Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешили вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух.
Я, режиссер эпохи распада, открываю глаза. Что само по себе можно поприветствовать. Привет-привет, бродяга, живущий на свалке отходов цивилизации. Ты еще жив, эмигрант в собственной стране? Ты открыл глаза, но закрыл душу, безродная сволочь. У тебя, воинствующий одиночка, светло-смесительное будущее, если удалось, приняв на грудь несколько кг теплых горюче-смазочных материалов, не захлебнуться в собственной блевотине.
Бр-р-рг — дамы, любительницы орального секса, могут отвернуться от павшего бойца киноискусства. Великий сморчок во всем был, как ныне утверждают, не прав; прав он был в единственном: кино есть наиважнейшее из искусств. Это верно.
Как верно то, что моя голова, начиненная спиртовыми нечистотами, лопнет, точно водородная неактуальная бомба. И тогда я, ползучая патологическая пачкотня, скажу вам, многообразным сучкам и мобилизованным на классовую борьбу с собственным народом их мужьям, все, что я думаю о вас.
Впрочем, какое дело мне до вас, заоблачных засранных небожителей? Равно как и вам до меня, конквистадора чужих консервированных душ.
Так вот: у каждого из нас свои проблемы. Кто-то из вас, патрициев, обживает 440 кв. м жилой площади, 4 ванны, 3 унитаза, 2 биде, а кто-то, я имею в виду себя, бесхозного, ощущает свою никчемность и одиночество в трезвом и вероломном мире.
То есть моя проблема заключается во мне самом. Поскольку голова у человека является одной из важнейших частей его же тела, то боль в этом органе, велеречивом и капризном, мешает сосредоточиться на каком-нибудь конкретном вопросе. Например, где я? Кто я? С кем я? Какой год? Месяц? Число? В какой стране болит моя голова? Чтобы ответить на все эти безнадежные вопросы, необходимо решить еще одну проблему. Быть может, главную для находящегося вне времени, вне пространства, вне себя.
Проблема, известная всему взрослому населению. Проблема, которую так и не решил скандинавский рефлективный принц: быть или не быть? То есть в данном конкретном случае: блевать или не блевать? Чтобы узнать год, месяц, число, нужно иметь светлую голову. Чтобы узнать, в каком государстве находишься, тоже нужно просветлеть, скажем так, снизу.
И выход здесь, увы, один: реорганизовать себя на насильственное очищение — признаюсь, к этому неожиданному делу предрасположен, поскольку человек впечатлительный, с основательно попорченным наркомовским фуражом, изношенным желудком. Кстати, пока буду добираться до унитаза, позволю себе экскурс в опломбированное прошлое: под кипарисами о. Капри играли в шахматы двое — Владимир и Бенито; молодые люди, приятные во всех отношениях, оплодотворенные идеями облагодетельствования всего консервативного человечества. Они отдыхали под синим итальянским небом, будущие квазивожди, поглядывая на дальние горные хребты, лысеющие под жирным солнцем. А воздух был божествен, как в раю. И хотелось полнородной вечности и плодородной любви местных красоток, похожих на горных козочек. Но появился хозяин приморской виллы, давя в усах блошливую мелочь, проокал:
— Обедать, однако, пора, господа хорошие!
Что же было подано на обед жертвам ненавязчивых царских репрессий: 1) экспозе декревиз, 2) кононэ с сардинками, 3) стерлядь кольчиком попильот, 4) маринованное бушэ из раковых шеек, 5) суп раковый с севрюжкой, с расстегаями, 6) котлеты деволяй из парной телятины.
Ну и, разумеется, напитки: из благородных — смирноффская водочка, шампань-дюрсо 1825 года; из неблагородных — самогон из мочи туземного обезжиренного поросенка.
Самогон уважал не испорченный буржуазными вкусами ходок из душегубного народа, временный хозяин виллы М. Г. Хрюкнет стакан-другой, куснет стерлядь кольчиком попильот и уходит, положительный, писать новый роман с революционно-освободительным названием «Еб' твою мать».
— Еб' твою мать! Бр-р-рг! — Это я, грешный, наконец добрался до унитаза.
О, какое счастье, господа, что есть унитазы! Унитазный лепесток есть признак цивилизации. Ведь большую часть времени человечество проводит именно на нем, радуясь, терзаясь, думая, страдая, окрыляясь и впадая в меланхолию. И втройне счастлив тот, кто имеет в одной квартире три унитаза. Количество унитазов на один кв. м соответствует чину, который занимает тот или иной государственный деятель. Впрочем, отвлекаюсь: у меня достаточно своих проблем.
Итак, я молился над унитазом. Сквозь желудочную муку и слезы я видел сапфировый свод, морскую заводь, горные хребты, бесконечность пустынь, и все это было загажено моим непереваренным дерьмом.
Бог мой, думал я с ленивой обреченностью, а если там, внизу, в этом микроцефальном мире, есть жизнь, прекрасная и удивительная, и я на эту идеалистическую, романтическую жизнь…
Бог мой, думал я с бездушным недоумением, а не вырвало ли какого-нибудь Всевышнего на мою страну, несчастную, замаркированную, замордованную косноязычными вождями и слабоумными парламентариями?
Потому что сидим мы, в очередной раз обманутые, в болезнетворном говне взбученной действительности, продолжая надеяться на ново-старую перекрасившуюся сволочь. И кажется, нет силы, которая могла бы смыть кал лжи и страха с наших нечистых душ…
Бесконечная анально-унитазная жизнь заблудшей нации.
Однако я отказываюсь плутать вместе со всеми. У меня хватит фантазии, чтобы выйти навстречу моим перворожденным мной же героям.
В городке Н. жили люди. До поры до времени они жили вполне сносно и даже счастливо. Почти все взрослое население трудилось на ТЗ — тракторном заводе. Хотя на самом деле Завод был оборонным и выпускал танки: современные боевые машины с оптимистическими орудийными хоботами. Народное хозяйство великой страны нуждалось в таких тракторах — и заводчане работали добросовестно и во славу Отчизны. Более того, они любили свой ТЗ, самый мощный по производству военно-хозяйственной техники; они гордились двухкилометровым Главным конвейером; они души не чаяли в песенном лязге крепкого металла. В дни народных праздников Н-цы пили водку, пели клочковатые песни и ходили городком на испытательный полигон смотреть новые бронированные чудовища, изрыгающие смрад, мат и снаряды. И казалось, праздник всегда будет с народом.
Однако наступили другие времена, странные и печальные. Вдруг выяснилось, что народному хозяйству танки больше не нужны. Нужны кастрюли и сковороды. То есть пришла конверсия, глумливая и капризная. Броневых дел мастера обиделись и ушли в неизвестные коммерческие структуры. А те, кто остался, принялись выпускать такой отвратительный посудохозяйственный лом, что потребитель решительно отказывался за него платить. И ТЗ остановился: бессильно заскрежетав, замер Главный конвейер, на подъемниках зависли танковые башни, в высоких пролетах заныла тишина. И люди остановились в остросоциальном недоумении: как жить без танков?
Но чу?! Что за трудолюбивый перестук, усиленный эхом, доносится со стороны площадки КБ — конструкторского бюро?
…Окружив удобную чушку танковой башни, мастеровые (человек пять) привычно щелкали о нее фишки домино.
Молоденький НТРовец, сидя на орудийном стволе, точно на дереве, болтал ногами и пил кефир. Инженер первым заметил подозрительное движение в глубине заводского корпуса:
— Эй, Минин на метле. Злой вроде, как жига.
Народная игра тотчас же сбилась, но огромный по габаритам рабочий, похожий на Илью Муромца, прорычал:
— Ша! Славяне! Дуплиться буду я!
А вдоль Главного конвейера на дорожном велосипеде летел, как бог инженерной мысли, Минин. Старик был сухопар, энергичен; сед как лунь; с веселыми васильковыми глазами. Лихо притормозив у площадки КБ, поинтересовался:
— А где энтузиазм масс? Нет энтузиазма! Сидим, пролетарии?
— Кишки к копчику прилипли, Иван Петрович! — с готовностью хохотнул НТРовец и сник от осуждающих взглядов товарищей.
Смешав костяшки домино, поднялся в полный рост Илья Муромец и угрюмо проговорил:
— Без монет — работы нет, батяня.
— Так-так! — вскричал Минин. — Значит, кишка тонка, рёбята?
— Жены к себе на пушечный выстрел не подпускают, — пожаловался кто-то.
Его поддержали:
— А без бабьей ласки все остальное сказки… Третий месяц на воде и хлебе… Работа наша — харчи ваши.
— Шабаш, славяне! — треснул костяшкой домино Илья Муромец и пошел прочь.
— Ходите-ходите! — закричал Минин. — Паяйте кастрюли, сучье племя! Племя молодое, да знакомое.
Однако никто не оглянулся на его возмущенный вопль. Лишь молоденький НТРовец, замешкавшись, извинился:
— Я бы с вами, Иван Петрович, да меня мордой о башню.
Старик отмахнулся: на тыльной стороне запястья мелькнула грубая фиолетовая татуировка танка и «Т-34». С опущенными плечами прошел к темной металлической громадине. Включил верхний свет: на яме стояло бронированно-механизированное чудо. Мощный танковый монстр. Фантазия танкостроителя, воплощенная в железе. Любуясь родным детищем, изобретатель отступил на шаг и увидел на броне башни неряшливую меловую надпись: «Батяня, поехали по бабам!» Старик засмеялся, но смех его был горек.
Я, режиссер эпохи полураспада, в тихой печали сидел на престоле унитаза и думал о вечности. Боль сидела во мне, но даже она устала и притерпелась к митинговым страстям моего организма. И поэтому появилась возможность вспомнить страну, год, месяц, число и, быть может, установить время суток. В какой я проживал стране? А хуй его знает какой! СССР отменили три великодержавных мудака, надравшихся до поросячьего визга в Беловежской пуще. А еще один мудак из мудаков, помеченный Богом, вместо того чтобы повязать их, блевотно-тепленьких, перетрухал до такой степени, что перед самым Новым годом принародно обдристался. Я, говорит, слагаю с себя полномочия. Мол, смотрите, какой я благородный, цените меня. Не оценили — пинок под напудренный зад и…
И мы имеем то, что имеем: огромную территорию с названием, где есть, кажется, буква Г. А что такое в данном случае Г?
Г — знак обреченности, бесславия и гносеологического краха.
На букву «г» начинаются такие слова, как: гавканье, газетчик, галифе, гармонизированный, гашетка, гваюла, гвоздильная, гегемон, геморрой, генерал-адъютант-майор от кавалерии, генштаб, герб, гешефт, гидра, гильотина, гинеколог, гиперэллиптический, главнокомандующий, глубоко эшелонированный, глянец, гнилушка, год, голубой, голядь, горбач, горшок, госбезопасность, грабеж, гражданин, гроб, груз, грызло, гуж, гумификация, гюйс, говно и так далее.
Впрочем, каждый гражданин, живущий в Г., имеет счастливое право выбора: жить или не жить? Проще не жить, и поэтому большинство живет, пожирая собственное регенерированное говно.
Кушай на здоровье, обдриставшаяся б. (бывшая) великая страна. Каждый народ достоин той пищи, которой он достоин. Или я не прав? Нет, прав, и по этой причине мучаюсь от колик в животе.
Вчера мы что-то сожрали. И поэтому так сутяжно мучаюсь и страдаю. Что же мы, работники киноискусства, жрали вчера? Боюсь, что не стерлядь кольчиком попильот. Тогда что? Хотя какая, собственно говоря, разница? Главное — установить год и месяц.
То, что начало XXI века, — это точно. Начало века — это хорошо, это обнадеживает, как и понос. То есть гарантированная пуля в затылок нам, суфлерам от жизни, не грозит, равно как и казенные казематные застенки. Тьфу-тьфу, не сглазить бы! От тюрьмы да от сумы…
В стране великих десенсибилизированных смущений нет никаких гарантий. Никому. Лишь сумасшедшие живут празднично и радостно. И то тогда, когда через них пропускают озонированные электрические разряды. Трац-трац-трацацац — и праздник души и тела расцветает, точно фейерверк в ночном мироздании.
Была бы воля нынешних государственных деятелей, которые совсем недавно были б. партийными бойцами (б. — обозначает именно то, что подумалось); так вот: была бы воля всех этих блядей от власти, то они, впередсмотрящие, пропустили через всю страну динамический разряд, чтобы население одной шестой части суши до конца поняло, кто есть кто.
Ху из ху, как позволил пошутить вышеупомянутый уникальный политический бобоёб, умудрившийся перехитрить не только собственный, недоверчивый народ, но и самого себя. Теперь, сплетничают, трагико-фарсовое недоразумение бродит между элитных могил Новодевичьего кладбища и то ли выбирает себе местечко поудобнее, то ли думает о вечности. Что ж, каждый думает о вечности, думает там, где его застала гроза, в смысле — беда.
Впрочем, снова отвлекаюсь. Мне нужно думать о возрождении самого себя. Восстановить во времени и пространстве. Чтобы окончательно утвердить свое существование в определенных границах бытия, тяну руку к амурному флакону. Пшикаю из него в рот грамм сто проспиртованной душистой дряни. Полубесчувственный организм от фосфорического взрыва осветляется и начинает сердобольно функционировать.
Я поднимаюсь с унитазного престола; все, власть мутного желудка закончилась. Да здравствует память! Память цветет стодолларовым одеколоном, подаренным мне. Не помню кем, признаюсь. Но дарила дама. Это я хорошо помню. Помню еще, что эта ебекила имела золотые зубы. При встречах щерилась золотом и радостно кричала:
— Сначала я возьму тебя, лапа, полостью рта!
Каюсь, это раздражало. И только по той причине, что видел свой розовый член, а следовательно, самого себя в позолоченных жерновах огромного рта. Право, какая это гадость — ваша активно чмокающая любовь, мадам! Однако надо быть справедливым: она, современница, меня любила. И дарила дорогие пузырьки. Чем сильно травмировала мою неустойчивую психику. Маленькое стеклянное произведение искусства с мочевинной жидкостью приводило меня в ярость.
— Это же ящик водки! — орал я. — Если ты еще раз, моя любвеобильная!..
Увы, тщетно. Вероятно, она была романтической натурой и хотела, чтобы я, как и все, пах магнолией. Мы расстались; теперь я пью водку, а по утрам освежаюсь терпкими запахами прошлого. И мне хорошо, если бы не было так плохо. Почему плохо? Потому что у меня псиный запах гонца за жизнью и своими героями, которых я люблю всей своей больной душой.
Скоро тукали колеса поезда № 34 по утренней российской глубинке. Кружило летнее приволье — поля, перелески, зеркальные озерца; мелькали телеграфные столбы, огородики, разбитые и пыльные дороги…
Пассажиры скорого поезда толкались в коридоре, мелькая сонными, мятыми, как бумага, лицами, казенными полотенцами, стаканами с чаем.
Проводница-хохотушка, разбитная и моложавая, готовя кипяток у титана, смеялась от напарницы, сидящей в купе:
— Что ты говоришь? А он что? Ха-ха!.. А ты что?.. Ха-ха! Ну, кобели!..
И была отвлечена гражданином интеллигентно-потертого вида:
— Извините, у нас, кажется, дедок того…
— Будет чай всем, — не поняла Проводница. — Стаканов не хватает… Что?! — возмущенно вскричала, когда вникла в суть проблемы. — Как это помер? Я ему, аспиду нечеловеческому, загнусь в мою смену… — И устремилась по коридору к купе, перед дверью которого испуганно жались жена Потертого гражданина и сын-оболтус. — Ну, чего тута?
В купе на нижней полке лежал человек, накрытый простыней, как саваном. Старческая рука с фиолетовой наколкой танка и надписью «Не забуду Т-34!» безжизненно свешивалась к истрепанному коврику, покачиваясь в такт движению поезда. Под столиком замечалась клетка для птиц.
— Батюшки! — всплеснула руками Проводница. — Премии лишуся я!.. — И к Потертому с надеждой: — А может, живой?
— Так это. Не храпит и вообще… вид нехороший.
— Да? — не верила. — Надо руку… того… холодная иль какая?
— Вы хотите, чтобы я?.. — нервно хихикнул Потертый.
— Вы ж мужчина? — удивилась Проводница.
— Он не мужчина! — в горячке воскликнула жена Потертого. — В смысле, мужчина, но не для такого нестандартного случая!
— Давайте я, — вмешался сынишка-оболтус лет тринадцати, златоволосый, как подсолнух на огороде.
— Сенечка, не смей! — взвизгнула мать.
— Ну, ма!.. — И решительно шагнул в купе.
Возникла неловкая и глупая сумятица: сын-оболтус взялся за старческую руку, как за ветку, мать в ужасе уцепилась за сыновнюю рубаху, за жену от растерянности ухватился Потертый, а за него — скорее машинально Проводница. И получилось так, что «покойник» едва не был сдернут с полки этому помешал столик.
Удар головой о него был приметен; во всяком случае, «усопший», к ужасу участников эпизода, неожиданно ожил, забарахтался в простыне:
— Тьфу! Чего это, люди добрые? Крушение, что ли?! — Сорвав простыню, обнаружил странную сцену из обмерших своих попутчиков и Проводницы. — Чего это вы, граждане?
— Дед! — наконец заорала Проводница. — Ты чего, живой?!
— Не понял? — удивился старик с седым ежиком. — А какой я еще должон быть?
Я, баловень периода распада и полураспада, находился в обреченно-коматозном состоянии, когда Божьей благодатью явился Классов. Мой друг, товарищ и тоже баловень судьбы и всеобщего ража.
Я любил над ним шутить. Классов, спрашивал я его, как твое настоящее Ф.И.О.? Классман? Классольцон? Сидоров? Или Гунченко? Сам ты Зельман, с достоинством отвечал мой друг, пахнущий мобилизационным тройным одеколоном. И был прав: все мы вышли из народа. Правда, каждый — из своего.
Мой друг был не один. Он принес бутылку водки. Я выпил грамм двести и только тогда осмыслил, что Классов с дамой. Это уже было интересно. Девушка имела вид б. (благородной) леди. Я выпил еще сто грамм и понял, что влюбился. Девушка была слишком б., но я, падший ангел от кино, влюбился.
— Это кто? — спросил я друга.
— Где? — спросил Классов.
— Рядом с тобой. Она нагая.
— Где именно?
— Вот. — И ткнул рукой, а далее лицом, а далее всем непослушным телом в свободное пространство.
— Надо же так нажраться! — сочувствовал мой товарищ, усаживая меня на место. — Ты кого сейчас увидел, Саныч?
— Искусительницу, — твердо ответил я. — Кажется, она хотела сниматься в нашем новом фильме? Почему мы ей отказали?
— Потому что она, наверное, плохо тебя, подлеца, искушала?
— Ты меня презираешь?
— Я люблю тебя, дурака, — ответил Классов.
И взял меня за шиворот. И поволок в ванную комнату. Обычно там я принимаю душ. И на этот раз я был подвергнут унизительной водной процедуре. Впрочем, мой товарищ знал, что делает. И зачем. Оказывается, как выяснилось, вечером в одной из высоких государственных сфер должен был демонстрироваться наш фильм. Режиссер желателен на этом родовито-блядовитом сборище. Режиссером был я, и, следовательно, мой друг пытался привести меня же в состояние вот такой рождественской елочки:
~*~
*~~~*~~~*
*~~~~*~~~~~*
*~~~~~~*~~~~~~*
*~~~~*~~~~~*~~~~~*
|||
— Спасибо, дорогой друг, — стоял под водой. — А что, извини, было вчера?
Вчера тоже был творческий вечер. Все было волнительно — сцена, аплодисменты, прелестные девушки, цветы.
— Девушек я помню, — заметил я. — Одна из них, Литвинова, блядь, кажется, была без трусов.
— Насчет трусов ничего не знаю! — огрызнулся Классман и продолжил: потом был ресторан. Поначалу было все как-то даже прилично — люди киноискусства любят покушать за чужой, оплаченный счет. Затем пришла молодая долговязая звезда экрана в разящем декольте по фамилии Бабо. Звезда была не одна. С молодым человеком, который, как выяснилось, был знаменитым боксером.
— Да-а, — вспоминал я последующий скандал; мне эта разлинованная парочка сразу не понравилась. Звезду, которая тогда еще, лет десять назад, была не звезда, а совсем наоборот, я имел многократно на старом металлическом монтажном столе. И слава ее, кстати, прыгнула именно с этого столика, точнее, с моей картины, а если быть откровенным до конца, была Бабо талантлива как на столе, так и на стуле, как на диване, так и на съемочной площадке. Талант — он всюду талант; главное такому таланту вовремя себя раскрыть, то есть раздвинуть ракурсно ноги.
И вот рослая героиня белого экрана и монтажного стола решила, что она есть центр смиренного мироздания. Тем паче все кинулись к ней, чтобы получше рассмотреть масштабы обвальных форм этого молодого мира. Скромный герой события был забыт. Героем был я. Я обиделся и выпил свои лишние сто пятьдесят. И попросил минутку внимания.
— Минутку внимания, — сказал я. И все обратили на меня внимание. Суки, — сказал я еще, — всех уволю!.. Из своей жизни! — И попросил душевную давалу приблизиться ко мне.
Лучше бы она этого не делала. Я, верно, решив, что ресторанный стол, быть может, удобнее монтажного, завалил непорочную диву жопой в салат. А ведь мог исторгнуть не переваренную еще пищу в разящее, напомню, декольте. Бабо визжала, будто ее насиловали.
Насилия же я не терплю. Тем более по отношению к самому себе. Мне почему-то начали крутить руки. Я вырывался. Более того, когда увидел, что какая-то рыль с квадратной челюстью хочет угодить мне в глаз поставленным ударом, то сумел, вертлявая бестия, нанести опережающий хук бутылкой по кубической голове, делая ее, голову, трапециевидной.
— А бутылку я разбил? — поинтересовался.
— Разбил, — ответил Классов. — Что нехорошо.
— Да, — вынужден был согласиться. — Бить посуду — последнее дело.
— Страна из последних сил тарит водку во всевозможную посуду, заметил мой товарищ. — Даже в баночки из-под детского питания, а ты?
— Больше не буду, — утомленно закрыл глаза. (Но открыл душу.) Я закрыл глаза и уснул, быстро погружаясь в мир своей будущей кинокартины.
Главный конструктор Минин шел по заводскому двору. Он был заставлен танками. Многокилометровая площадка — кладбище мертвого металла. Время, дожди и люди превратили боеспособные машины в железные ржавые холмы безнадежья. И между этими холмами шел старик. И по его решительному лицу было видно: он не хочет признаваться себе в том, что среди разбитого хлама бродят лишь тени — тени из прекрасного, яростного, опасного прошлого, когда все люди были молоды, бессмертны и непобедимы.
У огромных ворот с закрашенными краской разлапистыми звездами стояла старенькая «Победа».
Скуласто-славянский жилистый старик рвал ручку домкрата у заднего колеса — на руке мелькала все та же наколка танка. Его спутник, тоже старик, вида импозантно-интеллигентного, в соломенной шляпе, копался в моторе машины. И на его запястье отмечалась татуировка танка и надпись «Т-34».
— Здорово, танкисты! — подходил Минин.
— Здорово, командир, коль не шутишь, — крякнул жилистый старик. Что-то ты, Ваня, размордел за пять годков, что не виделись!
— А ты, Шура, как был дурновой, так и остался! — огрызнулся Минин. И старику в шляпе: — Здравствуй, Дима.
— Здравствуй, Иван, — ответил тот, и они обнялись неловко по причине измаранности рук владельца авто. — Не обращай внимания: Беляев — он и в гробу будет Беляевым!
— Это точно! — радостно осклабился старик у домкрата. — Как в песне: «Друзья, прощайте, я помираю, кому должен, тех всех прощаю».
— Балаболка! — отмахнулся Минин и спросил про авто: — Не выдержала старуха?
— Такое ралли, — покачал головой Дымкин. — Мой Питер…
— …мой Волоколамск! — встрял Беляев.
— …и сюда! Чего-то я погорячился.
— Значит, непорядок в танковых войсках? — И Главный конструктор решительно тиснул руки в изношенное сердце «Победы».
Колеса скорого № 34 настойчиво выбивали музыку дороги. По-прежнему кружили поля, перелески и зеркальные озерца. Старик с седым ежиком, сидя у окна и похохатывая, рассказывал своим путникам, которые слушали его с вежливым и вынужденным вниманием:
— Да я ж без малого четыре годка как в танке. От Москвы до Берлина, через Курскую дугу… «Экипаж машины боевой», слыхали? Для меня поезд что перина пуховая, сплю как убитый.
— Да уж, — напряженно улыбался Потертый.
— Вы кушайте-кушайте, дедушка, — угощала жена курицей и помидорами. На здоровье…
— Это точно, здоровье уж не то. Раньше экипажем каждый год встречались, вроде традиции, гостевали друг у дружки. Потом все редкостнее. А нынче, чую, последний раз гульнем. — Отмахнул рукой в окно. — Эх, жизнь, пролетела, как во-о-он те березки…
Дверь купе лязгнула, на пороге появилась веселая и разбитная Проводница:
— Эй, покойничек! Чаю-то желаешь?
— А как же, красавица!
— Сейчас намалюем, дедуля!
Когда удалилась, вильнув крутым бедром, старик крякнул и шалопутно молвил, к тихому ужасу попутчиков:
— Эх, полста годков сбросить! Я бы ей впальнул из своей двухсотмиллиметровой пушечки.
По изумрудному полю компьютера метались танки, беспрерывно стреляющие. Компьютер находился в большом, представительном кабинете директора ТЗ. На стене пласталась карта РФ и висела картина «Танковое сражение под Прохоровкой» малохудожественного значения. На полках стояли макеты танков, бархатная пыль наросла на них.
Директор, человек грузный и пожилой, вместе с малолетним внуком увлеченно вел танковую битву на экране дисплея. Неожиданно молоденький голос секретарши прервал забаву:
— Никита Никитович, Москва!
— О, по мою душу!.. — Подхватился к столу, цапнул трубку. — Да, Лаптев! Да-да, полностью перепро-пра-пры-тьфу… перепрофилируемся! Конечно-конечно. Все понимаем: в конверсии — наше будущее… Так. Так. Комиссию встретим. Как понимаю, решение принято? Нет, какие могут быть проблемы? Приказ есть приказ! Да-да! Есть! — Бросил трубку; постоял в задумчивости, глядя из окна на запущенный заводской двор. По броне мертвых танков бродило тихое солнце. От ворот отъезжала старенькая горбатенькая «Победа».
— Дед, — раздался недовольный голос внука, — ты чего там? Я ж тебя жду!
— Да-да, Боренька, иду-иду, — сказал директор и поспешил к экрану, отражающему ирреальный мир.
Однажды (в молодой жизни) я снимал документальную зарисовку о любимом городе. О буднях иллюстративного человека труда. И повстречался нашей творческой группе работяга, влезающий в люк канализационного коллектора. Дядька был прост, как классик, и на вопрос: «А что такое для вас счастье?» — ответил доверчиво: «А-а-а, вылезти обратно, сынки».
Теперь, когда я влезаю в какие-нибудь скандальные истории, а потом оттуда выбираюсь, изрядно помятый, то непременно вспоминаю канализационного трудягу.
Наш народ по-своему талантлив и хорошо усвоил сексогональную истину: влез-вылез — и будешь счастлив навек, человек, то есть каждый день. И ночь.
Ночами, пока весь трудолюбивый народец добывает в поте яйца слюнявое счастье: туда-сюда-обратно — тебе и мне приятно, я любуюсь кристалликами звезд, которые, сверкая на бесконечной ткани темного мистического неба, намекают, что дела-то дрянь, господа, ждут нас всех великие потрясения, а также разрушение внутренних идеалов.
Ну, идеалы, пожалуй, уже давно все порушены, а вот что касается потрясений… Народу к ним не привыкать. Живучий у нас народец-то. Вот-вот вылезет из выгребной ямы повседневности и скажет:
— Долой захребетников!
Хотя надежды на это мало: лучше прятать голову в зловонной жиже каждодневного рабства, чем выйти на булыжные улицы.
— А где вы были 19 августа? — тотчас же слышу вопрос.
Отвечаю: был-был там, где все были. Как сейчас выясняется: все девятимиллионное население столицы находилось на трехдневных баррикадах. Революционизировало. А я пил-пил-пил-пил-пил. Пили мы в теплой дружной девятимиллионной компании. Три дня и три ночи. И не заметили карнавально-ярмарочной, истеричной, рахитичной, провокационной возни партийно-номенклатурной шушеры за сладкий пирог власти. И все бы ничего: ну, устроили в лучших традициях варварской страны бандитско-танковое шоу, но зачем три доверчивые души погубили? Чтобы все выглядело взаправду? А, продолжатели (верные) маленького картавящего чудовища:
— Сегодня г'ано, послезавтг'а будет поздно.
И действительно: послезавтра доверчивый народ пошел в магазины, чтобы в очередях добыть себе съестного пропитания, и оторопел, если не сказать точнее, с интеллигентным прононсом: ожопел.
Потому что очередей не было. Но были цены. И такие, что терпеливый народец зароптал. Однако было поздно. Как говорят некоторые бобоёбы, процесс пошел. Вышел народ из магазинов несолоно хлебавши, чеша свой немытый затылок, и сказал в слезливой немощи:
— Демократический хер нам всем в жопу! — И отправился, задумчивый, по своим рабочим местам, чтобы поправить благополучие семей путем выноса и продажи всевозможных товаров народного потребления, таких как (по алфавиту): абажуры, авиамоторы, автобусы, автомобили, агаты, айсберги, алкоголь, атомы, баклажаны, бензин, битум, божье слово, буквари, бюстгальтеры, вагоны, варенье, велосипеды, вино, влагомеры, водолазные костюмы, гравюры, дебаркадеры, джемперы, дизель-моторы, домкраты, дудки, дуст, дюбеля, евангелие, ессентуки (вода), жбаны, жилплощадь, жмых, журналы, заборы, задвижки, замки, звуки, здания, зубы, иглы, игры, известь, избы, ичиги, йод, кабель, казначейские билеты, калачи, камины, канавы, канифоль, караваи, картофель, керамика, килька, киноаппаратура, кирпичи, кислород, клей, ключи, княжеские титулы, коврики, консервы, корабли, кости, кристаллы, крокодилы, кумыс, лаваш, ландыши, лапсердаки, лимоны, лыжи, мазь, мак, манто, молоко, мочалки, мумии, мыло, мясо, мячи, навоз, носки, обжарки, обноски, обрезки, овощи, ордена, ордера, орехи, палаши, панно, паркет, партийные билеты, патроны, пергамент, перфоленты, перчатки, пистолеты, плакаты, поздравления, прищепки, радиоволны, ракеты, рафинад, реклама, рессоры, сапоги, свекла, свечи, сейфы, слитки, сливки, снег, сталь, старье, стены, струны, сумки, сухари, табак, терки, терпуг, торф, тунгусский метеорит, турбокомпрессоры, узоры, улицы, унитазы, уран, ухваты, фабрики, фаллосы, фанера, фольга, фосфат, фрукты, халва, хаос, хек, хлеб, хрен, хурма, цветы, цигейки, цинк, частушки, чемоданы, чулки, шифер, шахты, шедевры, шелк, шерсть, шнурки, шоколад, штанги, штуцеры, щебень, щелочь, щепа, щетки, эвкалипты, эклеры, электричество, эмблемы, юбки, яблоки, яйца, якоря, ячмень и так далее.
Такой трудолюбиво-вороватый народец невозможно победить. Борьба с ним обречена на поражение. Выход единственный: пересажать всех в лагеря для всеобщего оздоровительного процесса. Мысль не нова, но, должно быть, бодрит нынешних и будущих кремлевских мечтателей.
— А где вы, сукин сын, были после указа № 1400? — слышу напряженные голоса. — То есть в конце сентября — начале октября, когда существовала прямая угроза демократии, понимаешь?
Отвечаю: был-был там, где все были. Как сейчас выясняется: все девятимиллионное население столицы находилось на двухнедельных баррикадах. Революционизировало. А я пил-пил-пил-пил-пил. Пили мы в теплой дружной девятимиллионной компании. Две недели. И не заметили карнавально-ярмарочной, истеричной, рахитичной, провокационной возни партийно-номенклатурной шушеры за сладкий пирог власти. И все бы ничего: ну, устроили в лучших традициях варварской страны бандитско-танковое шоу, но зачем сотни доверчивых душ погубили? Чтобы все выглядело взаправду? А, продолжатели (верные) маленького картавящего чудовища:
— Сегодня г'ано, послезавтг'а будет поздно.
И действительно: послезавтра доверчивый народ пошел в магазины, чтобы в очередях добыть себе съестного пропитания, и оторопел, если не сказать точнее, с интеллигентным прононсом: ожопел.
Потому что очередей не было. Но были цены. И такие, что терпеливый народец зароптал. Однако было поздно. Как говорят некоторые бобоёбы, процесс пошел. Вышел народ из магазинов несолоно хлебавши, чеша свой немытый затылок, и сказал в слезливой немощи:
— Демократический хер нам всем в жопу! — И отправился, задумчивый, по своим рабочим местам, чтобы поправить благополучие семей путем выноса и продажи всевозможных товаров народного потребления, таких как…
Великий круговорот говна в природе — это про нас, родные. Одно утешает: что есть другой мир, куда можно окунуться, как в проточную реку…
Двухэтажный кирпичный дом прятался в яблоневых деревьях. Табличка на воротах утверждала, что дом № 34 находится на улице имени Минина и Пожарского. По двору гуляли неторопливые пыльные куры. У конуры дремал кобельсдох. На огороде паслась коза. На веревках сушилось белье, похожее на флажки капитуляции. Молодая женщина готовила обед на летней веранде. С улицы вбежал мальчишка лет одиннадцати, с пронзительно-васильковыми глазами и русым чубчиком:
— Ма, чего звала-то?
— Санька, иди в баню, помоги тезке.
— А чего? Дед Шурка приехал?
— Да.
— Ур-р-ра! — И галопом помчался на огород, где за пыльными кустами пряталась деревянная банька.
Скорый поезд № 34 тормозил: впереди планировалась короткая остановка в городке Н. Вдоль ж/пути тянулись пакгаузы, горы угля и речного песка, убогие хибары дач, жухлые мелкособственнические огородики с оборванными пугалами…
Старик с седым ежиком уже находился в тамбуре и через грязное стекло глядел на этот неприглядный мир. У его ног жалась новенькая клетка для птиц. В тамбуре появилась Проводница, хохотнула:
— Ну чего, покойничек, сейчас будем десантироваться! Ты с клеткой бережнее, а то дрова справишь. Народец озверел до крайности.
— Ничего, красавица, — хекнул дедок. — Я еще живее всех живых.
— Ну, гляди в оба.
…Скорый встречали. Встречала невероятно-галдящая, агрессивная, жаркая толпа привокзальных торговцев. В открытые окна предлагали все: от водки-колбасы-яблок-семечек-валенок-тряпья до револьверов и самоваров местных умельцев. Облепив вагоны и теша пассажиров, бабки и мужички, казалось, приступом хотели взять ж/крепость на колесах. Проводницы отбивались как могли. Над платформой висел дикий, надрывно-азиатский вой звуковое тавро беды, нищеты и Божьего проклятия.
Точно щепу, старика швырнуло из тамбура в это безобразно-базарное, бушующее море. Охраняя клетку от повреждений, дедок поднял ее над головой. Скорый, лязгнув буферами, начал поступательное движение вперед. Какой-то великовозрастный шалун, выпростав руку из окна СВ, вырвал клетку — и та словно поплыла по горячему воздуху. Старик, пуча глаза, остолбенел с поднятыми руками. Потом побежал, крича какие-то проклятия и потрясая кулаками. Был смешон и нелеп. Клетку же скоро отбросили из-за ненадобности, и она в свободном своем полете вздребезданулась о чугунный столб…
Перрон быстро опустел — торгашеская шумная волна прибилась в тень вокзала до следующего штормового навала. У края перрона притормозила «Победа». Из авто выбрались два старика, Минин и Дымкин. Осмотревшись по сторонам, пошли на поиски…
Тот, кого они искали, сидел на корточках у столба. Сгребал мелкий хворост разбитой клетки, будто собираясь развести костерок.
— Алексей? Алеша? Ухов? — Минин тронул плечо товарища.
Старик с седым ежиком трудно поднялся на ноги:
— Эх, хотел Саньке… клетку… Стервецы…
— Ладно, Алеха, пустое… Еще смастеришь. — Встречающие обняли друга. — Молодец, что приехал.
— А Шурка-то Беляев?
— О-о-о, Шурка уже баньку маракует. Ты ж его знаешь, жуть хозяйственный, как вошь на сковороде.
— Как бы баньку не спалил, — заметил Ухов. — Надо поспешать, братцы.
— Правда твоя! — И старики покинули грязную платформу, по которой гулял мусорный ветер.
О, русская банька — чудо из чудес. С легким паром, с молодым жаром! Что может быть прекраснее и целебнее в жизни для тела и духа. Пар костей не ломит, а простуду вон гонит. Пар добрым людям по скусу. Отхлещет себя русский человек березовым веничком, полежит на горячем полке до сладкой одури и будет с тела сухарек, а с души лебедь-с… Хорошо! И вроде жить дальше не страшно! И за милую отчизну живота своего не жалко.
…Клубился крепкий пар — пар скрадывал старость и лица. Только по голосам можно было угадать, кто есть кто. Голоса были молоды, точно старики сбросили с плеч многопудье лет.
— Эй, мужики! — кричал Минин. — А деревеньку-то помните? Как ее?.. Пер… Пер…
— Пердищево! — был прост Беляев.
Все захохотали, захихикали, замахали вениками. Минин вспомнил:
— Первищево!.. За Курском… Как тогда в баньке исповедовались? У-у-у!
— Сорок третий — как вчера, — выдохнул Ухов.
— Да, накромсали фрицев, — проговорил Дымкин.
— А они нас, — заметил Беляев.
— А мне обещают триста марок в зубы… компенсация, — признался Ухов.
— И возьмешь, Леха? — спросил Беляев.
— И возьму, Саня.
— Вот-вот, кто кого бил, кто кого победил? — снова спросил Беляев. Суки продажные, шкуры кремлевые.
Минин у печи закричал:
— Мужики, вжарю парку!
И вжарил. Все заорали не своими голосами:
— Ууааа! Ааа! Хозяйство ж вкрутую!.. Командир, а ты как тот барин: дом, банька? — позавидовал Беляев.
— Шура, чужому счастью завидовать — своего не видать, — укоризненно заметил Дымкин.
— Демхер нам всем в жопу — вот что такое счастье, — сказал Беляев.
— А ты не подставляйся, милок, — перевел дух Ухов.
— Ага, как в том анекдоте! — хохотнул Беляев. — Сбирает мужик в лесу грибочки. Вдруг из кустов бабка с ружьем: «Чего, милай, чай, хошь меня, старую, дрюкнуть?» Мужик: «Не, бабка, и мыслей нетуть». А та: «А-а-а, прийдец-ц-ца».
Все засмеялись. Выступил Дымкин:
— Дедок зашел случаем в магазин, где компьютеры. Выходит, головой качает: «Ну, новые русские, совсем того — коврик для мышки?!»
Посмеялись. Ухов спросил:
— А про Кремлевскую стену?.. Гость столицы у стены спрашивает москвичку: «А чего, гражданка, стена большая? Такая высо-о-окая?» А та: «Чтоб бандиты не перелазили». А гость спрашивает: «Отсюда туда — или оттуда сюда?»
Все хохотнули, но смех был грустен и печален. Беляев закричал:
— А хотите стих? «Как она там ни вертелась, / Как ей только не хотелось…» Это я про демократию нашу, мать ее, сучу, так!
Минин крякнул:
— Мудозвон ты, Шура! И стих твой…
— А что, командир, стих мой неверный? — нервно взвизгнул Беляев.
— Хватит вам, голожопники, — попытался примирить всех Дымкин.
— Что и говорить: стих верный, — заметил Ухов.
— Ну? — удивился Беляев.
— Хрен гну! — заорал в сердцах Минин и плеснул на камни из ковша — и пар, как горький дым войны, накрыл и его, и его боевых друзей, их голоса, их тела… И казалось, что их уже нет, молодых и бесстрашных.
И сидели старики в тихом плодоносном саду — отдыхали после баньки. И печаль была на их светлых лицах. И слушали они себя и тишину. А тишина была такая, что был лишь слышен непобедимый, неутомимый червячный жор в наливных яблоках.
— Помирать не хочется, а надо, — сказал потом Ухов.
— Первый я, — то ли пошутил, то ли нет Минин.
— А моя Тася, внучка, говорит, — вспомнил Дымкин, — ты, дед, скоро умрешь, а я тебя жалеть не буду, ты меня заставляешь кашу есть.
— Ага! — нервно вскрикнул Беляев. — Всем нам уж могилку братскую сготовили. Всех мы пережили, а этих… — неопределенно кивнул в сторону дощатого нужника.
— Вошка и гнида — даже людям хорошим не обида, — глубокомысленно заметил Ухов.
— Вот-вот! Видно, харчи дешевы стали — рыло, гниды, себе сростили! закричал Беляев. — Пидрасссы!
— Саня, черт! — не выдержал Минин. — Что ты все каркаешь?
— Во! Анекдот вспомнил про ворон, — решил снять напряжение в беседе Дымкин. — Новая американская ракета вот-вот взлетит…
— Уже смешно, — сказал Ухов.
— А на дереве у стартовой площадки две вороны. Первая говорит: «Взлетит!» «Не взлетит!» — каркает ее подружка. Запуск — ракета взрывается. «Это ты накаркала», — говорит первая. А вторая: «Служу Советскому Союзу!»
Старики засмеялись, но вяло; похекали, запили кашель и горечь кваском, понимающе поглядели друг на друга. И замолчали. И сидели в белых нательных рубахах. И тишина была такая, что был лишь слышен непобедимый, неутомимый червячный жор в яблочных сердцевинах, похожий на хруст ломаемых человеческих судеб.
Освежившись под душем, я почувствовал, что мир приобретает привычные очертания. Классов заторопился:
— Не пей, прошу тебя, Саныч. Сегодня ты должен быть трезвым как стеклышко.
— А что у нас сегодня? — забыл я.
— Показ! — поднял палец. — Очень важный показ. Если повезет — срубим бабки для твоего будущего фильма.
— Это ты говоришь каждый день, — заметил я.
— Ты о чем?
— О бабках.
— А ты знаешь, какая ситуация в стране?
— Догадываюсь.
— До кина никому нет дела.
— Есть, — отмахнулся я. — Плохо ищешь, Классов.
— Ищи ты! — оскорбился мой исполнительный директор. — Я из шкуры лезу. Думаешь, приятно просить?
— Во-первых, у тебя такая профессия, — резонно отвечал я. Во-вторых, у тебя такая национальность, а в-третьих…
— Не трогай мою национальность! — взбеленился Классман. — Ты ведешь себя, как черносотенец!.. Пьешь-жрешь-срешь, а голова болит у меня! Ты мне осточертел! Ты живешь иллюзиями! Мир изменился, а ты остался у параши цивилизации!
— Красиво говоришь, товарищ!
— И-и-идиот! — И ударил входной дверью так, будто забил крышку гроба.
Ничего себе — день начинается, друзья мои, почесал мытый затылок. Я что — сливной бочок для чужих истерик? Нехорошо так нервничать, если можно спокойно принимать мир таким, какой он есть. Неправду говорит Классов — я тоже меняюсь. И в лучшую сторону. Например, сочинил гениальную быль о Т-34. И мечтаю запечатлеть эту боевую современность на кинопленку. Для этого нужен всего 1 (один) миллион долларов. Мой директор Классов утверждает, что таких денег в стране нет. Есть, смею утверждать, есть. Надо только уметь искать нуворишей, имеющих вышеназванную сумму для мелких расходов. Кто это может быть? Правильно — банкиры, бандиты, бляди (в широком смысле слова) и, конечно, политики. Классцман утверждает, что ведет со всеми заинтересованными сторонами переговоры. А зачем говорить, если надо хорошо надраться и решить проблему раз и навсегда? Что ж, подозреваю, нужно лично вмешаться в ход истории.
Пожалуй, и начнем сегодня вечером. Кажется, на кинопоказе будут некоторые политиканы? Возьму их за мошну и вытрясу всю душу, которая именно там и находится.
А что делать сейчас? Пить нельзя. Читать не хочу. Бабу не могу — не могу исключительно от лени. Сколько можно пихаться со стервами в потливой похоти — все равно результат один и тот же: минутный оргазм счастья, переходящий в бесконечные проблемы. Скучно жить на свете, господа, скучно.
Что делать? Открыл окно: было начало осени, середина дня, начало, напомню, века. Вверху плыли облака. Ионизированные, они плыли гипсографическими странами, материками, островами. У меня возникло закономерное желание запрыгнуть на один из необитаемых островов, чтобы уплыть на нем в теплые хлебосольные свободные края.
А что, собственно, мешает мне это сделать?
Лучше жить на сияющем открытом коралловом острове, чем безропотно сидеть в гос. жопе. В ней, конечно, удобно, тихо, все вокруг шелковисто косматится, но уж больно воняет фекальными пирожками.
Так что, господа-мечтатели, давитесь сами собственным празднично-вонливым пирогом. А меня увольте.
Кряхтя, взбираюсь на подоконник. Плыл остров, похожий на детство. Раньше или позже все мы возвращаемся на острова, где родились. Прощай, разум! Может быть, еще встретимся. Любимый наш тост перед рюмкой: прощай, разум! Быть может, еще встретимся. Почему бы его не произнести, шагая на остров, где живут чистые души?..
Прощайте, персонализированные говноеды от буквы А до буквы Я. Надеюсь, мы не встретимся в другой, палеозоологической жизни?! Да здравствует мир моей фантазии!
По утреннему огромному цеху ТЗ спешила группа немолодых людей. Цех был пуст, гулок и безмолвен. В его пролетах ныл пыльный ветер.
Старики, ведомые Мининым, шагали по мертвому пространству труда. Молчали. Только шаркающие шаги, как птицы, взлетали за их спинами.
…Свет прожекторов уничтожил утреннюю мороку — на пьедестале ямы памятником возвышалось бронетанковое чудо. Мининские гости потеряли дар речи. Смотрели во все глаза. Наконец, чтобы сбить торжественность момента, Беляев желчно спросил, кивнув на меловую надпись:
— Ты, Ваня, звал, чтобы по бабам, что ли?
— Цыц, мутило! — повысил голос Ухов.
— Срезал, командир, — сказал Дымкин. — Твой трактор?
— Наш «Зверобой», — ответил Минин. — Светлые головушки работали. Вот пушка — строго горизонтально. В Америке такой нет. И не будет. Если только «пушкарь» туда не махнет. А он махнет. Сидит безработный с минимальной зарплатой. А у него жена, ребенок, теща-баба… А-а-а! Что говорить! — в огорчении махнул рукой. — Вредительство…
— Однако зверюга в полной красе! — цокнул языком Ухов.
— В одном экземпляре, Леха. — Минин ходил вокруг своего детища, был похож на экскурсовода. — Пятьдесят тонн живого веса, бронь до 500 мм, многослойная, как пирог, а между листами стали синтетический материал. Определить расстояние до цели с точностью до нескольких сантиметров позволяют лазерные дальномеры. Дымыч, это для тебя как наводчика. Так вот, данные с этих приборов автоматически вводятся в баллистический вычислитель, который, кроме того, учитывает изменение расстояния и углов между танком и целью, температуру заряда выстрела, изношенность ствола пушки, направление и скорость ветра, температуру воздуха, атмосферное давление… А главное уникальная система электромагнитной защиты…
— А гальюн там есть, командир? — вмешался некстати Беляев.
— И большой, — обиженно буркнул Минин. — Утопиться тебе, Шура, хватит.
Дымкин обнял за плечи боевого товарища:
— Ваня, ты не обижайся. Волнует Саню гальюн, как могилу гроб.
— Братцы, я ж всей душой! — Беляев панибратски хлопнул бронированного зверя. — Такую пукалу бы нам на войну… Какие там «тигры», «пантеры», «фердинанды»! — Вдруг насторожился: — Ваня, а как ты его обзываешь?
— «Зверобой», — недовольно ответил Минин. — А что?
— Не по-нашему, командир, — задумчиво проговорил Беляев. — Не по-русски. Леха, что, не так? Дымыч?
— Вроде не германцы, — согласился Ухов. — Не эти… янки, мать их Америка.
Старик Беляев беспокойно огляделся по сторонам — метнулся к ведру со смолоподобным варевом. Минин лишь успел протестующе вскрикнуть, а его боевой товарищ уже карабкался по раскладной лесенке. Потом утопил кусок ветоши в ведре и, скрывая меловую надпись, влепил на легированной стали грубое и зримое: Т-34.
И закричал что-то радостно-победное. И показалось, что боевая машина вместе со славным именем приобрела окончательную мощь и боеспособность.
Итак, я заскучал. Открыл окно: было начало осени, середина дня, начало, напомню, века. Облаков не было. Из мокрой мешковины низкого неба сочилась суглинистая жижа. Прохожие привычно и обреченно вмешивали в подвижную грязь свои неопределенные, поверженные судьбы. Я закрыл окно: рабы не нуждались в моем сочувствии. Сочувствие унижает. А наши рабы горды, что они рабы, хотя, разумеется, ни один из бредущих под нормативной жижей таковым себя не считает. И они правы: каждый человек, как и нация, имеет право на самоопределение. Быть может, им нравится такая содержательная, необременительная, конвоированная жизнь. Так что простите меня, истеричного негодяя. Когда переполнен мочевой пузырь, очень хочется облегчиться. Зря закрыл окно — никто бы и не заметил моей божьей росы.
Делать нечего, иду в смещенный, простите, санузел. Про унитаз говорить не буду — говорил. Стандартный приемо-сдаточный предмет. Поговорим об умывальниках. Прежде всего умывальник удобен по своим объемным формам, затем, как правило, он находится над уровнем моря, то есть мужских гениталий, что совсем облегчает дело их обладателю. Главное, вовремя расстегнуть ширинку. И удовольствие получишь, любуясь на себя в зеркало, и штанину не забрызгаешь; я уж не говорю об унитазе, ванне, тазах и проч. Надо соблюдать гигиену не только тела, но и души, господа.
Снова принимаю душ, теперь предельно горячий, смываю нечисть бывшей производственно-ударной работы над фильмом под названием «Обыкновенная демократия». Скандальный фильмец, надо признаться, получился, идея которого проста, как полено: нет и не было у нас демократии, один лишь царственный пук о ней.
Директор картины Классов-Классман во время просмотра в Доме кино готовил семитские запястья для наручников. А дома, как он потом признался, его ждал фанерный чемоданчик с вещичками для неурочной поездки в холодный Магадан. Балда, он так и не понял, что власть ослабла до такой степени, что боится собственной тени. И весь этот треп о сильной руке лишь попытки кроить козью морду трепетной интеллигенции. А поскольку я себя к ней не причислял, то никаких отрицательных чувств не испытывал, кроме радости жизни.
Конечно, прекрасно, что я не стою за фрезерно-токарным станком или не махаю кайлом на рудниках. Как говорится, Бог миловал, и теперь имею возможность создавать мифы о нашей удивительной и прекрасной эпохе всеобщего иждивения, лени и мартирологических прожектов.
Мы — мифотворцы эпохи, мы украшаем ее лепными гравюрами, псевдоправдивыми героями, кислотными цветовыми красками. Мы сочиняем сказки, обманывая доверчивого лапчатоногого зрителя. Лет через триста те, кто обнаружит пленки и просмотрит их, подивятся нашему жалкому метастазному существованию. Жизнь простой клетки, возомнившей себя сложной! Склизкая устрица, стационарно живущая в прибрежных океанских водах мироздания.
Дзинь-дзинь-дзинь — телефон. Я скачу в мыле и с мыслями о вечности.
— Ты, сволочь, почему людей бьешь бутылкой по голове?
— Это точно, родная. Блядей нужно бить бутылкой именно по голове.
— Тебя будут судить!
— Я себя уже осудил. За разбитую бутылку.
— Подлец!
— Сама такая. Дай поговорить с ребенком!
— А-а-а, пошел!..
После столь короткой, но решительной рокировки по телефону с бывшей женой возвращаюсь под блаженные струи своих мыслей. Итак, устрица, живущая в прибрежных водах… Какая устрица?.. Ах да, вчера я жрал устрицы, напоминающие о насморке.
Моя бывшая супруга предрасположена к насморку, то есть своим шмыганьем она всегда разрушала мои сложные умопомрачения. Вероятно, звезда экранного полотна и постели Бабо, она же лучшая подруга моей бывшей, пожаловалась на мое же безобразное поведение. Действительно, так приличные люди себя не ведут. Зачем бить емкость? Надо думать и о других, жаждущих алкать из нее. Впрочем, другие о себе подумают лучше, чем кто-либо. Подумай, мерзавец, о своем ребенке. Ему 6,6 года. Он — девочка. Милое, дорогое, космическое существо. Бывшая устричьими мозгами не понимает, что у него должен быть отец. Каким бы он ни был. А я хороший отец, уверен в том. Более того, мой ребенок меня же пригласил на осенний детсадовский праздник.
— Прости, миленький, — сказал я ему. — У меня работа. И вообще, зачем я тебе там нужен?
И что же я, временщик, услышал?
— Папа, — сказали мне, дураку, — я тебя приглашу потанцевать!
Белый танец любви и надежды. Белый танец любви? Белый танец надежды? Как известно, надежда в нашей сторонке подыхает последней.
Боевая рубка современного Т-34 была похожа на научно-технический отсек космического челнока. Старики вели себя, как малые дети (3–4 лет). Они радостно вопили, спорили, матерились и несдержанными, неловкими действиями пытались вывести из работы сложную электронную систему жизнеобеспечения машины.
— А эт чего за, мать ее, загогулинка?
— Гляди, Леха, подмигивает, стервь!
— Дымыч, что ты ее изучаешь, это не баба из лесу.
— Бля! ев! До чего цыган по коням мастер! А ежели я тебя так крутану?
— Не бойся, командир, я еще молодой в семьдесят. Сгазую до Берлина…
— Я те сгазую!
— А чего мы, братцы, нацарапали на рейхстаге?
— «Дошли! Т-34!» — и расписались… Ты чего, Ухо, позабыл?
— Да я ж тогда контуженный был!
— Ты и сейчас как пыльным мешком бит.
— Побрился, так думаешь, что рожа умнее стала?
— Дурак, а скажу: мы-то дошли, а эти вышли!
— Взашей вытолкали, Саня!
— Пинком!..
— И горели — не робели, да вышла нам кругом петля.
— Выходит, свезло нашим братишкам, которые в чужой земельке? спросил Ухов.
Радостное оживление исчезло, словно наступило тяжелое духовное похмелье. Минин вытащил из старенького армейского вещмешка мятые алюминиевые кружки, кирпич черного хлеба, бутылку водки; потом разлил водку с привкусом горечи поражения по кружкам.
Итак, к вечеру я был готов к новым испытаниям, болтливый герой своего народа, когда явился Классов. Он был с девушкой. Она хочет сниматься, сказал директор. Прекрасно, на это ответил я, а она знает, что прежде, чем сниматься в кино, надо научиться снимать трусики? Она знает, сказал мой товарищ по общей работе, она ходит без трусиков, так хочет сниматься. Похвальное рвение, заметил я, надеюсь, ты не успел проверить ее талантливые наклонности. Не успел, вздохнул Классцман, мы только что встретились в лифте. Но ты многое успел узнать, покачал я головой. Такая профессия, развел руками исполнительный директор. А почему прелестница молчит? Наверное, она сказала тебе неправду, спросил я. Я всегда говорю правду, ответила девушка. Однако извини, твои слова мы вынуждены проверить, сказал я. Мы должны знать твое артистическое амплуа? Вам прочитать басню или стихотворение? Мы засмеялись, переглянулись: ну давай, милочка, стихотворение.
Барышня аккуратно сняла платье; оказалась совсем нагая, лишь запретительно темнел треугольный ход в храм любви; принялась читать тихим, печальным голосом:
Раз в году я даю себе право на скорбь,
в этот день я небесные окна закрою,
изгоню синеву,
и взойдет надо мной скорби черное солнце.
Не вижу цветов я в этот день,
не слышу пения птиц.
Я имею право на скорбь в этот день,
я имею право на скорбь!
Браво, закричал мой доверчивый товарищ Классов. А я покрылся липким потом от страха: я узнал ее — это была она, моя первая девушка, которая однажды утонула в холодном море. Она вернулась, чтобы забрать меня в скорбную темную пропасть небытия. Уйди прочь, страшно закричал я, пряча глаза от всевидящего храмовидного ока вечности меж ее ног, я не хочу умирать! Прочь! — кричал я, отводя глаза от манящей бесконечности. Я не все сделал, сука, дай мне снять новый фильм и тогда буду весь твой, исчадие ада.
В боевой рубке Т-34 метался крепкий солдатский ор, вырывающийся через открытый люк. Два старика, Минин и Беляев, вцепились в грудки, выясняли отношения.
— А ты, командир, мою Звезду не трожь! Не трожь! — кричал Беляев. Моя Звезда… была!..
— Была! Сучий ты потрох, Саня, — страдал Минин. — Продал-пропил!
— А ты, ваше благородие, хотел, чтобы я сгнил под забором?.. На воле жарко, солнышко, мигом бы ты, барин, стухнулся.
— Я — барин?.. Ах ты, поганец!
— Хватит, мужички, — вмешался Ухов. — Я тож свою Звездочку продал женку похоронил.
— Я ему с уважением, — тяжело отхекивался Беляев, — а он меня сволочью; ишь, зажрался, демократ!
— За демократа застрелю, как собаку! — взревел Минин.
И увесистый пистолет заплясал в руке Главного конструктора. Старики загалдели, принялись вырывать оружие — и прогремел гулкий выстрел: пуля благополучно ушла в открытый люк. Интеллигентный Дымкин пожевал губами и спросил:
— Вы что, господа, охренели совсем?
Бригада мастеров ТЗ под руководством Ильи Муромца не спеша загружала небольшой грузовичок какими-то спецтехническими средствами и синими баллонами с надписью «Кислород». Сидящий в кабине НТРовец включил радио; модная и веселая песенка вырвалась на свободу: труляля-труляля!..
Хохот и грубый солдатский ор рвался из боевой рубки Т-34. И чаще всего всуе упоминалось слово, похожее на народное словцо «дерьмо». Да, велик и могуч русский язык! Что и говорить: дерьмо — оно и в России это самое.
Смеялись старики над собой, пили водку да матерились на непривлекательный окружающий мир.
— А что, господа? Пулю — в лоб! И красиво, и никаких проблем, похороны за счет заведения, — утверждал Минин.
— Хитер, — качал головой Беляев. — На поминки, значит, нас пригласил и не спросил?
— А меня уж вчерась похоронили в поезде, — вспомнил Ухов. — Во народ!.. Невтерпеж вычеркнуть нас из списка живых.
— Врешь, не возьмешь! — вдруг вскричал Беляев. — На марш! На Москву! Помирать, так с музыкой!
— Саньке не наливать! — потребовал Минин.
— Кккомандир, машина на ходу? — хмельно поинтересовался Ухов. Помирать, так вольными как ветер, братцы мои!
— Можно и в белокаменную, — согласился Дымкин. — Я в столице с Парада Победы… А какой Парад был? Под дождиком. Торрржественный… И товарищ Сталин в фу-фуражке.
Перебирая рычаги, Ухов снова спросил:
— Кккомандир, машина на ходу?
— Эй, братцы, хватит дурку гнать! — вскричал Минин.
— Сам храбрился этой дурой, — удивился Беляев.
— Т-34! Вперед, на Москву! — вопил Ухов и «вел» танк.
— А чего? Проверим, так сказать, ходовую и боевую часть в марш-броске, — заметил Дымкин.
Беляев фальшиво запел:
— «Москва — наша столица. Всем-то хороша! Любая в ней задница знает антраша».
Весь этот хмельной кураж и гвалт был неожиданно прерван сварливым радиоголосом, усиленным эхом:
— Товарищ Минин! Вас срочно просят зайти в дирекцию завода. Повторяю!..
Боевые друзья зашумели:
— Тебя, кккомандир!.. Ваня, требуй снаряды… Петрович, ежели чего, мы пальнем… Пукнем!.. Огонь! Пли!..
— Тьфу на вас, черти! — отмахнулся Минин.
И принялся выбираться из боевой рубки. Вляпался рукой в смолу надписи «Т-34». Чертыхнувшись, тяжко прыгнул с гусеничного трака. В спину ему летел ор Ухова:
— Кккомандир, так я не понял! Машина на ходу?!
Итак, я был готов к новым испытаниям, болтливый герой своего народа, когда явился Классов. Он был один, но во фраке. Фрак был черен как ночь. И действительно, за окном сгущались сумерки. Сумерки души моей, сказал бы поэт. Поэтов я люблю, как собак. Собак нельзя обижать, они могут укусить.
Я вспомнил последнюю свою фантазию с девицей, посланницей черных сил, и спросил:
— Клацман, а где блядь?
— Какая блядь? — спросили меня.
— Которая читает стихи.
Мой приятель осмотрелся по сторонам, пожал плечами, открыл фанерный чемоданчик, выбрал из него высокопатриотичную по цвету ткань прокатного фрака:
— Прекращай бредить, Саныч. Собирайся, сукин ты сын.
— Куда?
— Я же тебе говорил, — вздохнул мой товарищ. — Туда, где носят эту форму одежды. — И спросил: — Ты таки пил?
— Самую малость, — признался. — Сто грамм коньячка. Что, не имею права?
— Бутылку выжрал, пропойца! — пнул ногой фигурную посудину под столом. — Ну что с тобой делать?
— Когда я работаю, не пью, — напомнил. — Дай мне снимать фильм — и не будет никаких проблем.
— Переодевайся! — рявкнул директор души моей. — Черт бы тебя побрал!!!
— Носят фраки покойники и чудаки, — заметил я. — Предпочитаю быть первым, чем вторым на букву «м»!
— Будешь, — заверил меня Классов. — Мы уже опаздываем.
— Не знаю как ты, а я всегда задерживаюсь. — Стоял перед зеркалом черным человеком. — Гений — это шиз, который силой духа убеждает всех, что они все дураки, а не он сам. Надеюсь, ясно выражаю свою мысль?
— Это точно, — сокрушался мой нетерпеливый собеседник. — Дурак я, что с тобой связался! Человек, который за короткое время сумел буквально изнасиловать студию, директора картины в моем лице, дорогого стоит.
— Да, — вынужден был согласиться я. — Моя интеллектуальная собственность оценена в один миллион долларов!
Моего приятеля нервически передернуло, он взвизгнул мерзким фальцетом — признак крайнего волнения.
— Оценщик кто? Кто оценщик?!
— Я сам, — ответил я. — И Господь наш!
— Я тебе ломаного гроша больше не заплачу! — зарычал Классов, одновременно синея, голубея, зеленея, багровея, то есть импровизируя цветами своего же лица, как ремнецветная радуга.
— А ты кто такой? — удивился я. — Господь наш?
— Я твой директор! — вскричал Классов. — Бог далеко, а я близко.
— Кстати, ты, поц, не заплатил мне постановочные, — вспомнил. — И кстати, фильм про демократию, блядь, получился замечательный. Шедевр мирового киноискусства.
Классов на время потерял дар речи, превращаясь в старого, бедного, угнетенного черносотенцами Классольцона. Таким он мне больше нравился. Когда молча считал свои и чужие деньги. А я между тем продолжал:
— И поедем мы с тобой, брат, в Канны. И хлопнем там сладкого мартини. С Бертолуччи или с Менцелем, или с Кустурицей, или с Хваном, или, на худой конец, с Факиным-Поповым. Это не имеет принципиального значения — все они режиссеры мирового уровня. С ними грех не выпить.
Мой друг и товарищ, директор моей, повторю, души и тела, пуча глаза, наконец выдавил из себя инфекционную фразу:
— Вопрос лишь в одном: будут ли они пить с тобой, наглецом таким!
— За честь почтут, — невозмутимо отвечал я.
Мое лицо, отражаясь в зеркале, было подержанным, словно пакетик с кругляшком неиспользованного презерватива. От неприятного зрелища я закрыл глаза и представил себя в презервативе, точнее, разумеется, не себя в резиновой оболочке, а ту часть себя, весьма капризную, которая способствовала развитию моего мироощущения.
Бог мой, как можно любить через что-то? Как можно любить через что-то родину, женщину, огурцы, редиску, религию, молоко, солнце, жизнь, танцы, деревья, армию, серп и молот, зиму, весну, морозы, день, ночь, вечер, утро, пломбир, стяги над кремлевскими стенами, сахар, вождей народа, сам народ, музыку, депутатов, свиней, овсюг, нафталин, коммунистов, дерьмо, демократов, дерьмо, национализм, дерьмо, оппозиционеров, дерьмо, дерматин, прошлое, будущее, настоящее, псевдосферу, ели, лошадей, империализм, ленинизм, фашизм, социализм, онанизм, маоизм, марксизм, капитализм, мудизм, терроризм, похуизм, тропы в лесу, скорые поезда, фильмы — шедевры мирового экрана, яблоки, судьбы обреченных, слезы, рисунки детей?..
Разве можно через что-то кого-то или что-то любить? Конечно же, нет. От неприятного зрелища я открыл глаза и увидел, что один. Я брошен собственным директором на произвол судьбы. Такая вот неприятность. Разве могут почтмейстеры понять душу художника, они способны лишь мелко и подло вскрывать чужие интересные письма, чтобы потом хихикать над сердечной слабостью великих. Да, я слаб, я смешон, я жалок и одинок, я весь в вашем омертвелом плодоягодном крохоборском говне. Но я вам не ровня. Потому что вы, 150-миллионная биологическая масса, служите удобрением для таких, как я. Вы, ретивые законопослушники, давитесь собственными экскрементами, выполняя очередной эксперимент очередных кремлевских авантюристов. Приятного аппетита!
А как же я, выскочивший шанкр на здоровом народном дрыне? Чем питаюсь, зарвавшаяся подлюга? Что жру, духовный террорист? А-а-а, ничего. Питаюсь своим духом. И собственными бредовыми фантазиями. Что поделать: у каждого свой стиль жизни, своя судьба, своя работа.
По скоростной трассе мчалась кавалькада из нескольких импортных автомобилей, среди которых выделялся серебристый «мерседес»; за ними катили казенные лакированные «Волги» Минобороны; последним мчался автобус «Икарус» с галдящей иноземной журналистской братией в пестро-летних одеждах.
Когда автобус на скорости проходил мимо ухоженной, сработанной по западному образу и подобию бензоколонки с развевающимся над ней ярким флажком то ли фирмы, то ли чужестранного государства, фотокинорепортеры с утроенной энергией загалдели и замахали руками соотечественнику-бюргеру толстенькому коротышке в шортах и майке, прочно сидящему в тенечке с банкой родного пива. Коротышка признал сродственников и, радостно приподняв над головой пивную жестянку, малость облился: виват Россия, господа!
В кабинете директора ТЗ происходил небольшой производственный переполох: нервно суетились секретарши у столов, расставляя бутылки с минеральной водой, пробегали хихикающие голоногие девицы в псевдорусских кокошниках, кто-то из руководства нервно инструктировал красавиц, держащих хлеб-соль и букеты цветов, помощники листали документацию; хозяин кабинета пригласил сесть Главного конструктора:
— Высокая комиссия к нам, Иван Петрович, уже на въезде… И десяток заморских корреспондентов, сукиных детей.
— И что им надо? — скучно поинтересовался Минин.
Никита Никитович внимательно посмотрел на конструктора, выдержал паузу, потом ободрился:
— Вот я тебя пригласил, Петрович… Сам знаешь, конверсия, чтоб ей, на марше… И есть предложение… нисходящее оттуда, — показал на потолок, — произвести, так сказать, образцово-показательный акт.
— Что? — не понимал Минин, но уже нервничал. — Какой еще акт?
— В общем, Ваня, режем твой… в смысле, наш «Зверобой», как пирог, решительно проговорил директор. — Так сказать, перекуем мечи на оралы. Чтобы все мировое сообщество убедилось…
Побледневший Минин медленно приподнялся со стула и грохнул командирским басом:
— Ррравняйсь! Смирна-а-а-а!
Все присутствующие замерли в замешательстве. Директор, выпятив живот, пучил глаза на пистолет, который неверно плясал в мининской руке.
Грузовичок с бригадой мастеров ТЗ катил вдоль мертвого Главного конвейера, притормозил у ямы, на которой возвышался танковый монстр.
— О! Глядите! — удивился НТРовец. — Т-34?
— Один хрен резать, — сплюнул Илья Муромец, прыгая из кузова. Разгружаемся, славяне!
С шумом открыли борт — потянули баллоны и резаки. Неожиданно из танкового люка вынырнул жилистый старик:
— Эй, хлопчики! Чего вы тута?
— О, дед? — удивился Илья Муромец. — Ты чего сам? А ну слазь с изделия, черт старый!
— С чего слазить? — не понял Беляев.
Через заводской двор, заставленный ненужной ржавеющей хозпродукцией, стремительно шел старик. Это был Минин. Нечастые танкостроители шарахались от него — ярость обезобразила лицо Главного конструктора, а в руках его убедительной угрозой метался маятником пистолет.
В дирекции ТЗ случился большой производственный переполох: впечатлительные девушки-красавицы и секретарши глотали минералку, помощники-мужчины следили за обстановкой из окон; директор гневно кричал в селектор:
— А я говорю: немедленно задержать! Под мою ответственность. Это безобразие! Это какое-то гангстерство, понимаешь. Это…
Один из помощников поспешил предупредить:
— Никита Никитович, гости!
— А! Черррт! А у меня старый псих с револьвером! — Взволнованный, подходил к окну.
ТЗ-овские ворота гостеприимно открывались — на свободный пятачок закатывали серебристого цвета «мерседес», три «вольво», армейские «Волги» и автобус «Икарус» с галдящей интуристско-репортерской публикой.
Мокрый любимый город был грязно-помоечен, пуст и темен, будто все граждане влезли на столбы и вывинтили каждый по лампочке.
Машина катила по обморочным, заминированным ненавистью и люмпен-пролетарскими булыжниками улицам. Мой друг и директор картины Классов обиженно пыхтел на заднем сиденье. Он был хороший человек и отличный организатор, однако был приземлен, как тот самый булыжник на дороге. Иногда я чувствовал его классовую оторопь по отношению ко мне; наверное, мы родились под слишком разными созвездиями. Он понимал шелест ассигнаций, не понимал сухого шелеста павшей листвы. Он был вполне счастлив, когда дебет сходился с кредитом и, наоборот, когда не сходился, то готов был удавиться за излишне потраченную копейку. И самое главное: он не пил из принципиальных, как утверждал, соображений. Как можно не пить в такое шалое, сумасшедшее время? Вероятно, мой друг хотел умереть здоровым и богатым евреем. И чтобы могила была придавлена мраморным памятником от благодарных потомков. Наивный человек. Кому мы нужны? Мы нужны только самим себе. Нам разбираться с самими собой. Каждый умирает один на один с самим собой. Это трудная работа: быть самим собой. В деклассированные стаи сбиваются слабые духом, нищие мыслью, убогие телом. Их можно было бы пожалеть, но они, сбитые в торфяно-болотную топь, способны поглотить великие замыслы, душевные порывы, сердечную радость.
Впрочем, Классов не был обижен умом и понимал, что на таких, как я, можно делать деньги точно из воздуха. И поэтому страдал, терпел и пыхтел на заднем сиденье автомобиля, зигзагами мчащегося по скрюченным улицам колонизированной болезненным населением столицы.
Наконец в урбанистической ночи высветилось ячеечными огнями окон огромное административное здание. Памятник похмельному синдрому. Мы лихо подкатили к нему, фешенебельному. Выбрались из авто. Постояли пигмеями под этой административно-управленческой скалой. Находил служивый человек, встречал; улыбался макиавеллистической улыбкой. Повел в подъезд. Дальнейшее припоминаю с содроганием: мы благополучно прошли милицейскую вахту, направились к лифту — он был в зеркалах и бархате, он бесшумно взмыл к небесам, затем мы вышли в коридор, на полу лежали ковровые мягкие дорожки, мы шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли по этим дорожкам, пока не пришли к новому лифту, он был в зеркалах и бархате, он бесшумно пал вниз, затем мы вышли из него, на полу лежали ковровые мягкие дорожки, мы шли-шли-шли-шли-шли-шли по этим ковровым дорожкам, мимо дверей-дверей-дверей-дверей-дверей-дверей, пока не подошли к новому лифту, лифт был в зеркалах, но без бархата.
— А-а-а! — страшно закричал я. — Все! Никуда больше не поеду. У вас же епнуться можно. У меня рябит в глазах от дверей, коридоров, дорожек. Меня мутит, понимаете?.. Вы хотите, чтобы я облевал ваши двери, коридоры, дорожки и лифты?..
— А мы пришли, — улыбнулся служивый человечек и провел нас с Классовым мимо лифта к скромной двери конференц-зала.
В зале находились люди, они тихо сидели, как на поминках, в черных фраках и вечерних платьях. Поминальные встречи с интересными людьми? Интересный человек — это я?
Не успел толком рассмотреть публику, в частности, пышнотелые перси общереспубликанских дам (на что, на что, а на оперативно-тактические женские прелести я слаб), как погас свет.
В кромешной темноте плюхнулся в кресло, проклиная порядки на этом режимно-конвейерном предприятии по обслуге новоявленных снобов. Привычно засветился экран первыми кадрами, поплыли титры. Я привычно заелозил в кресле для удобства тела, как случилось… И такое случилось! Что ввергло всю боевую охрану в шок. Что же случилось? А случился, как выяснилось после, конфуз. Однако это было после. А сначала раздался отчетливый револьверный треск. И всем в зале показалось, что их обстреливает недовольный, неугомонный народ, вернее, яркие его представители. Дамы завизжали нецензурно, мол, спасайся кто может. Их кавалеры попадали под кресла и решили, вероятно, сдаться на милость победившего низшего сословия. Я тоже валялся на полу, но по другой причине — оказывается, подо мной обломилось кресло. Блядь! Кто же мог предположить, что гнилую мебель поставляют в цитадель народовластия. Безобразие! А может быть, это была продуманная акция по дискредитированию полноправной власти? Если представить, что в это кресло не я плюхнулся, а возжелала сесть большегрузная бонвиванка барахольного сановника? Или сел бы сам властный бабуин? Моей Родине повезло, что в это злосчастное кресло попал я, а то бы моей несчастной отчизне еще бы досталось.
По правде говоря, я — скромный герой своего ватерклозетного народца. Мне бы золотую звезду Героя России на пострадавший за правое дело зад. Ан нет! Я слишком часто снимаю штаны. И потом: у нас много других широкообхватных жоп, которые вовсю претендуют на высокое звание хер-героя и новую звезду. (Без чего, без чего, а без звезд народные страдальцы жить никак не могут.)
Короче говоря, после того как меня попинали телохранители, все зрители успокоились; разумеется, они успокоились не потому, что меня попинали, а потому, что они, зрители, поняли, что власть их надежно защищена; так вот, снова праздничным мерцающим светом засветился экран и поплыли титры. Началось кино — мое… А что же я? Я стоял в темном углу зала и перещупывал поврежденные ребра. Они были целы, что само по себе уже радовало и обнадеживало на благополучный исход неблагополучного дела. Если жизнь считать делом всей своей жизни.
Огромный танковый монстр, стоящий на яме в жестком свете прожектора, был облеплен бригадой мастеров ТЗ — те, дурачась, стучали молотками по броне и вопили:
— Деды! Выходите! Чего, не навоевались? Сейчас раскромсаем эту консервную банку вместе с вами!.. Будете точно кильки в собственном соку!.. Ха-ха!..
Илья Муромец уже проверял боеготовность резака, выпуская из горелки огненно-плазменную струю.
Неожиданно Т-34 крупно вздрогнул — ожил; лязгнули гусеницы, и боевая машина поползла с высокого почетного пьедестала. Матерясь, мастера прыгали с брони.
К ним с ором набегал Минин, сжимающий у разъяренного лица пистолет. Надсаживался в неистовом крике. Мастеровые шарахнулись и от него — к грузовичку. Илья Муромец непроизвольно и глупо выставил горелку резака впереди себя.
Тяжелый, похожий на огромного и слепого зверя, Т-34 нервными рывками двигался вперед. Остановился за спиной своего создателя; и сквозь гул напряженно работающего двигателя раздался исступленный вопль водителя Ухова:
— Командир, войну объявили!..
Из серебристого «мерседеса» неторопливо выбирались два высокопоставленных военных чина: один, в форме РА, был упитан, с генеральским брюшком, другой, в форме НАТО, был поджар и подтянут. Натовец со снисходительной ухмылкой оглядывался вокруг себя. Рядом с ним появились рыжеволосый веснушчатый молодой человек с загадочным лицом представителя тайной службы безопасности и ртутный переводчик.
Репортеры вели себя как дети: смеялись, цокали языками, делали фотокиносъемку металлических холмов хлама, влезали на мертвые танки и запечатлевались на долгую память.
Со стороны дирекции ТЗ спешила странная делегация: голоногие девицы в псевдорусских кокошниках и сарафанах несли хлеб-соль и букеты цветов, за ними торопились директор с заводским руководством. Одутловатое лицо Никиты Никитовича Лаптева было искажено мучительно-радостной миной.
Затеялась праздничная суматоха — Натовцу от чувств-с вручили весь хлеб-соль, и он не знал, что с этим делать. Потом оплошность исправили — и генерал РА Мрачев показывал представителю НАТО, как нужно откушать по обычаю. Натовец и Рыжий человек смеялись и, жуя, показывали всем видом свое удовольствие к жизни.
Потом сотрудник службы безопасности, улучив момент, открыто улыбнулся директору ТЗ:
— Никита Никитович, для показательной демонстрации готово все?
— Вы про резку, товарищ Костомаров? — переспросил директор, покрывающийся липким потом.
— Господин Костомаров, — ощерился Рыжий.
— У нас готово, но видите ли, господин…
И на этих словах миротворческая идиллия встречи была нарушена. Из ворот основного заводского корпуса, скрипя тормозами, вылетел грузовичок, в кузове которого блажили люди. За грузовичком легко и молодо мчалась красивая и современная танковая махина с бортовым номером «Т-34».
Праздничные люди обмерли, не улавливая сути происходящего. Грузовичок, не вписавшись в поворот, влепился в танковый ржавеющий хлам. Прыгая с борта, мастера бежали прочь. Взревев двигателем, Т-34 неотвратимо надвинулся на грузовичок, плюща его и баллоны с кислородом, лопающиеся с оглушительным звуком, как авиабомбы.
Праздничная встреча окончательно была испорчена — началась паника: девушки в кокошниках и сарафанах, визжа, бежали, мужчины вжимали головы в плечи и тоже трусцой драпали, высокопоставленные чины, отступая, сдержанно ярились, Натовец недоумевал, держа в руках цветы, как веник, при нем нервничал ртутный переводчик, лишь один господин Костомаров с веселой злостью улыбался, глядя, как Т-34 гордо и независимо уходит прочь с ТЗ.
Репортеры, как стервятники, кинулись фотографировать и уходящую боевую машину, и последствия ее решительных действий. Потом, скоро загрузившись в «Икарус», погнались за грандиозной сенсацией.
Фильм — шедевр, повторюсь, мирового искусства — заканчивался. Помимо будущей бурной и любвеобильной славы, я испытывал во рту горечь. Горечь поражения? Нет, мучила жажда. Жизнь за фужер шампанского? Пожалуйста, вот вам моя сольная сальная жизнь. Только дайте глотнуть вволю влажно-воздушных шариков. И о чудо! Откуда-то из мрака появился человечек во фраке, нес поднос с фужером, наполненным льдистым, игристым, серебристым.
— Милейший! — крикнул я ему.
— Да-с? — остановился он, подсвечивая фужер фонариком.
И мир для меня конкретизировался до неземной ртутно-кварцевой кипучей энергии мечты.
— Милейший, — щелкнул я пальцами, — обслужи-ка, дружок, страждущего!
— Не положено-с, — шаркнул ногой лакей.
— Как это, — возмутился я, — не положено? А кому положено?
— Кому положено-с, тому и положено-с, — отвечал халдей, отступая.
— Стой, — заорал я, — покажи-ка, сволочь, свою рыль!
— Что-с? — не поняли меня.
— Рыльце, я говорю, покажи, — кричал я, — или уже не понимаете языка собственного народа?!
— Пожалуйста-с! — Таинственный мажордом направил лучик фонаря.
О Боже! Я, к своему ужасу, увидел — лица не было. Ничего не было. Ни-че-го! Космическая люминесцирующая пустота.
— Где рожа твоя, продажная душа? — взревел я. — Скрываешь, затейник эдакий?
— Никак нет-с, — отвечал темный человек.
— Тогда в чем дело, черт?!
— Разрешите стих прочитать-с?
— Или басню, — пошутил я.
— Стих-с.
— Ну давай, посланник тьмы, — вздохнул я, — читай, но с выражением.
— С удовольствием-с, — согнулся. — «Был я набожным ребенком. Верил в Господа как надо, Что Господь — небесный пастырь И что мы — земное стадо. Ах, о пастыре небесном Я забыл в земной гордыни; Но тому, что люди — стадо, Верю набожно и ныне».
— Ну и что? — не понял я.
Впрочем, я и раньше знал, что стадо есть безмозглая активно-агрессивная биологическая протоплазма, активность которой, надо сразу заметить, уходит на переваривание добытой пищи и ее, пищи, удаление из затхлой прямой кишки. Человек есть неудачный эксперимент нашего Господа, прости мя грешного; человек есть комплексная индивидуальная фабрика по переработке органического вещества.
Возникает закономерный вопрос: что потребляли представители земного стада, скажем, в году 1913-м? Как водится, обед начинался с закуски. Икра паюсная, балычок-с, мытый редис, помидоры, селедочка, форшмак, телятинка, колбаса, ветчина, яйца с маслом. Да-да, я сказал: ветчина и не сказал: сыр — этакая игра природы. Далее, горячие кушанья: щи, борщ, суп с курицей, суп-пюре из цветной заморской капусты, консоме с гренками, рассольничек, солянка сборная. Рыбные блюда: уха из стерляди, соляночка из нее же, суп раковый, стерлядь паровая, разварная, севрюжка, осетрина паровая, разварная, кокиль из рыбы, судак под соусом, раки натуральные. Да-да, я сказал: раки натуральные, е' вашу мать! Далее, филе соте, филе в маринаде, филе с трюфелями, бифштекс из вырезки, он же по-гамбургски, говядина штюфет, она же по-итальянски, скоблянка, язык малосольный, грудинка провансаль, цыплята под соусом, сальме из дичи-с, соте из рябчика, марешаль из дичи, сосиски с капустой, шашлык из барашка; котлеты телячьи, рубленые Пожарские, натюрель, попильот, деволяй свиной; рябчик целый, индейка, куропатка, тетерев, чирок, утка. На десерт: мороженое, кремы, маседуан из французских фруктов, пудинг кабине, груша с хересом, ягоды со сливками, глинтвейн, пунш, французские шампань и коньяки, ликеры, бургундские, мозельские вина, мадера, каберне, телиани, отечественная водочка, пиво семи сортов, квас, сидр, нарзан, боржоми и проч.
О-о-о! Дайте, дайте мне рябчика, да маседуан из фруктов, да бокал пенистого «Аи» — и черт со мной! Пусть после карачун приходит; карачун это смерть, погибель. Зачем жить? Давясь каждодневными обещаниями, колбасным картоном и суррогатным клейким хлебом…
— Пожалуйста-с, — услышал я вкрадчивый голос; говорил человек из мрака. — Вы совершенно правы: здесь жить можно лишь после смерти. Вы меня убедили: зачем жить, если можно умереть?..
— То есть? — не понял я снова.
— Вы хотели выпить? Прошу! — приблизил поднос, на котором мерцал бокал с жидкими кристаллами.
— А что это такое? — насторожился я.
— Как вы просили: восхитительное «Аи»-с.
— Вот как? — задумался я. — А рябчик? А маседуан из фруктов?
— Дичь не держим-с.
— А маседуан из фруктов? Или как там?
— Заказали-с.
— Нет, дружок, — покачал головой, — дело так не пойдет. Ты меня поначалу обеспечь, как и вождей, дичью, маседуаном, раками, филе соте, языком малосольным, грудинкой, блядь, провансаль, я уже молчу о рябчиках и ананасах, а потом поговорим о вечном.
— Жаль, — сказали мне. — Мы не понимаем друг друга.
— А я тебя, темноликий, понял. Слишком торопишься, голубчик, купить мою душу.
— Почему-с?
— В храме не подают, — сказал я и рукой ударил по днищу подноса.
И бокал с шампанским взорвался ослепительным звездным дождем, и от его вольфрамового света я проснулся. И увидел, что фильм заканчивается. И надо начинать новый — в противном случае нет смысла жить.
В директорском кабинете ТЗ сидел господин Костомаров и задумчиво черкал лист бумаги танками. Рисунки были неумелые, детские. Сотрудник тайной службы безопасности не обращал внимания на окружающий бедлам и шум в дирекции наблюдалось смятение: все что-то говорили, трезвонили телефоны, опять же бегали красавицы в кокошниках и сарафанах. Потом господин Костомаров поднялся, прошелся по кабинету, нашел директора и с легкой учтивостью отвел его в сторону.
— Никита Никитович, всего несколько вопросов. И даже не вопросов, вопросиков…
— Отвечу как на духу, — чуть ли не перекрестился Лаптев. — Как перед Богом.
— Спасибо за столь высокое доверие, — улыбнулся Рыжий.
По скоростному шоссе, выбивая куски асфальта, мчался Т-34. Автомобили шарахались от него на обочины и в кюветы. Дрожащий солнечный шар завис в зените. Минин, выглядывая из люка, давился горячими порывами ветра, щурился на кружащие сельхозные поля с мирной уборочной техникой.
— Не машина — ТУ-104! — восторженно кричал Ухов-водитель.
— Сейчас взлетим, — соглашался Беляев-заряжающий, — к небесам.
— Братцы, что-то мы далеко заехали, — сомневался Дымкин-наводчик, во всей этой истории.
— И горели — не робели, а могилку нам сготовить завсегда не в труде, — проговорил Беляев. — Дымыч, прорвемся.
— Куда?
— Как куда? «Город чудный Москва! Город древний Москва! Что за Кремль в Москве! Что за башни в Москве…» — продекламировал его неистовый друг.
— Тьфу ты, Господи, прости! — плюнул в сердцах Дымкин.
Вдруг в шум мотора и лязг гусениц ворвался веселый вопль клаксона. Интуристский автобус нагонял Т-34. Фотокинорепортеры из открытых окон вели съемку, вопили, махали руками, кепи, флажками.
Задраив люк, Минин спустился в боевую рубку.
— Что за вражье племя, Ваня? — спросил Беляев. — Может, того… впарим?
— Впарить, говоришь? — задумался Иван Петрович. — А чем? — И приказал: — Ходу, Ухов, ходу!
— Вы чего, хлопцы, сдурели? — занервничал Дымкин. — Я больше в эту войну не дудец.
— Не дудец, говоришь? — задумался командир под жизнерадостный гогот боевых товарищей.
Американизированный водитель-лихач «Икаруса» вдруг увидел, как впереди идущая танковая махина разворачивает орудийный хобот и как бы таким оригинальным шлагбаумом преграждает путь. Шофер занервничал, неудачно рванул баранку. От такого резкого маневра автобус, вылетев со скоростной трассы, опасно заскакал по неровностям картофельного поля.
Фильм — шедевр, повторюсь, мирового искусства — заканчивался. Мое положение было плачевным — мучила жажда, колики в животе и боль в затылке. Какая сила заставляла меня страдать в этом мраморном склепе? Неужели я настолько был закрепощен обстоятельствами, что не мог протопать по вельможным ногам к завешенной театральным бархатом двери, над которой новокаиновым изумрудным светом плавала табличка «exit»?
К счастью, мне повезло. Тучный, матерый представитель ново-старой власти, должно быть, так же как и я, страдая от издержек романтизированного прошлого, поднялся с места и весомо протопал к заветной двери. Я сделал выразительный вид, что имею непосредственное отношение к этому властному мастодонту. Правда, запутавшись в пыльном театральном бархате, я упустил его, похмельного, но главное — выбрался на тактический простор бесконечных коридоров. Где-то в их недрах прятались теплые сортиры, где, помимо унитазов, находились и умывальники. Нет-нет, умывальник мне был необходим по прямому его назначению. Мне, повторюсь, хотелось пить; мечта была прозаична: найти кран с хлорированной, хер с ней, водой и пить-пить-пить-пить-пить-пить-пить-пить эту некрашеную отравленную водолечебную жидкость.
Некоторое время я спокойно брел по коридору мимо бесконечных казенных дверей. Вероятно, там, за ними, в интрижных муках рождались инфицированные идиотией новые законы. Затем беспечно свернул за угол — начинался следующий бесконечный коридор. Я занервничал, но продолжил свой крамольный путь в поисках законсервированного для священных животных родника. Двери-двери-двери; я не выдержал и кулаком треснул одну из них. И заорал от боли в кулаке: что за блядство?! Дверь была не дверь — это была мраморная стена, заклеенная нарисованным картоном. Бог мой, где я? Неужели я так быстро спятил? В расцвете творческих и прочих сил? Я врезал еще по одной такой же двери — мраморный тупик. И я побежал; бежал, панически оглядываясь назад. Почему назад? Не знаю. Я бежал-бежал-бежал-бежал, пока не заметил сияющий свет впереди. Придержал шаг, боясь этого патологоанатомического рассвета. И услышал за спиной звук обвала; оглянулся: осыпались хлористые стены; хлорированный ядовитый шар накатывал на меня. Не желая бесславно погибнуть, я снова побежал; бежал-бежал-бежал и набежал на открытый лифт. Это он светился ярким патологическим светом. Из-за зеркал? Выхода не было, я ворвался в это зазеркалье. Двери закрылись, отрезая меня от разлагающегося проказного пылевого мира. Я машинально протянул руку, чтобы нажать кнопку этажа. Однако все стены лифта были зеркальны — я ощерился от ненависти и бессилия. Лифт бесшумно всплыл вверх, потом его протянуло вбок, затем эта зеркальная клетка рухнула вниз; от отчаяния и страха я орал: «И в октябре вспыхнет великая революция, которую сочтут самой грозной из всех когда-либо существовавших! Жизнь на земле перестанет развиваться свободно и погрузится в великую мглу! А весной и после нее произойдут грандиозные перемены: падения королевств и великие землетрясения, и все это сопряжено с возникновением нового Вавилона, мерзкой проституции, отвратительной духовной опустошенностью. Страны, города, поселки, провинции, свернувшие с их прежних путей ради свободы, будут еще более сильно порабощены и затаят злость против тех, по чьей вине они потеряли свободу и веру! И тогда слева раздастся великий мятеж, который приведет к еще большему, чем прежде, сдвигу вправо!..»
Лифт остановился, я прекратил свой полоумный ор. Дверь открылась. На карачках, что весьма некрасиво, но удобно, я выбрался из зеркальной западни. Куда?
Я выбрался в огромный казенный кабинет, где под высоким потолком плавали фарфорово-фаянсовые гроздья тяжелых люстр. На длинном столе лежали членские билеты пурпурного цвета. Я прошелся вдоль стола, потом не выдержал, завопил в крайнем возмущении:
— Эй, есть кто-нибудь?! Выходи! Или порушу эту вашу гонобобельную гармонию! К е' матери!
Меня проигнорировали. Тогда я ухватил галантерейный стул и от всей души хрястнул его о стол. Дерево, ломаясь, застонало. Я размолотил стул, быстро умаявшись; плюнул, спросил саркастически:
— Ну-ну! Может, вам кое-что показать? Во всей ее первозданной красе, душеприказчики некомпетентные!..
И услышал голос; спокойный голос научно-методического деятеля:
— Мебель зачем ломать? Нехорошо.
— Ты где? — Я закружился на месте. — Покажи-ка рыль свою конспиративную!
— Ну, здесь я, здесь, — услышал голос и увидел, как из ниоткуда появляется нарумяненный современный вождик с бородавками на лбу. Лицо его было мне знакомым — он любил красоваться на голубом, тьфу, экране телевизора и нести несусветную ахинею о свободе, равенстве и социалистическом православии. Общим выражением он походил на мешковатого бригадира механизаторов, без ума вспахивающих весеннюю зябь.
— Как там зябь? — проговорился я.
— Что-о-о?
— Зябь душ народных, — нашелся я. — Где всходы, товарищ вождь?
— Какие могут быть всходы, если все время заморозки, — буркнул тот и сел за стол. — Ну-с, я вас слушаю?
— Это я вас слушаю, — разозлился. — Я вышел выпить хлорированной водицы, а угодил к вам на прием.
— Значит, именно этого ты и хотел, — сдержанно улыбнулся, раздвигая лицевые мускулы, как кукла.
— Пить я хочу. Воды можно?
— Стакан воды! — И щелкнул пальцами, точно фокусник в цирке-шапито.
Из ниоткуда возник стакан с газированной жидкостью — я цапнул его и залил волшебную влагу в горячий организм.
— Уф, спасибо! — потянулся от удовольствия. — Теперь можно и пожить.
— А как вы сейчас живете, — тотчас же оживился Вождь, — при антинародном режиме?
— Хуево, — признался я, — но с энтузиазмом.
— То есть? — нахмурил псевдоленинский лоб.
— В принципе — живу как хочу. И делаю то, что хочу. Свобода, мать ее так!
— Слышу нотки недовольства, — подобрался мой собеседник.
— Верно, — согласился я. — Что вы, что они — одним миром мазаны.
— «Они» — это кто?
— Это «вы», но называют себя демократами.
— Не сметь! — ударил ладонью по столу. — Не сметь грязными лапами трогать наше святое движение.
— Руки у меня чистые, — продемонстрировал ладони. — А если вы так радеете за народ, дайте миллион долларов на фильм. На хороший патриотический фильм. Народный фильм.
— Миллион долларов, а не мало? — перекосился от возмущения партийный деятель.
— Мне хватит, — решил не обращать внимания на чужие чувства. Болтать все мы мастаки, а вот дело делать…
— Мы делаем дела…
— Дела? — передернул плечом. — Что-то их не видно. Вы, как всегда, сами по себе, а народец сам по себе.
— Молчать, — насупился, — враг народа.
— Во-во, знакомая песня: слова — ГБ, музыка — партии большевиков.
— Да я тебя в бараний рог за такие слова!
— А-а-а, — отмахнулся. — Кончилась ваша власть, товарищ с бородавками. Вы вечно второй при власти. А скоро и эта власть-сласть кончится, это уж я вам гарантирую…
— Сволочь антинародная! — зарычал вождик, наливаясь пурпурным цветом гнева. — Мы тебя к стенке!.. Расстрелять!..
— Хуюшки, чмо ты бесталанное! — Был беспечен, развалясь на стуле. — Я бессмертный, потому что герои мои бессмертны.
В гробовой тишине за Т-образным столом сидели военные и ответственные люди ВПК и напряженно молчали. Генерал Мрачев держал трубку у лица свекольного цвета. Все, кроме самодовольно улыбающегося чина НАТО, не понимающего ответственного момента, смотрели на генерала с единым чувством тревоги. Наконец тот бросил трубку:
— Ну что, поздравляю! С экипажем машины боевой! — Плюхнулся в директорское кресло и неожиданно свирепо гаркнул: — Что! Господа-чинодралы! Всех уволю! Всех к чертовой матери! — И спокойно обратился к переводчику: Не переводить про мать. Не будем выносить сор из избы.
— Яа, яа, — проговорил Натовец. — Ызба на курых ножычцках?
Генерал Мрачев крякнул и продолжил:
— Что мне Москве докладывать прикажете? Убежала боевая машина с ее Главным конструктором, лауреатом Ленинских премий, героем войны, социалистического труда, и тремя его боевыми товарищами?
— Невероятно! — казнился директор на стуле. — Мне и в страшном сне… Мой старый друг… Товарищ то есть, по работе… — И приподнялся со стула, как нашкодивший проказник.
Генерал угрюмо глянул на несчастного:
— Садись, Никита Никитович, хотя еще насидимся… вместе… — Все заерзали на стульях, захмыкали. — Какие будут предложения?
— Поймать наглеца, — предложил кто-то.
— Поймать? — удивился директор. И пафосно вскричал: — Да вы знаете, что это за машина? Нет, вы не знаете. Это завтрашний день танкостроения! Это по своим боевым и защитным параметрам…
— День завтрашний, а нам расхлебывать сегодня, — ехидно заметил кто-то.
Лаптев сник, махнул рукой, укоризненно взглянул на все самодовольно улыбающегося Натовца:
— Конверсия, мать ее НАТОвскую так!
Лязгающий танковый монстр, поднимая пылевую завесу, остановился у дома № 34 по улице Минина и Пожарского. Во дворах остервенело лаяли собаки, матерились хозяйки со свежевыстиранным бельем, тихо спали безработные танкостроители. В переспевших яблоках сидели их дети — катали фруктовые мячики.
…Боевые старые друзья молча расходились от Т-34. Минин и Беляев — к воротам, Дымкин — к личному авто, Ухов — к колодцу.
— Милости просим, куркуль! — не выдержал Беляев, крикнув в сторону «Победы», которая пряталась в яблоневых ветвях: — Милости вон!
Ухов ухал в себя колодезную воду из ведра и был молод и счастлив.
Дымкин же сел за руль; ключ зажигания хрустнул в замке — «Победа», выехав из яблонь, остановилась у ворот. Беляев демонстративно увел себя к колодцу и тоже там заплескался, как утка.
— Извини, Ваня, — сказал Дымкин. — Поехал я пехом…
— Вижу, — ответил Минин.
— Ужо, наверное, не свидимся?
— Это как Богу угодно.
— Не обижайся, пожалуйста, Иван, да задумка ваша, однако…
— А какая задумка?
— На Москву!
— А почему бы и нет? Пройдем парадом, как в сорок пятом.
— Я за вас, Иван…
— …но без нас.
— Выходит, так…
— Ну, бывай! — И, хлопнув ладонью по капоту старенького авто, Минин отправился к блаженствующим у колодца друзьям.
Бибикнув, «Победа» выкатила со двора, попылила, исчезая за поворотом.
Под яблонями за деревянным столом сидели трое стариков, умытые колодезной водой. На столе стояла бутылка водки. Беляев резал сало, огурцы и хлеб, приговаривал:
— Клопы подыхают, блохи умирают, моль улетает, тараканы спасаются, мухи промеж себя кусаются, а мы живем, хлеб жуем… Ничего, братки, сообразим на троих, по нашенской русской традиции.
Ухов держался за грудь. Минин спросил:
— Что, сердечный, худо?
— Барахлит мой пламенный мотор, — ответил водитель. — Еще гекнусь в чистом поле.
— Не бойся, Леха, — успокоил товарища Беляев, разливая водку по кружкам. — Мы тебя, как солдата, в теплую родную земельку…
— А знаете, почему смерть поставлена в конце жизни? — спросил Минин. И ответил: — А чтобы удобно было к ней приготовиться.
— А вот я помирать и не думаю! — вскричал Беляев. — Назло всем врагам земли русской! Вот им!.. На-ка выкуси! Врешь, не возьмешь! — И принялся крутить кукиши в белый свет.
— Не забудь закусить, аника-воин, — предупредил Минин.
— Эх, братки, — поднял кружку Беляев. — За Родину-мать!
— За Родину, — поддержали его боевые друзья.
Итак, шедевр, повторюсь, мирового киноискусства заканчивался. Я окончательно проснулся, ощущая во рту наждачный язык. Прозвучали прощальные музыкальные победные аккорды, на белом экране выбились выразительные буквы «пиздец», в смысле «конец», и все, праздник для утомленной, скорбной души завершился. Но поскольку уважаемая публика уже давно заложила свои души, то праздник продолжался.
— Господа, господа! Никто не имеет вопросов к режиссеру? — волновался распорядитель.
Мой друг и директор моей судьбы Классов тормошил меня, размякшего в удобном теплом кресле. Я хлопал глазами и трудно ворочал шершавым языком. К счастью, никто не пожелал мне задать вопросы. Все равно бы я не ответил. А если бы ответил?..
Однажды на подобном просмотре одна тучная дама, жена одного из интеллигентных политиканов, засюсюкала, носопырка:
— А вы меня не пригласите сниматься?
— Мадам, — отвечал я весомо, с удовольствием, — ваш прекрасный бюст мы будем использовать в качестве стартовой площадки для будущих звезд порнографических фильмов. Кстати, ваше отношение к оральному сексу?..
Всевельможная дама, поправляя жировые складки на боках, засмущалась:
— Я и мой муж любим пирожные «корсар» и не любим сосиски.
— О-о-о, — восхитился я, — тогда спокоен за ваше светлое будущее, ме-э-едам; тот, кто по ночам тайком от народа давится пирожным «корсар», давно уже построил себе райские кущи.
Тогда мне аплодировали — правду любят все, даже те, кто уже не глотает говнистые сосиски… Впрочем, это уже история. Надо жить сегодняшним днем. Если вечер считать днем.
Не помню, как мы оказались в зале приемов. Я и Классов ругались по поводу моего поведения во время просмотра шедевра. Оказывается, мало того, что я разломал кресло, но 1) сцапался со служителем, который пытался меня же пересадить, 2) выражался нецензурными словами, от которых вяли уши и души, 3) хохотал в самых трагических сценах и плакал на комических; ну и последнее, уже ближе к финалу заорал диким голосом: «Наступают сумерки демократии! Наступают сумерки демократии! Наступают сумерки демократии!»
— Ну и что? — не понимал я. — Каждый человек в нашем обновленном обществе имеет право на личную точку зрения. За что, блядь, боролись?..
— На то и напоролись, — отвечал мой директор. — Неудивительно, что вопросов к тебе не было. Какие вопросы могут быть к сумасшедшему?
— Сам дурак, — находчиво отвечал я на грязные инсинуации человека, далекого от индивидуализированного взгляда на мир. — Лучше-ка скажи мне, Классман, нам дадут здесь миллион или не дадут?
— Миллион чего?
— Миллион долларов.
— А миллион пиздюлей не хочешь?
— Не хочу.
— Тогда меньше размахивай руками, а то живыми мы отсюда не выйдем.
— А-а-а, пошли они все! — легкомысленно отвечал я, вступая в великолепный зал приема. Столы ломились от разносолов. Могу пересказать пищу, да не следует зря смущать понурый голодный народ. Скажу лишь одно: народу, в очередной раз одураченному, остается только смеяться над самим собой. Смех сам по себе питателен: минута сепаративного смеха заменяет кг мяса, кг картофеля, кг хлеба, кг табака, сто грамм мутно-селевой водки. Как говорят господа философы: кому раковый супчик, а кому всю жизнь рачком-с. Рачком-с — излюбленная крестьянско-пролетарская поза. Вероятно, она для практически всего населения самая удобная?..
И что странно: по великолепному залу приема шествовали гордые, невозмутимые, уверенные члены правительства и их рабфаковские леди, однако у меня возникло твердое убеждение, что все они, радикалы, находятся в вышеупомянутой позе. Примите мои соболезнования, властители дум народных, верные продолжатели дела того, кто до сих пор покоится для всеобщего назидания, аккуратно сложив набальзамированные свои шаловливые ручонки и молодо улыбаясь в постоянно подстригаемую рыжевато-конскую бородку. Лучезарный скорняк знал, что шкуру с людей надо сдирать с шутками: «Землю крестьянам! Заводы — рабочим! Мир — хижинам, война — дворцам!» Плебей разложившихся идей и заложник трупной оболочки. История еще не переварила эту конфетно-мавзолейную достопримечательность. И не переварит, пока есть вы, послушные ученики, следующие призыву:
— Вег'ной дог'огой идете, товаг'ищи!
Да-да, не надо смущаться, дорога, она же дог'ога, у вас, учителя и учеников, одна и та же: к заоблачным пикам власти. Чтобы власти было всласть, чтобы ее можно было есть, как икру, ложками, чтобы до одурения, чтобы до рвоты, чтобы больше не лезло; ну а если не влезает более икристая власть, то схавать можно ее и жопой посредством клизмы для всей легковерной страны.
Так что торопитесь, будущие банкроты, давитесь палтусом, цыплятами, попильотами, грушами с хересом, кремовыми пирожными, пока есть такая возможность. Тешьте свое уголовное самолюбие. Воруйте то, что еще не своровано. Не отказывайтесь от корыта, где плавают жирные куски собственности; корыто с остатками вкусной блевотины вы приняли по наследству. Хапайте, хапайте ртом и жопой, чай, народ и это бедствие выдюжит.
Но что я вижу: все в зале приема кого-то ждут и к приему пищи не приступают. В чем дело? Ах вот кого ждут. Ждут первых лиц, то есть, как я понимаю, первых поп текущего момента. (Каков поп, таков и приход?) Наконец волнительный рокоток прокатился:
— Идут, идут, ой, идут, не может быть, идет, как идут? Вы уверены, идут? идут!
И действительно, из секретных дверей гуськом выходила странная группа людей. Они были в мятых костюмах мышиного цвета, при цветных, как магнолия, галстуках, которые сжимали их плотные шеи. Государственные члены улыбались сдержанно, но плотоядно, поглядывая на стол. Раздались аплодисменты. Оркестр заярил державный гимн, без слов, но с музыкой Глинки.
И пока продолжалась вся эта шумовая галиматья, похожая на истерику перепуганных победителей, я всматривался в группу представителей чаяний народных. Во впереди идущего. И не верил собственным глазам. Розовощекий, жирноватый, плохо выбритый представитель был похож на моего лучшего друга детства. Ба! Неужто он! Тот, которого я знавал с пеленок? Да, это был он. И поэтому, когда наступила относительная тишина, позволил себе заорать окрест себя:
— Ромик! Ты?.. Что ж ты, свинья, делаешь вид, что не узнаешь меня?! Дай-ка я тебя обниму, душечку! Амц! Амц! Амц! Тра-ца-цамц!
Я от всей души целовал своего друга, приятеля по двору, товарища по общим проказам, и, признаюсь, впечатление было такое, что чмокаю горячий сальный противень. Что за чертовщина? Куда подевались упругие холеные щечки юного гимназиста элитарной школы, за которые я, шаля, трепал? Откуда эта нездоровая салистая одутловатость? Потливость? Маленькие затекшие жульнические глазки? Желатиновая ухмылочка олигарха? Где потерялся добрячок-здоровячок-боровичок-чудачок? Растворился в квазиученой раболепной тушке по обработке слов, принципов, страха, лжи, пота, высококачественного дерьма, кабинетных решений, чужих судеб и так далее. Бог мой, что делает время с благородными юношами, стыдливыми, одушевленными идеями о всеобщем благоденствии. Чур, меня! Чур!
Впрочем, мне свойственна лишняя эмоциональность, и поэтому, сдерживая себя и вытирая слюни, я хлопаю друга по барскому покатому плечу и спрашиваю:
— Надеюсь, ты меня рад видеть, Рома, он же Небритая рожа, он же Кассир, он же Плохиш?
— Ыыы, — замычал мой лучший школьный товарищ то ли от большой радости, то ли от огорчения, передергивая всеми своими лицевыми мускулами.
За ним подобное наблюдалось и в прекрасном прошлом: волнуясь, он заикался, мычал и щедро раздвигал свои пудинговые губы, смущая учителей сложной гаммой внутренних и внешних чувств. Правда, сейчас, пока он неопределенно мычал, ко мне продрались странные люди, молодые, с лубянистыми глазами, которые принялись хватать меня за руки и бока, ощупывая их; разумеется, я взбрыкнулся:
— Вы это что, братцы? Голубизной страдаете или бомбу ищете?.. Ты что, Ромик, забыл, как я тебя защищал в школе? Сучья твоя природа!
— Помню, я все всегда помню, — ответил наконец, подавая свою безвольную потную ладошку. (Телохранители провалились сквозь землю.) — Но мы уже не в школе, веди себя прилично.
— Прилично? Это как? — удивился я.
— Жизнь обмануть нельзя, — туманно ответил мой бывший друг и прошествовал к щедрому столу.
Бросив, между прочим, меня. Однако я сделал вид, что это я бросил его, преступно-небрежного к нуждам народа. Если, конечно, меня считать ярким представителем полуразложившегося народца.
Каким-то чудом мне удалось пробиться к столу и ухватить ополовиненную бутылку шампанского. Глотнув парфюмерно-косметической жидкости, я заметно повеселел, и мир обрел для меня более колоритные, пейзажные оттенки. Что наша жизнь? Пауза между вечностями. И надо заполнить эту непродолжительную паузу страстью, любовью, мастерством, деревьями, победами, оптимизмом, разговорами с детьми, бессонными ночами, болью сердца, солнечными лучами, одиночеством, приступами бешенства, совокуплениями, риском, скандалами, стойкостью, праздниками, фильмами, снами, слезами, полнолунием, верой, а на все остальное можно положить толстое бревно. (Надеюсь, понятно, о чем речь?) Короче говоря, я ощутил освежающий прилив сил и обратил внимание на чавкающую плутократическую публику.
О, лучше бы я не смотрел! Тотчас же возникло пламенное желание нагрузиться до полного изнеможения, чтобы сократить паузу между рождением и смертью.
О дайте, дайте мне чашу с ядом, только не видеть ваши опереточные, особо уполномоченные, саботажные, слабоумные, пневматические рыла!
Но чашу с быстродействующим ядом не обнаружил. Наверное, весь яд потребовался на успокоение народных волнений. И то верно: проще потравить большинство ценами, налогами, беззаконием, жалкой пищей, чтобы избранное меньшинство имело возможность легко, без запоров, испражняться. Запоры, как известно, мешают плодотворной, созидательной деятельности государственных мужей. Лозунг дня: долой запоры — главного врага номенклатуры!
Фи, как так можно? Не сметь трогать святое! Не трогайте священную клоаку, иначе погибнете в ее мстительных газах. И верно: у кадровых господ свои проблемы, а у санкционированных рабов — свои. То есть, как говорится, каждому своя санитарно-гигиеническая подтирка. Кому из нежного бархата, а кому из древесной стружки. Кому жизнь при коммунизме, а кому при великодержавном местечковом идиотизме.
Кружили летние поля и перелески. Небесный купол, похожий на церковный, парил над вольными и чистыми просторами.
На картофельном поле наблюдалась суета — «Икарус» зарылся в ботву, и ему на помощь медленно пыхтели два старых трактора на гусеничном ходу. Фоторепортеры месили молодые клубни и походили на приметных чужих птиц, случайно залетевших в среднерусскую полосу.
Автомобильная кавалькада обогнала два старых, чумазых ТЗ. В одной из машин находились господин Костомаров и Санька. Мальчик сидел на заднем сиденье и увлеченно играл в «тетрис», не обращая внимания на быстро меняющийся по событиям окружающий мир.
С яблонь падали яблоки. Трое стариков сидели за летним столом, говорили, смеялись. Великая и непобедимая традиция русской души осветлиться от горькой до сущего своего первородного состояния.
— Эх, хорошо сидим! — Ухов резал яблоко на дольки. — Закуска сама падает. Как в раю.
— В рай нас не пустят, старый, и не надейся, — хекал Беляев.
— Почему?
— За грехи наши.
— Тогда встретимся в аду, — спокойно заметил Минин. — А к нему нам не привыкать, служивые.
— Это точно, командир, — согласились друзья. — В аду мы побывали… Чего одна Курская дуга…
Во дворе забрехал кобельсдох. В калитку толкались уличные мальчишки.
— А Саньки нет! — закричал Минин.
— Так это… Санька уехал кататься, — выступил вперед один из бойких мальчишек. — С таким рыжим дядей.
— Как это? — насторожился Минин. — Куда уехал?
— А сказали, чтобы на завод позвонили.
— На завод?! — взревел не своим голосом Минин.
Два натужно ревущих ТЗ вытягивали с поля «Икарус». Фоторепортеры запечатлевали это историческое событие.
Господин Костомаров, как полководец, разложил карту Н-ской области на багажнике казенной «Волги» и с еще несколькими ответственными армейскими чинами углубился в изучение топографической обстановки.
— Как мне доложили, обнаружить Т-34 по радиолокации нельзя, — говорил сотрудник тайной службы. — Только визуально. А это значит, нужно расширить поиск по всем квадратам. Поднять вертолеты, в конце концов…
В директорском кабинете ТЗ у аппаратов нервничал Никита Никитович и, держа в руках телефонную трубку, каялся, как грешник:
— Иван-Иван, я тут ни при чем!.. Нет, все понимаю… А ты выкрал, понимаешь, изделие… Зачем?.. Пройти парадом по Красной площади?! Да понимаешь, что говоришь?.. На кого идешь?.. Нет, я не подлец!.. — Медленно опустил трубку. — Не подлец…
Два натужно ревущих трактора продолжали вытягивать с картофельного поля «Икарус». Репортеры отбегали в сторону от сизого удушливого чада.
Господин Костомаров и военные чины у машин обсуждали создавшееся положение. В одном из авто засигналил мобильный телефон. Водитель взял трубку, послушал и сказал:
— Сейчас с вами будут говорить. — И, выбравшись из салона, подошел к господину Костомарову. — Это вас…
— Да, я слушаю, — весело сказал Рыжий человек в мобильный телефончик.
В домашнем кабинете, заставленном книжными стеллажами, стоял Минин и говорил по телефону. На стенах в рамках висели пожелтевшие фотографии с мгновениями молодого прошлого.
— Нет, дорогой мой, мы с вами, поганцами, никогда не договоримся. Западло это. Санька мой, и Т-34 тоже мой. И выбирать между ними негоже. Нет, все я хорошо понимаю. И мы вас достанем до самых до кремлевых кишок, сучье племя!.. — И, швырнув трубку, решительно вышел из кабинета.
Господин Костомаров, отдалившийся от авто для доверительного разговора, вернулся к машине в некотором душевном неудовольствии. Передавая телефон водителю, увидел: на заднем сиденье сиротливо лежит электронная игрушка «тетрис».
— А мальчик-то где? — задал глупый и растерянный вопрос.
Шквальные аплодисменты вернули меня к происходящему историческому нетленному действу. Что же происходило без моего участия? Появился в плотном окружении оперативных опекунов знакомый мне человек.
Он был росл и громоздок, холен и полнокровен, хитер и простодушен, сед, с характерным перебитым в хмельной драке носом. Он вызывал симпатию своим плакатным ростом и фанатичной уверенностью в себе. Фаворит судьбы, любитель игры в большой теннис и большую политику, он отличался от своих предшественников, которые всегда были малорослы, неполноценны, клеймены Богом. Его, преисполненного горячечным желанием перепотрошить власть предержащую, я повстречал на даче, где он, боец за народное счастье, отходил от политического нокдауна.
Наша группа решила снять фильм о поверженном нарушителе партийной этики и кремлевской интимности. Нельзя раскрывать тайны эдемского уголка, обрамленного обновленной древней стеной. Народ не поймет коммунизма в отдельно взятой крепости. Нет прощения отступникам, не желающим денно и нощно думать державную думу о вечно ненасытном, малоквалифицированном, лихоимском народце. Позор елейным популистам!
Временного неудачника и постоянного строптивца мы нашли, повторюсь, в расстроенных чувствах. Не каждый день выгоняют из рая.
Мы добросовестно отсняли сердобольный материал о грешнике, а затем, как полагается в широких кинематографических кругах, впрочем, как и в других кругах, приняли на грудь грамм по сто. Чтобы наш общий путь не был так тернист. Потом приняли еще по сто пятьдесят. За правду, которая всегда с нами. Затем взяли вес в литр малоэффективной водки. За что? За мою режиссерскую удачу и мой своеобразный талант, позволяющий видеть мир таким, каким я позволяю себе его видеть.
— Вы, ребята, романтики, — говорил грешник. — Завидую, но сочувствую. Вы романтики, а мы — бандиты, понимаешь. Давайте выпьем за то, что я выбрался из банды избранных!
И мы дружно, сочувствуя, выпили.
Почему бы не выпить за хорошего человека? Мы хлопнули еще несколько легкорастворимых в крови литров, и он, мятежный, продолжил летописный тост:
— Вы, романтики, меня не уважаете. За то, что я проиграл битву. Но победа будет за нами. То есть за мной. Почему? Потому что знайте: у нас в партии три фракции Б. - это фракция Большевиков, ушедших в глубокое подполье (это я!), фракция Бюрократов, грабящих и спаивающих страну, и фракция Блядей политических, неспособных больше ни на что, кроме ненависти к собственному народу. Скоро! Скоро я выйду из подполья, а все остальные фракции уйдут в это подполье, как на заре коммунистического движения. Я им всем покажу кузькину мать! Они будут жрать собственные резолюции и заседать при свечах! А лучше — танками! Пли-пли-пли!!! — Увлекся. — Так выпьем же за тех, кто сейчас никто, а завтра будут всё!..
И мы выпили, а выпив, спросили:
— А что будет с народом?
И наш собеседник тяжело и обреченно задумался, сидел, понурив буйную головушку; думал-думал-думал (это была его знаменитая пауза, запечатленная на пленке), он думал час, год, век, потом поднял голову, открыв крупное, властное, заносчивое партийно-организационное лицо и сказал:
— Мужики! А хуй его знает, что будет! Одно знаю: победим!
И мы снова выпили за нашу общую капризную девушку по имени Victoria, и вот теперь, уже после долгожданной, странно-закономерной победы, я увидел его, перетряхнувшего великий затхлый клоповник.
Его мечта исполнилась, да, боюсь, не превратились ли кровососные мясистые клопы КПСС в мобилизационный обстоятельствами передовой отряд ненасытных олигарх-тараканов, пожирающих последние остатки пищи на нищей кухне страны.
Пока же мой давний знакомый шествовал по залу, я не на шутку сцапался со служителем — сцапался из-за бутылки водки. Не люблю, когда мне мешают исполнить мою же мечту, и поэтому орал:
— Я тебе, сучь халдейская, сейчас эту бутылку как клизму вставлю!.. Отдай!..
Бывший грешник, а теперь — Отец родной надвинулся на меня всей своей державной массой. (Боже, что делает власть с человеком!) Я уже решил на всякий случай бухнуться в барские ножки, однако властитель дум народных, сосредоточившись, узнал меня, многозначительно хныкнул:
— Победа, режиссер! — кивнул на отвоеванную мной бутылку. — Какими судьбами, Саныч? — И подал руку. И похлопал мою рабскую спину. И предложил пройтись вдвоем. Такая вот царская прихоть.
Разумеется, все взоры обратились на нас. Мой директор Классов удавился пирожным. Мой бывший школьный товарищ, а ныне кассир царской семьи, взопрел и еще больше покрылся щетиной. Его коллеги дальнозорко прищурились. Дамы света возжелали витаминизированной, сперматозоидной любви посредством ротовой полости.
Впрочем, меня вся эта стихийная эмоциональная буря не интересовала. Я был увлечен беседой. Приятно поговорить с героем собственной документальной ленты и героем нашего взбаламученного им же времени.
— Как дела, сынок? — спрашивали меня. — Неужто в этих стенах оппозиционера обнаружил?
— Вы были первый и последний, — отвечал я. — Кто решил не ждать очереди к престолу. Небось тяжела шапка Мономаха?
— Ох и тяжела! — согласились со мной. — Хочу передать наследнику.
— А кто наследник?
— Тайна за семью печатями.
— Тогда, может, выпьем для осветления души? — взболтнул бутылку, жидкость в ней вскипела как затаренная радость.
— Нельзя, романтик, — сказали мне. — Болею я.
— А наследник?
— А наследник во! — показал большой палец. — Спортсмен и на истребителях летает, как фанера над Парижем.
— Ну да? — не поверил я. — А пьет?
— Не пьет, единственный недостаток, — вздохнул Царь-батюшка. — Все мы с загогулинами, — нарисовал рукой в воздухе замысловатую фигуру высшего пилотажа.
— А сажать не будет?
— Кого?
— Ну, нас, — щелкнул пальцем по бутылке, — патриотов.
— Он сам патриот, — усмехнулся мой собеседник. — Но в широком смысле этого слова.
— Тогда разрешите выпить за всех нас, патриотов! — поднял бутылку. Эй, зачуханные! — обратился к залу. — Пьем за патриотизм!..
— Но в широком смысле этого слова, — сказал мой знакомый.
— За патриотизм, который будет в моем фильме, — посмел уточнить я.
— В каком таком фильме?
— «Т-34» называется.
— «Т-34»? Про танк, что ли?
— И про него, и главное — про народ. Хотя вы тоже там… в эпизодической роли…
— В какой роли?
— Эпизодической, — заскромничал я.
— А ведь был в главной роли, — вспомнил бузила прошлых лет.
— Все меняется, — признался я. — Изменились и вы.
— Ты о чем?
— Вас поглотила топь из людишек, вас окружающих. Посмотрите, кто с вами рядом!
— Кто?
— Поносная срань, не чующая страны.
— Ладно, не кликушествуй, пьяная твоя рожа! — Меня обняли за плечи. Не такой я простой, как думаешь. А тебя, лапуша, люблю за твою же непосредственность и правду. Чего желаешь?
— Миллион долларов.
— Миллион? А зачем?
— На фильм.
— Где я в эпизодической роли? — усмехнулся.
— Вы свою главную роль сыграли в жизни, а кино есть кино.
— Ладно, чертушка! — задумался. — Будет тебе миллион, понимаешь. Махнул рукой в сторону, где жалась группа олигархов с Ромиком во главе. Они дадут. — И уточнил: — Если посчитают нужным.
— А если не посчитают?
— Тогда прости! — И двинулся прочь, передвигая ноги, как ходули.
Я открыл рот — ничего себе власть самодурного самодержца, неспособного цыкнуть на запендюханную челядь. Что за интрига? Почище всяких моих фантазий, понимаешь.
Полуденная разморенная тишина дня была нарушена напряженным гулом — к бетонированному складу, защищенному колючей клубящейся проволокой и КПП со шлагбаумом, приближался Т-34.
Из дежурного домика появился пожилой прапорщик с литой краснознаменной мордой. Танковая громада с удивительной грациозностью для своей многотонной массы притормозила у КПП, из верхнего люка вынырнул Минин.
— Здорово, Петрович! — крикнул ему прапорщик. — Чего это вы?
— Боезапас, Евсеич! По полной программе! — ответил Минин. — НАТО прибыло. Желают поглядеть на нашу мощь!
— Во-во! Давно пора им по сусалам, — молвил Евсеич и сделал знак солдатикам поднять шлагбаум.
…Трое вольнонаемных заканчивали погрузку боекомплекта. Снаряды в руках людей пускали солнечные зайчики. Ухов и Беляев, разложив документацию на броне, изучали систему управления боевой машиной. Следящий за погрузкой Минин похлопал бронированный бок своего детища:
— Все, Евсеич! Под завязку.
— А термитные взяли? — поинтересовался прапорщик.
— Да.
— Тогда с Богом, — сказал Евсеич. — Ежели чего, приезжайте еще.
В штабе Н-ского военного округа заседал командный состав: горели генеральские звезды на погонах, алели лампасы на галифе и скрипели сапоги. Телефонный звонок прервал совещание. Генерал Мрачев взял трубку, выслушал донесение, потом крякнул от досады:
— Так, господа хорошие, ситуация выходит из-под контроля.
— А что такое? — забасил генерал Артиллерии, похожий свирепым выражением физиономии на пса.
— Т-34 пополнил боезапас на складе полигона, — ответил Мрачев.
— Как это? — удивились генералы. — Они, деды, там чего, совсем… того?..
— Бардак! Не армия — дом терпимости. Все терпим, терпим! — стукнул кулаком по столу Артиллерист.
— Какие будут предложения? — спросил Мрачев.
— А что Москва? — поинтересовался Ракетчик вида интеллигентного, в интеллектуальных очках.
— На наше усмотрение. Но без скандала.
— Мудрецы в стольном граде, — покачал головой генерал ВДВ приземистый, с покатыми плечами борца. — Танк не бабочка — его сачком не прихлопнешь.
— Верное замечание, — с умственным превосходством ухмыльнулся Ракетчик. — Мне про этот танк уже мифы рассказывают: и плавает, и летает, и всех пугает… Даю ракетный комплекс — и никаких проблем.
— Боюсь, проблемы будут, — сказал Мрачев. — У него уникальная защитная система…
— Уникальная? — удивился генерал ВДВ. — А зачем тогда резать?
— Этот вопрос не ко мне, — сказал генерал Мрачев.
— Бардак! Ну? — снова брякнул Артиллерист.
— А армию опять в рабоче-крестьянскую позу… — резюмировал генерал Связист, похожий на учителя математики.
Генерал Мрачев прихлопнул ладонью по столу:
— Приказ должен быть выполнен!..
— …если он даже мудацкий? — удивился генерал ВДВ.
— Тем более! — гаркнул высокопоставленный чин. — Жду предложений, генеральская рать!
— Блядь! — в глубокой задумчивости проговорил Артиллерист и заскрябал лысину. — В смысле, бардак!
Я человек не злопамятный. И даже добродушный, особенно тогда, когда выпью столько, сколько требует моя душа. Я люблю людей всей своей израненной душой. Для меня русские, французы, англичане, венгры, литовцы, греки, болгары, латыши, украинцы, туркмены, поляки, грузины, казахи, армяне, румыны, югославы, азербайджанцы, японцы, узбеки, немцы, таджики, чехи, албанцы, датчане, исландцы, белорусы, евреи, итальянцы, молдаване, киргизы, ирландцы, эстонцы, башкиры, якуты, вьетнамцы, индусы, чуваши, буряты, иранцы, иракцы, афганцы, шведы, дагестанцы, удмурты, чеченцы, ингуши, швейцарцы, кабардинцы, балкары, калмыки, португальцы, норвежцы, мари, мордва, татары, финны, голландцы, северо-осетины, китайцы, ливанцы, филиппинцы, киприоты, жители Багамских островов, алжирцы, сирийцы, коми, тувинцы, американцы, канадцы, турки, либерийцы, марокканцы, суданцы, тунисцы, гаитяне, доминиканцы, кубинцы, мексиканцы, никарагуанцы, панамцы, австрийцы, австралийцы, чилийцы, аргентинцы, боливийцы, бразильцы, жители Виргинских островов, колумбийцы, перуанцы, суринамцы, уругвайцы, пуэрториканцы, сенегальцы, южноафриканцы, монголы, ангольцы, бенинцы, ботсванцы, бурундийцы, габонцы, замбийцы, кенийцы, жители Микронезии, люксембуржцы, андоррцы, лихтенштейнцы, иорданцы, фиджийцы и многие-многие-многие народы и народности, населяющие номенклатурное космическое тело, — все они для меня буквально на одно лицо; проще говоря, мне плевать, какой человек и откуда, пусть он даже будет бледно-серо-буро-малиновый в клетку, или крапинку, или полоску, главное чтобы он был хорошим. А это, на мой взгляд, самая трудная работа у нас на планете — быть человеком.
И поэтому прощаю человеческие слабости. Даже бывших школьных друзей. Мокрый от переживаний, еще более, повторюсь, щетинистый, взволнованный, он прорвался сквозь кольцо восторженных почитателей моего таланта. (Дамы, между прочим, хватали за ляжки и за кое-что другое, круглое. Я защищался как мог.)
Наконец мы обнялись, бывшие школьные приятели, сидевшие в славные жирноватые питейные времена за одной партой. Кажется, что чуть ли не с рождения мы были вместе, как вместе были наши легендарные прадеды. Правда, его легендарный прадед был легендарнее моего. Тут ничего не попишешь. Каждый создавал «свою» легенду, и кому-то везло в этом бесхитростном деле больше, а кому-то меньше. В шестнадцать командовать полком? Крепко-крепко. Расстреливать угрюмых крестьян без суда и следствия? Крепко-крепко. Рубить клинком замороченные головы тех, кто вовремя не поспешил сделать выбор в пользу же себя? Крепко-крепко.
А теперь возникает закономерный вопрос: может ли шестнадцатилетний рубщик собственного народца сохранить нормальную психику? Ой, болтают, что этот, впереди скачущий, был малость того — колотый на голову.
То ли по гнилой природе своей, то ли по обозначенным кровавым событиям. Или обманули мальца?
— Да здравствует мировая революция! — сказал дедушка Ленин и вручил бессознательному юному отряду стальные клинки. Вернее, добрый, крепко колотый на голову, тайком пьющий шампанское «Аи», разлагающийся сифилисом палач сказал:
— Да здг'авствует кг'овавая миг'овая г'еволюция!
И пустил под клинический нож великую страну, решив чужой кровью обессмертить свою товарно-продажную душонку. И теперь мы все заложники безумных, неистовых идей, заложники невинной крови, заложники разрушительного разложения.
Безумие, кровь, разложение передалось нам по прямому наследству. От легендарных дедов и прадедов. Их можно было бы простить, если бы нам всем, наследникам, не было так худо. Вирус безумия разрушил окончательно когда-то великую державу: ее деление происходит уже на уровне клеток. Если человека считать клеткой. Зараженное бациллой ненависти, злобы, бешенства пространство, больное и отвратительное, становится просто опасным для мирового сообщества.
В добрые времена сумасшедших прятали в дома печали; теперь там находятся практически здоровые, а безумцы ходят мимо стен дурдомов и делают вид, что они работают, говорят между собой, выпускают газеты, читают их, смотрят телевизоры, спорят на сложные политические проблемы, воспитывают детей, сношаются, едят пищу, негодуют, страдают, смеются, назначают свидания, митингуют, дарят женщинам цветы, жрут пирожные «корсар», защищают диссертации, едут на море, лечат геморрой, умирают и так далее, и так далее.
Какой обман, господа! Не пора ли нам всем, опасно вооруженным, с генетически нарушенным кодом, дружной гурьбой отправиться в уютный, домашний Сумасшедший Дом, который построят нам народы мира? Чтобы мы в нем нашли успокоение и клеили нужные картонные коробочки для парфюмерно-косметических нужд. Ан нет, не желаем, продолжая бесславный, бессмысленный, бесконечный путь своих дедов и прадедов. Одна надежда на детей наших детей. Или детей, детей, детей наших детей?
Впрочем, мне жаловаться на своего прадеда грех: был он профессиональным кинематографистом, сделав два-три хороших, быть может, замечательных фильма, выпукло отпечатавших время лжи и регресса. Не боец мой прадед. Хотя, слава Богу, не рубил лишние головы. Но ведь и клеймил врагов народа, и участвовал в пропагандистских шоу, и получал премии имени любителя-цветовода. (Розы — единственная слабость, которую позволял себе Сосо, примерный ученик Владимира Ильича.)
Однако и я не боец. Что делать — дурная наследственность. Потому что, как и прадед, играю в жизнь на подмостках психлечебницы.
Обнимаюсь с бывшим школьным приятелем, вместо того чтобы садануть в его промежность за гадкое вначале к себе отношение. Не знал, лапоть заросший, что дружба за чашкой водки крепче дружбы народов. Но, повторю, я человек не злопамятный. И поэтому пожалуйста — могу даже потрепать ваши пухленькие, как блинчики, щеки. Как живешь, старик? Славно ты рубишь головы старых краснопузых едоков. Прадед твой бы перевернулся в гробу: он головы белых снимал, а правнучек — красных. Мило-мило, какие, понимаешь, гримасы истории.
Как же ты, Ромик, чувствуешь себя на таком ответственном месте месте кассира? На своем ли ты месте, Небритая рожа? Не боишься ли ты, сытая жопа, голодного обморока? Не мучают ли запоры тебя, Плохиш? Не пойти ли к тебе в гости, бухгалтер-олигарх? Опасаюсь, что ты, сучье племя, не рад все-таки старому другу, которому нужен миллион долларов на доброе дело…
И что же он ответил, этот обожравшийся наемник при беспорочном государевом Теле? Он ответил, усердно чмокая от переполняющих его благовоспитанную тушку чувств, он ответил:
— Нет-нет, я рад тебя видеть, дружище! В гости милости просим, супруга Роза будет счастлива. Что касается запоров, то порой иногда мучают, и поэтому приходится принимать непопулярные в народе меры. Голодного обморока не боюсь: люди понимают, что главное — не делать пирог, а делать его пышным, вкусным и чтобы много, то есть чтобы мне пирога хватило. И что еще, родной?
— На своем ли ты месте, родной?
— На своем ли я месте? — глубоко вздохнул. — Чувствую, что я не на простом месте.
— Верно, — согласился я. — Место украшает человека. Такова наша азиатская традиция. Можешь быть идиотом, а на хорошем месте, смотришь, умен, как наш Создатель.
— Ты хочешь сказать, что я идиот? — обиделся мой бывший приятель.
— Я хочу сказать, что мир своей одной шестой частью сошел с ума!.. ответил я. И многозначительно добавил: — О чем я, кстати, предупреждал в своем фильме «Обыкновенная демократия». Но разве слушают пророка в своем отечестве?.. Слушают идиотов.
— Ты хочешь сказать, что я идиот? — обиделся мой бывший приятель.
— Я хочу сказать, что мир своей одной шестой частью спятил, — ответил я. И добавил: — О чем я, кстати, поставил фильм «Обыкновенная демократия». Советую посмотреть, если не смотрел. Но разве слушают пророка в своем отечестве?.. Слушают идиотов.
— Ты хочешь сказать, что я идиот? — снова обиделся мой бывший приятель.
— Я хочу сказать, что мир своей одной шестой частью!.. — И заорал: Да! Да! Да! Я хочу сказать именно то, о чем ты уже час твердишь. Ты убежденный идиот! Идиотичнее тебя в стране нет! Круглее и пышнее! Впрочем, вас много. Впрочем, вы все на одну рыль!
— Ты мне всегда завидовал, — ответили на мою истерику. — И еще неизвестно, кто из нас… того…
— Дай миллион! — заорал я. — Долларов!
— На что?
— На фильм!
— Вот видишь! — обрадовался Плохиш. — Ты еще больший идиот, чем я.
— Почему?
— Потому что в стране денег нет. Вообще.
— А у тебя, Рома?
— А у меня есть, но в Швейцарии и на Багамских островах, и на Капри, и в Коста-Брава.
— Переведи оттуда сюда.
— Не могу.
— Почему?
— Я что? Похож на круглого дурака?
— Нет, — покачал я головой, — ты похож на героя нашего времени, но не моего фильма.
«Победа» неспешно катила по скоростной магистрали. Ее обгоняли более современные и быстроходные автомобили. Старик за рулем был задумчив и рассеян. Его чело было хмурым, предгрозовым.
У бетонного моста через Н-скую речушку случился транспортный затор. По мосту гремели железные коробки БТРов и тягачи с пушками. Молоденькие солдатики сидели на тряской броне и без интереса смотрели на жаркий гражданский мир.
Наконец колонна защитников капитализированного отечества пропылила. Мирный автотранспорт продолжил свой путь, объезжая старенькую омертвелую «Победу». Дымкин сидел за рулем без движения, с пустоцветными глазами. Трамтрацнул на казенном мотоцикле маркированный сержант ГИБДД:
— Дед, впереди у жизни даль, а ты скис душой?
— А куда солдатики-то?
— Бойцы? На войну, дед; говорят, ТЗ взбунтовался, не желает народец кастрюли паять. Будут уговаривать пушками.
— Ыыы! — неожиданно и страшно заныл Дымкин, и зарыдал в голос, и вывернул руль назад в городок Н., который терялся в сиреневой дымке небытия.
Сержант ГИБДД, удивившись, потянулся было к рации, где бормотали крепкие казенные голоса, однако раздумал, закурил; и курил долго, и был один на еще несколько минут назад оживленной трассе.
У железнодорожного переезда разбил лагерь армейский КПП. «УАЗы» и БТРы, чадя дизельными двигателями, перекрывали въезд в городок Н. В густом перелесочке маскировались артиллеристы — стволы пушек смотрели строго на шоссе. Неповоротливые из-за бронежилетов бойцы томились от жары, чада и препирательства с автолюбителями, которых время Ч застигло на ж/переезде. Офицеры в камуфляжной форме вели переговоры по рациям и всем своим видом показывали высокую боевую и политическую способность в противостоянии с мирным населением.
…Старенькая пыльная «Победа» пробивалась между машинами к командирскому джипу. Подполковник в полевой форме с заметным брюшком заорал:
— Куда тебя, черт старый, несет?! А ну взад!
Дымкин задохнулся от нервного напряжения, потом пересилил себя и тоже закричал, истерично и некрасиво:
— Как вы смете! Орать! На меня! Мышь полевая!.. Ты знаешь, кто я такой?.. Да вы?.. Да ты…
— Ну, я! Я! — Офицер подходил к «Победе». — Дед, вали отсюда! Пока я мирный, как бронепоезд. — Цапнул Дымкина за лацканы пиджака. На лацкане блесточкой зажглась Звезда Героя. — Ах, мы герои?! Да мы таких…
И не договорил: «Победа» резким задним ходом ушла к железнодорожному полотну. Затем развернулась на пятачке переезда и, влетев на рельсовый путь и на нем скособочившись, тяжело поскакала по шпалам. КПП на минуту потерял боеспособность, но потом джип и грузовой «УАЗ» с солдатиками ринулись в погоню по проселочной дороге, петляющей вдоль ж/пути.
Машинист скорого поезда № 34 с привычно-профессиональной скукой поглядывал на летящие стрелки рельсов. Молоденький помощник клевал носом под бой колес. Кружили поля, леса и различные водоемы.
…Там, за поворотом леска, после подъема — станция Н.
С минутной, неудобной остановкой. Машинист решил разбудить помощника для дальнейшей молодой трудовой деятельности; помощник, сладко зевнув и открыв глаза, округлил их до размера межвагонных буферов. И закричал диким голосом:
— А-а-а-а-а!
Машиниста заклинило, как экстренный тормоз: по их верному пути следования мчалось нечто горбатое, с серебристым отливом. И казалось, столкновение неминуемо — поздний панический рев тепловозной сирены не спасал.
Но в последний миг Нечто резким маневром освободило путь скорому поезду, исчезая за поворотом.
— Что это было? — лязгая зубами, спросил помощник.
— Что-что! — прохрипел машинист. — НЛО!..
«Победа» неуклюже пылила по проселочной дороге к шоссе; за ней тряслись на ухабах преследователи из РА. Подполковник, наконец не выдержав глупой погони и пылевого опыления погон, заорал:
— Прострелить этой тыкве на колесах!.. колеса!..
Бойцы с азартностью охотников принялись разряжать боекомплекты АКМ. Выстрелы в поле оптимистически затрещали для стреляющих.
…Искалеченная, изрешеченная «Победа», забуксовав на взгорке, остановилась. Из нее выбрался старик и заковылял к близкой, как граница, асфальтированной полосе трассы. Несколько бойцов с грозным хеканьем догоняли его… Старик упал… Его соломенная шляпа покатилась под откос…
Дымкин упал лицом в сладкую горечь теплой полыни и прикрыл голову руками, ожидая профилактических ударов прикладами. Но что-то произошло в природе: солдаты не нападали. И сквозь полынь и слезы, сквозь бой загнанного сердца и гул в висках старик увидел бронированную скалу Т-34, которая надвигалась на него, поверженного.
Т-34 был несокрушим и опасен. Может быть, поэтому бойцы во главе с командиром бесславно бежали прочь с горького полынного поля.
Через нижний люк экипаж Т-34 втягивал обессиленного боевого друга; кричали:
— Старый, от судьбы не убежишь!.. Получил полный расчет, Дымыч… Гляди, твою «Победу», как решето… Крутись не крутись, а в картонку сядешь…
— Откуда вы, братки? — слабо, но счастливо улыбался Дымкин. — Там армию гонят на вас… — Поправился: — На нас.
— Ха! — яростно закричал Беляев. — Это, можно сказать, испытание из тысячи и одной ночи демократии! Мы сейчас со смеху перемрем.
— Саня! — поморщился Минин. И спросил: — И где французы?
Вырывая куски асфальта и чужого бесславия, Т-34 летел над скоростной трассой. Боевая рубка ходко ходила, как на волнах. Полуголые, мокрые от пота, орущие старики были похожи на чертей в аду. Боевой экипаж работал:
— Вижу цель Раз! Вижу цель Два! Вижу цель Три! Вижу цель Четыре! кричал наводчик Дымкин, всматриваясь в салатовый экран слежения РЛС.
— Командир, холостыми?! — орал Беляев. — А я бы влепил один боевой: прямо чтоб в горбатый шнобель!
— Командир, сейчас взлетим! — торжествовал Ухов. — Девки, с дороги уходи, женихи с бабьей радостью едуть!..
Неожиданно Т-34 сильно качнуло, как при штормовой качке. Три мощных взрыва вспухли за кормой танка, вздыбив земную твердь.
Старики завалились друг на друга, заорали благим матом.
— Где защита, командир? — кричал Ухов. — Так же убиться можно?
— Стреляют, суки?! — удивился Беляев. — По своим! Во как весело! Во какая история народов СНГ!..
— Давай боевой, командир! — требовал Дымкин. — Аккуратно в развилочку.
— Всем готовность номер один, — приказал Минин, манипулируя с системой защиты. — Внимание!..
Могучий современный танк с невероятной скоростью пожирал пространство. За ним, как смерчи, вьюжили взрывы. Наконец Т-34 ответил огнем на огонь, изрыгнув несколько залповых серий. Пролесок, где маскировались «боги войны», покрылся гарево-пылевой завесой. На КПП у ж/переезда бойцы, подобно жирным зайцам, разбегались по окрестным кустам, бросив на произвол малопригодную технику.
Не снижая скорости, танковый монстр протаранил хлипкие для его мощи грузовики. И ушел к линии горизонта, оставив на асфальте глубокий гусенично-траковый след — свой внятный автограф на долгую память.
Трудно не согласиться с утверждением, что жизнь берет свое. Она берет свое, как женщина берет то, что берет. А берет она, прекрасная половина человечества, все (а не то, что подумалось). Как утверждают философы, страшна не та дама, которая держится за член, но та, которая ухватилась за душу. И поэтому когда я чувствую требовательные женские ручки в районе мной малоконтролируемого паха, я спокоен. Мне даже этакая девичья жеманность нравится. Люблю доставлять радость другим. Однако когда прелестные ехидны начинают покушаться на мою душу… Извините-извините, кажется, вы ошиблись адресом.
Это я все к тому, что после содержательного, памятного для всех вечера, где я демонстрировал дружбу с сильными мира сего, мы, я и Классов, оказались в машине с визжащим клубком блядей. Как они оказались вместе с пуританином Классцманом, ума не приложу. Наверное, мой товарищ наконец прозрел и понял, что любовь к ебекилке есть неотвратимая кара за то, что имеем мы и не имеют они, профанированные представительницы общественной морали. А не имеют они ума. Впрочем, большого ума не надо, чтобы елозить под любимым на спине, или на коленях, или на голове, или на других удобных частях восторженного тела. За что люблю дам — так за их неприхотливость и фантазию. Помню одну фантазерку, она, клянусь, была летчица. Мастер спорта по фигурному пилотажу. Однажды взяла меня с собой в полет. И делала со мной в небе такое… Фр-р-р! Слов нет, скажу лишь, что она вышла победительницей в Спартакиаде народов СССР (б) — и не без моей скромной помощи.
Так что к бабьим причудам отношусь вполне терпимо, не терплю лишь мастеров спорта по любым видам, от них можно ждать любого подвоха, а потом блевать неделю. (Как тут не вспомнить злосчастного боксера, который мало того что явился, дармоед, на чужой праздник жизни, но так и не сумел продемонстрировать свое мастерство: если ты такой тренированный и крутой man, неужели трудно голову увернуть от бутылки? Жалко испорченного торжества.)
Впрочем, праздник всегда с нами. Мы, я, мой Классольцон и цепкие орущие льстивые девственницы летели на авто сквозь мрак ночи, мрак спящего города, мрак декоративного мира.
— А-а-а! — вопил мой директор, крутя, между прочим, баранку. Девочки, прекратите безобразие. Мы сейчас разобьемся!.. Вы с ума сошли?!
Разнузданные фурии хохотали и вовсю, верно, играли в бильярд с тем, что находилось в широких штанах моего приятеля. (Надеюсь, понятно, в какую игру играли честные барышни?) На меня тоже насели две любительницы острых ощущений. Отбиваясь от них, я орал:
— Что наша жизнь?! Игра! И все мы в ней актеры!
— Какие, к черту, актеры? — отвечал истерично Классов. — Девушки, вы играете с огнем!
— Точно, Классман! У тебя быстро воспламеняемый факел. Девочки-девочки, у него в штанах олимпийский огонь!.. — хохотал я. Зажгите его!
— Дурак! — возмущался мой товарищ по несчастью; если несчастьем считать разбушевавшихся блядей. — Ты, дурак, думаешь, что актер в этой жизни?!
— А кто же я?
— Ты?!
— Да, я!!!
— Ты — декорация!
— Ты о чем, Классов? — трезвел я. — На что намекаешь?
— А на то, что не видать тебе миллиона, как собственной жопы!
— Фи, а где культура, блядь, речи? — занервничал я. — И я тебя все равно не понимаю.
— На твою новую картину никто не даст ни цента, это я тебе говорю.
— Почему?
— Потому что он антирежимный. Так мне сказали.
— Кто сказал? — взревел я. — Какая рваная сучь посмела такое брякнуть? Какая ебекила посмела сомневаться? Даже Царь-батюшка не сомневается. Даже Ромик думает, где взять баксы… Этот фильм будет самым лучшим фильмом постсоветской современности. Это я вам говорю — гений эпохи распада, в бога-душу-мать!..
Автобус «Икарус» и командирский джип прибыли к месту боевых событий, когда они не только закончились, но уже подводились неутешительные итоги поражения.
— Убитые? — гаркнул подполковник, похожий на полевую мышь.
— Никак нет! — отрапортовал молоденький офицер-«пушкарь».
— Раненые?
— Нет.
— А что же есть, вашу мать?! — взревел подполковник.
— Вот это… все! — Офицер широким жестом продемонстрировал разбитую технику и молчаливые пушки с разбежавшимся расчетом. — Танк какой-то… некондиционный, — пытался оправдаться.
— Некондиционный?
— Да, Т-34?
…Фотокинорепортеры с большим увлечением и энтузиазмом снимали последствия странного сражения при ж/переезде. Из-за занавески на окне автобуса осторожно выглядывал Санька. Его русая голова утопала в иноземном кепи.
— …И убитых нет? — недоумевал генерал Мрачев. — И раненых? — Бросив в раздражении трубку телефона, прошел к секретной карте военного округа. Присутствующие генералы последовали его примеру. — Так, здесь они продрались, — задумчиво проговорил. — Хотя и могли прошмыгнуть… Куда это они?
— Эта дорога на белокаменную, — сказал генерал ВДВ.
— Шутиха им нужна, — заметил Артиллерист. — Себя показали и нас наказали, канальи.
— И кто? Четыре старых дуралея! — возмутился Ракетчик.
— Четыре Героя Советского Союза! Кажется, для нас это многовато? снова задумался генерал Мрачев.
— А дайте моим орлам взлететь соколами, — предложил генерал ВДВ.
— Танк — не бабочка! — хмыкнул Связист. — Может, с ними связаться по рации?
— Да нет у них связи, — отмахнулся Мрачев. — Любопытствовал у директора. Не успели установить.
— Бардак! Ну? — взялся за лысину Артиллерист.
— Дайте «Градом» щелкнуть! — решительно предложил Ракетчик.
— Хочешь второй Кавказ здесь открыть? — укоризненно спросил Мрачев. И обратился к генералу ВДВ: — Готовь, Виктор Степанович, своих небесных птах.
— Есть!
Над теплой степью и современной импортной техзаправочной станцией с небольшим трепещущим флагом летали птахи.
Скоростная магистраль была пугающе пуста. Из игрушечного жилого домика, выкрашенного в яркий кислотный цвет, выбрался пузатенький бюргер в шортах и майке — Фридрих Гесс. В его руках была зажата банка пива. Бюргер опустился на лавочку со столиком и, задумавшись о чем-то своем, национальном, медленно начал цедить пиво.
Из глубокой думы вывел его шумный приезд на велосипеде Василия, рубахи-парня и помощника-ученика. Вася на вертлявой веломашине был весьма хмелен:
— Фридрих! А я те самогонки из березовой табуретки!..
— Я не п'у тапур'етки, Вас'я, — укоризненно проговорил Ф. Гесс. — Хде афто, Вас'я?
— Какие авто? — не понял помощник, укрощая велосипед. Однако, осмотревшись, тоже удивился. — Ё-мое! А где поток?
— Вся страна отдыхай?
— Может, того… путч?
— Пучч?
— Ну, революция! Ваши же Карл Маркс и Фридрих, кстати, Энгельс… Клара Целкин, да?.. Роза Шлюхсенбург, ну?
— О! Бог мой! — в ужасе вскричал несчастный, обращаясь к небу.
Но небеса были безгласными, лишь пели в них жаворонки — предвестники грозы.
От ж/переезда, к облегчению войск, стартовал «Икарус», переполненный журналистской братией; стартовал по явному следу, оставленному траками Т-34. Вытирая грязное лицо обшлагом, подполковник, похожий на полевую мышь, проговорил нерешительно:
— Быть гражданской войне, я не я буду!
К месту чрезвычайных событий подкатили серебристый «мерседес» и еще несколько казенных автомобилей. Из «мерседеса» выбрались вальяжный Натовец и господин Костомаров. Медленно прошли вдоль обочины, глазея на поврежденную технику, облепленную бойцами, на ревущие тягачи, на суету командиров… За ними на расстоянии следовала группа сопровождающих лиц.
В мирной тишине летнего дня появился странный тревожный звук, будто идущий из-под земли. Фридрих Гесс тоже встревожился; беспокойно прошелся по вверенному хозяйству — в тени мехмастерской посапывал утомленный Василий; на столике, как артиллерийский снаряд, стоял бутыль мутного самогона, рядом с ним нервно позвякивал грязный граненый стакан невероятной емкости. Бюргер решился выйти на мягкий асфальт шоссе; присел на корточки для удобства слухового восприятия — гул приближался и был необратим, как рок.
Степной и вольный ветер врывался через открытый верхний люк в боевую рубку Т-34, гуляя по ней ощутимыми полевыми запахами. Старики молчали, отдыхали от первого боя после 45-го года. Лишь Ухов работал — вел боевую машину с веселой одержимостью. Он и сообщил экипажу:
— Командир! Вижу бензин!.. И человека… Чего делает-то?
Скорый Беляев вынырнул из верхнего люка и увидел: яркими красками пестрела бензозаправка, а на шоссейном гудроне сусличным столбиком застыл странный человек с ухоженным нерусским лицом.
— Хенде хох! — веселя душу, заорал Беляев. И увидел флажок с крестом, реющий в чистой синеве русского неба. — А это что такое, едреня-феня? Кресты фрицевские. А ну, вашу мать!.. — И нажал гашетку крупнокалиберного пулемета, срезая пулями примету чужого вторжения.
Фридрих Гесс окончательно изменился в лице, испуганно вздернул руки вверх и шлепнулся на свой крепкий бюргерский зад.
Трудно не согласиться с утверждением, что жизнь берет свое. Как я ни сопротивлялся, как ни брыкался, как ни проклинал моего директора моей души Классова, но он, непьющий и трезвомыслящий, отсек меня, одурманенного праздником, от восторженных пухленьких поклонниц, затолкнул, сука тревожная, в качестве мешка с дерьмом на заднее сиденье студийного автомобиля, хорошо хоть не в багажник, и мы, посредники иллюзий, вырвались на тактический простор ночных улиц.
На столице, как каинова печать, лежала мгла. Возникало такое, повторю, впечатление, что на всех столбах вывинтили лампочки.
— Куда это мы тащимся, мутило? — возмущался я. — Мало того что ты не дал насладиться прелестями жизни, так еще и везешь неизвестно куда!
— Мне известно, — ворчал мой друг. — Ко мне домой.
— Зачем?
— Во-первых, я не хочу, чтобы ты превратился в рассохшуюся декорацию!
— Чего-чего? — не понимал я. — Классберг, ты объяснись! Ты, кажись, меня оскорбляешь?
— А во-вторых, там у нас встреча.
— С кем?
— С тем, кто может дать миллион.
— Пиздюлей?
— Нет, долларов.
— Это хорошо, блядь! — потянулся притомленным организмом. — А что ты, Классман, нес там по поводу декораций?
Мой приятель, который, вероятно, окончательно спятил от быстро меняющихся событий, принялся городить некую околесицу по поводу того, что жизнь — это игра и мы в этой игре — актеры, однако большинство населения даже не статисты, а скорее всего использованные декорации.
Надо признаться, образ мне понравился. Я так и сказал:
— Образ замечательный! — Но дополнил товарища: — Однако это не касается меня. Пока есть у меня душа, я буду главным действующим лицом в этой сумасшедшей, но прекрасной жизни.
— Не говори красиво, — одернули меня. — И не зарекайся. Как бы не пришлось ее заложить, душу-то.
— Не, — беспечно отмахнулся. — Заложил бы, да больно уж она у меня того… некондиционная… как Т-34.
— Ну, это как на нее посмотреть.
Тут я не выдержал; мало того что устал смертельно от некомпетентного праздника, так еще и веди разговоры на фальшивые фаталистичные темы.
— Классов, — сказал я. — Именно Классов, а не Классман, не Классольцон, не Классаль, это я подчеркиваю для ортодоксальных, конкретно-исторических, каменистых на голову придурков; так вот, ты что, Классов, выступаешь сейчас в качестве посредника между мной и Люцифером? Так я понимаю?
— Угадал, дружище! — хмыкнул человек за рулем авто. Лицо крутящего баранку моей судьбы было скрыто тенью. — Ты, Саныч, был всегда чертовски догадлив.
— Профессия такая, чувствительная, душевная, — пожал плечами. — Я смотрю на все как бы со стороны. Как пастух на стадо.
— Хм, исключительное самомнение, — сказал директор. И спросил: — И что не хватает пастуху для полного счастья?
— Не знаю, — задумался я. — Все у меня есть: деньги, свобода, женщины, иллюзии, квартира, память, дочь, друзья, враги, наивность, ум, страсть, голос, посаженное в школе дерево, собственный взгляд, дурь, фильмы, которых не стыдно, разговоры с душой, одеколон, лунный свет в окне, тайны, мечты, надежды, бредовые завихрения…
— Достаточно-достаточно, — перебили меня. — А славы нет?
— Как нет? Есть.
— В узком просвещенном кругу. Разве это слава?.. И потом: кто это мечтал в Канны, чтобы махнуть на брудершафт? С выдающимися кинодеятелями?..
— Ну был такой грех? Что из того?
— Не желаешь, значит?
— Желаю, — ответил я. — Но в Канны просто не поедешь. Что мне для этого надо сделать?
Человек за рулем автомобиля, разрывающего скоростью ночное мглистое пространство, пожал плечами и безразлично ответил:
— Проще пареной репы. Чепуха. Мелочь. Как два пальца…
— Что?! — заорал я.
— В партию вступить!
— Что? — обомлел от удивления. — В какую партию?
— В любую, — последовал спокойный ответ.
— Как это, не понимаю, — искренне растерялся я.
— Ну, есть всякие партии: коммунистов, фашистов, либералов, демократов, популистов, домохозяек, сексуальных меньшинств, эсеров, похуистов, монархистов…
— Что за блядство? — вскричал в сердцах. — Зачем это надо? Кому это надо?
— Прежде всего тебе, дорогой мой, — проговорил мой искуситель. — А то получается нехорошо. Однозначно нехорошо. Ты все время один, как отщепенец. А нашему обществу такие не нужны. Ты обязан быть в общем стаде.
Я рассмеялся, но, признаться, смех мой был горек:
— Вы что, охерели малость? Все последние мозги поплавили на своих сборищах?.. Думать как все? Делать как все? Жить как все?.. В партию вступить?.. С ума можно сойти…
— А слава? Всемирная? Любовь всенародная? А?.. Ну что тут такого: формально вступишь в какие-нибудь ряды, заплатишь вступительный взносец. Можно ведь найти партию по душе… Душевных людей… — И протянул мне яблоко. — Вот, например, партию любителей фруктов. Кушай на здоровье. Они хорошо финансируются.
— Кто?
— Партия любителей фруктов.
— И что?
— Получишь свой миллион вечнозеленых без проблем.
— Да?
— Я тебе говорю, — сказал грассирующий человек за рулем. — Надкуси-ка яблочко.
— Не хочу. У меня от яблок понос.
— Это плохо. Но советую подумать над моим предложением. Миллион долларов на улицах не валяется.
— Да? — И посмотрел в окно авто: а вдруг на обочине труп нового русского с барсеткой, где этот проклятый капустный миллион квасится?
За стеклом по-прежнему мглил сонный, родной, трудноузнаваемый город. За стеклом в судорожных муках умирала родина, всеми преданная.
Великое предательство это началось давно, когда в юных головах, замусоренных псевдофилософско-революционными выкладками безрассудных альфонсов, якобы страдающих за всеобщее братство и равенство, родилась простая, как испражнение, мысль, что бомбами под Государевы ноги можно изменить мировой правопорядок. И бросили бомбы в первый день весны, успешно открыв кровавую эпоху трусливого и бесконечного терроризма.
Быстро лысеющий неудачник-юрист скоро понял, как можно убеждать своих строптивых политических противников. Плохо понимаете картавящее слово? Хорошо поймете пулю-дуг'у.
Прав оказался квазимодо: убедил все остальные партии, что партия б. есть единственная партия, способная уморить народ за короткий срок. Но не повезло вождю мирового пролетариата: будущий лучший друг физкультурников и колхозников и прочего населения великой империи Сосо очень торопился загенсечить во славу себя и руководимой им партии. И поэтому пришлось затворнику Воробьевых гор пожирать вместе с пищей килограммы крысиного яда, от которого он окончательно спятил, превратившись в счастливого младенца. И был вполне счастлив, пока партия не приказала своему новому вождю удалить старого, компрометирующего ее своим легкомысленным поведением. Воля партии — воля народа. Ее надо выполнять. Однако новый политический лидер был последователен, он был примерным учеником, более того, пошел дальше своего забальзамированного учителя, превратив страну в единый образцово-показательный концлагерь. Правда, увлекался и пионерскими лагерями: готовил будущие кадры для концлагерей. Вообще товарищ Сталин был человеком основательным и последовательным. Очень он любил свой народ, единственное, что не любил, когда на его державную тень наплывала какая-нибудь другая тень — и тогда берегись.
И эта Тень лежит над нами всеми, над городом, над страной, над душами. Это наше Божье проклятие за доверчивость в прошлом, равнодушие в настоящем, страх перед будущим. Бороться с тенями трудно, но, уверен, можно. Мои герои будущего фильма тому подтверждение.
На бетонной полосе военного аэродрома два современных пятнистых вертолета КА-52 загружались спецдесантным подразделением — молодые литые фигуры в голубых беретах набекрень выглядели чересчур картинно и поэтому не вызывали страха.
Потом винтокрылые ножи лопастей крупно вздрогнули и сдвинулись по своему привычному рабочему кругу.
По кругу с цифрами бежала красная стрелка; колонка дрожала от напряжения, перегоняя высокооктановый бензин в бездонное нутро Т-34. Слаботрезвый Василий держал «пистолет» шланга и завороженно следил за бегом стрелки, которая скоро не выдержала — лопнула невидимая германская пружина, и стрелка мертво зависла.
— Фьють! — присвистнул Василий.
— Что случилось, молодой человек? — поинтересовался Дымкин, оставшийся на дежурстве у танка.
— Да вот, — доходчиво объяснил Василий, — упало.
Дымкин понял:
— Что для нас хорошо, немцу капут.
Остальные отдыхали у столика, на котором, помимо бутыля самогона, находились всевозможные баварские консервы.
— Давай, фриц, выпьем? — предлагал Беляев, нетвердой рукой наполняя стакан зажигательной смесью.
— Я не п'у тапур'етки, — виноватился Фридрих.
— Карачун на тебя, герр! — возмутился Беляев. — Не уважаешь?.. — И хотел выпить. — А вот скажи мне, герр, на хрена ты тут… такой?.. В самой душе России?
— Не лепи, Саня, — остановил друга Минин. — И хватит травиться. Отобрал стакан и выплеснул самогонную дрянь в лопухи, которые тут же завяли.
— Ты чего, командир? — обиделся Беляев. — Мы их гнали в шею, а они к нам с другого боку.
— Зато контрибуцию получаем в полном объеме, — заметил Ухов, кивнув в сторону Т-34, пожирающего суточный запас бензоколонки.
— Эх вы! — страдал Беляев. — Продали Рассею с потрохами. Поднялся. — Широка моя страна, да отступать некуда! — Трудно побрел в поле.
— Ты куда, Саня?
— До ветру, — огрызнулся Беляев. — Не жизнь, а тарарабумбия — всякого говна на лопате…
…К столику подошел Василий, который с лёта хлобыстнул полштофа и предложил:
— Мужики, а можно я с вами?
— Куда тебе, сынок? — удивился Минин.
— Я на тракторе с двенадцати годков… И вообще… Подмочь!
Неожиданно из-за поворота вывернулся автобус «Икарус» — из открытых окон отмахивали белыми майками и кепи.
— Кажись, по нашу грешную душу? — проговорил Минин. — В машину, экипаж!.. Шура, черт, где ты там?!
Из лопухов, подтягивая портки, бежал старик Беляев и, судя по всему, матерился на чем свет стоит.
Не доезжая до взревевшего двигателем Т-34, автобус притормозил у дальней бензоколонки, дверь открылась — из салона выпрыгнул Санька в кепи, побежал к бронированной махине. Уже начинающий было двигаться танк крупно вздрогнул и остановился.
Со стороны золотого солнечного диска тихо стрекотали две механические стрекозы.
…Санька «гулял» по рукам экипажа, радостно орущего:
— Откель, бесененок?.. А мы тебя ищем по лесам, по долам… Что за фу-фуражка ненашенская?.. А чего Рыжий-то?..
— Да я сбег, дед, — отвечал Санька, во все глаза рассматривающий боевую рубку. — У-у-у, вот это класс!.. И в автобус засел… А там, деда, хочут с тобой встретиться.
— Встретиться? — задумался Минин, наведя триплекс на автобус, который заправлялся топливом. — Оно, конечно, можно…
— Иван, две воздушные цели, — прервал командира Дымкин, наблюдающий за местностью по экрану РЛС. — Слева по курсу.
— КА-52. Кажется, Санька, наши встречи отменяются, — цыкнул Минин. Ужо пускай господа нас простят… Вперед!
Ревущий, лязгающий механический зверь вырвался на скоростную магистраль и устремился на восток. На его броне пластался человек.
— Вас'я! — в ужасе закричал Фридрих Гесс, прикрывая руками голову.
КА-52 приближались к бензоколонке на низкой высоте — воющий смерч кружил под ними. В него и угодил хозяйственный немец, который, однако, успел заметить: легкоподвижные люди в беретах качались на тросах, как обезьяны на лианах; более того, один из них, рода человеческого, попытался цапнуть со стола бутыль самогона, но, к своему неудовольствию, промахнулся. Бюргер хлопал глазами и совершенно не понимал: путч или революция?
Как только вертолеты поплыли на восток, за ними вслед устремился «Икарус», в открытых окнах коего кричали и отмахивали руками неудержимые и сумасшедшие пассажиры.
На слабых ногах Фридрих Гесс побрел к столу, наполнил граненый стакан огнеопасной бурдой и с преступной дерзостью хендехохнул штоф отличного первача из русского березового табурета.
Т-34 на предельной скорости будто летел над лентой шоссе, но летучие и боевые машины настигли, зависая над сухопутно-подвижной крепостью. Десантники готовились к ее штурму. Командир в чине майора докладывал обстановку по рации:
— Я — Грачи-два, на броне преследуемого Объекта человек.
— Я — Грач-первый, — раздался искаженный радиопомехами генеральский бас. — Чего на броне?
— У них какой-то… каскадер!..
— И что он там делает?
— Орет как придурок!
— Грачи-два, может, кино снимают, а мы не знаем? — спросил генерал.
— Да нет вроде, уж больно все натурально, — доложил майор.
— Грачи-два, действуйте по обстоятельствам.
— Есть действовать по обстоятельствам.
— Да, а когда намереваетесь применить ПТУРСы? — вспомнил генерал.
— Когда-когда! — забубнил майор. — Если бы знал, не болтался здесь, как в проруби вечности.
— Чего-чего? Я вас не понял, Грачи-два, у кого чего болтается?..
Через триплекс Минин следил за внешним мозаичным миром, приговаривая:
— Летите, голуби, летите… Идем хорошо, Леха. Еще, родной…
— А я бы еть по этим птичкам мира, — предложил Беляев. — Фик-фок на один бок, да шерсти, с кого можно, клок!
— Шура, не спеши в рай, — предупредил Дымкин.
— Успеем и в рай, и в ад! — закричал Ухов. — Гарантирую, что гробимся, братки.
— Не страшно, тезка? — спросил Беляев Саньку; тот лишь озадаченно покачал лопушковой головой. — Ваня, ты защиту-то не забыл подключить?
— Да я только и с ней… по родной земельке! — отвечал Минин и неожиданно увидел в «кресте» триплекса «размазанное» орущее лицо. — Вася! ахнул и заорал: — Ухов, стоп!.. Беляев, Дымкин, люк!
Т-34 заскрежетал тормозными колодками, разрывая гусеницами асфальтовый панцирь дороги. Обманутые этим внезапным маневром, КА-52 проскользнули в синь небес. А в боевую танковую рубку за голову был втянут разлохмаченный в лоскуты Василий с утверждением:
— Мужики, кажись, у меня в жопе ядерный зонтик вспух? — И поинтересовался: — Куда это мы так убиваемся? — И завалился на спину от резкого поступательного движения вперед.
Т-34 и два КА-52 продолжали на скоростной трассе свое трудное боевое противоборство, не применяя огневых средств поражения. И неизвестно, кто бы вышел победителем, как вдруг в противоборствующую связку вклинился автобус «Икарус».
Танк тотчас же прилип к его широкому боку и, находясь под защитой гражданского средства передвижения, продолжал свой путь. Репортеры же радостно снимали сверхсекретный Объект и беспомощные летательные машины с воздушными военными гимнастами.
Майор-десантник матерился и докладывал обстановку; в ответ басил генеральский голос, искаженный радиопомехами…
Потом один из вертолетов, совершив боевой разворот, завис над автобусом: два десантника спрыгнули на его удобную крышу — репортеры визжали от восторга. И через минуту «Икарус» клюнул бампером в кювет, плененный бравыми бойцами ВДВ.
Второй же вертолет неотрывно следовал за быстрым танком. Погоня закончилась неожиданно: Т-34 вдруг сбился с трассы и ходко уходил в густую лесополосу. Ракетные снаряды, выпущенные из КА-52, вспухали в лесистой полосе, разрывая в клочья тишину и покой медвежьего угла.
Трудно не согласиться с утверждением, что жизнь берет свое. Мой друг и директор картины Классов действовал в лучших традициях тоталитарной системы: он насильно взял меня за шкирку и притащил к себе домой. Чтобы я чувствовал себя как дома?
Я же не мог чувствовать себя как дома по двум причинам: а) был не адекватен самому себе; б) мне не нравился административно-хозяйственный уголок служителя самого деликатного, здесь я буду субъективен, из искусств. Дело в том, что Классман страдал общепринятым недостатком: он клептоманил; и делал это так неброско, так изящно, я бы сказал, виртуозно, что ни одна из ревизий не смогла ухватить талантливую руку на месте преступления. Документация была в полном порядке, а что еще надо честному человеку? И поэтому мой друг, самых честных правил, жил так, как он хотел. Он жил как фаворит жизни; скучно говорить о мебели, люстрах, коврах, окнах с пуленепробиваемыми стеклами, об учебно-показательных служанках и проч. Скажу лишь о бассейне. Он был около трех метров по диаметру и двух — в глубину, то есть тонуть можно было в нем коллективом. Что я иногда, впрочем, и делал с двумя-тремя самобытно трепыхающимися русалками. Бултыхаясь в изумрудных водах, я смывал нечисть, потливость, бездарность дня. Что делать, если ты каждый божий день вынужден находиться в плотном кольце конституционных глупцов (их 6 % от всего населения республики), полноценных идиотов (7 %), радостно-возбужденных дебилов (8 %), печальных олигофренов (9 %), замаскированных дегенератов (11 %) плюс ушибленных при рождении (13 %); итого больше половины неспособных мало-мальски функционировать; я уже не говорю об оставшихся, которые мечтают лишь нажраться да при случае пошпокаться на пыльных одеждах костюмерной.
Возникает естественный вопрос: с кем же я работаю? Отвечаю: с Классовым. Хотя он и подпадает под все вышеперечисленные проценты. С ним мы сработались сразу, когда я понял, что он великий организатор дезорганизованного процесса. Он, очаровательный нувориш и пленительный воришка, мог без заметных усилий добыть на съемку: танковое соединение, истребительную эскадрилью, железнодорожный состав, груженный бревнами, подводную лодку, необитаемый остров, металлургический завод, Мавзолей с бальзамированной куклой вождя, кареты «скорой помощи», вертолеты, участок государственной границы, воздушный шар, золото б. партии, дождь и так далее. Я уже не говорю о людях. С ними он обходился обходительно, как лекарь с больными. Он впрыскивал в них страх, деньги, надежды, тщеславие, гордыню, слухи, еду, оговоры, презрение, домыслы, злобу, веру, стоицизм, предощущение, оптимизм, силу, безумство и проч., так что мне, буду скромен, оставалось лишь крикнуть:
— Мотор, киносранцы! Будем снимать гениальное!..
И поэтому когда мы возвращали танковое соединение без одной боевой машины, истребительную эскадрилью без истребителя, необитаемый остров без кипарисов, металлургический завод без прокатного стана, Мавзолей без бальзамированной куклы и так далее, то я был спокоен: скандала не может быть. Классцман обо всем договорился с заинтересованными сторонами. Процент износа, к сожалению, неизбежен в нашей жизни. И это я хорошо понимал. Классов же поначалу меня не понял и однажды приволок военную амуницию: бронежилет, каску, автомат Калашникова, шесть рожков к нему. Я подивился: зачем? Мало ли, пожал плечами директор моей первой картины и тогда еще не друг, мало ли, вдруг пригодится в жизни. Я понял, что словами наш спор не разрешить; без лишних слов вставил рожок в АКМ и выпустил несколько выразительных очередей, ангажируя душевного воришку на танец жизни. Или смерти?.. После импульсивного, веселого танца мой товарищ на некоторое время сбежал, позабыв бронежилет и каску, но прихватив автоматическое оружие и шесть рожков к нему (один использованный). И не появлялся перед моим амбициозным взглядом, решив, что с психопатами иметь дело есть непозволительная роскошь. Однако, повторю, жизнь берет свое: судьбе было угодно снова нас столкнуть на съемочной площадке.
— Вообще-то я стреляю без промаха, — заметил при нашей новой встрече.
— Верю, — сказал директор. — Впредь постараюсь оправдать доверие.
На этом мы и порешили. И теперь каждый из нас занимается исключительно своими делами: я — искусством, Классов — жизнью. И это вполне нас устраивает. Единственное, что мне не нравится: чрезмерное внимание к моей особе, когда та позволяет себе устроить после праведных трудов искрометный праздник. Праздник всегда с нами, не так ли? И только я подумал об этом — появилась странная группа людей. У них были квадратные плечи и бычьи шеи. И на этих румяных выях висели многопудовые золотые цепи.
— Познакомься, Саныч, — сказал мой директор. — Это Петя, у него есть миллион.
— Привет, спонсор, — подал я руку самому квадратному малому с маленькими глазками, как, не буду оригинальным, у парного поросенка. — Ты серьезно бабки дашь на фильмец?
— Базара нету, — растопырил пальцы Петя. — Чисто конкретно, братан.
— А что так? Кино любишь?
— А чё? Типа люблю.
— А чё последнее смотрел?
— Чё? — наморщил лоб, похожий на чело памятника из гранита. — А чё? О! Про этого… парикмахера из Сибири.
— Понравилась киношка?
— А чё? Клево. Там такая машина-зверь — клац-клац! А ширь-то какая… во! Мы бабки на эту картинку тоже кидали, в натуре.
— Понятно, — вздохнул я. — Боюсь, что нам не по пути. По принципиальным соображениям.
— Ты чё, братан? — насупился еще больше, как капризный ребенок.
— Объ-я-сня-ю, — сказал я по слогам. — По прин-ци-пи-аль-ным со-об-ра-же-ни-ям.
— Ты чё? Епнутый на голову?
— Ага, — согласился. «Как и мои герои», — промолчал.
В директорском кабинете ТЗ находились двое: Натовец и господин Костомаров. Первый стоял (ноги на ширине плеч) перед малохудожественным полотном «Танковое сражение под Прохоровкой» и внимательно изучал его через монокль. Второй заканчивал разговор по телефону:
— …к сожалению, мальчик сбежал, его ищут. Думаю, вылетим вечером. Пока будем отслеживать ситуацию…
…В соседнем кабинете прятался человек с телефонной трубкой и подслушивал этот конфиденциальный разговор. Рука у потного лица, принадлежащего Никите Никитовичу Лаптеву, директору ТЗ, неприлично ходила ходуном.
Вертолет неуклюже приземлился на лесную поляну. Из него высыпались десантники и в полной боевой выкладке цепью побежали между деревьями. Солнце дробилось в ветвях. За деревьями плавал синий сколок озера.
— До водоема! Он не мог далеко уйти! Вперед! — командовал майор, отец-командир. — Ищите, ищите!..
Екающие десантники добежали до озерка — его синь манила.
— А может, он в озере? — пошутил кто-то из сержантов. — Окунуться бы, товарищ майор? Жарко!..
— Три минуты на прием водных процедур, — смилостивился отец-командир. — Быстро! И дальше!..
Бойцы тренированно сбрасывали бронежилеты, оружие и прочую амуницию. В траве замелькали голые попы, икры и пятки. Крепыши-голыши устремились к воде с прозрачно-хладной гладью, на которой сусальным золотом лежала солнечная дорожка.
Однако вдруг эта дорожка зарябила, забурлила, вскипели пенистые буруны, и казалось, потревоженное криками огромное чудище всплывает из озерных глубин. Под солнцем неведомый водоемный зверь сиял хрустальной чешуей. Явление его было потрясающе прекрасным. Люди на берегу потеряли себя навсегда. Но вот это наплыло на земную твердь, громко ударили выхлопные газы, и незнакомое чудовище превратилось в грозное изделие российского ВПК.
Нагие военнослужащие затрещали по кустам. Майор с пистолетом хотел геройски рвануть в атаку на врага, да, поскользнувшись на тине, некрасиво ухнул в мелководье.
Т-34 ахнул боевым залпом, отбив хвостовое оперение вертолету, и ушел в неизвестное с достоинством и хрустальными искрящимися звездочками на броне.
После того как распальцовщики провалились в тартарары, с Классовым случился нервический припадок: он визжал, брызгал слюной и бился головой о стену. При этом выражался на языке племени суахили, где словцо «мать» было нежным, как сочинский морской закат. Я не понимал таких припадочных чувств директора.
— Я не хочу твоей смерти, Классман, — сказал я. — И потом: зачем нам дурно пахнущая деньга? Зачем нам стоять на одной доске с воинствующей усатой бездарностью? Зачем продаваться так дешево?
— Миллион долларов — дешево? — чуть ли не плакал мой трудолюбивый товарищ.
— Дешево.
— А сорок пять миллионов долларов не дешево?
— Нам предлагают?
— И ты бы взял?
— Я бы подумал, — ответил. — И хорошо подумал, брат.
— Все! Все! — замахал руками Классов. — Я больше с тобой не имею дела!.. Ты не от мира сего!.. Ты сам не знаешь что хочешь!
— Все я знаю, — с достоинством ответил и бултыхнулся в мягкие, теплые, изумрудные воды домашнего бассейна, чтобы смыть нечистоты, в которые я окунулся по своей глупой самонадеянности.
Кому вообще я нужен на чужом, судомойном, на дармовщинку празднике жизни?
Как тут не вспомнить одного пещерного генерала, который после вопроса: «Для чего на небе звезды?» — долго смотрел в небо и разрешил загадку следующим образом: «Вероятно, за отличье даны звезды небесам».
Не прав был служака: звезды прежде всего нам даны, мелкотравчатым термодинамическим существам, чтобы мы полностью поняли свое ничтожество. Но куда там! Самолюбование человечества самим собой не имеет границ. Равно как и мое самолюбование самим собой не имеет границ. Хотя какие могут быть границы у планеты? Если представить, что я самостоятельная, самобытная, органо-органическая планета, несущаяся во вселенной по своей закономерной орбите. Я — планета, где кишмя кишит микроскопический народ, где возникают и умирают государства-клетки, где происходят постоянные болезненные войны между материками, где есть опасность революционных преобразований люмпенизированного сообщества, находящегося на обочине истории (в кишечнике). Прекрасная, впрочем, планета, живущая исключительно по законам здравого смысла, любви к своим согражданам, веры в благополучный исход и надежды, что она не одна такая в бесконечном мироздании.
Рассуждая на столь благоприятную для фантазий тему, я выбирался из кольца домашнего бассейна. Мир, подсвеченный японскими фонариками, был мил и праздничен. Я, утомленно-расслабленный, прошлепал по теплым чистым облицовочным клеткам к зеркалу. О! Какая стать! О! Какие бицепсы и трицепсы! О! Какой болтающийся хвостик, удобный для требовательных женских рук, способных сдернуть с намеченной орбиты всю планету. Увы, это правда: хер есть самое слабое, самое незащищенное, самое душевное место на планете по имени Я. И самое строптивое, зловредное, эгоистическое, несущее не только радость познания других планет, но и постоянные проблемы и скандалы с иными планетарными мирами.
Рассуждая на столь благоприятную для фантазий тему, я протянул руку к полке, где стояли всевозможные галантерейно-косметические пузырьки, баночки, скляночки и прочая дорогостоящая пахучая дрянь. На ощупь цапнул небольшой флакончик и от всей души прыснул.
И улетел в искрящееся небытие, по запаху напоминающее женский, прошу прощения, орган, где зарождается вся наша планетарная жизнь.
Потом хлесткие весомые оплеухи оздоровили меня. В чем дело, распиздяй? Ты еще жив или уже имеешь дело с тенями потустороннего?
Матовый мир качался перед глазами. Или это качался матовый шар светильника? В чем таки дело? Наконец понял, что лежу на клетчатом облицовочном полу в чем мама родила (а родила она меня в рубашке). Потому что перепуганный мой друг и директор моей души уже решил: я отдал Богу душу. Ан нет! Жив курилка! Особенно после оздоровительных оплеух.
Оказывается, я, потенциальный покойник, по своей преступной небрежности впрыснул на собственную охлократическую рыль нервно-паралитического газа. Из подвернувшегося под руку красивого баллончика. Как говорится: освежился на всю оставшуюся жизнь, блядь.
— Идиот! — орал Классов, когда понял, что я вынужден продолжать бренное существование. — Ты хочешь, чтобы я за тебя у параши сидел?!
— Я что? У параши сижу? — Ощущение, впрочем, было такое, что я именно у нее и сижу, хотя тело мое сидело у камина.
— Что? — запнулся мой друг. Потом снова вскричал, мечась из угла в угол: — Я от тебя устал! Ты понимаешь?.. Ты невозможный человек! Посмотри на себя со стороны! Как ты живешь?.. Ты живешь в каком-то выдуманном тобой же мире! Посмотри вокруг!..
Я посмотрел: ничего интересного. Суета. Агрессия. Порок. Предательство. Предчувствие нового 37-го года.
— Ты! Ты — эгоист! — продолжал вопить мой товарищ по несчастью. Если жизнь, повторюсь, считается несчастьем. — Нет, ты знаешь кто? Ты солипсик! Точно! Именно он! Солипсик!
— А это кто? — насторожился я. — Не знаю, но учти, Классман, если это похлеще дегенерата, то я из тебя…
— Нет-нет! — радостно замотал руками мой собеседник. — Ты будешь счастлив узнать это!
И что же я узнал: солипсизм — это крайний субъективный идеализм, признающий единственной реальностью только индивидуальное сознание, собственное Я и отрицающий существование внешнего мира. Следовательно, человек, который признает единственной реальностью только собственное Я и отрицает внешний мир, есть не кто иной, как солипсик. (Что, по-моему, равнозначно бобоёбу.)
И тем не менее после размышлений о вечном я согласился с товарищем: внешний мир для меня и существует, и не существует, он для моего Я необходимая декорация; главное, я живу в собственном, патентованном мной мирке. Этот мир для меня реальность, написанная пастельными красками моей же фантазии; реальность, имеющая истинно-трагические оттенки бытия; реальность, где Я может балансировать на грани жизни-смерти и где можно обрести право на свободное падение в бездну бесконечного подсознания.
И поэтому я не обиделся на человека, который определил мою привередливую, прихлебательскую суть. Думаю, это не самое плохое: жить в согласии с самим собой. Если кто со мной не согласен, пусть нагадит в карман собственного фрака; впрочем, не у всякого честного гражданина республики таковой имеется, тогда советую гадить в носовой платок, удобный для такого случая; впрочем, не у всякого честного гражданина республики таковой имеется, тогда советую использовать прокламации, призывающие население голосовать или не голосовать за народных вождей. Чего-чего, а вождей у народа, как говорится, хоть замороченной жопой ешь. А у одного из вождиков, у которого супруга любит ночами жрать пирожные «корсар», фамилия даже соответствующая историческому моменту: Жопин.
То есть каждому — свое: кому — благородная древнеэллинская фамилия, кому — сладкий оральный секс с уличными сосами, а кому — блевотный супчик благотворительного (один раз в неделю) обеда. Кушайте-кушайте купоросную похлебку, может быть, скорее подохнете себе же на радость, сирые бывшие строители декоративного пути в никуда.
— Е'род! — сказал я. — Что за варварская страна?
— Ты о чем? — остановился мой приятель, который все продолжал метаться из угла в угол, обсчитывая, очевидно, расходы на мои несостоявшиеся похороны.
— Вспомнил, — сказал я. — Ты должен мне постановочные. Где они?
— Зачем тебе деньги, Саныч? — заныл мой директор. — Ты их пропьешь, ты их пропьешь, ты их пропьешь!..
— Заткнись! Мои деньги! Что хочу, то и сделаю с ними.
На это Классов занючил, что у него нет нужной суммы, что он смертельно устал от моих постоянных взбрыков, что быть рядом со мной — это все равно что находиться на передовой при постоянном обстреле осколочно-фугасными снарядами «земля-земля». Я не выдержал этой жалостливой галиматьи, заорал:
— Мозги я тебе точно выбил! Не знаю уж каким снарядом! И снарядом ли? Если ты не понимаешь, что я тебя, сучьего маклера, кормлю!.. Сейчас твою кунсткамеру разнесу к чер-р-рту!.. Ты меня знаешь!.. Или деньги через минуту, или… — И грубо цапнул за узкое горлышко темно-медный галльский сосуд, формами похожий, между прочим, на вышеупомянутый фугасный снаряд.
Меня Классцман прекрасно знал и поэтому, мрачнея лицом, нажал потайную кнопку, зазвенели легкомысленные колокольчики, музейный триптих раскрылся, как дверцы; за ним обнаружился массивный бронированный сейф, вмурованный в стену. Разнообразно гримасничая, его хозяин, бряцая ключами, открыл дверцу:
— Так себя в приличном обществе никто не ведет.
— В приличном обществе никто не хранит баллончики с нервно-паралитическими духами вместе с парфюмерией, — парировал я. Благодари мой организм, что такой выносливый оказался.
— Я рад за него! — И с мукой на патетично оскорбленной харе плюхнул на столик две пачки в банковском переплете. — Одна шестая часть от всей суммы. Больше нет, клянусь. Завтра остальное.
— Ох и жох ты, Классаль! Будто свои отдаешь. Не стыдно?
— Плоха та птица, которая свое гнездо марает, — последовала актуальная аллегория. — Не понимаю, зачем тебе нужны деньги в два часа ночи?
— Вне стен этой крепости, правильный мой, из тебя копейки… — махнул я рукой. — Во-вторых, утром я иду к дочери. Я ей обещал букварь. Потом я обойду всех сирых, нищих и убогих в этой горячо любимой, но ебаной стране! И наконец, я хочу купить ракетную установку с тридцатью двумя осколочно-фугасными снарядами «земля-земля».
У мирного Классольцона отпала челюсть; клацнув ею, он выдавил из себя:
— Зачем?.. Зачем тебе «земля-земля»?
— Отвечу, — сказал я, пряча денежные пачки в карманы прокатного фрака. — Чтобы размолоть в прах, в тлен!.. Всю нечисть: коммунистов, фашистов, социал-демократов, либералов, марксистов, националистов, национал-социалистов, популистов, анархистов, ревизионистов, шовинистов, расистов, франкистов, наших, ваших, ихних, монархистов, троцкистов, либерал-демократов, большевиков, необюрократов, похуистов, анархо-синдикалистов, сионистов, милитаристов, маоистов, нацистов, путчистов, ну и так далее. Позволь мне не продолжать этот список неудачников.
— П-п-позволяю, — пролепетал мой оторопевший навсегда товарищ.
— Впрочем, пусть они все живут, — проговорил задумчиво. — Все равно они временщики. А вот мертвые скоро проснутся. Им нужны будут лампочки. Я обменяю ракетную установку на миллионы лампочек. (Не путать с лампочками Ильича!) И отдам эти лампочки им, мертвым. Чтобы с надеждой они влезли на столбы и ввинтили все-все-все лампочки. И тогда большие куски нашей славы будут парить и витать во всепрощающем ярком свете. Но для этого нам, живым, надо научиться не предавать хотя бы самих себя, о родине я уж умолчу. — Тут я обратил внимание на своего товарища. С ним что-то случилось. Он улыбался беспричинной улыбкой. Может быть, по причине снова отвисшей челюсти? — В чем дело, Классштейн? — спросил я его. — Тебе плохо? Или хорошо? Или ты не понял моей мечты? Что?
— Ыыы, — промычал мой дорогой друг, и по его выразительно-перекошенной улыбке, по бегающим зрачкам, по испарине на плешивом лбу я догадался, что он считает меня однозначно сумасшедшим.
Что, наверное, было совсем недалеко от истины…
Конечно же, он не прав, мой напуганный друг. Какой из меня член богоугодного заведения? Я вполне отдаю отчет своим фантазиям. Они скромны, мои полеты во сне и наяву. Я не хочу, чтобы моим клинико-шизофреническим завихрениям придавали всемирно-историческое значение. Как учениям любителей абсурда и парадоксов. Только в больных мозгах могла материализоваться мысль о том, что все люди равны. Да, они равны перед Богом. Но не равны по своим природным способностям. (Опустим проблему классов.) То есть каждый человек, рожденный Божественным провидением, заполняет именно ту клеточку в Миропорядке, которая только ему и предопределена. Всяческие экстремисты, взбаламутив доверчивые умы мечтами о равенстве и братстве, нарушили естественный ход истории. Кто был ничем, тот станет всем. Простая, удобная идея для многомиллионных односемядольных идиотов, способных в мгновение ввергнуть миротворческое начало в кровавую бойню, в клоакальный хаос, в ничто.
Страшен вчерашний раб, он всех хочет сделать рабами. От наших героических дедов и прадедов нам достались дутые мифы, страхи перед государственным молохом и генетическое вырождение. Мы — нация пассивных вырожденцев, у которых навсегда отбито даже чувство самосохранения. Никто не хочет заниматься грязной работой: воспитывать в себе себя. Проще быть как все. Как сказал рабочий Иванов в кепке:
— Массовидность тег'г'ог'а — это есть наилучший выход в нашем нынешнем аг'хисложном положении.
И он прав, гражданин в кепке: самая неблагодарная, самая тяжелая, отчаянная работа — это работа с человеческим материалом, впрочем, горючим и податливым.
— Чем большее число пг'едставителей г'еакционного духовенства и г'еакционной буг'жуазии удастся г'асстг'елять, тем лучше.
Но ошибся г. в кепке: как ни старался успокоить долготерпеливую душу великой нации, ан нет — не получилось. Почему? Потому что есть мы. Мы? Это те, кто тоже не гнушается грязной, неблагодарной, отчаянной работы с людьми и своими героями. Увы, звучит высокопарно, блядь, но это так.
На командном пункте штаба Н-ского военного округа атмосфера была предгрозовая. Генерал Мрачев мрачнее тучи слушал донесение по телефону, потом бросил трубку, прошелся вдоль стола, за которым сидели генералы различных родов войск; те молча следили за передвижениями вышестоящего чина. Наконец Мрачев процедил сквозь зубы:
— Поздравляю. Вертолет подбит, понимаешь…
— Он что? Уже и летает? — искренне изумился Артиллерист.
— Кто? — не понял Мрачев.
— Ну, этот… 34… ТЫ.
Генералы фыркнули, Мрачев выразительно посмотрел на пунцовую лысину «пушкаря»:
— Да, и летает, и плавает, и в огне не горит, а мы ползаем, как… И не нашел слов, чтобы выразить отношение к «труду и обороне» подчиненных войск. — Потеряли, мать его так! А до Москвы полсуток ходу.
— А если он не на столицу? — предположил Связист.
— Понял, — сдержанно ответил Генерал. — Во Владивосток, но все равно через белокаменную. Что будем делать?
Поднялся с места интеллигентный генерал Ракетных войск, поправил очки:
— Разрешите… Как известно, Москва дала добро на применение всех средств поражения.
— Да, — признался Мрачев. — Дала добро.
— Предлагаю обнаружить Объект и обработать «Градом».
— А лучше сразу атомной бомбой, — устало проговорил генерал ВДВ.
— Приказ есть приказ, — сказал Ракетчик. — Его надо выполнять.
Генерал Мрачев шумно вздохнул и спросил:
— Сынок, дед твой живой?
— Нет, умер… лет пять как, — удивился Ракетчик. — А какое это имеет отношение?
— Никакого, — ответил Генерал. — Только повезло твоему деду, генерал.
Возникла напряженная пауза. Ракетчик обвел взглядом своих боевых товарищей, почему-то снял очки и проговорил:
— А я любил своего деда… — И поправился: — И люблю.
Лучи летнего салатного солнца скользили по кремлевским куполам. По Александровскому парку гуляли беспечные москвичи и гости столицы. Смеялись дети с воздушными шариками. К Вечному огню торопились молодые брачащиеся. Фотографы запечатлевали на века всех желающих.
А в Кремль друг за другом спешили правительственные лимузины. На территории, окруженной кирпичным бастионом, чувствовалась атмосфера легкого панического настроения, переходящего в стойкий синдром безвластия.
В кабинете штаба Н-ского военного округа в одиночестве находился генерал Мрачев. Перед ним лежала карта Российской Федерации, над которой он крепко задумался. Появился вышколенный и скрипящий новыми кожаными сапогами молоденький адъютант:
— Директор завода Лаптев.
— Что? — вскинулся Генерал, помял лицо руками. — Директор?.. Я его не вызывал…
— Желает что-то сообщить… экстраординарное… Очень нервный, товарищ генерал… — улыбнулся адъютант. — Все поджилки трясутся.
— О Господи, у меня тоже трясутся! — вскричал Мрачев. — Надеюсь, у него второй Т-34 не выискался?
Однажды я и Саша Хван, тоже замечательный, скажу сдержанно, режиссер, пили. Когда пьют режиссеры, музы молчат. Мы пили и говорили на вечные темы.
— Ты з-з-замечательный режиссер, — говорил я. — Я горжусь тобой, как переходящим знаменем нашей с-с-страны!..
— С-с-страны нет, — отвечал на это утонченный Хван. — Но мы есть. Ты тоже з-з-замечательный… как человек!..
— А как режиссер? — насторожился я.
— Ты первый после меня.
— Не-е-ет, — не согласился я. — Ты первый после меня.
— А ты меня уважаешь? — последовал закономерный вопрос.
— У-у-уважаю.
— П-п-почему я первый?.. Сейчас скажу. Где мои очки?
— Очки?.. Они, кажется, на тебе. — Я протянул руку. — Очки на месте, Саша.
— А п-п-почему я тебя не вижу?
— Глаза закрыты. Я тебя вижу. Ты на месте.
— Точно. Страны нет, а мы есть. Интересно.
— Ты отвлекаешься, — заметил я. — Кто из нас первый, я не понял?
— А-а-а, — вспомнил Хван. — Я был в Америке. Ты знаешь?
— Знаю. Ты купил подвенечное платье за двести долларов.
— За сто девяносто девять!
— Да, — задумался я. — А к-к-какая связь?
— Связь? Между чем и кем?
— Между платьем и тобой, самым первым?..
— Да-да-да… — вспоминал. И вспомнил: — Я был в Америке. Америка страна контрастов, это ты знаешь. Там небоскребы, дороги, бары, автомобили, негры черные, полицейские белые…
— Белый дом, — подсказал я. — Как у нас.
— Не знаю. Не видел, — отмахнулся мой утонченный, повторюсь, собеседник. — Так вот, там еще есть эти самые… стокеры! Вот!
— Кто?
— Стокеры! Улавливаешь?
— Пока нет.
— Это значит — люди, занимающиеся грязной работой. Буквальный перевод: кочегары. Понял?
— Ну? — не понял я.
— Какой ты, право! — рассердился мой друг. — Где мои очки?
— Тьфу! — сказал я. — Очки на носу. А я не пойму, какая связь между тобой, платьем и кочегарами?..
— Стокерами?
— Именно!
— Объясняю: я вернулся сюда из Америки. Почему? Здесь моя родина. Вот почему. А я родине нужен? Я для всех кто?
— Кто? — удивился я.
— Никто. Стокер! Человек, занимающийся самой грязной работой. Мы с тобой, душечка, сидим в пахучей чудовищной двустворчатой жопе! И ковыряемся в ней, как кочегары в топке!..
Я несколько протрезвел и сказал честно:
— Хван! Я от тебя протрезвел. Давай выпьем?
— Д-д-давай!.. За что?
— За стокеров! Но я уточню твой замечательный образ.
— Разрешаю, — сказал мой друг. — Вот почему я первый, а ты после меня.
— П-п-почему?
— Я создаю новые образы, а ты уточняешь.
— Я в Америку не ездил, — с достоинством ответил я. — И на сто девяносто девять долларов купил бы ребенку жвачки.
— Уел, — с тяжелым вздохом проговорил Хван. — Кстати, тебе подвенечное платье не требуется?
— Нет, — твердо ответил я. — А требуется твое внимание.
— Я весь внимание. Только поправь мне очки.
Я выполнил просьбу товарища по нашей трудной профессии, а после поднял тост за нас. Стокеров, или как там их? Мы те, кто сумел сохранить себя в больном пространстве, на свалке цивилизации. Нас мало, но мы есть, мы занимаемся грязной, отвратительной, золотарной работой: мы по силе своих возможностей очищаем человеческие души от нечистот безумных идей, от паразитической лжи, от каждодневного предательства себя. Мы свободны, нам нечего терять, кроме своих душ, мы опасны для двуглавой власти. Пока есть мы, занимающиеся черной работой по спасению душ, власть будет чувствовать себя ущербной, оскорбленной, дутой и распущенной, как потаскухи на Тверской-ебской.
— От-т-тличная речь! — сказал Хван, тоже протрезвев. — Мы оба с тобой первые. И последние!..
И мы выпили за себя и своих героев, мужественно сражающихся до последнего своего смертного часа.
— «…Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой!» — песня времен Великой Победы билась в тесной рубке Т-34, рвалась через открытый люк к светлому, но вечереющему летнему небу.
Небесный купол был нежен, вечен и прекрасен с малиновыми мазками заходящего солнца; под ним было грешно умирать. Но Т-34 резко остановился, и водитель его прохрипел:
— Ой, братки, худо чегось мне…
— Это тебя, дед-Лех, растрясло, как шкап! — заржал Василий. И получил затрещину от Минина:
— Не бузи! — И придерживал руками голову боевого друга. — Леха, на землю?
— Не-не, поехали, — отозвался Ухов. — Помирать, так в коробочке.
— Я те помру, — пригрозил Беляев. — Ишь, мыслит легко уйти от жизни-стервы.
— Алеша, держись, ты ж герой, — сказал Дымкин.
— Может, и поскриплю… как шкап, — проговорил Алексей Николаевич. Вы сами того… до победного… — И к Минину-младшему: — Санька, ты не бойся, выдюжим.
— Ладно, Алеха! Ты держись, брат! — говорили ему. — Вот сейчас Василий нас домчит с ветерком до какой-нибудь нашей… до родной Прохоровки.
Вася протиснулся на водительское место, осмотрелся, потом решительно брякнул:
— Не трактор, но я поехал. Вывози, нелегкая.
Т-34 рывками сдвинулся вперед, потом набрал скорость, и малиновые небесные мазки заскользили в кольце люка, словно всполохи войны.
По длинному коридору штаба Н-ского военного округа стремительно двигалась группа людей, возглавляемая господином Костомаровым. Вид у последнего был самый решительный.
Молоденький адъютант попытался остановить группу, но был легко задвинут в сторону.
…По кабинету из угла в угол ходил генерал Мрачев. Лицо его было искажено мукой тяжелых размышлений. Когда увидел непрошеных гостей, удивился:
— Я вас не вызывал, товарищ Костомаров…
— Почему вы, генерал Мрачев, не выполняете приказ вышестоящего руководства? — наступал сотрудник тайной службы. — Вы занимаетесь прямым саботажем. Почему не выдвигаются ракетные части для противостояния…
— Что?! — задохнулся от возмущения Генерал. — Ты кто такой? Я генерал армии. А ты кто?! Со стариками да детишками воюешь? Вон отсюда, рыжее отребье!..
— О вашем поведении будет доложено!
— Угрожаешь?! — взревел Мрачев. — Ах ты, сексот! Шкура продажная!.. И вырвал из ящика стола пистолет «Марголина». — Пристрелю, как шелудивого…
— Вот ваше истинное лицо, генерал, — ненавидяще прищурился Рыжий человек. — Кстати, вам предписано немедленно вылететь в Москву.
Предвечернее солнце удлиняло тени, и придорожная пыль казалась бархатной. Юный подпасок, загребая пыль босыми ногами, гнал коров по проселочной дороге. По взгорку сползала небольшая деревенька в 30–40 домов.
Пастушок для устрашения коровьего племени хлестал воздух, и эхо разносило звонкий звук по окрестностям. После одного из таких ударов земля легко задрожала, потом с придорожных цветов начала осыпаться пыль, и вскоре твердь наполнилась грозным гулом.
Подпасок обмер: из темнеющего леса выбирался настоящий танк. Но величины огромной и боевой. Коровы же равнодушно щипали клевер, принимая, вероятно, военную технику за мирный сельскохозяйственный трактор.
…Т-34 остановился перед мальчишкой бронированной глыбой, лязгнул верхний люк, и веселый молодой голос крикнул:
— Эй, ковбой, власть какая в деревне?
— Никакая, — пожал плечами коровий пастушок.
Из люка появились седой старик с пронзительно-васильковыми глазами и мальчишка, похожий на него.
— Здорово, сынок, — сказал старик.
— З-з-здрасьте.
— Как тебя зовут?
— Ваня.
— Тезки мы с тобой, Ваня, — сказал старик. — А Санька вот, как ты. И спросил: — А не пригласишь, Иван, нас в гости? Притомились мы в походе.
— Можно, — ответил пастушок. — А только кто вы такие? поинтересовался с детской непосредственностью.
— Свои! — крикнул Санька. — Видишь, Т-34?
— Вижу, — задумался Ваня. — Тридцатьчетверки еще в той войне были…
— Вот мы, сынок, и с той войны, — ответил старик.
— Ну? — не поверил пастушок.
Я люблю всех, что дает мне право всех ненавидеть. Единственного человечка я люблю, не смея ненавидеть, — это дочь. Хотя всегда мечтал о мальчике. Но, наверное, я сам что-то напутал в своих спешных желаниях иметь мальчика, и в результате мы имеем то, что имеем. Мир, которому исполнилось 6,6 столетия; мир постоянных открытий, откровений, парадоксов и вопросов, мир ярких красок и простых (пока) желаний.
Мы любим гулять, я и дочь. Раньше гулять было проще: улицы, площади, переулки, скверы были пустынны и спокойны, да и сам ребенок был мал и безразличен к окружающей его пустотной действительности. Мы покупали пломбир за 20 (!) коп. и были вполне счастливы под теплым солнцем перемен.
Перемены были. Мы ели мороженое и смотрели, как одни лозунги дня меняли на другие. Матерясь, рабочие вытаскивали из грузовика деревянистые, крашенные темно-бурой краской буквы: П, Б, Е, С, Г, А, Н, Д, Л и так далее. Чтобы из этих букв составить очередной дефективный призыв для масс. Именно тогда дочь впервые узнала первые буквы, а я — на каком историческом срезе мы все находимся.
А находились мы, народ, в социализме, но с человеческим лицом. На этом выразительном большом лице, вернее на лбу, отпечаталась наша печальная будущность. Однако тогда, замороченные очередным краснобайством, мы не сразу поняли, кто есть кто. Ху из ху, как сказал поверженный псевдореформатор, выбираясь из обломков бывшей великой империи.
Так вот, несвежий ветер перемен нагнал на площади, улицы, скверы лотки, лоточников, ларьки, палатки, магазинчики, а также мелкобазарных людишек. То есть из всех щелей полезло дерьмо. Ни пройти, ни проехать. Все стали что-то продавать и что-то покупать. И как гулять с ребенком? Цветные жвачечные развалы для него как золотой прииск. Сначала я, забавляясь, покупал всю эту резиновую дрянь. Потом понял, что никаких денег не хватит. Лучше мороженое, доченька? Пошли с ней покупать мороженое, а за ним очередь и цена ого-го. Кряхтя от злости на Новый Экономический Пиздец (НЭП) и своего Классова, который страдал некоторой забывчивостью в отношении оплаты чужого труда, я нашкрябал в карманах мелочи на один пломбир. К счастью. А себе, папа? Не хочу, доченька. А ты купи себе и отдай мне. Ой, дочура, гляди, какой шарик летит! Где-где? А во-о-он, над деревьями, показывал я рукой, решая, что впредь моя железная хватка окольцует организационно-хозяйственную глотку не желающего платить по труду. Довольно жить в хижинах и питаться камышом, да здравствуют дворцы и экспозе, кажется, декревиз!
И поэтому, успешно исполнив угрозу по изъятию у Классова собственных денег, не всех, правда, я отправился к собственной дочери. А значит, к бывшей жене. Что само по себе было печальным фактом, но неизбежным. Природа несовершенна, отдав все права на рождение женщинам. И теперь многие из этих фуксий занимаются мелким шантажом.
Итак, утром я прихожу к дочери. Но первой встречает меня бывшая со снисходительно-презрительной ухмылкой, мол, не ждали. Потом набегает дочь, милое создание:
— Папа! А куда мы сегодня идем?
— В зоопарк.
— Ур-р-ра!
— Отдай это маме, — говорю я, вкладывая в детские руки пачку идейно-политических ассигнаций.
— А что это? — наивно-сложный вопрос.
— Э-э, счастье для нашей мамы, — заговорщически говорю и подмигиваю. — Отдай, и мы убегаем…
Да, поступаю некрасиво, да, откупаюсь, однако пока не вижу другого выхода. Дочь исполняет мою просьбу, и пока б. жена не пришла в ярость от такого неуважения к ее морально изношенным принципам, мы действительно убегаем. К сожалению, деньги еще никто не отменял. Впрочем, с этим новейшим НЭПом они сами себя ликвидируют. Исполнится вековая мечта народа о натуральном обмене.
А пока мы идем с дочерью по улицам, площадям, скверам и буквально сорим этими отживающими свое казначейскими билетами. Сто жвачек, сто порций мороженого, сто букварей, сто разноцветных шариков, сто билетов в зоопарк, сто рублей мелочью в банки, шапки, руки сирых, нищих и убогих. Да здравствует камышовый хлеб для них же!.. Да, поступаю некрасиво, да, откупаюсь от чужой многоклеточной жизни, но не вижу другого выхода. Слишком трудно сострадать всему сирому миру. Пусть он меня простит и поймет: «Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешали вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух».
По вечерней трассе двигалась колонна военных грузовиков, накрытых брезентом. Характерный горбатый вид машин доказывал, что они принадлежат к доблестным ракетным частям РА.
В сиреневых сумерках брехали деревенские собаки. В окнах блекли лампочки. Звенела мошкара и комары. У одного из стареньких, покосившихся домов наблюдалось странное волнение для покойной, забытой местности.
В одном из дворов мглисто-скалистой глыбой стоял Т-34. В его боевой рубке сидели два мальчишки: Санька и Ванька играли в войну. Голова сельского ковбоя утопала в чужеземном кепи.
А во дворике за столом восседали героями четыре старика и молодой Василий. Старушки потчевали дорогих гостей сельской пищей и парным молоком.
— Как в раю, бабоньки-девоньки! — восхищался Беляев. — Ох, остануся я тута навеки.
— Так чего ж? — отвечали старушки. — Нам мужицкая сила очень нужная.
— Вот, Василий. Ты как, Василий?
— Не, — отвечал молодой человек с набитым ртом. — Лучше сразу стреляйте из танка.
— А что молодые? — говорили старушки. — Те до хорошей жизни подаются. А где та доля-неволя?
— А мужик, значит, весь вышел? — спросил Минин.
— Да уж… Кто еще с войны, кто от водки, клятвущей, кто как… Да и мы скоро упокоимся.
— Не. Вы еще, бабоньки, бойцы! — смеялись старики. — Вот десантируем на танк и в Москву-столицу!
— Ох, Москва! — затревожились старухи. — Ох, супостаты там нечеловеческие… Ох, бирюки зажратые, морды во, лосневые! Вовсе о народе не думают думку. Не закройщики они, а кузнецы лошадевые.
— Задами думают! — хохотнул Василий. — Им не людям помогать, а свиньям щетину брить на копытах.
— Надо им Куликово поле… во всей красе, — грозился Беляев. — А чего?
— Ежели докатим… до поля, — вздыхал Ухов. — Чегось мой мотор…
— Выдюжим, Леха! — горячился Беляев. — Вот это Минин, а мы все, выходит, Пожарские… По сусалам ка-а-ак!..
— Не балабонь, Шура, — сдерживал боевого друга Дымкин.
— А чего? Пройдем нашим парадом, как в сорок пятом, — сказал Минин. Помнишь, Саня? Дымыч? Алеша?
— Помню, — сказал Беляев.
— Помню, — сказал Дымкин.
— Помню, — сказал Ухов.
И замолчали, вспоминая себя молодыми. Сгущающиеся сиреневые сумерки скрадывали их лица, глаза, души, и казалось, что над тихой родной землей плывут тени давно ушедших в бой и не вернувшихся из него солдат.
На душе было пасмурно, как и за окном. Осень — пора перемен: небо обложило облаками, и закрапал дождь. Хорошо, что мы успели с дочерью совершить вполне удачную вылазку под чистым небом в мир зверей, мурашек, деревьев и людей. Я вернул после дочь маме. Та тотчас же устроила мне военный парад своих чувств по поводу, как она выразилась, откупа на счастливое детство ребенка.
— И я буду счастлив, — ответил я, — если ты, родная, не будешь болтать с подружками по телефону. Думай, что им говоришь. Моей дочери не обязательно знать твое субъективное мнение относительно моей легкоранимой души.
— Ты идиот. И ты портишь ребенка!..
Тьфу, промолчал я и удалился, неопределенный. Когда у женщины нет каждодневной случки, в процессе которой она разряжается, как трансформаторная будка, говорить бесполезно.
И поэтому на душе у меня дождливая погода, впрочем, как и на улице. Скучно, грустно, и некому дать сто долларов в зубы. Сколько нынче стоит у нас любовь? Вернее, иллюзия любви? Подворотной любви не хочется. Хочется вечной. Увы, вечная посещает только межнациональных героев, и то действующих на киноэкране. Остается лишь напиться, потом еще напиться, потом, напившись, удавиться или утонуть в унитазе. Прекрасные будут похороны, господа, клозетного утопленника!
Кстати, однажды моя дочь поинтересовалась: папа, а есть у тебя костюм? Какой костюм? Ну, такой, как у всех. Нет, ответил я, как у всех нет. А почему? Потому что я не такой, как все. Ур-р-ра, закричала дочь. А в чем дело? Папа, ты никогда не умрешь! Как это? Мама говорила, что людей хоронят только в костюмах, у тебя его нет, значит, ты не умрешь. А-а-а, сказал я, сраженный столь убедительной логикой. Действительно ведь: костюм, как у всех, отсутствует в моем более чем скромном гардеробе. Джинсы, свитера да фрак напрокат. Так что извините, господа, похороны, боюсь, на ближайшее время отменяются.
Что делать? Включаю телевизор, последнюю отдушину. И что странно: по всем программам показывают классический балет «Лебединое озеро». Это меня не насторожило, слишком я человек, увлеченный собственными вариациями на тему озер, рек, болот, морей и океанов. Потом раздался телефонный звонок дзинь-дзинь-дзинь. Звонила, к моему удивлению, героиня экранного полотна и монтажного стола Бабо. В чем дело? Оказывается, как она узнала, меня собираются бить. Хуком слева или справа. А может быть, бутылкой по голове. Так сказать, матч-реванш.
— Ну и что? — спросил я. — Зачем ты мне эту страсть сообщаешь?
— Хочу спасти твою голову. Таких, как она, мало.
Я прервал театрализованное представление:
— Во-первых, голова у меня крепка, как броня. Во-вторых, у меня есть каска и даже бронежилет. А в-третьих, ты талантлива в постели, но бездарна перед камерой, Бабо. Так что ты себя исчерпала как жанр. — И бросил трубку.
О чем говорить? Но снова — требовательный звук телефона. Я цапнул трубку и заорал:
— Слушай, ты, мобилизованная звезда! Ты обрела достойную профессию, но можешь ее потерять! Хотя иметь сахарные губки — это еще не профессия! Ясно выражаю свою мысль?
— Извините, — сказал сдержанный мужской голос. — С вами сейчас будут говорить.
— Чего? — оторопел я.
После паузы послышались странные хлюпающие звуки, словно в болоте полоскали белье; затем раздался характерный, хорошо мне знакомый чмокающий голос. Конечно, я сразу узнал того, кто звонил. Да, это был он, бывший мой школьный приятель, которого я любил и, помнится, защищал. Да, это был он, волей судеб карабкающийся по крутым горкам скользкой власти.
— Что случилось, Ромик? Ты плачешь, Небритая рожа? Или смеешься, Плохиш? Тебя кто-то обидел, Кассир? И почему мне звонишь, враг сирых и убогих? — задавал я бесконечные вопросы.
Наконец сквозь слезы-сопли-чмоки я узнал такое, что понял: если я сию минуту галопом не помчусь к ближайшему аэродрому…
Над Н-ским военным аэродромом пылал кумачовый закат. Транспортный самолет АН-72 готовился к взлету. Генерал Мрачев, сидя у иллюминатора, смотрел на небесные всполохи. Адъютант что-то торопливо писал, разложив бумаги на «дипломате». По проходу шел бортмеханик. Генерал его спросил:
— Почему не взлетаем?
— Костомарова ждем, — ответил авиатор. — Тоже в столицу надумал. — И, пригнувшись к иллюминатору, заметил: — Вон, легок на помине.
Со световыми сигналами на бетон аэродрома выкатила автомобильная кавалькада с серебристым «мерседесом» впереди.
— Тьфу, черт бы их побрал! — в сердцах проговорил генерал Мрачев, наблюдая, как из лимузина выбираются Натовец и Рыжий. — На одном поле бы не сел, — поднимался с кресла.
— Что? — не понял адъютант.
— Пошли отсюда, Слава, — проговорил Генерал.
— Куда?
— Куда-куда! В жопу демократии! — И, грузный, с опущенными плечами побежденного, побрел в хвост самолета.
Под звездным небом гуляло крестьянское сообщество — играла гармонь, откуда-то появились молодухи-доярки, и Василий ходил между ними, как кочет в курином гареме. Дымкин и Беляев продолжали сидеть за столом. Одна из старушек стукнула кулачком по столу и заявила:
— А я тож с вами у поход на лихоимцев!..
— Местов нетуть, бабка! — захихикал Беляев.
— А на броне! — подзадорил Дымкин. — Пехотой.
— Да хучь чертом в ступе! — горячилась старушка.
— Матрена, а ты своего мерина упряжи!.. — смеялись ее подружки. Токо не спутай перёд с задом… Ох, Матрена у нас боевая, вроде как Буденный… Токо без усов… И галифе…
В калитку вошли Минин и старичок в кожушке, похожий на ночного сторожа. К ним подбежали Санька и Ванька. Дед поймал русую голову внука:
— Дозвонился до матери, завтра будет к обеду.
— Ну, дед! — заныл Санька. — Я с вами хочу. И Ванька тоже…
— Э-э-э, герои, малость вытянитесь.
— Ну, деда…
— Не ныть, солдаты! — И обратил внимание на отсутствие боевого товарища за столом. — А деда Леха отдыхает?..
— А дед Лешка чего-то там лег, — сказал Санька.
— Где там?
— Да на завалинке, — махнул рукой в ночь Ванька. — Вроде спит, только глаза открытые.
Пылали всполохи рекламно-арбатских огней. По вечернему широкому проспекту шумно текла механизированная река. Гуляющий люд на тротуарных берегах был молод, беспечен и хмелен от праздника жизни.
Мощное гранитное здание министерства Обороны со множеством оконных бойниц казалось неприступной крепостью. В некоторых окнах, как сигналы бедствия, светились блеклые лампы.
…В огромном кабинете, похожем на зал приемов, за дубовым столом работал военачальник. Был моложав, с крепким, но глуповатым лицом. Слабый свет абажура пятном лежал на листе бумаги. Военный начальник внимательно изучал документ, морщил лоб от умственных усилий и был похож на птицу из отряда грачевых. За его спиной в сумерках плыл силуэт президента. Картина от неверного освещения казалась портретом самодурки-помещицы середины 30-40-х годов XIX века.
Военачальник утопил кнопку селектора и заорал точно на плацу:
— Мрачева ко мне; живо, я сказал!
В горнице на высокой койке лежал старик с восковым лицом. Это был Алексей Николаевич Ухов. За столом сидел молоденький сельский фельдшер с бородкой разночинца и старательно писал заключение. Три боевых товарища маялись у порога.
— Что у него, доктор? — спросил Беляев.
— Какая разница? — отмахнулся Дымкин.
— Видно, острая сердечная недостаточность, — с солидностью отвечал фельдшер. — Возраст, стрессы, экология… Вскрытие покажет.
— Экология, — повторил Минин с ненавистью. — Какая там к черту экология!
— А чего вскрывать? — спросил Беляев. — Он не консерва.
— Как зачем? — удивился фельдшер. — Положено.
— Вы свободны, молодой человек, — решительно проговорил Минин. — Мы тут уж сами.
— Как сами? Милицию еще надо вызвать! — возмутился фельдшер. — Вам это что, игрушки?..
— Нет, далеко не игрушки, — сказал Минин, темнея лицом.
В сумрачном огромном кабинете, похожем на зал приемов, за дубовым столом сидели два генерала. Слабый свет абажура искажал их лица. Хозяин кабинета с брезгливостью рвал лист бумаги:
— Вот таким вот образом, Мрачев. Ваша докладная о ЧП — это вопль бляди на Тверской. Их давить надо, как врагов народа…
— Кого? Блядей на Тверской?
— Молчать! — ударил кулаком по столу. — Приказы не выполнять?! Умолотить «Градом», «Смерчем» эту бронированную банку что, нельзя?
— Нельзя, — сдержанно заметил Генерал. — Специалисты утверждают, что электромагнитная защита…
— Хватит! — хищно оскалился военный начальник. — У нас на их защиту… На каждую е'гайку — свой е'болт, я сказал!
Генерал Мрачев поднялся, поправил китель:
— Разрешите идти?
— Баба! — рявкнул хозяин кабинета. — Чтобы духу не было в моей армии.
— В какой армии?
— В моей, я сказал!
Генерал передернул плечом, развернулся и твердым шагом пошел прочь под осуждающим взглядом бабьеобразного сановника на портрете.
Надрывно голосили деревенские старушки-плакальщицы. Кто-то из молодух заметил:
— Вот так у нас, бабоньки, завсегда: праздники в похороны, поминки в праздники…
Прожектор Т-34 бил в бесконечное пространство планеты, и ночь казалась еще темнее. И звезды были ярче. А в плотном кругу света покоился холм свежей земли. Самодельный деревянный крест будто сиял в свете прожектора. Было красиво и торжественно на скромном маленьком деревенском кладбище.
Трое прощались со своим другом и товарищем; четвертый, сидя на корточках и поправляя могильный холм, говорил:
— Ничего, дед Леха, дойдем, доползем, догрызем…
— Все, Алексей, достали стервецы до самого до сердца, — проговорил Минин.
— Идем, Алеша, ты нас жди, — сказал Дымкин.
— До встречи, Леша, — сказал Беляев.
«Поживите еще, братцы, — сказал им Ухов, — и за меня тоже. И чтобы до победного…»
На душе было пасмурно, как и за окном. Осень — пора перемен: небо обложило, и закрапал дождь. Убежать бы в теплые края. Да от себя не убежишь. И от своей родины, если говорить красиво и патриотично. Жаль, что у меня не работает телевизор, последняя отдушина печальной, с трудом регенерируемой души. Хотя что-то случилось! Коль звонит по телефону бывший школьный приятель, нынешний небожитель, с которым давным-давно пути-дороги разошлись, и плача сообщает, что нуждается в помощи, то это значит…
— Что это все значит? — спрашивал я его, неудачника.
— Меня предали, от меня все отвернулись, — плакал он. — Меня обвинили в экономическом терроризме против собственного народа. А я люблю народ. Я только выполнял приказы. За это отправляют в ссылку, да?
— Куда? В Сибирь?
— Не. В одну из стран Америки. Латинской.
— В какую именно?
— Нельзя говорить. Государственная тайна. Но я скажу: страна на букву Б!
— А что, собственно, случилось? Вчера все было в полном порядке. Ты был на коне, скакал галопом по головам!
— А ты ничего не знаешь? — всхлипнул несчастный. — Вся страна встала. Ничего не работает: ни заводы, ни фабрики, ни промыслы, ни транспорт, ни деревня. И никто не работает. Это провокация против верного курса перемен! Нас хотят сбить с пути…
— Удивительно другое: что все работало до сих пор, — ответил я. Это, Кассир, твои школярские идеи: бездефицитный бюджет, стабилизация рубля, налоги 100 %, что там еще?.. Ты, Небритая рожа, думал, что вы весь народ поставили в интересную позу: рачком-с. Ошибся, Плохиш. Обмишурился, срань. Землю так и не отдаете в частную собственность.
— Земля — это власть, — вздохнул мой телефонный собеседник. — Кто же власть добровольно отдает?
— Тогда чего же ты, паразит, хочешь?
— Я же говорю: все от меня отвернулись. А я виноват? Что я буду в Б. делать?
— Кстати, в качестве кого тебя отправляют туда? В качестве атомной бомбы?
— Не. В качестве экономического эксперта.
— Это одно и то же. С чем я тебя и поздравляю.
— Спасибо, — заныл он. — Но я нуждаюсь в помощи.
— Я же сказал: помогу.
— Ты единственный, кто… Ты тот, который… Ты…
— Ладно, будущий международный террорист… Жди меня!..
На этом я с ним попрощался. Неужели все это правда? Не брежу ли я? Неужели малорослый, но с большими амбициями наследник Царя-батюшки решился реанимировать труп великой страны? Увы, труп — понятие необратимое. Хотя у нас еще и не такие веселые дела случались.
Я набрал номер телефона моего друга и директора. К счастью, Классов оказался в своем привлекательном для воров дому. Я попросил три вместительных фургона. А зачем? А ты, Классман, что, ничего не знаешь? А что такое? Включи телевизор, Классольцон. Он у меня включен. И что там передают по всем программам, Классшуленберг? Что-что, детям спокойной ночи, прекрасный мультфильм: «Лебединое озеро».
Сумасшедший дом.
Сумасшедший мир.
Сумасшедший я и родина моя.
К стеклянно-освещенному домику поста ГАИ на скоростной трассе подкатил мотоцикл с коляской. На нем восседал сельский фельдшер с разночинской бородкой. Вид у него был крайне озабоченный. Два постовых сержанта курили:
— О, Леня, роды принимал, что ли?
— А чегось это у нас в районе рождаемость повысилась, как тебя, Леня, зафельдшерели? Гы-гы…
— Господа! — набегал разночинец. — Я вам такое скажу…
— Ну, говори, кого еще забрюхатил?
— Товарищи, — чуть не плача вскричал фельдшер, — там танк идет на Москву!
— Чего?.. А ну дыхни, коновал.
Светло-туманный рассвет проклевывался сквозь оконца деревенского дома. Трое стариков после ночного постоя скоро собирались в поход. На улице тихо рокотал двигатель Т-34 — всклокоченный со сна Василий стоял у гусеничного трака, пил из ведра молоко и о чем-то серьезном говорил с молодухой-дояркой.
Санька и Ванька, как родные братья, посапывали на печи. Минин тронул их теплые головушки, сказал хозяйке-старушке:
— Мать к обеду обещала.
— Да по мне уж хучь… Где один, тама и другий.
— Спасибо, Матрена.
— Дык это вам спасибочки, что есть, — перекрестила стариков. — Были ж молодые, глуповые, жизню не бережли… Бережите себя, милые дружки! заплакала.
— Ничего, мы еще поживем, — пообещал Беляев. — Назло всему вражьему племени.
— Дай Бог, мои родные. Дай-то Бог!
У деревеньки, название которой можно было узнать из дорожного трафарета, перечеркнутого косой линией, дежурил военизированный пост: несколько грузовых автомашин, БТРы, БМП; солдатики грелись у костров. Офицеры сбились у командирского «газика», где шепелявила рация.
На трассе появилась казенная «Волга», за ее рулем находился генерал Мрачев. Смотрел впереди себя невидящим взглядом. Два солдатика заполошно отмахивали жезлами. Автомобиль притормозил у командирского «газика». Офицеры подтянулись, увидев человека в генеральской форме. Моложавый полковник внутренних войск молодцевато козырнул:
— Здравия желаю, товарищ генерал!
— Дальше постов нет, полковник?
— Никак нет.
— Плохо! — И ответил на немой недоумевающий вопрос офицера: — Нужно выставить форт-пост во-о-он там… у поворота… чтобы контролировать все шоссе… — И предложил: — Впрочем, проедем, полковник, на месте поглядим, может, ошибается старый вояка.
На душе было пасмурно, как и за окном. Осень — пора перемен: небо обложило, и закрапал дождь. Была уже ночь. Бывшая великая, павшая, но еще живая страна пласталась за окном в мглистом полуобмороке, не зная завтрашней своей будущности. Только мертвые знают свое будущее. Я и страна не знали, что нас ждет завтра, следовательно, мы жили, равноправные государства. Мы были готовы постоять друг за друга, защитить друг друга. Быть может, поэтому я рылся в хламе, искал солдатскую каску и бронежилет. Я рылся в тусклом, слепом свете ночника, когда шкурой почувствовал чужое преступное присутствие.
— Кто здесь? — наступательно поинтересовался я. — Бью без предупреждения.
— По голове-с! Бутылкой! — раздался иссушенный смешок; пряча мелкое рахитичное лицо в тени, сидел у окна маленький, плюгавенький человечек.
— Ты кто?
— Я — это я! — Приподнял над полом трость-зонтик; вонзил в половицу стальное тонкое острие. — Вопросы буду задавать я.
— А пош-ш-шла ты, вселенская тварь! — оборвал я самозванца. — Рога-то пообломаю!..
— Фи, как грубо, — фыркнул мой странный собеседник. — Хотя меня предупреждали-с.
— Кто? — рявкнул я.
— Заинтересованная сторона-с!
— А-а-а! — догадался я. — Это те, кто мечтает заполучить мою душу?
— Именно-с!
Я заорал:
— Иди во-о-он, гуттаперчевая дрянь! Я не продаюсь. Я сам себя купил. Навсегда!
Темный рахитик отчаянно отмахивал ручками:
— Понимаю-с, понимаю-с! Но совершенно невинное предложение. Вы не поступаетесь своими принципами. И к славе, и в Канны дорога вам будет свободна. Что может быть прекраснее всемирного признания?..
Я обнаружил в хламе каску; очень удобный тяжелый метательный предмет. Мой враг заметил этот весомый аргумент в моих руках, поспешно проговорил:
— Кстати, ваш «Т-34» читает политическое руководство. Правда, мнения разделились: одни «за», другие «против», но уверен, что большинство…
Я метнул каску во враждебную мне сторону; с обвальным кастрюльным боем каска ударилась о стену и покатилась по сухому паркетному полу.
— Жаль соседей, — равнодушно сказал черный человек. — И вас. Завтра у вас трудный день.
— Что надо, сволочь?! — И бросился на своего врага. И поймал пустоту. — Где ты, вошь?.. Что вы мне всю душу?..
— О душе не будем, — проговорил клятый голос. — Хотя можно и поговорить.
— Иди ты к черту! — устал я.
— Странные люди. Вы везде и всюду ищете врагов. А враг живет внутри вас. Каждый из вас хочет быть ничто. Так ведь проще жить?
— Я живу, как я живу, а на всех остальных… — махнул рукой. — Что надо, мартиролог?
— Вот именно, вот именно! — обрадовалась тень, вновь появившаяся у окна. — Завтра в 26 часов 00 минут наступит день скорби. В этот день нельзя… э-э-э… провожать никого…
— Что за бред? — возмутился я. — Какие двадцать шесть часов? Какой день скорби? И почему нельзя провожать?..
— Да-с, такой вот анекдотец! — захихикал мой замаскированный собеседник. — К сожалению, так устроен… Миропорядок…
— Не понимаю! Какое мне дело до Миропорядка?..
— Вы завтра хотите проводить на самолет своего бывшего школьного товарища, не правда ли?
— Допустим. Ну и что?
— Он весьма отвратителен, согласитесь: заросшие щечки, масленые еврейские губки… Бр-р-р!
— Ну и что? — Я не понимал. Или делал вид, что не понимал?
— Убедительная просьба: если будете-таки провожать, не целуйтесь с ним, прощаясь.
— Почему?
— Вы же хотите поехать в Канны? Хотите славы? Хотите жить счастливо?..
— А если я все-таки?.. Прощаясь…
— Заросшие щечки, масленые губки… Бр-р-р! Представляете?
— И все-таки?
— Канн, увы, не увидите как собственных ушей.
Я задумался, трогая мочку уха; как жаль, что я остался без автоматического оружия — самое время его употребить в целебных целях.
— Спасибо, что предупредили, — сказал я. — Все-таки вы, мародерствующая нечисть, глупы как пробки. Теперь я обязательно поцелую друга, пусть даже бывшего. И не только в его заросшие щечки! — И засмеялся весело и беспечно: — Я вам всем, воши на кремлевской сковороде, устрою скорбный день!
И услышал грассирующий зловещий шепоток из мрака:
— Совсем г'азвинтились, кочегаг'ы! Закг'ыть, закг'ыть небесные заслонки!..
— Ах ты, картавящая гнида! — Я метался по комнате, пытаясь обнаружить мелкотравчатую кликушу. Никого не было. Был только я. Быть может, я искал сам себя? Искал врага, живущего во мне самом? Я не обнаружил никого, кроме себя. И это меня обнадежило. Не так уж и плохи наши дела, государство по имени Я?
Потом я лег спать. В каске и бронежилете. Само по себе это было смешным зрелищем, но я знал, что вот-вот начнется 26 часов 00 минут следующего дня — дня скорби. И встретить этот смертельный день следовало достойно, как одному из немногих уполномоченных по любви к своей преданной родине.
Да, я знал — меня ждет тяжелый день. Хотя небо с утра будет чистым и целым. Самолетная туша военно-транспортного воздушного монстра будет спешно загружаться домашним скарбом моего бывшего школьного приятеля. Он долгое время был баловень судьбы, однако судьба — дама капризная: не удовлетворил — иди прочь на все четыре стороны.
И поэтому мы будем стоять на краю летного поля. Будет пахнуть романтическим ночным дождем, травой, небом и тишиной. Все полеты будут почему-то отменены. Потом я посмотрю на своего неудачливого товарища:
— У тебя вид, словно ты только что выбрался из жопы вечности. Прекрати.
— Спасибо-спасибо тебе большое, дружище. Этого я никогда не забуду… ты единственный, кто…
— Прекрати, прошу тебя. Все будет в порядке.
— Я не успею, не успею улететь к часу Х.
— А что ждет нас в час Х?
Бывший государственный деятель, изгнанный в третьеразрядную дыру Б., он же бывший мой школьный товарищ, он же плотоядный баловень судьбы, он же блядская кремлевская марионетка затравленно осмотрелся по сторонам, залепетал трагическим шепотом:
— Это государственная тайна, но я скажу конфиденциально, так сказать. — Взглянул на часы. — Вот-вот вводится ЧЭПП ХСВСВ!
Я обомлел, оторопел, если не сказать точнее — охуел. Впрочем, нет таких слов, которые бы передали смятение моей измученной души. Я схватился за голову:
— Господи! Что еще на нашу беду?
— Я скажу, скажу: Чрезвычайная Экономическая Политическая Программа!..
— О Боже мой! — снова закричал я. — Чума на вашу голову! Сколько можно чикать и чикать народ?.. И что значит ХСВСВ?..
— Этого я не знаю, — смотрел кроткими слезящимися глазами раба. Меня… меня удалили, как не оправдавшего доверие. А я старался на благо народа… Я за народ…
— Заткнись, истребитель народа своего! — не выдержал я. — И прекрати дрожать. Ты что, баба?
— Баба, — с готовностью согласился Рома. — То есть?
— Понятно, — сказал я. — Лети и чтобы духу твоего…
— Я же старался… Я хотел как лучше. Еще неизвестно, что будет… Что такое ХСВСВ?..
— Ты меня спрашиваешь? — задумался я. — А впрочем, отвечу: ХСВСВ это Хуй С Вами Со Всеми! Хотя могу и ошибаться, но за смысл ручаюсь!.. Иди-иди, иди, ради Бога; загрузились, — сказал, с облегчением увидев, что погрузка в самолет закончилась. — Прощай!
— Да-да! — Побрел, грузный, неуклюжий, с обвислым задом; шел мелкими трусливыми шажками.
Я вспомнил черную тварь и нагнал бывшего школьного приятеля. Обнял за покатое рыхловатое плечо. Скользнул подбородком по липкому брюквенному лицу…
Потом долго стоял на краю поля, смотрел, как тяжелый шумный самолет втягивался в высокие бесконечные белесоватые небеса.
Затем наступила странная тишина, словно на мир накинули огромную, пока еще невидимую и будто из стекла паутину.
На уже убранное пшеничное огромное поле выходил Т-34. Светлел купол утреннего неба. Танк, находящийся между небесами и землей, казался игрушечным. Но его движения были напористы и решительны…
Т-34 прекрасно просматривался через бинокли и иные оптические средства обнаружения цели. В утреннем и тихом лесу таился батальонный комплекс «каскадов», готовый к ведению боевых действий.
«Волга» медленно подкатила к повороту, остановилась. Из леса выплывал облаками тихий туман, будто пытающийся укутать шумный и страшный мир.
— Извини, полковник, — сказал Мрачев и, направив табельное оружие на офицера, вырвал из его портупеи пистолет, выбросил в кювет. — Так надо, сынок.
— Т-т-товарищ… — растерялся донельзя полковник.
— Иди с Богом, сынок.
В боевой рубке Т-34 функционировали все системы слежения за внешней обстановкой. На оранжевом экране РЛС высвечивалась местность — Дымкин, позевывая, смотрел на экран.
— А сколько там до Москвы, командир? — спросил Беляев.
— Семьдесят километров, — ответил Минин и чертыхнулся, манипулируя с аппаратурой.
— Ты чего, Ваня? — поинтересовался Беляев.
— Нет, ничего, — отмахнулся, продолжая переключать тумблеры.
Неожиданно выступил Василий:
— Мужики, после похода приглашаю на свадьбу.
— Чего?.. На какую свадьбу?.. Ты что ерошишь, паря? — удивился экипаж.
— Там, на мою. Девку-то видели Варвару, ядрену красу?
— Ну, ты, пострел, всюду поспел… Ай да Вася-Василек… А чё, и гульнем, братцы! — смеялся экипаж. — Как же так, Василий, за одну ночку тебя окрутили?
— Любовь, — признался водитель Т-34. — С первого раза.
— Ваня, — вдруг сказал Дымкин, — погляди, тут какие-то кубики? — И указал на экран.
Командир покосился на экран РЛС и, еще энергичнее манипулируя всевозможными тумблерами, приказал:
— Полный ход!.. — И крикнул: — Я бы тебе, Дымыч, сказал, что это за кубики, да, боюсь, не успею.
Со стороны скоростной трассы сорвалась казенная «Волга»; прыгая на кочках и ухабах пшеничного поля, устремилась навстречу Т-34, словно пытаясь предупредить об опасности. Но было поздно. Из среднерусского лиственного лесочка выплеснулась огненная магма и с воющим звуком взмыла вверх, чтобы потом смертельным пылающим дождем обрушиться вниз.
Взрывы вспахивали землю, и казалось, она стонет от боли. Туманная дымка раннего неба смешивалась со смрадными клубами дыма. Если существовал ад на земле, то он был именно здесь, на этом пшеничном русском поле. «Волга» погибла мгновенно в огне ада, корежась и плавясь в нем. А Т-34 прорывался вперед-вперед… сквозь пекло, смрад и национальный позор.
Облепленный черноземом Т-34 покидал изуродованное, дымящееся, трудноузнаваемое поле. Потом ходко и упрямо выбрался на промасленный гудрон скоростной магистрали и помчался вперед.
…В боевой рубке Т-34 метался хохот и ор: экипаж торжествовал победу.
— Братцы, чего это было?.. А там еще какое-то авто?.. А я думал все, амба!.. Полный пиздец!.. Во! Как демократия шарит на марше!.. А у меня земельки полный рот, ха-ха…
— Чего у тебя полный рот, Вася? — удивился Беляев.
— Земельки родной накушался, — утирался водитель. — Крепкий чернозем, унавоженный.
— Погоди, — не понял Дымкин. — У нас же защита?.. — И обратился к командиру: — Ваня, ты чегось понимаешь?
— А чего понимать, — буркнул Минин. — Защита у нас то была, то не была…
— Как это? — изумился экипаж. — Ты ври, командир, да не завирайся.
— Машина новая, необкатанная, — пожал плечами Главный конструктор. Во-о-от обкатываем…
— Ваня, шутки у тебя, — хихикнул Беляев. И вдруг все понял. — Так ты нас в самую геенну огненную… И не сказал!.. Ну и сукин сын… А, каков?!
— А тебе, Беляев, от этого было бы легче помирать? — огрызнулся Минин.
— А сейчас-то защита на месте?
— Вроде есть, — признался Иван Петрович. И проговорил с любовью отца: — Капризничает малыш, ну?..
— Ну, бляха! — яростно зачесал затылок Беляев. — Может, это все сон? Уж больно круто, как кипяток. Иль мы гадов своим русским духом запарили. И от чувств порвал рубаху на впалой груди.
— Это без всяких сомнений, — согласился Дымкин, не теряющий своей прирожденной интеллигентности в любых ситуациях. — Действительно, почему живы?
— Увернулись, — предположил Василий.
— Нет, тут дело, братки, в другом, — задумчиво проговорил командир. Дело в другом.
— В чем? — спросили хором.
— А в том, что Россия-матушка еще не сгнила, — с веселым напряжением ответил Минин. — Молотили наши родные ребятки в белый свет… Наши родные… в белый свет… как в копеечку.
Серебристый «мерседес», прошелестев по кремлевским булыжникам, остановился у приземистого здания, похожего на казарму. Над бледными и мокрыми куполами церквей Кремля летали тучные каркающие стада ворон.
На душе было пасмурно, как и за окном. Осень — пора перемен: небо обложило, и закрапал дождь. Я уснул под печальную капель осени, замедляя свое наступательное движение по минному полю жизни. Потом раздался телефонный звонок — дзинь-дзинь-дзинь. Я открыл глаза и понял: что-то случилось. Был эмбриональный мрак. Даже фонари не горели на улице. Я нашел телефон, поднял трубку. И услышал то, что ожидал услышать. Это был мой друг и директор моей души Классов, он кричал:
— Алло-алло! Включи телевизор!
— Зачем?
— Я не могу сказать тебе по телефону. Ты ничего не знаешь?
— У меня не работает телевизор. И что я должен знать?
— Передают балет. Ты меня понимаешь?
— Нет, — солгал я.
— С 00 часов. 26-го числа.
— Ну и что? Кто-то очень любит балет, а кто-то минет. Я, например, люблю второе, глядя первое.
— Не выходи на улицу, умоляю! — кричал мой товарищ, не слушая меня. Ты понимаешь?
— Нет, — снова сказал неправду.
— Ты меня слышишь? Не выходи!
Я молчал, слушая вопли товарища, потом спросил его:
— А как же быть? Мне нужны деньги.
— Какие деньги? — завизжал Классов.
— Которые ты мне должен, забыл?
— Зачем тебе сейчас деньги? — в ужасе заныл мой законопослушный приятель. — Ты понимаешь, что происходит?
— Знаю, — сказал я. — Должно быть, ввели, временщики, ХСВСВ? Я у тебя скоро… — И не успел договорить: связь оборвалась. И наступила мертвая тишина.
При мелком факельном свете спичек я нашел каску. Удобный предмет, чтобы сохранить присутствие духа, когда тебя, врага, молотят дубинками спецназа, бутылками, кирпичами, цепями, пулями-дуг'ами, ложью, предательством, ненавистью и прочими необходимыми атрибутами нашей прекрасной рудиментарной действительности.
Нас слишком мало, тех, кто мог бы предотвратить приход смертоносного, всепроникающего часа дня скорби. Если ночь считать днем. И что-то нужно делать. Кто-то же должен делать грязную, черновую, опасную работу.
Единственное наше спасение, единственный выход — сохранить свои убывающие раннехристианские души и делать то, что способен делать.
Я сделаю шаг к двери, открою ее и выйду в ночь. Я пойду в эту затаенно-обреченную ночь (все равно будет утро), я пойду в нее, потому что мне нужны деньги, мной честно заработанные. Мне их отдадут сразу, это я знаю: игры в жизнь закончились.
И у меня будет лишь одно желание — исполнить свою мечту.
Я скуплю на все еще кредитоспособные рубли отечественные лампочки. И пойду по мартирологическим скверам, улицам, площадям. В надежде, что мертвые проснутся. Они проснутся и откроются миру широко текущими толпами. И каждому, мертвому и живому, я отдам право быть самим собой. И быть может, тогда появится надежда. И большие куски нашей славы, как и наши души и души наших героев, воспарят в бесконечный, радостно-ослепительный, небесный океан Мироздания… в бесконечный, радостно-ослепительный, небесный океан… в бесконечный, радостно-ослепительный, небесный…
Танковая громада с героическим знаком «Т-34» выплыла из сказочных глубин России — сбила свой напористый ход…
Проходила мимо армейского поста, находящегося у деревеньки с дорожным трафаретом, обозначающим ее название: «Барвиха». Солдатики и офицеры новой РА стояли на обочине и были похожи на побежденную армию.
В кремлевском кабинете с видом на Царь-пушку и Царь-колокол находился господин Костомаров. Над куполами церквей барражировали вороны. Рыжий смотрел на пустынный кремлевский двор и говорил по правительственной «вертушке»:
— Они хотят, как понимаю, пройти парадом по Красной площади…
— И шта? — раздраженно спросил невидимый Собеседник. — Пусть идут, понимаешь. Токо встретить их надо…
— Встретить?
— Ну, там… почетный караул… — недовольно проговорил Собеседник. Понимать же надо обстановку.
— Да-да, я понимаю, — догадался о державной хитрости высокопоставленный халдей.
— Понимаешь-понимаешь, плохо понимаешь, — промолвил со значением Собеседник. — А то устроили войну, понимаешь, в сердце России…
Красная площадь была пустынна, лишь голуби, как люди, гуляли по мокрому булыжнику. Утреннее солнце отражалось в стеклянных витражах ГУМа. Синели ели у гранитного Мавзолея. Окислившийся памятник Минину и Пожарскому казался покрытым речной тиной. Храм Василия Блаженного блажил позолоченными маковками куполов. Куранты коротко пробили раннее утро.
Из Спасских ворот маршировала рота кремлевских курсантов, одетых в парадную форму с праздничными аксельбантами. От холода курсанты, казалось, жмутся в неделимую группу, но потом по приказу начали спешно рассредоточиваться по площади.
Тяжелый танковый гул неожиданно возник за храмом Василия Блаженного. Люди на площади замерли. И появились четыре резвые поливочные машины с мощными веерами воды… Поливали мокрую от ночного дождя булыжную достопримечательность РФ.
Т-34, потерявший в боях свой первоначальный блеск и красоту, появился из ниоткуда, из кошмарного сна власти, из переулочка.
Т-34, казалось, вернувшийся с той победной войны, двигался осторожно, на малых оборотах… Остановился в тени Исторического музея. Боевая башня танка с орудийным хоботом совершила круг, еще один. На раннем солнышке бликнуло стекло триплекса.
Командир Т-34 через триплекс смотрел на молодые, красивые, безусые, незащищенные лица курсантов. Все они были разные, эти лица, и все они были одинаковые, эти лица детей погибающего отечества.
— Ну что, Ваня, приехали? — прохрипел Беляев. — Детишек выдвинули наперед, сучи лукавые. Ой, чую, гибнем смертью храбрых!
— Думал, тебя, Саньку, чепчиками забросают? — заметил Дымкин.
— Во история! — усмехнулся пересохшими губами Василий. — И мы в ней, как роза, блин, ветров.
«Принимай решение, командир», — сказал Ухов.
И Минин, вытирая лицо от пота, с прищуром приказал:
— Делаем так, родные мои…
От Исторического музея с парадно-торжественной скоростью двигался Т-34. В люке боевой машины находился старик. Он был сед; с пронзительно-васильковым взглядом. Он сверху смотрел на кремлевских курсантов. А те с брусчатки площади — на него. И была мертвая тишина, хотя буйствовал танковый мотор, и в этой тишине был слышен далекий и уверенный марш пока еще невидимых полков.
Купол утреннего неба парил над землей светло и прозрачно.
Непобедимый и непобежденный Т-34 уходил к горбатому Большому Москворецкому мосту. Уходил в светлую синь великой и вечной России. И за ним по небесным полям чеканили шаг солдаты Великой Победы.
Да, у меня будет лишь одно-единственное желание — исполнить свою мечту.
Да, я скуплю на все еще кредитоспособные рубли отечественные лампочки.
Да, я пойду по мартирологическим скверам, улицам, площадям. В надежде, что мертвые проснутся.
Они проснутся и откроются миру широко текущими толпами.
И каждому, мертвому и живому, я отдам право быть самим собой.
И быть может, тогда появится надежда.
И большие куски нашей славы, как и наши души и души наших героев, воспарят в бесконечный, радостно-ослепительный, небесный океан Мироздания… в бесконечный, радостно-ослепительный, небесный океан… в бесконечный, радостно-ослепительный, небесный…