10

«Сколько можно собираться? — недовольно сказал Шломо. — Теперь мы точно опоздаем. Неудобно…»

Он сидел в кресле, вытянув ноги перед включенным на русский канал телевизором и беспомощно наблюдал за Катей и Женькой, которые вот уже битый час метались между единственным семейным платяным шкафом, стоящим в спальне и единственным большим зеркалом, висящим в салоне. Они успели уже дважды перемерить все туалеты и теперь пошли по третьему кругу, оживленно обсуждая при этом каждую перемену одежды.

«Ах, папа, — досадливо бросила ему Женька, проносясь мимо в направлении спальни. — Когда ты наконец привыкнешь? В Израиле не опаздывают только фраера». «А я и есть фраер, — упрямо отвечал Шломо. — Поздно мне на урку переучиваться». «Славик, подбери ноги… — это уже Катя, бегущая противоположным курсом. — Я все время о тебя спотыкаюсь, неужели непонятно?»

Шломо обиженно подобрал под себя ноги. Телевизор талдычил про Чечню. Потом перешли на погоду. В Питере шел дождь.

Подскочила Женька: «Папа, застегни мне браслет… Да не так… Вот эту штучку — сюда…» Шломо, старательно сопя, склонился над ее рукой.

«А сам-то ты когда одеваться думаешь? — спросила Катя из ванной. — Нас подгоняешь, а у самого еще конь не валялся…»

«Ну вот, начинается, — подумал Шломо. — Похоже, теперь они и по мою душу освободились…»

Он вцепился в подлокотники кресла и сказал с фальшивым металлом в голосе: «Я уже давно одет».

«Папа, ты что, с ума сошел? — фыркнула Женька и, встав перед зеркалом, изогнулась невообразимой дугой, отыскивая на себе еще не вполне исследованные места. — Нельзя же идти в этом на пасхальный седер!» Она развела руками, следя за траекторией браслета. «Мама, ты слышала? Скажи ему…»

Катя высунулась из ванной. «Слава, прекрати эти глупости. Идти в этом совершенно невозможно…» Они произносили это свое «в этом» таким тоном, как будто Шломо был одет не в обычные свои брюки со свитером, а в ирокезский наряд с перьями и боевой раскраской. Сопротивляться было бессмысленно.

«Что же я, по-вашему, должен надеть?»

«Как будто тебе надеть нечего! — возмутилась Катя, ловя щеточкой норовившие ускользнуть ресницы. — Пожалуйста, не строй из себя несчастного!»

Шломо ненавидел собираться в гости.

«Надень голубую рубашку с ромбиками — ту, что я купила тебе в «Полгате», помнишь?.. и жакет», — смилостивилась Катя. Шломо, кряхтя, встал с кресла и пошел переодеваться.

Когда он вернулся в салон, его встретили две ослепительные улыбки. Покончив с обычным зеркалом, Катя и Женька нуждались в живом отражении их безусловной и победительной красоты. Шломина реакция на этом этапе играла роль живого зеркала. Эту роль он знал назубок, исполняя ее мастерски и с удовольствием. Главное условие тут заключалось в том, чтобы не жалеть красок. Чем грубее и чудовищней выглядела лесть, тем довольнее оставались его самодержавные властительницы. В конечном счете это положительно сказывалось на самом Шломо. А потому, увидев знакомые вопрошающие улыбки, он немедленно включил программу выполнения социального заказа, то есть, пошатнулся и заслонил глаза ладонью с растопыренными пальцами, щурясь, как от нестерпимо яркого света.

«Вау! — воскликнул он сдавленным голосом. — Вау! И еще раз вау! На этот раз это просто невыносимо. Нельзя быть столь подавляюще красивыми! Вас обеих нужно бросить в тюрьму! Хотя и это не поможет — вы расплавите камни и решетки вашей громокипящей прелестью!» Гм… неплохо, неплохо… Ему самому понравился лихо закрученный комплимент. Тем не менее, проверив сквозь растопыренные пальцы реакцию своих женщин, он обнаружил, что чего-то все-таки не хватает. Что ж, приходилось вновь прибегать к ненавистному штампу.

«Все мужики там будут ваши!» — воскликнул Шломо, недоумевая, отчего столь затертый и, если говорить честно, идиотский текст пользуется у публики столь неизменным успехом. Наградой ему стали сияющие глаза его ненаглядных повелительниц.

«Ну, — спросил он робко. — Теперь уже поехали? Раньше сядем — раньше выйдем…»

«Даже не надейся, — сурово ответила Катя. — Пока «Хад Гадья» не споешь — не выйдешь».

* * *

Они отъехали от Мерказухи в начале шестого. Движение было почти как в час пик — накрашенный и разодетый Народ Израиля торопился на Пасхальный Седер. На проспекте Бегина Катя, вместо того, чтобы свернуть направо, к выезду на первое шоссе, продолжила прямо, в сторону Рамота.

«Смотри, Катюня, перестреляют нас на этой дороге, — сказал Шломо. — Хотя, если уж погибать, то лучше всем вместе…»

Бейт-хоронское шоссе, спускающееся от Иерусалима параллельно главной дороге на Тель-Авив, было в последние месяцы неспокойно. Арабы обстреливали автомашины, несколько человек погибло. ЦАХАЛ усилил патрулирование в районе близлежащих деревень, и пару недель тому назад ликвидировал банду, как крыс. Но в точности, как крысы, они могли вдруг проклюнуться на другом, а то и на том же участке. По этой самой причине в последнее время шоссе пустовало, даже днем.

«Да, мама, — недовольно заметила Женька. — Зачем лезть на рожон? Мне лично умирать не хочется, даже когда все вместе».

«Перестаньте скулить, бобики, — весело ответила Катя. — Охота вам в пробку лезть? Сами ведь говорили, что опаздываем. А тут мы с ветерком доедем, вот увидите…»

Еще бы — полицейские радары на бейт-хоронском шоссе не водились…

Начался дождь, несильный, но уверенный в своей основательности, из тех, что приходят на несколько часов, а если повезет, то и на всю ночь. «Хорошо бы так», — подумал Шломо. От сильных ливней проку было мало — в течение получаса они обрушивали на измученную засухой страну океаны бестолковой воды, которая тут же выплескивалась в сытое Средиземное море, прихватив с собой полдесятка автомобилей и затопив по дороге пару-тройку тель-авивских или ашдодских кварталов. Этот же долгоиграющий неторопливый дождяра поил, а не топил, насыщая водой трудный, ссохшийся глинозем Земли Обетованной, просачиваясь в подземные резервуары, а главное — наполняя совсем обмелевший за последние годы Кинерет.

Хотя, если честно, трудно представить себе что-либо более мощное и значительное, чем гроза с ливнем в Иерусалиме. Шломо прикрыл глаза, вспомнив одно из самых ярких своих впечатлений, когда буря застигла его поздним вечером, почти ночью, в квартале Нахлаот. Он вспомнил потоки воды, несущиеся по узким горбатым улочкам в желтом свете испуганных фонарей; водопады, низвергающиеся из боковых переулков; вихрящиеся водовороты площадей; черно-золотые стены притихших домов; тускло мерцающую под слоем воды мостовую. И яростный скорпион молнии, серебряный на черном, растопыривший на полнеба свои острые члены, грозящий миру смертоносным жалящим хвостом. И гром, оглушительный до треска в ушах, гром-грохот, гром-молот, заслоняющий своей черной великанской тушей даже эту ужасную молнию, вызвавшую его к жизни из невозможных вулканических подземелий… И восторг, ни с чем не сравнимый восторг, размером с этот ливень, с эту молнию, с этот гром; пьянящее чувство равновеликости буре и никакого, ну просто никакого страха — потому что тут, в Его Доме, тут, в Месте, где живет Хозяин, не может случиться ничего плохого…

Он открыл глаза оттого, что машина остановилась. Последний светофор на выезде из Гиват-Зеэва.

«Проснулся, дорогой? — приветствовала его Катя. Она миновала поворот на Рамаллу и резко увеличила скорость. — Ты лучше спи дальше, а то ведь начнешь сейчас нудеть под руку…»

«Как же, уснешь тут, когда ты фигачишь под сто сорок, — сказал Шломо. — Пожалей хоть машинку, она ведь вот-вот развалится…»

Их старенький «уно» и впрямь уже не подходил для таких нагрузок. Он стонал всеми своими сочленениями, звенел клапанами, скрипел рессорами и вообще протестовал, как мог.

«Катя. Ну Катя…» Бесполезно. Ничто не могло ослабить безжалостного давления катиной правой ноги, утопившей педаль газа в полу несчастного «фиатика».

«Мама, — поддержала отца Женька. — Может и впрямь не надо? Дождь все-таки…»

«Какие вы все-таки зануды», — вздохнула Катя и слегка отпустила педаль. «Уно» радостно хрюкнул, поняв, что есть шанс выжить и попытался сползти на сто десять. Но не тут-то было.

Катя пустила в ход последний аргумент. «На высокой скорости в машину труднее попасть, — заметила она тоном штабного стратега. — А если будем еле-еле тащиться, то нас только ленивый не подстрелит…» И она снова пришпорила свою несчастную клячу. Через десять минут они уже подъезжали к бетонадам блокпоста «Маккабим». Ровно месяц тому назад на этом самом месте взорвался очередной террорист-самоубийца. На счастье, тогда обошлось всего тремя ранеными.

Блокпост знаменовал собой пересечение «зеленой черты». Опасный участок шоссе закончился, и Шломо вздохнул свободнее. «Слава Богу, — сказал он с облегчением. — Теперь хоть поедем нормально». «Перестань, Славик, — отозвалась Катя. — Не так уж это и страшно. Там уже пару месяцев как не стреляют. Взрыв на блокпосте не в счет». «Да при чем тут стрельба! — ответил Шломо. — Арабская стрельба меня волнует меньше, чем наш водила. И когда у тебя, наконец, права отнимут…» Катя рассмеялась. Она любила машину, скорость, легкое и затягивающее чувство дороги. Шломо тоже водил, но, когда они ехали куда-нибудь вдвоем, вопроса о том, кому рулить, не стояло.

«Кстати, по поводу прав, — вспомнила Катя. — Сегодня утром слышала по радио, как Слизняк распространялся насчет прав арабского народа Палестины. Так он там вскользь так упомянул друга твоего сердечного, Сашеньку. Мол, работает у него в кормушке… ну, институт этот опереточный, помнишь?»

Шломо неохотно кивнул. «Помню…»

Катя выдержала паузу. «И это все? — спросила она, не дождавшись продолжения. — Вся твоя реакция? «Госдепартамент отказался опровергнуть или подтвердить…»? Скажи уже что-нибудь. Наверняка ты об этом знаешь».

«Знаю».

«И до сих пор ему руку подаешь? Водку вместе выпиваешь? О судьбах человечества с ним треплешься? Смотрите, господин Шломо Бельский, как бы не замараться. Так ведь к нам приличные люди ходить перестанут».

«Как ты не можешь понять, — сказал Шломо. — Саша — мой ближайший друг. Я не могу засунуть собаке под хвост все, что связывало нас в прошлом, только из-за того, что его политические убеждения отличаются от твоих».

«Ну вот, опять я во всем виновата! Даже в том, что твой друг скурвился…»

«Перестаньте ссориться», — жалобно попросила Женька с заднего сиденья.

«При чем тут мои убеждения? — возмущенно сказала Катя. — Разве непонятно, что эти подонки открыто помогают врагу? Как можно задавить террор, когда они морально подпитывают террористов? Ты помнишь этого гада, неделю назад, на Кинг Джордж? Того, что взорвал женщину на пятом месяце беременности? Чтобы сделать такую вещь, одной бомбы мало, нужно еще и сознание моральной правоты. Твой Саша, конечно, бомбы не подкладывает… Он по части морали работает, дружок твой хренов».

«Катя, — устало сказал Шломо. — Ну что ты меня мучаешь? Ну не могу я ним расплеваться, не могу. В особенности сейчас, когда он у Сени из милости подъедается, безо всяких средств к существованию. Сама подумай…»

«А вот не жалко мне его, — зло процедила она, вцепившись в руль. — Не жалко. Женщину ту молодую — жалко. И ребенка ее не родившегося. И мужа ее, вместе с ней погибшего. И двоих малолеток, что дома с бэбиситтером остались, пока папа свезет маму на ультрасаунд… Их вот мне жалко. А Сашу твоего — нет. Ничего с ним не случится — дерьмо не тонет. Вот и джоб себе отхватил — все, как я тебе говорила…»

В глазах у нее стояли слезы. Шломо погладил ее по руке: «Ну не надо, Катюня, ну что ты? Все ведь хорошо… Вот, на праздник едем…»

Женька предостерегающе подключилась сзади: «Мама, прекрати немедленно, у тебя сейчас глаза потекут».

Катя вдруг как-то беспомощно всхлипнула: «Я боюсь… Я так боюсь, что с нами что-нибудь случится… Все эти взрывы и выстрелы, и все это каждый день, каждый божий день…»

«Ну вот, — нравоучительно отметила Женька. — Потекли. Я же предупреждала…»

Они проехали Глилот и свернули на Приморское шоссе. Дождь продолжал идти, размеренно и мощно, как чемпион по спортивной ходьбе. «Ладно, хватит о грустном, — решительно объявил Шломо. — Давайте лучше о чем-нибудь другом. К примеру, что это за дом, куда мы едем?»

Катя поперхнулась, перестала хлюпать носом и, наконец, улыбнулась мужу самой очаровательной из своих улыбок.

«Славик, ты только не сердись, — сказала она преувеличенно бодро. — Я все хотела тебе сказать, да как-то к слову не приходилось. Это вовсе не дом. Мы едем в ресторан. Рафи заказал там места на всю нашу контору…»

«Ну, знаешь, — возмутился Шломо. — Это просто… это просто…» Он не находил слов.

«Но почему? Какая тебе разница, где сидеть — в чьем-то доме или в ресторане?»

«Да при чем тут это? Знай я, что речь идет о ресторане, где, кроме нас, будет еще пара сотен людей, я бы ни за что не пошел. Но ты ведь мне пела о смертельной обиде семейному седеру твоего босса! Знаешь, что это, дорогая моя? — Гнусный обман и больше ничего!»

«Славочка, во-первых, контора у нас маленькая, так что седер действительно как бы семейный. Во-вторых, я и впрямь немного схитрила, но ведь иначе тебя было не вытащить. Я вот тебе не говорю, а там чуть не каждую неделю то брит, то свадьба, то бар-мицва, то похороны. Сил нету. И на все надо ходить. И все бабы с мужьями ходят, только я все время одна, как безмужняя. Неудобно. Тем более, у меня муж во-он какой хороший… Ведь хороший? Хороший?»

Шломо упрямо мотнул головой, уклоняясь от ее руки. Но улыбка уже дергалась в складке его губ. Он был органически неспособен сердиться на свою жену более нескольких минут.

«Правильно Женька говорит — фраер я ушастый, — сказал Шломо. — Вертишь ты мною, как хочешь. И всегда вертела…»

«Папа, а чего ты так переживаешь? — вмешалась Женька. — Тебе же лучше. В большой компании сачкануть легче. Скажешь пару раз «амен» и дело с концами».

Бельские въехали в Нетанию и теперь медленно продвигались по направлению к морю. Ресторан, по словам Кати, был расположен возле самой площади Независимости. Этот район города кишел гостиницами, ресторанами и кафе; каждое заведение предлагало свои услуги по празднованию Песаха, и поэтому все прилегающие к площади улицы представляли собой одну сплошную автомобильную пробку. Надо было подумать и о стоянке. Катя и Женя с негодованием отвергли шломину идею поставить машину где-нибудь в отдалении и пройти пешком. И в самом деле, дождь угрожал свести на нет все их труды по наведению марафета. Веря в свою шоферскую звезду, Катя искусно лавировала между машинами, гудками и веселыми водительскими перебранками, метр за метром продвигаясь к цели. Наконец, они достигли площади.

«Забудь слово «стоянка» всяк сюда въезжающий… — мрачно сказал Шломо. — Говорил я вам…»

«Слава, перестань нудеть под руку, — жестко оборвала его Катя, огибая кафе «Йотвата» и зорким взглядом обозревая окрестности. — Вот! Вот! Что я вам говорила!» И она коршуном рванулась на свободное место справа от дороги.

«Катя, — простонал Шломо. — Но это же въезд во двор. Мы не можем тут парковаться…»

«Еще как можем, — уверенно ответила Катя. — Все уже сидят по домам, так что мы тут никого не блокируем. Максимум — оставим им записку с телефоном под ветровым стеклом. Позвонят — выйдешь и дашь проехать. Вон наша дверь — почти напротив…» Она указала на ярко освещенный вход под длинным, далеко выдающимся на улицу козырьком.

«Как же они позвонят, когда праздник? — Это был последний, но сильный аргумент. — Религиозные по праздникам не звонят».

«Ха! — с легкостью парировала Катя. — Религиозные по праздникам и не ездят!»

Шломо понял, что карта его бита. Угроза полицейского рапорта легко отметалась очевидным «кто же пишет рапо?рты по праздникам?» Он вздохнул и покорился неизбежному.

* * *

Странно, но в итоге они почти не опоздали. Ресторан был при небольшой гостинице; маленькое уютное лобби с синими мягкими креслами, стойка справа, неназойливый охранник при входе, улыбчивый метрдотель… Зал, человек на двести, был почти полон к их приходу. Катя махнула кому-то рукой, в ответ из-за стола в самой середине зала выскочил шустрый человек в кипе и тараканьими глазами навыкате. «Катья, — закричал он, распахивая объятия. — Как я рад! Ты просто не представляешь… Наконец-то… Шломо, я безумно счастлив с тобой познакомиться; я — Рафи… так много наслышан… мы еще поговорим… О! А это — молодая леди? Прямо из джунглей Амазонии? Где же твой попугай?..»

При всей очевидной преувеличенности его реакции, она не выглядела фальшивой; возможно, оттого, что преувеличенность эта была бескорыстной, простой данью торжественности праздника, искренним желанием сказать гостям что-то доброе, красивое, приличествующее масштабу грандиозного события, именуемого «Песах». Помимо всего прочего, это были его, рафины, персональные гости; это он, заплатив немалые деньги, пригласил их сюда, за эти пять столов в роскошном пятизвездочном отеле; это был его, крохотный, но личный вклад в звенящую святость столь значимого для него события. И теперь он просто хотел, чтобы всем было хорошо, чтобы все радовались, потому что эта радость свидетельствовала в пользу того, что его личный вклад был не напрасен, что его малая жертва была милостиво принята тем большим и страшным Хозяином, что праздновал сегодня один из главных Своих праздников.

Шломо кивал и улыбался ему в ответ, говорил ничего сами по себе не значащие ритуальные слова и думал про себя, какой славный, в конце концов, этот Рафи, при всей его прижимистости; как искренен и, видимо, угоден Богу его простой и безыскусный порыв, как это, в сущности, правильно и справедливо — радоваться всем вместе тому давнему символическому событию, нашему общему освобождению из рабства, именно сейчас, когда эти сволочи бомбят нас на каждом углу, безотносительно к тому, что бомбят, безотносительно к чему бы то ни было, радоваться, потому что в этом наша связь с нашим Богом, с нашими основами и с воздухом в наших легких. Ему даже стало стыдно за свою давешнюю капризность, и он извиняюще сжал катин локоть, и она ответила ему веселым и свободным, в такт Песаху, взглядом.

Не переставая говорить, Рафи усадил их за один из своих столов. Катя представила мужу соседей. Давид и Анат, бывшие кибуцники, застигнутые в середине земного пути таинственным звоном дальнего колокольчика и теперь живущие в поселении Нахлиэль к северу от Рамаллы, он — с кипой на голове, она — в платке и с длинной юбкой. Меир — бывший марокканец, житель Тель-Авива, маленький, шебутной, круглоглазый, с такой же шустрой, как и он, крашеной в блондинку женой. Арик, бывший мошавник, высокий усатый вдовец лет шестидесяти из Хадеры. Собрание бывших… В этом смысле семья Бельских дополняла картину с пугающим совершенством.

«Конечно, — сказал Меир, продолжая разговор после того, как все отвесили друг другу положенное количество кивков, улыбок и реверансов. — Конечно. Всех их, сук, выбросить отсюда, раз и навсегда. Ты, Арик, не знаешь, что такое араб. Я — знаю. И Малка вот знает,…правда, Малуш? — жена его кивнула крашеной головой. — Араб, он, падла, врун. Он врет как дышит. Ты его можешь тридцать лет с руки кормить, и каждый день все эти тридцать лет он на тебя молиться будет, вслух и при свидетелях… а на первый день тридцать первого года всадит в тебя нож и еще попрыгает, радостный, на теле твоем фраерном. Мол, опаньки, смотрите, как перехитрил я глупого еврея… Я-то знаю, я с ними, с этими Фатьмами и Ахмадами, все детство мячик во дворе гонял. У них это называется «военная хитрость», за доблесть почитается…»

«Ты, Меир, расист, — отвечал ему Арик. — И насчет того, кто такие арабы, ты меня не учи. Моя семья тут испокон веков живет, бок о бок с этими самыми арабами, мы в местных турецких книгах с шестнадцатого века записаны. Я, можно сказать, палестинец в двадцать третьем поколении, а может и больше. И вот что я тебе скажу. Они тоже люди, и жить с ними можно. С некоторыми мерами предосторожности, но можно. И жить, и дела делать. Лишь бы мир был…»

«Как же, — сказала Малка. — Мир… В жопу они тебе вставят мир твой… Астронавт ты хренов…»

«Малуш… — примирительно шепнул Меир. — Зря ты так… Дети…» Он указал глазами на Женьку.

«Ага, — стояла на своем Малка. — Именно дети. Мы-то ладно, мы-то пожили… А вот детей — жалко».

На поясе у Шломо завибрировал сотовый телефон. Шломо нажал на кнопку и сказал «алло».

«Наглец! — ответила трубка женским голосом. — Я сейчас вызову полицию! Совсем обалдели! Закрыть въезд во двор!»

«Я уже выхожу, — сказал Шломо. — Извините».

Он улыбнулся Кате, упорно глядящей в другую сторону, подмигнул Женьке и пошел к выходу.

«Не задерживайся, Шломо, — сказал ему вслед Давид. — Седер вот-вот начнется». Шломо кивнул.

В лобби он почти столкнулся с длинноволосым смуглым парнем в длинном черном плаще и затененных очках в золотой оправе. Парень слепо ткнулся в его плечо, отпрянул и прижался к стене, пропуская Шломо к закрытой из-за дождя входной двери. На мгновение Шломо увидел дикое, странное выражение его остановившихся, невидящих глаз. «Надо же, как обкурился, бедняга», — подумал он и вышел на улицу, под навес. Шломо успел сделать всего один шаг под дождь, в направлении белого задка их маленького «уно», столь ясно видимого слева, как кто-то грубо и сильно толкнул его в спину.

* * *

Толчок был настолько сильным, что он упал ничком, едва успев подставить руки, чтобы не разбить лицо об асфальт мостовой. Уже лежа на земле, Шломо вдруг понял, что слышал страшной силы хлопок, не хлопок даже, а взрыв… конечно, это был взрыв… что же до толчка, то… И связав наконец два этих события упорно отказывающимся связывать их мозгом, он осознал, что произошло нечто ужасное, ужасное настолько, что, может быть, даже не следует вставать с этого мокрого асфальта и уж во всяком случае не следует оборачиваться назад, смотреть туда, откуда он только что вышел, оставив там самое дорогое, что у него было, есть и когда-либо будет. Он встал, обернулся и посмотрел.

Там, где еще минуту тому назад сверкал огнями и хрусталем роскошный праздничный зал, теперь зияла безобразная черная дыра, чреватая страшно шевелящейся, ворочающейся, стонущей темнотой. Шломо сделал шаг, другой и затем побежал внутрь, скрежеща подошвами туфель по битому стеклу. Он бежал поразительно долго, как во сне, мучительно преодолевая эти кажущиеся бесконечными пятнадцать метров. Навстречу ему из темноты начали выходить, выпадать люди.

В темноте Шломо пробирался к середине зала, где когда-то стоял их столик. Он шел большими шагами, высоко поднимая ноги, чтобы не наступать на тела. Его хватали снизу, умоляя о помощи, но он высвобождался — ему нужно было туда, к Женьке и Кате. Все вокруг было залито водой, вода лилась и сверху — очевидно, где-то прорвало трубу.

«Вот теперь точно потечет их косметика», — подумал Шломо автоматически. Он уже дошел до места, но не видел ничего из-за темноты. «Катя! — крикнул он. — Женя!» Крик его утонул в сотнях таких же, в шуме льющейся воды, в скрежете стекла под ногами, в завывании сирен подъехавших машин. Шломо нагнулся и начал ощупывать место вслепую, в кровь режа руки острыми стеклянными осколками.

Снаружи включили прожектора; в зал вносили лампы на треногах; стало видно. Зал был разрушен полностью. Обшивочные плиты с потолка рухнули вниз, обнажив электропроводку, трубы и жестяные рукава воздуховодов. Всюду валялись обломки гипсовых панелей, вперемежку с ошметками человеческих тел, битым стеклом и разбросанной взрывом мебелью. Белыми пятнистыми комьями топорщились накрахмаленные скатерти. На полу стояли лужи чудовищного коктейля из красного пасхального вина, крови и воды. И под всем этим, вместе со всем этим шевелилась стонущая человеческая масса, живые с мертвыми пополам.

Руку с браслетом он увидел сразу же, как дали свет. Руку его девочки, с тем самым браслетом, над которым он сопел еще сегодня вечером. Шломо отбросил в сторону стул… панель обшивки… Она была там, внизу, зажатая между мертвым телом Меира и колонной, живая, с ослепшим, изуродованным до неузнаваемости лицом. Живая…

«Женечка, — простонал Шломо, беря ее за плечи. — Женечка…»

«Папа… — пробормотала она. — Папа… Я ничего не вижу… Папа…»

Она вцепилась в него обеими руками, как в детстве, твердо зная, что теперь-то все будет хорошо, теперь-то ее не дадут в обиду этой требовательной, мягкой, но страшной темноте, неотвратимо затягивающей ее в свою дальнюю безвозвратную берлогу.

Шломо попытался взять ее на руки — бесполезно; она крепко-накрепко держала его, как будто знала, что это — ее единственная связь с жизнью, единственная защита от темного ласкового существа, медленно протягивающего свои щупальца вверх по плечам, по запястьям, к пальцам, крепко вцепившимся в отцовские руки, к слабеющим, слабеющим пальцам. И уже поняв, что удержаться не получится, просто не выйдет, она подумала об отце, о том, как он будет переживать, что вот — не удержал, и она улыбнулась ему улыбкой, которую он не увидел, и сказала слова утешения, которых он не услышал. А потом она просто разжала пальцы и соскользнула в смерть.

«Сюда! — закричал Шломо. — Эй! Сюда! Помогите!» Воспользовавшись тем, что Женька отпустила его, он попробовал взять ее на руки. Кто-то схватил его сзади за плечи:

«Что ты делаешь?! Так нельзя — только на носилках». Подбежали двое с импровизированными носилками, наспех сооруженными из столешниц.

«Давай, осторожно». Они положили Женьку на носилки и понесли к выходу. Шломо шел рядом, держа свою девочку за руку. В лобби остановились. «Почему встали? — не понял Шломо. — Скорее, в амбуланс!»

«Подожди, парень, — сказал один из людей. — Сначала парамедик. Первая помощь».

Подошел парамедик, в желтом светящемся жилете с магендавидом. Посмотрел. «Вы ей кто?» — «Отец».

«Имя?.. Ее имя… Возраст?» Записал.

Потом сказал, обращаясь к носильщикам: «На газон».

Они понесли. Шломо шел за носилками, не выпуская Женькину руку. Вышли под дождь и свернули направо. Там, на травяном газоне, под выбитыми окнами раскуроченного зала, были уложены в ряд несколько тел в белых, наглухо застегнутых пластиковых мешках. Носильщики остановились рядом с крайним мешком. «Опускай».

Только тут Шломо понял. «Вы что, сдурели? — закричал он. — Она ж живая! Я с ней минуту назад разговаривал! Несите ее в амбуланс, немедленно. Где врач?!»

Кто-то взял его сзади за плечи, развернул, потряс, прижал к мокрому пластиковому жилету. «Все, человек. Перестань. Она мертва, слышишь? Мертва. Все кончено».

«Все кончено, — повторил Шломо. — Все кончено…» И потерял сознание.

А дождь все шел, так же размеренно и мощно, как и час тому назад, когда еще ничего этого не было, или было, но не здесь, не с этими конкретными людьми, а где-то там, в телевизионном абстрактном далеке, где есть лишь цифры, имена и многоязыкая репортерская скороговорка.

Репортеры, впрочем, были уже на месте, расставляли свет, тянули кабели телекамер, заботливо оборачивали полиэтиленом аппаратуру, скандалили с выставленным полицией оцеплением, совали микрофоны в лицо потрясенным, оглушенным людям. Здесь испекался сейчас горячий хлеб новостей, замешанный на крови и слезах, и каждая телесеть жаждала отхватить для себя краюху побольше. И это было частью процедуры, стандартного исполнительского процесса, заранее утвержденного соответствующей комиссией, расписанного по пунктам, по должностям, с указанием ответственных и заместителей. И в этом не было ничего плохого; скорее, именно наличие этой абстрактной безличной процедуры позволяло людям отодвинуть, вытеснить из сознания невыносимую, нестерпимейшую реальность, переселить себя в разграфленный мир протокола и просто делать. Делать необходимую работу.

Первоначальная неразбериха уступила место деловитой, целенаправленной, рабочей суете. Подъезжали и отваливали амбулансы, увозя раненых в соответствующие больницы — сообразно виду и тяжести ранения. Специалисты по тыловой защите брали всевозможные пробы — от воинов джихада всегда можно ожидать самого худшего, в том числе и применения биологического оружия. Саперы обшаривали окрестности в поисках дополнительных «подарков» — заминированного автомобиля, бомбы в мусорном ящике, «забытой» на автобусной остановке сумки, начиненной взрывчаткой с гвоздями… Бригада людей в черных кипах начала свою печальную работу по сбору фрагментов человеческих тел с полу, со стен, с окрестных деревьев — ибо все должно быть предано земле из уважения к Тому, по чьему подобию сотворен человек…

Прямо на мостовой, недалеко от входа в «Парк», стояла детская коляска, их тех, что делаются специально на близнецов. Они и сидели в коляске, эти близнецы, мальчик и девочка, не более года, в праздничной кружевной одежде, одни — среди занятых своим жутким делом взрослых. Видимо, их вынесли из зала в самом начале, да так и забыли здесь, под дождем. Бог весть, что случилось с родителями — факт, что малышей никто не искал.

Они сидели молча, и это было страшнее всего. Маленькие дети — одни, без мамы, под дождем, холодно — должны бы плакать… Эти же были тихи и неподвижны, как две куклы. Вокруг крутились синие и красные мигалки; с воем подъезжали и отъезжали амбулансы, несли раненых; плакали и кричали люди, ища и оплакивая своих. А эти сидели себе, в своих мокрых кружевах, среди всего этого воющего, рыдающего, кричащего балагана — молча, отдельные в своей нездешней, какой-то даже безмятежной отрешенности. Пока наконец кто-то, оттолкнув нацелившегося в них камерой оператора, не увез коляску в гостиницу «Максим» напротив, где разместился импровизированный полицейский штаб.

В гостинице «Максим» составляли списки пострадавших, собирали свидетельские показания, пытались опознать безымянных. Трудно было ожидать, что у людей, севших за стол пасхального седера в нетанийской гостинице, будут документы в карманах. У большинства их и не было. Поэтому погибшие оставались неопознанными дольше обычного.

Шломо пришел в себя, когда его, лежащего на насилках, загружали в амбуланс, где уже сидели двое пострадавших от контузии стариков. Секунду-другую он фокусировал сознание и вдруг разом все вспомнил.

Надо найти Катю. Надо найти Катю… Он вырвался от удерживавших его санитаров, выскочил из машины и огляделся. Вокруг повсюду, под непрекращающимся дождем, вели и несли на носилках раненых. Поперек входа в «Парк» была натянута желтая пластиковая лента. Шломо подошел к полицейскому у дверей.

«Мне нужно туда, — сказал он, указывая внутрь. — У меня там жена». Полицейский осторожно протянул руку и взял его за плечо. «Тебе туда не нужно, брат, — сказал он сочувственно. — Там пусто. Одни саперы. Всех уже вынесли».

«Где же моя жена? — спросил Шломо беспомощно. — Я обязан ее найти…»

«Поищи там, — полицейский указал на гостиницу «Максим». — Там наверняка знают. И… знаешь что, брат?… Возьми себя в руки. Все будет в порядке, вот увидишь…» Шломо кивнул, повернулся и шаткой походкой направился к «Максиму». Полицейский смотрел ему вслед, качая головой.

«Фамилия, имя? — человек за столом проверил списки. Дойдя до конца, он проверил еще раз с самого начала и отрицательно покачал головой. — Нет, среди эвакуированных в больницы она не значится… Подождите секунду… Давид!»

Подошел бородатый парень в дубоне.

«Давид, возьми его к вещам. Авось там что прояснится…»

Прошли «к вещам» — маленькой кучке дамских сумочек, бумажников и кошельков, сваленных на соседнем столе.

«Вот она, — сказал Шломо, указывая на катину сумочку и не зная, радоваться этому или наоборот. — Это сумочка моей жены. Что это значит?»

«Вы можете взять ее, — остановил его бородач. — И, пожалуйста, идите за мной».

Они снова вышли под дождь, направляясь через дорогу к газону слева от гостиницы «Парк», туда, где Шломо незадолго до этого оставил Женьку. Где незадолго до этого Женька оставила Шломо. Теперь там был длинный ряд белых пластиковых мешков. На газон выходила боковая часть зала, бывшая когда-то сплошной стеклянной стеной. Взрыв вдребезги разнес стекла, искорежил рамы переплетов, выдавил наружу декоративные карнизы, и белые полотнища занавесей, уцелевшие по причине своей легкости, колыхались теперь над газоном, над страшными пластиковыми мешками, над Женькой в одном из этих мешков — как ресницы на ее ослепшем лице, как крылья огромных птиц, как прощальные взмахи платков вослед навсегда ушедшим.

Бородач остановился напротив одного из мешков.

«Как вас зовут? — спросил он. — Шломо Бельский… Послушайте, господин Бельский. Скорее всего, у меня нет для вас хороших новостей. Я прошу вас приготовиться к самому худшему. По нашим данным, ваша жена погибла, и я прошу вас опознать ее тело».

Он наклонился и расстегнул мешок. Шломо увидел слипшиеся от крови волосы, катино платье, знакомое тонкое запястье, памятное только им двоим серебряное колечко грузинской чеканки… Он закрыл глаза. Бородач спросил жестко: «Она?» «Она… — ответил Шломо, не открывая глаз. — Закройте… дождь все-таки…»

* * *

Он шел, не разбирая дороги, сопровождаемый равнодушным, равномерным, как маятник, дождем. На площади ветер с моря ударил его по щеке, грубо толкнул в плечо и уже больше не отставал, приплясывая вокруг, воя и задираясь. И это было хорошо, потому что хоть чуть-чуть отвлекало от дикого визга циркульной пилы, перемалывающей его мозг, царапающей изнутри воспаленную подкорку. Если бы это было возможно, он снял бы голову с плеч и нес бы ее в руках, лишь бы отделить от себя этот пульсирующий, визжащий сгусток боли. Он давно уже вымок до нитки, но не чувствовал этого. Он видел перед собой только чередующиеся плиты набережной, равномерные, как дождь, как боль, как обороты пилы.

Набережная вела его на юг, уводя прочь от страшного места, где одним махом разбилась вся его жизнь, лопнули основы его бытия, распались скрепы смысла его существования, разогнулись скобы его души. Кусты шушукались ему вслед; деревья отшатывались от аллеи при его приближении; стойки забора над обрывом судорожно вцеплялись в железные перекладины. Набережная была безлюдна в это время и в эту погоду; один во всем мире, он шел, переступая от плиты к плите, и фонари, истекающие дождем, провожали его рассеянным светом.

Аллея уперлась в забор, он повернул налево, затем снова направо, бессознательно следуя древнему правилу ищущих выход из лабиринта. Пила в голове продолжала визжать, и он сжал виски руками, стараясь уменьшить мучительную вибрацию. Дорога тем временем пошла вниз, поворачивая на север, спускаясь к берегу моря, к песчаным пляжам Нетании. Не видя всего этого, он просто шел, обходя препятствие справа, и если прежде этим препятствием было ограждение над обрывом, затем забор и дома, то теперь — высокая песчаная стена или каменная круча, а море шумно дышало слева… теперь-то он заметил… да, вот оно, море, слева.

Длинный пологий спуск вывел его к нелепому бетонному замку на песке — беспорядочное нагромождение ни с чем не связанных стенок, странных, замкнутых на себя лестниц, разомкнутых арок, ворот, распахнутых в никуда. Внутри этого бедлама гнездились несколько кафе, душевые, раздевалки, офисы береговых властей. Сейчас все это было пусто, закрыто; он был один на огромном пляже, не считая дождя и ветра, один на один с темной махиной моря, встающей перед ним во весь свой гигантский рост.

Он увидел море и пошел к нему, интуитивно зная, что наконец-то нашел что-то соразмерное его боли, похожее на нее по размаху и силе, а потому — способное победить ее, эту боль, или хотя бы немного уменьшить. Море ворочалось перед ним, старое, ворчливое море, много повидавшее на своем долгом веку. Оно смотрело на вошедшего в него человека, поворачивая его так и эдак, как будто прикидывая, что же с ним делать. Оно умело забирать людей, это море, выхватывать у них дно из-под ног, закручивать их до беспамятства водоворотами в десяти метрах от берега, втягивать их в себя мощной струей, швырять с размаху на камни волнорезов… И теперь оно лениво качало этого человека на ладони, взвешивая, как с ним поступить — взять себе или выбросить вон, на мокрый береговой песок.

А он просто лежал на этой ладони, лежал и смотрел вверх, на равномерно падающий дождь, на беспроглядную вечную темноту, чувствуя, как стихает, смолкает, гаснет пылающая в голове боль, радуясь этому, готовый ко всему, кроме возврата на землю, забравшую у него двух его девочек.

Загрузка...