Понятие «психической травмы» впервые появилось в научной литературе в конце XIX века, но ее признание в качестве самостоятельной нозологической единицы растянулось почти на 100 лет, а дискуссия вокруг этой проблемы была настолько захватывающей, что заслуживает отдельного изложения и анализа.
Современная история психиатрии, начало которой обычно связывается с именем Эмиля Крепелина и изданием его учебника «Введение в психиатрическую клинику» [26], не так уж велика. Но уже мало кто помнит, что, являясь выдающимся учеником гениального психолога Вильгельма Вундта, Крепелин вначале предпринял попытку создать свою концепцию психиатрии на основе методов экспериментальной психологии. Однако в последующем (и очень скоро) он оставил эти подходы. Ю. Каннабих, к монографии которого я буду преимущественно обращаться в этом разделе, так пишет об этом: «В позднейших изданиях "Учебника" психология занимает хотя и почетное, но чисто декоративное место. Это в буквальном смысле "психология без души", без души самого Крепелина, интересы которого уже давно обратились в совершенно иную сторону» [18: 462].
И на это были конкретные причины. Как мне представляется, определенную негативную роль здесь сыграли эпоха и умонастроения того периода, когда осуществлялась интеграция психиатрии в медицину. Новая область медицинских знаний должна была институироваться только с собственной нозологией и, в соответствии с духом времени, только на основе естественнонаучной методологии. Приняв естественнонаучную парадигму в качестве основной (а позднее — единственной) и постулировав клиническую классификацию как этиопатогене-тическую (для которой пока просто не найдено соответствующих морфологических, биохимических или инфекционных коррелятов), психиатрия начала постепенно отдаляться от лежавших в ее основе гуманитарных концепций (то есть — гипотез) о психике и, в результате, с этой точки зрения — оказалась внеконцептуальной.
Были и другие причины, вплоть до причин сугубо межличностного характера, но в целом нужно признать, что постепенно Крепелин-врач (с естественнонаучными установками) одержал верх над Крепелином-психологом и его прежними гуманитарными концепциями и индивидуальнопсихологическими подходами. В итоге ключевым понятием в психиатрии становится не пациент с его глубоко личностно-окрашенным страданием, а симптом, а затем — сопоставление симптомов сотен и тысяч клинических случаев в целях выявления синдромологически общего.
В этой констатации не было бы и тени негативизма, если бы это направление стало одним из многих в современной психиатрии. Но оно стало основным и, по сути, единственным. В результате современная психиатрия предельно схематизировалась, диагноз ставится по утвержденному перечню признаков, а лечение назначается по схеме. Вроде бы все правильно, как и должно быть в медицине, но личность пациента и ее индивидуальная история, а также ее изменения под влиянием среды и (большей частью) психофармакологического лечения «присутствуют» здесь лишь в качестве некоего побочного несущественного фактора.
Эта позиция была исходно весьма уязвимой, но Крепелин настаивал, что психические расстройства должны иметь такие же этио-патогенетические факторы, как и все другие болезни, то есть — вызываться вирусами, бактериями, травмами или токсинами. С этим согласились далеко не все. Тем не менее этот подход долгое время оставался преобладающим, и даже в 80-е годы XX века выдающийся российский ученый П. Снежневский чуть не получил Государственную премию СССР за открытие вируса шизофрении. К чести Снежневского, он сам же позднее признал свою ошибку.
Однако оппонентов у Крепелина было достаточно и в период его научного творчества. Например, К. Г. Юнг еще в 1907 году опубликовал небольшую работу «Психоз и его содержание», где пытался обосновать факт того, что все проявления тяжелого психического расстройства строго детерминированы предшествующими переживаниями пациента [86]. Затем эти идеи получили дальнейшее развитие в системной монографии О. Блейлера, посвященной шизофрении [4], при этом сам автор отмечал, что вся его книга представляет собой не что иное, как «распространение идей Фрейда» на эту форму психического страдания. К Фрейду мы еще вернемся в следующем разделе, так как многие из его идей на протяжении длительного периода существовали и развивались параллельно официальной психиатрии.
Постепенно накопление клинических данных привело к существенному расширению представлений о психических страданиях. Для легких и «стертых форм» психических нарушений стало использоваться определение «малая психиатрия», а грубые формы, в центре которых лежал тот или иной тяжелый симптом или синдром, стали более «размытыми», так как «концентрические круги», расходящиеся вокруг «нозологического ядра» (депрессии, паранойи, шизофрении и т. д.), многократно пересекались.
В 1906 году вышла чрезвычайно важная работа Тилинга [128], где указывалось на принципиальное значение преморбидного (существовавшего до болезни) склада личности как самостоятельного фактора, обусловливающего последующую специфику психического расстройства пациента, особенно применительно к так называемым функциональным психозам. Вслед за Тилингом Рейсе [124] на большом клиническом материале обосновал, что та или иная форма аффективного расстройства зависит от предшествующего развития характера. В итоге установленные Крепелином резкие границы выделенных им форм психических расстройств стали еще неопределеннее, и становилось все более очевидным, что в психиатрии (в отличие от соматической медицины) в большинстве случаев мы имеем дело не с «болезнями», а с обусловленными психической конституцией конкретной личности реакциями, которые (даже при воздействии абсолютно идентичных психотравмирующих факторов) могут появиться, а могут и не появиться. Таким образом, был сделан существенный (я бы сказал даже — исторический) шаг в развитии психиатрии — от медицинской нозологии к конституциологии, где вновь появлялась личность пациента, ее индивидуальные особенности и ее неповторимая история развития. Но, увы, этот шаг оказался чрезвычайно коротким. И очень скоро нозологический подход снова стал преобладающим. В результате на многие десятилетия было «заморожено» развитие профилактического и психотерапевтического направлений в психиатрии, а центр активности сместился в область диагностики и психофармакологической коррекции симптомов, все больше удаляясь от страданий конкретного пациента.
Тем не менее именно этому краткому периоду развития психиатрии мы обязаны появлением таких понятий, как «тревожно-мнительный характер» (Суханов, [69]), «психастеническая конституция» (Жане, [114]), «мифо-маническая конституция» (Дюпре, [100]) и некоторых других. Само понятие «психической конституции», как представляется, наиболее точно было определено Краузом [117], который объединял этим термином главным образом унаследованные, органически присущие и определяющие стиль поведения и деятельности субъекта признаки, влияющие на развитие его личности, а также степень его сопротивляемости негативным влияниям среды. Соперничество клинико-анатомического направления (возглавляемого Крепелином) и конституциональной психиатрии было, как уже отмечалось, недолгим, хотя и достаточно жестким. Один из ярких приверженцев Крепелина — знаменитый психиатр Ф. Ниссль, например, был уверен, что даже для истерии со временем будет найдена гистологическая основа, а всяческие психологические исследования неврозов называл непроизводительной тратой времени, сравнимой с изучением психологии прогрессивного паралича [123]. Самое слабое место приверженцев патолого-анатомических подходов к психиатрии состоит в том, что даже в тех случаях, когда после 30–40 лет страдания пациента, например, шизофренией на вскрытии и удается найти некие гистологические изменения мозговой ткани, вряд ли возможно доказать, что они являлись причиной, а не следствием. То же самое относится и к современным методам электроэнцефалографических, тонких биохимических и им подобных исследований (самостоятельную важность которых было бы нелепо отрицать — психодинамика и мозговая динамика, безусловно, взаимосвязаны, но было бы грубейшей ошибкой искать здесь такие же зависимости, как в случаях чумы, холеры, сифилиса или гриппа, где всегда есть конкретный возбудитель, известны механизмы его повреждающего воздействия на ткани, есть легко дифференцируемая клиника и специфичный метод лечения). Более того, сосредоточившись на изучении мозга, как субстрата мышления и эмоций, ученые сделали еще одну методическую ошибку, так как представления о том, что мы думаем головным мозгом, имеют такое же основание, как и заключение, что «мы ходим спинным мозгом», выводимое из того, что все двигательные импульсы замыкаются именно на этом уровне.
Против категоричного Ниссля тут же выступили известнейшие в свое время психиатры Гохе [НО] и Гаупп [108]. Последний, в частности, считал, что истерия — это аномальный тип реагирования на требования, предъявляемые жизнью, и механизмы таких патологических реакций заложены в самой психике, в связи с чем такие реакции могут обнаруживаться у кого угодно, когда человек сталкивается с индивидуально непереносимыми требованиями жизни или негативными обстоятельствами. Чуть раньше была опубликована работа К. Бонгеффера [92], где на солидном клиническом материале обосновывалось, что самые различные внешние воздействия (экзогенные факторы) могут вызывать совершенно одинаковые психотические синдромы. Это был прямой выпад против Крепелина, который считал, что каждое психическое расстройство имеет свой собственный этиологический фактор (примерно, как в уже упомянутой инфекционной патологии).
Тем не менее бурная полемика начала XX века фактически ничем не завершилась, а точнее — после серии взаимных упреков в непонимании увенчалась серией взаимных уступок, одной из которых стало признание главенства двух ведущих факторов психопатологии: конституционального (наследственной предрасположенности) и экзогенного (провоцирующего момента), сочетание которых может вызывать самые разнообразные симптомокомплексы. Наиболее четко эта позиция была сформулирована уже упомянутым Гохе [110], считавшим, что этиологические моменты (внешние или внутренние) являются лишь провоцирующими «толчками», которые приводят в действие специфические механизмы, имеющиеся в каждой психике, включая нормальную. Ему же принадлежит знаменитое высказывание о том, что поиски раз и навсегда установленных процессов, однородных по этиологии, течению и исходу, представляют собой не что иное, как погоню за фантомом. Казалось бы, нозологическая школа, исчерпав все возможности и доказательства, потерпела поражение. Но этого не произошло. И поиски анатомических, нейроэндокринологических и биохимических патогенетических факторов психопатологии продолжаются до настоящего времени.
Было бы неверно не упомянуть здесь Карла Ясперса, который в своей «Общей психопатологии» [87] предлагал, как представляется, наиболее рациональный (для того периода времени) подход: вначале исключить все органические поражения мозга (вследствие инфекций, интоксикаций и травм), а затем разделить все психические расстройства на две большие группы, одну из которых он относил к «болезням» (которые имеют определенное течение и сопровождаются теми или иными изменениями личности), а вторую обозначал как «фазы», в которые временами может вступать любая личность в соответствии со своей наследственной предрасположенностью. Отсюда вытекало, что (в отличие от приверженцев клинико-анатомического направления) основное внимание нужно сосредоточить не на поиске тех или иных препаратов для лечения психопатологии, а на систематических исследованиях пациентов путем «вживания» и «вчувствования» в их внутренний мир, желания и поступки и на созерцании их душевных процессов. Феноменологический подход Ясперса нашел массу приверженцев в Германии и по сути — до настоящего времени — определяет деятельность всех научных школ психотерапии. Был краткий период, когда аналогичные подходы получили признание и в психиатрии (отказавшейся от попыток и поисков естественнонаучного объяснения психопатологии), но так называемая «чистая психиатрия», так же как затем — анти-психиатрия, быстро растворилась в психофармакологическом буме.
Тем не менее в далеко не простом психиатрическом знании продолжало развиваться несколько новых подходов. Появление первых представлений о пограничных состояниях и «малых» психозах вызвало вроде бы не такой уж заметный, но, безусловно, значительный шаг в психиатрической науке. На рубеже 20-х годов XX века психиатры все чаще обращаются к понятию «психогении», а социальный фактор начинает выдвигаться в качестве одного из объяснительных принципов психопатологии. Одна из первых работ в этом направления принадлежит Бонгефферу — «О психогенных болезненных состояниях и процессах…» [931, где, в частности, был описан «вазомоторный симптомокомплекс при испуге у совершенно здоровых людей», затем на протяжении десятилетий входивший в перечень транзиторных психических расстройств как «физиологический аффект» (но практически еще до конца XX века мало кто признавал возможность «психического аффекта» без физиологической составляющей). Бонгеффер описал и множество других психогений: реактивную депрессию, аффект-эпилепсию, сумеречные состояния сознания, индуцированные психозы, кататонические вспышки, параноидальноподобные расстройства у заключенных и некоторые другие.
Многие из этих идей существовали и ранее. В частности, необходимо напомнить гипотезу Шарко (1825–1893) о психогенном происхождении истерии [97], идею Мебиуса (1853–1907) о «болезнях, возникающих от представлений» [120] (кстати, ему же принадлежит и идея об эндогенных и экзогенных этиологических факторах психопатологии), книгу основателя рациональной (когнитивной) психотерапии Дюбуа «Психоневрозы и их психическое лечение» [99], двухтомник Жане «Обсессии и психастении» [114], где основное внимание сосредоточивалось на объяснении симптомов исходя из свойств личности пациентов.
Но только трагический опыт Первой мировой войны со всей очевидностью поставил вопрос о травматическом неврозе, причем — сразу с признанием функционального характера и сугубо психологического происхождения последнего (то есть — без какого-либо анатомического субстрата, гистологических изменений, предшествующей интоксикации, инфекционного или травматического повреждения мозговой ткани). До этого понятия «психическая травма» в официальной психиатрии фактически не существовало. Казалось бы — это было так давно! Но еще лет пять назад в процессе одного из консилиумов по поводу тяжелой психопатологии у молодого мужчины — участника Афганской войны (с яркой клиникой посттравматического стрессового расстройства) — один из моих уважаемых коллег недоуменно вопрошал: «Откуда такая клиника? Ни травм, ни ранений, ни контузий, ни даже падения с грузовика у него не было…».
Зигмунд Фрейд, вне сомнения, намного опережал современные ему представления, и именно поэтому его идеи так трудно входили в психиатрическую науку и практику. И даже по истечении 125 лет, несмотря на то что многое из психоаналитического знания многократно заимствовалось, а значительная его часть — уже органически имплицирована в психиатрию и в психологию (иногда в измененном или даже извращенном виде), противников и пессимистов все еще достаточно. Но если мы остаемся учеными, мы должны помнить, что ничто не доставляет столько чести автору, как приоритеты в открытиях и создании новых идей. Фактически любое научное творчество есть не что иное, как соревнование интеллектуалов в нахождении и обосновании таких идей, а также презентации их (и в прямом, и в переносном смысле) социуму, то есть — нам с вами. Но выигрывают лишь те, чьи открытия и труды переживают столетия.
После этого краткого лирического отступления мы вернемся к нашему путешествию по миру идей.
В «Предуведомлении…» к «Исследованиям истерии» [77] Фрейд указывает, что «само собой разумеется», что в психиатрии термин «травматический» предполагает, что «синдром вызван именно несчастным случаем», особенно если (при повторных атаках страдания) пациентом вспоминается «одно и то же событие, которое спровоцировало первый приступ»; и в этом случае «причинно-следственная связь вполне очевидна» [77: 17]. Мы сразу можем сделать очень важный вывод, что существуют ситуации, когда эта связь далеко не очевидна (и, к сожалению, чаще всего — это именно так). И далее Фрейд еще раз подчеркивает: «…При травматическом неврозе причиной болезни является не ничтожная физическая травма, а сам испуг, травма психическая» [77: 19].
В отличие от полемизирующих (вплоть до 20-х годов XX века) по этому поводу коллег-психиатров Фрейд в том же 1892 году пишет: «Травматическое воздействие может оказать любое событие, которое вызывает мучительное чувство ужаса, страха, стыда, душевной боли; и, разумеется, от восприимчивости пострадавшего (равно как и от условий, указанных ниже) зависит вероятность того, что это происшествие приобретет характер травмы» [77: 20]. Однако нередко в истории жизни пациента «обнаруживается несколько парциальных травм, образующих группу происшествий, которые лишь в совокупности могли оказать травматическое воздействие» [77: 21], при этом «бывает, что обстоятельства, сами по себе, казалось бы, безобидные, за счет совпадения с действительно важным событием или моментом особой раздражительности приобретают значение травмы, которое не могли иначе приобрести, но которое с тех пор сохраняют»[77: 20].
Специфично, что травма не всегда проявляется в чистом виде, как болезненное воспоминание или переживание. Она становится (Фрейд об этом пишет в примечании) как бы «возбудителем болезни» и вызывает симптомы (например, тики, заикание, обсессии и т. д.), «который затем, обретя самостоятельность, остается неизменным» [77: 20]. Далее Фрейд проводит аналогию между травмой психической и физической: «психическая травма или воспоминание о ней действует подобно чужеродному телу, которое после проникновения вовнутрь еще долго остается действующим фактором» [77: 20].
В этом же разделе, обращаясь к своим наблюдениям 1881 года, Фрейд отмечает, что эти симптомы проходили, когда удавалось со всей ясностью воскресить в памяти травматическое событие. Вне сомнения, это первое упоминание о механизмах действия появившейся много позднее психоаналитической психотерапии и дебрифинга (о котором еще будет сказано ниже). Особенно с учетом следующей фразы Фрейда: «Воспоминания, лишенные аффекта, почти никогда не бывают действенными; психический процесс, который развивался первоначально, нужно воспроизвести как можно ярче, довести до status nascendi[1] и затем выговорить» [77: 20–21].
Фрейд указывает также на автономные механизмы и специфику психодинамики психической травмы: с одной стороны, кажется удивительным то, что даже очень давние переживания могут оказывать столь ощутимое воздействие; а с другой — что воспоминания о них в отличие от других (не имеющих травматического содержания) с годами не становятся менее значимыми или менее болезненными.
Тем не менее в норме любое воспоминание постепенно блекнет и лишается своей аффективной составляющей. Фрейд отмечает, что снижение остроты переживаний существенно зависит от того, последовала ли сразу после травматического воздействия энергичная реакция на него или же для такой реакции не было возможности или она была вынуждено подавлена. В обоих случаях реакция на травму имеет чрезвычайно широкий диапазон отреагирования: от немедленного до отставленного на многие годы и даже десятилетия, от обычного плача по утрате до жестокого акта мести обидчику. И только когда человек отреагировал на событие в достаточной (для него и — что не менее существенно — индивидуальной для каждого) мере, аффект постепенно убывает. Фрейд характеризует это выражениями «выплеснуть чувства» или «выплакаться» и подчеркивает, что «оскорбление, на которое удалось ответить, хотя бы на словах, припоминается иначе, чем то, которое пришлось стерпеть» [77: 22]. Еще одна специфика, на которой останавливается Фрейд: «…Реакция пострадавшего на травму имеет "катартическое" воздействие лишь в том случае, если она является реакцией адекватной, подобно мести» (око за око, зуб за зуб), но далее автор вновь апеллирует к психотерапии и отмечает, что «язык служит для человека суррогатом поступка, и с его помощью можно почти так же "отреагировать" аффект» [77: 23].
Гипотеза о психогенном происхождении некоторых психических расстройств была сформулирована выдающимся французским психиатром Жаном Мартеном Шарко еще раньше — около 1883 года, но, строго говоря, она не была сколько- нибудь научно проработана. Фрейд, который учился у Шарко в Париже в 1885 году, в отличие от множества своих коллег сразу и полностью воспринял эту идею, которая еще больше укрепилась в процессе его совместной работы с Йозефом Брейером.
Я уже писал об этом достаточно популярно и подробно в другой маленькой книге — «Элементарный психоанализ» [50] и здесь лишь напомню, что еще до начала сотрудничества с Фрейдом Брейер разработал собственный метод психотерапии. После погружения пациентов в гипнотическое состояние он предлагал им подробно описывать различные психотравмирующие ситуации, имевшие место в прошлом. В частности, предлагалось вспомнить о начале, первых проявлениях психического страдания и событиях, которые могли быть причиной тех или иных психопатологических симптомов. Однако далее этого методического приема Брейер не продвинулся. Позднее, уже в совместных исследованиях Фрейда и Брейера, было установлено, что иногда только один рассказ об этих ситуациях в состоянии гипноза (в некотором смысле — «насильственное воспоминание») приводил к избавлению пациентов от их страдания. Брейер назвал это явление «катарсисом» по аналогии с термином, предложенным Аристотелем для обозначения феномена «очищения через трагедию», когда, воспринимая высокое искусство и переживая вместе с актером страх, гнев, отчаяние, сострадание или мучение, зритель очищает душу. Здесь мы вновь встречаем уже упомянутое положение о необходимости повторного (эмоционального) переживания травмы непосредственно в процессе терапии и, обращаясь к уже 100-летнему опыту психотерапии, должны признать, что если аффективная составляющая отсутствует, эффективность терапевтического процесса обычно невелика.
Чуть позднее, во время первых психоаналитических сеансов, Фрейд обращает внимание на то, что в рассказах его пациентов почти всегда выявляется повышенная фиксация на темах и психотравмирующих переживаниях, так или иначе связанных с попытками или результатами совращения их в детстве, преимущественно — со стороны близких родственников, и наиболее часто — дочерей отцами. В целом, и это хорошо известно из клинической практики, такие ситуации действительно нередки в семьях с отягощенным психиатрическим анамнезом. Позднее признание роли психотравмирующих ситуаций раннего детства, и особенно — детской сексуальной травмы в качестве пускового механизма психопатологии, вошло в число основных постулатов психоанализа (и фактически общепризнанно). Но первые сообщения Фрейда об этом, представленные венскому врачебному сообществу, вызвали бурю негодования и в конечном счете привели к разрыву с Брейером, который (впрочем, как и множество других) не принял идею сексуальной травмы.
Самое странное, что и Фрейд постепенно как бы отошел от нее — не столько от идеи сексуальности, сколько от собственно психической травмы, в последующем уделяя все больше внимания теории влечений, которая в современном психоанализе почти вытеснила теорию травмы. Это еще более удивительно в связи с тем, что обе теории — непротиворечивы, и одна не исключает другую. А кроме того, не полностью разделяя принцип сексуальности, через 30 лет практики я не могу не признать, что до 70 % моих пациентов имели ту или иную сексуальную травму в раннем детстве, причиненную кем-либо из ближайших родственников. Эти травмы действуют чрезвычайно патогенно, ребенок оказывается уязвленным в своих самых светлых чувствах, при этом — уязвленным именно тем самым взрослым, от которого в первую очередь ему свойственно ожидать любви и защиты. В таких случаях могут развиваться тяжелые (нарциссические) неврозы, связанные с болезненной самооценкой и ущербом, нанесенным чувству самоуважения.[2]
Как известно, через какое-то время и, как отмечают некоторые историографы психоанализа — в известной степени в угоду общественному мнению, Фрейд качественно трансформирует свою гипотезу и делает неожиданное заключение, что было бы неверно обвинять всех отцов в извращенности, так как в рассказах невротических пациентов об обстоятельствах возникновения аффективных переживаний очень трудно, а нередко — невозможно отличить истину от вымысла (и с этим, я думаю, согласится любой специалист-практик независимо от его отношения к психоанализу). Сущность же трансформации гипотезы Фрейда состояла в следующем: сексуально окрашенные рассказы пациентов могут быть лишь продуктом их болезненных фантазий, но эти фантазии, хотя и в искаженном виде, отражают их действительные желания и влечения. Таким образом, в новой интерпретации гипотезы Фрейда речь шла уже не об извращенности отцов, а о бессознательном желании дочерей быть соблазненными отцами. Но не это было главным: в этом новом построении теория травмы уступила место теории влечений, «пациент-жертва» трансформировался в «виновника» собственных бед, а жестокая «реальность» была приравнена к «фантазии» (с точки зрения психической реальности, которая может быть не менее жестокой, — последнее, безусловно, верно, но кроме нее существует и просто реальность).
Но это было чуть позднее, и сейчас мы вновь вернемся к теории травмы. Фрейд полагал, что случаи сексуального злоупотребления со стороны взрослых настолько ранят детей, что они оказываются не в состоянии перенести эти ужасные, непонятные, неизвестные и даже чуждые им переживания, которые в результате вытесняются (из памяти и сознания). Но поскольку аффективный (патологический) процесс уже запущен и в большинстве случаев не может остановиться, он качественно трансформируется (в симптом) — и вместо вытесненного страдания, по поводу которого ребенку не к кому обратиться, появляется его «заместитель», который может быть предъявлен, в том числе нанесшему травму взрослому, — та или иная психопатология.[3]
Поясню это на конкретном примере. Например, у одной из моих пациенток, обратившейся к терапии (когда ей было около 30) по поводу периодического недержания газов, этот симптом впервые проявился в 8 лет, а травмой явилось соблазняющее поведение матери, которая после размолвок с отцом обычно приходила в постель к дочери и реализовывала там свои патологические комплексы, лаская себя и дочь. Не имея другой возможности избежать этого, пациентка продуцировала симптом защитного характера, делавший ее неприятной как сексуальный объект.[4]
Такая психопатология очень нередко в явной или скрытой форме присутствует с самого детства, но главное — ее причина обычно остается недоступной для сознания. Однако с помощью психоаналитического метода эти воспоминания можно вывести на сознательный уровень, как бы «проявить» вытесненный аффект, освободить его, выражаясь языком Фрейда, от «нагара неестественности» и «зловония» и затем в процессе психической проработки сделать действительно прошлым, действительно забытым и таким образом преодолеть последствия психической травмы — те или иные симптомы актуального душевного страдания (и их соматические эквиваленты).
Подчеркнем еще раз важнейшее различие ранних и более поздних теоретических разработок Фрейда: в теории травмы особую роль играют внешние «неблагоприятные» обстоятельства, с признанием возможности их существования в объективной реальности. В теории влечений — главными становятся внутренние побуждения и индуцированные ими фантазии. В первом случае пациент оказывается жертвой внешних (привнесенных) условий, а во втором — сам является источником собственных страданий и разочарований. Влечения ориентированы на получение удовольствия, проявляясь в высоковариативных желаниях, фантазиях и представлениях, направленных на какой-то объект, и обычно — проецируются в будущее. Переживания травмы, наоборот, чаще всего жестко связаны с каким-то одним событием и обращены в мучительное прошлое.
Но есть нечто, что роднит обе теории: и травмы, и влечения обязательно сопровождаются аффектами, эмоциями и страстями.[5]
Почему мы говорим об этом так подробно? В современном мире стало слишком много реальных психических травм. А современный психоанализ стал слишком сконцентрированным на теории влечений. И в тех случаях, когда терапевт, сталкиваясь с реальной психической травмой, продолжает стереотипно мыслить и действовать в рамках хорошо усвоенной теории влечений, он вряд ли способен помочь своему пациенту, который просто не поймет — почему с ним говорят «совсем не о том»? Аналогичные идеи косвенно высказываются и другими авторами. Так, обсуждая специфику травм, связанных с утратой одного из членов семьи (в данном случае — ребенка), Ален Жибо отмечает, что родительское горе, так же как и горе ребенка в связи с утратой матери, вряд ли адекватно интерпретировать в рамках эдипальной ситуации, так как эти травмы являются качественно иными [14].
Еще раз напомню, что Фрейдом все это было открыто и клинически чрезвычайно подробно исследовано уже к 1895 году. Но затем, уже после публикации «Толкования сновидений» [76], он на какой-то период «охладел» к теории травмы, но, как мы увидим далее, вовсе не отказался от нее. В заключение этого раздела отмечу также, что, обращаясь к последующим работам Фрейда, мы не будем излишне «погружаться» в теорию влечений, которая гораздо чаще, чем считалось ранее, оказывается мало применимой к ситуациям психической травмы.
Чтобы не быть неверно понятым, должен подчеркнуть, что этой констатацией ни в коей мере не умаляется значение (точнее — историческое значение) теории влечений Фрейда и ее последующее развитие в работах его многочисленных учеников и последователей, в том числе — за пределами психоанализа (учитывая то, что те или иные положения этой теории органически имплицированы практически во все современные методы психотерапии).
В 1900 году Крепелин обращается к проблематике психической травмы с тех же позиций, что и Фрейд, в своей работе «Введение в психиатрическую клинику», которая впервые выходит в России в 1923 году [26]. Примечательно, что в этом великолепном клиническом исследовании Крепелин разбивает психическую травму на две категории: «невроз испуга» и собственно «травматический невроз», хотя различия между ними (в том числе — в его описании) практически отсутствуют.
Учитывая, что этот источник уже мало доступен современному читателю, и не желая пересказывать талантливого автора, описания которого остаются такими же актуальными, как и 105 лет назад, приведу две достаточно объемные цитаты по поводу каждой категории почти полностью.
«Невроз испуга. Под влиянием глубоко потрясающих событий, особенно массовых несчастных случаев (война, землетрясение, катастрофы…, пожары, кораблекрушения), у большего или меньшего количества затронутых им лиц вследствие резкого эмоционального волнения могут внезапно наступить помутнение сознания и спутанность мыслей, сопровождаемые бессмысленным возбуждением и — реже — ступорозной заторможенностью волевых усилий. Вызванное опасностью душевное волнение мешает ясному восприятию внешнего мира, размышлению и планомерному действию, на место чего выступают примитивные средства защиты, ограждения себя от внешнего мира, инстинктивные движения бегства, защиты и нападения. К этому могут присоединиться всякого рода истерические явления, делирии, припадки, параличи. По истечении нескольких часов, дней или самое большое недель, с наступлением успокоения, обычно сознание мало-помалу проясняется, в то время как воспоминание о происшедшем, а нередко также и о предшествующем времени остается крайне неясным. Более легкие следы пережитого возбуждения (повышенная эмоциональность, разбитость, тревожность, подавленность, беспокойный сон, кошмарные сны, сердцебиения, чувство давления в голове, головокружение, дрожание) могут оставаться еще долгое время. Телесное и душевное спокойствие, урегулирование сна, впоследствии — подходящие занятия, уход, уговоры, помещение в благоприятные внешние условия обычно достаточны, чтобы привести к выздоровлению» [26].
И вслед за этим текстом Крепелин дает (в чем-то — более скупое) описание «травматического невроза»: «За последние десятилетия выяснилось, что не только после тяжелых, но и после совсем незначительных несчастных случаев, иногда даже без того, чтобы имело место поранение, могут остаться постоянные, даже с течением времени усиливающиеся расстройства, которые, в общем, представляют из себя смесь подавленности, плаксивости и слабоволия с неприятными ощущениями, болями и расстройством движений. Головные боли, чувство головокружения, слабость, дрожание, напряженность мышц, неуверенность движений ("псевдоспастический парез с тремором"), расстройства походки, необычные неприятные ощущения и боли всякого рода мешают ему постоянно… Настроение подавленное, плаксивое или угрюмое, раздраженное. К сильному напряжению воли больные не способны, очень быстро устают при всяком задании, малодушно прекращают свои попытки после безуспешных усилий. Очень распространена склонность настойчиво обращать внимание врача на отдельные черты в картине болезни.[6] Даже если больные вне наблюдения не представляют ничего особенного, то при обследовании они довольно тугоподвижны, с трудом воспринимают, не могут вспомнить самых обыкновенных вещей, дают совершенно неподходящие ответы, но рассказывают подробно и жалобно о своем несчастии и своих страданиях. Расстройства движений также выступают тогда в очень сильной степени… Часто к картине травматического невроза примешиваются еще другого рода черты, иногда истерические симптомы болезни, затем остатки мозговых поражений (односторонняя глухота или атрофия глазного нерва, эпилептиформные припадки), алкогольные или атеросклеротические расстройства»[26].
По сути единственным важным отличием «невроза испуга» от «травматического невроза», по мнению Крепелина, является то, что в случае последнего «после одной или нескольких попыток больной приобретает постепенно все укрепляющуюся уверенность, что его страдания делают для него невозможной прежнюю работу», а последствия несчастного случая приобретают особую силу, когда «надо снова начать работу и затем, когда должен решаться вопрос о пенсии» [26]. В связи с этим Крепелин не рекомендует ставить вопрос о пенсии и считает лучшим подходом решение вопроса о единовременном «вознаграждении определенной суммой» и как можно более быстром возвращении к работе. Более того, он совершенно однозначно заключает этот раздел: «Собственно лечение ввиду характера заболевания является совершенно бесполезным» [26]. Нам остается только отнести это на счет господствовавших в то время представлений и поблагодарить автора за великолепное клиническое описание этой формы психического страдания.
Но прежде чем мы расстанемся с Крепелином, необходимо напомнить, что в разделе «Психогенные заболевания» он также дает прекрасное описание «нервного истощения» и так называемого «невроза ожидания», за которыми (в совокупности) легко узнается современный «синдром профессионального выгорания», указывает на «индуцированное помешательство», которое может провоцироваться паникой или даже «мнимой общей для всех опасностью», вплоть до «психических эпидемий»; а также выделяет в отдельную группу «психогенные душевные расстройства у арестантов», обычно сочетающиеся с подозрительностью, идеями преследования, раздражительностью и бунтарством [26]. А завершается этот раздел монографии Крепелина «сутяжническим помешательством», при котором (в результате психической травмы, в связи с мнимым или действительным нарушением прав) у человека развивается «бредовое представление, что его хотят намеренно и планомерно обманывать и угнетать» в сочетании с «обширными жалобами», «преувеличенным требованием убытков и целой горы [судебных. — М. Р.] процессов, неблагоприятный исход которых дает все новую пищу для бреда» [26]. К сожалению, в последующем эти идеи и выводы, имеющие огромное значение для адекватной социальной политики в условиях массовой психической травмы, были «несколько забыты», а причин для обращения к ним в современном обществе более чем достаточно.
Блейлер публикует свое «Руководство по психиатрии» [4] в 1916 году и определяет травматические неврозы как заболевания, «которые возникают психически, на почве волнения или от несчастия или другим каким-нибудь путем в связи с последними». Но уже имея опыт изучения «неврозов военного времени» (Первой мировой войны), он делает к этому определению дополнительную ссылку, которую уместно привести полностью:
«Некоторые авторы… допускают, по крайней мере — для многих случаев, существование подкладки физического свойства — нечто вроде молекулярных изменений нервной системы на почве физического или психического "сотрясения" или слишком сильного раздражения, употребляя даже выражение "травматический рефлекторный паралич". Согласно наблюдениям во время войны, все это играет совершенно второстепенную роль» [4. Курсив мой. — М.Р.].
В своем «Руководстве…» Блейлер повторяет данные Крепелина, более подробно останавливаясь на описанной последним чуть позднее «псевдодеменции» (1906–1909, то есть уже после выхода его «Введения в психиатрическую клинику» в 1900 году). Характерно, что Крепелин в этом описании апеллирует к вполне определенной массовой психической травме, а его работа называется: «О психо-невропатических последствиях у лиц, переживших катастрофу на шахте "Курьер" 10 марта 1906 года» [116].[7]
Имея неоднократный опыт работы в ситуациях массовой психической травмы, должен признать, что, несмотря на трагичность происходящего, в том числе — в последующий период, именно в подобных случаях, когда поведенческие феномены оказываются практически полностью лишенными их культурного «обрамления», социальных и моральных ограничений («отменяемых» императивами выживания), можно получить уникальный клинический материал, а спрессованные во времени аффекты, чувства, отклонения в поведении и тут же присоединяющаяся психопатология позволяют сформировать качественно иные представления о динамике психических страданий, которые в обыденной жизни развиваются исподволь, в течение десятилетий, и в силу этого их клиническая картина всегда выглядит «затушеванной», «смазанной» или «размытой». Кроме того, выявляемый в последующем полиморфизм психопатологии, а также ее относительная специфичность, связанная, как показывает ряд исследований, более с возрастом пострадавших на момент получения психической травмы, еще раз убеждает в справедливости психоаналитических подходов к проблеме.[8]
Однако вернемся к краткому описанию псевдодеменции. Апеллируя к Крепелину, Блейлер отмечает, что большинство психиатрических пациентов этой категории в мирное время представляют клиническую картину именно травматического невроза, который (в дополнение к предыдущим описаниям) характеризуется только более яркими депрессивными проявлениями в сочетании с заторможенностью мышления и снижением памяти, хотя даже при скрупулезном объективном исследовании никаких (органических) нарушений обнаружить не удается.
Вначале кажется, что между двумя выдающимися психиатрами имеется полное согласие. Но далее Блейлер достаточно категорично обосновывает свою особую точку зрения. Он ни разу не употребляет такое определение, как «намеренная симуляция», но старательно доказывает, что в основе травматического невроза лежит то, что сейчас обычно определяется как «рентные тенденции», формирующиеся в результате психической травмы. Суть его представлений весьма четко формулируется уже в первой строке раздела «Наше понимание травматических неврозов» [4]: «…Эти болезни возникают главным образом на почве борьбы за пенсию. Такое же значение имеет иногда теперешний страх (большей частью бессознательный) идти на фронт. В мирное время на первом плане в травматическом неврозе стоит опасение болезни и неработоспособности, что до некоторой степени может быть компенсировано пенсией или единовременным вознаграждением» [4: 412–414]. И далее, становясь на позицию пациента (как он его представлял) и говоря от его имени, Блейлер пишет: «Если я выздоровею, вознаграждение отпадет, а болезнь может опять возобновиться, ведь она очень тяжелая» [4: 414].
Такие представления существуют и в настоящее время, но вряд ли кто-то согласится, что существование в рамках «рентных тенденций» и есть то, что составляет смысл жизни, или то, о чем когда-то (до психической травмы) мечтал пациент.
В двух работах, написанных в 1915 году («Своевременные мысли о войне и смерти» [80]) ив 1919 году (Предисловие к сборнику «Психоанализ и военные неврозы» [101]), Фрейд вновь возвращается к психической травме. Но здесь он выступает, скорее, как уже всемирно известный ученый и общественный деятель и практически ничего не говорит о терапии.
В первой из упомянутых работ Фрейд, который не застал ни Второй мировой войны, ни современного терроризма, пророчески констатирует, что «войны не могут прекратиться до тех пор, пока нации живут в различных условиях, пока ценность человеческой жизни воспринимается у них по-разному и пока разделяющая их враждебность представляет собой такую мощную движущую силу» [80]. Он отмечает также крах надежд, ранее связываемых с европейской цивилизацией: «Мы верили, что великие нации белой расы, лидеры всего человечества… смогут найти иной путь разрешения недоразумений и конфликтов интересов», исходя из того, что им «запрещено использовать огромные преимущества лжи и обмана в соревновании с ближним» [80]. Увы, этого не произошло, а неограниченная свобода СМИ лишь увеличила вероятность нарушения моральных стандартов… Во второй главе этой работы Фрейд отмечает изменение нашего отношения к смерти, хотя я и не могу сказать, что он раскрывает что-то новое.
Доклад Фрейда на 5-м Международном психоаналитическом конгрессе в Будапеште (28–29.09.1918), где на секции «Психоанализ и неврозы военного времени» выступили также Карл Абрахам, Эрнст Зиммель и Шандор Ференци, является более клиническим, и в нем Фрейд еще раз возвращается к теме терапии неврозов, которая затем нашла отражение в специальном Меморандуме, подготовленном по заказу Австрийского военного министерства [103].
В этой работе Фрейд с горечью отмечает, что интерес к военным неврозам со стороны официальных структур угас, как только закончилась война. Тем не менее в период боевых действий были подтверждены основные факты, которые психоаналитики до этого многократно наблюдали в мирное время, а именно: психогенная природа симптомов, значимость бессознательных импульсов и феномен «бегства в болезнь» были признаны практически всеми.
Но и в этой статье Фрейд уделяет теории травмы весьма незначительное внимание, а основное развитие психопатологии описывает в рамках конфликта Я. В частности, он отмечает: «Конфликт происходит между прежним мирным Я солдата и его новым воинственным Я, и он обостряется, как только мирное Я солдата осознает, какой опасности оно подвергается… Старое Я защищается от смертельной опасности бегством в травматический невроз» [102]. И далее Фрейд формулирует гипотезу, согласно которой «в армии профессиональных солдат или наемников нет условий для его [невроза. — М. Р.] возникновения», с чем, безусловно, нельзя согласиться и что не подтверждается практикой последних десятилетий.
Фрейд подмечает также весьма существенное различие между травматическими неврозами мирного и военного времени: «в мирное время после пугающих происшествий или серьезных катастроф» нет какого-либо «конфликта в Я». Сейчас можно было бы уточнить, что такой конфликт и в мирное время все-таки присутствует, но он не имеет такой катастрофической природы, как конфликт, вызванный необходимостью выбирать из двух альтернатив — убивать или быть убитым, при этом — далеко не всегда осознавая правоту таких действий. В качестве второго значимого заключения стоит упомянуть, и Фрейд также пишет об этом, что в случае военных неврозов «влияние смертельной опасности заявляет о себе слишком громко», в то время как, например, голос «фрустрации в любви» звучит «слишком тихо и неразборчиво» [103].
В уже упомянутом Меморандуме Фрейд также констатирует, что большинство врачей уже не считают, что так называемые «военные невротики» заболели в результате каких-либо повреждений нервной системы, и начали использовать вместо понятия «функциональные изменения» (которые можно было бы толковать как физиологические) определение «психические изменения» [103].
В этой же работе Фрейд выражает, мягко говоря, существенный скепсис в отношении метода электрошоковой терапии, которая активно применялась для терапии неврозов военного времени в период Первой мировой войны. Говоря о склонности оценивать неврозы военного времени как симуляцию и о том, как этот подход повлиял на «терапевтические» подходы к солдату, Фрейд пишет: «Прежде он бежал от войны в болезнь; теперь же были приняты меры для того, чтобы он… бежал в пригодность для активной службы», — и далее отмечает, что эта система «была нацелена не на выздоровление пациента», а «на восстановление его пригодности к службе. Здесь медицина служила целям, чуждым самой ее сути». Тем более, что результаты электрошоковой терапии оказались неустойчивыми, а в ряде госпиталей были «случаи смерти вследствие такого лечения или суицидов в его результате» [103].
В работе, название которой вынесено в заголовок раздела, Фрейд [78] вновь обращается к теории травмы. Эта одна из самых известных статей создателя психоанализа разбита на семь частей, которые автором пронумерованы, но не названы. Хотя если попытаться определить их содержание, то первая часть посвящена принципу удовольствия, вторая — психической травме, третья — навязчивому повторению, четвертая — сознанию, пятая, шестая и седьмая — эволюции влечений. В принципе, все подразделы взаимосвязаны, но мы обратимся все-таки ко второй части, где, говоря о «травматическом неврозе», Фрейд пишет: «Ужасная война, которая только что закончилась, вызвала большое количество таких заболеваний и, по крайней мере, положила конец искушению относить эти случаи к органическому повреждению нервной системы, вызванному механической силой» [78: 143–144].
Фрейд уделяет не так уж много внимания клинической картине травматического невроза, а лишь отмечает, что она подобна истерии, но отличается более ярко выраженными признаками субъективного страдания, «примерно как при ипохондрии или меланхолии», а также более заметным снижением («ослаблением») психических функций. Сравнивая травматические неврозы мирного и военного времени, автор констатирует, что в случае, когда психическая травма сочетается с физической (например, ранением), вероятность невротической составляющей становится гораздо меньше.
Заслуживает внимания проведенный Фрейдом анализ таких, казалось бы, синонимических понятий, как «испуг», «страх» и «боязнь», которые дифференцируются им по критерию отношения к опасности (я позволю себе немного расширить и уточнить их определения). Страх — это протяженное во времени переживание, связанное с ожиданием опасности и формированием общей готовности к ней, даже если ее суть неизвестна. Боязнь — всегда связана с неким объектом, которого страшатся, но он конкретен и известен. В отличие от первых двух испуг — это остро развивающееся состояние, мгновенная реакция на опасность, о которой субъект не подозревал и к неожиданной встрече с которой не подготовлен.
Говоря о нарушении функционирования психики после полученной травмы, Фрейд, как мне показалось, почти подошел к идее извращенных защитных механизмов, но интерпретировал это совсем иначе. Он пишет, что «сновидения при травматическом неврозе имеют ту характерную черту, что они возвращают больного к ситуации, при которой произошел несчастный случай» [78: 144], хотя в бодрствующем состоянии пациенты «скорее стараются о них не думать».
Далее автор (в рамках разработанной им теории и введенного «принципа удовольствия») пишет, что предназначению «снов больше соответствовал бы показ больному картин его здорового прошлого и желанного выздоровления» [78: 145]. Фрейд даже упоминает, что здесь нам следовало бы «припомнить мазохистические тенденции Я», но затем тут же уходит от этого предположения.
Достаточно важными представляются и идеи Фрейда о навязчивом возвращении к психотравмирующей ситуации, которое он объясняет тем, что после пассивной роли, в которой человеку пришлось что-то пережить, в этих воспоминаниях «он ставит себя в активное положение», делается как бы властелином ситуации и даже удовлетворяет подавленное чувство мести за пережитое страдание. На основании собственных наблюдений мы могли бы дополнить эти представления всегда присутствующим после мощной психической травмы регрессом к магическому типу мышления, яркость которого очень широко варьирует: от приобретающих навязчивый характер (но бесплодных) размышлений на тему: «А можно ли было это предотвратить (или избежать этого)?» — до трагически известной искренней веры некоторых матерей Беслана в возможность воскрешения их детей.
Книга «Психоаналитическая теория неврозов» Отто Фенихеля [73] была справедливо названа классическим научным трудом. Начав психоаналитическую деятельность в 1920-е годы в Вене, Фенихель затем преподавал в Берлине, Праге и Осло, а в 1940-е создал одно из первых психоаналитических обществ в Сан-Франциско. Его книга была издана уже после Второй мировой войны и, по доступным мне данным, была одним из последних психоаналитических изданий, где теории травмы еще уделялось серьезное внимание (как уже отмечалось, в последующем ее вытеснила теория влечений).
Фенихель писал на традиционном аналитическом языке, иногда даже чрезмерно насыщая изложение специальными и мало понятными за пределами нашего профессионального сообщества терминами. Ориентируясь на широкую терапевтическую и психологическую аудиторию, я постараюсь избежать этого.
В разделе «Травматические неврозы» Фенихель подчеркивает, что любой сильный, внезапный и особенно обладающий разрушительной силой. поток раздражителей может вызвать психическую травму у любого индивида. Но для последующей психопатологии весьма существенно то, была ли возможна в период травмы моторная реакция, так как блокирование последней существенно увеличивает вероятность психического срыва или, как отмечает автор, «томительное ожидание опасней активной борьбы», — а травмирующее воздействие прямо пропорционально его неожиданности, чему мы имели неоднократные подтверждения в процессе трагических событий в Нью-Йорке и Лондоне, в Москве и Беслане. Если внутреннее возбуждение при угрожающей ситуации не находит «разрядки», оно провоцирует патологические формы поведения и двигательной активности, нередко не подконтрольные волевому управлению в связи с подавлением Эго (личности).
Автор приводит типичные группы симптомов травматических неврозов:
а) блокирование или снижение функций Эго (среди которых, как мы знаем, главнейшей является функция тестирования реальности и получение адекватных представлений о ситуации, окружающем мире и отношениях);
б) периодические приступы неконтролируемых эмоций, особенно тревоги и гнева, иногда — вплоть до судорожных припадков;
в) бессонница или тяжелые нарушения сна с типичными сновидениями, в которых снова и снова переживается травма;
г) полное или частичное «проигрывание» травматической ситуации в дневное время в форме фантазий, мыслей и чувств;
д) осложнения в виде психоневрологических симптомов.
Далее Фенихель дает пояснения к каждой из групп выделенных признаков.
Блокирование функций Эго (функций личностной регуляции) объясняется концентрацией всей психики на одной задаче — преодолении травмирующей ситуации и попытках справиться с нахлынувшим (нередко — запредельным) возбуждением, не находящим разрядки. Это состояние сохраняется и после травмы, поэтому одной из задач последующего периода является предотвращение любых видов дополнительной стимуляции до тех пор, пока не будут восстановлены разрушенные травмой психологические защиты.
Большинство психических и физиологических функций в процессе и сразу после травмы становятся «относительно неактуальными» и даже блокируются, начиная от высших психических функций (связанных с культурой и моралью) и кончая сексуальными. В поведении преобладают преимущественно регрессивные феномены, то есть — переход функций на более низкий и более примитивный уровень регуляции, вплоть до сугубо инфантильных реакций с демонстрацией беспомощности, пассивности и зависимости, иногда с яркими проявлениями оральной фиксации, в целом — как бы моделирующих раннее детство, когда индивид ощущал свою защищенность, находясь под покровительством «всемогущих» значимых взрослых.
К самым примитивным защитным механизмам Фенихель относит обмороки, защитный смысл которых состоит в полном исключении поступления новых стимулов при угрозе запредельной эмоциональной стимуляции. В ряде случаев могут наблюдаться явления, которые автор называет «частичными обмороками», а мы бы обозначили как ступор или «тоннельное» состояние сознания.
Эмоциональные реакции возникают непроизвольно, неспецифически и могут широко варьировать, выражаясь в нецеленаправленном двигательном возбуждении, мимических реакциях, крике и плаче, сопровождаемых ярко выраженной тревогой и гневом, связанным с актуальным травматическим событием и (или) с одновременным регрессом к более ранним травматическим событиям (вплоть до раннедетских). Тревога и гнев, иногда даже в форме псевдоэпилептического синдрома, представляют собой разрядку возбуждения, для которых не было возможности в травматической ситуации. Переполненные возбуждением пострадавшие не могут сколько-нибудь расслабиться и уснуть. Но когда последнее удается, сон, как правило, сопровождается мучительными и кошмарными сновидениями, в которых повторяются отдельные элементы травмирующей ситуации, но которые тем не менее приносят относительное облегчение (давая разрядку эмоциям и предоставляя возможность для отреагирования).
Повторные переживания травмы проявляются и в бодрствующем состоянии, нередко — в виде навязчивых мучительных размышлений, при этом они сопровождаются яркими всплесками эмоций, тикообразными движениями, в отдельных случаях воспроизводящими двигательную активность, которая могла бы быть целесообразной в момент травмы, но не была (по той или иной причине) осуществлена.
«Адаптация» к перенесенной травме (в том числе — в автономном режиме регуляции) идет медленно. Но если она оказывается неуспешной, Эго (личность) пациента или разрушается, и возникает та или иная симптоматика (переживаемая и демонстрируемая пассивно), или же восстановление Эго идет путем временного регресса к более примитивным формам функционирования.
Психоневрологические осложнения. К ним Фенихель относит различные проявления невроза, а также защитные реакции вытеснения и обеднение личности, подчеркивая, что в этих случаях травма оказывается одновременно и сенсибилизирующим (провоцирующим) фактором для имевшихся ранее патологических (компенсированных до этого) комплексов. В итоге возникают неспецифическая дезинтеграция личности и признаки несколько «стертой» дифференциации (которая сформировалась в процессе предшествующего развития) с регрессией к детскоподобной зависимости и магическому типу мышления. Люди обращаются к Богу, начинают верить в судьбу и надеются, что эта вера защитит их, как в детстве — родители. Отсутствие заботы со стороны окружающих провоцирует у таких пациентов апатию, сравнимую с «первичной депрессией» у детей, лишенных материнской любви. Фенихель также отмечает, что симптомы, появляющиеся в результате психической травмы, могут детерминироваться не только ее актуальным содержанием, но и другими (предшествующими) травматическими ситуациями, вплоть до забытых сцен младенчества.
В одном из разделов Фенихель искренне удивляется, заявляя, что «кажется невероятным, чтобы тяжелая травма переживалась, как соблазн», так как она обычно пугает, а не служит удовлетворению влечений. Но он тут же поясняет, что в случаях садомазохистических установок, когда присутствует или появляется интерес к жестокостям и всяческим опасностям, это возможно. И я могу подтвердить это, апеллируя как к опыту изучения боевых контингентов, так и к опыту работы психолого-психиатрических бригад в очагах массовой психической травмы. Например, до 70 % бывших участников боевых действий выражали готовность сражаться за любую страну, которая предоставит им такую возможность, хотя этому можно найти и ряд других объяснений.
А оказываясь в ситуации очередной массовой травмы, абсолютное большинство специалистов (не имеющих прямого отношения к МЧС) всегда встречают массу коллег, хорошо знакомых по прошлым авариям и катастрофам, хотя значительная часть из них объективно признают у себя проявления вторичного посттравматического синдрома, сформировавшегося еще в период «первого крещения горем».
В ряде случаев психическая травма мобилизует латентные (интрапсихические) конфликты между Эго и Супер-эго (которое обычно идентифицируется с интроекта-ми родительских фигур, их запретами, моральными нормами и правилами). Учитывая, что Супер-эго нередко выступает в качестве контролирующей, наказующей и карающей инстанции психики, при таком варианте пациент будет считать произошедшее (в той или иной степени) результатом собственных ошибок или своего стремления к «выгоде», а чувство вины, как известно, — один из самых мощных катализаторов психопатологии. Фенихель отмечает, что такие реакции нередко наблюдаются в процессе боевых действий, где всегда присутствует амбивалентность чувств к товарищу: каждый знает, что кто-то может погибнуть, и каждый надеется, что «не повезет» кому-то другому. Еще раз обращаясь к военной тематике и апеллируя к Фрейду, автор добавляет, что в боевых условиях может формироваться специфически «военное Суперэго», которое легко допускает реализацию запретных (в других, мирных обстоятельствах) побуждений и действий и даже более того — «искушает» Эго, подталкивая его к совершению таких поступков; в итоге «мирное Эго» вынуждено обороняться от «военного Супер-эго». Имея определенный боевой опыт, могу сказать, что такая «оборона», особенно когда властные влечения Ид объединяются с морально-деформированным «военным Супер-эго», нередко оказывается слабой и безуспешной. Особенно если учитывать, что психопатизация и инфантилизация в военное время происходит обязательно и подразумевает репроекцию почти всех функций Супер-эго на командиров и начальников, которые отдают приказы (и, таким образом, принимают ответственность за все совершенное или содеянное). В заключение этого раздела Фенихель отмечает, что в период Второй мировой войны в отличие от Первой было описано гораздо больше шизофренических и шизоподобных эпизодов, выдвигая в качестве возможного объяснения тезис о том, что «если реальность нетерпима, пациент порывает с ней».
«Вторичные выгоды» или сознательная или бессознательная ориентация (психоанализ чаще исходит из второй) на определенную пользу, которую пациент может извлечь из своего страдания, почти всегда входит в клиническую картину травматического невроза. Симптомы страдания в этом случае становятся более демонстративными, хотя это и не может быть отнесено к симуляции, так как преследуется совсем иная цель: получение обычной человеческой поддержки, сочувствия, понимания, сопереживания и страх остаться один на один со своим горем. Говоря о материальной компенсации в подобных ситуациях, Фенихель не отвергает ее, однако отмечает, что не существует решения этого вопроса, одинаково приемлемого для всех случаев.
Так же как и Фрейд, Фенихель констатирует возможность спонтанного преодоления последствий психической травмы, в котором выделяет две тенденции [73]. Первая состоит в склонности к отдалению (ментальному и территориальному) от травмирующей ситуации, большей потребности в отдыхе и постепенном восстановлении жизненной энергии, при этом на протяжении всего этого периода основные функции Эго снижены, происходит как бы «отступление» Эго на «тыловые позиции», где и восстанавливается нарушенное равновесие.
Вторая тенденция проявляется в отсроченной разрядке накопившегося аффекта через эмоциональную и двигательную сферы в сочетании с феноменами повторения[9] (аффективных переживаний, воспоминаний и эмоциональных «всплесков»). Первый способ автор называет «методом успокоения», а второй — «методом отреагирования», подчеркивая, что в терапии должны реализоваться оба фактора, так же как это происходит в естественных условиях. Ориентация на изучение естественных механизмов восстановления адекватной саморегуляции после психической травмы и апелляция к усилению этих генетически заданных форм адаптации, безусловно, составляет одну из важнейших задач психотерапии. То есть терапевт должен, как пишет Фенихель, «посредством расслабляющих внушений успокоить, вселить уверенность, удовлетворить потребность пациента в зависимости и пассивности. С другой стороны, он должен способствовать катарсису, бурным разрядкам, повторному переживанию травмы (в безопасной ситуации), вербализации и прояснению конфликтов.
Первый метод (успокоение) особенно необходим, когда Эго напугано и проработка травматических событий еще нетерпима, их повторение слишком болезненно». Когда этот период миновал, целесообразно, чтобы пациент говорил о травме и своих переживаниях как можно больше, но, замечает автор, «некоторые пациенты, однако, нуждаются в отдыхе и отстранении от болезненных переживаний, пока не будут способны к отреагированию». Мы видим, что эти подходы отличаются от вытекающих из теории влечений и принципа нейтральности, и Фенихель особо подчеркивает: «Правильное соотношение катарсиса и успокаивающие мероприятия — главная задача терапии, конкретные техники не столь важны». Так и хочется поставить восклицательный знак для тех ремесленников от психотерапии, которые бесконечно восклицают: «А как же терапевтические границы?», «А как же нейтральность?» и т. д.
В заключение этого раздела Фенихель отмечает, что в случае появления психотических компонентов требуются дополнительные мероприятия, мы сейчас могли бы добавить: как терапевтического, так и психофармакологического порядка. Апеллируя к работе Кардинера [115], Фенихель далее пишет, что в некоторых случаях травматические неврозы не имеют «тенденции к спонтанному излечению», и в этих случаях наблюдаются постепенное ослабление умственных способностей, снижение интереса к внешнему миру и уход от любых контактов с реальностью. «В результате личность скатывается на очень низкий уровень, к примитивной жизни, и пациента можно сравнить с некоторыми психотиками». И приведем последнее замечание этого выдающегося автора: «При травматических неврозах показано раннее лечение, пока изменения, причиненные травмой, не наложили отпечаток на личность» [73].
В последующем, когда мы обратимся к современному психиатрическому и психологическому знанию о посттравматическом стрессовом расстройстве, мы увидим, как много из этого было заимствовано, и в этом не было бы большого греха (присвоение идей или переоткрытие их по незнанию случается в науке нередко), если бы при этом не было утрачено множество нюансов.
Я не отношусь к специалистам в области аналитической психологии Карла Г. Юнга, поэтому знакомство с подходами Дональда Калшеда [16], написавшего книгу о внутреннем мире психической травмы, оказалось для меня непростым. Каждая теория имеет свой язык, и существуют феноменологии, которые не могут быть объяснены вне их смыслового поля, — в итоге в изложении этой работы мне многое пришлось опустить, а что-то — домыслить. Но книга Калшеда с 2001 года существует на русском языке, и каждый может восполнить этот пробел, так же как и найти различия в наших подходах.
Вслед за Фрейдом Калшед констатирует, что психическая травма вызывается не только внешними событиями. Но затем начинается внутренняя работа психики, и этот процесс имеет весьма специфическую динамику: а) психика трансформирует внешнюю травму во внутреннюю «самотравмирующую силу»; б) одновременно происходит малигнизация[10] («озлокачествение») защит, которые из системы самосохранения психики превращаются в систему ее самоуничтожения. Нужно подчеркнуть, что Калшед говорит о переходе обычных защит (психики цивилизованного человека) на примитивный уровень «архаических» (архетипических) защит, которые отличаются высокой сопротивляемостью к изменениям (так как и уровень организации психики в целом глубоко регрессирует). Поэтому обращение к рациональной части психики оказывается весьма затруднительным, если не бесперспективным, — до тех пор, пока не будет установлено минимальное доверие. Таким образом, при психотерапии острой психической травмы самыми важными становятся понимание и сострадание. В некотором смысле, по аналогии с медицинским определением физической травмы, не совместимой с жизнью, мы могли бы говорить о ментальной травме, не совместимой с психической жизнью цивилизованного человека. В результате эта психическая жизнь редуцируется до минимальных или стереотипных реакций, наиболее ярко проявляющихся в утрате смыслов. Учитывая это, мы должны признать, что после первого этапа терапии (демонстрации искреннего понимания и сострадания) основной терапевтической задачей становится постепенное восстановление нормальных защит (в отличие от их малигнизированных форм) с последующим переходом к восстановлению смыслов существования (на предыдущих этапах обычно отрицаемых).
Понятие «травма» в данном случае используется для обозначения любого переживания, которое вызывает непереносимые душевные страдания. А определение «непереносимые» применимо всякий раз, когда обычных защитных механизмов психики (конкретной личности) оказывается недостаточно. Эта идея была впервые сформулирована Фрейдом в тезисе о «защитном экране» и подразумевает, что уровень непереносимости является глубоко индивидуальным, включая, например, неудовлетворение потребностей ребенка, в том числе — в любви (в результате чего может развиваться состояние, которое Д. У. Винникотт назвал «примитивной агонией» [8], а X. Кохут — «тревогой дезинтеграции» [24]).
Напомним, Фрейдом еще на ранних этапах развития психоанализа была сформулирована гипотеза о том, что между внешней реальностью и психической реальностью всегда существует некое подобие «экрана», который выполняет охранительную функцию, не допуская определенные мысли и переживания на уровень сознания. Существование «защитного экрана» в последующем было общепризнано и обосновывалось тем, что внешняя реальность в ряде случаев предъявляет непосильные требования к психике и поэтому последняя вырабатывает системы защит, часть из которых генетически предопределена, а часть формируется в процессе жизни и развития, то есть относится к приобретенным психическим образованиям.
Фрейд считал, что важнейшей (для психопатологии) формой защиты является вытеснение, то есть перевод неприемлемых для личности психических содержаний из сознательной сферы в бессознательное и удержание их там. Эта форма защиты иногда определялась как «универсальное средство избегания конфликта» — неприемлемые воспоминания, мысли, желания или влечения вообще устраняются из сознания (но они все равно есть в психике).
К другим широко известным (даже на бытовом уровне) формам психических защит относятся:
— рационализация — или псевдоразумное объяснение своих поступков, желаний, комплексов и влечений (например, пациентка, тяжело страдающая от одиночества, в процессе многочисленных сессий систематически обращается к обоснованию одного и того же тезиса: «Слава Богу, у меня нет детей! Но так уж получилось: вначале муж не хотел, потом не было квартиры» и т. д.);
— проекция — то есть приписывание другим людям вытесненных переживаний, черт характера и собственных (скрываемых от себя и чаще — социально неприемлемых) намерений или недостатков (очень эгоцентричный и эмоционально холодный пациент, не способный испытывать искренние чувства, заявляет: «Большинство людей эгоисты, и им совершенно нет дела до других!»);
— отрицание — когда любая информация, которая тревожит или может
привести к внутреннему конфликту, просто не воспринимается, от нее как бы «отворачиваются», ей «не доверяют» (например, большинство заядлых курильщиков считают, что данные о злокачественных опухолях у приверженцев табака многократно завышены); — замещение — реализуется преимущественно путем смены цели действия и (или) знака эмоций (восьмилетний ребенок, испытывающий злость и ревность по отношению к родителям, полностью переключивших свое внимание на новорожденного брата или сестру, начинает ломать свои игрушки, перенося на них свою бессильную агрессию к родителям). Однако если эти защиты не срабатывают, проявляется «вторая линия защит», основное предназначение которых состоит в том, чтобы непереносимая травма вообще не была пережита, происходит не переработка неприемлемой реальности, а уход от нее. Эти защиты в рамках психоаналитического подхода определяются как «примитивные», и тогда мы наблюдаем у наших пациентов такие симптомы, как расщепление (вплоть до шизофренического спектра), трансовые состояния[11], множественные идентичности, проявления оцепенения или аутизма и т. д. В психиатрии эти синдромы обычно описываются как тяжелые формы психопатологии, но в психоанализе их обычно рассматривают не как следствие, а как причину того, что позволяет относить таких пациентов к категории «больных». Здесь я еще раз вернусь к моему тезису о защитной реакции на психическую травму, не совместимую с жизнью, ибо в таких случаях той личности, которую окружающие знали до появления такого варианта страдания, уже нет. Но в отличие от физической травмы, не совместимой с жизнью, эта утрата не безвозвратна.
При тяжелой психической травме эти патологические паттерны в первую очередь проявляются в сновидениях, где опытный специалист легко обнаружит все признаки этой «второй линии защит», призванных отреагировать травму и предотвратить аннигиляцию личности. Примечательно, что сны будут больше и садистически ярче выполнять эту функцию до тех пор, пока горе не будет излито, а страдающий — не будет выслушан. Мы только начинаем понимать то, как функционирует психика и каким образом происходит «собственная работа горя», поэтому мы еще не можем претендовать на мгновенное исцеление в случаях психической травмы и должны следовать за естественными механизмами ее проработки, то есть — прежде всего — слушать.
Слушать, одновременно отмечая, как одна часть психики пытается сохранить вторую, и их единство. Калшед вслед за Юнгом называет это внутренними «диадными отношениями», состоящими из персонифицированных «существ». При этом одна часть Эго регрессирует, вплоть до раннеинфантильного состояния, а вторая — наоборот, прогрессирует, вследствие чего, например, при психической травме в юном возрасте происходит быстрое взросление. Эта условно позитивная составляющая обычно приводит к повышению социальной адаптации, но может провоцировать и формирование «ложного Я» или, говоря общепсихологическим языком, «ложной личности» (точнее — отщепленной части личности). В последнем случае «прогрессирующая часть» начинает опекать «регрессировавшую», что неизбежно будет провоцировать новый внутриличностный конфликт.
Юнгианская психология, где мифопоэтический язык и представления об архетипических образах являются общепринятыми, предлагает более конкретную интерпретацию сюжетов сновидений. С учетом обосновываемых в рамках этого направления подходов регрессировавшая часть личности обычно представлена в сновидениях в виде юных, уязвимых, невинных (чаще — женского рода) созданий — детей или животных, при этом, как правило, нуждающихся в защите или испытывающих страх или стыд. Прогрессировавшая часть личности, наоборот, проявляется в сновидениях в форме могущественных сил или существ, которые защищают или преследуют, или удерживают в каком- то замкнутом пространстве (в данном случае можно думать и о первой — уязвимой — части личности, удерживаемой от распада).
Психотерапия пациентов, перенесших психическую травму, всегда очень трудна. И прежде всего потому, что сопротивление (и здесь стоит полностью согласиться с Д. Калшедом), не демонстрируемое, как мы обычно привыкли говорить, а «возводимое системой самосохранения пациентов», — поистине «легендарно» [16]. Хотя то же самое говорил Фрейд, называя это сопротивление, делающее аналитическую работу невозможной, «демоническим» и считая его одним из проявлений влечения к смерти [78]. Последнее, как известно, вовсе не является только метафорой и имеет массу эквивалентов, о чем хорошо известно психотерапевтам и психологам. Следует отметить также, что со времен Фрейда психоанализ проделал огромный путь, и сейчас в нем уже нет того пессимизма в отношении работы с примитивными формами сопротивления и защит, как это было в начале прошлого века.
В качестве самостоятельных феноменов защитного характера заслуживают упоминания еще два аспекта внутреннего мира травмы, в частности синдром навязчивого повторения (в том числе — в виде снов, воспоминаний и поведенческих реакций) и одновременно всегда присутствующий «мотив»: «Это никогда не должно повториться!» Наиболее часто этот мотив проявляется в отношении ситуаций, в которых было пережито чувство беспомощности в сочетании с неизбежностью угрозы или смерти (что в последующем может порождать все формы ограничительного или «избегающего» поведения — конкретных мест, ситуаций, отношений, фильмов, мыслей, ассоциаций и т. д.). Здесь позволительно высказать предположение, что одними из форм такого «избегания» (в частности, мыслей или воспоминаний) могут быть алкоголизм, наркомания, а также игровая зависимость.
Один из главных выводов, который делает Калшед, состоит в том, что «травмированная психика продолжает травмировать саму себя» [16], более того — эти люди постоянно обнаруживают себя в жизненных ситуациях, в которых они подвергаются повторной травматизации. Недостаточно квалифицированная психотерапия может оказаться одной из таких ситуаций и, несмотря на желание терапевта изменить жизнь пациента к лучшему, может полностью разрушить его надежду хотя бы немного уменьшить тяжесть страдания и обрести смысл существования.
Чтобы не возвращаться к аналитической психологии и ее роли в изучении психической травмы, следует отметить, что и Фрейд, и Юнг сходились в том, что в основе симптомов психического страдания всегда лежит некий болезненный аффект, который — и это очень важно понять — находится в психике в особом «связанном», непереносимом и поэтому — отщепленном от воспоминаний состоянии. Несколько упрощая: аффект существует как бы сам по себе (где-то в «глубине»), а воспоминание — само по себе (в сознании); хотя их связь все-таки присутствует, но в «заблокированном» виде; и именно этот «блок» становится «ядром» психопатологической симптоматики. Отсюда следует, что терапия успешна только в случае реконструкции травматической ситуации в безопасных условиях и восстановления нарушенных психодинамических связей с высвобождением аффекта (и ликвидацией «блока»). Я не уверен, что те, кто не имеет солидной психоаналитической подготовки, воспримут даже упрощенный вариант этого пояснения, но хотел бы надеяться. И еще одно примечание: ставшее модным в современной психотерапии понятие «реструктуризация травматического опыта» как раз и предполагает этот вариант терапевтической работы, но не в форме «кавалеристской атаки» на и без того травмированную психику пациента, а лишь в процессе (скорее — в конце) достаточно длительной терапии, описывать все этапы которой для специалиста-аналитика нет необходимости, а для неспециалиста — нет смысла.
До Бесланской трагедии мы предполагали, что утрата ребенка — это весьма редкое событие, преимущественно индивидуального «порядка», и не так уж много специалистов систематически занимались этой проблемой. Сказывалось, вероятно, и ощущение стыдливости и даже некоторой брезгливости, которые все мы, как справедливо отмечает французский аналитик М. Торок [72], испытываем при соприкосновении с интимным переживанием горя. Кроме уже упомянутой М. Торок, в этой главе я буду апеллировать к еще двум авторам французской школы — Андре Грину [11] и Анри Верморелю [7], работы которых представляются чрезвычайно интересными, особенно с точки зрения влияния утраты ребенка на семейный фон и ее проекции на других детей.
Я буду стараться максимально упрощать изложение идей этих авторов, и если у кого-то, кто далек от психоанализа, возникнет желание пропустить эту главу, в этом нет ничего страшного, но обойти этот аспект, где теория травмы объединяется с теорией влечений, было бы неверно.
Когда человек кого-то любит, он частично инвестирует[12] свое Я в любимый объект[13], но большей частью (в силу естественного нарциссизма) — интроецирует[14] любимый объект в собственное Я (вплоть до метафорического желания поглощения), и таким образом происходит расширение и, можно сказать, обогащение Я.
Утрата такого дорогого объекта, как ребенок, неизбежно включает механизмы его инкорпорации[15], и родительское Я частично идентифицируется с этим утраченным объектом, что позволяет временно заполнить «пустоту» и отражает попытку восстановить нарушенное равновесие. Как пишет об этом М. Торок: «Не имея возможности устранить мертвого [из сознания. — М. Р.] и решительно признать: "его больше нет", скорбящий становится им для себя самого, давая себе тем самым время мало-помалу и шаг за шагом проработать последствия разрыва» [72]. В результате в процессе терапии родителей, утративших детей, мы не раз встречаемся с ситуациями, когда на наши вопросы отвечает не пациент, а инкорпорированный объект (утраченный ребенок). В некоторых случаях это происходит в абсолютно явной форме: выслушав вопрос, адресованный к нему, пациент отвечает: «Он бы вам ответил так…» — совершенно не замечая, что говорит от имени другого лица. Иногда пациент, казалось бы, сознает это, констатируя, что «он и сейчас живет во мне», но эта констатация чаще всего носит характер сопротивления[16] — и терапии, и реальности — и не является запросом, адресованным к терапевту, требующим удовлетворения.
А. Грин в своей блестящей работе «Мертвая мать» (1980) подробно анализирует внутреннюю картину родительского страдания и уже во введении к статье поясняет, что «мертвая мать здесь, вопреки тому, что можно было бы ожидать, — это мать, которая осталась в живых [после смерти одного из ее детей. — М. Р.]; но в глазах маленького ребенка, о котором она заботится, она, так сказать, мертва психически» [11]. Сравнивая состояние такой матери с тяжелой депрессией и как бы напоминая, что типичная ситуация горя обычно не рассматривается в качестве показания к терапии, далее автор пишет: «…Игнорирующий свою депрессию субъект, вероятно, больше нарушен, чем тот, кто переживает ее от случая к случаю» [11]. Грин справедливо отмечает, что в психоанализе на протяжении длительного периода времени наблюдалось явное пренебрежение проблемой такой «мертвой матери», и никем не исследовалась тоска по матери. Развивая представления о «комплексе мертвой матери» у ребенка, автор подчеркивает, что здесь речь не идет о реальной утрате объекта. «Основная черта этой депрессии [в данном случае ребенка. — М. Р.] в том, что она развивается в присутствии объекта, погруженного в свое горе» [11]. Кроме утраты ребенка, матерински-обусловленных причин для развития подобной депрессии у детей может быть множество: потеря любимого, превратности судьбы, развод, неизлечимая болезнь и т. д., но главным остается одно — постоянная грусть матери и утрата ее интереса к ребенку.
В качестве наиболее тяжелой ситуации Грин выделяет смерть другого ребенка, когда оставшийся в живых находился в раннем возрасте и не мог понять причину изменившегося отношения матери (к подобным ситуациям могут приводить также окруженные семейной тайной выкидыши, аборты). Причем изменение характера поведения и отношения матери происходит одномоментно и (для ребенка) — «вдруг», когда ничто не предвещало, что ее любовь будет утрачена. Вне сомнения — это тяжелейшая нарциссическая травма[17], которая провоцирует нарушение процессов развития и идентификации, а также утрату их смыслообразующих мотивов, так как у ребенка, до этого чувствовавшего себя «центром материнской вселенной», нет никакого объяснения произошедшим переменам. Грин высказывает предположение, что ребенок может воспринимать это разочарование как следствие своих влечений к объекту. Однако мой опыт показывает, что в ряде случаев этот негативный опыт находит более «веское» объяснение: «Я настолько плох (уродлив, отвратителен, мерзок), что меня невозможно любить». Отцы редко откликаются на беспомощность малолетних детей, и в итоге младенец оказывается «зажатым» между «мертвой матерью» и недоступным отцом, обычно — более озабоченным состоянием матери и преимущественно — отсутствующим. Предприняв сотни безуспешных попыток репарации (возвращения) «утраченной» матери, включая такие (реализуемые бессознательно) «приемы», как ажитация, бессонница, ночные страхи и т. д., Я ребенка прибегает в иным формам защиты.
Грин описывает два основных процесса, лежащих в основе такого защитного поведения: «дезинвестиция материнского объекта» и «неосознаваемая идентификация с мертвой матерью».
Первый процесс Грин характеризует как «психическое убийство объекта, совершаемое без ненависти», ибо ребенок боится причинить даже минимальный ущерб образу матери. В результате на нежной ткани объектных отношений матери и ребенка образуется «дыра», но они все-таки сохраняются, так как мать продолжает заботиться о ребенке, одновременно чувствуя себя бессильной любить его так же, как до погружения в горе.
Идентификация наступает после периода «комплементарного»[18] поведения (ажитации, демонстрации своей резвости и веселости), который сменяется «симметричным» (зеркальным) отображением реакций матери как единственно возможным способом восстановления близости с ней (становясь не таким, как объект, а — по сути — им самим). Все это происходит бессознательно — без «ведома» Я субъекта и фактически против его воли, а сама идентификация носит отчуждающий характер. Став будущей жертвой навязчивого повторения[19], такой субъект и во всех последующих отношениях будет активно (но бессознательно) дезинвестировать любой объект сильной привязанности, представляющий угрозу разочарования, фактически утрачивая способность любить и принимать любовь другого.
По данным Грина, все это приводит к раннему формированию у ребенка эдипальных проблем и развитию «вторичной ненависти», проявляющейся в «регрессивной инкорпорации» и садистически окрашенной позиции: властвовать над «утраченным» объектом, унижать и оскорблять его, мстить ему. Пережив жестокий опыт зависимости от необъяснимых перемен в матери, взрослея, субъект будет прилагать особые усилия для предвосхищения событий. Его расколотое Я, возможно, откроет путь к художественному или интеллектуальному творчеству, но как бы ни были велики успехи[20], в одном он навсегда останется предельно уязвимым — во всем, что касается его любовной жизни. Потому что у него нет для этого ни необходимых инвестиций, без которых невозможны длительные отношения, ни возможностей для глубокой вовлеченности, требующей прежде всего заботы о другом. Все его влюбленности оборачиваются чувством разочарования — либо объектом любви, либо собой, возвращая его к «привычному» состоянию бессилия что-либо изменить…
Не менее печальна и судьба старших детей, «все детство которых погружено в траур, с матерью, которая ставит в качестве идеального примера ребенка, умершего, порой, много лет назад» [7]. В заключение хочу добавить, что аналогичные явления наблюдаются и при наличии матери, пережившей преждевременную смерть собственных родителей, когда ее скорбь и обида остались неразрешенными и переносятся на все отношения с детьми, которые должны быть счастливы уже хотя бы потому, что у них есть мать. Но это также — «мертвая мать».
В этой краткой главе, как мне представляется, удалось передать около сотой части того, что содержится в оригинале. И тем, кто работает с подобными пациентами, я бы рекомендовал обратиться к первоисточнику.
В России люди, пережившие психическую травму, не так часто обращаются за психотерапевтической или медицинской помощью. Обычно это происходит, когда к психическому страданию присоединяется физическое, или же тревога и депрессия становятся настолько невыносимыми, что будущий пациент реально осознает, что «больше не может так жить» или находится на грани самоубийства. Причин такого отношения к психическим травмам много, но главная, как мне представляется, — культуральная. В процессе воспитания наши родители, безусловно из самых высоких побуждений, готовят нас только к бесконечному счастью, и было бы странно, если бы было наоборот. Поэтому к травмам и утратам большинство из нас оказываются неготовыми, и каждый вырабатывает навыки преодоления таких ситуаций самостоятельно, методом проб и ошибок, иногда роковых. Тем не менее, помня о том, что жизнь исходно травматична, мы должны признать, что даже в случаях горя, которое нельзя пережить, мы в конечном итоге приходим к малоутешительному выводу, что с этим придется жить. Но как специалисты мы должны знать, что в принципе любые травмы потенциально патогенны и никогда не проходят бесследно. К счастью, в большинстве случаев этот «след» делает нас мудрее, терпимее, сострадательнее, но для тех, кому повезло меньше, они могут стать причиной невыносимых страданий и провоцировать все известные формы психопатологии — от транзиторных до самых тяжелых. Причем в последних случаях эти реакции могут быть «отставленными», поэтому в принципе неважно, является травма «свежей» или произошла десятилетия тому назад.
Наиболее частой и самой тяжелой формой психической травмы является внезапная утрата близкого человека. Нужно особо подчеркнуть «внезапная», так как «типичные» утраты — родителей или супругов в преклонном возрасте, которые соответствуют естественному ходу событий, безусловно, также тяжело переживаются, но они в конечном итоге принимаются как неизбежные, хотя почти паранойяльная приверженность идеям о продлении жизни и бессмертии говорит о нашем протесте даже против этого варианта утрат. Увы, люди смертны, и даже человечество — смертно.
Из известных современных авторов наиболее адекватными психической травме представляются разработки Дж. Боулби [5]. Подробно исследовав более двух десятков случаев психических травм[21], в частности у вдов, Дж. Боулби в 1961 году выделил несколько последовательных фаз в «собственной работе» горя, в частности:
1) фазу «оцепенения», которая длится от нескольких часов до недели и сопровождается интенсивными переживаниями страдания и гнева;
2) фазу «острой тоски и поиска утраченного объекта» с соответствующими поведенческими феноменами, продолжающуюся несколько месяцев и даже лет;
3) фазу «дезорганизации и отчаяния», психическое содержание которой раскрывается в ее наименовании;
4) фазу «реорганизации», то есть той или иной степени адаптации к жизни или, в более тяжелых случаях, — существованию без утраченного объекта.
В процессе первой фазы большинство обследованных реагировали на ситуацию ошеломленно, даже если она не было абсолютно внезапной, и были не способны принять это известие. Этот феномен следовало бы выделить в отдельную фазу «отрицания», так как первая реакция на внезапную психическую травму и поведенчески, и даже вербально очень нередко выражается «формулой»: «Нет! Этого не может быть!» В других случаях женщины, перенесшие внезапные утраты, были, казалось бы, совершенно спокойны и как бы ничего не чувствовали, но затем сообщали, что осознанно избегали своих чувств, так как опасались, что могут не справиться с ними или «сойдут с ума». Характерная особенность состоит в том, что обстоятельства получения трагических известий и сопутствующие им события обычно весьма смутно представлены в памяти, что наблюдалось и нами как в индивидуальных случаях, так и при массовых психических травмах.
В фазе «острой тоски» происходит осознание реальности утраты, сопровождающееся тревогой, беспокойством, иногда полной поглощенностью мыслями об утраченном объекте и оплакиванием своего горя в сочетании с некоторыми понятными, но иррациональными реакциями. К последним можно отнести, например, повторно появляющееся чувство, что «это — неправда», что «он — где-то здесь», поиск знакомого лица в толпе и т. д. Боулби отмечает, что все эти проявления не являются патологическими и должны рассматриваться как обычные свойства печали.
Апеллируя к собственному опыту и клиническим наблюдениям, в дополнение к сказанному отметим особое значение, которое для принятия утраты имеет непосредственное прощание с умершим. Если это невозможно, например в случаях «без вести пропавших» или неопознанных, даже если нет никакого сомнения в том, что утраченный не может не быть в числе последних, потерявший близкого человека (несмотря на одновременное понимание тщетности надежды) будет охвачен бессознательным побуждением к бесконечному поиску, реагируя на каждую похожую фигуру, телефонные звонки, шаги по лестнице и т. д. и демонстрируя, таким образом, предрасположенность воспринимать любые стимулы, имеющие хотя бы формальное сходство с утраченным объектом, как подтверждающие его присутствие.
Описывая вторую фазу, Боулби также отмечает двигательное беспокойство, непрерывные мысли об утраченном объекте, особое внимание к связанным с ним предметам, внутренние или даже обращенные вовне призывы его возвращения, сопровождаемые плачем и — нередко — гневом, в том числе — в форме эмоциональных упреков умершему, который причинил столько горя. Автор особенно останавливается на чувстве гнева, которое в данной ситуации может показаться неуместным. Но тем не менее оно выявлялось в 82 % изученных случаев. Объектами такого гнева являлись также родственники, священники, врачи и различные должностные лица, на которых в этих случаях переносилась часть или вся ответственность за преждевременную смерть. Как свидетельствуют наши исследования, в случаях массовых жертв по причине техногенных катастроф, а также терактов гаев еще более выражен, и часть его всегда направлена на представителей властных структур, которые не обеспечили необходимой защиты, даже если такое обеспечение было невозможным в принципе.
Достаточно характерна для этой фазы склонность к самобичеванию и демонстрации собственной вины в смерти близкого человека, включая воспоминания о каких-то малозначимых оплошностях, допущенных ошибках или неисполненных обещаниях и поручениях, обычно связанных с периодом, предшествующим смерти, а иногда — и всей жизни. Например, одна из моих пациенток (М. Р.) была непоколебимо уверена, что если бы ее муж в свое время не женился на ней, он, скорее всего, был бы еще жив, и, таким образом, не кто иной, как она является причиной его преждевременной смерти в автокатастрофе, когда он ехал именно к ней.
Из психиатрии и психоанализа мы знаем, что неизбывное чувство вины — это очень тревожный симптом, который в ряде случаев и достаточно быстро провоцирует развитие психического расстройства. К нашему счастью, хотя это и слабое утешение, внезапные безвозвратные утраты в жизни каждого конкретного человека встречаются крайне редко, но одновременно с этим их вероятность почти никогда не прогнозируется, и как следствие мы оказываемся всегда неготовыми к ним, включая неготовность к их необратимости.
За пределами психоанализа все еще не так много внимания уделяется объектным отношениям, или тому, что на общепсихологическом языке можно было бы характеризовать термином «чувство привязанности», которое, по моим представлениям, относится к категории базисных психологических потребностей личности. Эта базисная потребность всегда более выражена в трудные периоды жизни, которых еще никому не удавалось избежать. Переживание утраты, как и травмы, естественно, возникает только в том случае, если ему предшествовало чувство искренней привязанности, и оно было достаточно сильным. С истечением определенного времени обычно находятся новые объекты привязанности, но происходит это не так быстро, и здесь вряд ли уместны советы по их срочному обретению или поощрение нереалистических ожиданий (как со стороны близких, так и со стороны терапевта). В своей работе «Тотем и табу» Фрейд писал, что «траур имеет совершенно точно определенную психическую задачу», и она должна быть выполнена. Психотерапевт здесь, если к нему прибегнут за помощью, на первом этапе может быть только тем, кто присутствует, тем, кому доверяют, а также тем, кто способен терпеливо слушать или даже просто быть рядом, помогая оправиться от утраты, замены которой нет и не будет. Почему эту роль не могут исполнять ближайшие друзья или родные? У меня нет однозначного объяснения, но есть совершенно четкие представления, что после психической травмы всегда есть потребность в ее вербализации, избирательно направленная на людей, которые не были ее непосредственными свидетелями или участниками, о чем еще будет сказано ниже.
Попытки соблюдать в этом случае психоаналитическую или любую другую нейтральность по отношению к человеку, который вынужден сражаться с судьбой, можно было бы назвать «терапевтическим садизмом», сравнимым с позицией надзирателя у камеры с человеком, запертым в своем прошлом. Этот тезис не имеет ничего общего с совместным оплакиванием, утиранием слез или нежным утешением — мы, конечно же, должны оставаться в терапевтической позиции и терапевтических границах. Но мы всегда должны уметь встать на место пациента, проявить симпатию и участие, попытаться понять его утрату и увидеть ситуацию с его точки зрения; и только если пациент почувствует это, он сможет выражать те чувства, которые переполняют его, и которые, скорее всего, он никогда не мог выразить ранее, иначе он вряд ли оказался бы у нас.
Было бы большой терапевтической ошибкой приступать к немедленной «проработке» тяжелой утраты (и еще большей — делать это на основе теории влечений), так же как и пытаться вернуть пациента к реальности, предложив ему посмотреть на ситуацию объективно или дать ее интерпретацию. Это было бы прямой дорогой к «терапевтическому отчуждению». Можно не сомневаться, что такие попытки уже не раз предпринимались родными и друзьями; и у пациента, скорее всего, накопилось достаточно гнева на их непонимание. Он и так знает, что его утрата невосполнима, но он не может с ней смириться и принять этот опустевший для него мир. Он, скорее всего, все еще не переставил ни одной вещи в комнате ушедшего, хотя и понимает, что тот уже никогда не придет. И он все равно надеется. И какими бы нереалистичными ни казались эти надежды, мы не имеем права разрушать их, впрочем, как и поддерживать. Горе должно самостоятельно выполнить свою работу, а мы — довольствоваться лишь неблагодарной ролью свидетеля того, как оно сочится из душевной раны, но именно это присутствие другого позволяет пациенту когда-либо признать, что оно почти все «вышло», и примириться с реальностью. И только после этого терапевт может стать более активным и попытаться помочь пациенту восстановить утраченные равновесие, чувства и надежды, обращенные не только в прошлое, но и в будущее.
Эта «пассивная» роль терапевта нередко оказывается чрезвычайно тяжелой. Иногда она может быть просто невыносимой. Но это и есть то единственное, что мы можем предложить пациенту на первом этапе, так как для того, чтобы выразить свою кричащую боль, мучительное чувство одиночества, жалобную мольбу о поддержке и ужас покинутости вместе со слезами бессилия, ему нужна вначале та безопасная и принимающая атмосфера, где он может их открыто проявить, не опасаясь упреков за то, что он оказался в такой, не поощряемой современной культурой, унизительной ситуации бессилия и неспособности самостоятельно справиться у этой утратой. Если эти потребности выражения горя вовне не будут удовлетворены, у них не останется иного «выбора», как быть вытесненными, и мы знаем, что в этом случае их быстро заменят симптомы психопатологии или соматизации. А если терапевт оказался недостаточно принимающим и понимающим, пациенту придется искать другие способы «заглушить» свое горе. Что удивительно — социум обычно снисходительно принимает «запивание» горя «горькой», но не готов принять обращенные к нему плач и мольбу о помощи. Объяснение этому, в принципе, найти нетрудно — в той же работе Фрейда «Тотем и табу» анализируются (существующие в некоторых племенах) запреты на общение вдов и вдовцов даже с другими членами семьи, ибо горе — заразно. И мы — психотерапевты — лучше других знаем, что феномен психического заражения — это не миф, и сами подвержены ему. Поэтому терапевтическая работа с горем всегда предполагает гораздо большую частоту супервизий в сочетании с индивидуальными и групповыми сессиями дебрифинга для самих терапевтов.
Эта глава названа «Собственная работа горя», хотя в психоанализе общепринятым является введенное Фрейдом понятие «работа скорби», впервые упоминаемое в статье о меланхолии [81]. Эта статья подробно анализируется в одной из моих предшествующих монографий [62] и, безусловно, лежит в основе упомянутых выше исследований Дж. Боулби [5], поэтому ограничимся только этими обобщениями и установлением приоритетов. Там, где на протяжении тысячелетий люди оставались в роли пассивных наблюдателей горя и постепенного уменьшения тяжких страданий, Фрейд первым увидел целостный психический процесс, имеющий свои закономерности течения и разрешения, увы, далеко не всегда успешного.
В итоге была разработана терапевтическая техника, которая была подобна и адекватна естественным механизмам функционирования психики и таким образом способствовала максимальной реализации этих механизмов в ситуации переживания травмы.
Уже в процессе работы над этой книгой мой американский друг и коллега профессор Генри Лотан предоставил мне ряд дополнительных идей для осмысления, которые позволили несколько расширить уже изложенные представления на основе сопоставления физических и психических травм, а также путем проекции этих общих закономерностей на большие группы людей и социум в целом. Эти идеи, с одной стороны — предыстория, а с другой — обобщение, мне представляется уместным представить именно здесь, когда многие частности уже в той или иной мере были обозначены. Одновременно я попытаюсь расширить представления читателя о некоторых аспектах психоаналитической теории травмы.
В обыденном, впрочем как и в сугубо медицинском, понимании определение «травма» соотносится преимущественно с телесным повреждением или нарушением целостности тела, следствием чего является «раневой процесс», завершающийся выздоровлением или (в тяжелых случаях) приводящий к инвалидизации. R уже достаточно давно изучал хирургию, но еще помню, что раны бывают открытыми и закрытыми, зияющими, асептическими и осложненными вторичной (присоединившейся) инфекцией, заживающими первичным или вторичным натяжением, не оставляющими последствий или завершающимися тяжелыми (келоидными) рубцами, требующими дополнительного хирургического вмешательства (с нанесением по сути новой раны, но уже в безопасных условиях хирургического отделения и при минимизации боли). Некоторые (легкие и поверхностные) травмы остаются фактически незамеченными. Любой психотерапевт найдет здесь множество аналогий. Но мы не должны упустить главное: основное различие между легкой и требующей лечения травмой заключается в том, был ли превышен некий порог воздействия и нарушен некий защитный «барьер» — тела или психики. И, безусловно, не случайно такой «барьер психики» получил у Фрейда первоначально метафорическое наименование «покрытия».
Апеллируя к общебиологическим закономерностям, мы не можем не вспомнить физиологическую концепцию Клода Бернара [89] о стабильности внутренней среды организма, получившую дальнейшее развитие в работах Уолтера Кеннона [96] о гомеостазе. Если сформулировать суть этих концепций предельно кратко: все, что нарушает стабильное состояние внутренней среды, вызывает реакцию, направленную на восстановление этого стабильного состояния. При этом попавшие в организм инородные тела и ткани отторгаются (и психоаналитик легко найдет еще одну метафорическую аналогию — «вытесняются»).
Примечательно, что Кеннон, будучи физиологом, существенно расширил диапазон своих исследований и гипотез, и вслед за его сугубо физиологическими работами последовали: «Телесные изменения при боли, голоде, страхе и ярости» [94], «Травматический шок» [95] и затем широко известная — «Мудрость тела» [96], где физические, физиологические и психологические факторы рассматриваются как равнозначные.
Применив понятие гомеостаза к феномену испуга, Кеннон обобщенно интерпретирует реакцию на него также в поведенческих терминах: «бегство или борьба». Фрейд в своих теоретических подходах также исходит из принципа константности психики, которая, как и внутренняя среда организма, стремится к поддержанию стабильного состояния и характеризует реакции психики на внешние воздействия в терминах «удовольствия — неудовольствия» с естественным стремлением к первому и избеганием второго, крайним вариантом которого является душевная боль. Специфично, однако, что в отличие от физической травмы, которая всегда является внешней, психическая травма может иметь интрапсихическую природу, то есть фактически психика наносит травму сама себе («продуцируя» определенные мысли, чувства, воспоминания, переживания и аффекты). И второе существенное отличие — психическая травма невидима, в некотором смысле — неверифицируема и объективизируется для окружающих лишь по ее «косвенным» признакам (вербальным, мимическим, идеомоторным и поведенческим).
Главным — и клиническим, и бытовым — признаком травмы является боль, причем и для физической, и для психической травмы. При этом интенсивность душевной боли, которую, как и физическую, мы пока не умеем измерять, ничуть не меньше, скорее наоборот: она может буквально разрывать тело на части, человек корчится и кричит от этой боли, наносит себе физические повреждения, страдание от которых ничто по сравнению с болью психической. Иногда он готов даже убить себя — лишь бы избавиться от этой боли.[22]
Рефлекторная реакция на физическую боль — отстранение, избегание, бегство. Но основная функция боли все-таки информационная — она сообщает нам, что произошла травма, и одновременно запускает механизмы, направленные на исцеление или обеспечивающие выживание, а также формирует соответствующий опыт («защитные поведенческие реакции») для предотвращения подобных эксцессов в будущем. Психическая боль также информирует о чем-то. О каком-то внешнем или интрапсихическом неблагополучии. Впервые теория травмы, как уже отмечалось в предшествующих главах, появляется в 1893 году в «Предуведомлении» Фрейда и Брейера к книге «Исследование истерии», которая только через 112 лет была впервые полностью издана на русском языке, и я уверен, что эта работа, определившая целую эпоху в современной психиатрии и психологии, все еще незнакома подавляющему числу специалистов. Примечательно, что все исследования Фрейда и Брейера базировались в тот период исключительно на «обыденных жизненных ситуациях» или, как сказали бы сейчас — «бытовой психической травме», нюансы которой столь малы, что разглядеть их общие закономерности можно было только через призму гениальности. В этой же работе впервые описываются психологические защиты, в частности — феномен вытеснения. Уже после Первой мировой войны, легализовавшей понятие травматического невроза, Фрейд вновь возвращается к концепции травмы в работе «По ту сторону принципа удовольствия» [78], которая в 70-х годах XX века стала одним из основных источников для разработки диагностических критериев посттравматического стрессового расстройства (DSM-III). Мы можем сколько угодно гордиться нашими современными достижениями, но знаниями о том, что наши пациенты страдают преимущественно от воспоминаний, что для исцеления необходимы воспроизведение травмы как бы «здесь и сейчас» и ее отреагирование с разрядкой заблокированных эмоций, что психическую травму может вызвать любое переживание, провоцирующее аффект, и прежде всего — ситуации утраты, страх и стыд, что исход пережитого всегда зависит от уязвимости конкретного человека, что ряд мелких или частичных травм может суммироваться и затем оказывать кумулятивный эффект, — всем этим мы обязаны Фрейду.
Вне психоанализа нередко весьма примитивно воспринимается введенное Фрейдом гипотетическое понятие «психической энергии». Для пояснения обратимся к лекции, которую Фрейд провел в Венском медицинском обществе в 1895 году. С высоты современного знания мы увидим здесь и то, как теория Клода Бернара, с которым Фрейд поддерживал теплые отношения, была применена для объяснения психических феноменов, и то, как более позднее открытие физиологического гомеостаза уже упомянутым Уолтером Кенноном [94] фактически в завершенном виде было подготовлено Фрейдом (я постараюсь здесь изложить эти открытия современным языком).
Если человек получает какое-либо яркое впечатление (позитивное или негативное — несущественно), в его психике увеличивается «нечто», что Фрейд называет «суммой возбуждений». И тут же начинают действовать механизмы (реализуемые интрапсихически и обеспечивающие отреагирование вовне), направленные на уменьшение этой «суммы возбуждений» в интересах сохранения психического гомеостаза. Например, если человека ударили, он, чтобы снизить возбуждение, скорее всего, нанесет ответный удар, и это принесет ему некоторое облегчение. Но реакция может быть и иной, особенно если нанести ответный удар некому (например, при стихийном бедствии), и тогда ответной реакцией могут быть плач, чувство бессильной ярости и т. д. Но реакция присутствует всегда, и чем интенсивнее травма, тем сильнее ответное внешнее действие или внутреннее переживание[23]. Далее Фрейд приводит известную фразу о том, что тот человек, который впервые поразил своего врага вместо дротика бранным словом, был основателем цивилизации, и констатирует, что слова могут заменять собой дела, а применительно к внутренним переживаниям — являются единственным эквивалентом и заменителем. И дополним — таким образом позволяют осуществлять разрядку чрезмерного психического возбуждения.
Мы по-прежнему не сильно продвинулись в понимании того, что же есть это увеличивающееся в психике «нечто», но более чем 100-летняя практика психоанализа (впрочем, как и всех других методов психотерапии) подтверждает правоту Фрейда и реальность открытых им механизмов. Это и составляло первую и самую главную модель психоанализа, которая остается ведущей и преобладающей до настоящего времени. Вторая модель была воспринята более скептически; в частности, имеется в виду концепция «либидо», в котором большинство склонны видеть почти исключительно сексуальный смысл, в то время как речь идет преимущественно о «жизненной энергии» и о том, что в совокупности может быть охарактеризовано как «влечение к жизни»[24]. Третья терапевтическая модель принадлежит уже современности и связана с межличностными («объектными») отношениями, которым в настоящее время посвящены сотни работ.
Вернемся еще раз к этому увеличивающемуся «нечто». В тех случаях, когда возросшая «сумма возбуждений» не может быть отреагирована (в том числе — вербально), начинают функционировать защитные механизмы, главным из которых является вытеснение (в данном случае имеется в виду вытеснение из сознания переживаний, о которых, по образному выражению Фрейда, и забыть нельзя, и помнить — невозможно). Как «функционирует» вытеснение? Поскольку «сумма возбуждений» присутствует и не может быть отреагирована, защитные механизмы трансформируют эту энергию в «нечто соматическое». Происходит то, что в психоанализе получило название «конверсии». Так как нам по прежнему неизвестно объективное содержание этого «нечто», то — весьма условно — можно сказать, что происходит преобразование «психической энергии» в «нервную энергию» или «энергию иннервации органов или тканей», и при этом — необычной иннервации (можно сказать — «искаженного типа»), разрядка которой осуществляется в соматической сфере. Для большинства конверсионных симптомов характерно символическое значение, что находит свое тысячекратное подтверждение в практике: обида, которую человек не смог «проглотить», может вызывать нарушения именно в сфере глотания; то, что другой не смог «переварить», проявится в симптомах заболевания желудочно-кишечного тракта; принятое «близко к сердцу» будет иметь ту же локализацию; а за нарушениями речи нередко скрывается то, о чем невозможно рассказать, или тяжелая психическая травма, полученная в довербальный период развития ребенка, которая исходно вообще не могла быть осмыслена и выражена словами (в разделе, посвященном массовой психической травме, мы увидим реальные примеры именно такого «отреагирования»).
Фрейд еще в клинике у Шарко обращает внимание на то, что некоторые параличи или случаи утраты чувствительности поражают отдельные части тела не в соответствии с анатомическими границами иннервации (как это бывает при повреждении нервов), а по тем границам, которые существуют в обыденном сознании.
Несмотря на то, что соматизация способствует (пусть и патологическим путем) разрядке возникшего психического напряжения, в той инстанции психики (опять же — гипотетической), где произошла «трансформация» одной энергии в другую, формируется специфическое «ментальное ядро» или «пункт переключения», ассоциативно связанный со всей имеющейся в памяти «атрибутикой» полученной психической травмы. И это «ядро» будет активизироваться всякий раз, когда будет появляться любой стимул, хотя бы отдаленно напоминающий полученную ранее психическую травму, одновременно запуская патологические механизмы отреагирования. И здесь мы находим еще одно объяснение более поздних разработок Фрейда, в частности феномена «навязчивого повторения». Таким образом, травма не может существовать без памяти, а наши пациенты страдают преимущественно от воспоминаний и патологических паттернов поведения, реализуемых бессознательно. А наша терапевтическая задача состоит в том, чтобы «сделать бессознательное сознательным», а мучительное прошлое — тем, что может быть забыто.
Фрейд отмечал, что наши пациенты не только постоянно находятся в плену болезненных переживаний далекого прошлого, но и отчаянно цепляются за них, потому что они обладают некой особой (пусть и трагической) ценностью.[25]
В ряде случаев пациенты не только не могут освободиться от этого (пугающего или даже мерзкого) прошлого, но готовы ради него отказаться от настоящего и будущего — и вообще от всего, что происходит в реальности. Происходит то, что Фрейд назвал «фиксацией» на травме, которая может простираться на многие месяцы и годы, а иногда — на всю жизнь. Эту точку фиксации не так уж просто найти, даже имея солидную терапевтическую подготовку. Она всегда глубоко индивидуальна. И даже в тех случаях, например, когда массовая травма вроде бы одна и та же на всех, точки фиксации все равно будут разными, потому что у каждого травмированного есть своя (предшествующая травме) история развития, собственный (неповторимый) аффективный фон и свое особое восприятие реальности, вернуть пациента к которой (или освободить его от оков прошлого) — составляет самостоятельную терапевтическую задачу.
Я не уверен, что мне все удалось в этом разделе, но надеюсь, что мои читатели, включая специалистов, будут снисходительны к существенным упрощениям или недостаточной убедительности аргументов. Вне сомнения, большинство из них трудно понять и принять, но лишь до тех пор, пока вы не встретите их ежечасное подтверждение в своей терапевтической практике.