и защита, был на месте убийства вместе с подсудимыми в ту ночь, когда оно было совершено, есть и профессиональные показания одного из ведущих в стране судебно-медицинских экспертов. Оба свидетеля независимо друг от друга поведали одно и то же об обстоятельствах, сопутствовавших смерти Ричарда Бартлесса. Давая показания, ни один из этих людей ничего не приобретает, так же как и все остальные представленные нами свидетели. Напротив, им есть что терять. Рита Гомес может потерять жизнь. Люди, которых вы судите, далеко не ангелы, если пользоваться выражением, употребленным самой защитой. Они — составная часть действующей в масштабах всей страны шайки бандитов и преступников, которым никто и ничто не указ. Их приятели по банде рокеров — такие же бандиты, как они сами, поклялись мстить всем, кто выступит против их дружков со свидетельскими показаниями. Над Ритой Гомес дамоклов меч будет висеть до конца жизни, независимо от того, признают эту четверку виновной или нет. Рита Гомес, испуганная молодая женщина, и та не могла молчать перед лицом такого гнусного злодеяния.

Мне нет необходимости подробно рассказывать в этом зале о квалификации доктора Милтона Грэйда, все вы его знаете как в высшей степени знающего и объективного специалиста. Он недвусмысленно рассказал вам о том, что произошло в ту ночь в горах. Он пришел к таким выводам, исходя из своих знаний и опыта, за которыми стоят годы труда. И его слова целиком и полностью совпали с тем, что Рита Гомес поочередно рассказала полицейским, большому жюри и вам. До сих пор они не встречались друг с другом, тем не менее оба говорят об одном и том же: Ричард Бартлесс был похищен четырьмя подсудимыми, сидящими в этом зале, похищен против своей воли, отвезен в горы к северу от города, подвергнут изнасилованию в особо жестокой форме и убит. Без всяких угрызений совести.

Теперь обратимся на минутку к спектаклю, который уже не одну неделю разыгрывала в этом зале защита. Должен признаться, я восхищен: она сделала все возможное для того, чтобы подсудимые ушли от ответственности, такой защите позавидовал бы сам известный иллюзионист Гудини. Настоящее волшебство в сочетании с отчаянной смелостью и ловкостью. Но, как и всякое волшебство, она основывается на восприятии действительности… господа присяжные, позвольте заострить ваше внимание на данных словах, на восприятии действительности, а не на самой действительности. На самом деле защиты как таковой у них нет, вот они и пытаются обвести вас вокруг пальца. И если вы не проявите осмотрительность, если самым тщательным образом не изучите обстоятельства дела, если позволите им ослепить себя, то совершите ошибку, приняв за действительность ее восприятие вами. В этой связи вспоминается рекламный ролик, который несколько лет назад крутили по телевидению, помните, о том, что маргарин «Империал» не отличишь от масла?

Кое-кто из присяжных улыбается: помнят или думают, что помнят.

— «Подделку от оригинала не отличишь», — гласил рекламный ролик, — говорит Робертсон, тоже улыбаясь. — Что ж, может, так оно и есть, может, кое-кто на самом деле не отличит маргарин от масла, к тому же большинству людей это, может, и не важно, если у них нет проблем с холестерином, а вот если есть, тогда это действительно важно. Тогда уже речь идет в буквальном смысле слова о жизни и смерти. А если применительно к этому делу подделку нельзя отличить от оригинала, а правду — от лжи, тогда точно речь пойдет о жизни и смерти. А именно: выйдут убийцы и насильники на свободу или же заплатят сполна за свои злодеяния.

Он делает паузу. Неплохо, думаю я про себя, надо отдать этому мерзавцу должное.

— Вот какую двойную игру ведет защита, дамы и господа! Она не отрицает, что подсудимые и Рита Гомес вместе уехали из бара. Да и не может отрицать, поскольку десятки представленных ею самой свидетелей показали, что так оно и было. Вот они и утверждают, что она была слишком пьяна, чтобы ее словам можно было доверять. Но ведь никаких доказательств этого приведено не было. Да, она пила в тот вечер. Но она была достаточно трезва, чтобы заговорить с ними в тот момент, когда они собирались уже уходить, четко и недвусмысленно изложив им просьбу отвезти ее домой. Никто из свидетелей не заявил об обратном.

К тому же она была вместе с ними на месте убийства, в ту самую ночь, когда это произошло. Этого опять-таки никто не оспаривает. Они вступили с ней в половые сношения. Она говорит, ее изнасиловали. Они заявили, что ее никто к этому не принуждал. А для того чтобы подкрепить это свое утверждение, согласно которому она по собственной воле, без какого бы то ни было принуждения или угроз по два-три раза вступила с каждым из них в половые сношения, защита заявляет, что она — проститутка.

Дамы и господа, знаете, чего стоит сей, с позволения сказать, довод? Согласно которому проститутка, мол, не может быть изнасилована? Это позорный довод, недостойный цивилизованного общества. Не впадайте в заблуждение, господа присяжные, Рита Гомес была изнасилована этими людьми в самой жестокой форме, до смерти запугана ими, ее даже грозились убить, если она возьмет и расскажет, что произошло. Прошу вас ни на секунду не забывать об этом. Не нужно превращать жертву в преступницу. Ведь судим мы не Риту Гомес.

Он поворачивается и указывает рукой на подсудимых, сидящих позади нашего стола.

— Мы судим их.

Подойдя к столу с вещественными доказательствами, он берет папку, в которой лежат квитанции с заправочной станции, и, вынув одну из квитанций, показывает ее присяжным.

— Вот к чему сводится вся аргументация защиты! — говорит он нескрываемо издевательским тоном. — Клочок бумаги с проставленной на нем датой. — Он с преувеличенно горестным видом качает головой, затем продолжает, но уже с презрением. — За всю свою жизнь не припомню случая, чтобы защита производила на меня столь жалкое впечатление. Вы только послушайте, дамы и господа! Они, наверное, думают, что вы утратили природную способность соображать. Клочок бумаги, который кто угодно мог при случае вытащить из автомата на какой-нибудь отдаленной заправочной станции. Кто может сказать наверняка, насколько можно этому автомату доверять? Откуда нам знать, может, он вышел из строя или квитанция была подделана, да мало ли что еще! Конечно, если только вы не считаете, что автоматы непогрешимы. Если только вы никогда не сталкивались с проблемами при оплате квитанций за газ, воду, электричество.

Присяжные кивают и улыбаются, глядя на него и переглядываясь между собой. Насколько я могу судить, они не считают, что автоматы непогрешимы.

— А взять этого свидетеля! — продолжает Робертсон. — Паренек, глядящий на жизнь широко раскрытыми глазами, для которого предел мечтаний — купить мотоцикл и гонять на нем с такими же, как эти. — Небрежный взмах тыльной стороной руки в сторону подсудимых.

— А другой их главный свидетель? Семидесятивосьмилетняя женщина, которая помнит, что Элвис Пресли заказал себе на завтрак, когда тридцать лет назад был у нее в забегаловке. Мало того, она еще помнит день и час, когда обвиняемые переступили порог ее заведения, а также то, что именно каждый из них заказал и во сколько все это обошлось. Что ж, не знаю, как вы, но я лично не способен удержать в памяти такое обилие подробностей и не уверен, что могу доверять тому, кому это под силу. Особенно если речь идет о человеке, который уже в возрасте. Не подумайте, что я имею что-то против возраста, ведь когда-нибудь, если повезет, и сам я буду в годах и мне не понравится, если люди начнут ставить под сомнение каждое мое слово, но ведь врачи утверждают, что постепенно память начинает слабеть, принимает все более избирательный характер. А если человек к тому же долго живет один, как эта свидетельница, он все больше времени проводит наедине с собой и создает собственный внутренний мир, не то ощущение одиночества станет невыносимым. И тогда он, может, и не прочь рассказать кому-нибудь то, что тот хочет услышать, даже если это расходится с истиной, если ему составят компанию и не откажутся выпить одну-другую чашечку кофе.

Это убийство носит ярко выраженный гомосексуальный оттенок. Защита хотела бы внушить вам, что это обстоятельство к делу не относится. Она пытается доказать, что ненависть, питаемая одним из подсудимых к своему брату, единственному родному ему существу на всем белом свете потому, что тот — гомосексуалист, не имеет значения. Это оскорбительно не только для вашего ума, но прежде всего для памяти о Ричарде Бартлессе, который вынес неимоверные страдания и отправился в мир иной из-за того, что один из подсудимых, который, как известно, является вожаком банды, с ненавистью и страхом относится к гомосексуализму.

Гомосексуализм не просто имеет отношение к этому делу, это стержень, на котором все в нем держится. Вот уже много лет Стивен Дженсен ненавидит брата. Вот уже много лет он живет в страхе, что, может, и он сам такой, что, может, у них обоих это в генах заложено. Он из кожи вон лезет, чтобы вести себя как настоящий мужчина. Спит с десятками женщин. Примыкает к жестокой рокерской банде, становится ее вожаком. Он думает, что теперь ему все нипочем, что та зараза к нему не пристанет. Но он ошибается. Любой психолог вам скажет, что этим рокерским бандам свойствен гомосексуализм, проявляющийся в скрытой форме, в круговой поруке, которой связаны эти парни, и в безграничном презрении к женщинам.

— Знаете, какая участь ждет женщину, чей парень или муж вступает в одну из таких рокерских банд, которым никто и ничто не указ? — спрашивает он дрожащим от гнева голосом. — Она должна переспать с каждым членом банды, а после этого все они мочатся на нее. Возможно, найдутся люди, которым это покажется проявлением мужественности, настоящего мужского характера. У меня же это ничего, кроме отвращения и омерзения, не вызывает.

Он с презрением смотрит на нас. Мы изо всех сил удерживаем рокеров, особенно Одинокого Волка, чтобы не дать им выйти из себя.

— Если ты сейчас сорвешься, — в который уже раз напоминаю ему я, — можешь считать себя покойником! — Коллеги то же самое говорят своим подзащитным.

Он держит себя в руках, а я все время боюсь, что он вскочит, опрокинув стол, и бросится на Робертсона.

— Потом разберемся, — только и говорит он. — Голова у меня занята сейчас другим, некогда допытываться, что все это значит.

— В любом преступлении, особенно в таком, как это, связанном к тому же с применением насилия, — продолжает Робертсон, — должна присутствовать побудительная причина и возможность осуществить задуманное, если только имеешь дело не с психически неуравновешенными людьми. Что ж, может, мы и имеем дело с психически неуравновешенными людьми, хотя, поверьте, они в состоянии отличить добро от зла, поступая соответственно этому, но вот что касается побудительной причины и возможности осуществить задуманное, то они налицо. Ричард Бартлесс услышал, как эти люди угрожали Рите Гомес, и попытался прийти ей на помощь. Смелое решение. Однако на таких людей оно не действует. Они воспринимают его как оскорбление своей так называемой «мужественности» и мириться с этим не намерены. Достаточно веская побудительная причина для таких хладнокровных убийц, как эти. К тому же они ведь уже вступали с ней в половые сношения, за что могли быть привлечены к уголовной ответственности. Они думали, что могут так запугать Риту Гомес, что та и не пикнет, но понимали, что с мужчиной, с Ричардом Бартлессом, такой номер не пройдет. Им пришлось заткнуть ему рот. Так что мотив очевиден.

К тому же у них была возможность осуществить задуманное. Глухой ночью они могли увезти его в горы так, чтобы никто не заметил. Они так и сделали.

Как только они его туда привезли, их уже ничто не останавливало. Может, он сделал что-то такое, что вывело их из себя, может, усомнился, что они на самом деле такие уж крутые мужики, как говорят. И тогда они захотели проучить его во что бы то ни стало. Им захотелось показать ему, что они такие крутые, что могут поиметь не только женщину, но и мужчину. Так они и сделали. Они вступили в половые сношения и с ним тоже.

После этого им ничего не оставалось, как убить его, иначе он был бы живым свидетелем их позора. Вот они и решили еще больше надругаться над ним. Не могли просто пустить пулю в лоб, избавив от мучительных страданий, нет, им понадобилось сорок семь раз пырнуть его раскаленным ножом и отрезать пенис, символ его мужского достоинства, чтобы даже мертвый он не мог угрожать им. А потом уже они решили сбить полицию со следа и застрелили его.

— Вам предстоит сделать выбор, — заключает Робертсон, понижая голос чуть ли не до шепота. — Вы можете оставить без внимания все истинные улики, неопровержимые улики, профессиональные показания одного из ведущих патологоанатомов нашей страны, показания единственного очевидца преступления и дать возможность этому отребью, сидящему перед вами, выйти на свободу. Но вы можете и рассмотреть представленные улики тщательно и беспристрастно. И тогда придете к единственно возможному выводу — они виновны в убийстве и за это должны быть приговорены к смерти. Меньшее наказание было бы равносильно судебной ошибке. Я верю, вы сделаете единственно возможный, единственно правильный выбор. Признаете их виновными в убийстве при отягчающих обстоятельствах.

31

Это аксиома: чем дольше совещаются присяжные перед вынесением приговора по делу о преступлении, за которое предусматривается смертная казнь, тем лучше для защиты. Присяжные не показываются уже три дня. В первый день мы сидели как на иголках: если бы присяжные вернулись в зал суда, это бы значило, что нашим ребятам прямая дорога на электрический стул.

Но вот прошел день, еще один — их не было. Когда мы гурьбой вернулись в зал на исходе второго дня и Мартинес посоветовал нам расходиться по домам, стало ясно, что ждать, по крайней мере до утра, нечего. У всех нас одновременно вырвался такой вздох облегчения, который мог бы подхватить воздушный шар и нести его до самого Таоса.

Внешне Робертсон невозмутим, что у него на душе, он не показывает. С Моузби пот катит градом, у него на лице все написано. В их рядах замечена размолвка. Наши соглядатаи (секретарши, которые общаются со Сьюзен, хранящей мне верность, несмотря ни на что) донесли, что под конец суда разгорелась перепалка из-за того, кому выступать от лица обвинения. Впервые на моей памяти Моузби взбунтовался, открыто выступил против босса, обозвав его показушником, политиканом, о котором после ухода не останется даже воспоминаний. Робертсон, в свою очередь, напустился на Моузби и на его сыщиков, Гомеса и Санчеса, за то, что те напортачили в истории, связанной с изнасилованием, да так, что это могло бросить тень на результаты всего расследования.

Может, присяжные чувствуют, что обвинение нервничает. У присяжных так бывает, время от времени у них вырабатывается на редкость обостренное восприятие действительности, которое подсказывает им, у какой из сторон лучше обстоят дела, и тогда они могут принять решение в ее пользу. Мне не раз доводилось видеть, как это делается. Вот почему, как бы ни скребли у меня на душе кошки, внешне я всегда держусь как ни в чем не бывало.

Третий день заканчивается так же, как и два предыдущих. Теперь в комнате для совещаний присяжных события могут развиваться по нескольким возможным сценариям, ни один из которых не устраивает обвинение, жаждущее отправить на виселицу всех четверых рокеров. Может, жюри присяжных рассматривает возможность смягчения приговора, например, за совершение убийства со смягчающими вину обстоятельствами или за непреднамеренное убийство, или, может, решило, что в нем замешаны только двое рокеров (мне лично это не сулит ничего хорошего, если на кого и укажут пальцем, то на моего подзащитного). Лучше всего, если бы один, а то и больше присяжных сочли, что обвинение не располагает достаточно вескими аргументами для доказательства своей правоты. Я мечтаю, чтобы сомнения зародились у всех двенадцати, чтобы они вынесли оправдательный приговор, но в суде мечтать не полагается. Пусть бы хоть один из присяжных отказался участвовать в голосовании, пусть они не придут к согласию — это все, что сейчас нам нужно.

32

Сегодня четверг, сейчас четыре часа дня — пошел уже четвертый день. Мартинес посылает присяжным записку. Как идут дела, спрашивает он, есть ли прогресс, позволяющий надеяться на вынесение приговора? Приближаются выходные, если обсуждение зашло в тупик, сообщите об этом.

Мы ждем, сидим, так сильно сцепив пальцы, что кажется — вся кровь остановилась. Если староста присяжных ответит, что у них нет единого мнения, Мартинесу придется объявить об этом. Тогда во всем Санта-Фе не хватит шампанского, чтобы отпраздновать нашу победу.

В ответ приходит записка, из которой следует, что у них есть кое-какие проблемы, но сдаваться пока они не намерены и просят дополнительное время, по крайней мере еще полдня.

Завтра к обеденному перерыву мне нужен более определенный ответ, снова пишет Мартинес. Сделайте все, что в ваших силах. Вы под присягой обязались вынести приговор, если только это возможно.

Лучше он вырвет себе ногти, чем будет снова рассматривать это дело в суде. И он и Робертсон. Если состоится повторный суд, номер с матерью убитого уже не пройдет, от брата Одинокого Волка тоже, пожалуй, останутся только воспоминания. Обвинение понимает, что мы камня на камне не оставим от их топорного расследования.

По пути домой Мэри-Лу заходит в церковь и ставит несколько свечек. Она не католичка.

33

— Вы вынесли приговор?

— Да, Ваша честь.

Уже четверть шестого вечера, суд давно должен был бы закрыться. Перед самым обедом присяжные известили, что им наконец удается прийти к единому мнению.

К тому времени мы уже вернулись в зал суда, я имею в виду адвокатов, а не подсудимых. Нам показалось добрым предзнаменованием то, что они не стали объединять в одном деле убийство и изнасилование, теперь им было определенно сказано, что этого делать не стоит. Если бы они на самом деле пошли по этому пути, то могли бы и не прийти к единогласному решению. Мартинес ясно дал им это понять.

Ему-то больше ничего и не нужно, но в самый последний момент присяжные плюют на инструкции, и весь этот расклад летит к чертовой матери.

Без десяти пять от них приходит записка: мы готовы.

Из камер временного содержания приводят подсудимых. Они садятся за один стол с нами. Робертсон, Моузби, остальные представители обвинения рассаживаются за другим столом. За ними мать убитого, Гомес с Санчесом. Брата Одинокого Волка среди нас нет. Как нет, разумеется, и Риты Гомес, и всех остальных свидетелей.

Зал переполнен, дышать нечем. Журналисты стоят даже в коридорах, куда ведет открытая дверь.

Я гляжу на Робертсона. Почувствовав мой взгляд, он поворачивается и смотрит на меня. У меня сейчас на карту поставлена жизнь четверых подзащитных, моя должность компаньона в фирме, у него вообще все зависит от исхода процесса.

— Передайте вердикты присяжных сюда, пожалуйста, — говорит Мартинес, обращаясь к старосте.

Тот вручает вердикты судебному приставу, который несет их на судейское место. Мартинес медленно перебирает их один за другим и бросает взгляд на подсудимых. По виду не скажешь, что у него на уме. Он снова рассматривает вердикты и с кивком возвращает их судебному приставу, тот отдает их судебному исполнителю.

— Вердикты присяжных огласит судебный исполнитель, — глядя на нас, говорит Мартинес.

Судебный исполнитель встает.

— Рассмотрев дело, возбужденное властями штата против Стивена Дженсена, — торжественно читает он, — мы пришли к выводу, что подсудимый виновен в совершении убийства при отягчающих обстоятельствах.

В зале поднимается страшный гвалт. Робертсон и Моузби кидаются в объятия друг другу. Мартинес ударяет молотком по столу, требуя тишины.

— Тихо! — кричит он. Какое там!

Одинокий Волк обмякает. Я ободряюще обнимаю его за плечи.

— Я не убивал, старик.

— Знаю, — говорю я. Слабое утешение.

— Рассмотрев дело, возбужденное властями штата против Ричарда Патерно, мы пришли к выводу, что подсудимый виновен в совершении убийства при отягчающих обстоятельствах.

Теперь очередь Таракана валиться на стул. Я не верю своим ушам, впечатление такое, что меня шарахнули обухом по голове.

— Рассмотрев дело, возбужденное властями штата против Роя Хикса, мы пришли к выводу, что подсудимый виновен в совершении убийства при отягчающих обстоятельствах.

Голландец. Двадцать два года. Он ошарашенно смотрит на остальных. Как я сюда попал, это что, на самом деле или я вижу сон?

И наконец, Гусь, этот седобородый старик. Виновен. Ему тоже изменяет выдержка, у него единственного на глазах появляются слезы.

— Господи! Не может быть.

Просто слов нет. Чушь собачья, а присяжные ей поверили, черт побери! Четыре человека, которые, я знаю, знаю наверняка, невиновны, только что приговорены к смертной казни.

34

Через неделю присяжные снова собираются на заседание для вынесения смертного приговора, что представляет собой пустую формальность. Поскольку мне не удалось вытащить их из этой передряги, им теперь прямая дорога на электрический стул. Присяжные времени не теряют. Жалеть этих людей ровным счетом нет никаких оснований. Они не принадлежат к цивилизованному обществу, стало быть, надо изолировать их от него, и чем надежнее, тем лучше. Их будут держать в тюремных камерах, пока не приведут смертный приговор в исполнение, сделав инъекцию яда.

На рокеров надевают наручники, заковывают в ножные кандалы и уводят. Я уже сказал им, что мы подадим апелляцию — после обвинительного приговора по делу о преступлении, караемом смертной казнью, это делается автоматически. Если апелляция, минуя все промежуточные инстанции, в конце концов доберется до Верховного суда, то приведение приговора в исполнение потребует лет семь, а то и больше.

— Надеюсь, ты на меня не злишься, — говорит Робертсон. Подойдя, он протягивает мне руку.

Своей руки я не подаю.

— Они невиновны, черт побери! — Это просто невыносимо.

Ему этого все равно не понять, он страшно рад, но держится спокойно.

— Присяжные рассудили иначе. Так уж получилось.

— Их подставили.

— Ты писаешь против ветра, Уилл!

— Когда-нибудь я это докажу! — запальчиво восклицаю я. К черту вежливость!

— Они были виновны, — спокойно отвечает он. Победа осталась за ним, он может позволить себе быть вежливым. — Они были виновны еще до того, как переступили порог зала суда. Все это знали, кроме тебя.

— Ну да, как ведь раньше говаривали? «Сначала мы будем судить их по всей справедливости, а потом повесим». — Эти слова даются мне с трудом. — Ты забыл мне об этом сказать, когда я с твоей подачи взялся за это дело, многозначительное упущение, тебе не кажется?

Он и ухом не ведет.

— А мне казалось, правосудие, понимаемое так примитивно, — уже дело прошлого, Джон.

— Иной раз иначе нельзя, — отвечает он и, повернувшись ко мне спиной, выходит.

Зал суда пустеет. Мне не хочется уходить, ничего хорошего меня все равно не ждет. Впрочем, тут тоже. Такое ощущение, что все чувства атрофировались.

Все ушли, мы остаемся вдвоем с Мэри-Лу. Она то ли обнимает меня, то ли прижимается ко мне.

— Мы сделали все, что могли.

— Слабое утешение.

— Пойдем. Уже пора.

Она берет меня за руку.

— Не сейчас. Мне нужно посидеть еще немного. Пожалуйста.

Она понимающе кивает.

— Ты будешь составлять апелляцию?

— Да.

— Сам?

— Наверное. Так или иначе, теперь это пустая формальность, хоть тут повезло.

— Тебе помочь?

Я пожимаю плечами. Даже не знаю, что сказать.

Она выпрямляется, берет портфель.

— Ты знаешь, как меня найти.

Я киваю.

Она хочет еще что-то сказать, но, передумав, поворачивается и уходит, стук ее каблучков гулко разносится в опустевшем зале.


Уже темно, когда я наконец выхожу на улицу. Вокруг — ни души, журналисты обхаживают победителя. Я сажусь в машину и еду домой. Сегодня вечером повода для веселья нет, если он и есть, то скорее для траура. И в том и в другом случае я напьюсь так, что уже не смогу вспомнить, зачем я это делаю.

Загрузка...