«Начальнику отдела уголовного розыска МВД СССР полковнику Костенко.
В шести километрах от Магарана, в двадцати метрах от обочины, в кустах стланика обнаружен полуистлевший мешок, в котором находятся части человеческого тела. Дальнейшим осмотром места происшествия, в направлении к городу, в сорока метрах от мешка с туловищем, голова и конечности которого были отчленены, найден сверток из мешковины, в котором оказались ноги и левая рука человека с татуировкой ДСК. Голова не обнаружена; в ходе поисков группой УУГР области найдена полуистлевшая офицерская шинель с погонами капитан-лейтенанта».
Костенко снял трубку телефона и сказал Ниночке из стенографического бюро:
– Хорошая, примите-ка телеграмму в управление кадров министерства обороны. Текст такой: «Прошу сообщить, не пропадали ли без вести офицеры флота в звании капитан-лейтенанта или же лица, уволенные по демобилизации в период с сентября прошлого года по май нынешнего». Подпись вполне разборчива. Вопросы есть?
– Нет вопросов, Владислав Николаевич, – ответила Ниночка, – с вами всегда все понятно.
– А у меня есть вопросы, товарищ полковник, – сказал новый заместитель, пришедший к Костенко на смену убитому Садчикову. Звали его Реваз Тадава, майор, молодой еще, тридцать четыре года, недавно защитился в Тбилиси, сразу пошел на повышение: начальник уголовного розыска страны был неравнодушен к молодым сыщикам, отдававшим короткое время отдыха – истинному отдыху, а с его точки зрения таковым являлась наука. «Факт утомляет, – говаривал генерал, – в то время как абстракция позволяет мыслить категориями будущего. Нынешняя наука не наука вовсе, если она регистрирует прошлое, а не опрокинута в будущее. Кандидатская диссертация на тему «Практика работы профсоюзной организации города Н. в период с 1967 по 1971 год» не есть диссертация, а, наоборот, нечто приближенное к нормам поведения, попадающим под статьи уголовного кодекса».
– Какие же у вас ко мне вопросы? – спросил Костенко.
– Почему вы не сообщили про татуировку? ДСК – нитка. Возможно – имя, фамилия.
– А если это инициалы его подруги? Дина Саввична Кискина? Тогда что? Пусть сначала ответят – «да» или «нет», потом, по инициалам пропавших, станет ясно – подходит ли каплей[1] под наши признаки.
– Второй вопрос можно?
– Извольте.
…Реваз постоянно чувствовал хорошо скрываемую антипатию шефа, и он был прав. Костенко не мог себя переломать; он привык к Садчикову, ему казалось просто-таки невозможным, что вместо его «деда» работает этот холеный красавец, хотя работает отменно, и жена – как у Садчикова – хирург, но она без ума от своего дипломированного мужа, а Галя своего Садчикова в грош не ставила, оттого-то и погиб старик, было б у него дома хорошо, не шастал бы один в поисках Пименова по лесам Подмосковья, поручил бы молодым ребятам, те стараться рады, романтика и все такое прочее, преступник вооружен, премия будет, а глядишь, и медаль схлопочешь, если все красиво подать в рапорте. Костенко, впрочем, понимал, что отношение его к заместителю неверное, он казнил себя за это; неуправляемость чувств казалась ему самым дурным человеческим качеством, ибо он любил людей и всегда шел к ним с открытым сердцем; иногда Маша говорила ему: «Для тебя плохих людей не существует, разве так можно?» Он сердился, отвечал, что он плохих людей ловит и сажает в тюрьму, а что касается остальных, то лучше ошибиться в человеке потом, чем не верить ему с самого начала. Однако Садчиков постоянно стоял перед глазами, «дед», с которым прошли десять лет жизни, такое не забудешь, и Костенко, злясь на себя, понимая, что ведет он себя неверно, был тем не менее с Ревазом холоден, ироничен и подчеркнуто вежлив. А над «дедом» подшучивал, порой зло, простить себе этого не мог… «Нет отчима, и бабка умерла, спешите делать добрые дела».
Садчиков эти строки Яшина любил, он арестованному яблоки давал, печенье. «Слава, – говорил он, отвечая на недоумевающий взгляд Костенко, – ты пойми, всякое добро окупается сторицей. Может, этим яблоком ты в звере человека достанешь, стыд в нем найдешь, так он потом твою дочку в подъезде не зарежет, ей-богу…»
– Второй вопрос сводится к тому, Владислав Николаевич, – продолжал Тадава, – что вы, мне сдается, несколько своенравно определили время исчезновения ДСК. Почему начиная с сентября? В сентябре еще жарко.
– Это на Пицунде в сентябре жарко, – ответил Костенко и покраснел оттого, как нехорошо он ответил, – а в Магаране уже пороша сыпет. – И, чтобы как-то смягчить плохой ответ свой, добавил: – Так-то вот, дорогой мой Реваз…
Он видел, что Реваз обижен; перед Садчиковым бы извинился, сказал: «Не сердись, дед», – а тот бы вздохнул, как конь, и ответил: «Разве на начальников в наше время сердятся?»
Костенко снова снял трубку и попросил стенографистку Нину:
– Красивая, тут мне Реваз Григорьевич хорошо подсказал: добавь в телефонограмме после слов «офицеры флота» – «в Магаране или на всем Дальнем Востоке». Ладно?
– За что вы меня так не любите? – пожал плечами Тадава. – Право, понять не могу.
– Не сердитесь, Реваз, – ответил Костенко. – Просто я очень помню Садчикова. Это в традиции у русских – до конца любить того, кто был рядом с тобою. У нас коли уж любят – до конца.
– Во-первых, вы не русский, – мягко улыбнулся Тадава, – а украинец, а во-вторых, мы, грузины, отличаемся точно таким же качеством. И наконец, в-третьих, пожалуйста, поскорее ко мне привыкайте, а?
– Я постараюсь, – пообещал Костенко. – А вы запросите службу: кто – по месяцам – обращался к нам в связи с пропажей родственников?
Офицеры флота не пропадали, демобилизованные тоже; человек с инициалами «ДСК» никем в стране не разыскивался.
И Костенко вылетел в Магаран.