Последним у самолета появился коренастый, по-медвежьи неуклюжий в десантном снаряжении лейтенант Леонид Савочкин. Подойдя к трапу, он узнал в человеке, стоявшем наверху, своего земляка штурмана Васю Степичева.
— Богу фронтового неба — привет!
— Крылатой пехоте — наше почтение! — в тон ему ответил штурман.
По-хозяйски оглядев кабину, козырнув единственному пассажиру, находившемуся в ней, Савочкин поудобнее устроился на сиденье. Степичев захлопнул дверцу и подошел к лейтенанту:
— Какие новости, Леня? Как дома?..
— Нормально. Вчера письмо получил. Долго ты нас сегодня мотать намерен?
— Думаю, часика за два управимся.
— Смотри, не завези куда-нибудь к фрицам на блины. Похоже, буранчиком попахивает?
— Пускай. Зенитчики не так будут привязываться. Ну ладно, друже, я пойду. Пора трогаться.
Штурман скрылся в пилотской кабине. Заработали моторы. Самолет начал подрагивать, словно конь, до поры, до времени сдерживаемый рукой ездока. Но вот он стронулся с места, заколыхался на неровностях, и к пассажирам пришло то особенное ощущение полета, когда не столько видишь, сколько чувствуешь, как земля начинает уходить из-под ног.
— Вот мы и поехали! — Савочкин посмотрел на часы, засекая время, и обернулся к своему спутнику. Но тот не отозвался ни словом. Уткнув худощавое лицо в воротник меховой куртки, он, казалось, дремал.
«Правильно делает, — с одобрением подумал лейтенант, — еще не известно, когда и где в его положении удастся спокойно поспать».
Вытащив из кармана кисет и закурив, Савочкин еще раз скользнул взглядом по неподвижной фигуре своего спутника и понял, что ошибся. Тот смотрел из-под ушанки прямо на него, именно на него, а не куда-нибудь в сторону, смотрел цепким, пожалуй, даже чем-то неприятным взглядом.
«Значит, просто не желает разговаривать», — понял лейтенант и, решив так, не стал ни огорчаться, ни досадовать. Таких, как этот, в одиночку и группами, он сопровождал за линию фронта уже не однажды, знал, что расспрашивать о чем-либо их не рекомендуется, и потому не пытался навязываться на разговоры. После того как они уходили в суровую черноту ночи, Савочкин больше никого из них не встречал, лишь иногда окольными путями до него доходили слухи: этот дал знать о себе, а тот пропал без вести. Конечно, попадались среди них и разговорчивые ребята: сидят, толкуют с тобой, как с давним знакомым, прощаясь, руку пожмут, спасибо скажут.
Вспомнился один из недавних вылетов. Молодая, но не в меру полная женщина, с вещевым мешком, с парашютом и радиостанцией, на выходе никак не могла протиснуться в дверь самолета. Заплакала даже: «Какие вы, мальчики, слабосильные, с одной бабой не можете справиться». Хотели везти ее обратно, но на третьем заходе все же вытолкнули из машины.
Воспоминание об этой немножко смешной истории обратило мысли Леонида к Сонечке Кравцовой. Он представил себе, как, вернувшись из полета, доложит о выполнении задания комбригу, а потом возьмет телефонную трубку и с замирающим сердцем услышит знакомый голосок: «Пятый слушает!» Как, немножко помедлив, он скажет: «Это я, Сонечка. Там, наверху, я думал о тебе».
Чудно́ все-таки устроена жизнь. Мало ли было девчат, с которыми учился, бегал на лыжах, иных доводилось провожать с клубных вечеров, просиживать с ними на скамеечках под рябинами и черемухами до рассвета. Но ни одна из них не затронула сердце так, как маленькая телефонистка-солдатик в серой шинели и ушанке. И затронула в то время, когда сердцу положено болеть за судьбу Родины. Ведь война докатилась к пригородам Москвы!
А вообще не слишком ли много воображает он насчет Сонечки? Есть ли у него для этого какой-нибудь повод? Ну, несколько раз сидели вместе в кино, возвращаясь, стояли перед землянкой, в которой живут телефонистки, обслуживающие коммутатор бригады. Иногда разговаривал с ней по телефону. Красотой он не блещет, — этакий курносый, мордастый парень с медвежьими ухватками. Подвигов никаких еще не совершил, наград не имеет. Правда, в бригаде должность у него не рядовая — начальник парашютно-десантной службы, для лейтенанта это здорово, но вот беда — бригада пока не воюет, а отсюда и обязанности у него не героические: учи бойцов прыгать с самолета да вывози за линию фронта вот таких таинственных незнакомцев, как этот.
Между тем спутник, словно окаменев, продолжал сидеть в прежнем положении. «Ну и нервы же надо иметь, чтобы изображать из себя этакого истукана, — подумал Савочкин. — Все же интересно было бы знать, кто он, куда и за каким делом летит? Есть ли у него своя Сонечка или Тонечка? Едва ли! На вид ему лет тридцать пять, а в таком возрасте уже обзаводятся семьями, детишками. Неужели перед тем, как прыгнуть в эту чертову ночь, ему не хочется услышать доброе слово, пусть от незнакомого, но все же своего человека?»
Назадавав самому себе уйму вопросов, Савочкин попытался ответить на них, но ничего не получилось. В конце концов, он был вынужден, опять же не без иронии, спросить себя: а какое, собственно говоря, тебе до всего этого дело? Человек летит за линию фронта. Кто он — разведчик или партизан — это известно лишь ему да тем, кто его послал. Насчет Сонечки или Тонечки — опять же нечего совать нос в чужие дела. Почему он молчит? Да, может быть, просто человек не в настроении, или имеются дела поважнее, о которых надо подумать сейчас, пока есть свободное время.
Такие самокритичные размышления настроили Савочкина на миролюбивый лад по отношению к своему спутнику: по всему выходило, что тот ведет себя так, как считает нужным, как лучше для службы. Савочкин был от природы добрым, отзывчивым парнем и в свои двадцать пять лет преклонялся перед людьми сильными, мужественными; к этой категории он прежде всего относил тех, кого сопровождал за передний край в тыл врага, окруженных в его глазах ореолом таинственности и романтики.
Самолет, покачиваясь во мгле, продолжал плыть над лесами и полями Подмосковья по намеченному рукою штурмана маршруту. По расчетам Савочкина, вот-вот должна быть линия фронта. Удастся ли незаметно долететь до нужного Н-ского квадрата, где предстоит выбросить незнакомца, не всполошатся ли немецкие зенитчики? Подумал он об этом без особого волнения или боязни, потому что уже привык к разным критическим ситуациям, к сполохам вражеских прожекторов и разрывам зенитных снарядов, к тряске и головокружительным виражам самолета, уклоняющегося от огня противника. Не раз летчикам приходилось убираться восвояси и повторять вылет на следующую ночь.
Савочкин еще раз посмотрел на часы и сделал это как раз вовремя. Дверь пилотской кабины приоткрылась, и штурман Вася Степичев сообщил:
— Пора!
Савочкин встал и направился к дверце самолета, бросив на ходу пассажиру, поднявшемуся вслед за ним:
— Приготовиться!
В открытую дверь ворвался морозный воздух, словно зима, давно ожидавшая этой минуты, стремительно сунула ледяную лапу внутрь самолета, намереваясь заграбастать все живое, что там находилось. Леонид посторонился, пропуская к выходу своего спутника, и подал команду:
— Пошел! — И совсем запросто, не по-командирски добавил: — Желаю удачи!
В этот момент человек в меховой куртке, уже поставив ногу на порожек, выхватил пистолет. Вспышка выстрела ослепила Савочкина, его толкнуло к противоположной стенке. Какие-то секунды он стоял на месте, не сознавая, что произошло, а затем метнулся туда же, в темень, вслед за тем, кому только что пожелал удачи.
Ночное небо сразу закружило его, но мозг продолжал работать, четко, словно метроном, отсчитывая: «Один, два, три, четыре...» На одиннадцатой секунде Савочкин рванул кольцо, его тряхнуло, и он почувствовал, как стропы и купол парашюта надежно подхватили его и падение прекратилось. Где-то вверху глухо рокотал удаляющийся самолет, кругом был непроглядный мрак, и земля, к которой он стремился, была неразличима в этом мраке. Полный гнева и недоумения, Савочкин скользил к земле, мысленно повторяя несколько слов, которые не давали ему подумать ни о чем другом: «Почему он стрелял в меня? Почему?..»
Это «почему» прямо-таки обжигало сознание лейтенанта в те считанные минуты, во время которых он неуклонно приближался к земле. Он опять вспомнил кабину самолета, полусогнутую неподвижную фигуру своего нелюдимого спутника, колючие, сверлящие глаза. Холодные, недобрые глаза... Теперь он ясно понял, что взгляд был не просто неприятным, а именно недобрым. «Почему он так смотрел на меня? Почему стрелял?» От этого скользкого, неподдающегося «почему» ярость снова прилила к сердцу Савочкина:
— Ты не знаешь, на какой высоте мы летели. А я знаю. Я буду раньше тебя на земле. Раньше!..
Заснеженная, неприметная с высоты земля надвинулась внезапно. Савочкин не удержался на ногах, и его проволокло несколько метров. Поднявшись, он попытался погасить парашют, но чуть не вскрикнул от боли в левой руке, — она почти не повиновалась ему. Только тут до него дошло, что он ранен.
Действуя лишь одной правой, Леонид не без труда справился с парашютом. Судя по всему, он опустился на луг или на поле: в одной стороне не видно ничего, кроме снежного простора, в другой, совсем рядом, чернеет темная стена леса.
А тот? Неужели уже успел приземлиться? Нет, не может этого быть, иначе грош цена лейтенанту Савочкину и всей его парашютно-десантной подготовке. Тот где-то еще там, наверху, и вот-вот должен появиться.
Понимая, что медлить нельзя, Леонид захватил парашют и побежал к лесу. Когда перед ним возникли заснеженные деревья, он остановился. А вдруг здесь немцы? Вдруг за ним наблюдают? Савочкин вытащил пистолет, помедлил какое-то мгновение, но потом, почему-то уверовав, что таинственная лесная чащоба не таит никакой опасности, решительно шагнул вперед. У первой сосны он остановился и привалился к ее холодному, шершавому стволу.
Было тихо. Из-за тучи выглянула луна, и в ее свете лес стал похож на какую-то красивую картинку из далекой детской сказки — серебристо-голубоватый, с белыми шапками снега. «Если б кто-нибудь тут был, уже показался бы», — подумал Леонид и, взглянув на поле, вздрогнул, подался всем телом вперед. Там, на белом фоне, появилось темное пятно. Это был тот, в меховой куртке. Острое зрение десантника помогло Савочкину определить, что делает его недавний спутник. Приземлился удачно, устоял на ногах. Погасив парашют, освобождается от подвесной системы. Пошел. Но куда? Берет правее, значит, тоже имеет в виду лес.
Перебегая от дерева к дереву, лейтенант двинулся наперерез человеку, идущему к лесу. Каждая сосна и ель, каждый куст и шаг все больше и больше сближали их. Укрывшись за сосной, Леонид наблюдал за нескладной и угловатой фигурой парашютиста, приближавшегося к нему. Вот он остановился, прислушался. Вот шагнул снова. Савочкин до боли в пальцах сжал рукоятку пистолета и крикнул:
— Руки вверх!
Парашютист отпрянул на шаг назад и замер на месте, захваченный врасплох, оглушенный этим внезапным окриком.
— Руки вверх! — уже спокойнее повторил Савочкин.
Свернутый парашют упал к ногам, руки медленно, словно нехотя, поползли вверх. Потом послышался сиплый, как будто простуженный голос:
— Приказание выполнил. С кем имею дело?
— Сейчас узнаешь. — Волна ярости снова захлестнула Леонида, и он, выйдя из своего укрытия, пошел на человека в меховой куртке: — Говори, гад, почему стрелял в меня?..
— Т-ты? — выдохнул тот, узнав лейтенанта, и попятился от него, как от привидения. Правая рука скользнула к карману, но Савочкин опередил его. Он выстрелил, рука не дотянулась до кармана, и человек, качнувшись в одну, затем в другую сторону, рухнул на снег.
— Дурак! — как-то совсем миролюбиво сказал Леонид. — Говорил тебе «руки вверх», так нет, не послушался...
Он шагнул к лежавшему и уже в следующее мгновение понял, что совершил ошибку. Сильным рывком, каким обычно бегуны срываются со старта, тот бросился на него, и, оплошай лейтенант самую малость, не избежать бы ему удара ножом, который сверкнул в левой руке его противника. Но Савочкин вовремя увернулся, человек в меховой куртке пролетел мимо и, не удержавшись на ногах, плюхнулся в сугроб. Леонид мгновенно навалился на него и два раза ударил пистолетом по голове. Тот сделал несколько отчаянных попыток сбросить с себя десантника, но после третьего удара тело его обмякло.
Вырвав из его руки нож и вытащив из кармана парабеллум, Савочкин поднялся. Бешено колотилось сердце, болела левая рука.
Немного отдышавшись, он отрезал от парашюта длинный кусок стропа и снова склонился над своим противником. Тот лежал без движения, но когда лейтенант начал стягивать с его плеч вещевой мешок, чтобы связать руки, человек застонал.
Еще раз убедившись, что он скручен крепко, Леонид взглянул на часы. Было без пятнадцати пять. Он еще не знал, что будет делать с пленником, лежащим на снегу, но понимал, что недалек рассвет и надо немедленно уходить отсюда. Самолет вряд ли прошел незамеченным, следы на снегу остались, может быть кто-нибудь слышал и выстрел.
Прежде всего надо спрятать парашюты. Он сунул их под корягу, темневшую невдалеке, и забросал снегом. Затем, пристроив за плечи вещевой мешок своего пленника, подошел к нему. Тот уже пришел в себя, шевелил ногами, видимо пытаясь встать. Савочкин помог ему подняться и сказал:
— Иди!
— Куда? — спросил тот.
— Туда! — Леонид махнул пистолетом в глубину леса.
— Зачем? Шлепнуть хочешь — валяй здесь. Не все ли равно...
— Не твое дело. Иди, гад!..
— А ты не лайся, лейтенант, — угрожающе проговорил человек в меховой куртке, — делай, что задумал, но не лайся. Не забывай, что я — капитан Красной Армии.
Снег в лесу был не таким глубоким, как на опушке: зима еще лишь началась и успела намести его только по границе леса и поля.
Петляя между кустами и деревьями, то натыкаясь на небольшие сугробы, то выходя на совершенно чистые места, на которых под ногами шуршала замерзшая осенняя листва, двое брели по этому лесу, тихому, сонному, казалось не таящему в себе никакой опасности. Шагая за своим пленником, Савочкин мучительно размышлял: что же все-таки делать? Вначале у него было намерение, как только они войдут в лес, сразу же потребовать у того, идущего впереди, ответа: почему он стрелял в него? Но затем это намерение оттеснилось другим: прежде всего нужно как можно дальше уйти от места, где они приземлились. А куда дальше? Через линию фронта?
Они обходят ели и сосны, толстые и тоненькие березки. Тот, впереди, шагает тяжело и неровно, как будто тащит на своих плечах непосильный груз, который вот-вот пригнет его к земле. Леониду кажется, что сам он идет значительно бодрее, но это только кажется: в движениях появилась вялость, хочется спать, левая рука болит, рукав комбинезона становится тяжелее — он набухает кровью.
Луны уже нет, и вместе с ней из леса исчез голубоватый полумрак, который позволял различать не только деревья, но и маленькие кустики, и пни, полузанесенные снегом. Полумрак сменился темнотой, за которой вот-вот должен последовать другой свет — утренний.
На небольшой поляне человек в меховой куртке вдруг привалился к стволу высокой сосны и сказал:
— Не могу. Дай передохнуть минутку...
Савочкин прислонился к соседнему дереву и в этот момент услышал воющий гул в небе. Постепенно нарастая, усиливаясь, он все приближался и наконец поплыл над его головой.
«Юнкерсы»! — определил лейтенант. — Пошли на Москву. Значит, фронт там, идем правильно. А если фрицы уже отбомбились?» Но тут ему вспомнились напутственные слова комбрига в день вылета: «Гляди, Савочкин, вот твой квадрат. Это — райцентр. Это — две дороги. Между ними — лесной массив. Выброску произведешь здесь...»
«Что ж, — подумал Леонид, — лес не бесконечен. Где-то впереди должна быть дорога, и тогда все станет ясно». Его размышления прервал хриплый голос:
— Слушай, лейтенант!
— Чего тебе?
— В левом кармане у меня папиросы. Курить хочется...
Леониду и самому хотелось курить. Сунув пистолет за пазуху, он подошел к своему пленнику, нащупал в кармане пачку папирос, и в этот момент тот сильным ударом плеча отбросил его в сторону. Савочкин с трудом удержался на ногах, но отлетел к той сосне, около которой стоял. Выхватив пистолет, он предупредил новый бросок своего противника:
— Стой! Убью, как собаку!
В ответ послышался скрип зубов. Человек в меховой куртке отступил к своему дереву. Подняв пачку, Леонид вытащил папиросу, раскурил ее и, подавая ему, сказал:
— Учти: еще один такой фокус будет для тебя последним...
Тот ничего не ответил. Покурив, они пошли дальше. Небо постепенно светлело, посветлел и лес, уже ясно выделялись на белом фоне каждое дерево, каждый пенек. Было по-прежнему тихо, но Савочкину казалось, что откуда-то справа на него наплывает неясный шум, похожий на гудение автомашин или танковых двигателей. Он пробовал замедлять шаг — и тогда ничего не слышал, начинал шагать быстрее — и шум наплывал снова. Это было похоже на галлюцинацию: кружилась голова, к горлу подступала легкая тошнота, левый рукав комбинезона, пропитанный кровью, заледенел и напоминал кусок замороженного пожарного шланга.
Его пленник тоже с трудом передвигал ноги. Заметив впереди два пня, Савочкин приказал:
— Стой!
Тот обернулся, и Леонид впервые при утреннем свете ясно увидел его лицо. Серые цепкие глаза под белесыми бровями, острые скулы, упрямый подбородок. Волевой, сильный человек. Поняв, что речь идет об очередной передышке, капитан опустился на пень и некоторое время смотрел на носки своих валенок. Потом поднял голову:
— Куда ты ведешь меня?
— Не твое дело. А впрочем, чего скрывать: в трибунал!
— В трибунал? С ума, что ли, ты спятил? Забыл, где находишься?
— Не забыл. Но как-нибудь доведу.
— Зачем?
— Пусть разберутся, почему ты стрелял в меня.
— А ты будто не знаешь?
— Я? Ты же не соизволил доложить об этом, когда стрелял.
— Брось прикидываться! — Глаза капитана стали жесткими. — Маргариту Кульчицкую помнишь?
— Какую Маргариту? — Савочкин с недоумением посмотрел на говорившего. — Ты что, на пушку решил меня взять? Никакой Маргариты я не знал и не знаю.
— Не крутись, лейтенант. — В голосе человека в меховой куртке зазвучали стальные нотки. — Еще раз спрашиваю: Маргариту Кульчицкую помнишь? Москва, Вторая Мещанская, тридцать, квартира девять...
— Знаешь, — Савочкин вскочил со своего пня, — нечего мне мозги закручивать. Вставай и двигай вперед!..
— Постой, постой, не кипятись. Вперед мы еще успеем, а сейчас надо выяснить все до конца. Ты ведь Валерий?
— Какой я тебе к черту Валерий! Я — Леонид Савочкин, родом из Сибири, Москву видел один раз, да и то из эшелона, когда на фронт ехали.
Капитан долго и пристально смотрел на него. Затем, опустив голову, он заговорил негромко, раздельно, как будто рассуждая с самим собой:
— Как же это так? Леонид Савочкин из Сибири. Москву видел один раз, да и то из эшелона. Тот был Валерий. Его фотокарточка стояла у нее на этажерке. На обороте было написано: «Любимой от Валерия». Тогда она сказала: «Прошу тебя больше не приходить, я люблю другого». Потом — ночь, самолет, человек, как две капли воды похожий на того, что был у нее на фотографии. Ах, какой я негодяй, какой негодяй!..
Когда он снова взглянул на Леонида, глаза его были влажными.
— Ты понимаешь, что случилось, лейтенант? Понимаешь?..
— Начинаю понимать. Адресом, должно быть, ошибся, всадил пулю не в того, в кого хотел?
— Вот именно. Теперь в глаза тебе стыдно смотреть.
— А не стыдно было в такое время личные счеты сводить? Война идет, люди за Родину гибнут, а он пальбу открыл из-за того, что его женщина бросила.
— Люблю я ее очень. Вся жизнь моя в ней. Отца, мать, двух сестер немцы расстреляли — одна она у меня оставалась. Как в самолете получилось — сам не знаю. Вспышка какая-то, ярость...
Голос его прервался, на лице появилось скорбное выражение. Снова он опустил голову и, не поднимая ее, тихо спросил:
— Что же теперь делать, лейтенант?
— Н-не знаю, — нерешительно ответил Леонид, в душе которого боролись противоречивые чувства.
— Я тоже не знаю, — почти шепотом проговорил тот, не глядя на лейтенанта. — Ты вот сказал насчет трибунала. Возразить мне, пожалуй, нечего. На твоем месте я бы, наверно, поступил так же. Фронт мы перейдем, до него отсюда недалеко, и я честно предстану перед судом, честно признаюсь во всем. Что меня ждет? Расстрелять, думаю, не расстреляют, но то, что мне полагается, я получу. Беспокоит меня не это, а другое: почему ты, ни в чем не повинный человек, должен отвечать за подлость, совершенную мной?
— То есть, как это?
— Ты же отлично знаешь, что я не простая птица и не для прогулок послали меня в тыл врага. Есть важные задания по линии разведки, есть задания для партизан, и не мне разъяснять тебе, что полагается за срыв таких заданий. В дрожь бросает, когда подумаю о том, как на меня командующий фронтом надеялся. Партизанам, конечно, уже сообщили: «Орел», мол, вылетел к вам. А где он, этот «Орел»? Сидит в лесу на пеньке, руки веревкой скручены. Понимаешь, в чем дело?..
— Понимаю, — отозвался Леонид, в голове которого все еще никак не укладывалось то, что он услышал.
— Поступил я с тобой мерзко, — продолжал капитан, — и ты вправе не слушать ни одного моего слова. Прошу только об одном. Не думай, что я хочу разжалобить тебя, вызвать сочувствие или навязать какое-то свое мнение. Я нахожусь в твоей власти, и не мне, а тебе решать, как нам поступить дальше. Но, по-моему, для пользы дела, которое одинаково дорого для нас обоих, правильнее было бы сделать так: за ночь можно добраться до штаба ближайшего партизанского отряда и передать те указания, которые я имею. Ты доложишь обо всем командованию, оно свяжется с Большой землей и в соответствии с распоряжениями оттуда или переправит меня куда следует, или проведет суд на месте. Если говорить о нас с тобой, то мы, думается, квиты: я царапнул тебя, ты царапнул меня. Сейчас нам нужно одно — быстрее подлечиться и встать в строй. Что касается моей вины, то, еще раз повторяю, — вечный должник я твой, лейтенант. Ты еще молод, тебе не понять, как трудно бывает человеку, когда от него уходит любимая женщина, но я никогда не прощу себе этого выстрела. Крови своей, жизни не пожалею, материально могу помочь, если в этом есть необходимость...
Снова на поляне воцарилось молчание. Хмурил брови, мучительно пытаясь найти выход из создавшегося положения, Леонид, хмурил брови, разглядывая свои валенки, человек в меховой куртке. Наконец он спросил:
— Так на чем же мы с тобой остановимся, лейтенант?
— На том. — Савочкин, сознание которого сверлил тот же не дающий ему покоя вопрос: «почему он стрелял в меня?», медленно поднялся со своего пня. — На том, — повторил он, — что военный трибунал лучше нас разберется, кто прав, кто виноват. Пошли!..
— Что ж, пошли, — жестко сказал капитан. — Пошли, если тебе собственная царапина дороже интересов Родины. Только каяться потом будешь...
Снова над лесом проплыли «юнкерсы», они шли звеньями, и у Леонида не осталось сомнений: самолеты идут к фронту. Если б назад, так возвращались бы поодиночке, в беспорядке. Сжимая в руке пистолет, он следил за черной меховой курткой, покачивавшейся впереди, и одновременно вглядывался в глубину леса, чтоб случайно не напороться на врагов.
Но вокруг стояла тишина, снежный покров не был нарушен ни единым следом: видимо, еще никто не заглядывал в эти места за последнее время. Было морозно, но Савочкин не замечал холода. Брести по снежной целине в меховом летном комбинезоне было невыносимо трудно и с каждым шагом все тяжелее. Заледеневшая рука тупо ныла, но стоило слегка пошевелить ею, как острая, режущая боль пронизывала все тело. За спиной пленника, идущего впереди, он видел две руки, скрученные парашютным стропом. Правая была покрыта красной наледью.
По временам Леониду казалось, что все происходящее с ним похоже на кошмарный, нелепый сон. Давно ли он сидел в самолете и спокойно покуривал, думая о том, как доложит о выполнении задания комбригу, а потом займется привычными делами.
Ничего этого нет. Есть безмолвный, тревожный лес в гитлеровском тылу, боль во всем теле и необходимость вести через линию фронта этого в меховой куртке. Даже не знаешь, как теперь о нем думать после его подлого выстрела.
Самолет, конечно, уже давно вернулся. Что делается там, в бригаде? Что и как доложили комбригу ребята? Что вообще они могли доложить: был человек, летел — и нет его, и что с ним, где он — неизвестно.
В душе у Савочкина разлад, сумятица: правильно ли он поступил, что отказался идти с этим капитаном в партизанский отряд? Может быть, и в самом деле у него сверхважное задание? При одной мысли об этом лейтенант вздрогнул и холодным ознобом свело плечи. Представилась хата, занимаемая военным трибуналом, он, стоящий между двумя автоматчиками. «Признаете ли вы себя виновным в том, что, задержав разведчика по кличке «Орел», сорвали задание штаба фронта по борьбе с врагами нашей Родины?» Что он ответит на этот вопрос председателя трибунала?..
Глухой, все нарастающий рокот вернул Савочкина из глубокой задумчивости к действительности. Впереди в поредевшем лесу образовался просвет, и в этом просвете он ясно увидел танк с крестом на башне, за ним второй, третий. Савочкин замер на месте, внутри у него похолодело. А его пленник, как ни в чем не бывало, продолжал идти.
— Стой! — приглушенно крикнул Савочкин. Капитан не остановился, будто не слышал. Тогда Леонид в несколько прыжков догнал его, схватил за воротник и, с силой рванув на снег, упал вместе с ним. Тот обернул к нему искаженное болью и злостью лицо:
— Чего ты?
— Как чего? Это же немцы!
— Ну и что из того? Тебе они в диковинку, а мне на них наплевать. Я — разведчик, и должен знать, что они тянут к фронту по этой дороге.
Возразить Савочкину было нечего. Лежа за кустом в полуметре от своего пленника, он сжимал пистолет и не мог оторвать глаз от дороги, по которой двигались танки. За танками появились машины с солдатами, с пушками на прицепах. До сих пор Леониду приходилось только летать над территорией, занятой врагом, так близко гитлеровцев он видел впервые. Ему было и страшно и тревожно: ведь вся эта металлическая гудящая прорва двигалась туда, к Москве.
— Вот теперь полный порядок! — сказал капитан, когда вражеская колонна скрылась за поворотом и на дороге снова стало тихо. — Ну, страж, куда ты теперь поведешь меня? — В его голосе звучала явная насмешка. Конечно, он имел право — опытный фронтовой волк — ехидничать над растерянностью новичка-лейтенанта. Как ни крути, а Савочкин действительно обомлел в первый момент.
— Туда! — кивнул Савочкин обратно, в глубину леса.
— Ну, ладно, туда так туда. — И капитан двинулся по их старым следам. Затем они повернули вправо, прошли километра полтора, и Леонид, остановившись у старой разлапистой ели, сказал:
— Стоп! Привал!
Капитан плюхнулся под заснеженные ветви. Савочкин устроился под деревом напротив. Повозившись, капитан спросил:
— Так и будем в молчанку играть?
— А о чем нам говорить?
— Есть, наверно, хочешь? В мешке — хлеб, сало, консервы, фляжка спирта. Меня, например, на еду не тянет. А спирту налей.
— Уснешь!
— Не усну. Может, полегче станет. Ослабел, кровью истек...
Леонид достал еду. Сам он съел небольшой кусочек хлеба с салом, а к спирту не притронулся. Тело, получившее разрядку после бессонной ночи и блуждания по лесу, охватила слабость. Сладкой волной накатывалась дрема. Он было уже поплыл на этой волне, но с усилием разжал веки и взглянул на своего пленника. Глаза его были закрыты, черты лица смягчились.
«Спит, — подумал Леонид, — а мне нельзя, иначе оба замерзнем». Но усталость брала свое. Откуда-то, словно в тумане, всплыло лицо Сонечки Кравцовой, потом Васи Степичева. Он чему-то улыбался... Савочкина будто кто подтолкнул, он с трудом приоткрыл глаза, и все видения мигом исчезли: ему показалось, что человек под елью сквозь узенькие щелочки глаз наблюдает за ним. Это подозрение сразу отогнало сон. Снова он закрыл глаза и через некоторое время приоткрыл их. И понял, что не ошибся: как тогда в самолете, разведчик смотрел не куда-нибудь в сторону, а на него, смотрел колко, словно подстерегал.
Будто спросонья, Леонид пошевелил губами, что-то пробормотал, подтянул к правой щеке воротник комбинезона и, устраиваясь поудобнее, свернулся калачиком. Теперь правая сторона его лица не была видна оттуда, из-под ели, сам же он мог следить за каждым движением своего пленника.
Прошло с полчаса. Послышался слабый шорох. Тот, в меховой куртке, начал осторожно приподниматься. Вот он выбрался из-под ели, с трудом поднялся на ноги, постоял несколько минут, не сводя глаз с Леонида. Затем бесшумно шагнул в его сторону.
Савочкин открыл глаза:
— Ты куда?
Лицо разведчика дрогнуло.
— Замерз, как собака, размяться надо, — ответил он и начал топтаться на снегу.
Встал и Леонид. Он раскурил две папироски и тоже начал разогревать порядком настывшие ноги. Потом, не сказав друг другу ни слова, они опять заползли в свои убежища.
Небо над ними начало постепенно темнеть, большими пушистыми хлопьями повалил снег. Когда сумерки размыли очертания деревьев, Савочкин решил, что пора идти дальше.
— Эй, там, под елью! — крикнул он. — Подъем!
Разведчик, чертыхаясь, вылез из своего укрытия.
— А ты все-таки дрянь, лейтенант.
— В каком смысле?
— В таком, что сейчас мы были бы уже у партизан, в тепле, сытые и перевязанные. Из-за своего упрямства ты и себя и меня мордуешь.
— Это мое дело.
— Руки хоть развяжи. Онемели совсем.
— Не развяжу!
— Выходит, ты еще и трус. У тебя же два пистолета. И кого боишься? Своего, такого же командира, который честно рассказал, кто он, куда и зачем послан, который глубоко сожалеет о совершенной подлости и готов понести за это любое наказание.
— Не развяжу. Иди!
Разведчик побрел в сторону дороги. Савочкин последовал за ним. Из головы не выходили две узенькие щелочки глаз — колючих, неприятных, подсматривающих за ним из-под старой ели, и тот осторожный шаг, сделанный в его сторону. Что означало все это? Случившееся в самолете было понятным: ревность, вызвавшая приступ бешеной злости. А сейчас? Может быть, он не теряет надежды смыться, уйти от ответственности? Или то важное задание штаба фронта не дает ему покоя?
Ни на один из этих вопросов Леонид не находил убедительного ответа. Лес между тем редел, постепенно переходя в кустарник. За ним открывалось ровное белое поле. Лесной массив темнел теперь за поворотом дороги, которую они видели утром. Ее нужно было переходить.
Она была пустынна, но Савочкин, остановив своего пленника в кустах, долго прислушивался и всматривался в темноту. Убедившись, что вокруг тихо, тронул разведчика за плечо:
— Быстро — на ту сторону!
— Опять в снегу барахтаться, — огрызнулся тот. — Пойдем по дороге, все равно на ней никого нет.
— Не будем спорить, капитан, — твердо сказал Леонид.
Перейдя дорогу, они прошли по лесу параллельно ей километра полтора, и это сравнительно небольшое расстояние показало, что пустынность ее обманчива. Со стороны фронта одна за другой промчались две крытые машины, затем несколько бензовозов. К фронту прогромыхала колонна танков, проскрипел полозьями санный обоз.
Ночь выдалась облачной, в лесу стояла темень, и Савочкин, чтобы не закружить, решил не отходить далеко от дороги: рано или поздно она должна была привести их к переднему краю. А идти становилось невмоготу: боль в руке отдавалась во всей левой половине тела, плохо слушались ноги, сохли губы, и Леонид нет-нет да и хватал снег с кустов. По временам ему казалось, что он не идет, а плывет в каком-то полузабытье или полусне, что достаточно споткнуться о пенек или скрытый в снегу корень, чтобы упасть и уже больше не подняться.
Но впереди маячило темное пятно — черная меховая куртка, и он должен был неотступно следовать за ней, до боли в глазах напрягать зрение, чтобы она не ускользнула от него.
Его пленнику было, пожалуй, тяжелее, чем Савочкину. Он шел первым, торил дорогу по снегу, ему приходилось лавировать между кустами и деревьями, не имея возможности коснуться их руками. Так ходят в темноте безрукие люди: малейшая неосторожность, потеря равновесия — и человек тычется носом в землю. Как разведчик, человек более натренированный, более зрелый и сильный, он был выносливее Савочкина, но и на его плечах лежала вторая бессонная ночь, и он устал от скитаний по зимнему лесу, а правая раненая рука тоже, наверное, давала знать о себе. Когда они останавливались, Савочкин слышал его прерывистое дыхание. Приходилось часто помогать ему подниматься, когда он падал, запнувшись за пенек или поскользнувшись на скате овражка.
Слева то затихала, то гудела фронтовая дорога — шли танки, автомашины, тягачи с пушками. Все это двигалось туда, под Москву: враг был остановлен, но не отогнан, и, видимо, собирал силы для нового наступления.
А в тридцати-сорока метрах от этой то затихающей, то громыхающей фронтовой дороги брели два человека. Один в черной меховой куртке со связанными за спиной руками, второй в летном комбинезоне, с пистолетом в руке. За всю ночь они сказали друг другу не более трех десятков слов.
Утро застало их на опушке леса, под двумя елями. Дальше пути не было. Лесной массив кончился. За небольшой полоской кустарника расстилались поля. Шоссе уходило влево, и там, километрах в пяти, виднелась небольшая деревушка, а за ней — какой-то крупный поселок. За этими населенными пунктами проходил фронт, оттуда доносились глухие раскаты орудийного грома.
Пристроившись за небольшой сосенкой, Савочкин размышлял о том, куда им держать путь в дальнейшем. Обходить эти поселки? Как? Полулежа на поляне, его пленник с нескрываемым презрением наблюдал за ним. Потом он сказал:
— Ладно, следопыт, кончай свои наблюдения. День велик, успеешь еще наглядеться. Я жрать хочу!..
Савочкин молча развязал мешок, достал хлеб, сало, консервы и стал кормить его. Глотнув спирта, разведчик с жадностью набросился на еду. Насытившись, он плюнул и со злостью проговорил:
— Бывают же такие пакости. Никогда не думал, что меня, капитана Красной Армии, разведчика, будет, как ребенка, кормить какой-то щенок...
Савочкин пропустил мимо ушей и это замечание. А тот продолжал:
— На что ты рассчитываешь, лейтенант?
— О чем ты?
— Жить, что ли, тебе надоело? Ведь ты же на верную смерть идешь. Не прихватят нас по дороге немцы, так трибунал определенно тебе «вышку» даст. За что — я уже говорил. Видал, что они к Москве тянут? А наши об этом не знают, понимаешь, не знают. Круглым идиотом надо быть, чтобы не понимать этого. Дома, наверно, отец, мать, невеста есть. Думают, что ты герой. А герой-то изменником Родины окажется. Жаль мне тебя...
— Когда пулю в меня всаживал — не жалел, — мрачно отозвался Леонид.
— Брось ты об этой пуле трепаться. Во мне тоже твоя пуля сидит, а я молчу. Подумаешь, два петуха из-за бабы поцапались. Кто это примет во внимание, тем более сейчас, в военное время...
Савочкин, не отвечая, поднялся, наломал веток, бросил их под ель и сказал:
— Ложись!
Сам он снова пошел к сосенке, за которой стоял до этого. Ему пришло в голову, что они рискуют, расположившись на опушке. Не лучше ли им забраться подальше в глубь леса? Осмотревшись, он решил, что не стоит. Дорога, резко повернув, ушла влево, между ней и опушкой будет километра полтора. Со стороны поля тянется глубокий овраг с какими-то обгоревшими деревьями, и вряд ли кто-нибудь будет ходить здесь в такой снегопад.
Савочкин прислушался к гулу канонады. Да, это гремит фронт, но, судя по всему, до него еще идти да идти. Прикинул расстояние до деревушки: нет, до нее не пять километров, а значительно больше. Но что это темнеет за ней? Не лес ли? Хорошо, если бы это был лес. Впрочем, гадай не гадай, надо скоротать день, ночью обойти деревушку, а там будет видно.
Легкий храп прервал его размышления. Обернувшись, он увидел, что разведчик, устроившись на еловых ветках, спит. «Вот так-то будет лучше», — подумал Леонид и вернулся к вещевому мешку.
Доев оставшиеся в банке консервы, он закурил и привалился к шершавому стволу. Думать ни о чем не хотелось. Веки стали свинцовыми, в глазах поплыли радужные круги. Чтобы отогнать сон, он снова поднялся и осмотрелся. В лесу было по-прежнему тихо, только с шоссе доносился гул идущих автомашин.
Савочкин снова сел под дерево, неловко задев раненую руку. Болит окаянная. Посмотреть бы, что с ней. Да нет, рукав заледенел, надо его резать, а как в такой мороз с разрезанным рукавом? Потом он вдруг спросил себя: а что делается там, дома? Почта, наверно, уже несет его родителям известие, в котором говорится, что лейтенант Савочкин пропал без вести при неизвестных обстоятельствах. Потом Леонид твердо сказал себе: «Не смей спать, не смей!» И начал проваливаться в какую-то глубокую, темную яму...
Его взору открылся солнечный пригорок, весь покрытый спелой земляникой. Они с Сонечкой идут по этому пригорку, собирают ягоды, угощают друг друга, смеются. Потом мелькнуло суровое лицо председателя военного трибунала, послышался его голос: «За измену Родине приговаривается...»
Проснулся он потому, что ему показалось, будто над самым его ухом выстрелили из пистолета. Савочкин вскочил, осмотрелся. На том месте, где лежал разведчик, ничего, кроме веток, не было. Следы вели в кусты, к оврагу, к дороге.
Сжимая пистолет, Леонид бросился туда. Следы петляли между кустами; были они глубокими и неровными, чувствовалось, что человек бежал. Кляня себя за то, что уснул, лейтенант достиг края оврага. И тут он увидал его. Зацепившись связанными руками, — то ли случайно, то ли пытаясь сорвать свои путы, — за толстый сук обгорелого дерева, разведчик полувисел на нем и, морщась от боли, дрыгал ногами, напрягал все тело, силясь освободиться от своей ловушки.
Вне себя от ярости, забыв о том, что рядом дорога, а на ней гитлеровцы, Савочкин скатился к нему:
— Ты что это задумал, а?..
— Со сволочью сам сволочью станешь, — прохрипел тот. — Развязывай руки!..
— Как же, жди, развяжу! — Леонида трясло от злости. Вытащив нож, он начал резать сук.
Наконец разведчик со стоном плюхнулся на снег.
— Лежи, не шевелись! — приказал Савочкин и, склонившись над ним, проверил, крепко ли связаны его руки. Для надежности он закрутил шнур обломком сука, как делал это в детстве с самодельными коньками, привязывая их к валенкам.
— Еще раз побежишь — ноги свяжу, — предупредил он, помогая разведчику подняться.
— На себе, что ли, меня поволочешь? — ехидно осведомился тот.
— И поволоку. Ты еще не знаешь меня, капитан, — угрюмо отозвался Савочкин.
Как только стемнело, они оставили сравнительно тихий лес и вышли в открытое поле, на котором посвистывала острая поземка, переходящая в буран. Шли, то по колено увязая в сугробах, то по твердой, выметенной ветром стерне. Впереди была непроглядная муть, и Савочкин знал лишь одно: надо забирать как можно правее, чтобы обойти деревушку, которую он видел днем.
Не было в этой ночи ни собачьего лая, ни крика петухов, не было ни звездочки в небе, ни огонька на земле. Был только колючий снег, бьющий в лицо, был ветер, и когда он на какие-то мгновения сбавлял силу своих порывов, слух улавливал прорывающуюся из белесой мглы глухую, неясную работу ночного фронта.
Шли в этой ночи два человека, падали и вставали, снова падали, и можно было только удивляться их упорству, той силе, которая двигала их в такую непогоду. Прошли они много больше, чем за каждую из предыдущих ночей, хотя силы их были на исходе, прошли потому, что вокруг был не лес, а ровное поле, на котором не требовалось обходить кусты, деревья, пни, следить за тем, чтобы не повредить глаза какой-нибудь неприметной веткой.
Первый шел потому, что его подгонял жестокий и зоркий зрачок пистолета, второго вело неодолимое стремление передать первого в руки следствия, чтоб там разобрались, за что в него, в своего, выстрелил этот не то разведчик, не то враг. Мысли их были расплывчаты и сумбурны: третья ночь без сна, нечеловеческая усталость и боль истощили их физические силы, притупили сознание, но если бы первому удалось освободить от пут свои руки, он бы, не задумываясь, не страшась пистолета, сцепился со вторым в последней, смертельной схватке.
Еще вчера в груди Савочкина теплилось что-то похожее на участие к своему пленнику, но после того как тот попытался бежать, его сменило другое чувство — чувство настороженности. Чутье подсказывало Савочкину, что, несмотря на признание своей вины, человек, идущий впереди его, не оставил своих, каких-то не понятных ему планов.
Так они шли в течение всей ночи. Гул фронта становился яснее, ближе; постепенно, оттесняя ночь, надвигалось новое утро. Что несло оно этим двоим, налитым усталостью, болью и злобой, бредущим в снежном хаосе предрассветного зимнего поля? Лицо первого было непроницаемым, словно вырубленным из камня, в глазах второго по временам сквозила тревога: вокруг расстилалась белая взбураненная равнина, на которой негде было укрыться, чтобы скоротать день.
Потом в стороне обозначился какой-то бугор, похожий на обычный сугроб. Это была копна прелой, смерзшейся сверху соломы, неизвестно почему оставленной в поле. Савочкин подвел к ней своего пленника, вырыл нору и приказал:
— Лезь!
Затем, забросав его соломой, зарылся сам.
Они лежали, как два волка, в своих логовах, могли дотронуться один до другого, но на двоих у них действовала только одна рука. Время от времени Савочкин раздвигал солому и, напрягая зрение, вглядывался в мутную даль.
Он дотронулся до плеча своего соседа:
— Жив?
— Замерзаю, — выдохнул тот, — давай спирт!
Ели молча, не глядя друг на друга, а когда глаза их случайно встретились, Савочкин увидел во взгляде своего пленника злобу, презрение и еще что-то такое, от чего ему стало зябко. Но спирт и пища на какое-то время сделали свое дело.
Когда Леонид отодвинулся от капитана, эта забытая копна показалась не таким уж плохим убежищем. Во всяком случае, здесь они были укрыты от ветра и находились в сравнительной безопасности, так как вряд ли кого мог заинтересовать этот затерянный в поле, заметенный снегом холмик.
Утро оттесняло сумрак, небо становилось светлее. Вдруг Леониду показалось, что на горизонте, за пеленой поземки проявилась какая-то темная полоска — не то селение, не то далекий лес.
Возможно, не было ни того, ни другого, а всего лишь мираж, возникший у Савочкина в полубредовом состоянии. Хорошо, если б это был лес, подумал он. Легче было бы перейти линию фронта. Сколько же километров осталось до переднего края? Судя по орудийному гулу, не так уж и много. Хорошо бы в следующую ночь одолеть эти километры! И сразу же вслед за этой мыслью возникло другое, самое главное и самое страшное — как он со своим пленником переберется через линию фронта?
Савочкин думал, уткнувшись лицом в воротник комбинезона, а тело, голова буквально разламывались от боли, в левом плече стучало и дергало, его бросало то в жар, то в холод, и он опасался, что в любую минуту может потерять сознание. Тогда все пропало! Почему-то вдруг Леониду стало жаль себя. Где-то, за тысячи километров отсюда, утонул в снегах его родной сибирский поселок. Он ясно представил себе столбики дымков, поднимающиеся из труб, реку, накрытую ледяной броней, старые ели, раскинувшие над снегом лохматые лапы. Там, на берегу широкой таежной реки, прошло его детство: учился, рыбачил, охотился, оттуда уехал в военное училище. Наверное отец, как всегда, с утра до вечера пропадает на лесопильном заводе, а мать хлопочет по дому, и душу ее не покидает постоянная тревога за него — Леонида. А он ничего не может сообщить о себе. Если б добраться до своих! Ведь бригада совсем близко, в какой-нибудь сотне километров. Может быть, ее уже вывели из резерва, выбросили в тыл гитлеровцам и его друзья дерутся с врагом где-нибудь неподалеку. Конечно, десантникам нелегко, но лучше быть с ними, чем вот так, в одиночку. Там рядом свои, что ни случись — вокруг десятки добрых, участливых товарищей, они не оставят в беде. А здесь снежное поле, мерзлая солома, и он с этим обормотом в меховой куртке один на один.
Савочкин опять попытался представить образ той самой Маргариты из Москвы, благодаря непостоянству которой он угодил в эту историю. Вчера он представлял ее себе хрупкой, печальной девушкой с пепельными косами, сегодня она явилась к нему пышногрудой, светловолосой матроной с надменным взглядом: «Прошу тебя больше не приходить, я люблю другого...» Облик Валерия вырисовывался хуже, видимо, потому, что не вызывал особых сомнений: пулю-то Савочкин получил по той причине, что был похож на него.
Снова и снова Леонид мысленно сводил этих троих вместе, и трагедия глядела на него их глазами. В его воображении возникала комната на одной из московских улиц, диван, накрытый ковром, розовый абажур над столом, фотография молодого человека на этажерке, строгий профиль женщины, а у дверей мужчина с окаменевшим лицом и потухшим взглядом. Дальше домысливать было нечего. Дальше были ночь, самолет, и выстрел, бросивший его, лейтенанта Савочкина, в эти забураненные леса и поля.
«А как поступил бы я, если б со мной случилось такое? — спросил себя Леонид. — Мне было бы очень тяжело, но чтобы так, как этот... Никогда!» Выстрел в самолете он отрицал начисто, не находил ему оправдания и, как только вспоминал о нем, в груди поднималось гневное, протестующее: «Как он мог?» С такой жестокой, звериной моралью никак не мог согласиться лейтенант, комсомолец Савочкин. Чтобы советский человек, а тем более причисленный к высокой лиге командиров Красной Армии, мог выхватить пистолет и выстрелить в такого же, как он, другого человека, он не мог поверить.
Рядом в соломе пошевелился и что-то забормотал его пленник.
«Бормочешь? — мысленно обратился к нему Савочкин. — Клянешь меня, готов горло мне перегрызть? А при чем здесь я? Себя кляни за свою собственную дурость. Если бы не она — были бы мы оба на своих местах, а не лежали здесь, в мерзлой соломе. Ты говорил, что собственная царапина для меня дороже интересов Родины. А сам? Чем ты в данном случае отличаешься от меня? Взыграла ревность — и забыл про Родину, про войну, за пистолет схватился. «Он украл мое счастье», — скажешь. Это я уже слышал. Но разве он виноват, что не тебя, а его полюбила эта самая Маргарита? Так нет, ты полагал, что никто ничего не узнает, что война все спишет. Нет, война ничего не спишет. Мы не фашисты. Мы и на войне должны быть людьми.
А дальше? Когда я не развязал тебе руки, ты обозвал меня трусом. А сам? Почему ты побежал? Спешил выполнить свое важное задание? А может быть, ты просто боишься? Да, да, боишься! Ведь когда мы дойдем до своих, тебя обязательно спросят: «Почему вы, капитан, в грозные для страны дни пошли на такую подлость?»
А до своих мы дойдем, разведчик, дойдем, чего бы мне это ни стоило. И, когда меня спросят, я расскажу обо всем. Я скажу...»
И тут Савочкин осекся. Что он скажет, чем оправдает свои действия? Какие представит аргументы, кроме того гневного, протестующего «как он мог», что все эти дни распирает его грудь?
Других аргументов у него не было.
Вечером они пошли дальше. Буран ослабел, но все равно в поле мело, крутило, идти было трудно. Темная полоса, которую утром Савочкин принял было за лес, оказалась не лесом, а довольно крупным населенным пунктом. Пришлось обходить его, сделав изрядный крюк, пересечь две дороги, по которым взад и вперед сновали немецкие автомашины.
С полчаса они лежали в густом кустарнике, на который натолкнулись километрах в двух правее населенного пункта. Потом их встретили темная чаща и безветрие зимнего леса.
Обходя селение, Савочкин заметил красноватые сполохи от разрывов снарядов. По населенному пункту била наша артиллерия. Левее колыхалось огромное багровое зарево: горела какая-то деревня. Когда они подходили к лесу, впереди, не очень далеко от них, небо озарилось вспышкой ракеты. Все это говорило о близости фронта.
Пленник впереди Савочкина двигался все медленнее и медленнее. В лесу он начал спотыкаться и падать, и Леониду то и дело приходилось поддерживать и поднимать его. Случайно он коснулся рукой лба разведчика. Лоб был горячим, в лицо лейтенанту так и пахнуло жаром.
Савочкин и сам едва держался на ногах. С трудом давался ему каждый шаг, как пьяного, его заносило то на заснеженный куст, то на ствол дерева, и если бы кто-нибудь посмотрел на них со стороны, то наверняка бы подумал: «Эх, и нализались же, бедолаги...»
Лес, по которому они пробирались, вначале показался обычным — безлюдным, без дорог и троп. Кому придет в голову в такую глухую ночную пору лезть в эту чащобу? Но оказалось, что в прифронтовом лесу можно ждать всего. В какой-то момент, когда Савочкин пытался поднять своего пленника, снова ткнувшегося в снег, до него донесся скрип полозьев и послышалась чужая, нерусская речь. Он придавил разведчика к земле и притаился рядом с ним. Холодный пот выступил на его лбу, а в голове мелькнуло: как же можно так неосторожно, ведь это прифронтовая полоса...
Скрип полозьев, чужой говор зазвучали совсем близко, буквально в полутора десятках метров от того места, где они лежали. Рядом проходила дорога, и по ней двигался большой немецкий обоз. Савочкин стиснул пистолет, и у него от волнения перехватило дыхание: что было бы, вздумай разведчик плюхнуться не здесь, в лесу, а там, на дороге?..
А зловещий скрип, от которого цепенела душа, медленно плыл мимо них, удаляясь в направлении фронта. Когда обоз отдалился настолько, что его стало совсем не слышно, Леонид приподнялся и, добравшись до ближайшей сосны, выглянул на дорогу. На ней уже никого не было. И вдруг он снова услыхал немецкую речь. На этот раз не со стороны дороги, а за своей спиной. Вздрогнув, Савочкин отступил за сосну, укрылся за ней, палец лег на спусковой крючок, а в голове лихорадочно застучало: «Живым я им не дамся, не дамся!»
Но в лесу было тихо, не хрустели ветки, не осыпался снег с кустов. Только сиплый, простуженный голос глухо и невнятно говорил что-то по-немецки. Из этого неясного лопотания Леонид разобрал лишь одно, более отчетливое: «Хайль Гитлер!» И узнал голос. И плюнул со злости: «Тьфу, дьявол, как он меня напугал!»
Это бормотал его пленник, лежавший метрах в двух от той сосны, за которой он стоял. Когда Савочкин подошел к нему, тот уже молчал. «Знает немецкий язык, — подумал Леонид. — Для разведчика это неплохо. Но при чем здесь «Хайль Гитлер»? Странно...»
Однако размышлять было некогда. Капитан снова застонал и пошевелился. Савочкин помог ему подняться и, не говоря ни слова, тихонько подтолкнул вперед, направляя в глубину леса. Тот сделал несколько неверных шагов, привалился к стволу березы и медленно сполз на землю. Леонид опять поднял его, и они прошли метров тридцать. Затем разведчик снова, как мешок, осел в снег, и никакая сила не могла заставить его встать. Тщетно Савочкин расталкивал, встряхивал его, шептал у самого уха: «Вставай, капитан, тут фрицы», — тот в ответ лишь что-то мычал. Не помогли ни глоток спирта, ни горсть снега, положенная на его горячий лоб.
Савочкину самому впору было распластаться на соблазнительно мягком снегу, закрыть глаза и лежать, лежать без движения, ни о чем не думая. Но он собрал все свои силы, обхватил правой, действующей рукой безвольное, тяжелое тело разведчика и поволок его. Запала хватило ненадолго. Протащив своего пленника метров двадцать, Савочкин ткнулся рядом с ним в снег. Полежал несколько минут и потащил снова.
Потом он уже не мог подняться и лежа, забыв о раненой руке, извиваясь, скрипя зубами, тянул его за собой, словно куль, а на ровных местах перекатывал, как чурку.
Это была поистине адская работа, и Леонид, силы которого иссякали, не заметил, сколько времени занимался ею. Не заметил он и того, что лес кончился и они очутились на поле. Только когда поблизости сверкнула яркая вспышка и гулко ударила пушка, Савочкин инстинктивно сжался и замер. Потом поднял голову, но в следующее же мгновение снова втянул ее в плечи: впереди в небе, как два ослепительных шара, качались две ракеты.
За первой вспышкой выстрела блеснули новые. В ночной мгле они возникали одна за другой, в разных местах, и грохот орудий слился в сплошной гул. Это были огневые позиции немецкой артиллерии, а за ними, где взлетали и колыхались в небе ракеты, — передний край гитлеровцев.
Полагая, что между батареями должны быть промежутки, Леонид потянул безвольное тело разведчика влево от первой пушки. Он протащил его метров пятьдесят, не больше, и неожиданно вместе с ним скатился на дно глубокой воронки, миновать которую у него не хватило сил. Полежав некоторое время, Савочкин хотел выбраться из нее, но не мог. Попытался встать, но земля закачалась у него под ногами, и он рухнул рядом с человеком в меховой куртке, который снова начал что-то бормотать в бреду.
Сознание покинуло Савочкина, и он не слыхал, как утром на вражеские позиции обрушился огонь советской артиллерии, не видел, как тяжелые танки «КВ» утюжили позиции гитлеровцев, давили их пушки, как началось наступление и пошла пехота.
Гитлеровцы не выдержали натиска и побежали. Грохот и лязг откатывались все дальше и дальше. На поле боя стало тихо.
Когда к воронке подошли санитары и кто-то из них сказал: «Эти, кажется, готовы», — Савочкин очнулся, открыл глаза и с трудом проговорил:
— Живой я. Посмотрите того, в меховой куртке... Сообщите о нас особому отделу...
Затем была долгая, как вечность, ночь, был мрак, похожий по цвету на черные чернила или на обычную сажу. Чернила лились и клубились огромным водопадом и заливали все вокруг, сажа кружилась хлопьями, как снег, и Савочкин никак не мог взять в толк, почему снег может быть таким черным.
Были в этой ночи, в этом чернильном мраке большие и малые просветы, и возникали в них то картины детства, картины родных сибирских мест, на него смотрели лица отца и матери, то вдруг появлялись ночной лес, какие-то зарева, и огонь начинал нестерпимо жечь ему тело.
Потом все это кончилось, и Савочкин вдруг увидел самое обыкновенное окно, а за ним большие, белые, пушистые хлопья настоящего снега. Он зажмурился, снова открыл глаза: нет, снег не изменил своего цвета, не почернел; белые хлопья за стеклом кружились медленно, плавно, оседая на черных ветках дерева.
Некоторое время Савочкин с нескрываемым любопытством наблюдал за этим красивым кружением. Затем он почувствовал боль в левом плече. Ему показалось, что у него сильно онемели пальцы левой руки. Решив размять их, он под одеялом потянулся к ним правой рукой, но ничего не обнаружил. Руки не было. На миг его охватил ужас, он хотел закричать, но голоса не стало, и он чуть слышно простонал:
— Рука!..
— Руки нет, милый, — раздался рядом негромкий женский голос. Теплая ладонь легла на его лоб, и женщина-врач присела на табуретку около постели. — Руки нет, лейтенант, — еще раз повторила она уже тверже. — Мы ничего не могли сделать. Гангрена...
Савочкин закрыл глаза, оглушенный и подавленный этим страшным открытием. Молчала и докторша, сухонькая, седая, чем-то напоминавшая ему мать. Потом он спросил:
— Как же быть без руки, доктор?
— Как быть? Прежде всего не отчаиваться. Ты же знаешь — это война. Считай, что тебе еще повезло — уцелела правая рука. А с ней можно жить и жить. У других хуже: то обеих ног нет, то глаз, то рук и ног. Тот, с которым тебя вместе подобрали, в значительно худшем положении...
— Он жив? — Перед глазами Савочкина снова возникло буранное поле, снег, бьющий в лицо, и впереди в снежном вихре фигура человека в черной меховой куртке.
— Жив, жив, — ответила докторша, — пока еще не пришел в себя, но жить будет. Правда, тоже без руки...
Воспоминание о разведчике, который своим нелепым выстрелом принес ему столько бед, наполнило Савочкина тревогой. Как же быть? Он должен немедленно доложить комбригу о своем возвращении. Должен сообщить в особый отдел...
— Ну чего ты разволновался? — спросила докторша, заметив его состояние. — Я же сказала, что он будет жив.
— Я не об этом, доктор. Телефон у вас далеко?
— Телефон? Зачем тебе?
— Позвонить мне надо. Своему комбригу, потом в особый отдел...
— Телефон у нас далеко, — строго сказала докторша, — да и рано еще тебе телефонами заниматься. Тебе сейчас полагается лежать, поправляться, набираться сил...
— Но мне надо, доктор, срочно надо... Это очень важно...
— Скажи, что и кому передать, и мы передадим сами, а что касается особого отдела, то майор оттуда уже два раза спрашивал о твоем состоянии. Завтра он должен опять приехать.
— И я смогу поговорить с ним?
— Конечно. Если сегодня будешь лежать, как положено порядочному больному.
Как только она вышла, Савочкин снова попытался найти свою левую руку. Горькие складки обозначились около его губ. Наивно искать то, чего уже нет. Правда есть правда, и нужно прямо смотреть ей в глаза. Был в бригаде начальник парашютно-десантной службы, крепкий, здоровый лейтенант Савочкин. Какой-то мерзавец, которого бросила женщина, всадил в него пулю, превратив в беспомощного инвалида. Как жить с одной рукой? Другие будут воевать, прыгать с парашютом в ночную мглу, косить автоматным огнем гитлеровцев, а он? Станет переписывать бумажки в какой-нибудь конторе, благо почерк у него ничего, сносный...
«Впрочем, — сказал он себе мысленно, — подожди ты с конторой, с почерком. Завтра придет майор из особого отдела, и кто знает, как еще все обернется...»
За окном падали белые пушистые хлопья, и в голове, как эти хлопья, кружились мысли. Нет, мысли не походили на медленные хлопья. Они были много смятеннее, как те снежные вихри на буранном поле в гитлеровском тылу.
На следующий день около постели Савочкина появился высокий, худощавый майор в очках. Представившись, он спросил:
— Как самочувствие, лейтенант?
— Сами видите, товарищ майор. И воевать как следует не воевал, а уже отвоевался.
— Говорить сможешь?
— Смогу.
— Тогда давай рассказывай, зачем просил санитаров, чтобы о тебе нам сообщили?
Перед глазами Леонида снова кадр за кадром пошла та морозная ночь: кабина самолета, цепкие глаза, глядящие на него из-под ушанки, вспышка выстрела, леденящий ветер в лицо на затяжном прыжке. Майор внимательно слушал его, делал какие-то пометки в своей записной книжке, изредка задавал наводящие вопросы.
— Я знал высоту и затяжным прыгнул, раньше его на земле оказался. Спрятался за сосной. Гляжу, приземлился, идет. Я ему наперерез: «Руки вверх!» Он было шарахнулся назад, а потом поднял их и говорит: «Приказание выполнил, с кем имею дело?» Когда узнал меня, за парабеллум схватился. Тогда выстрелил я. Он упал, а затем с ножом на меня кинулся. Пришлось маленько приглушить его...
— Бежать не пытался?
— Да пытался. Перед этим у нас была еще одна стычка. Попросил он закурить. Подхожу к нему, а этот гад как звезданет меня плечом — я едва на ногах удержался. Шли всю ночь, я измучился, задремал, а он воспользовался этим — и бежать...
— А где ты обнаружил его, когда проснулся?
— Метрах в трехстах от дороги, в кустах.
— По дороге двигались немцы?
— Так точно. Утром, когда первый раз выходили к дороге, тоже в лапы к фрицам едва не угодили.
— Как так?
— Идем по лесу, и вдруг — дорога. По ней то танки немецкие, то автомашины движутся. Я с непривычки растерялся, а он в полный рост к дороге шастает. Пришлось догнать его, в снег свалить, иначе в два счета засыпались бы. Он еще озлился тогда: дескать, я — разведчик и должен знать, что фрицы к фронту тянут...
— Так. Может быть, еще что-нибудь вспомнишь?
— Как будто все уже. Да, вот еще что: когда в последнюю ночь чуть не напоролись на фрицевский обоз, он по-немецки лопотал.
— По-немецки?..
— Ну да. Обоз прошел, тихо стало, на дороге никого не было. Вдруг слышу, за спиной у меня кто-то по-немецки говорит. Я даже за пистолет схватился, думал, окружают нас. А это он. Глухо так, как в бреду. Я только «Хайль Гитлер» разобрал...
— Хайль Гитлер? — переспросил майор. — С чего это он фашистского фюрера стал приветствовать?
— Не знаю. Я и сам тогда подумал — может, померещилось мне, тоже на ногах еле держался. Да нет, не могло померещиться, ясно я это «Хайль Гитлер» слышал...
Майор встал, положил в карман записную книжку и сказал:
— Что ж, лейтенант. На сегодня, пожалуй, хватит. Поправляйся. Я еще к тебе загляну. Вопросы ко мне есть?
— Узнать бы, товарищ майор, где сейчас наша бригада. Потеряли там меня.
— Это я выясню.
Разговор с майором на какое-то время отвлек Савочкина от невеселых мыслей. Затем они нахлынули снова. «Вот так-то, лейтенант, — размышлял он. — Война для тебя закончилась — это факт. Впереди все покрыто мраком неизвестности — второй факт. Пока — госпитальная койка, а там, может, еще станут судить за этого разведчика. Майор сегодня только слушал и записывал, не делая никаких выводов. С тем, другим, он тоже будет говорить. Сонечке ты можешь уже сейчас сказать «прощай». Больше ты с ней, наверно, уже никогда и не увидишься. Да и надо ли? Зачем ты ей такой?..»
После обеда Леонид уснул. Спал он тревожно. Снились ему белая поляна, белые кусты, зловещая усмешка на лице человека в меховой куртке. «Ну как, лейтенант, — ехидно спрашивал он, — теперь-то ты понял, что такое любовь?»
Все последующие дни Савочкин был мрачнее тучи. К нему никто не приходил. Будто забыли. Ел без аппетита, безропотно принимал лекарства, стиснув зубы, выдерживал перевязки, а остальное время лежал с закрытыми глазами и думал, думал...
Так прошла неделя. В начале второй в палате появился комбриг — коренастый и плотный полковник Рогачев.
— Здоро́во, орел! — пробасил он, устраиваясь около постели Савочкина. — Вот ты где окопался. А мы уже не знали, что и думать. Летел человек в самолете и вдруг испарился из него, словно дух святой. Ясно было, что прыгнул, а вот почему прыгнул — на этот вопрос мы так и не нашли ответа. Ну, давай рассказывай, каким образом ты здесь очутился?
Когда Леонид поведал о своих злоключениях, комбриг долго молчал.
— Сколько живу, — наконец задумчиво проговорил он, — но с такой историей сталкиваюсь впервые. И в книгах ничего подобного не читал. Отъявленной сволочью надо быть, чтобы вдруг ни с того ни с сего в незнакомого человека пулю всадить. А ты как себя чувствуешь? Вид у тебя, прямо скажу, явно не десантный. Переживаешь?..
— Думаю, товарищ полковник. Прикидываю, с какой стороны без руки к жизни прилеплюсь. Да и дадут ли еще прилепиться?
— Зря сгущаешь краски, Савочкин. Положение твое, конечно, не из веселых, но не такое уж безвыходное, как тебе кажется. Человек ты толковый. Подлечишься, поедешь домой, дело по душе подберешь. Нынче и одна рука в большой цене.
— Поеду ли? Может, еще за того, которого задержал, отвечать придется.
— Ну, с этой историей разберутся. Мне почему-то кажется, что если человек на такую подлость пошел, то вряд ли у него какое-то важное задание за душой было. Человек с важным заданием пистолетом в самолете баловаться не станет, тем более из-за несчастной любви. Так что не вешай головы и поскорее выздоравливай. Ребята тебе привет велели передать. Обрадовались, когда узнали, что ты нашелся.
— Спасибо. Бригада там же стоит?
— Там же. Сидим у моря, ждем погоды. Но, полагаю, ждать уже недолго.
— Обидно, товарищ полковник. Вы воевать будете, а я...
— Чудак ты, Савочкин. Довольно с тебя войны. Ты ее столько глотнул, что другому на две жизни хватит. Да, чуть не забыл. Ко мне одна молодая особа наведывалась, все о тебе справлялась.
— Какая особа?
— С узла связи. Младший сержант Кравцова.
— Кравцова? — голос Леонида дрогнул. — Прошу вас, товарищ полковник, ничего не говорите ей обо мне...
— Это почему же?
— Да так. Инвалид я, безрукий. Зачем ей такой?
— Ну, этого я уже не понимаю. Разве рука — помеха настоящему чувству?
— Не помеха, конечно, но мало ли здоровых ребят...
— Неладно говоришь, Леня, неладно. Подумай, что ты мне тут наболтал, да выкинь эту блажь из головы. Девушку-то зачем обижать? Три раза она приходила... А пока бывай здоров! Больше сидеть не могу — война ведь идет. Если будем на месте стоять, еще кто-нибудь к тебе в ближайшие дни подскочит.
И комбриг, видимо недовольный окончанием разговора с Леонидом, пожал ему руку и твердым шагом направился к двери.
После его ухода Савочкин долго лежал с открытыми глазами. У него было такое состояние, как будто он, пролежав много дней в полубреду в душной палате, наконец вырвался на свежий воздух. Всеми своими мыслями он был в бригаде. Ребята привет прислали. Сонечка три раза заходила! Значит, она беспокоится, думает о нем. Вспомнились знакомые комбаты, командиры рот и взводов, рядовые десантники, которых не раз вывозил на прыжки. Тревожатся за него. На душе стало легче, светлее.
Весь день Леонид был в приподнятом настроении. Это заметили и дежурная медсестра, и санитарка, принесшая обед, а докторша во время обхода с улыбкой сказала:
— Наконец-то. Выглянуло все-таки солнышко из тучи.
На следующее утро приехал майор из особого отдела. Он уже был не таким официальным, как в первый раз, приветливо поздоровался с Савочкиным, спросил о самочувствии, а затем, неизвестно чему улыбаясь, сказал:
— Должен сообщить тебе, лейтенант, что та самая Маргарита, из-за которой ты получил пулю, долго жить приказала.
— То есть как? Умерла? Погибла?
— Не умерла и не погибла. Просто не было никакой Маргариты, дорогой.
— Как не было?
— Ну, не было — и все.
— А Валерий?
— И Валерия не было.
— Так что же тогда было, товарищ майор? — ничего не понимая, спросил Леонид.
— А было вот что. Была ненависть врага ко всему нашему, советскому, и вылилась эта ненависть в ту самую пулю, которую ты получил в самолете.
— Что-то я не пойму никак...
— Сейчас поймешь. Представь себе такую ситуацию. Обитал в нашей стране человек, для которого все советское было как собаке кость в горле. Началась война. Человеку повезло: он попал в разведку. Первый же свой выход в тыл противника он использует не для того, чтобы как можно лучше выполнить задание, а для того, чтобы сговориться с врагами. Такой сговор состоялся. Ему дают встречное задание, он его выполняет. Ему дают второе — и он его тоже выполняет. Ему дают третье задание, более важное и трудное, после которого обещают житье поспокойнее — в полиции, в гестапо, да это и не суть важно, где. Последнее задание выполняется, человек входит в самолет, чтобы уже больше не возвращаться назад. И тут перед ним начинает мельтешить этакое здоровое, курносое лицо лейтенанта, который сопровождает его. Лейтенант добродушно настроен, ему хочется заговорить с незнакомцем, а тот готов душить этого лейтенанта, рвать зубами. И в самый последний момент нервы сдают. Он хватается за пистолет с единственной мыслью: еще одним меньше. Это был просчет, ибо ему и в голову не могло прийти, что он промахнется, что на земле его встретит тот, в кого он стрелял...
Майор снял очки, протер их платком, потом закурил. Савочкин, прикрыв ладонью глаза, как от резкого света, чуть слышно прошептал:
— Ах, какой гад, какой гад! Как же это я таким лопухом оказался?..
— При чем тут лопух? Притащил-то его ты, а не кто-нибудь другой. А потом, что тебя заставило броситься за ним? Сознание, что наш человек не мог так поступить. Это не давало тебе покоя на земле, этим ты оправдывал все свои действия. Так ведь?
— Так-то так, но все же не я, а вы его раскусили.
— И это не совсем верно. Без тебя бы мы вряд ли что-нибудь сделали. После первого разговора с тобой мы, понятно, решили поинтересоваться вещичками твоего «подопечного», исследовали их и обнаружили такое, что иметь ему никак не положено. Это была уже улика. Твои показания, его показания плюс вещественное доказательство, — и клубочек начал разматываться.
Выглядит все это примерно так. Человек приземлился, собрал парашют, пошел к лесу. Его останавливает окрик: «Руки вверх!» Как ты знаешь, медлил он недолго, ибо ровно ничего не терял. Для партизан он был советским разведчиком, для полицаев или гитлеровцев достаточно было двух слов, чтобы его доставили туда, куда нужно.
Но перед ним оказался ты. Схватка закончилась не в его пользу. Ему нужно было что-то придумать, чтобы как-то выкрутиться, оправдать свой выстрел. И он придумал легенду про Маргариту, Валерия и свою неудачную любовь. Кстати, по тому адресу, о котором он тебе говорил, вообще ни одна Маргарита не проживала.
Выслушав эту историю, ты, естественно, послал его ко всем чертям, ибо никакой Маргариты не знал и в Москве не бывал. А ему только это и было нужно. Волк превращается в овечку: прости, мол, ошибся, готов чем угодно загладить свою вину. А поскольку мы квиты, давай исходить из интересов Родины. Пойди ты с ним к партизанам, вряд ли когда-нибудь отыскались бы твои косточки, лейтенант. Но и этот номер не прошел. Тогда он решается на последнее: дважды пытается улизнуть от тебя, и не куда-нибудь, а на дорогу, по которой идут войска противника. Расчет тоже простой: тебя, в форме советского десантника и с оружием, скручивают или пускают в расход, его опять-таки немедленно доставляют по указанному им адресу. И, наконец, рассуждения о важном задании штаба фронта, о том, что придется отвечать за срыв этого задания. Запугать он тебя хотел, затуманить голову: авось струсит, мол, лейтенант и повернет за мной.
Вот, пожалуй, и вся история, дорогой, которую ты знаешь лучше, чем я. Конечно, приглядись ты к нему повнимательнее, задумайся хотя бы над тем, почему он оба раза бежал на дорогу к гитлеровцам, почему вдруг в бреду стал приветствовать их фюрера, — многое бы стало тебе ясным уже тогда. Но ведь ты ранен был, все время начеку, все время настороже, без сна столько времени. Где там было думать, взвешивать, что-то анализировать. Хорошо еще, что первым потерял сознание он, а не ты...
Некоторое время они молчали. Потом Савочкин спросил:
— А скажите, товарищ майор, если не секрет, сильно он нам навредил?
— Как тебе сказать. Следствие еще не закончено, и им не все сказано. Пока не установлено, с чем он уходил в первые свои рейсы, и два ли их было. Но то, что нашли при нем, могло доставить нам серьезные неприятности.
— А еще грозил мне. Судить, дескать, тебя будут, как изменника...
— Судить? — майор усмехнулся. — Ну, это, как я уже говорил, страху он на тебя нагонял. Наоборот, вчера в штабе вашей бригады мне сообщили, что ты к ордену представлен.
— К ордену? За что?
— Как за что? Ну, за этого, как его... за твоего «крестника».
Майор ушел. Раздумывая о том, что он сказал, Леонид смотрел в окно, за которым покачивала ветвями тонкая березка. Потом сон мягкой ладонью тихо закрыл его веки.
Проснулся он оттого, что скрипнула дверь. В дверях стояли двое: Сонечка Кравцова и Вася Степичев.
— Иди одна к нему. Я вам только мешать буду. Зайду потом, — сказал штурман и, подтолкнув девушку вперед, скрылся в коридоре.