«Балованная», — не успела ответить — ее опередила Санька:
— Да не было у нее мужика. Возле чужих побирается.
— А ты почему знаешь? — рассердилась Ганя. — Не возле чужих… у меня и свое было.
— Да сплыло, — резала бойкая Санька.
— Нет, было… Я в Ессентуки ездила… — И, отвернувшись от Саньки, Ганя заплакала.
Нет, не вечно жила она возле чужих. Было у нее и свое. В самом начале нэпа, в Липецке, пекли они с матерью и сестрой пироги и продавали у вокзала. И вправду ездила она в Ессентуки с земляком-полюбовником Сергеем Еремычем (он извозчиком был в Москве) и с Кланькой, сестрой, совсем еще девчонкой. И там, на водах, Сергей Еремыч спьяну или по дурости испортил Кланьку, и она понесла. Ганя-то от своего избавилась, а Кланька испугалась. Убежала из дому в прислуги, а вернулась, когда подошло время, и родила разом двух племянников. Тогда в Липецке снова появился Сергей Еремыч и объявил, что увозит Кланьку под Москву. Дом там купил. Раньше он так и спал при лошади.
— Как же Кланька одна управится? — спросила маманя; она уже почти что и не вставала.
— Ангелину возьмем, — как отрубил Еремыч.
— А меня куда? — спросила маманя.
— И одна помрете, — ответил (бесстыжие его глаза!) Серега, и Ганя поехала с сестрой и племяшами.
Нет, не врал Серега Шлыков, он и впрямь купил полсарая на Икше и чего-то к нему пристроил, жить можно — не хуже, чем в Липецке. Теперь они с Кланькой по очереди носили на Савеловский пироги. Только без маминого замеса торговлишка пошла гиблая, а выписывать старую, хворую Еремыч не хотел.
Так и жили, пока Серега не продал (или, может, пропил!) лошадь, стал учиться на водителя грузовика и завербовался куда-то подальше, где рубль длинней, и заявлялся на Икшу раз в два года, а то и реже.
Вот так было, и Ганя могла бы рассказать — да что толку: девахи все равно не поняли бы — да и ночь уже. Церковь наполовину спала-храпела, а которые не уснули, переговаривались:
— Спи!
— Ухайдакаешься завтра!
— Отбой! — звонко крикнули в дальнем углу.
— А ну тихо! Вроде машина едет! — зычно сказала Марья Ивановна и поднялась с табурета.
8. НОЧКА ТЕМНАЯ
Минут через пять капитан со студентом в темноте кабины по-братски работали ложками еще теплую кашу.
— Ну как мои повара? — хвалилась старшая. — Ты, капитан, заварки забыл, так я своей кинула.
— Спасибо, — хмуро сказал Гаврилов. Он чуял, что старшая нацелилась на него, стеснялся красноармейца, да и не время было.
— Может, по второй? — спросила Марья Ивановна.
— Мне — спасибо, — сказал капитан. — А водителю повтори. Ему надо! — намекая то ли на долгую дорогу, то ли на выпитый студентом стакан первача.
— Да, пожалуйста, если осталось, — попросил студент.
— Навалом! — ответила старшая и поплыла в храм. — А ну, марш спать! — шикнула на паренька, который курил у дверей.
— Сейчас пойду, — буркнул Гошка.
Ему не то чтобы не спалось, а просто спать было жалко. И еще хотелось переговорить с капитаном или на крайний случай с водителем. Мечта подошла уже совсем близко, и дураком надо было быть, чтобы ее проворонить. Он чувствовал, что ночью, в тишине, среди трех сотен женщин, трем мужчинам (четвертый, старичок, верно, ушел в село к старухе) легче договориться, и потешаться над ним не будут, как позавчера в военкомате.
— Вот, горяченький, пальцы не обожгите! — Марья Ивановна вернулась с двумя кружками и миской каши. — Заправляйся, боец, и на боковую… — Она протянула студенту миску.
«Да у тебя все распланировано, — подумал Гаврилов. — Вот чертяка! И чего они, матери-командирши, ко мне липнут? Или слабину какую находят?»
— Опять спасибо! — сказал он, возвращая кружку, и спрыгнул на землю.
— Боец в кабине ляжет, — шепнула, беря его под руку, старшая. — А тебе с бабами неудобно. Я закуток в сарае приберегла. Брезента, правда, не укараулила, девки под себя подложили. Но там не сыро. Доски есть.
— К женщинам иди, Марья Ивановна. Старые мы уже, — тоже тихо ответил Гаврилов, снова думая о телефонном разговоре, который теперь не казался ему таким веселым.
— Ну да — скажешь тоже! — С шутливой обидой обняла его старшая. «Гордится армеец или робеет? — решала про себя. — Наш брат, милиционер, попроще: не теряется!» — Какая же, — не сдавалась, — старая?
Мне тридцать второй только. Да и тебе много ли больше?
— Ровесники, — сказал Гаврилов, набавляя себе год.
— Ты серьезней глядишься. Да все равно не старость. Самая спелость, говорю тебе, капитан.
— Раненый я, — решил прекратить ненужный разговор, надеясь отвадить разом, но так, чтоб не обидеть, потому что вместе с ней командовать ему еще весь завтрашний день, а может, и дольше.
— Дела!.. — присвистнула старшая. — А ты женатый?!
— Женатый, — отрезал он, и подумал: «Вот липучка — клей резиновый!»
— Намучается с тобой баба, — теперь уже не жалея Гаврилова, развивала свои соображения старшая.
— Похоже. Ну, иди спать, Марья Ивановна.
— Отдыхай, бедолага, — сказала старшая, подымаясь по сбитым ступеням в храм. — Спать! Кому я сказала? — напустилась на Гошку, срывая на нем досаду. — Чего полуночничаете? — спросила в церкви Лию и Саньку. — Ложись, пухлявая. Я к тебе прижмусь. Вот надо же, как людей калечат! — вздохнула она, укладываясь между Ганей и Санькой. Ганя уже похрапывала. — Смехота, девки, — не дождавшись вопроса и не в силах держать в себе такую новость, стала она откровенничать.
— Ого! — прыснула Санька.
«Какой ужас! А она смеется!» — подумала Лия, и нехорошее чувство к подруге вместе с воспоминанием об ее отце-управдоме вернулось к ней. Она поднялась с пола и, осторожно пробираясь между спящими, двинулась к дверям.
— Куда ты? Ложись! — зашипела Санька.
— А ну, какой с нее сугрев? — зевнула старшая, вминаясь спиной в пухлую Саньку. «Вот не повезло! Ну да ладно, где наша не пропадала!..» — Она зевнула и приняла сон.
Перед церковью ветер разгуливался, и как-то по-бесовски бренчало кровельное железо. Гаврилов, словно на физзарядке, быстро махал руками, задирал голову, и ему казалось, что звезд с каждым разом высыпает все больше и больше.
— О бомбежке думаете, товарищ капитан? — звонко спросил Гошка, который все не уходил спать.
— Е-ка… — проглотил Гаврилов на половине привычное ругательство, потому что из храма вышла какая-то женщина. — Ну что, много на автогенили? — спросил чуть погодя, когда женщина зашла за церковь.
— Да я не местный. Я окоп рыл.
— К женщинам приписали?
— Да. На фронт просился, а меня сюда, — выпрашивая сочувствия, заныл Гошка.
— Ну, пойдем поглядим, чего нарыл, — сказал Гаврилов, догадываясь, о чем пойдет речь дальше. Он и сам, когда б не простреленное легкое, предпочел бы передовую.
— Эй, студент! Подневальте полчасика! — крикнул в темноту шоферу. — Погляжу, как там чего… Пошли, — кивнул Гошке.
За церковью ветра было еще больше, он дул из-за реки, просвистывая храм, выдувая оттуда женский храп и относя его подальше, в сторону столицы. Так что на бугре, кроме ветра и лязга железа, ничего не было слышно.
«Вот малец, — думал Гаврилов. — Лет четырнадцать верных. И уже туда же… Хорошо хоть моим меньше…» За четыре последних месяца он, может быть, тыщу раз размышлял, хорошо ли, что его сыновья еще малыши. То ему казалось, будь они постарше, жене было бы с ними половчей, а то, наоборот, ему хотелось, чтоб они остались вовсе грудными — и тогда бы немцы их меньше обижали и жену бы не тронули. Но сейчас, глядя в спину Гошке, Гаврилов считал, что ему еще повезло. «Слава богу, не курят и к партизанам в леса не сбегут», — утешался, забывая, что у него, тридцатилетнего человека, никак не могло быть детей Гошкиных лет.
— Ну, не больно ты накопал, начальник! — сказал Гаврилов, когда, перескочив начатую женщинами траншею, они подошли к Гошкиному окопчику. — А земля здесь, между прочим, не трудная, — добавил он, упирая правую здоровую ногу в край лопаты.
— Времени мало было, — обиделся Гошка. — Но я сейчас закончу. Вон луна выходит.
И вправду, прямо над черным лесом другого берега вылез нижний рог молодой луны. Тучи вокруг него клубились, как пар.
— Самолетам самая лафа! — воскликнул Гошка и протянул руку за лопатой.
— Спать иди, — рассердился капитан. — Завтра дороешь. «Недалеко от пацана ушел, если о том же думаешь», — сказал он себе, спускаясь к мосту.
— Чтоб духа твоего тут до утра не было! — крикнул он, оборачиваясь.
Гошка понуро поплелся назад.
Мост был старый, сделанный, видно, на совесть, потому что перила не качались, настил не прыгал, и нога ступала спокойно. Второй мост, железнодорожный, точно как по карте, чернел на полтора километра левее, а впереди уходила в лесок уже не асфальтовая, а мощеная дорога. На карте Гаврилова она и железнодорожная линия, больше не пересекаясь, каждая своим ходом упирались километров через пять в срез, а что там дальше, ему не было ясно ни на бумаге, ни в действительности. Стояла тишина, а значит, немцы находились еще черт-те где, может, за сто, а может, километров за сто пятьдесят, но по тому, что станция была взорвана и пути не чинили, и по тому, что инженерного начальства на месте не оказалось, можно было ожидать всего самого непредвиденного.
До ранения Гаврилов почти полмесяца отступал от Слуцка и на опыте знал, что расстояние для немцев не помеха. Да и потом, в госпитале, вчитываясь в сводки Информбюро, убеждался, что немцы почти всегда появлялись там, где их не ждали, и забирали города, которые еще два дня назад никто не считал фронтовыми. Правда, за месяцы, что он провалялся в московском госпитале, положение стало кое-где выправляться — под Ельней, например. Но об этой Ельне столько трещали по радио и писали в газетах, что он уже начинал прикидывать: не одна ли эта Ельня на весь фронт от Балтики до Одессы?..
Отсутствие инженерного начальства тревожило его не так, как разбомбленная железная дорога. «Инженера, они разгильдяи известные, — вспомнил он инженера их полка, прыщавого, плохо выбритого никудышного парня, от которого вечно несло потом и перегаром. — Только что пишутся — образованные, а вообще-то одни сачки… Не знаю, правда, как на гражданке…» — перебил себя, стараясь сохранять справедливость.
Но то, что станцию не чинили, то есть не гнали через нее снаряды и резервы, словом, то, что она была не нужна, само по себе наводило на мысль, что впереди то ли никого нет, то ли кто-то есть, но до него уже не добраться. И телефонный разговор, который два часа назад так обрадовал, выворачивался сейчас изнанкой, вовсе не веселой.
— Трепач! — вдруг разозлился Гаврилов, с резкой ночной четкостью слыша голос из трубки: «Пошлют за тобой платформы! Платформы либо инженеров!..»
— Балабон! — сплюнул капитан, углубляясь на том берегу в лес. — Насажают на нашу голову всяких… Ни хрена не знает, а бубнит. Сюда бы тебя, обещальщика.
И вдруг он с печалью вспомнил, что тот, на московском конце провода, не назвал ему своей фамилии.
«И квитанции не взял… — подумал Гаврилов, шагая через пустой лес. — Вот не повезло!..»
— Заберите женщин, дайте хоть взвод, хоть отделение, — бормотал он, забывая о простреленном легком и раненой ноге.
«А женщин куда, если вдруг немцы?!» И он вспомнил, что под шинелью на нем старая, еще политруковских времен гимнастерка, на которой ясно видны следы споротых звездочек. (Командирскую гимнастерку распороли в медсанбате, куда его притащили на закорках, чтоб не затекло легкое.)
«Симка всякое барахло берегла! — впервые за время разлуки подумал о жене злобно. — Ну а капитану в плен можно? — перебил себя, как бы выгораживая Серафиму. — Капитану тоже нельзя. Даже студенту нельзя… Вот и выходит: бросать женщин — трус, а не бросать — изменник Родины. Нет большей беды, чем бабами командовать! — сплюнул он в сердцах. — Нет, есть… Ранеными. Ранеными тяжельше». И, представив себе, что вместо женщин в церкви сейчас лежат ребята из отделения тяжелораненых, понемногу начал успокаиваться.
— Всегда найдется, кому хуже тебя, — сказал тихо, чувствуя, что уже берет себя в руки. — У меня две обоймы, и у студента на поясе подсумки. Вот и хватит, — закончил, чтобы не возвращаться к этой теме.
«Только женщинам надо сразу уходить, вроде они к нам отношения не имеют. При немцах мы — женщинам помеха. Только как бы намекнуть попонятней. У этой Марьи не то на уме… Ну, не паникуй, — снова оборвал себя. — Может, и нужны траншеи. Раз послали, значит, нужны. А с инженерами просто напутали. И брось думать про «семь врагу — себе восьмую»… Может, они и знают чего…» — уже без прежней злобы подумал про московских начальников. Ведь прикрикнули на него: «Тут тоже передовая!», когда после госпиталя направили в Моссовет. Тогда он обиделся, подумав, что слово «передовая» штатский Тожанов употребил в смысле — ударная или стахановская, как обычно называли бригады или стройки. Но теперь капитан уже склонялся к мысли, что Тожанов чего-то знал, когда три дня назад сказал ему, что Москва тоже фронт.
Однако фамилию говорившего спросить надо было, а уж квитанцию, голова твоя пустая, припрятать в карман на случай какого поворота или трибунала! «Ну что ж, — подумал он, — сейчас авось — главное твое начальство». И ему стало горько, но как-то одновременно и спокойно.
Поглядев на часы, он увидел, что шагает уже восемнадцать минут, прошел не меньше двух километров, а в лесу все так же тихо, даже тише, чем возле церкви.
— Всей страны не облазишь, так пусть хоть студент покемарит, — вздохнул Гаврилов и повернул назад. Сам он решил прилечь перед рассветом, когда женщины начнут копку и чуть потеплеет.
Гошка, обиженный капитаном, в церковь не вернулся, а, выждав, пока тот перейдет мост, спустился к реке. Тут, зацепившись в темноте за камень, он упал, ушибся и, набрав воды в левый полуботинок, нематерно выругался.
— Ой! — В реке плеснуло что-то белое.
— Стой! Кто идет?! — не успев испугаться, крикнул в темноту Гошка.
— Отвернитесь, пожалуйста, — жалобно пропел голос, и Гошка догадался, что это рыжая Лия.
— Извините, — промычал он и пошел к церкви.
«Бедная, барахтаться в осенней воде… Надо будет завтра взять ее на свой окоп. Пусть бруствер подравнивает», — важно думал Гошка, чувствуя себя заботливым командиром.
Он вернулся к церкви. Водитель, распахнув дверцу, курил, высунув из кабины длинные ноги.
— Разрешите прикурить, — сказал Гошка не затем, чтоб сэкономить спички, а ради разговора.
— Мал еще — расти не будешь, — наставительно произнес шофер, но прикурить дал.
Ему тоже было тревожно, прямо сказать, страшновато одному, без капитана, с тремя сотнями спавших без задних ног женщин. Без них он бы не боялся. Один он бы запросто переехал мост и летел бы по той стороне, пока не уперся бы в наших или в немцев. В руках — баранка, к задней стенке принайтован карабин, в подсумках — обоймы. Он уже два года был в армии, но ни дня на фронте, и, не видя смерти, не боялся ее. Но сейчас, оставшись один с храпевшими в церкви женщинами, он испугался так же, как капитан за рекой, не за себя и не за них (все-таки немцы с женщинами не воюют!), а испугался той неясности, какая может случиться, если нагрянут немецкие танки: женщин не защитишь и бросать их тоже нельзя. А если поймут, что женщины с тобой, сочтут их уже не бабами, а мобилизованными — и могут поступить по-всякому.
— Садись, раз уж дымишь, — милостиво разрешил он Гошке, подвигаясь внутрь кабины, — с какой улицы будешь?
Как все недавние москвичи, студент любил поражать коренных жителей знанием столицы. Это хоть немного глушило тоску по дому и транспортному институту, где ему дали проучиться всего два месяца, но позволяло считать, что еще повезло, потому что шоферить — это скорее работа, чем армейская служба, которую, как все городские ребята, он до 41-го года не слишком уважал.
— Возле Ногина, знаете? — ответил Гошка.
— Знаю. ЦК рядом. А мой Харьков сдали. Слышал, небось?
— Да, — понимающе кивнул Гошка и, сколько нужно помедлив, вежливо спросил: — Родные остались?
— Нет, двоюродные только. Родные все выехали. Но все равно жалко. Город жалко. В Харькове был?
— Не приходилось, — скромно ответил Гошка, который не выезжал дальше Клязьмы.
— Хороший город, а сдали, — и вдруг, намолчавшись за день, шофер в темноте кабины выговорил то, чего никогда бы не посмел днем: — Ну как, пустите немца?
— На турецкую пасху! — бодро ответил Гошка.
— Да, — хмыкнул студент. — А как ты его не пустишь? «Пораженец какой-то», — подумал Гошка, не зная, вылезать ему из кабины или оставаться и ждать капитана.
— У нас вечно, как глотку драть, так «на чужой земле и малой кровью», а как до дела… да что там?! Я не про тебя. Обстановка очень тревожная, — сказал шофер печально.
— Это понятно, — согласился Гошка.
— Ничего тебе не понятно. — Водитель вдруг его обнял, и Гошка не знал, радоваться ли этой ласке красноармейца или отпихнуть его от себя как труса и паникера.
— Ничего тебе, пацан, не понятно. И мне не понятно, и капитану тоже. Ну, много нарыл? — вдруг оборвал он свою нудянку.
— Вот до сих пор, — Гошка рубанул по колену.
— Ты не очень вкалывай. Силенки завтра пригодятся.
— Оружие привезут?!
— Какое еще оружие? Вагоны придут за вами — в Москву увозить. А скорей — не придут и придется пешком уходить. Так что копать копай, да не укапывайся.
— Неправда! — Гошка тотчас отодвинулся. — За это, знаете, что полагается!
— Тьфу, дурак… Два тычка от толчка, а уже трусом считает.
— Ничего не считаю… Только Москву не сдадим.
— Я не про Москву, я про тебя… — Студент сплюнул. — Привезли вас, а начальство где? Где фортификаторы? Этот колобок в брезенте, что ли, фортификатор? Так он последний раз при Потемкине землю копал, и то, наверно, под гальюн. Ты зачем, думаешь, мы с капитаном за двадцать километров сейчас жарили? В Москву звонили! Вас по дурости сюда пригнали. Ничего, не тоскуй. Я тебе завтра помогу. Тебе в плен попадать нельзя, не женщина.
— А вам?
— А мне что? У меня — карабин, у капитана ТТ. Нас не возьмешь, — сказал водитель, и Гошка сразу вернул ему доверие. — Только ты… это, ну, в общем, держи при себе. Я тебе по-мужски… Понятно? — смутился шофер.
— Могила, — сказал Гошка. «А он, кажется, ничего. Нервный только. Но положение действительно тревожное».
— Кемаришь, студент? — донесся голос Гаврилова. — Можешь на боковую.
— Ну как, товарищ капитан? — бодро крикнул водитель. — Сыпь отсюда, — прошипел он Гошке.
— Тихо. Полный порядок. А ты чего не спишь? — спросил Гаврилов паренька. Как все командиры, он не выносил слоняющихся без дела бойцов. — Думаешь, здесь «Артек»?
— В «Артеке» их брата жучат! — поддакнул студент, сразу как бы отрубая от себя допризывника, хотя только минуту назад выкладывал ему ночные страхи. — А вы когда поспите, товарищ капитан?
— Утром, — сказал Гаврилов. — Утром сны лучше.
9. ЛЕДЯНАЯ ВОДА И ГИМНАСТИКА
Лия сидела под мостом, никак не решаясь раздеться и залезть в страшную воду. Перед ужином она, как большинство окопниц, только наспех вымыла руки и сполоснула лицо, надеясь замотать обряд вечернего обтирания. «Нехорошо выделяться», — отговаривалась она. «Пропадете, девочка», — спорил с ней печальный голос Елены Федотовны, рослой дамы из квартиры напротив. «Нет, нельзя мне выделяться…» — снова повторила перед ужином Лия, и Елена Федотовна ничего тогда не сказала.
Но сейчас на пустом берегу она, невидимо склонясь над Лией, резким и горьким (как тогда в лифте!) голосом прошептала:
— Больше нам надеяться не на кого!
И Лия сняла пальто и стала расшнуровывать ненавистные мамины ботинки.
Тогда в лифте, в пору папиных неприятностей, Лия, вся обвязанная платками, в гриппу, кашляя и сморкаясь, не успела вовремя отвернуться и обрызгала эту длинную и нескладную, недавно переехавшую в их дом женщину.
— Ой, извините, извините! — Лия отворачивалась к стенке и снова чихала.
— Ничего, девочка, — ответила женщина. — Я вас знаю, — добавила со значением. — Вам надо умываться ледяной водой. Ледяная вода и гимнастика. Больше нам надеяться не на кого, — сказала эта странная женщина и первой вышла из лифта.
Потом, когда Лия не раз обдумывала эти слова, они часто казались ей оскорбительными, потому что папа был все-таки с ней, а муж несуразной дамы — известно где, но в первый момент Лию обдало такой симпатией к Елене Федотовне, что она еще долго стояла на площадке и смотрела на соседскую дверь таким взглядом, словно за ней скрылся принц или народный артист Лемешев. И это «нам», которое потом больше всего коробило, в первый момент растрогало Лию. В нем чудились ей печаль и ласка, упрямая гордость взрослой женщины, и ее уважение к шестнадцатилетней девчонке, и даже, если хотите, обещание дружбы. И за это Лия всегда прощала Елене Федотовне все, что та подразумевала под этим «нам»: наши родные несправедливо страдают, и (это особенно было обидно после того, как у папы дела уладились) хоть у вас, девочка, и есть отец, но все равно «нам» (то есть — вам!) надеяться не на кого… И, встречая теперь Елену Федотовну, Лия всегда радостно краснела, и Елена Федотовна дружески ей улыбалась, и это было значительнее слов. Да и что они могли сказать друг другу, когда через болтливую Ганю Елена Федотовна знала все о Лииной семье, а Лия тоже кое-что знала о несчастной женщине, но не хотела быть назойливой и бередить незажившую рану. Дочке Елены Федотовны, очкастенькой Карине, Лия тоже сначала улыбалась, но та в ответ кивала как-то надменно, а однажды в лифте, думая, что Лии не видно в боковое зеркало, высунула язык. Но Лия почти не обиделась, понимая, что Карина еще ребенок и что, несмотря на все старания Елены Федотовны, у нее очень нелегкое детство.
— Бр-р-рр! — Лия ступила в ледяную воду и только силой отчаяния не выскочила обратно. — Бр-рр! — тряслась она. Казалось, острые ледышки разрезают ноги у щиколоток.
— Иначе нельзя, — вздохнула она, заходя в речку по колено и стаскивая через голову свитер и юбку.
Плечам и спине было уже не так холодно, как ногам, и Лия с неприкрытой злобой, глядя на свои ключицы и маленькие груди, стала нещадно их растирать:
— Так вам! Так вам!
— А мне действительно очень помогло, — робея, сказала она год назад Елене Федотовне, когда они снова столкнулись в лифте.
— Я вас поздравляю, — кивнула та, полагая, что речь идет о восстановленном в партии главе семьи. — Теперь вы сможете учиться.
— Не знаю… Мама очень нездорова…
— Простите, — резко сказала соседка, и Лия поняла, что та считает Лииного отца бесчувственным человеком.
«Конечно, ей обидно, — подумала тогда Лия. — У такой хорошей женщины оказался такой муж… Но, может быть, он просто очень нестойкий человек, и воспользовались его бесхарактерностью… Мужчины часто бывают такими слабыми…»
— Ой! — вскрикнула она, увидев на берегу Гошку.
Тот скромно ушел.
«Деликатный», — подумала Лия, но уже не о Гошке, а о красавце Викторе, с которым Санька познакомилась летом в Парке культуры.
— Вот тебе! Вот тебе! — Снова стала она тереть, теперь уже полотенцем, свое тощее тело. — Да, не Рио-де-Жанейро! — повторила с горечью.
И опять вспомнила последний предвоенный понедельник, точнее вечер его, с той самой минуты, когда зазвонил телефон.
— Меня! — выпорхнула Санька из комнаты. — Лию?! — удивился в коридоре ее голос. — А кто требует? — Санькино сопрано, казалось, вспархивало до потолка и оттуда тройным сальто или ястребком в мертвой петле опускалось в телефонную трубку. — Так это я, Александра. Не признали? — разливалась Санька в коридоре, вовсе не собираясь звать Лию. — Ждите на Дзержинского! Я в две минуты! — крикнула Санька и тут же влетела в комнату.
— Подруга, дай «летчика»*, — она порылась в Лиином кошельке, — а то на белое у меня хватит, а вдруг он портвейн пьет. Ты пока приберись тут маленько! — И, схватив Лиину сумку (вот эту самую, общую сейчас на двоих, где были хлеб, документы и полотенца), выскочила из квартиры.
-
* Пятирублевая купюра.
Через сорок минут Виктор позвонил три раза, и Лия, пугаясь Санькиной матери-дворничихи и Гани, которая чаще околачивалась в их квартире, чем у соседей, открыла дверь.
— Простите, что я так… — Виктор развел пустыми руками. — Но я действительно не собирался в гости.
Лия стояла перед ним, нерешительная и маленькая, и ее робость передавалась ему.
— Вот сюда, — наконец выдавила она и повела Виктора в комнату, но двери за собой прикрыла не до конца. — Санюра сейчас вернется.
Она это сказала просто потому, что надо было что-то сказать, но тут же покраснела. Выходило, что она сама понимает и заранее согласна, что молодой человек пришел не к ним обеим, а только к Саньке.
— Да, она мне сказала, — тоже краснея, кивнул студент. Он еще сам не решил, к кому пришел, и ему было неловко.
Санька влетела хлопотливая, шумная, смущение в ней не ночевало.
— Чайник не ставила?.. Сейчас, в один момент, — щебетала она, словно не впервые, а всю жизнь угощала у себя молодых людей.
— Да я не голоден, — смутился Виктор.
— При чем тут голод?! Со знакомством надо! — шумела Санька, выставляя на стол из сумки четвертинку, пол-литра портвейна, коробку килек и свертки по двести граммов колбасы и сыра.
Лия покорно пошла кипятить чайник.
— Во дает! Матерь схоронить не успела, — встретила ее на кухне Ганя, которая по случаю интересного гостя не торопилась на свою Икшу.
— Лександру гони, — буркнула Санькина мать.
— Мать зовет, — сказала Лия, возвращаясь в комнату.
— Вот на мою голову! — хохотнула Санька. — Вы не скучайте — я разом!
— Шумная она у вас, — улыбнулся Виктор.
— Хорошая, — поправила его Лия, стараясь не сердиться и не завидовать подруге.
— Вместе живете?
— Нет. То есть — да… Санюра — у меня. Временно… Она очень много за мамой ухаживала… — сказала Лия и, вспыхнув, добавила: — Мама уже умерла, — чтобы молодой человек не подумал, что Санька что-то вроде сиделки или домработницы.
Он кивнул. У него было хорошее лицо, не только красивое, но еще и очень интеллигентное. Лии захотелось просто с ним посидеть-побеседовать, но она не знала, как начать разговор, боялась быть назойливой и, понимая, что сейчас вбежит подруга, глупо повторила:
— Санюра сейчас вернется.
— Ой, беда со старыми! — Санька влетела в комнату. — А ты чего? Хлеб не нарезан, консерв не вскрыт. Ой, подруга! Да не робей, не съест он тебя. Наш ведь, московский.
— Я из Саратова, — сказал студент.
— Ой, а не похоже — не окаете. Ну, раз в Москве, все равно что московский. Нате, орудуйте! Мужское занятие… — Она протянула ему консервный нож.
Лия трижды чокалась с ними, но себе в рюмку доливать вина не позволяла и все порывалась уйти.
— Погоди, мамаша ляжет, тогда… — каждый раз шептала Санька.
Наконец радио договорило свои известия, включило Красную площадь с боем часов, и Лия, взяв с этажерки толстую тетрадь и учебник физики, тихо вышла на кухню. Тетя Ганя, слава богу, уже отправилась на свою Икшу, и квартира спала. Лия прикрыла дверь, зажгла нещедрый кухонный свет и села к своему столу. «Правило правой руки — стержень и обмотка…» — пыталась она сосредоточиться, но законы магнитной индукции никак не шли в голову, потому что мысли волей-неволей отрывались от учебника и на цыпочках пробирались назад, в комнату, где сейчас должно было произойти что-то тайное и великое.
«Если правую руку повернуть вдоль стержня, то четыре пальца укажут направление электрического тока в обмотке катушки…» Ничего не понимаю, — глушила Лия себя физикой. — А если будет ребенок?»
— Очень красивый будет ребенок, — сказала она совсем громко, и тогда открылась дверь, и Санькина мать стала ругать Лию, что та жжет «обчее лектричество».
— На чужое, на дармовщинку хотишь? А ну спать иди!
— Не пойду, — зло сказала Лия.
— Как так? Да я тебя силком поведу! Думаешь, по-твоему будет! — И дворничиха потащила Лию в коридор. — Ой, да тут заперто! Санька, чего заперлась? Открой! — Она забарабанила в дверь.
Скандал вышел невообразимый. Соседи немедленно высунулись из комнат. Пьяный Санькин родитель, управдом, открыв рот, бессмысленно глядел, как Санька оттесняла мать, пропуская испуганного студента к входной двери.
— Спортил девку! — кричала дворничиха, дубася Саньку.
— Тихо, мамаша! Людей постесняйтесь! — шипела Санька.
— Спать надо, — ворчали соседи, но почему-то не расходились.
— А ты тоже хороша, — напустилась Санька на Лию. — На кухню пошла!.. Я за твоей каргой сколько ходила, а ты уж ночки не могла посидеть на Курском! Сволочь, вот ты кто. — И забрала свою постель и тряпки из шифоньера.
Лия проплакала до рассвета, понимая, что Санюра в чем-то права, но эта «карга» не позволяла ей мириться первой. А через четыре дня пьяный управдом, который уже привык, что дочь живет отдельно, поругавшись с Санькой, устроил Лии безобразный скандал. Грозился отнять комнату, а потом стал хулиганить и лезть, и Санька два раза нешуточно съездила его по шее, помирилась с Лией и простила ей. И Лия тоже простила. Они всхлипывали, обнявшись, и разомлевшая Лия наконец спросила:
— А не боишься, что будет ребенок?
На что Санька шутливо махнула рукой: мол, волков бояться… и улыбка у нее была лукавой и гордой, хотя студент Виктор (Лия это знала) больше не звонил.
10. НЕПОБЕДИМЫХ НЕТ
— Да, жизнь — это борьба! — вздохнула Лия, подымаясь на бугор. Эту фразу часто повторял отец и почти всегда не к месту. И, повторив ее сейчас, тоже не к месту, Лия улыбнулась и вошла в церковь. Все спали, один лишь допризывник Гошка сидел на табурете возле верстака.
— Садитесь, — сказал он, вставая.
«Очень симпатичный мальчик. Как бы эгоистка Карина его не испортила», — подумала Лия, забывая, что Гошка здесь, на окопах, а Карина с матерью уже далеко за Москвой. Ведь вчера — нет, уже позавчера! — утром Лия, преодолевая свою несокрушимую застенчивость, пришла к ним прощаться.
— Вы едете, и я тоже, — сказала она. — Меня берут на окопы.
— Как я вам завидую, девочка! — Елена Федотовна поднялась с пола, где тщетно пыталась обвязать двумя шарфами расползающийся чемодан.
— Мама хочет сказать, что я мешаю ее героизму, — съязвила Карина.
— Что ты, Карик? — смутилась Елена Федотовна и снова повернулась к Лии: — Я вас люблю и уважаю. Берегите себя, пожалуйста.
— Я хотела на фронт… Не взяли… Может быть, с окопов удастся…
— Да, я вас понимаю, девочка… Только берегите себя, пожалуйста. Дайте я вас перекрещу.
— Мама! — крикнула Карина.
— Я неверующая, — тихо сказала Лия. Ей было неловко.
— Да. Я знаю. Я тоже неверующая. Но на кого еще надеяться? — Она неумело, видимо, забыв, как это делается, перекрестила Лию.
— Не бойтесь, — шепнула. — Христос — для всех. Только, пожалуйста, останьтесь живы…
— Вам не холодно? — спросил Гошка, с любопытством глядя на рыжую девушку.
— Нет, что вы! Это так взбадривает. Мне Елена Федотовна посоветовала, — как бы извиняясь, что полезла в октябрьскую воду, ответила Лия. — А Рина, наверно, уже в дороге, — поторопилась перевести разговор.
— Наверно, — согласился Гошка. — А вы спать не будете?
— Не знаю. Боюсь, не засну…
«Бедная», — подумал он, а вслух сказал:
— У меня тоже бессонница.
— Это потому, что очень много впечатлений, — ответила Лия. — Как вы думаете, завтра мы много выроем?
— Посмотрим. Положение очень тревожное.
— Представляю.
— Вы умеете хранить военную тайну? — вдруг спросил Гошка, весь переполненный новостями.
— Не знаю, — испугалась Лия. — Мне ее никогда еще не доверяли.
— А слово дать можете? — спросил раздраженно, боясь, что еще немного, и он выложит ей военные секреты, не получив никаких гарантий.
— Могу, — улыбнулась Лия. — Могу комсомольское. Хотите?
— Хорошо, — обрадовался он. — Положение очень тяжелое. Так что вы завтра особенно много не ройте. Нам отсюда уходить придется.
— Как? — недоуменно вскрикнула Лия.
— Скорее всего, пешком, — не дал он ей договорить. — Обещали вагоны, но они вряд ли прибудут.
— Это неправда. Не сердитесь, но я не верю. Откуда вы знаете?
— Знаю.
— Вам капитан сказал?
— Это неважно. Только не думайте, что я трус.
— Бедный, я ничего не думаю. Я только не могу поверить. И почему это он вам сказал? Почему он всем не сказал? Или все уже спали? Простите, я ничего не понимаю. Зачем же нас сюда привезли? Гоша, ради бога, скажите? Это шутка, да?
— Нет. — Он мотнул головой. — Но помните, вы дали слово. Нас привезли копать оборону. Но фортификаторы, подлецы, бежали, потому что немцы близко. Понимаете?
Они говорили шепотом в огромной, наполненной храпом церкви, но Лии казалось, что допризывник кричит ей в ухо через рупор.
— Вам нельзя в плен попадать! — шепотом орал Гошка.
— Да-да… Я понимаю. Спасибо… Я хотела пойти на фронт. Меня не взяли. Разрешили только в госпиталь, санитаркой. Но я уже была санитаркой. Дома… — Она потупилась, словно боялась обидеть покойную маму. — Я умею стрелять из винтовки. — И она с надеждой посмотрела на Гошку, будто он был начальником арсенала.
— Шофер сказал — никакого оружия не будет. Эта Домна просто врала. Удирать будем. А дали бы винтовку, никуда б не ушел.
— И я, — вздохнула Лия.
Гошка посмотрел на нее с сомнением, но промолчал. Ему не хотелось портить такой хороший ночной разговор. В заброшенной церкви, среди спящих женщин, только они двое бодрствуют. Горят две керосиновые лампы. В разбитое стрельчатое окно виден край освещенного луной облака. Ночь стоит тихая, может быть, первая бессонная ночь за всю его жизнь, если не считать нескольких ночей на крыше во время налетов. Но тогда на чердаках было полно народа, а сейчас они одни.
«Она ничего… Мужественная, — наконец подобрал он подходящее слово. — Ледяной водой обливалась. Б-р-р… — задрожал от воображаемого холода. Стрелять — не копать. Может, и вправду умеет… Я тут один среди оравы женщин. И она тоже одна», — подумал он и проникся к Лии добрым чувством, то ли из-за ее одинокости и заброшенности, то ли оттого, что она разговаривала с ним, как со взрослым, и не гнала спать.
— Обстановка очень тяжелая, — снова повторил, вовсе не придавая этим словам того значения, которое они имели для всех, в том числе для Лии.
Несмотря на то что немцы шли по его земле и он, вполне сносно зная географию, по сводкам Информбюро с недельным или полуторанедельным запозданием узнавал, где сейчас проходит линия фронта, общее положение его как-то мало тревожило. Война вообще казалась ему его личной удачей, и теперь, когда он на нее почти попал, ему не терпелось подойти к ней еще ближе, впритык, получить винтовку, ручной пулемет или «максим» (об автомате ППШ он и не мечтал) и делать то, что делают настоящие парни в кинофильмах. Он был неглупый мальчик и на многие вопросы мог бы ответить толково, но само его существо было пока глупее его разума, и он весь рвался туда, вперед, за реку и тишину, где весь мир в его представлении стреляет, тарахтит, рвется, горит, вспыхивает и кричит «ура!».
— Но как же это вышло?.. — спросила Лия, как-никак она была старше Гошки. Она сейчас чувствовала его таким близким, почти родным, что, пугаясь собственной смелости, выдавила:
— Как это допустили?
— Внезапность нападения! — отмахнулся он, пребывая еще в приподнятом состоянии: ему слышалась пулеметная стрельба и виделись падающие немцы с задирающимися кверху стволами винтовок.
— Я, знаете, плохой политик, — шептала Лия, — но мне очень не нравился договор с Гитлером. Меня это оскорбляло: с такими людоедами здороваться за руку. Нет, это было очень неприятно…
— Дипломатическая хитрость. Нам нужно было спасти украинцев и белорусов, — небрежно сказал он, хотя два года назад ему самому этот пакт был не по душе.
Белорусы и украинцы были какие-то абстрактные, а сражения, которые он рисовал цветными карандашами (а еще чаще представлял их себе перед сном или во сне), были реальными и понятными. После заключения пакта он уже не знал, можно ли рисовать на вражеских касках свастику. На касках англичан можно было писать «фунт стерлингов», но это не так впечатляло. Свастика же была привычной и ясной, и по ней он бы ни за что не промахнулся.
— Нет, не говорите… Я все-таки ничего не понимаю, — не унималась расхрабрившаяся Лия. — Я хочу чем-то помочь. Даже не помочь. Я просто обязана что-то делать. Ну хорошо, пусть — окопы. Но теперь вы говорите, что окопы не нужны.
— Вы не волнуйтесь. Немцев мы разобьем…
— Да. Я понимаю… Но нельзя же сидеть без дела. Вы знаете, — она приглушила шепот, — у моего папы были неприятности. Так я его не только утешала. Я заставляла его писать и писать заявления и жалобы, просьбы и объяснения — во все, какие можно, инстанции. Я ему не давала сидеть без дела. Тормошила его. Если ничего не делать, можно с ума сойти. Опуститься. Можно даже перестать умываться…
— Да, конечно, — не совсем уверенно кивнул Гошка.
— Вы знаете… Я все время думаю: ведь нас больше… Нас в два, нет, в три раза больше, чем фашистов. Пусть один наш убьет одного фашиста и даже сам погибнет. Ведь тогда мы победим. Я сама готова погибнуть, но сначала я хочу убить одного гитлеровца.
— Они в бронетранспортерах едут. Пуля броню не пробивает…
— Так что же делать? А где наши броневики? Помните, перед праздниками нас ночью будили танки?.. Помните?
— Да! Ведь мы с вами из одного дома! — вдруг неизвестно почему обрадовался Гошка.
— Правда, — улыбнулась Лия, не понимая, что же тут удивительного: и Санюра из того же дома, и еще многие женщины.
— А вы петь любите? — спросил он, будто о самом главном.
— Люблю. Только про себя. У меня ни слуха, ни голоса.
— Правда? — обрадовался он. — И у меня тоже. Я только в уме пою. Я вам сейчас спою свою любимую, а вы по глазам догадайтесь.
— Я не сумею, — улыбнулась польщенная Лия. — Я очень неспособная.
— Да нет! Вы обязательно догадаетесь. Вот смотрите! — Он сжал губы, ноздри у него растопырились и зрачки остановились. Он почти не дышал.
— Ну? — наконец спросил он, побагровев, словно тащил четырехпудовый мешок.
— Не знаю, боюсь ошибиться, — смутилась Лия. — Мне показалось, под конец вроде:
Там, где кони по трупам шагают…
— Правильно! — воскликнул он. — А говорите, неспособная. Да вы просто ясновидец!..
Гаврилов, гоняя сон, бродил вокруг храма, спускался к речке, споласкивал лицо и снова, поднимаясь на бугор, обходил церковь. Шофер, не помещаясь в кабине, спал, вытянув из нее огромные ноги. Сапоги на них были поновей гавриловских. Ветер то унимался, то задувал снова, и кровельное железо на церкви бормотало что-то грустное, схожее с вальсом «На сопках Маньчжурии». Гаврилов все песни пел на один мотив, выбирая слова по настроению.
«На немцев работает!» — думал сейчас он про все сразу — и про ветер, и про погоду, и про положение, в которое не по своей воле попали и он, и его страна. И вдруг, в который уже раз со злобой и огорчением, глянув вверх, он увидел скользнувшее по краешку луны самолетное крыло и тут же сквозь ветер угадал гудение бомбардировщиков. Их, похоже, было немало, потому что спустя минуту еще один прикрыл лезвие луны. Шли они высоко, и угадать их он не мог, но летели они прямо над шоссе, и он понимал, что на Москву. С начала войны он так мало видел своих боевых машин, что каждую летящую, пока ясно не различал на ней звезды, принимал за чужую. Так было проще. Не надо было потом ругать себя за дурость. Зато редкие исключения были как подарок. Даже в московском госпитале, когда над головой вертелись ЯКи и МИГи, Гаврилов и то всякий раз ожидал от них подвоха, пока при свете солнца или при снижении ярко не вспыхивала на крыльях родная звезда.
«Все туда — все на него! — думал капитан, боясь даже себе назвать то великое имя. — И мы все стараемся ради него». — И тут Гаврилов со скорбью вспомнил все покинутые виденные и не виденные им города и в первую голову Слуцк, где осталась Сима с детьми. «Все его охраняем, — злобно добавил, забывая на миг, что Москва — это не только место, где живет тот человек, а еще, между прочим, и столица. — Охраняют, не пустят, — повторил, когда вдалеке почудились частые, как удары нервного пульса, выстрелы зениток. — А может, не знает, где сейчас немцы? — пришла в голову нелепая мысль. — Может, ему не докладывают? А как же речь третьего июля? Нет, знает. Знает, да не все».
Его отношения с тем знающим или не все знающим человеком были на самом деле не так просты, как считали сослуживцы Гаврилова и как считал он сам. Сначала для него, красноармейца срочной службы, главным был нарком Клим, луганский слесарь, свой русак, ясный и понятный, а тот, с трубкой, тоже вроде был, но его как бы и не было. И для отделенного Гаврилова Клим еще был главным, но потом все сменилось, и хоть Клим нацепил маршальские здоровенные звезды, а тот по-прежнему носил красноармейскую шинель, не приведи бог было теперь поставить его позади Клима. И, ломая язык, твердо и навсегда, запомнил старшина Гаврилов его трудное отчество и уже никогда не путал. Так, помалу да потиху, стал трубокур из поставленного впереди — взаправду впереди, и лицо его, поначалу некрасивое и чужое, стало привычным, своим, таким, как будто он был с нами всегда, с самого рождения. И уже младший политрук, бойко излагая своими словами газетные статьи, не кривя душой, хвалил Сталина. «Вот это политрук, не то что ты, — говорил себе Гаврилов. — Ты толкаешь бойцам новости, а они в кресты-нолики играют. А он слово скажет — все рот раскроют и еще полгода потом учат-переписывают».
Как человек, всю жизнь работающий с людьми, Гаврилов не мог не уважать авторитет, завоеванный у всего народа. И после, когда потихоньку, а потом и в открытую, в их полку и в соседних стали хватать по ночам командиров, от комполка до ротных, а комиссаров так вообще чуть не сплошь, он, жалея их детей и жен, кивал при женских всхлипах: «Сталин не знает!», но про себя считал: знает, и, бессонно копаясь в памяти, пытался найти вину каждого взятого. И когда найти было нечего и разговоров никаких не вспоминалось, все равно считал, что тому, наверху, виднее.
— Да не гуртись ты, Ваня, при начальниках, — пела ему по ночам мудрая Сима. — Ты при бойцах, при бойцах держись. От начальства — вред один! — и она звала теперь на чай только старшин да помкомвзводов и, изворачиваясь, угощала их чем бог послал.
Тем, может, и спасла Гаврилова в те непонятные годы. А когда ему прошлой весной заместо трех кубарей навесили шпалу и назвали капитаном, рада была до небес не столько большему окладу, как тому, что должность теперь командирская и трепать языком можно поменьше. Все беды от длинных речей, считала Сима. А о Главном политруке она думать не хотела и ему не советовала.
— Ты мой Сталин, — пела ему ночью. — Мне тебя с пацанами — вон как хватает, — и проводила ладонью по шее.
«Да. Ему с верхотуры виднее», — считал Гаврилов до того рассвета, когда их в лагере подняли по тревоге, в Слуцк к семьям не пустили, а маршем двинули назад, ближе к Москве. И десять дней, видя немцев больше над собой, чем перед собой, ждал приказа Гаврилов от того, кто все знает и насквозь видит, а тот молчал. И только за Днепром пришел этот приказ, занявший собой обе стороны дивизионки, и все кругом вздохнули, а Гаврилов насупился.
Нет, не того он ждал от Главного политрука, а теперь и Председателя обороны. И хоть нутром понимал, что в этой речи больше правды, чем во всех прежних, сложенных вместе, не понравилась ему речь; не понравилось в ней три слова: «Непобедимых армий нет». Кто-кто, а Сталин спроста ничего не говорил. Даже шесть годов назад, когда сказанул знаменитое «Жить стало лучше, жить стало веселее, товарищи», и то нельзя было это прямо понимать. Кому-то, да и не одному кому-то, может, не стало лучше, да и другим не так уж оно веселее стало. Но эти слова надо было понимать в общем виде и не на сегодня, а как бы наперед, то есть так, что пройдет время и действительно будет и получше и посчастливей. И, привыкнув понимать каждое верховное слово как знак на дальнее, Гаврилов прочитал фразу о непобедимых армиях, рассчитанную на душевный подъем и уверенность в разгроме немцев, как намек на то, что можно и не победить.
«Трусишь! — впервые даже в мыслях сорвался на «ты». — Страхуешь себя?! Обмазал тебя Гитлер с головы до сапог. Ну и хрен с тобой. Не маленькие. Хватит молиться… Самим расхлебывать надо…»
Это было поздним вечером. Он вышел из избы, кликнул командира первой роты и приказал окапываться.
— Люди устали… Да и место такое — обойдут сразу, — попробовал отговорить Гаврилова старший лейтенант.
— Пули захотел? — гробовым шепотом спросил капитан, и комроты-один, не узнав своего комбата, пошел отдавать приказание.
— Построй людей, — сказал Гаврилов на рассвете, но, вспомнив, что они ночь не спали, отменил построение. — И так поймут. В общем, надеяться, друг, нам не на кого… — И по его печальному голосу старший лейтенант понял меру отчаяния комбата и по-другому увидел себя, страну и армию.
Оборона и впрямь была никакая. Танки их смяли в первые четверть часа, а Гаврилову, который забыл в самом начале боя, что он уже не политрук, а комбат, и выскочил на бруствер с пистолетом и привычным еще с маневров криком, «За Сталина!», очередью из немецкого танка прострелили легкое и два раза левую ногу.
«Его зенитками берегут, — думал сейчас Гаврилов. — А мне моих женщин этим прикажешь? — Он хлопнул себя по кобуре. — Больше вроде и нечем. А Симке чем прикажешь обороняться?»
Ему стало тоскливо и холодно, он пошел в церковь наскрести в каком-нибудь ведре каши: вдруг не вовсе остыла. У верстака, спиной к капитану, сидела какая-то деваха в пальто, а напротив нее, привалясь к верстаку, стоял парнишка, тот, что рыл окоп. Парнишка глядел на девку и капитана не заметил. Сначала Гаврилов подумал, что они играют в гляделки, потому что лицо у паренька так напряглось, что показалось, он вот-вот лопнет. Но потом девка сказала какие-то стихи про лошадей и мертвых, и капитан, догадавшись, что у них не любовь, а одно баловство, погнал их спать.
11. ГНЕДЫХ ЛЮБЯТ
Утром женщины вынесли из церкви ведра, отскребли их от вчерашней каши и начали варить новую. Из деревни пришел чисто выбритый («Как новенький!» — подумал капитан, пробуя свою, второго дня щетину) старичок Михаил Федорович.
— Какие будут указания? Вы в Москву дозвонились? — Он торжественно замер перед капитаном, только что руку не прижал к картузу.
— Указание одно — рыть. Ночью два раза самолеты пролетали, — сбавил голос Гаврилов. — Рыть надо, отец: женщины хоть себя спрячут.
Голос капитана как-то не вязался с настроением старичка, и тот, не сдаваясь, напомнил про ежи.
— Мои помощники вчера нарезали немного. Сейчас сваривать начнут. Откуда прикажете первые ставить?
— Это напоследки. Не убегут, — отмахнулся Гаврилов. — Рельса вообще не того… Балка нужна. Ну да ладно. Все будет хорошо, отец, — сказал он, чтоб хоть как-нибудь закончить разговор. — А меня простите. Две ночи не спал.
Студент, оставшись за капитана, побаловался печеной картошкой, похлебал из ведра кипящей каши и до следующей кормежки изнывал от безделья. Он уже три раза обошел всю будущую позицию, держась на дистанции от женщин, которые, отрываясь от копки, то и дело задирали его:
— Давай подмогни!
— Иди погреемся!
— Не холостуй, парень! — или в том же духе.
Будь их две или на крайний случай три, он бы нашел, как отшутиться, но такая прорва не манила, а скорей отпугивала. Поэтому с серьезным и мрачным лицом вышагивал он рядом с маленьким Михаилом Федоровичем, который с утра сиял, как жених или именинник.
— Мы потом соединим окопы. Получатся хорошие хода сообщения. А завтра можно будет и землянок нарыть. Шпалы теперь без дела остались. Накатом их уложим.
— Шпалы коротки, — отрезал студент. Суетящийся старичок порядком его раздражал.
— А ежи вы не видели? — хвалился тот через минуту. — Вот извольте, — и тащил водителя через дорогу, где в кювете лежали сваренные двухметровые обрезки рельсов.
— Мы по три соединяли. Думаете, достаточно? По четыре ребяткам трудновато везти на тачке, — радостно оправдывался старичок.
— Сойдет, — зевнул студент.
— Балка бы, конечно, лучше против танков. Но где ее взять? Приходится ограничиваться подручными средствами.
— Угу, — кивнул студент. «Может, сказать ему, чтоб не очень заводился? — подумал, глядя на кругленького старичка. — Да нет. Пусть порезвится. Вон какой веселый».
— Я уже докладывал товарищу капитану, — не унимался Михаил Федорович, — что считаю необходимым взорвать железнодорожный мост. Станция все равно разбита, и движение на запад не производится. А при наличии моста немцы нам могут зайти с фланга.
— Женщинам, что ли? — съязвил студент. — На женщин они с передка пойдут, — сострил и сам же смешался, но старичок согласно захихикал:
— Простите, оговорился. Я имел в виду красноармейцев, которые займут наши позиции.
Михаил Федорович не хотел терять ни капли воодушевления.
— Они сами и подорвут, — ответил студент, вовсе не думая о том, что кто-то будет занимать эти траншеи, а тем более взрывать на их левом фланге железнодорожный мост.
«Может, капитана разбудить? Пусть поест…» — убеждал он себя, прекрасно понимая, что будить две ночи не спавшего человека даже ради жратвы не стоит.
— Прикажите им лучше, пусть гальюны себе отроют, — сказал он старичку.
— Да что с ними делать будешь? Сначала стеснялись, за мост в лесок бегали… Устали, наверно. Не знаю, как вы, товарищ боец, а я их, прямо сказать, побаиваюсь… Уж очень их много. Вот разве что эти утихомирят! — И старичок ткнул рукой в сторону леса, высоко над которым летело три звена самолетов.
— Эти не для них, — отрезал студент.
— Наши? — обрадовался старичок, но студент не ответил.
Молодым зрением он сразу угадал в летящих машинах «Юнкерсы-87». Точно такие летели в ту же сторону два часа назад, когда он, наворачивая кашу, случайно задрал голову. Те шли очень высоко и возвращались, видимо, на той же высоте, потому что возвращение их он прозевал, а в то, что их всех сбили, верить при всем желании не мог. Нынешние шли ниже, так что даже были видны очкастому старичку, но крестов на их крыльях он, слава богу, не разглядел. Женщины тоже не обратили на них особого внимания, только две или три, прикрывшись ладонью от неяркого солнца, на минуту задрали головы, а потом опять взялись за лопаты.
— Денек, а? — вздохнул Михаил Федорович. — Прямо бабье лето с опозданием!
— Фрицевское скорей.
— Не волнуйтесь, товарищ военный, — успокоил старичок. — После такой случайной теплыни сразу крупа начинается, а то и нешуточным снежком посыпет. Померзнут немчики.
— И женщины не согреются, — ответил студент и пошел к церкви.
«Может, проснулся уже?» — надеялся он, но капитан спал, наглухо закрыв дверцы кабины. Через спущенное всего на два пальца, заляпанное грязью стекло было видно, как ему неловко: портупея была не расстегнута, а только ослаблена на три дырки, и глаза от света прикрыты фуражкой.
Студент снова пошел к костру и попил с поварихами чаю. Они почти все были пожилые, годились ему в матери, и он их не так сторонился. У некоторых на фронте были сыновья.
— От моего третью неделю ничего… — вздыхала одна.
— И от моего…
— И мой не пишет.
— А ты такого не встречал? — снова называя имена и фамилии, приставали к шоферу, и, когда он в который раз объяснял, что на фронте еще не был, потому что прикреплен к московской обороне, они как будто не завидовали, а радовались за него, что он не в «самом пекле».
— Еще попей, парень!
— Чай не водка, много не выпьет.
— Непьющий. Лицо чистое.
— Спасибо, — сказал студент и после третьей кружки, осмелев и махнув рукой на хаханьки окопниц, поплелся на бугор к допризывнику Гошке. «Зря я ему вчера наплел. Протреплется, сопляк».
Гошка уже с головой торчал в своем окопчике, а над ним, на бруствере, сгребала землю рыжеволосая девушка в куцем пальто и рыжих высоких ботинках, на которые из-под юбки были спущены синие лыжные шаровары.
— Хороший отгрохали? — крикнул из глубины Гошка, и студент, чтоб не обижать рыженькую, согласно кивнул. Уж больно она была некрасивой, с ржаными ресницами и огромными веснушками, но была в ней такая забитость или растерянность, что говорить с ней жестко — было бы не уважать себя.
— Чего засмотрелся? — крикнула ему в спину Санька. — Мы тут тоже даем угля.
— Вас зовут, — смущенно сказала Лия.
— Потерпят, — отмахнулся он. — Давайте покажу вам, как… — Он взял у нее лопату. — А вы не стесняйтесь, рукавицы наденьте, — сказал тише, словно сразу разгадал Лию. Она, понятно, вся вспыхнула и с ненавистью поглядела на свои маленькие ладони с большими белыми волдырями.
— Эй, шофер, я тоже не знаю! Покажь! — кричала Санька из траншеи.
— И чего они гнедых любят? — вздыхала рядом Ганя. — И Кланька моя с гнедком. Правда, не такая. У этой рыжина сплошь.
«Ну, попал! — заливаясь краской, студент подравнивал бруствер. — И не уйдешь теперь — девчонку жалко. Совсем заклюют».
— Понимаю, понимаю. Теперь я сама, — извинялась Лия.
— Ничего, — басил студент. — Еще нароетесь.
— Значит, останемся здесь?! — поднял голову Гошка. — Я ж вам говорил!
— Тихо! — вскипел студент и показал Гошке из-за спины кулак.
— Ясно! Могила! — пролепетал Гошка и тут же глянул на Лию зверскими глазами. Но студент перехватил взгляд и понял, что сопляк проговорился.
Девушка тоже подняла голову и кивнула студенту: дескать, знаю, но больше никому не скажу; и он, как бы каясь в своей болтливости, словно друга, хлопнул рыженькую по плечу, и она это поняла.
«Эх, не поговоришь тут!» Студент досадливо оглядел берег и склон бугра. От моста до моста и чуть дальше за шоссе шла спорая работа. Женщины, как в трясине, тонули в земле, и некоторые уже ушли в нее по плечи и шею.
— Этот окоп хватит! — сказал студент. — Давайте другой.
— Давайте, — сказала Лия.
Она тоскливо глядела на молодого человека, не решаясь верить, что чем-то приглянулась ему. «Просто нужно где-нибудь рыть. Вот и помогает. Тем более я тут самая безрукая, — ответила своим горячим от волдырей ладоням, которые ныли под жесткими рукавицами. — Но он очень милый. Понятливый. Наверно, тонкой душевной организации. Даже чем-то похож на Виктора. Только Виктор…» И она, не додумав, вспомнила то, чего не знала махавшая сейчас киркой подруга. На шестой день войны, когда Санька с матерью пошла провожать мобилизованного отца, в коридоре снова зазвенел телефон:
— Лия, это злополучный Виктор.
— Санюры нет дома, — сухо ответила она.
— Лия, мне надо вас… Вы знаете клуб камвольной фабрики? Это на «букашке»… Только приходите одна.
— Хорошо, — сказала Лия, поняв, что его взяли в армию.
И когда назавтра он, странно преобразившийся в непригнанных гимнастерке, галифе и в ботинках с обмотками, хватая ее за руки и жадно глядя ей в лицо, шептал, что она сразу произвела на него впечатление и что он ее смущался, а Саня такая разбитная и ловкая, а он выпил. Лия слушала его, не отводя лица, слушала и не верила ему. И когда на прощанье он стал ее целовать, она не отворачивала головы, но все равно ему не верила. Все мужчины такие слабые; и этот тоже слабый, хоть и честный мальчик. Он был виноват перед ней, чувствовал это, желал оправдаться и поэтому, несмотря на свою честность, врал еще больше. Нет, она не была нужна ему. Просто из суеверия он хотел, чтобы кто-то его проводил туда, где бомбы, пули, снаряды, где смерть… А Санюру он позвать не мог, ему было перед ней совсем стыдно.
— Я тебе буду писать, — сказал Виктор.
— Хорошо, — кивнула она, надеясь, что тоскливая минута прощанья быстро позабудется и он не напишет. Потому что, если Санюра найдет в ящике письмо, могут начаться новые неприятности. Тем более ее отец, которому Лия после повестки все простила, ушел на войну, а Лиин папа, хоть и не жалеет себя на ответственном строительстве, все-таки не подвергается каждое мгновение смерти.
И теперь, глядя на бойца, она скорее огорчалась, чем радовалась, его вниманию и заботливости.
— Стоп! Без меня тут… — вдруг крикнул тот и, выпрыгнув из неглубокого, только начатого окопа, побежал по склону к мосту.
— Откуда?! — кричал он.
Лия увидела, что на том берегу из леса выскочили навстречу водителю два бойца в ужасно грязных, прямо-таки черных шинелях. «А вдруг переодетые немцы?» — со страхом подумала она, глядя на их запачканные и натянутые на уши пилотки. Но первый из бежавших бойцов уже обнимал водителя. Потом его обнял второй боец, и они трое, привалясь к перилам моста, стали весело размахивать руками. Водитель в давно не новой вспотевшей под мышками гимнастерке казался щеголем рядом с измученными, небритыми, грязными красноармейцами. Но было видно, что они ему ужасно рады. Потом бойцы побежали на ту сторону в лес, а водитель побежал назад по мосту, взлетел к ним на бугор, схватил шинель и, на ходу застегиваясь и не отвечая на молчаливый Гошкин взгляд, помчался к церкви, наверно, будить капитана.
12. СУКНО И ХРОМ
Спросонья Гаврилову почудилось, что его арестовывают. Над ним нависло перекошенное злобой лицо, к тому же перевернутое так, что звездочка на меховой шапке оказалась ниже высунувшихся из-под кожанки синих петлиц.
«Где я промахнулся? — звенело в полусонном мозгу. — По телефону открыто сказал? Грузовик не вернул? Так не себе, а женщинам вез! Ларечник? Нет. Накладные в порядке были!» Он, не торопясь, выбрался наружу. Перед ним стоял в новенькой зимней кожанке с новым автоматом на хромовой груди лейтенант внутренних войск. Кубари, правда, успели спрятаться под мех, но Гаврилов еще лежа заметил, что их на каждой петлице всего по два.
— Спишь? — спросил лейтенант, не торопясь, уверенный в своем праве задавать вопросы.
— А что, нельзя?! — злобно ответил Гаврилов. Теперь он видел, что лейтенант один — за его спиной прислонился к церкви мотоцикл «Иж-8» без коляски.
«От, чертяка хромовый! Удобства любит! — подумал капитан, завидуя сразу кожанке, ушанке, новенькому ППШ, а всего больше — мотоциклу. — Тебе бы еще перину! Ага, и она есть», — усмехнулся Гаврилов: в шагах пяти от лейтенанта, осклабясь, стояла Марья Ивановна.
«Унюхала», — подумал капитан.
— Ну? — сказал вслух.
— Что — ну? — разозлился кожаный. — Немцы где?
— Это ты мне доложи, — нарочно зевнул Гаврилов, твердо уже понимая, что лейтенант приехал не за ним. — Ты бы ему сказала, а то будит зря, — повернулся к Марье Ивановне.
— А мне что?! — огрызнулась та.
«Нешто так хреново, что уже этих посылать стали?» — со злорадством и одновременно с печалью подумал Гаврилов.
— Где противник, капитан? — медленно процедил кожаный, который, видимо, привык задавать вопросы.
— Я тебе не капитан, а товарищ капитан! Понял? — побледнел Гаврилов, ловя, как в прицеле, брезгливую ухмылку Марьи Ивановны. — А ну — руки по швам и стать, как положено…
— Ладно, не психуй, — сбавил гонор кожаный.
— Откуда едешь?
— Откуда надо. Я вам не подчиненный.
— А не подчиненный, так дуй отсюда к едрене-матрене, — снова зевнул Гаврилов, считая, что кожаный пены сбавил, а особо нажимать не стоит, потому что связываться с их народом — себе же хуже.
— Давно вы здесь? — теперь уже по-людски спросил кожаный.
— Вчера прибыли, — ответила вместо Гаврилова старшая.
— И ничего такого не было?..
— Ничего, товарищ начальник.
— Ни немцев, ни наших?..
— Нет.
— Вот пироги… — вздохнул кожаный.
— Ничего, жив будешь — привыкнешь, — издевался Гаврилов. — А ну, заводи колеса — начальство разведки ждет.
Он уже понял, что кожаного послали вперед выяснить обстановку. Хотелось Гаврилову еще узнать, кто послал и много ли у того начальства бойцов и техники, и пришлет ли оно их сюда, в эти окопы, а лучше еще дальше — за реку, но понимал, что кожаный ему, армейскому капитану, ни черта не скажет.
— Давай газуй, — сказал Гаврилов, давая понять кожаному, что видит насквозь его растерянность, а может, и трусость.
«Это тебе не ночью людей будить», — хотел добавить, но сдержался.
— Поели бы, — сердобольно протянула Марья Ивановна. — Горяченькая! — И пошла к костру.
— Пожалуй, — пробормотал кожаный.
Он неловко топтался перед храмом, растеряв половину форса.
— Ну? — Гаврилов с презрением снова посмотрел на кожаного, но тут капитана отвлек бегущий водитель.
— Товарищ капитан! Товарищ капитан! — кричал тот, задыхаясь. — Там наши!
— Где? — вскрикнули разом Гаврилов и кожаный.
— Сразу за речкой… Раненые у них… Сейчас принесут…
Кинувшись к мосту, Гаврилов и кожаный увидели на той стороне бойцов, с виду больше похожих на беглых каторжников. Шинели на них были черно-рыжие, словно они ползали в них по болотам, а потом терлись о кору или опавшую листву. Обмоток ни у кого не было, а пилотки были у всех вывернуты и натянуты на уши. Сначала появились трое, точнее двое, которые несли на каком-то куске брезента, обрывке палатки или орудийного чехла, третьего красноармейца. Правая нога раненого была обмотана тоже брезентом, цветом почернее — видно, запеклась от крови. Женщины с криком бросились на мост, опережая командиров.
— Подождем, — сурово сказал кожаный.
Капитан ничего не ответил. «Пусть командует, — решил про себя, — чего высовываться? Мне женщин во как хватает… А теперь — раненых, как пить дать, подкинут».
Из лесу вышли еще трое бойцов, тоже больше смахивающих на леших. Двое, видимо, были легкораненые. У одного рука была подвязана, у другого висела вдоль тела. Третий боец, обнимая их за плечи, прыгал на одной ноге. Вторая была укутана в надрезанный шинельный рукав, обмотанный телефонной проволокой. За ними еще двое красноармейцев несли тяжелораненого на самодельных носилках. Женщины на мосту обнимали бойцов, принимали раненых и с криком и плачем несли дальше.
— Как бы тебе, студент, не пришлось газовать в госпиталь, — тихо сказал Гаврилов.
— Платформы ж обещали… — тоже тихо отозвался водитель, словно объясняя, что своей волей не хочет бросать капитана с такой прорвой женщин.
— Обещанного, знаешь, три года… — вздохнул Гаврилов. — Ладно, подождем чуть. Погрей пока мотор.
— Ой, господи, молоденькие…
— Надо же!
— Ироды, народ губят! — причитали женщины, не столько помогая, сколько мешая тем, кто ухватился за носилки или за край брезента нести раненых. Некоторые крестились сами и крестили бойцов.
Красноармеец, тот, что минут пять назад выбегал навстречу водителю, еле пробился через толпу женщин и у самого края моста, забывая вывернуть пилотку, но притягивая к ней ладонь, лихо закричал:
— Товарищ майор! Старший штурмовой группы красноармеец Шкавро и восемь бойцов прибыли.
Кубари у лейтенанта были под меховым воротом, и потому, глядя на обтрепанную гавриловскую шинель, боец решил, что моложавый командир в кожаном должен быть хоть на ранг, а все ж постарше.
— Докладывайте обстановку, — хмуро сказал кожаный. — А вы ждите пока! — крикнул остальным красноармейцам, которые, отдав женщинам раненых, хотели перейти на этот берег.
Красноармеец Шкавро замялся: видно, ожидал другой встречи.
— Командиры где? — спросил кожаный.
— Нету, — потупился боец.
— Как? Бежали? — вскипел кожаный.
«Умеешь права качать», — вздохнул про себя Гаврилов, но пока сдержался.
— Убитые, — сказал красноармеец.
— Откуда вы? — зло спросил кожаный.
— Оттуда… — Боец махнул рукой в сторону леса.
— В церкви положите пока, — сказал Гаврилов женщинам, которые проносили мимо него раненых.
— Вижу, что не из Москвы! — съязвил кожаный. — Из лесу? Из окружения?!
— Мы не окруженцы, — с обидой и страхом ответил красноармеец. Видимо, это слово равнялось для него словам «враг» или «предатель».
— Дезертиры?!
— Да погоди ты! — перебил кожаного Гаврилов. «И чего я лезу?» — подумал про себя, но терпение уже вышло. — Товарищ боец, вы давно из боя?
— Три дня, — поднял красноармеец голову.
— Три дня лесом шли?
— Лесом только ночью.
— А днем — полем? — ощерился кожаный.
— Нет, днем пережидали, — поправился красноармеец, понимая, что против начальства не попрешь и надо сносить все, даже насмешку. — У нас раненых пятеро. Трое не ходят, — добавил он.
— Я видел, — кивнул Гаврилов. — Как шли? Дай карту, — повернулся к кожаному.
— Не могу. Секретная.
— Эх, черт! А моя как раз тут срезана… На восток все время шли? — спросил бойца.
— Вроде…
— Володи, — не зло усмехнулся Гаврилов. — Ну а немцев видели?
— Нет, мы деревни обходили.
— Я же сказал: дезертиры! — обрадовался кожаный.
— Да погоди ты! — снова отмахнулся Гаврилов. — Оружие есть?
— Есть… Только немного. «Дегтярев» один, ну и винтовки…
— И гранаты? — подсказал Гаврилов, как экзаменатор растерявшемуся первому ученику.
— И гранаты, — кивнул боец, — только мало…
— Дезертиры, — мрачно повторил кожаный.
— С «Дегтяревым» не дезертируют, — оборвал его Гаврилов. — Ты вон с этой цацкой и на колесах, один, без раненых, не очень вперед лезешь! А они герои! Герои! — твердо повторил он.
— Товарищ капитан, при младшем дискредитировать…
— Брось, лейтенант, — отмахнулся Гаврилов, снимая с кожаного всю его тайную важность. — Молодцы, ребята! — повернулся он к бойцу. — Молодцы! Сейчас вас покормят. Жалко только, что немцев не видели. Может, хоть танки слыхали?
— Нет, врать не буду, товарищ капитан. Не слыхали. Нас штурмовая группа была — полтора взвода, а всего девять осталось. Лейтенантов двоих убило. Мы к своим, к окруженным, пробивались вперед. Два раза немцы нас отбили. Тогда мы в лес и больше не высовывались…
— Значит, впереди бой?.. — обрадовался Гаврилов.
— Ага, товарищ капитан. Там нашего брата сосчитать невозможно. Вроде две армии окружены…
— Ну, вы мне панику не сейте! — рассвирепел кожаный.
— Ладно. Пока помолчи, — снова обрезал его Гаврилов. — Значит, танков, говорите, не видели?
— Нет, только самолеты.
— Ну этого добра и тут хватает, — усмехнулся капитан. — Вон снова летят.
Над лесом, вовсе не так высоко, метрах на восьмистах, не больше, летели три «юнкерса» и чуть сзади и выше их два «мессершмитта».
— Отойдем, капитан, — тихо сказал кожаный.
Красноармеец покорно остался ждать у моста. Женщины все сбежались к церкви. Оттуда доносилось:
— Ваньку Сизова видел?
— А Евтеева Сергея?..
— Слушай, милый, Шлыковых, Шлыковых Вальку с Валеркой встречал? — надрывалась Ганя.
— Ну? — сказал Гаврилов, когда они с кожаным поднялись на бугор.
— Ты командовать останешься? — спросил кожаный.
— Куда мне?.. Не видишь, что ли?.. — кивнул он на церковь и женщин.
— Тогда не мешай. Боец, ко мне! — крикнул кожаный в сторону моста.
— Только помни: люди все-таки, — вздохнул Гаврилов, понимая, что говорит впустую.
— Не учи, — огрызнулся кожаный. — Вот что, товарищ боец, — сказал он подбежавшему красноармейцу, — по лесам погуляли, теперь и повоевать надо. Приказ такой. За мостом отроете ячейки и займете оборону. Наши подойдут — вас сменят. А теперь — кругом! Обед вам туда доставят.
— Так, товарищ капитан? — Боец глянул с надеждой на Гаврилова, вдруг тот снова обрежет командира в кожаном. Но Гаврилов только спросил:
— Лопат не требуется?
— И девушек бы заодно… — усмехнулся боец.
— А что! Это можно, — развеселился кожаный. — Этого добра тут хватает.
— Не дам, — мрачно сказал Гаврилов.
— Ты что? — удивился кожаный.
— Не дам, и все. Забирай, боец, лопаты, присылай за кашей. И, повернувшись, Гаврилов пошел к церкви.
— Тебе чего, гарему своего жалко? — спросила вертевшаяся неподалеку Марья Ивановна, когда он проходил мимо. — Так он тебе, вроде, ни к чему.
— Мне еще как сказать, а женщинам действительно ни к чему на тот берег. Там сейчас, может, бой будет.
— Да не паникуй, капитан, — сказала, догнав его, старшая. — Или у тебя заодно командирскую храбрость оттяпало?
— Дура, — печально улыбнулся он. — А тебя, между прочим, немцы тоже не пожалеют…
— Ты чего это?
— А ничего, Маруся… Слушай меня, только тихо. Мы с тобой накрылись… Впереди войск нету. Пусто… Все равно как там. — Он показал на небо, по которому недавно пролетели немецкие машины. — Напутал кто-то, не туда нас послали. Вчера по телефону обещали мне платформы. Но сама знаешь: верить — верь, а надейся на одного себя. Так вот, если, — он поглядел на большие, переделанные из карманных, наручные часы, — через сорок минут платформ не будет или приказа нового не пришлют, снимайся отсюда и дуй назад.
— Врешь, — уже по инерции сказала старшая. — А этот на что? — вдруг вспомнила она про кожаного, который следом за бойцом шел сейчас по мосту на тот берег.
— На мотоцикл сядь! — с издевкой крикнул ему Гаврилов, но тот только рукой махнул.
— Раненых стесняется, — сказала старшая.
— Да нет. Ему далеко ехать страшно, — засмеялся капитан и хлопнул Марью Ивановну по заду.
— Ты чего? Или заиграло? — улыбнулась она.
— Заиграло. Да играть, Маруся, нет времени, — подмигнул Гаврилов, зная, что теперь им ссориться никак нельзя.
— Врал, значит?
— Ну как сказать… Может, малость присочинил с устатку.
— Ну и ну, — покачала она головой. — Артист же ты… Ой, да погоди! Вон они, твои платформы.
И вправду, на горизонте запыхтел серый дымок, и почти внятно послышались небыстрые перестуки колес.
13. ТРАНСПОРТ НАЗЕМНЫЙ И ВОЗДУШНЫЙ
— Там оружия полно, — зашептал Гошка, возвращаясь от моста к Лии. У них не было на фронте родных, и они не побежали к раненым, а присели у своего окопа.
— Хорошо бы — удалось… — кивнула Лия.
— Капитан не пустит. Парень с автоматом просил подкинуть женщин на тот берег, а капитан уперся, — покраснел Гошка, потому что утаил, для чего кожаный просил у Гаврилова женщин.
— Ну зачем же он так?.. — спросила Лия, хотя хмурый усталый капитан внушал ей больше доверия, чем бравый мотоциклист в кожанке.
— Знаешь что? В крайнем случае ночью под мостом переберемся! — по-заговорчески переходя на «ты», зашептал Гошка. — Вода ведь не такая холодная?
— Нет, — улыбнулась Лия.
— О чем шепчетесь? — крикнула с бугра Санька. — Не попадался им мой алкоголик, — засмеялась она. — Авось, жив папаня. Пьяного пуля боится.
— Скажем ей? — нерешительно спросил Гошка. Ему нравилась пухлая и смешливая Санюра.
— Давай спросим, — согласилась Лия.
— А чего? Можно! — бодро зевнула Санька, когда они, перебивая друг друга, шепотом стали излагать ей свой план. — Только одного фрица мало. Я меньше чем за пятерых несогласная!..
Веселой Саньке умирать не хотелось, да и все это пока было только разговорами.
— Ой, ребятишки! — крикнула она вдруг. — Гляньте, поезд идет.
— Я их, капитан, собирать не буду. Сам скликай, — ворчала Марья Ивановна. — Все равно как в опере — «фига — тут, фига — там». Только людей мучить.
— Ладно, сам скажу. Погоди, — отмахивался Гаврилов. Поезд шел медленно, кроме дыма, ничего пока не было видно.
— Порядок! — взбодрился за спиной Гаврилова кожаный. — Подкиньте, бабочки, товарищу бойцу шесть мисок.
За спиной кожаного стоял красноармеец в грязной шинели, но в уже приведенной в порядок пилотке. «Это другой, — подумал Гаврилов, — не тот, что докладывал».
— Быстро ты обернулся, — кинул он с насмешкой кожаному.
— А что? Людей расставил. Уже окапываются.
— Орден получишь!
— Брось…
— А чего? Дезертиров остановил. Панику, можно сказать, ликвидировал. Оборону поставил. Вполне дать могут, — издевался Гаврилов. — Вырви лист — напишу представление.
— А что — и остановил ведь, — не очень уверенно защищался кожаный.
— А я что? Дай-ка бинокль, если не секретный.
В шестикратном увеличении дым полз не быстрее, зато было видно, что паровоз-«овечка» опять прицеплен не по-людски, сзади трех платформ. Людей на них не было.
Ты шлешь моряков на тонущий крейсер,
Туда, где забытый мяукал котенок… —
вдруг вспомнился Гаврилову ошметок стиха, который на двадцать вторую годовщину задумал было читать с трибуны салажонок из карантина.
— Не пойдет, — сказал тогда политрук Гаврилов.
Вся ленкомната, набитая этими ротными сачками-артистами, разом повернула к Гаврилову свои тридцать с лишком голов. В стихотворении были еще слова про то, как хорошо шестидюймовками бить по Кремлю, но Гаврилов, не касаясь этого, ответил:
— Не для того революция была, чтоб кошек спасать.
— А вы сами, товарищ политрук, участвовали? — наведя невинно-ехидные глаза, спросил читальщик.
— Я — нет, да и Маяковский твой — нет.
— Он «Окна РОСТА» рисовал.
— Это что? Картинки? — притворился темной деревней Гаврилов.
Хоть он и был политруком и как бы родным отцом и покровителем самодеятельности, но самозваных артистов терпеть не мог и считал их всех до одного лодырями. «Настоящий боец, — считал Гаврилов, — тот, кто от службы не бежит и товарища за себя в караул или в кухонный наряд не гоняет. А все эти сборы, проверки-репетиции, простые и генеральные, — одна мура и безделье. Повод командирских жен за сценой потискать. Настоящий боец, да и парень настоящий, он тебе без всяких репетиций на марше такое к месту отмочит, что рота животы надорвет. А со сцены да по бумажке или на память выучить — это каждый дурак сумеет».
Но вслух он этих мыслей не высказывал, потому что самодеятельность считалась надежным помощником командиров и политработников в деле укрепления воинской дисциплины, и, пока ходил в политруках, он соглашался с этой формулой, стараясь только пореже ее повторять.
— А вы знаете, — взвился тогда в ленкомнате новенький боец, — что «Маяковский есть и остается лучшим, талантливейшим поэтом»? Знаете, кто это сказал?
— Знаю, — ответил Гаврилов.
— То-то, — сказал боец под одобрение всех этих самонадеянных сачков. Видно было, что они ни в грош не ставят политрука.
«Вот крючки на мою голову! За кого, смельчаки, хоронитесь?!» — обиделся он тогда не столько за себя, сколько за весь политсостав РККА.
— А ну, дай-ка книгу. Других, что ли, стишков нету? Вот про паспорт можно или про город-сквер…
Он взял толстый большой том, раскрытый на первых страницах, глянул на вытянутое глистой стихотворение и, еще не разобрав всего, заметил под ним цифру: «1918».
— Не пойдет, — повеселел, возвращая книгу.
— Разрешите обратиться к комиссару полка! — звонко крикнул салага.
— Обращайтесь, — усмехнулся Гаврилов. — Только он тоже не позволит. Твой Маяковский советской эпохи, а стихи-то военного коммунизма. Неувязочка? А? — И салага не то чтобы был посрамлен, но закрылся.
«А может, и прав был Маяковский? — думал сейчас Гаврилов, разглядывая в бинокль три платформы и паровоз. — Хоть и не кошки, а все же шлют транспорт, спасают, хотя его сейчас — полный дефицит. Хрен бы где в другой стране спасли!» И, вспомнив заодно челюскинцев и папанинцев, он примирился сразу с тем бойцом-декламатором, которого ранило во время бомбежки, и заодно с автором стихотворения, который сам себя застрелил.
— На, забирай, — протянул он лейтенанту бинокль и тут же простым взглядом увидел над медленным составом быстро растущий «мессершмитт».
Железнодорожная насыпь вильнула вправо, и теперь состав со стороны церкви был виден весь. Он пятился от самолета, а самолет пер на него. С первого захода «мессершмитт» только дал пулеметную очередь и круто пошел вверх. Скорость у истребителя была велика, а поезд еле тащился.
«Сейчас из пушки жахнет», — подумал Гаврилов.
По всему бугру стояли женщины, они остолбенело глядели на паровоз и истребитель.
— Ложись! — закричал Гаврилов. — Раненые где? — Он обернулся, но бойцов еще раньше отнесли в церковь. Кожаный уже лежал на земле, и боец, который пришел за кашей, тоже лежал подальше, возле костра. На бугре женщины прыгали в траншеи.
«Сейчас в котел даст, — подумал Гаврилов, глядя с земли, как самолет заходит издали, чтобы вырулить поближе к отползающему паровозу и расстрелять его из пушки. — Двадцать миллиметров калибр, пробьет…» И тут истребитель, летя почти по прямой, жахнул два раза в «овечку», но то ли не попал, то ли срикошетило, а только паровоз продолжал пятиться к разбитой станции.
— Ага! — обрадовался Гаврилов и повел взглядом за истребителем, который, полоснув по паровозу из пулемета, взрулил не очень высоко и закачал крыльями над картофельным полем. «Вроде хвалится? Так ведь не убил машиниста… — Капитан повернул голову к паровозу. Тот, все так же медленно, отползал к развороченной станции. — Нет, зовет своих», — решил Гаврилов и тут же услышал винтовочный выстрел. Из кабины «ГАЗа», приоткрыв дверцу и уложив на нее карабин, студент целился в истребитель.
«Пустое! — подумал капитан. — Не попасть. Да вреда тоже нет: за мотором не услышит…»
И действительно, «мессершмитт», помахивая крыльями, как ни в чем не бывало покачивался над картофельным полем.
«Улетит или нет? Улетит или нет? — нервно гадал Гаврилов, подпирая пальцами небритый подбородок. — Улетай! Смерть мне лежать на земле, хоть и сухо сейчас. Ну, лети отсюда!» — чуть не просил он, словно это был свой самолет, а не немецкий.
И тут за спиной, за церковью, завизжало, заревело заводской сиреной, — раз-раз-раз, — пошли взрывы, и сразу завыло кровельное железо, а над самим Гавриловым взмыл огромный желтый с красным носом и красными колесами бомбардировщик «Юнкерс-87».
Этот не играл с паровозом, как сытый кот с мышью. Косо, под самым малым углом перелетев рельсы, он кинул две бомбы, и Гаврилов, уткнув голову в землю, даже не успел понять, что железнодорожная эвакуация отменяется. Опять от свиста, рева и новых взрывов заложило уши — и второй, точно такой же огромный и желтый, бомбардировщик взмыл над Гавриловым поближе к железнодорожной насыпи. Визг сжимал голову и сдавливал затылок, не давая оглянуться, а надо было, ох как надо было поглядеть, что там, на бугре, сзади.
«Хоть бы в женщин не попало!» — уже не думал, а скорее мечтал капитан, потому что тяжелая голова мыслей не принимала.
За церковью взорвалось еще два раза, а потом началась пулеметная стрельба. Она прошивала вой сирен и грохот кровельного железа.
— У-у-у! — неслось над всем полем, то глуша, то чуть отпуская, чтобы снова еще сильней оглушить.
«Да что им, воевать не с кем? — тоскливо пронеслось в голове. Тут же рядом проскочили земляные брызги от пулеметной очереди. — Это они по тому берегу», — вспомнил он, слыша новые взрывы, идущие со стороны церкви.
— Твою оборону бомбят! — шепотом крикнул он кожаному, но тот лежал, не подымая головы. — Привыкай! — крикнул капитан, но кожаный, видно, не услышал, потому что снова начал нарастать вой снижающихся «юнкерсов». Теперь они пролетали над бугром и картошкой, чуть сторонясь церкви, а «мессершмитт», как меньшой брат, висел над ними, радостно покачивая крыльями.
«Воем берут, — соображал Гаврилов, постепенно привыкая к надрыву сирен. — На патроны не щедрятся». И тут опять (словно сглазил!) полоснуло очередью по земле, и вслед уходящему гулу зазвенело стекло… «По "ГАЗу"», — понял он и из-под прижатой руки глянул на полуторку. Лобовое стекло из нее вылетело, но студент был жив, и ствол карабина медленно полз по верхнему краю дверцы.
— Ишь ты! — попробовал усмехнуться капитан. — А что? Так и надо. Эй, учись у наших! — крикнул он кожаному, но тот все еще лежал, вдавясь в серую землю.
С бугра железнодорожную насыпь было видно хуже, но женщины и оттуда во все глаза следили за самолетом и поездом. Никто не знал, что состав послан за ними, и его просто жалели, потому что с рельсов ему некуда было деться — не грузовик. Паровоз отступал все ближе к бугру, а самолет спускался на него, и, когда в первый раз не рассчитал и промахнулся, на бугре обрадовались, но тут же поняли, что станция разбита и деваться поезду все равно некуда. Самолет ушел в небо, потом снова вернулся, ударил из пушки, а паровоз все отползал и отползал к разбитой станции. На бугре обрадовались и стали кричать и махать руками:
— Назад! Назад крути!
Но машинист то ли не слышал, то ли боялся остановиться, и паровоз медленно полз к развороченным рельсам. Теперь уже с бугра было видно хорошо, но тут заревели «юнкерсы», а что было дальше, никто уже глядеть не стал. Начали сыпаться бомбы, и женщины кинулись на дно траншей, а кто не успел, уткнули головы и на бугре, и на склоне в твердую или копаную землю.
Бомбы падали сначала на насыпь, потом на тот берег, а две упало в реку, и вода фонтаном плеснула в Гошку, который лежал над своим первым окопом, он так и не успел прыгнуть в него. «А-а-а!» — заревело над пареньком медленно и тягуче, и так заболели кости и ключицы, будто по спине проехал танк или гусеничный трактор. «А-а-а!» — нехорошо стало в животе, и пища, горячая, пшенная, кислая, долбанув в нос и уши, стала выталкиваться изо рта в сыроватую мягкую землю бруствера, а Гошка не мог поднять головы, и жижа, мешаясь с землей, ползла по щекам.
— Жик-жик-жик, — строчило, как на швейной машинке, по склону сначала вдоль тела, а потом поперек, словно сверху метили только в одного Гошку, хотели навсегда пришить, пристрочить к земле, но каждый раз промахивались. И снова накрывало гулом и тянуло болью, как будто рвали зуб без наркоза, но не зуб, а его всего откуда-то вырывали, а он не давался.
— Кхе-кхе, — вываливалось из него и залепляло глаза, а он лежал ненавистный самому себе и, теряя силы, кричал: — Мамочка! Мама! — но за ревом бомбардировщиков, слава богу, никто не слышал.
— Ой, — стонал он, чувствуя, что еще немного и вырвет вместе с последней кашей сердце и легкие. — Ой! Да что же я? Надо… Надо… — шептал он, тут же забывая, что надо, а потом рев слабел, и он вспоминал, что по самолетам надо стрелять. Но стрелять было не из чего.
«У, капитан!» — вспомнил Гошка, но тут его снова накрыло гулом и ревом и опять забрызгало фонтанчиками земли.
— Капитан за оружием не пустил… Капитан проглядел, не пустил… — повторил Гошка, как молитву, не раскрывая залепленных пищей глаз. Весь берег прошивало пулеметными очередями, а в ответ с земли неслись только слабые стоны. Ручной «Дегтярев» с того берега тоже не отвечал. Видно, там уже не было живых.
Лия лежала двадцатью шагами выше Гошки в недовырытом окопчике. Ей некуда было спрятать голову, и, на мгновение открывая глаза, она видела самолеты, два больших и один маленький, которые летали над ней, над бугром, полем и другим берегом.
«Господи! — Она закрывала руками голову. — Так погибнуть ни за что?! Ни за что, ни за что, ни за что… Ничего не сделать. Но где же наши? Где наши? Сейчас меня убьют. Сейчас всех нас убьют!..» — стучало сердце в груди, и снова ревели самолеты.
— Ва-ва-ва! — ревели самолеты, или это ревело в самой Лии. Ее не рвало, только что-то очень противное, кислое текло изо рта и из носа, и некуда было приткнуть вдруг ставшую совсем чужой, страшно огромной, тяжелой и неповоротливой голову.
— Нам надеяться не на кого, — сквозь вой самолетов донесся скорбный голос Елены Федотовны.
— Не сходи с ума! — одернула себя Лия и открыла глаза.
Церковь стояла на месте, а за церковью был наполовину виден грузовик, из дверцы которого выглядывал край винтовочного ствола. Ствол двигался, двигался по дверце, вздрагивал и опять медленно двигался, уже в обратную сторону.
«Это тот мальчик! Какой молодец!.. — сообразила Лия сквозь рев накрывающих ее самолетов. — А я — ничего… Я — ничего…» — корила она себя.
«Ничего, ничего», — уговаривал ее какой-то тихий, но настойчивый голос, который шел издалека-издалека, из самого затылка и стучал, как колеса приближающегося поезда.
«Поезда нет, — подумала она, но тут же увидела неподалеку от линии траншей неподвижный паровоз с тремя платформами. Пар лениво и редко выбивался из его трубы. — Машиниста, наверно, убило…» — подумала она. Но тут снова заревели самолеты, и Лию на мгновенье оглушило разрывной волной с другого берега.
«Ничего, ничего», — стучало в голове, приближаясь от затылка к ушам и вискам, а сверху выли самолеты, в которые никак не мог попасть водитель автомашины «ГАЗ-АА».
Санька с Ганей успели раньше других прыгнуть в траншею, и теперь лежали на самом дне. От взрыва бомб стенки канавы осыпались, и земля забивалась под платок, в уши и волосы. Обеим было страшно, но каждой по-своему. Ганю бил ужас, а Саньке было тоскливо-тоскливо, так тоскливо, что здоровое и веселое тело вдруг стало больным и затекшим. «Как у Лийкиной карги», — скорее почувствовала, чем подумала Санька.
«Сейчас убьют, и ничего не узнаешь. Тут и зароют», — представляла она, как ее зачем-то разденут и засыплют белые бока и груди этой мокроватой землей, в которой ползают склизкие черви, и ее взял такой страх, что она уже готова была выпрыгнуть из траншеи наверх, где ревели и стреляли немецкие самолеты. Эта склизкая земля была страшней, чем желтые драконы в небе. Но на ней еще лежали две женщины, и она не то что их скинуть, а рукой пошевелить не смела…
— Витечка, Витечка! — визжала Санька неслышным голосом, не зная, кого еще звать на помощь. «Один ты у меня…» — стонало в голове, которую придавила осыпающаяся земля, бабы и самолетный рев.
А Ганя, пока не улетели самолеты, лежала в столбняке, как курица, уставшая трепыхаться в руках поймавшей ее перед обедом хозяйки.
14. ОДНОФАМИЛЬЦЫ
— Вставай, — сказал Гаврилов кожаному. — Улетели. Ну, кому говорю?! — Издеваться уже не было сил. — Вставай. Начальству доложишь.
Кожаный все лежал. Гаврилов наклонился над ним, тронул за плечо. Кожаный лежал, как мертвый.
— Ну, — Гаврилов приподнял ему голову. Глаза были закрыты, а голова медленно поползла по гавриловскои ладони и стукнулась о кожух автомата.
«Готов!» — подумал капитан и тут только заметил на хромовой куртке две аккуратные дырки, чуть больше тех, какие оставляет конторский дырокол, когда подшиваешь бумаги.
— Докомандовался парень! — вздохнул капитан, ничего не чувствуя, потому что голова все еще тряслась от взрывов, воя, рева и пулеметного треска. Он оставил мертвого и пошел к церкви.
— Студент! Жив? — крикнул, вздрагивая от собственного голоса, так отдало болью в затылок.
— Жив. Все промазал, — хмуро ответил тот, словно он был на полковом стрельбище.
«Молодец», — хотел сказать Гаврилов, но горло почему-то забил ком.
— Молодец, — сказал потише и подошел к грузовику. Борта были сплошь покорежены, словно орава пацанов ковыряла их гвоздями, ножами или осколками стекол; стенки кабины были где пробиты, где оцарапаны пулями. Но радиатор был цел, и мотор уже работал.
— Кажется, обошлось, — улыбнулся студент. — Раненых повезете?
— Да! — Гаврилов смахнул со лба землю. Боль уже прошла. — Повезем. Ты повезешь. Молодец, студент! Не то что… — он хотел сказать про кожаного, но вспомнил, что того убили. — Раненых надо забирать. Организуй там… — и, махнув рукой, пошел к костру.
Возле погасшего костра и дальше на бугре все начало понемногу шевелиться, подниматься, отряхиваться, даже разговаривать, но доходило до глаз и слуха будто через какую-то пелену или воду.
«И впрямь как утопленники», — подумал Гаврилов и тут же увидел старшую. Она стояла над двумя скорчившимися на земле женщинами.
— Живая, Марь Ивановна?! А вашего — намертво.
— И твоего — тоже, — кивнула она на бойца, который, уткнувшись в землю, лежал шагах в десяти от убитых женщин. Рядом валялись миски с остывшей кашей. — Не пожрамши… — вздохнула Марья Ивановна.
— Книжку красноармейскую у него возьми. Шофер передаст, — сказал Гаврилов, стараясь поскорей отвернуться от мертвых женщин. — Собираться вам надо, родная моя, — вдруг обнял он ее при всех, спрятал на ее плече лицо, но тут же отпихнул ее и пошел на бугор.
— Раненые есть? — кричал там, пробегая вдоль траншей. — Есть раненые?!
— Дальше, кажись… — отвечали женщины, выбираясь из окопов.
— Иди проверь! — крикнул он попавшейся на глаза Саньке.
— Жива? — спросил сидящую в окопчике Лию. Та, не поднимаясь, кивнула головой.
— А пацан твой жив? — вспомнил капитан. Лия мотнула головой в сторону реки. Там Гошка, присев на корточки, отмывал лицо.
— Так, — вздохнул капитан. — Собирайте всех. К церкви идите. Уходить будем, — и он быстрым шагом вернулся к кожаному.
— Придется побеспокоить, парень, — склонился над ним, ничего не испытывая к убитому, и снял с него автомат и бинокль. — Да, еще планшет и документы, — вспомнил он и, расстегнув кожанку, достал из кармана командирской гимнастерки партбилет и удостоверение. — Гаврилов Алексей Степанович!.. Тьфу ты, однофамилец, — покосился капитан на мертвого, пряча документы и цепляя к портупее второй планшет. — Прости, — неловко пробормотал он, потому что мысли были заняты живыми. — Да, еще колеса у тебя были…
Мотоцикл, рогатый, как баран, по-прежнему жался к стене храма.
«Значит, пешая эвакуация?.. Выходит, что так», — соображал Гаврилов, возвращаясь к траншеям.
— Раненых помогите выносить! — кричал он. — И живо, живо!
— Документ шоферу отдай, — кивнул Марье Ивановне, которая склонилась над мертвым красноармейцем.
— Эй, пацан, — крикнул Гошке с бугра, — давай сюда!
Гошка медленно побежал вверх по склону.
— Автомат бери! В Москву поедешь, — усмехнулся Гаврилов, уже решив, что мотоцикл и автомат для одного человека чересчур жирно. — Давай бери, чего там… — добавил он, принимая Гошкину осоловелость за стеснительность. — Цепляй и дуй к шоферу.
«Пусть хоть этот жив будет. Ему еще воевать», — устало подумал Гаврилов.
— Раненые есть? — снова кричал он, шагая вдоль бугра.
— Есть, — отозвались из траншей.
— В кузов тащите.
Ему не хотелось глядеть на раненых женщин.
— Сколько у тебя? — вернулся он к старшой.
— Пока две. Поварихи.
— Запиши фамилии и вели зарыть. И быстро. Уходить надо. А то еще танки двинут.
— А те защитники на что?! — спросила Марья Ивановна, кивая на тот берег. — Или их уже тьу-у-у! Тьи-и-и-у? — пропела, подражая вою падающих бомб.
— Не знаю, — нахмурился он. — Ты своими занимайся. Тех, на другом берегу, он уже давно отделил от себя. За ним были только женщины и раненые в церкви.
— Говори всем, чтоб уходили. Лопаты пусть берут, а кирок не надо. И продукты, крупу-сахар, пусть в кошелки сыплют. И смотри, чтоб на дороге не гуртились, как овцы. А то опять прилетят…
Он глянул в небо, но там уже было много туч, словно их нагнали самолеты. Быстро темнело.
— Ой, мамоньки! Не уроните! — стонала женщина. Три другие несли ее с бугра.
— В кузов несите, — сказал, отворачиваясь, капитан. — Много раненых? — крикнул он в сторону траншей.
Ему не ответили.
— Ладно… Вот что, Марь Ивановна! Ты гони всех в Москву, а я сам проверю, — он пошел к мотоциклу. Тот завелся сразу.
— Бак полный. Я смотрел, — кивнул водитель.
— Проверю, может, кто еще есть в окопах, — сказал Гаврилов, как бы извиняясь перед студентом за все: бомбежку, раненых женщин, покореженную автомашину и еще за этот неожиданно доставшийся ему трофей. — Мы теперь женщинам не нужные. От нас только горе, — добавил он печально.
— Понятно, — сказал студент.
— Вырули на дорогу. Туда донесут. А то еще… — Он снова глянул на небо. Тучи быстро чернели. — В общем, счастливо тебе! — Он протянул водителю руку. — Пацана довези, — кивнул на сидевшего в кабине с автоматом на шее Гошку. — Да вот, книжки возьми. Однофамилец мой оказался. Отдашь первому, кого встретишь из ихних или наших. И вообще, доложи все как было…
— А вы? — спросил водитель.
— Я уж как-нибудь… — Гаврилов похлопал по баку мотоцикла. — Ну а в крайнем случае и тут хватит. — Он поправил кобуру ТТ.
Женщины уже стали тянуться по шоссе от церкви. Они шли угрюмо, как на похороны или с похорон. Кошелки раскачивались на перекинутых на плечи лопатах, тяжелые ведра почти не бренчали. Он проехал мимо них и свернул к мосту. От мотоцикла было тепло, и дрожь педали на малой скорости не мешала раненой ноге. Даже как будто снимала боль. «Освоюсь», — чуть повеселел Гаврилов.
— Товарищ командир! — вдруг донеслось до него справа от дороги. Он притормозил как раз над валявшимися в кювете самодельными ежами. Из недокопанной траншеи выкарабкался старичок в мягкой фуражке с матерчатым козырьком, закутанный в длинный плащ.
«Вот ты где! А я и забыл про тебя», — усмехнулся Гаврилов.
— Чего, отец?
— Значит, насколько понимаю, ежи уже не требуются? — сказал старичок. За его спиной на бруствере сидели три паренька.
— Все целы? — кивнул на них Гаврилов.
— Целы, — процедил старичок. — А ежи, выходит, больше не требуются? Так понимать надо? — Он махнул рукой на уходящих в другую сторону женщин.
— Да брось ты, отец, — вздохнул Гаврилов. — Ежи и раньше не требовались.
— Мне бросать нечего, — разнервничался старичок. — Вы меня бросаете, а не я вас, — и, взглянув через подвязанные веревочками очки на измученного небритого капитана, зло добавил: — А финны, между прочим, лучше вас воевали.
— Зима у них была, — тихо сказал Гаврилов и повел «Иж» за рога, стесняясь при старичке влезать в седло.
— Так что же, и мне зимы ждать?! — закричал ему в спину старичок. — Вот она, зима! — и показал рукой на низкие, вовсе черные тучи.
Гаврилов, не оглядываясь, свел мотоцикл с дороги на берег и там вдоль самой воды поехал в сторону железнодорожного моста.
— Раненые есть? — кричал он.
Последние женщины покидали траншеи и уходили к шоссе. Некоторые наспех ополаскивали в реке лица.
— Быстрей! Быстрей! — отгонял он их от воды.
Они покорно поднимались и брели вслед ушедшим. Гаврилов доехал берегом до железнодорожной насыпи, потом метров двадцать вдоль нее, а затем, повернув, поехал по этой стороне бугра к церкви. О паровозе, который намертво, уже не пыхтя, прирос к рельсам, и о машинисте с кочегаром он старался не думать. До них было километра полтора, и приказывать усталым женщинам тащить из паровоза убитых было свыше его сил.
— Раненые есть? — снова кричал он.
Старшая и еще три женщины спешно зарывали недалеко от церкви убитых поварих.
— Иди, Марь Ивановна… Я докончу. Иди, — сказал капитан.
— Еще этих надо, — кивнула старшая на бойца и кожаного, лежавших на бруствере. Она не решилась похоронить их рядом с поварихами. — Кожанка у него хорошая, — мотнула головой на убитого.
— Иди, — сказал Гаврилов. — Догоняй народ. И смотри, если танки… лопаты пусть сразу кидают.
— А ты как?
— Я на колесах.
— Догонишь?..
— Нет. Я теперь для вас хуже чумы… Если, конечно, танки появятся, — поправился он. — Прощай, не побаловались…
— Ничего, авось свидимся. Держи лопату. Айда, девушки! — крикнула старшая женщинам и повела их с бугра.