Новую историю Европы и Америки обусловили усилия, направленные на завоевание свободы от политических, экономических и духовных оков, которые связывали человека. Угнетенные, мечтавшие о новых правах, боролись за свободу против тех, кто отстаивал свои привилегии Но когда определенный класс стремился к своему собственному освобождению, он верил, что борется за свободу вообще, и, таким образом, мог идеализировать свои цели, мог привлечь на свою сторону всех угнетенных, в каждом из которых жила мечта об освобождении. Однако в ходе долгой, по существу, беспрерывной борьбы за свободу те классы, которые поначалу сражались против угнетения, объединялись с врагами свободы, едва лишь победа была завоевана и появлялись новые привилегии, которые нужно было защищать.
Несмотря на многочисленные поражения, свобода в целом побеждала. Во имя ее победы погибло много борцов, убежденных в том, что лучше умереть за свободу, чем жить без нее Такая гибель была наивысшим уп срждением их личности Казалось, история уже подтвердила, что человек способен управлять собой, сам принимать решения, думать и чувствовать так, как ему кажется верным. Полное развитие способностей человекa казалось той целью, к которой быстро приближал процесс общественного развития. Стремление к свободе выразилось в принципах экономического либерализма, политической демократии, отделения церкви от государства и индивидуализма в личной жизни. Осуществление этих принципов, казалось, приближало человечество к реализации данного стремления.
Оковы спадали одна за другой. Человек сбросил иго природы и сам стал ее властелином; он сверг господство церкви и абсолютистского государства. Ликвидация внешнего принуждения казалась не только необходимым, но и достаточным условием для достижения желанной цели — свободы каждого человека.
Первую мировую войну многие считали последней битвой, а ее завершение — окончательной победой свободы: существовавшие демократии, казалось, усилились, а взамен прежних монархий появились новые демократии. Но не прошло и нескольких лет, как возникли новые системы, перечеркнувшие все, что было завоевано веками борьбы, казалось, навсегда. Ибо сущность этих новых систем, практически полностью определяющих и общественную, и личную жизнь человека, состоит в подчинении всех совершенно бесконтрольной власти небольшой кучки людей.
На первых порах многие успокаивали себя мыслью, что победы авторитарных систем обусловлены сумасшествием нескольких личностей и что как раз это сумасшествие и приведет со временем к падению их режимов. Другие самодовольно полагали, что итальянский и германский народы прожили в демократических условиях слишком недолгий срок и поэтому надо просто подождать, пока они достигнут политической зрелости. Еще одна общепринятая иллюзия — быть может, самая опасная из всех — состояла в убеждении, что люди вроде Гитлера якобы захватили власть над государственным аппаратом лишь при помощи вероломства и мошенничества, что они и их подручные правят, опираясь на одно лишь грубое насилие, а весь народ является беспомощной жертвой предательства и террора.
За годы, прошедшие со времени победы фашистских режимов, ошибочность этих точек зрения стала очевидной. Нам пришлось признать, что в Германии миллионы людей отказались от своей свободы с таким же пылом, с каким их отцы боролись за нее; что они не стремились к свободе, а искали способ от нее избавиться; что другие миллионы были при этом безразличны и не считали, что за свободу стоит бороться и умирать. Вместе с тем мы поняли, что кризис демократии не является сугубо итальянской или германской проблемой, что он угрожает каждому современному государству. При этом совершенно несущественно, под каким знаменем выступают враги человеческой свободы. Если на свободу нападают во имя антифашизма, то угроза не становится меньше, чем при нападении во имя самого фашизма [1].
Эта мысль настолько хорошо выражена Джоном Дьюи, что я приведу здесь его слова: «Серьезная опасность для нашей демократии состоит не в том, что существуют другие, тоталитарные государства. Опасность в том, что в наших собственных личных установках, в наших собственных общественных институтах существуют те же предпосылки, которые в других государствах привели к победе внешней власти, дисциплины, единообразия и зависимости от вождей. Соответственно поле боя находится и здесь, в нас самих, и в наших общественных институтах» [2].
Если мы хотим бороться с фашизмом, то мы должны его понимать. Домыслы нам не помогут, а повторение оптимистических формул столь же неадекватно и бесполезно, как ритуальный индейский танец для вызывания дождя.
Кроме проблемы экономических и социальных условий, способствовавших возникновению фашизма, существует и проблема человека как таковая, которую также нужно понять. Целью настоящей книги как раз и является анализ тех динамических факторов в психике современного человека, которые побуждают его добровольно отказываться от свободы в фашистских государствах и которые так широко распространены в миллионных массах нашего собственного народа.
Когда мы рассматриваем человеческий аспект свободы, когда говорим о стремлении к подчинению или к власти, прежде всего возникают вопросы:
Что такое свобода в смысле человеческого переживания? Верно ли, что стремление к свободе органически присуще природе человека? Зависит ли оно от условий, в которых живет человек, от степени развития индивида, достигнутого в определенном обществе на основе определенного уровня культуры? Определяется ли свобода одним лишь отсутствием внешнего принуждения или она включает в себя и некое присутствие чего-то, а если так, чего именно? Какие социальные и экономические факторы в обществе способствуют развитию стремления к свободе? Может ли свобода стать бременем, непосильным для человека, чем-то таким, от чего он старается избавиться? Почему для одних свобода — это заветная цель, а для других — угроза?
Не существует ли — кроме врожденного стремления к свободе — и инстинктивной тяги к подчинению? Если нет, то как объяснить ту притягательность, которую имеет сегодня для многих подчинение вождю? Всегда ли подчинение возникает по отношению к явной внешней власти или возможно подчинение интериоризованным авторитетам, таким, как долг и совесть, либо анонимным авторитетам вроде общественного мнения? Не является ли подчинение источником некоего скрытого удовлетворения; а если так, то в чем состоит его сущность?
Что пробуждает в людях ненасытную жажду власти? Сила их жизненной энергии или, наоборот, слабость и неспособность жить независимо от других? Какие психологические условия способствуют усилению этих стремлений? Какие социальные условия в свою очередь являются основой для возникновения этих психологических условий?
Анализ человеческих аспектов свободы и авторитаризма вынуждает нас рассмотреть ту роль, которую играют психологические факторы в качестве активных сил процесса общественного развития, а это приводит к проблеме взаимодействия психологических, экономических и идеологических факторов. Любая попытка понять ту притягательность, какую имеет фашизм для целых наций, вынуждает нас признать роль психологических факторов. Здесь мы имеем дело с политической системой, которая, по существу, опирается отнюдь не на рациональные силы человеческого личного интереса. Она пробуждает в человеке такие дьявольские силы, в существование которых мы вообще не верили либо считали их давным-давно исчезнувшими.
В течение последних веков общераспространенное мнение о человеке состояло в том, что человек — разумное существо, деятельность которого определяется его интересами и способностью поступать в соответствии с ними. Даже авторы вроде Гоббса, считавшие жажду власти и враждебность движущими силами человеческого поведения, объясняли наличие этих сил как логический результат личных интересов. Поскольку люди равны и одинаково стремятся к счастью, говорили они, а общественного богатства недостаточно, чтобы удовлетворить в равной степени всех, то неизбежна борьба; люди стремятся к власти, чтобы обеспечить себе и на будущее все то, что они имеют сегодня. Но схема Гоббса устарела. Средний класс добивался все больших успехов в борьбе с властью прежних политических и религиозных владык, человечество все больше преуспевало в овладении природой. Все прочнее становилось экономическое положение миллионов людей, и вместе с тем все больше укреплялась вера в разумность мира и в разумную сущность человека. Темные и дьявольские силы в человеческой натуре были отосланы к средневековью либо к еще более отдаленным временам и объяснялись недостатком в те времена знаний или коварными происками священников и королей.
На те периоды истории оглядывались, как на потухший вулкан, давно уже неопасный. Все были уверены, что те зловещие силы полностью уничтожены достижениями современной демократии; мир казался ярким и безопасным, словно залитые светом улицы современных городов. Войны казались последними реликтами давних времен; не хватало лишь еще одной, самой последней, чтобы покончить с ними навсегда. Экономические кризисы считались случайностями, хотя эти случайности и повторялись регулярно.
Когда фашизм пришел к власти, люди в большинстве своем не были к этому готовы. Ни теоретически, ни практически. Они были не в состоянии поверить, что человек может проявить такую предрасположенность к злу, такую жажду власти, пренебрежение к правам слабых — и такое стремление к подчинению.
(Фромм Э. Бегство от свободы. — М, 1995, стр. 13–17.)
Когда вы хорошо знакомитесь с личностью Ленина или Сталина, вас поражает потрясающее, казалось бы маниакальное стремление к власти, которому все подчинено в жизни этих двух людей. На самом деле ничего особенно удивительного в этой жажде власти нет. И Ленин, и Сталин — люди своей доктрины, марксистской доктрины, их системы мысли, определяющей всю их жизнь. Чего требует доктрина? Переворота всей жизни общества, который может и должен быть произведен только путем насилия. Насилия, которое совершит над обществом какое-то активное, организованное меньшинство, но при одном непременном, обязательном условии — взявши предварительно в свои руки государственную власть. В этом альфа и омега: ничего не сделаешь, говорит доктрина, не взявши власть. Все сделаешь, все переменишь, взяв в свои руки власть. На этой базе построена вся их жизнь.
Власть приходит в руки Ленина, а потом Сталина не только потому, что они маниакально, безгранично к ней стремятся, но и потому, что они в партии являются и наиболее полными, наиболее яркими воплощениями этой основной акции партийной доктрины. Власть — это все, начало и конец. Этим живут Ленин и Сталин всю жизнь. Все остальные вынуждены идти за ними следом.
Но власть взята активным меньшинством при помощи насилия и удерживается этим же активным меньшинством при помощи насилия над огромным большинством населения. Меньшинство (партия) признает только силу. Население может как угодно плохо относиться к установленному партией социальному строю, власть будет бояться этого отрицательного отношения и маневрировать (Ленин — НЭП), только пока будет считать, что ее полицейская система охвата страны недостаточно сильна и что есть риск потерять власть. Когда система полицейского террора зажимает страну целиком, можно применять насилие, не стесняясь (Сталин — коллективизация, террор 30-х годов), и заставить страну жить по указке партии, хотя бы это стоило миллионов жертв.
Суть власти — насилие. Над кем? По доктрине прежде всего над каким-то классовым врагом. Над буржуем, капиталистом, помещиком, дворянином, бывшим офицером, инженером, священником, зажиточным крестьянином (кулак), инакомыслящим и не адаптирующимся к новому социальному строю (контрреволюционер, белогвардеец, саботажник, вредитель, социал-предатель, прихлебатель классового врага, союзник империализма и реакции и т. д. и т. д.); а по ликвидации и по исчерпании всех этих категорий можно создавать все новые и новые: середняк может стать подкулачником, бедняк в деревне врагом колхозов, следовательно, срывателем и саботажником социалистического строительства, рабочий без социалистического энтузиазма — агентом классового врага. А в партии? Уклонисты, девиационисты, фракционеры, продажные троцкисты, правые оппозиционеры, левые оппозиционеры, предатели, иностранные шпионы, похотливые гады — все время надо кого-то уничтожать, расстреливать, гноить в тюрьмах, в концлагерях — в этом и есть суть и пафос коммунизма.
Но в начале революции сотни тысяч людей вошли в партию не для этого, а поверив, что будет построено какое-то лучшее общество. Постепенно (но не очень скоро) выясняется, что в основе всего обман. Но верующие продолжают еще верить; если кругом творится черт знает что, это, вероятно, вина диких и невежественных исполнителей, а идея хороша, вожди хотят лучшего, и надо бороться за исправление недостатков. Как? Протестуя, входя в оппозиции, борясь внутри партии. Но путь оппозиций в партии — гибельный путь. И вот уже все эти верующие постепенно становятся людьми тех категорий, которые власть объявляет врагами (или агентами классовых врагов); и все эти верующие тоже обречены — их путь в общую гигантскую мясорубку, которой со знанием дела будет управлять товарищ Сталин.
Постепенно партия (и в особенности ее руководящие кадры) делится на две категории: те, кто будет уничтожать, и те, кого будут уничтожать. Конечно, все, кто заботится больше всего о собственной шкуре и о собственном благополучии, постараются примкнуть к первой категории (не всем это удастся: мясорубка будет хватать направо и налево, кто попадет под руку); те, кто во что-то верил и хотел для народа чего-то лучшего, рано или поздно попадут во вторую категорию.
Это, конечно, не значит, что все шкурники и прохвосты благополучно уцелеют; достаточно сказать, что большинство чекистских расстрельных дел мастеров тоже попадут в мясорубку (но они потому, что слишком к ней близки). Но все более или менее приличные люди с остатками совести и человеческих чувств наверняка погибнут.
Страшное дело — волчья доктрина и вера в нее. Только когда хорошо разберешься во всем этом и хорошо знаешь всех этих людей, видишь, во что неминуемо превращает людей доктрина, проповедующая насилие, революцию и уничтожение «классовых» врагов.
(Бажанов Б. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. — М., 1990, стр. 225–228.)
Та или иная власть необходима в любом обществе, и общества без власти так же неизвестны этнографам, как и общества без семьи или без собственности.
Властью называется возможность заставить или убедить других людей действовать определенным образом или по определенным правилам. Властью обладают Президент или монарх по отношению к гражданам страны, сержант по отношению к солдату, родители по отношению к ребенку, воспитательница детского сада по отношению к воспитанникам, влюбленные по отношению друг к другу.
Чаще всего власть осуществляется в рамках определенных институтов — армии, семьи, государства — но может существовать и в рамках неформализованных сообществ. Почти каждый человек обладает властью по отношению к какому-то числу других людей и, одновременно, для каждого из нас существует масса людей, которые могут заставить или убедить нас совершать те или иные поступки, т. е. обладают властью по отношению к нам. При этом, власть, допустим, президента или премьер-министра для рядового человека предстает весьма опосредованной и может вообще не замечаться, в то время, как власть непосредственного начальника на работе или диктатура хулигана-второгодника в школьном классе безусловно осознаются и являются фактором, определяющим повседневную жизнь человека. Однако ничья власть не является абсолютной, она всегда ограничена либо законами и традициями, либо объективными параметрами ситуации. Тиран может отправить на казнь любого из своих подданных, но не может, например, запретить религиозные обряды. Или он способен творить любой произвол в своей столице, но человек, отъехавший от нее на два дня пути, может оказаться уже вне его досягаемости просто в силу отсутствия эффективных коммуникаций.
Конечно, власть, исходящая сверху, распространяетется на большее число людей, чем власть тех, кто находится внизу, но сами взаимоотношения между носителем власти и тем, кто ему подчиняется, не зависят непосредственно от места двух этих субъектов на социальной лестнице. Таким образом, было бы неверным считать, что власть сосредоточена на высших этажах общества или государства. Она распределена по всем уровням социальной иерархии. Одни и те же психологические закономерности могут быть обнаружены и в большой политике, и во взаимоотношениях рядовых граждан. При этом где-то обнаруживаются «сгущения» власти — в каких-то структурах кто-то обладает очень большой властью по отношению к другим людям, а где-то — своеобразные «разрежения» — власть, как будто бы вовсе не существует, никто не подчиняется никому, по крайней мере, носители власти и применяемые ими методы управления не видны ни стороннему наблюдателю, ни, иногда, даже и самим участникам взаимодействия. Примерами первого вида ситуации могут быть двор тирана или подростковая банда, примером ситуации второго типа — сообщество хиппи.
Феномен власти, как и любое явление реальной жизни, не является предметом монопольного анализа какой-либо одной науки. Проблема власти рассматривается в политологии, в юриспруденции, в истории и, конечно, в психологии. Предметом психологического анализа являются не властные отношения, как таковые, а скорее, их субъективные аспекты — восприятие институтов власти, установки по отношению к властным фигурам, адекватность осознания степени зависимости от носителей власти и т. д. Но, пожалуй, самый интересный вопрос — это проблема психологических механизмов власти: почему люди готовы принимать одну власть, подчиняться одним людям или правилам, но решительно, иногда — жертвуя жизнью, отвергают другую? Что дает одним людям власть над другими?
Личность политического лидера является сложнейшим многомерным образованием и состоит из множества различных взаимосвязанных структурных элементов. Не все они в одинаковой степени «ответственны» за политическое поведение, проявляются в нем. Однако, после многочисленных исследований, проведенных в американской политической психологии, удалось выделить наиболее влиятельные личностные характеристики, которые для удобства сгруппируем в шесть блоков:
* представления политического лидера о себе самом;
* потребности и мотивы, влияющие на политическое поведение;
* система важнейших политических убеждений;
* стиль принятия политических решений;
* стиль межличностных отношений;
* устойчивость к стрессу.
Проблема компенсации реальных или воображаемых дефектов личности была поставлена еще «соратником» З. Фрейда А. Адлером. Эта идея получила свое более полное развитие в работах Г. Лассуэлла. Согласно его концепции, человек для компенсации низкой самооценки стремится к власти как средству такой компенсации. Таким образом, самооценка, будучи не адекватной, может стимулировать поведение человека в отношении политически релевантных целей — власти, достижений, контроля и других.
Внимание Г. Лассуэлла было приковано к развитию представлений человека о самом себе, степени развития и качеству самооценки и их воплощению в политическом поведении. Его гипотеза состояла в том, что некоторые люди обладают необычайно сильной потребностью во власти или других личностных ценностях, таких как привязанность, уважение, как в средствах компенсации травмированной или неадекватной самооценки. Личные «ценности» или потребности такого рода могут быть рассмотрены как эго-мотивы, поскольку они часть эго-системы личности.
А. Джордж в одной из своих работ продолжил линию рассуждения Г. Лассуэлла о стремлении к власти как компенсации низкой самооценки. [3] Он детально рассмотрел возможную структуру низкой самооценки и считает, что низкую самооценку могут составлять пять субъективных негативных чувств в отношении себя в различных их комбинациях:
1) чувство собственной неважности, незначительности;
2) чувство моральной неполноценности;
3) чувство слабости;
4) чувство посредственности;
5) чувство интеллектуальной неадекватности.
Уже после того, как Г. Лассуэлл привлек внимание политологов и политических психологов к роли самооценки в политическом поведении лидера, появился целый ряд исследований, посвященных представлению политика о себе.
Политический лидер в любой ситуации за редким исключением ведет себя в соответствии с собственной Я-концепцией. Поведение его зависит от того, кем и как он себя осознает, как он сравнивает себя с теми, с кем он взаимодействует.
Я-концепция, то есть осознание человеком кто он, имеет несколько аспектов. Наиболее существенные из них это — образ «Я», самооценка и социальная ориентация политического лидера. У. Стоун приводит рассуждение классика психологии У. Джемса, что наша самооценка может быть выражена как отношение наших достижений к нашим претензиям.
Хотя сам У. Стоун считает, что самооценка — это позитивное чувство в отношении себя, понимая его как самоуважение.
Под социальной ориентацией подразумевается чувство автономности в противоположность чувству зависимости от других людей в самоопределении. По мнению психолога Е. Т. Соколовой, «автономизация самооценки окончательно оформляется в подростковом возрасте, и преимущественная ориентация на оценку значимых других или на собственную самооценку становится показателем стойких индивидуальных различий, характеризующим целостный стиль личности». [4]
Американские исследователи Д. Оффер и Ч. Строзаер рассматривают образ Я политика, который соответствует «общей сумме восприятии, мыслей и чувств человека по отношению к себе»… «Эти восприятия, мысли и чувства могут быть более или менее ясно проговорены в образе Я, в котором Я разделено на шесть различных частей, тесно взаимодействующих». Эти шесть Я-следующие: физическое Я, сексуальное Я, семейное Я, социальное Я, психологическое Я, преодолевающее конфликты Я. Как отмечает Е. Т. Соколова, «ценность и субъективная значимость качеств и их отражения в образе Я и самооценке могут маскироваться действием защитных механизмов». [5] физическое Я представляет собой, с точки зрения этих ученых, представления политического лидера о состоянии своего здоровья и физической силе или слабости. Политический лидер должен быть достаточно здоровым, чтобы это не препятствовало его деятельности. В политологической и психологической литературе были описаны страдания, которые причиняло президентам США Рузвельту, Вильсону и Кеннеди их плохое здоровье. Хорошо известны также переживания Гитлера и Сталина в связи с их физическими недостатками.
По поводу сексуального Я, то есть представлений политика о своих претензиях и возможностях в этой сфере, ученые отмечают отсутствие статистических данных о том, как сексуальные преференции или сексуальное поведение связано с лидерскими способностями. Мы сомневаемся, что президентом современного развитого государства может стать гомосексуалист или эксгибиционист. Прежде всего, такие наклонности закрыли бы ему путь в большую политику вне зависимости от лидерских качеств. В истории же известные тираны отличались патологией сексуальной сферы и нередко страдали различными извращениями.
Семейное Я является очень важным элементом личности политика. Хорошо известно, и прежде всего из психоанализа, какое огромное влияние оказывают отношения в родительской семье на поведение взрослого человека. Некоторые политические лидеры преодолевают ранние травмы и конфликты, другие — нет, и, становясь лидерами, переносят фрустрации из своего детства на свое окружение в стране и в мире.
Для людей, находящихся на высшем государственном посту, очень важно обладать способностью к совместной деятельности с другими. Представления политика об этом качестве отражены в социальном Я. Политический лидер должен научиться тому, как вести переговоры и как стимулировать своих коллег к проявлению их лучших качеств. Он должен быть способным использовать навыки межличностных отношений для эффективной работы с различными, порой враждебными группами людей, с лидерами других стран.
Психологическое Я составляют представления о своем внутреннем мире, фантазиях, мечтах, желаниях, иллюзиях, страхах, конфликтах — важнейшем аспекте жизни политического лидера. З. Фрейд говорил, что психопатология — участь обыденной жизни. Как и у обычных людей, у лидеров нет врожденного иммунитета от невротических конфликтов, психологических проблем, а иногда и более серьезных форм психопатологии, таких как психоз. Страдает ли политик от осознания собственных страхов или относится к этому спокойно, или даже с юмором, — проявляется в его поведении, особенно в периоды ослабления самоконтроля.
Преодолевающее конфликты Я — представления политического лидера о своей способности к творческому преодолению конфликтов и нахождению новых решений для старых проблем. Лидер должен обладать достаточными знаниями и интеллектом, чтобы воспринять проблему. Он должен быть достаточно самоуверенным при принятии политических решений, чтобы суметь передать эту уверенность другим. Иной аспект преодолевающего конфликты Я — осознание лидером своей способности к преодолению стрессов, связанных с его ролью и деятельностью на посту, например, главы государства. Стресс может привести к тяжелым симптомам, которые самым серьезным образом ограничивают интеллектуальные и поведенческие возможности политического лидера. Он может увеличивать жесткость познавательных и мыслительных процессов в исторически сложные моменты, приводить к снижению гибкости и самообладания, в особенности тогда, когда они необходимы.
Сложность Я-концепции Р. Зиллер и его коллеги понимают как число аспектов Я, воспринимаемых политическим лидером, или как степень дифференциации Я-концепции. На ранних стадиях самосознания происходит отделение человеком себя от других. Далее, Я в его сознании разделяется на неограниченное число частей. Впоследствии у человека проявляется тенденция оценивать себя в сравнении с другими людьми. Этот процесс получил подробный анализ в теории социального сравнения Л. Фестингера. Главным положением этой теории является утверждение, что в основе стремления человека правильно оценить свое мнение и способности в сравнении с другими людьми лежит потребность иметь ясную и определенную Я-концепцию. Через процесс социального сравнения у человека устанавливаются рамки социального рассмотрения Я как точки отсчета. Р. Зиллер в другом своем исследовании, проведенном в 1973 г., обнаружил, что люди с высокой сложностью Я-концепции имеют тенденцию стремиться к получению большей информации перед принятием решения, чем обладающие низкой сложностью Я-концепции. Поскольку сложность Я-концепции связана с восприятием сходства с другими людьми, то более вероятно, что политики с высокой сложностью Я-концепции воспримут информацию от других. Политические лидеры с высокой сложностью Я-концепции имеют тенденцию легче ассимилировать как позитивную, так и негативную информацию и, таким образом, реагировать на ситуацию на основе обратной связи, чем лидеры с низкой сложностью Я-концепции.
В то же время, чем выше самооценка у политиков, тем хуже они реагируют на ситуацию, тем ниже их реактивность. Лидеры с высокой самооценкой менее зависимы от внешних обстоятельств, они имеют более стабильные внутренние стандарты, на которых они основывают свою самооценку.
Политические деятели с низкой самооценкой оказываются более зависимыми от других людей и, таким образом, более реактивными. Они являются более чувствительными к обратной связи и изменяют свою самооценку в зависимости от одобрения или неодобрениям других.
Р. Зиллер и его коллеги разработали типологию личности политических лидеров на основе исследования самооценки и сложности Я-концепции. Первый тип составляют лидеры с противоречивым, на первый лишь взгляд, названием «аполитичные» политики. Это деятели с высокой самооценкой и высокой сложностью Я-концепции, которые ассимилируют новую информацию, касающуюся их, без угрозы для их Я-концепции, но при этом для их реактивности существуют серьезные ограничения. Они чувствуют себя оторванными от других и поэтому с трудом реагируют на поведение своих последователей или населения государства в целом.
Другой тип, наиболее удачливый в политике, — «прагматики». Это политические лидеры с низкой самооценкой и высокой сложностью Я-концепции, отвечающие на широкий круг социальных стимулов. Они прислушиваются к мнениям других людей и модифицируют свое политическое поведение на основе обратной связи.
Третий тип составляют политические лидеры с высокой самооценкой и низкой сложностью Я-концепции, не реагирующие на мнения других. Их познавательные процессы и поведение очень жестки, а самооценка чрезвычайно стабильна. Это — «идеологи», столь знакомые нам по Политбюро КПСС.
И, наконец, четвертый тип — это деятели с низкой самооценкой и низкой сложностью Я-концепции, которые интенсивно реагируют на узкий круг социальных стимулов. Их назвали «недетерминированные». В американской истории ни президенты такого типа, ни крупные лидеры в партиях не известны.
Самооценка политического лидера накладывает очень важный отпечаток на внутри — и внешнеполитический курс его страны. Если у него в течение жизни сформировалась заниженная самооценка, то его постоянное недовольство собой могло быть той самой движущей силой, которая толкала его на взятие все новых и новых барьеров в сфере внутренней или внешней политики. Таким был президент Никсон, таким был президент Рейган. Каждой своей победой они постоянно доказывали себе, что они чего-то стоят. Но взятые барьеры их уже не радовали. И они стремились к новым, чтобы опять удостовериться в собственной значимости. Заниженная самооценка толкает политического лидера к «великим» шагам на международной арене: крупномасштабные военные или, наоборот, миротворческие акции, неожиданные для окружения экстравагантные повороты во внешней политике и многое другое.
Для ряда политиков именно международные отношения становятся такой сферой, в которой они как лидеры государства могут самоутвердиться, компенсировать заниженную самооценку. И Никсон, и Рейган не были порождением американского истэблишмента, и они явственно ощущали, что он не принял их. На международной же арене никто не мог смотреть на них свысока. Наоборот, среди прочих глав государств они были лидерами самой сильной военной и экономической державы. Уважение к ним, страх перед ними, зависимость от них со стороны глав других государств, людей, стоявших над собственным истэблишментом, давали возможность этим президентам забыть об унижении и презрении, которые они ранее пережили. В отечественной истории сильно заниженной самооценкой обладали Сталин, Хрущев.
Лидеры государств с завышенной самооценкой, переоценивая собственные качества политика и главнокомандующего, зачастую не замечают всеобщей и внешней, и внутренней реакции на свой курс на международной арене. Они упиваются собственным успехом (даже если он мифический) и относят критику к злобствующим завистникам. Здесь можно говорить о нарушении обратной связи между последствиями политического действия и субъектом. Почти никакие последствия не способны заставить такого лидера испугаться или содрогнуться от мысли о том, к чему могут привести его поступки.
Другой тип лидеров с завышенной самооценкой, сталкиваясь с недооцениванием их политики как в стране, так и за рубежом, сильно страдает от аффекта неадекватности. Когда их политика строилась, с их собственной точки зрения, на принципах высокой морали или же казалась им продуманной и продуктивной, а воспринималась как безнравственная или же бессмысленная, такие политические лидеры шли на самые неожиданные шаги. И чем больше они обижались и переживали, тем чаще они повторяли аналогичные политические акции, еще больше вызывая неодобрение. Американский президент Джонсон очень сильно стрйдал, что его вьетнамская война стала вызывать негативное отношение и в США, и в мире. Его близкие советники отмечали, что весьма часто, получив донесение об острой негативной реакции в других странах и в различных слоях американского общества, сетуя на то, что его не ценят, не любят и не понимают, он отдавал приказ об очередной бомбардировке Вьетнама. Круг, тем самым, замыкался.
Лидеры с адекватной самооценкой представляют лучший образец партнеров на политической арене. Их внешняя и внутренняя политика не мотивирована стремлением к самоутверждению, обратная связь между последствиями акций и ними самими работает неукоснительно. Адекватно оценивающий свои политические способности лидер, как правило, уважительно и высоко оценивает других лидеров. Не боясь, что его унизят, обидят, обойдут, твердо зная собственную высокую цену, считая себя не хуже тех, с кем ему приходится взаимодействовать, такой лидер будет вести политику, которая позволила бы добиться поставленных целей и дала бы обоюдную выгоду. Отсутствие невротического компонента в самооценке приводит, как правило, к его отсутствию и в политическом поведении.
3. Потребности и мотивы лидеров, влияющие на политическое поведение Политическое поведение лидера является целенаправленным и мотивированным. Существует множество различных личностных потребностей, которые так или иначе связаны с его политической деятельностью. Однако в многочисленных исследованиях, проведенных учеными разных школ, выделены несколько основных потребностей, мотивирующих политическое поведение лидеров: * потребность во власти; * тесно связанная с потребностью во власти потребность в контроле над событиями и людьми; * потребность в достижении; * потребность в аффилиации, то есть в принадлежности к какой-то группе и получении одобрения.
Потребность во власти политического лидера имеет давнюю исследовательскую историю. К настоящему времени существуют различные концепции потребности во власти, одной из самых старых является концепция Г. Лассуэлла и А. Джорджа, понимающих потребность во власти как компенсаторную.
В своей работе «Психопатология и политика» Г. Лассуэлл разработал гипотезу, согласно которой определенные люди обладают необычайно сильной потребностью во власти и/или в других личностных ценностях, таких как любовь, уважение, нравственная чистота, как в средствах компенсации травмированной или неадекватной самооценки. Эти личные ценности или потребности могут быть рассмотрены как важнейшая часть мотивационной структуры политического лидера.
А. Джордж целью своей работы «Власть как компенсаторная ценность» выдвигает расширение теоретических рамок общей гипотезы Г. Лассуэлла для использования ее в исследовании конкретных политических лидеров методом психобиографии. С точки зрения А. Джорджа все политические лидеры являются «стремящимися к власти». Получив ее, они часто пытаются переделать политические институты, по-иному интерпретировать и расширять функции политических ролей или создавать новые, которые удовлетворили бы их потребности.
В концепции Г. Лассуэлла «власть» — это некая ценность. Человек испытывает потребность в обладании ею или переживании опыта санкций или влияния по отношению к другим людям. А. Джордж определяет «потребность во власти» как желание достичь власти, этой высшей ценности.
Последний пункт особенно важен для понимания мотивации политического лидера. Во-первых, потребности политика во власти и в достижении в действительности оказываются тесно связанными. Во-вторых, потребность во власти предполагает, что она может быть не только и не столько компенсаторной, но скорее инструментальной, то есть, власть может быть желанна для удовлетворения других личностных потребностей, таких как потребность в достижении, в уважении, в одобрении, в безопасности.
Иногда цель, заключающаяся в отсутствии чьейлибо доминации над политиком, может быть сама по себе конечной и более высоко ценимой, чем другие. Потребность во власти, возникшая как компенсаторный механизм, проявляется у политика по-разному в зависимости от условий. Эта потребность может быть усилена другими потребностями или, напротив, вступить с ними в конфликт — с потребностью в любви, аффилиации, достижении, которые лидер также стремится удовлетворить на политической сцене.
В порядке компенсации политический лидер старается найти себе сферу деятельности, в которой он может продемонстрировать свою компетенцию и достоинство. Важность таких процессов для лиц, страдающих от низкой самооценки, очевидна. Достижение компенсации в данной сфере деятельности, в ряде случаев, однако, узкой и специализированной, создает для личности «поле», в котором политический лидер функционирует достаточно продуктивно и автономно (это «поле» свободно от вмешательства других), возможно агрессивно и самонадеянно, для достижения личностного равновесия.
Процесс создания сферы компетентности отличается тенденцией к сдвигу от одного полюса субъективных чувств к другому — то есть, от отсутствия уверенности в себе к высокой самооценке и самоуверенности в своих действиях. Другой взгляд на потребность во власти, который далек от понимания ее как компенсации заниженной самооценки, представляет собой концепция Д. Винтера, развиваемая им в ряде теоретических трудов, среди которых отметим «Потребность во власти». Д. Винтер считает, что потребность во власти является социальным мотивом и поэтому теснейшим образом связана с президентским поведением. Президенты с высокой потребностью во власти будут активны, оживлены и счастливы в мире конфликтов и интенсивного политического торга. При необходимости удержаться наверху они будут эксплуатировать союзников, атаковать врагов. У них обычно нет тенденции консультироваться с экспертами и изменять свое поведение, поэтому они могут столкнуться с непредвиденными вредными последствиями действий, которые предприняты ими для сохранения своего престижа. В возникшей ситуации они могут увидеть угрозу своей власти, испытать стресс и «отступить в нереальный субъективный мир риска, престижа и обеспокоенности своим внутренним чувством потенции». В крайних, экстремальных случаях, они могут реагировать на поражение путем взятия своего мира — своих друзей, врагов, цивилизации — с собой, как это сделал Гитлер в конце второй мировой войны
Показателем потребности во власти для поведения политического лидера является занятие позиции, дающей формальную социальную власть. Он проявляет беспокойство о престиже и престижных вещах, нередко потребляет алкогольные напитки, проявляет склонность к относительно высокому риску в азартных ситуациях и враждебность к другим лицам, имеющим высокий статус. Он окружает себя мало престижными друзьями, активен и влиятелен в малых группах, сексуально обычно рано созревает.
У многих политических лидеров потребность во власти является хорошо развитой. Однако она может иметь умеренный или гипертрофированный характер. Во многом, сам пост главы государства с присущими ему атрибутами власти уже должен удовлетворить эту потребность у лидера. Но, поскольку лидер действует от имени государства на международной арене, то он, во-первых, взаимодействует с другими лидерами, не являясь, таким образом, единственной вершиной пирамиды власти, каковой он стал в собственной стране, и здесь есть поле для соперничества и конкуренции. Вовторых, действуя от имени собственного государства, он стремится утвердить его власть над другими государствами.
Потребность во власти у политического лидера является сложной психологической характеристикой для анализа, поскольку может проявляться в его внешнеполитической деятельности по-разному, в зависимости от доминирующего образа власти, от наличия различного рода «болевых точек», комплекса неполноценности, жизненного пути и многого другого. Однако, как это ни трудно, без изучения данной психологической характеристики практически невозможно реально оценить многие внешнеполитические шаги лидера государства.
Тесно связанными с потребностью во власти являются такие черты, как доминирование в межличностных отношениях, макиавеллизм (стремление манипулировать людьми), убедительность, потребность в достижении, каждая из которых сопровождается собственным набором поведенческих корреляций.
Потребность политического лидера в личном контроле над событиями и людьми. Эта потребность является проявлением в политической деятельности базовой человеческой потребности в контроле внешних сил и событий, влияющих на нашу жизнь. Когда эти силы и события относятся к сфере политики, то образуется связь между личным контролем и политической жизнью.
Естественно, что у политических лидеров есть значительные индивидуальные различия в потребности в личном контроле. Очевидно, что политические лидеры с низкой потребностью будут удовлетворены меньшим, лидеры с высоким уровнем потребности потребуют огромного контроля над событиями и людьми, для самоудовлетворения.
Сфера контроля — это широта области жизненного пространства и деятельности, которую политический лидер ищет для своего влияния. Сфера может варьировать от очень ограниченной, включающей лишь одну специальную область, до широкой, включающей многие области политики. Чем шире желаемая сфера личного контроля, тем, обычно, меньше его степень, поскольку у политического лидера ограниченные возможности и навыки, а каждый «сектор» сферы контроля требует использования определенных навыков и возможностей.
Политический лидер может отбирать определенные области для своего контроля, релевантные его навыкам, причем, делает этот выбор на основе восприятия собственных навыков и способностей, где он силен, а где нет. Таким образом, правильность и успешность выбора политическим лидером области для своего контроля зависит, во многом, от адекватности его Я-концепции и самооценки.
Потребность политического лидера в контроле над событиями и людьми также находит свое удовлетворение во внешнеполитической деятельности, равно как и мотивирует его поступки на международной арене.
Потребность политического лидера в достижении. Потребность в достижении проявляется в заботе о совершенстве, мастерстве, поведении, направленном на достижение. Обычно потребность в достижении хорошо видна в предпринимательском поведении, когда бизнесмен склонен к умеренному риску, модифицирует свое поведение в зависимости от обстоятельств, использует советы экспертов. Это поведение предпринимателей является инструментальным для достижения успеха в мире бизнеса.
Перед политическими психологами уже довольно давно встал вопрос о том, будет ли такое поведение у политических лидеров столь же успешным. Так, президент может положиться на совет высших экспертов, но в нем могут быть свои изъяны, ведущие к серьезным политическим последствиям. Модификация поведения на основе обратной связи, сколь хорошей она ни является в деле бизнеса, в политике может рассматриваться населением как непоследовательность, непринципиальность или отсутствие интереса к судьбе политических союзников.
Поэтому поведение политического лидера, в котором проявляется потребность в достижении, может не быть очень успешным, а карьера счастливой. По мнению Д. Винтера и А. Стюарт, президент с потребностью в достижении будет активным, хотя и не обязательно любящим свою работу, он будет выбирать себе советников на основе их экспертных знаний скорее, чем из личных или политических соображений, он не обязательно достигнет слишком много или будет оценен как «прекрасный» президент. Увы, такая судьба постигла двух политиков со схожими личностными профилями: Буша и Горбачева.
Потребность в достижении превратилась в специальный объект внимания политологов и политических психологов после того, как стали известными исследования американских ученых Д. Макклелланда и Дж. Аткинсона. В них была подвергнута анализу структура потребности в достижении, условия ее формирования и влияния на поведение.
Для нас особый интерес имеет представленное исследователями понимание достижения, поскольку нередко в литературе можно встретить сужение этого понятия до достижения своих целей. По мнению авторов, потребность в достижении имеет отношение к мастерству, манипулированию, организации физического и социального окружения, преодолению препятствий, установлению высоких стандартов работы, соревнованию, победе над кем-либо. Как видим, это довольно широкая трактовка понятия «достижение», и в таком виде она может больше соответствовать мотивации политического лидера.
Относительная сила мотива влияет на оценку политическим лидером субъективной вероятности последствий, то есть более высокий мотив достижения успеха будет способствовать оценке более высокой субъективной вероятности успеха.
Д. Винтер и А. Стюарт выделили индикаторы потребности в достижении в речах и документах политических лидеров, в поведении, в межличностных отношениях.
В текстах политических лидеров потребность в достижении проявляется в высказывании заботы о соответствии стандартам совершенства и превосходства, уникальных достижениях, долговременном вовлечении во что-либо, успехе в соревнованиях. В поведении политического лидера эта потребность проявляется в успешной предпринимательской деятельности, нынешней или имевшей место в его карьере, склонности к умеренному риску и модификации политического поведения на основе полученных результатов. Такой политический лидер выбирает для себя хороших экспертов, а не друзей, чтобы они ему помогали в решении задач. Ему свойственны экспрессивные движения, перемещения без отдыха. Для политических лидеров с высокой потребностью в достижении нередка нечестность, когда это необходимо для достижения цели. Иногда они могут пойти на нарушение закона.
Образы достижения обнаруживаются в текстах политических лидеров в форме сравнения государств, наиболее частый пример — соревнования с другими, а также в упоминаниях о новых, уникальных достижениях. Долговременное вовлечение отражается в упоминаниях об установлении и расширении различных аспектов национального величия.
Д. Винтер и А. Стюарт подчеркивают, что для президентов с высокой потребностью в достижении характерны быстрые перемены в составе кабинета — как прямого выражения тенденции людей с высокой потребностью в достижении к предпочтению работы с экспертами, а не друзьями В России это отчетливо проявилось в администрации Б Ельцина.
Д. Винтером и Л. Карлсоном обнаружено, что потребность в достижении воспитывается, во многом, родителями, являющимися для будущего политического лидера высокими эталонами.
Потребность в достижении своих целей является для многих стержнем их политической карьеры. Когда политический деятель становится главой государства, то основная цель, казалось бы, достигнута. Однако внешнеполитическая сфера предоставляет ему возможность ставить множество труднодоступных целей, достижение которых приносит ему определенное психологическое удовлетворение.
Политическому лидеру приходится строить для себя иерархию стратегических и тактических целей, подчиняя одни цели другим. Здесь, конечно же, сказывается и уровень притязаний политика. Многие лидеры проводят свой политический курс, исходя из поставленных целей, поразному «вкладываясь». Одни отличаются страстностью, другие завидным хладнокровием. Чтобы лучше понять как самого лидера, так и его политику, необходимо выявить его основные стратегические цели.
Потребность в достижении своих целей тесно связана с системой убеждений политического лидера. Здесь очень важно знать, является ли принцип «цель оправдывает средства» приемлемым.
Очень часто эта потребность принимает столь гипертрофированный характер, что политический лидер идет на серьезный риск. Подобный сдвиг к риску приводит к неоправданным внешнеполитическим действиям, которые подчас препятствуют достижению поставленной цели.
Потребность политического лидера в аффилиации, то есть в принадлежности к группе и получении одобрения, проявляется в заботе политического лидера о близких отношениях с другими Потребность в аффилиации подразумевает дружественные, социабельные отношения с другими людьми Но социабельность возникает, по мнению Д. Винтера и Л. Карлсона только в условиях «безопасности» (то есть с себе подобными, с теми, кто взаимен в этой дружбе) С непохожими или представляющими хоть какую-либо угрозу людьми, политические лидеры, обладающие потребностью в аффилиации, часто неустойчивы и склонны к обороне. Их взаимодействие, привязанность, сходство или соглашение с другими людьми являются взаимными и подкрепленными, так же, как их избегание, нелюбовь и разногласия. Более вероятно, что они, при наличии таких свойств, изберут своими советниками лояльных друзей, а не экспертов.
Для политических лидеров с высокой потребностью в аффилиации будет характерно предпочтение диадических отношений групповым Президенты с потребностью в аффилиации ищут безопасную дружбу, хотя и не обязательно ее находят. Поскольку люди с высокой потребностью в аффилиации бывают оборонительны и сверхчувствительны в условиях риска или конкуренции, то президенты с такой личностной чертой часто оцениваются обществом как менее популярные, чем те, у кого эта потребность развита менее.
В любом случае такие президенты обычно пассивны и легко подвержены влиянию других людей вообще, так и конкретно тех, кто им особенно привлекателен, в частности, качество советов, полученных от привлекательных, лояльных, но не экспертных советников часто бывает очень низким. Нередко, благодаря влиянию советников, а также специфики их стиля принятия решений, администрации президентов с высокой потребностью в аффилиации могут оказаться втянутыми в политический скандал. Одним из важных аспектов потребности в аффилиации является поиск одобрения со стороны других. У политического лидера такой поиск одобрения проявляется в его внешнеполитической деятельности.
Большая часть известных человечеству режимов были диктаторскими. Конечно, крайне редко это была полновластная диктатура одного человека. Чаще всего, даже в условиях формально ничем не ограниченной власти тирана, существует правящая олигархия, с интересами которой он должен считаться. Однако возможность для сколько-нибудь широкого слоя управляемых влиять на управляющих, а тем более — выбирать их, до самого недавнего времени встречалась крайне редко.
Но и в двадцатом веке, когда идеи демократического устройства получили широкое распространение, вошли в конституции многих государств и в основополагающие международные документы, диктатуры продолжают существовать. Более того, во многих странах диктатуры, пусть и на не очень продолжительные сроки, сменяют демократию. Так было в Германии и в Греции, в Бразилии и в Чили. В некоторых странах диктатуры существовали на протяжении нескольких поколений, и люди начинали сомневаться в том, что в их стране демократия вообще возможна. Так было в Советском Союзе и в Португалии.
Диктатор всегда приходит как избавитель, как защитник простого человека от врагов и от хаоса. Но ни одной диктатуре не удалось выполнить свои обещания — обеспечить людям высокий уровень жизни, стабильность и безопасность. Успехи всегда оказывались сугубо временными, а расплата, если у диктаторов не хватало разума и ответственности вовремя уступить, — страшной. Гитлер построил дороги и дал немцам работу, но кончилось это военным поражением и разделом страны Португалия после пятидесятилетнего правления профашистского режима оказалась самой бедной страной Западной Европы. В Северной Корее и в Эфиопии, в Ираке и на Филиппинах диктатуры приносили нищету и кровь. Почему же до сих пор люди верят диктаторам, поддерживают их и даже погибают за них?
Диктатуры бывают разными. Некоторые из них ограничивают политические права граждан, не вмешиваясь в экономику или религию. Кому-то из диктаторов удается править если и не бескровно, то, по крайней мере, без массовых репрессий. Но есть диктатуры тоталитарные, стремящиеся к полному контролю всех аспектов жизни человека и общества, приносящие в жертву своим целям миллионы жизней, не останавливающиеся ни перед какими преступлениями. Психологическая база подобных диктатур представляет наибольший интерес.
Стабильной может быть только та власть, которая устраивает людей, которая что-то им дает, или про которую они думают, что она им что-то дает. Это чтото может быть материальным — например, высокий жизненный уровень, это может быть ощущение защищенности или вера в справедливость социального устройства. Это может быть радость от принадлежности чему-то светлому, могущественному и прекрасному.
Идеальных обществ не существует. Однако замечание Черчилля о том, что демократия, хоть и ужасна, является лучшей из всех возможных форм правления, по-видимому, разделяется большинством наших современников. По крайней мере, даже критически относящиеся к своим правительствам англичане или американцы очень редко предлагают установить вместо существующей и разочаровавшей их системы другую, основанную на принципах, апробированных в коммунистическом Китае или в Германии времен нацизма. Стабильность демократических государств имеет не только экономическую или историческую, но и психологическую природу — люди, несмотря на высокий уровень критицизма, согласны с существованием этой системы, согласны с тем, что при всех своих недостатках она выражает и защищает их материальные и духовные интересы лучше, чем могла бы выражать система, построенная на других началах.
По-видимому, такое же, если не большее, доверие к государству существует и в рамках диктатуры. Лидеры диктаторских режимов прекрасно понимают, насколько важно, чтобы граждане верили, что государство выражает именно их интересы. А поскольку, на самом деле, хотя бы в силу отсутствия эффективных обратных связей и неизбежно более высокой, чем в демократических странах, коррупции, диктаторская власть не выражает интересы людей, для поддержания ощущения единства власти и народа необходимо содержать огромный и дорогостоящий идеологический аппарат. Задача этого аппарата — внедрять в сознание людей иллюзорную, искаженную картину мира, в которой государство и люди составляют единое целое и потому даже сам вопрос о возможности поиска другой, более эффективной системы правления, свидетельствует о злонамеренности или неадекватности того, кто этот вопрос задает. Чем более жесткой и экономически неэффективной является диктатура, тем больше сил и средств тратится на регулярное и обязательное промывание мозгов, которое начинается с детского сада, а заканчивается лишь после смерти (или после ареста — диктаторское государство почти не беспокоится о лояльности обреченных на гибель заключенных — по крайней мере, в лагерях, без которых не обходится ни одна диктатура, интенсивность идеологической проработки всегда существенно ниже, чем на воле).
Уровень пропагандистского давления в диктаторских странах столь высок, что, вопреки очевидности, многие люди считают государство своим, пекущимся об их интересах и защищающим их от врагов и опасностей. Успеху пропаганды способствуют и прямая ложь об ужасах жизни в демократических странах, и сусальные рассказы о скромности и тяжелой работе вождей. Посмотреть своими глазами на мир за пределами священных рубежей или на жизнь внутри заборов охраняемых государственных резиденций для подданного диктаторской системы одинаково невозможно — контроль за информацией и передвижениями является необходимым условием выживания диктатуры.
Цель пропагандистского воздействия — согласие, достижение легитимности диктатуры. Однако только согласия подданных для диктаторского режима недостаточно. Согласие — когнитивная конструкция. Для его достижения или для преодоления несогласия нужно обращаться к разуму человека (по крайней мере, и к разуму тоже), приводить аргументы и контраргументы, рассматривать доводы реальных или воображаемых оппонентов. Даже если пропаганда основана на лжи, она стремится принимать рациональные формы, создавая иногда даже целые научные дисциплины, единственная цель которых — подтвердить нужную властям картину мира. Но поскольку диктатура по сути своей не просто безразлична к человеку, но глубоко ему враждебна, то такой рациональный или псевдорациональный анализ рано или поздно может привести к пониманию реальности, а значит, и к разочарованию в базовых постулатах режима и крайне нежелательным для него выводам.
Поэтому стабильность диктаторского режима подкрепляется еще одним психологическим механизмом, не обязательным для демократий — эмоциональным. Само государство и те, кто его персонифицируют, становятся объектами экстатического чувства, чувства любви. Интересно, что если слово любовь практически чуждо политическому словарю демократических стран, то в условиях диктатуры оно одно из самых распространенных. Например, в СССР «любимой и родной» была не только Родина (по отношении к своему Отечеству подобные эпитеты используются во многих странах), но и вожди, в том числе и местные, правительство, любой государственный институт, например, армия или школа, и, разумеется, партия как эманация советского государства.
Диктатура нуждается в значительно большей психологической поддержке граждан, чем демократия. Президента демократической страны могут не любить, могут смеяться над ним, но система будет оставаться стабильной и эффективной — рациональные механизмы, заложенные в ее основу, не требуют сильного аффективного подкрепления. Диктатура же, существование которой полностью противоречит интересам подданных, не может выжить без любви и священного трепета — только влюбленный может не замечать бьющих в глаза пороков своей избранницы. Диктатор, на которого рисуют карикатуры, обречен.
Понимание того, что режим стоит не только на страхе перед террором и уж никак не на уважении граждан к законности и правопорядку, а на иррациональных аффектах, во многом определяет внутреннюю политику диктаторских режимов. Любое государство стремится, в известных пределах, контролировать поведение граждан — в конце концов, следящая за скоростью на дорогах полиция — одно из проявлений такого контроля. Но диктатура стремится контролировать чувства, наказывая людей за неправильные эмоции и поощряя за правильные. Правильные чувства подданных — любовь, восхищение, благодарность — дают диктаторам ощущение безопасности. Их уже не страшит революция — лишь дворцовый переворот. Они могут не так бояться террористов — преданные им подданные закроют их своими телами. И потому правильные эмоции являются делом государственной важности.
Номенклатура обязательных чувств выходит далеко за рамки безграничной любви к государству и ненависти к врагам. Кроме обязательных политических предпочтений, диктатуры, особенно тоталитарные диктатуры, предписывают человеку, какая музыка должна ему нравиться, какие литературные произведения должны вызывать восхищение, а какие — справедливый гнев. Центральный Комитет КПСС, например, одновременно выполнявший функции Парламента, Правительства и Верховного Суда, не только рассматривал весь комплекс проблем государственного управления, но и издавал специальные постановления, направленные на наведение порядка в отечественном искусстве, а руководители партии лично давали указания скульпторам и музыкантам. Трудно представить себе занятого подобным делом Президента США. Однако с нацистскими лидерами Германии руководители Советского Союза могли бы, как представляется, обменяться ценным опытом. Все диктатуры имеют общие черты.
В наиболее жестких диктатурах контроль за чувствами является чуть ли не основным делом органов безопасности. В нашей стране, например, масса людей было репрессирована за описки или оговорки, типа «в связи с кончиной товарища Сталина» вместо «в связи с днем рождения товарища Сталина», или за разбитый портрет вождя. Вряд ли деятели НКВД читали фрейдовскую «Психопатологию обыденной жизни», но интерпретировали действия сограждан именно в этом направлении. Разбил, значит желает смерти или, как минимум, не любит. А раз не любит, значит, враг. Мог ли этот «враг», проживавший в глухой деревне за тысячи километров от Москвы, причинить реальный вред товарищу Сталину, значения не имело. Аналогичные факты есть и в истории других диктатур. Гитлеровские юристы, например, объявили любовь к фюреру юридической категорией. Следовательно, те, кто фюрера не любили или по поводу кого можно было бы предположить, что они его не любят, нарушали закон — со всеми вытекающими отсюда последствиями, разумеется.
Зафиксированы даже случаи репрессий за «неправильные» сновидения. Женщине приснилось, что она была в постели с маршалом Ворошиловым, одним из высших чинов сталинского государства. Она рассказала об этом удивительном сне соседке, та — «кому следует». Вечером женщину арестовали.
Крайне негативное отношение к любви и к сексу, характерное для всех почти диктаторских режимов, тоже связано с попыткой тотального контроля за чувствами. Любовь между мужчиной и женщиной или родительская любовь, предполагающие, что интересы любимого человека в какой-то момент могут быть поставлены выше всего остального — чувство, враждебное диктаторскому государству. Именно оно должно было быть единственным объектом страстной любви, все остальные отношения допускаются лишь в той степени, в какой они не мешают этому главному чувству. Не случайно, одним из главных героев официального советского эпоса стал Павлик Морозов — ребенок, который донес на собственного отца.
Что же касается секса, то диктаторская власть никак не может легитимизировать его. Идеальный человек, прославляемый официальным искусством диктатуры, сексуальных устремлений не имеет, как, впрочем, не имеет и пола, как такового. Теоретики советской педагогики, например, вполне серьезно говорили об «учащихся шестого класса» или о «детях пионерского возраста», умудряясь ни в одном из учебников не упомянуть, что речь идет о мальчиках и девочках, закономерности физиологического и социального созревания которых весьма различны. Викторианская мораль в двадцатом столетии была не просто данью лицемерию и ограниченности вождей. Тоталитарная власть не может смириться с неподконтрольностью — сексуальные партнеры сами выбирают друг друга, радость, которую они друг другу доставляют, тоже зависит только от них самих. А значит, секс следует либо уничтожить, что не удается в жизни, но зато блестяще получается на страницах высочайше одобряемых романов, либо подчинить государству, как об этом писали авторы антиутопий. Например, жена главного героя романа Орвелла «1984» называла секс «нашим долгом перед партией» — он необходим для воспроизводства населения, но удовольствия настоящему члену партии не доставляет. Герои замятинского «Мы» получали секс как награду от государства, которое указывало им их сегодняшнего партнера.
Диктаторское государство, основанное на лжи и насилии, стабильно и могущественно потому, что люди его искренне поддерживают. Этот вывод крайне неприятен для тех, кто в разных странах, переживших диктатуру, хотел бы снять со своего народа ответственность за все происходившее, представив годы диктатуры как непрерывный акт насилия. Но если люди — лишь невинные жертвы, если у них не было сил сопротивляться, это значит, что они не смогут предотвратить и будущие катастрофы и, вообще, не способны отвечать за собственную судьбу. Вряд ли эта позиция конструктивна. Более целесообразным представляется не отрицать факта эмоциональной поддержки диктаторской власти, а попытаться понять причины и механизм этой поддержки.
Конечно, диктаторская власть не может рассчитывать только на любовь подданных. Надо, чтобы люди не только любили, но и боялись. Поэтому репрессивный аппарат диктатуры никогда не простаивает, выявляя не столько тех, кто против режима — они все уже давно обезврежены — но тех, кто мог бы быть против. Одновременно осуществляется широкомасштабный подкуп тех, кто верно служил власти. Это не так трудно сделать даже в абсолютно нищей стране, лишь бы государство имело монополию на распределение всего и вся. Людям ведь не так важно жить хорошо, как жить лучше других.
К примеру, в советском обществе сложная система всевозможных привилегий была заложена еще при Ленине и с тех пор только расширялась, разделяя людей на категории. Каждый, причастный к власти, даже уборщица, работавшая в здании райкома партии, или шофер из обкомовского гаража, что-то имел — особую поликлинику, более дешевые продукты, возможность без очереди приобрести билеты на поезд. В стране, где слово «купить» было анахронизмом и оказалось вытесненным более адекватным реальности — «достать», все это было исключительно важным. А на более высоком уровне начинались привилегии не столько материальные, сколько психологические, являющиеся символом принадлежности к высшей власти. Например, дача, точно такая же, как и у чиновника рангом ниже, но расположенная в более «закрытом» поселке. Или кабинет, такой же, как раньше, но на другом этаже или с персональным туалетом.
Однако сколь широко ни были бы распространены системы привилегий, большинство тех, кто поддерживает режим, не может быть ими охвачено. Они не получают от диктатора ничего, кроме нищеты и страданий. Их любовь к диктаторскому государству выглядит патологией и дает некоторым исследователям основания говорить об особом человеческом типе, который и является психологической базой диктатуры и в иных, демократических условиях, жить не способен.
Идея специфического социально-психологического типа, который соответствует политическому режиму диктатуры, нашла воплощение в концепциях как противников диктатуры, так и ее апологетов. Примерами первых могут быть модели авторитарной личности Теодора Адорно или «homo soveticus» Александра Зиновьева (литературно-художественная форма его работ никак не отрицает их эвристичности для анализа социальных и психологических процессов). Положительное отношение к диктатуре содержится в идеологемах «человека власти» (Machtmensch) Э. Шпранглера, «солдаткости» (Soldatendum) А. Боймлера, «рабочего» Э. Юнгера, «нордического человека» А. Розенберга.
Применительно к диктатуре в нашем отечественном варианте, идея «homo soveticus» оказалась достаточно популярной. Тезис об особом советском человеке, кардинально отличающемся от всех, населявших землю ранее, выдвигалась и критиками системы, и ее сторонниками. На официальном уровне комплекс присущих советскому человеку нравственных и социально-психологических характеристик был закреплен в т. н. «Моральном кодексе строителя коммунизма», принятом КПСС еще во времена Хрущева. Интересно, что диссиденты, говоря о советском человеке как о порождении тоталитарной системы, описывали примерно ту же феноменологию, что и авторы «Морального кодекса», давая ей, естественно, диаметрально противоположные оценки. То, что, по замыслу авторов официальной версии советского человека, должно было восхищать и служить примером для подражания, у противников режима вызывало гнев или презрение. Но, в целом, обе стороны сходились на том, что «homo soveticus» действительно существует.
Нет оснований соглашаться ни с авторами «Морального кодекса», ни со значительным числом их оппонентов. «Homo soveticus» как доминирующий в обществе тип не существует и никогда не существовал. Это миф, фантом, мечта идеологов КПСС и ночной кошмар советских интеллигентов. Действительно, создание нового человека в самых первых документах коммунистической партии было объявлено приоритетной целью партийной политики. Ни экономика, ни расширение территории не интересовали основателей новой системы так, как человеческая душа. В первые годы советской власти они возлагали определенные надежды на психоанализ и различные варианты соединения психологии с марксизмом, потом, разочаровавшись в науке и в ученых, обратились к методам более понятным — тотальный контроль за каждым подданным, репрессии, школа, максимально приближенная по духу к армии, сама армия как школа жизни — институт не столько военный, сколько идеологический, озабоченный выработкой «правильных» взглядов на жизнь и интериоризацией системы ценностей крайнего авторитаризма. (Кстати, до сих пор воспитательная функция армии является одним из главных аргументов тех, кто выступает против сокращения сроков службы, введения института альтернативной службы и перехода к профессиональной армии.)
Тщеславное желание подправить Творца и создать нового человека немало говорит о менталитете диктаторов. Но желание это имеет и практический смысл. Всякая власть опирается не только на тех, кто заинтересован в ее существовании по прагматическим соображениям, но и на определенный тип личности, на людей, которым именно такая система власти нравится, отвечает их психологическим характеристикам. Причем, не так важно, много ли в обществе таких людей. Важно, чтобы именно они имели максимальный доступ к руководящим и влиятельным позициям в армии, системе образования, средствах массовой информации.
Диктатуре необходим особый человек. Но нет нужды создавать его специально. Он всегда существовал и существует в любой стране, хотя никогда и нигде не был в большинстве. Это человек, которому нравится тоталитарная власть, который благоговеет перед ней и готов служить этому порядку, даже и не имея от него выгод лично для себя Описанные Адорно авторитарные личности поддерживают любую сильную власть, вне зависимости от того, какие лозунги она пишет на своих знаменах. Диктатура находит таких людей, опирается на них, открывает им «зеленую улицу». Со временем именно такие люди начинают определять лицо общества. В результате складывается впечатление, что это, активное в силу исторических обстоятельств, меньшинство репрезентирует все население страны.
Если считать любовь к тоталитарной власти патологией, болезнью, то надо сказать, что часть людей лишь притворяются больными. Они участвуют в устраиваемых властью спектаклях — в демонстрациях единства и энтузиазма, либо считая, что так будет выгоднее для них самих и для их семей, либо автоматически — аналогично тому, как нерелигиозные люди могут ходить в церковь просто потому, что так поступают окружающие Кто-то при этом, ненавидя власть, руководствуется принципом «Плетью обуха не перешибешь», кто-то считает сложившийся порядок вещей единственно возможным и обращает на него внимания не больше, чем на привычный пейзаж за окном. Когда происходит крушение режима, эти люди без всяких внутренних проблем отказываются от прежних ритуалов, перестав изображать веру в то, во что они, в сущности, никогда и не верили.
Такой сравнительно благополучный вариант не болезни, а лишь ее имитации получает распространение на поздних стадиях существования диктаторского режима, когда слабеющая власть может лишь иногда огрызаться, но уже не способна ни на тотальный контроль, ни на массовые репрессии. Соответственно, такая феноменология легкого отказа от навязанной, но не интериоризованной роли верноподданного характерна для сравнительно молодых людей, не имеющих опыта существования при жесткой диктатуре У старших же поколений, которые этот опыт пережили, маска прирастает к лицу. Тоталитарное государство не оставляет своим подданным места для игры и притворства.
Объективно, жизнь в условиях тоталитарной диктатуры ужасна. Мало того, что люди влачат нищенское существование — они не принадлежат себе. Государство контролирует их передвижения, может отобрать паспорта и удостоверения личности, запрещает выезд за рубеж и регламентирует передвижения по стране.
Государство лишает подданных личного пространства. Например, в нашей стране неприкосновенность жилища была лишь одной из множества лицемерных деклараций, а кроме того, значительный процент населения не имел и сейчас не имеет своего жилья, проживая в общежитиях. Главное здесь — даже не недостойные условия сами по себе, а то, что человек находится под постоянным контролем — он почти никогда не бывает наедине с самим собой, гости к нему могут приходить только с разрешения администрации общежития, которая имеет право на законных основаниях в любой момент войти в его комнату.
Конечно, самое важное, что гражданин тоталитарного государства не распоряжается даже собственной жизнью. В разных странах, оказавшихся во власти тоталитарных диктатур, миллионы людей были арестованы и убиты по вздорным обвинениям или просто без всяких обвинений. Человек может быть убит и по каким-то понятным либо ему самому, либо репрессивному аппарату основаниям — инакомыслие, нежелательная этническая или религиозная принадлежность, неправильное социальное происхождение — и просто случайно, потому, что органы безопасности хотели продемонстрировать рвение и усердие в работе. Смелым и умным людям, понимающим, что аресты часто идут по случайным основаниям, это, иногда, давало шанс. В период сталинских репрессий бывали случаи, когда человек, которого приходили арестовывать, выпрыгивал в окно или, услышав ночной стук в дверь, убегал с заднего хода. Если той же ночью он уезжал из города, переезжал в соседнюю область, то органы могли больше никогда о нем не вспомнить — ведь лично против него у них ничего не было, им нужно было просто набрать определенное число арестованных, и его с легкостью заменяли другим, столь же невиновным, но не таким активным человеком. Но, к сожалению, такие истории со счастливым концом были крайне редкими.
Тоталитаризм — это сюрреалистический мир, где тебе не принадлежит ничего. У тебя нет ни дома, ни земли, ни свободы. Тебе не принадлежит и будущее. Каким бы скромным и незаметным человеком ты ни был, этой ночью к тебе могут прийти, и жизнь твоя на этом закончится. Могут отобрать твою жизнь, а могут — жизнь жены или дочери, могут сослать, могут переселить, могут сделать с тобой, что угодно. И защиты нет.
Есть три варианта реагирования на эту кафкианскую жизнь. Можно восстать против нее. История диктаторских режимов хранит свидетельства героического поведения тех наших сограждан, которые надеялись сокрушить систему или для которых чувство собственного достоинства и стремление к свободе были дороже жизни. Почти все они, разумеется, погибли. Государство, кстати, придумывая фиктивных террористов и шпионов в количествах, превосходящих всякое воображение, тщательно скрывало от своих подданных реальные случаи сопротивления. Понимая, что власть их стоит не только на силе, но и на своего рода гипнозе, вожди боялись, что пример отдельных смельчаков может разрушить чары власти.
В классических экспериментах по конформности, проведенных в США в конце пятидесятых годов, было показано, что когда группа давления, подсказывающая человеку неправильное, противоречащее очевидности решение задачи, не монолитна, когда находится хотя бы один, кто, не соглашаясь с большинством, дает правильный ответ, конформность падает почти до нуля. Да, есть шанс заставить человека поверить почти во что угодно — в то, что от Нью-Йорка до Сан-Франциско всего двести километров, и в то, что дважды два — шестнадцать, и в то, что люди, навлекшие на страну чудовищные несчастья, — мудрые и великие вожди. Он может во все это поверить, но, если появляется — хоть один несогласный, пелена с его глаз спадает, он вновь начинает видеть реальный мир, тот, в котором дважды два — четыре, а диктатор — преступник. И, глядя на этого одного несогласного, он видит, что совсем не обязательно повторять вместе со всеми то, во что не веришь, а можно говорить то, что думаешь, и быть самим собой.
Были люди, которые пытались убить Сталина, Ким Ир Сена или Гитлера, были люди, которые в самые страшные годы создавали подпольные организации, надеясь разрушить стоящую на терроре власть. Их не просто уничтожали Делали все, чтобы сограждане никогда не узнали о существовании этих людей. Для сталинской диктатуры миллионы японских или германских шпионов не были опасны с пропагандистской точки зрения. Эти шпионы были столь фантастичны и искусственны, что люди никак не могли идентифицироваться с ними, принять их действия за образец для себя. А вот информация о том, что простой солдат, желая отомстить Отцу Народов за все, что тот сделал для людей, залег с винтовкой в районе Красной Площади и лишь в последний момент был пойман охраной — это реальный случай — такая информация могла подтолкнуть к решительным действиям и кого-то еще. И потому этого парня приговаривали не только к смерти, но и к забвению.
Диссидентам семидесятых удавалось расшатывать систему не столько потому, что их лозунги уважения прав человека и законности были столь популярными, сколько самой демонстрацией возможности ослушания, свободы, достойного человека поведения. Люди видели, что подчиняться не обязательно, что неподчинение в небольших масштабах может даже и не привести к санкциям — государство уже ослабело и не могло наказывать всех, кто оскорблял его своим скепсисом и нелояльностью — и слепое послушание ушло в прошлое. Но это был уже не тот тоталитарный режим, при котором сформировалось наше старшее поколение. Тот режим не оставлял безнаказанным никого.
Итак, первый вариант реакции человека на тоталитарное государство — сопротивление, восстание. Это путь немногих героев. Второй вариант не требует самопожертвования. Человек может осознать преступность режима, полную непредсказуемость собственной судьбы и невозможность повлиять на нее, но, понимая безнадежность борьбы, ничего не предпринимать, принимая мир таким, каков он есть.
Мы все знаем, как трудно человеку принять даже естественные моменты человеческого бытия — неизбежность собственной смерти, непредсказуемость и негарантированность развития отношений с близкими людьми. Но во много раз труднее примириться с бессмысленной жестокостью диктатуры. Кому-то все-таки удавалось. Многие наши интеллигенты в тридцатые годы всегда держали рядом с входной дверью т. н. «тревожный мешок» — запас еды и теплой одежды на случай внезапного ареста. Человеку могли и не дать времени на сборы, так что лучше было быть готовым заранее. Экзистенциальный принцип: «Каждый день как последний» становился для тех, кто осознавал реалии тоталитарного государства, императивом. Удивительно, что именно эти люди, понимавшие трагичность собственной судьбы и полную невозможность ее изменить, создавали прекрасную музыку, писали стихи, противопоставляя безумию реальности мудрость своего воображения.
Но для того, чтобы, все понимая и принимая как неизбежность, продолжать жить, работать, воспитывать детей, требовалось мужество, не меньшее, чем для бунта, нужен был уровень личностного развития, доступный лишь немногим избранным.
Наиболее естественным для рядового человека, а значит, и наиболее распространенным является третий вариант реакций на реалии тоталитарного государства — определенные искажения в восприятии мира с тем, чтобы сделать его менее пугающим и более благополучным.
Можно, например, не замечать арестов и лагерей, не видеть нищеты и бесправия. В этом эффективно помогают органы массовой информации, которые при любой диктатуре делают все от них зависящее для того, чтобы подданные научились не обращать внимания на все, что, буквально, бьет в глаза на каждом шагу. Но добиться такого искажения реальности в массовом масштабе было довольно трудно — люди не только читают газеты и присутствуют на торжественных собраниях, они еще и ходят по улицам, общаются с друзьями, работают. И весь их реальный повседневный опыт не соответствует тому, что говорят официальные власти.
Необходимые искажения в восприятии мира легче осуществить не на когнитивном уровне, отрицая какие-то аспекты реальности или придумывая то, чего нет, а на аффективном, меняя не столько свое восприятие, сколько свое отношение к действительности. Да, идут аресты, исчезают люди, но это не пугает, а, наоборот, успокаивает меня, потому, что люди эти — враги, а я не враг и мне ничего не грозит. Все, что происходит вокруг, имеет своей целью благо мое и таких, как я. Наши руководители прекрасны и мудры, они никогда не совершают ошибок и всегда справедливы. И я люблю и их самих, и все, что они делают. Такое мироощущение позволяет сохранить уверенность в завтрашнем дне хоть на палубе тонущего корабля.
Любят диктаторов и верят их словам не мазохисты и не садисты, помешанные на насилии. Как правило, это вполне нормальные люди. Просто для тех, кому выпало несчастье жить при тоталитарном режиме, любовь к системе была единственным доступным для них способом избавиться от парализующего страха перед будущим, вытеснить ужас в подсознание. Невротическая любовь к источнику насилия — не оптимальная, но, пожалуй, самая распространенная реакция людей при столкновении с пугающими и неподвластными им обстоятельствами, будь то жестокие и непредсказуемые родители или диктаторы, знающие рецепт всеобщего счастья и готовые заплатить за это чужими жизнями.
Люди хотят жить в уютном и спокойном мире, в котором им ничто не грозит. Активисты экологических движений знают, как эффективно наши современники отторгают любую неблагоприятную информацию о состоянии природы, как трудно привлечь их внимание к катастрофическим последствиям их собственной деятельности. Заядлые курильщики отвергают данные о вреде никотина, зато с радостью читают сообщения о долгожителях, которые, якобы, чуть ли не с рождения не выпускали трубку изо рта. Аналогичным образом, люди, живущие при диктатуре, будучи не в силах ни изменить реальность, ни примириться с ней, строят для себя иллюзорный мир, в котором во главе государства стоят не убийцы, а богоравные вожди, и ведут они страну не к гибели, а к процветанию и счастью. И прежде, чем осуждать людей за эти иллюзии, давайте вспомним, как ужасна была действительность, от которой они пытались уйти.
У разных людей, переживших диктатуру, уровень психической деформации различен. Это зависит от личностных особенностей человека и от его семейных обстоятельств — некоторые семьи были буквально уничтожены террором, кого-то репрессии обошли стороной. После смерти Сталина и хрущевских разоблачений, когда была разрушена машина массовых убийств, или после разгрома Третьего Рейха многие люди и у нас, и в Германии смогли осознать свой прошлый страх, отреагировать его и избавиться от унизительной психологической зависимости от системы и от любви к ней, которая, по сути, была не более, чем симптомом болезни. Кому-то сделать это не удалось.
На индивидуальном уровне последствия психической травмы могут давать о себе знать долгие годы. Переживание трехлетнего возраста делает, иногда, человека больным на всю жизнь. Травмы, пережитые целыми народами, будут, наверное, ощущаться еще не одно поколение. В Германии и в России, в Румынии и в Эфиопии, во многих других странах, переживших в двадцатом веке тоталитарные диктатуры, уже давно нет системы террора, уже давно в аду те, кто ее персонифицировал и к кому были обращены сердца миллионов подданных, видевших в них воплощение гениальности и добра. Уже некого бояться, но кто-то так и живет с ужасом в подсознании и со словами любви к мертвой власти на устах. Слишком страшным было то, что им довелось пережить.
Жизнь человека в обществе регламентируется множеством законов и правил. Нельзя брать то, что тебе не принадлежит, даже если и очень хочется, нельзя проезжать на красный свет, даже если спешишь, следует здороваться с коллегами, даже если они тебе не симпатичны. Нормы эти различаются по степени жесткости. Часть из них носит характер пожеланий, их нарушение может привести к ухудшению отношения к нарушителю, к косым взглядам или насмешкам, но не повлечет за собой формализованных санкций. К такого рода нормам относится, например, требование придерживаться в официальных ситуациях определенного стандарта одежды. Нарушение других норм влечет за собой санкции, штрафы, но люди склонны терпимо относиться к нарушителям, оправдывая или даже одобряя их поведение. Примером могут служить столь разные акты, как дуэль в прошлом веке или самогоноварение в наших деревнях в самое недавнее время. В обоих этих случаях власть наказывала нарушителей, но сограждане их не осуждали, а часто и помогали избежать санкций. Есть же нормы абсолютно императивные, такие, как запрет на убийство. Здесь власть и общество почти всегда едины в своем осуждении преступника, наказания максимально жестки, круг ситуаций, оправдывающих действия убийцы в юридическом или моральном плане, предельно сужен.
Нормы должны быть понятны большинству членов общества. Даже те, кто игнорируют данную норму, знают, обычно, в чем она состоит. Противоречащие друг другу требования не могут действовать одновременно, как не могут существовать правила дорожного движения, предписывающие легковым машинам придерживаться правой стороны улицы, а грузовикам — левой. В нормальной ситуации вы можете, конечно, проехать по левой стороне, но при этом вы знаете, что совершаете нарушение.
Для существования любого общества необходимо, чтобы большая часть людей в большинстве ситуаций выполняла основную часть значимых для общества норм. Если на красный свет будут проезжать не отдельные нарушители, а все водители, движение в городах остановится. Если человеческая жизнь потеряет ценность не только для отдельных бандитов, а для большинства граждан, мы не сможем выходить из дома без оружия. Необходимость следования определенным правилам очевидна. Вопрос состоит в том, как добиться от граждан определенного поведения, соответствующего нормам и ценностям общества, и не допустить определенных, наиболее деструктивных действий.
Для этого есть несколько путей. Человек может быть воспитан таким образом, что следование некоторым нормам будет для него естественной и единственно возможной формой поведения. Религиозному человеку не надо напоминать о необходимости соблюдать тишину во время богослужения — уважение к обряду представляет собой часть его веры. Другой вариант — соблюдение нормы не столько в силу уважения к этой норме, сколько в силу стремления сохранить хорошее отношение окружающих или избежать их осуждения. Так, члены израильских кибуцев — сельскохозяйственных общин, организованных по принципу коммуны — не могут быть подвергнуты никаким официальным санкциям. Как бы ни работал человек, как бы ни относился он к своим обязанностям (вплоть до полного их игнорирования), он получит ту же самую зарплату, что и все остальные, ему гарантированы те же права, и он ни при каких условиях не может быть из общины исключен. Однако неформальный социальный контроль — уважение к тем, кто трудится честно и эффективно и психологическая изоляция лодырей — оказывается достаточным для того, чтобы большая часть членов кибуца работала с полной отдачей.
Это, в общем, идеальные варианты. Но в истории человечества не было еще системы, которой не приходилось бы использовать меры принуждения — штрафы, тюрьмы, до недавнего времени, а кое-где и сейчас — пытки и казни. Люди могут сами желать следовать каким-то нормам, их можно убедить, но можно, а иногда и нужно, заставить, применив силу или угрозу. Насилие, как способ принуждения, в той или иной степени присуще любому обществу. По всей земле есть полиция и суды, государство использует насилие по отношению к части граждан своей страны или по отношению к другим странам и их жителям.
Насилие в политике использовалось всегда и вряд ли когда-нибудь от него удастся отказаться полностью. Правда, в двадцатом веке приемлемость насилия как универсального способа регуляции общественной жизни все чаще подвергается сомнению, и зоны использования насилия все больше сужаются.
Есть несколько причин такой динамики отношения к насилию. Во-первых, четко просматривается тенденция сужения зоны императивного регулирования человеческого поведения. Большинство государств и обществ становятся все более терпимыми к тем действиям граждан, которые не затрагивают непосредственно интересы других людей. Нигде в Европе, например, людей не принуждают к соблюдению обрядов какойлибо одной господствующей религии — вера человека стала его личным делом. Уходят в прошлое многие запреты и регламентации — кому какую одежду носить, сколько и когда работать — на поддержание которых нацелен был аппарат насилия в средние века. В результате этой общей либерализации сокращается число тех случаев, в которых государство стремится добиться от граждан определенных ограничений, а соответственно, сокращается и необходимость в насилии как в средстве принуждения.
Во-вторых, все большему числу людей становится ясно, что волну насилия, будь то война или репрессии против внутренних врагов, крайне трудно остановить. Насилие, запланированное как временное и локальное, легко перехлестывает через любые заранее определенные барьеры. А это значит, что акты насилия в современном мире, оснащенном ядерными ракетами и атомными станциями, могут привести к катастрофическим последствиям.
В-третьих, за последние десятилетия изменилась моральная атмосфера. Для граждан развитых стран насилие стало неприемлемым по моральным соображениям. Ценность человеческой жизни и суверенность каждой из утопических деклараций превращаются если и не в императивы, то, по крайней мере, в нормы, с которыми уже не могут не считаться политики.
Насилие, тем не менее, существует. В этой главе мы рассмотрим ряд проблем, связанных с феноменом политического насилия. Прежде всего, мы постараемся ответить на вопрос о том, при каких условиях насилие становится системообразующим фактором политической идеологии. Затем мы дадим типологию политического насилия и рассмотрим отдельные его виды, уделив особое внимание двум проявлениям политического насилия, во-первых, массовым убийствам и геноциду, во-вторых, политическому терроризму.
Отношение общества и государства к насилию определяется тысячами причин — историей и культурными традициями данного народа, конкретной политической и экономической ситуацией, личными качествами носителей власти, степенью развитости или неразвитости структур гражданского общества. Но и абстрагируясь от этих конкретных особенностей той или иной страны, можно выделить несколько факторов, способствующих тому, что насилие становится не экстраординарным и вынужденным действием, а нормой, частью официальной политической идеологии государства.
Первый из этих факторов носит не столько политический, сколько мировоззренческий характер. Речь идет об определенных представлениях о человеческой природе. Демократические режимы исходят из презумпции изначальной разумности и конструктивности человека: люди способны договариваться между собой, им не свойственны разрушительные тенденции, они склонны подчиняться правилам, существующим в обществе, поскольку понимают их разумность и необходимость. С таким взглядом на человека связано и отношение демократических систем к насилию — оно допускается лишь как исключительная мера по отношению к меньшинству населения. Массовое же политическое насилие демократическая идеология отвергает в принципе. Обратная точка зрения на человека, т. е. неверие в то, что люди будут добровольно следовать общепринятым нормам поведения, что по природе своей они тупы и агрессивны, закономерно приводит к выводу о необходимости сдерживать разрушительные тенденции, свойственные людям, силой или угрозой применения силы. Политическим следствием такой точки зрения является оправдание политического насилия и, в целом, ориентация на диктатуру.
Вторым фактором, способствующим тому, чтобы насилие становилось системообразующим фактором, стержнем политической идеологии, является определенное представление об историческом процессе. Если этот процесс видится хаотичным, случайным, в ходе которого постоянно возрастает энтропия, то для регулирования этого процесса, для введения его в какие-то рамки, нужен великий человек, который сможет этот процесс структурировать.
Этот великий человек, таким образом, противостоит, с одной стороны, тупости и агрессивности каждого из своих подданных, а с другой — хаосу и разрушительности, свойственным историческому процессу вообще. При этом, если согласиться, что исторический процесс хаотичен и ведет к разрушению и гибели, то насильственные меры, применяемые для того, чтобы противостоять этому хаосу и разрушению, будут восприниматься не только как вполне приемлемые, но и как гуманные и необходимые, а сопровождающие насилие жертвы — как неизбежные.
Следующий фактор — это представление политика или политической элиты о миссии — своей, своего народа, своей партии или любой другой группы, с которой идентифицируют себя субъекты политического процесса. Если «мы», допустим, белые люди, или «мы», коммунисты, или «мы», патриоты, призваны осуществлять некую миссию, некие принципиальные изменения в обществе, привести его к правде, к истине, осуществить Божественное предназначение, то тогда вопрос о допустимости насилия не вызывает никаких сомнений. Его вполне можно использовать, хотя бы для того, чтобы быстрее достичь высшей цели, которая, безусловно, оправдывает средства.
И, наконец, еще один фактор — ориентация в политике не столько на решение повседневных проблем, сколько на некий идеальный мир. Такая ориентация приводит к представлению о малой ценности настоящего момента. Не случайно, более жестокое воспитание свойственно тем педагогическим системам, которые считают ценностью не сегодняшний день, а лишь день завтрашний. Важно не то, интересно или приятно ребенку учиться сегодня, а насколько то, чему его учат сейчас, подготовит его к взрослой жизни. То же самое происходит и на уровне идеологии. Если сегодняшний день не самоценен, а является лишь переходным периодом на пути к дню завтрашнему (или к возвращению в день вчерашний, если именно там, в прошлом, остался утерянный рай), то нет моральных преград для того, чтобы ради скорейшего достижения цели использовать в политической практике любые формы насилия.
Различные виды политического насилия можно классифицировать по разным основаниям — по степени жестокости, по способу обоснования, по отношению к этим актам общества и т. д. Все эти классификации, безусловно, имеют право на существование. Мы, однако, будем использовать типологию, основанную на использовании двух координат. Первая координата — это тип субъекта насилия — коллективный или индивидуальный. В одном случае насилие осуществляется некоей группой или институтом, в другой — одним человеком. Вторая координата — степень структурированности акта насилия. Структурированное насилие осуществляется по более или менее строгим правилам. Неструктурированное насилие не имеет четко установленных правил, оно более спонтанно и непредсказуемо. В этом случае, конечно, существуют неписаные правила, но они могут по-разному интерпретироваться разными членами общества и вовлеченными в акт политического насилия индивидуальными или коллективными субъектами.
Использование этих двух координат позволяет выделить четыре типа политического насилия: коллективное структурированное насилие, коллективное неструктурированное насилие, индивидуальное структурированное и индивидуальное неструктурированное насилие. Рассмотрим примеры этих типов политического насилия и примеры институтов, созданных для осуществления насилия в каждом из этих четырех вариантах.
Примерами институтов, призванных осуществлять коллективное структурированное насилие, могут служить армия и полиция. Они представляют собой социальные институты, осуществляющие насилие во имя интересов страны. Насилие, в данном случае, легитимизируется государством, что символизируется, в частности, униформой с использованием национальных символов. Национальная символика присутствует на униформе солдат, ставится на военную технику и т. д. Существует и обратная тенденция — военная тематика включается в национальные символы в виде, например, скрещенных мечей или хищных птиц и животных на гербе страны. Львы, орлы или сабли, в этом случае, символизируют и силу, и готовность ее использовать.
Институты структурированного политического насилия организованы по иерархическому принципу. Младшие по званию подчиняются приказам вышестоящих начальников, которые и несут всю полноту ответственности за свои распоряжения. Феномен снижения чувства индивидуальной ответственности, в той или иной мере, присущ всем социальным институтам такого типа. В максимальной степени чувство индивидуальной ответственности снижается в армиях или органах правопорядка диктаторских режимов, где это чувство вообще всячески подавляется. Взамен гражданам предлагается полное спокойствие и возможность не думать о последствиях своих поступков. Гитлер сказал: «Я избавляю немецкую молодежь от химеры совести», аятолла Хомейни обещал всем солдатам, воюющим с Ираком, прощение всех грехов и вечное блаженство. Однако и во вполне цивилизованных странах признается, что, например, за действия, совершенные солдатом, ответственность несет не только и не столько он сам, сколько его командир.
Сам факт подчинения другому и связанное с этим снижение чувства ответственности за свои поступки меняет поведение человека. Люди, не чувствующие ответственности за то, что они делают, способны на крайнюю жестокость, неожиданную и для них самих, и для тех, кто, казалось бы, давно и хорошо их знает.
Американский психолог Стэнли Милгрэм продемонстрировал, что самые обычные люди, подчиняясь приказам того, кто выступает как начальник, как «власть», могут совершать страшные поступки. Милгрэм приглашал испытуемых для участия в эксперименте по исследованию памяти. Выразившим желание прийти на этот эксперимент говорилось, что они будут выступать в роли учителя для другого такого же испытуемого (на самом деле — подставного лица). Их задача состоит в том, чтобы прочитать второму «испытуемому» список, состоящий из некоторого количества пар слов. Дальше они будут называть одно слово из пары, а «испытуемый» должен вспомнить второе. В тех случаях, когда он будет ошибаться, надо нажимать на кнопку, и «испытуемый» будет получать удар тока.
Силу этого удара, по условиям эксперимента, необходимо было увеличивать, если «испытуемый» делал много ошибок. Начав с 15 вольт, можно было дойти до 450, причем на пульте с кнопками, перед которым сидел настоящий испытуемый, были поставлены не только цифровые обозначения, но и написано, что из себя представляет тот или иной удар тока («слабый удар», «сильный удар», «опасно: очень сильный удар»).
Дальше подставного «испытуемого» сажали в другую комнату и эксперимент начинался. В действительности, никаких ударов тока «испытуемый» не получал, но ему поступали сигналы о том, на какие кнопки нажимает настоящий испытуемый. По мере увеличения интенсивности ударов «испытуемый» начинал протестовать, кричать, при 300 вольтах он начинал бить в стену, а при еще большей интенсивности — замолкал и не отвечал на вопросы.
Естественно, многие испытуемые хотели прекратить эксперимент сразу же, услышав протесты своего «ученика», но экспериментатор, находящийся в этой же комнате, требовал от них продолжения работы, и, как ни странно, большинство этому требованию подчинялось. Никто из испытуемых не прекратил эксперимент до того, как «ученик» начинал бить в стену (т. е. все дошли до интенсивности ударов тока в 300 вольт), а 65 % испытуемых дошли до максимальной величины — до 450 вольт. Более того, когда испытуемый не сам нажимал на кнопку, а отдавал приказ сделать это другому человеку, то до максимальной величины дошли 93 % испытуемых. В тех же случаях, когда экспериментатора не было в комнате, только 21 % испытуемых доходил до максимальной интенсивности удара.
Интересно, что когда Милгрэм обращался к профессиональным психологам и психиатрам с просьбой предсказать результат подобного эксперимента, они сходились на том, что не больше 4 % населения может превысить величину 150 вольт, а 300 вольт превысит, максимум, один процент испытуемых, причем, это будет свидетельством серьезной психической патологии.
В институтах коллективного структурированного насилия наблюдается еще один важный социально-психологический феномен — деиндивидуализация. У солдат и полицейских снижается ощущение собственной уникальности, отличия себя от других людей. Это закономерно ведет к большей личной жестокости и к большей готовности выполнять жестокие приказы.
Если структурированное коллективное насилие призвано поддерживать стабильность государственных институтов, то коллективное неструктурированное насилие, наоборот, направлено против них. Примерами неструктурированного коллективного насилия могут быть восстания, бунты и тому подобные массовые действия. Если солдаты или полицейские представляют государство и, в той или иной степени, идентифицируются с ним, то для участников бунтов или восстаний характерна идентификация не с государством, а с народом или с какой-то частью народа. Чувство индивидуальной ответственности у участников актов коллективного неструктурированного насилия значительно выше, чем у тех, кто вовлечен в насилие структурированное. Поэтому большую роль для них играет идеология. Если в армии солдат, в принципе, может сказать, что его дело подчиняться, а не выяснять, за правое ли дело идет война, то участник бунта или восстания знает, за что он сражается. У него общие с другими восставшими враги, общие цели и общие надежды.
Акты коллективного неструктурированного насилия лежат в основе многих политических систем, возникших в ходе революций и народных восстаний или других массовых неструктурированных насильственных действий. Однако спонтанными и хаотичными массовые выступления бывают лишь в самом начале движения. Если революция продолжается сколько-нибудь длительное время и уж во всяком случае — после победы, происходит структуризация, возникают специальные институты со строгой внутренней иерархией, осуществляющие политическое насилие уже от имени не только народа, но и нового государства. В названиях новых институтов еще долго присутствуют указания на их революционное происхождение (не просто полиция, например, а народная полиция), что, разумеется, не мешает превращению народного, некогда, движения, в институт подавления, направленный, зачастую, именно против народа.
Процесс структуризации коллективного насилия хорошо виден на примере превращения революционной армии в армию регулярную. Например, революционные армии не имеют униформы и не слишком обременяют себя уставами и формальной дисциплиной. Вскоре после победы все это появляется Но люди в униформе — это специальные люди, это не весь народ. Солдаты, занимающиеся строевой подготовкой и обязанные отдавать честь старшим по званию, не могут, как это делали бойцы революции, свободно выбирать, на чьей стороне сражаться. В результате революционная армия перестает быть таковой и становится государственной.
Процесс структуризации затрагивает и использование национальной символики. Многие революционные армии ее отвергают — национальные символы находятся в монопольном владении старого режима. Революционеры создают свою символику, либо совсем новую, либо апеллирующую к неиспользуемым официальной властью аспектам национальной истории и культуры. После победы революционные символы становятся общенациональными, старая символика отвергается и даже, как будто, забывается. Однако со временем она возрождается и постепенно входит в символический код новой власти. Так, например, произошло у нас, когда во время Великой Отечественной войны были учреждены ордена Суворова и других великих полководцев Российской империи, а форма офицеров стала почти такой же, какой она была в царской армии.
Легитимность многих режимов связана с представлениями о легитимности революции и с убеждением, что революционеры действовали и продолжают действовать от имени всего народа. Процесс структуризации институтов насилия, отделяя солдат и работников органов правопорядка от остальной массы народа, подрывает это ощущение легитимности и порождает серьезные проблемы в отношениях между народом и новой властью. Осознавая это, многие режимы стремятся каким-то образом сгладить процесс структуризации институтов насилия. Например, лидеры сохраняют форму или стиль одежды времен революции, т. е. того периода, когда они были представителями не государства, а всего народа. Наиболее известным примером такого решения являются борода и экстравагантная одежда Фиделя Кастро.
Структуризация обычно направлена вовнутрь, т. е. она начинается с обеспечения внутренней безопасности, и целью ее является достижение внутреннего единства. Сначала структуризируются службы безопасности, направленные против внутренних врагов, а уже после этого структуризируется армия, которая направлена на отражение внешней агрессии. В принципе, возможно и обратное движение — от институтов структурированного коллективного насилия к институтам неструктурированного насилия. Примером могут служить попытки создания нацистского сопротивления после оккупации Германии в 1945 г., когда на базе подразделений СС и, частично, на базе юношеских организаций нацисты пытались создать на оккупированной территории партизанские отряды. Собственно, деструктуризация происходит всегда после гибели режима или временного отступления режима. Остатки институтов политического насилия пытаются продолжать действовать, но уже в менее структурированном варианте.
Примером структурированного индивидуального насилия могут служить феодальные отношения между вассалом и сюзереном. Эти отношения предполагают личную лояльность и право сюзерена на насилие по отношению к своему вассалу.
По всей вероятности, механизмы структурированного индивидуального насилия являются необходимой составляющей реализации коллективного структурированного насилия, т. е. личная лояльность, допустим, телохранителей по отношению к охраняемому ими лицу, по-видимому, является необходимой составляющей для того, чтобы создавались соответствующие социальные институты, например, армия. Не случайно в любой армии мира считается особым подвигом, когда солдат жертвует жизнью, спасая командира. Фактически, при этом, он защищает не Родину в целом — он защищает другого человека, но этот другой человек важнее, ценнее, чем он сам.
Участие в структурированном индивидуальном насилии, так же, как и участие в коллективном структурированном насилии, позволяет не чувствовать ответственности за последствия своих действий, отделять себя от той роли, которую ты в данный момент исполняешь.
Общество, регулируя структурированное индивидуальное насилие, максимально четко определяет, что, по отношению к кому и в каких условиях возможно, а что — нет. Архаические общества открыто признавали разные права и разную ценность людей. Это фиксировалось как право первой ночи, как разные наказания за одни и те же насильственные действия в зависимости от того, кто является субъектом и объектом насилия и т. д. Например, убийство князя, если оно совершено князем же, наказывалось иначе, чем убийство князя смердом.
В современных обществах, декларирующих полное равенство людей и равную ценность любой человеческой жизни, тем не менее, существуют разные права на индивидуальное насилие, и эти права подробно регламентированы. Работникам службы охраны порядка позволено использовать насилие по отношению к преступникам. Сопротивление полиции и нанесение вреда полицейскому, находящемуся при исполнении служебных обязанностей, является более серьезным преступлением, чем, например, насилие по отношению к этому же полицейскому, но когда он не в форме, или к другому гражданину, не имеющему отношения к полиции.
Неструктурированное индивидуальное насилие охватывает очень широкий круг явлений — от бытового хулиганства до издевательства начальника над подчиненным. Оно существует и в виде спонтанных актов, таких, как пьяная драка, и в виде продуманных преступных действий, например, разбойных нападений, и, наконец, в виде сверхнормативной жестокости в рамках актов структурированного насилия, коллективного или индивидуального. Примером могут служить жестокость сержанта по отношению к солдату или издевательства солдат оккупационной армии над мирными жителями.
Хотя акты индивидуального неструктурированного насилия не имеют, как правило, никаких идеологических оправданий и, в той или иной степени, осуждаются обществом, участие в них совсем не обязательно порождает чувство вины. Во-первых, человек может атрибутировать всю ответственность за свое поведение внешним условиям, например, обществу. Так, в письмах преступников, отбывающих наказание за тяжкие преступления против личности, практически никогда не присутствует ощущение вины и индивидуальной ответственности. В том, что они совершили, виновато несправедливое общество, которое поставило их в столь ужасные условия, что они вынуждены были пойти на преступления.
Во-вторых, он может создавать для себя свой собственный моральный код, считая, что ему в силу определенных обстоятельств — выдающихся заслуг, необыкновенных способностей или особого предназначения — позволено то, что не позволено никому другому. Собственно, так погибла старуха-процентщица.
Индивидуальное неструктурированное насилие является наиболее личностно детерминированным из всех рассмотренных нами видов насилия. Жестокость субъекта, уровень его морали и юридической грамотности, самоконтроль или психопатия, все это будет определять, совершит ли он акт насилия. Есть, однако, и внешние по отношению к субъекту факторы, способные либо спровоцировать насильственный акт, либо предотвратить его. Отметим здесь лишь один из таких факторов — представление субъекта о возможной реакции свидетелей и о возможном наказании за совершенное. Большинство тех, кто идет на совершение насилия по отношению к другим людям, будь то хулиганы на улице или «деды» в армии, верят в собственную безнаказанность и в то, что окружающие, по крайней мере, значимые для них люди, их за эти действия не осудят. Изменение этого представления может оказаться весьма эффективным для предотвращения насилия. Так в августе 1991 года мэру Петербурга (тогда еще Ленинграда) Анатолию Собчаку удалось убедить генералов Ленинградского военного округа в том, что их участие в путче может повлечь за собой уголовную ответственность и что большинство граждан, в том числе военных, путч осуждает. Генералы, в результате, предпочли в путче не участвовать, и в Ленинграде обошлось без жертв.
Современная мораль, осуждая насилие, тем не менее, мирится с ним, как с неизбежным злом, в тех случаях, когда речь идет об обеспечении безопасности людей или о принуждении по отношению к тем, кто представляет собой угрозу для общества. Политическое насилие, однако, довольно часто осуществляется по отношению к людям, абсолютно ни в чем не виновным, к людям, которые становятся жертвами насильственных действий в силу принадлежности к той или иной национальной или религиозной группе или просто случайно. Мы рассмотрим здесь два вида политического насилия такого типа — геноцид и политический терроризм.
Геноцид не является принадлежностью только варварских времен. На протяжении XX в. массовые убийства, в которых жертвы выбирались по этническому и религиозному признаку, проходили в разных частях планеты, в том числе — в странах с сильными традициями законности и уважения к индивидуальности. Убивали армян, курдов, евреев, католиков…
Массовые убийства и геноцид — особый вид политического насилия. От других видов террора и репрессий геноцид отличается не только масштабами (массовые репрессии против политических противников могут унести не меньше жизней), но и степенью вовлеченности в акты насилия не только властной элиты и сотрудников карательных органов, но и практически всего населения данной территории. В отличие от всех других видов насилия, геноцид осуществляется, кажется, самим народом. Геноцид выглядит восстанием народа, возмущенного притеснениями и обидами со стороны инонационального или инорелигиозного меньшинства. Геноцид — это преступление, характеризующееся не только огромным количеством жертв, но и еще большим числом преступников. Поэтому, хотя акты геноцида столь ужасны и бессмысленны, столь сильно противоречат нормам человеческой морали, что существует соблазн объявить массовые убийства делом больных людей, свести все к массовому помешательству, помутнению сознания, это было бы в корне неверно. Большинство тех, кто участвует в актах геноцида, психически здоровые люди.
Геноцид может быть объяснен экономическими или политическими причинами — столкновением интересов крупных экономических субъектов, борьбой элит, стремлением нарушить сложившееся равновесие и т. д. Но нас интересуют психологические аспекты геноцида. Что толкает людей на убийства? Многие склонны считать, что преступная власть или экстремисты-демагоги как бы «совращают» общество, «заражая» людей безумными и жестокими идеями. Но геноцид никогда не возникает на пустом месте. Для того, чтобы вполне нормальные добропорядочные люди вдруг стали убивать своих, говорящих на другом языке или молящихся другому Богу соседей, с которыми они до этого, пусть и без особой любви, много лет прожили вместе, недостаточно появления преступника или маньяка в президентском дворце.
Преступники и авантюристы на политической арене есть всегда, и призывы к убийству и насилию в той или иной форме существуют, практически, в любой стране, везде есть экстремистские организации. Важно понять, в каком случае средний человек становится сензитивен к безумным кровавым призывам.
Стремясь объяснить явление геноцида, американский психолог Ирвин Стауб ввел понятие «тяжелых времен», которые, по его мнению, всегда предшествуют геноциду. Тяжелые времена — это не обязательно самый трудный или очень трудный период социальноэкономического развития страны. Это психологическое понятие. Тяжелые времена — это ощущение депрессии, безнадежности, окруженности врагами, ощущение несправедливости, совершаемой по отношению к «моему народу», «моей религии», «моему городу». Именно этот комплекс чувств, по Стаубу, является необходимой предпосылкой массовых убийств и геноцида. За годы «тяжелых времен» в обществе накапливаются раздражение и агрессия, которые потом находят выход в варварских актах геноцида.
Вторым, совершенно необходимым условием геноцида является наличие врага, который, во-первых, ответственен за неприятности и несчастья, и, во-вторых, с устранением которого станет лучше. Иначе говоря, геноцид осуществляется не только как мщение. Опыт осуществлявшихся геноцидов показывает, что большинство людей, в геноцидах участвовавших, не только мстят этому врагу за те проблемы, которые по его, как они считают, вине возникли, но и надеются, что устранение врага поможет в решении этих проблем. Не в том (не только в том) дело, что «они» (арабы, евреи, армяне, негры) виноваты в наших несчастьях, а в том, что, если «их» не станет, то жизнь станет лучше.
Геноцид невозможен без острого чувства ненависти к народу или религии, предназначенным на роль жертвы. Эта ненависть должна быть столь сильной, что позволяет человеку нарушать даже заповедь «не убий» и продолжать считать себя вполне достойным Царства Божия. Эта ненависть долго воспитывается и развивается. Корни ее — в школьных учебниках, где рассказывается о том, какой замечательной была жизнь моих предков в прошлом, когда еще не было «их», каким могущественным и справедливым было мое государство до того, как пришли или даже напали «они», о том, какие ужасные заговоры «они» всегда строили против моей страны. Корни ненависти — в привычной и, как будто естественной, бытовой дискриминации — в скамейках «только для белых», в анекдотах про хохлов или москалей, в оскорбительных кличках. Корни ненависти — в диких представлениях, связывающих преступность с каким-либо одним этносом, в псевдонаучных публикациях, обосновывающих то, что иного отношения «они» и не заслуживают. Все это подготавливает людей к участию в акте геноцида, убеждает потенциальных убийц в том, что жертвы, в общем, и не заслуживают другой участи.
В конце шестидесятых годов канадский психолог Мелвин Лернер разработал т. н. теорию веры в справедливый мир. Согласно этой теории, люди предпочитают верить, что мир, в котором они живут, имманентно справедлив. Добро в нем вознаграждается, а зло наказывается, честный труд ведет к успеху, а жулик, в конце концов, остается ни с чем. Следствием этой веры является, в частности, жестокое отношение к жертвам различных несчастий — если человеку не повезло, значит, он сам и виноват. Ведь если не повезло хорошему человеку, значит, мир несправедлив. К сожалению, дискриминация тех, кому не повезло, распространяется и на жертв погромов и массовых убийств. После войны, когда мир узнал о преступлениях гитлеровцев против евреев, в странах антигитлеровской коалиции был зафиксирован рост антисемитизма. После погрома в Сумгаите в 1988 году — первого массового кровопролития по этническому признаку на территории Советского Союза после сталинских репрессий — делались заявления о том, что, хотя погром — это, конечно, плохо, но в армянах есть что-то такое, что провоцирует погромщиков. Иными словами, армяне сами виноваты…
Естественно, не все люди имеют одинаковую склонность участвовать в актах геноцида. Вероятность участия повышают авторитарность, плохое образование, низкая самооценка, низкий уровень социальной адаптированности, ощущение себя аутсайдером и неудачником. Участники погромов — люди, не умеющие работать на отсроченной мотивации, они требуют результатов немедленно. Но немедленные изменения — это не реальная жизнь, в ней все меняется постепенно, а чудеса — сказка, добрая или страшная. Погром и является воплощением такой сказки, когда враги исчезнут и все твои проблемы решатся, как по мановению волшебной палочки.
Погромщики абсолютно не подготовлены к сопротивлению. Они считают, что сопротивления оказано не будет, что жертвы, в принципе, не способны к сопротивлению и согласны быть жертвами. (Эта ситуация была блестяще описана Набоковым в его романе «Приглашение на казнь».) Представление о несопротивлении, с одной стороны, и о полной безнаказанности, с другой, входят и в идеологию геноцида, и в личные ощущения участников погромов. Они не думают о том, что могут быть наказаны. Они не верят, что их могут убить, защищаясь, те, на кого они нападают. Любой вред, нанесенный им в ходе погрома, они воспринимают как агрессию со стороны жертв и как нарушение некой неписаной конвенции. Они абсолютно убеждены в том, что никогда не предстанут перед судом (официальным или общественным). Из-за всего этого в немногих случаях, когда жертвы, несмотря на многократно превосходящие силы нападающих, начинают оказывать сопротивление, это сопротивление бывает весьма эффективным. Это касается и физического сопротивления, и сопротивления морального.
Примером такого исключительно успешного морального сопротивления была демонстрация, состоявшаяся в 1942 г. в Берлине. В ней участвовали женщины-немки, чьими мужьями были евреи. В конце 30-х годов, несмотря на нацистские репрессии по отношению к евреям, те евреи, которые состояли в браке с немцами, не арестовывались. Впоследствии репрессии коснулись и этой группы евреев, и в 1942 г. их жены вышли на улицы Берлина с требованием вернуть мужей домой. Казалось бы, эта демонстрация не имела шансов на успех, и, тем не менее, власти, не ожидавшие протеста, настолько растерялись, что требование было удовлетворено, и мужья этих 150 женщин были освобождены.
Помимо жертвы и погромщика в актах геноцида есть и третий участник — свидетель. Геноцид всегда направлен против меньшинства, и, если, например, поджигают дом одного узбека, армянина или представителя любой другой национальности, живущего в инонациональном окружении, то, естественно, поджигателей будет всего несколько человек. В то же время толпа, которая стоит вокруг и вроде бы никакого насилия сама не осуществляет, насчитывает десятки людей. Известно, что ни один геноцид, ни один случай массовых убийств не происходил без такой толпы и бурно выражаемого одобрения тех, кто не участвует в актах насилия. Погром в Сумгаите был осуществлен примерно 50 бандитами, которые убивали, насиловали и поджигали, переходя от квартиры к квартире. Но эту относительно небольшую группу сопровождала толпа, примерно человек 300, которая не принимала участия в зверствах, но бурно одобряла все, что совершали погромщики. И все это происходило в городе с населением в 100 тысяч человек, в котором была создана та атмосфера одобрения насилия по отношению к армянам, без которой, по всей вероятности, не могбы произойти и сам погром.
Роль свидетелей исключительно важна. Без их одобрения и поддержки массовое насилие невозможно. Люди не делают того, что делать стыдно, и те, кто участвует в актах насилия, нуждаются в том, чтобы их действия были признаны акциями героическими и правильными. Свидетелями, строго говоря, являются и соседи, и сограждане, и мировое сообщество. Осуждение со всех этих уровней, психологическая изоляция (если нет возможности юридического преследования) могут заронить в погромщиках сомнения в правильности их действий, а значит и снизить вероятность новых актов геноцида.
Политический терроризм в последние годы стал одной из главных проблем мирового сообщества. Могущественные государства, способные снарядить экспедицию на Марс, оснащенные ядерными арсеналами и баллистическими ракетами, оказываются бессильными перед группой людей с автоматами, которые готовы убивать заложников, взрывать здания, а потом, получив требуемое — деньги, свободу ранее осужденным сообщникам — начать все сначала.
Мишенью политического терроризма являются символы государства, наиболее значимые общественные нормы и государство, как таковое. Чем более структурированным и развитым является общество, чем больше у него культурных материальных и нравственных ценностей, тем более привлекательным оказывается оно для террористов.
Наиболее «популярный» в последние годы вид терроризма — захват заложников, жизни которых предлагаются затем в обмен на более или менее серьезные уступки со стороны властей — имеет шанс на успех только в тех странах, в которых человеческая жизнь действительно является ценностью и в которых общество не позволит правительству спокойно взирать на гибель попавших в руки террористов сограждан. Не случайно, в Советском Союзе до перестройки такого рода актов, практически, не происходило. Причина здесь не только в сложностях с оружием.
Террористический акт вряд ли был бы эффективным — власть была бы не слишком обеспокоена гибелью одного-двух десятков человек, а полный контроль за средствами массовой информации позволял либо представить происшедшее в благоприятном свете, либо вообще скрыть сам факт случившегося. По той же причине мы ничего не слышим о захвате заложников в Ираке или в Северной Корее. И дело, конечно, не только и информационной закрытости. Просто для диктаторов жизнь человека не представляет особой ценности, и они никогда не будут менять ее ни на крупные суммы денег, ни, тем более, на отказ от каких-то своих планов. Захваты заложников — своеобразное свидетельство гуманизации общества, ставшего объектом нападения террористов.
Сегодня в мире существуют сотни чисто террористических групп и масса организаций, использующих террор как один из методов политической борьбы и достижения своих целей. Они очень разные. Прежде всего, они различаются по целям. Эти цели могут быть вполне реалистичными. Например, Ирландская республиканская армия и Организация освобождения Палестины ставят своими целями национальное освобождение, создание независимого государства. Политический процесс на Ближнем Востоке показывает, что для ООП эта цель не выглядит чисто утопической. На другом полюсе организации, цели которых недостижимы в принципе. Например, печально знаменитые Красные Бригады в Италии и группа Баадер-Майнхопф в Германии ставили своей задачей переустройство жизни Западной Европы по коммунистическому образцу.
У террористических групп встречается самая разная идеология и различная социальная база. Так, основу Ирландской республиканской армии составляют молодые рабочие. Красные Бригады и группа Баадер-Майнхопф рекрутировали своих сторонников среди студентов, выходцев из весьма обеспеченных семей. В боевые отряды ООП шли палестинские студенты, в основном, кстати, нерелигиозные. Есть террористические группы, отличающиеся крайним религиозным фанатизмом, есть абсолютно атеистические.
Однако, несмотря на это разнообразие, террористические группы, помимо тех случаев, когда они непосредственно противостоят друг другу, устанавливают между собой весьма эффективное взаимодействие. Они помогают друг другу оружием и информацией, а иногда, проявляя своеобразную международную солидарность, осуществляют друг за друга террористические акты. Так, несколько лет назад, когда, опасаясь терактов со стороны арабских экстремистов, власти Израиля ужесточили контроль за потенциальными террористами-арабами, стрельбу по пассажирам в Тельавивском аэропорту открыл японец.
Сам факт сотрудничества между различными террористическими группами говорит о наличии между ними большого сходства. По-видимому, классовые, религиозные, целевые различия между террористами не столь важны, как то общее, что объединяет их сегодня в некий террористический интернационал. Попробуем понять, в чем состоит эта общность.
Прежде всего, это, конечно, общность ценностная, идеологическая. Для всех террористов характерно презрение к человеческой жизни, все они считают возможным ради достижения высокой, с их точки зрения, цели жертвовать жизнями ни в чем не повинных людей. Но есть и психологическое сходство. Террористы Палестины и Италии, Ирландии и Японии принадлежат к одному и тому же человеческому типу, а их объединения функционируют по одним и тем же психологическим законам. Так что за люди идут в террористы?
Изучение членов террористических групп — дело крайне трудное. Пока террористы на свободе, они, практически, недоступны для исследования. Они готовы встречаться, но не с исследователями, а с журналистами, и используют эти встречи, прежде всего, в целях саморекламы. Информация, которую можно получить от таких встреч, вряд ли может считаться валидной. С другой стороны, террористы вполне доступны, когда их группы обезврежены и они находятся в тюрьме. Но в этом случае они могут не менее активно искажать информацию в расчете на снисхождение, амнистию, снижение сроков, а кроме того, сам факт прекращения террористической деятельности может очень сильно повлиять на этих людей. Они могут пересматривать свои взгляды, как это случилось, например, с лидерами группы Баадер-Майнхопф, которые, отбывая в тюрьме пожизненное заключение, поняли полную бессмысленность своих действий. Таким образом, при попытке изучения террористов, мы сталкиваемся с теми же проблемами, которые возникают при исследовании самоубийц. Нельзя изучать тех, кто действительно покончил с собой, а можно — лишь тех, кто пытался покончить с собой, но сделал это неудачно. Мы никогда не знаем, насколько данные по этой, доступной для изучения группе, могут быть экстраполированы на другую группу. Тем не менее, по результатам тех контактов, которые есть у действующих террористов с журналистами, и по результатам тех исследований, которые проводились на террористах, уже арестованных и обезвреженных, можно сделать некоторые выводы о том, что это за люди.
Не вызывающий сомнений факт состоит в том, что в террористы рекрутируются социально дезадаптированные, малоуспешные люди. Они плохо учились в школе и в вузе, они не смогли сделать карьеру, добиться того же, что и их сверстники. Они всегда страдали от одиночества, у них не складывались отношения с представителями противоположного пола. Словом, везде и всегда они были аутсайдерами, нигде — ни в семье, ни на работе, ни в дружеской кампании — они не чувствовали себя по-настоящему своими.
Члены террористических групп характеризуются высоким невротизмом и очень высоким уровнем агрессии. Им также свойственно стремление к поиску острых ощущений — обычная жизнь кажется им пресной, скучной и, главное, бессмысленной. Им хочется риска и опасности. Это люди с очень высоким уровнем агрессии и высокой невротичностью. Они, как правило, дезадаптированы, не приняты обществом и склонны создавать свои контркультуры. Их социальная дезадаптированность проявляется в разнообразных формах. Обычно это люди, которые плохо учились и которые не могут сделать карьеру в нормальном обществе. Они чувствуют себя аутсайдерами: будучи студентами, например, они не могли наладить нормальных отношений в группе, у них не складываются отношения с представителями противоположного пола. Другими словами, это люди, которых преследуют неудачи.
Надо сказать, что террористические группы дают очень много с точки зрения компенсации именно этих неудач. Они помогают удовлетворить чувства идентичности и принадлежности. В этих группах люди чувствуют высокую степень принятия другими людьми.
Эти группы замкнуты, и вхождение в них означает признание права других людей на тотальный контроль за своей жизнью, в том числе за личной, включая интимные отношения. Для обычного человека такой тотальный контроль был бы жертвой, на которую невозможно пойти, но для аутсайдера, для человека, который нигде не чувствовал себя своим, которого никто нигде никогда не принимал, все это оказывается скорее плюсом, чем минусом.
Участие в террористических группах позволяет компенсировать многие их неудачи. У них появляется смысл жизни. Цель — освобождение Родины или торжество своей религии или идеологии К ним приковано внимание всего мира, у них уже не возникает сомнений в собственной значительности. Скука и рутина повседневности заменяется балансированием на грани жизни и смерти. Появляется чувство избранности, причастности к судьбе.
Внутренняя организация и законы функционирования террористических групп в максимальной степени способствуют адаптации в них вчерашних аутсайдеров. Крайний авторитаризм, беспрекословное подчинение руководителю, полный контроль всех аспектов жизни членов групп сочетается с подчеркнутой гуманностью в отношениях друг к другу, с готовностью помочь, с полным и безусловным принятием каждого. Стратегия действия обсуждается всегда коллективно, каждый имеет возможность ощущать себя соавтором великих планов. Группы предельно идеологизированы. Например, Шамиль Басаев, самый знаменитый террорист на территории бывшего СССР, говорил, что при наборе в свой отряд он проводит своеобразное идеологическое собеседование и берет только тех, кто знает, за что воюет и готов за это умереть. В результате возникает ощущение монолитной группы соратников, что особенно ценно для человека, которого никто и никогда не принимал как равного. В террористических группах существует культ погибших товарищей. Каждый террорист знает, что, если он погибнет, к его памяти, к его имени будут относиться так же бережно.
Конечно, все эти моменты были бы недостаточными для того, чтобы привлечь сбалансированного и достаточного успешного человека, а уж тем более — заставить его отказаться от усвоенных с детства норм уважения человеческой жизни. Для человека же глубоко одинокого и неадаптированного террористическая группа может оказаться идеальным местом.
Личностные особенности и особенности организации сообществ террористов накладывают отпечаток и на их деятельность. В частности, для их обсуждения характерен широко известный в социальной психологии феномен сдвига риска, состоящего в большей рискованности группового решения в сравнении с суммой решений индивидуальных. Группа принимает все более рискованные планы, ставит все более дерзкие задачи. Объектом террора становятся все более значимые фигуры или символы и, в конечном счете, группа заканчивает свое существование, столкнувшись с профессионально организованным сопротивлением государства.
Террористы способны самым серьезным образом изменить общественную атмосферу, посеять страх, неуверенность, недоверие к институтам власти. Их действия могут быть особенно разрушительны для демократических государств, где раздражение и возмущение граждан вполне может выразиться в поддержке на выборах того, чьим единственным обещанием будет покончить с терроризмом.
Объектом нападения террористов может стать любой человек, любой автобус, любой самолет. Для защиты от террористов государство должно усилить роль спецслужб, пойти на ограничение ряда гражданских прав. Это неизбежно приводит к изменению политической атмосферы самого общества, к его тренду от демократии к авторитаризму. Правда, после обезвреживания террористических групп гражданские права восстанавливаются, а чрезвычайные полномочия спецслужб отменяются. И тогда появляются новые террористические группы. Круг замыкается.
Другим результатом террористических акций является недоверие правительству, причем вне зависимости от того, какую идеологию данное правительство исповедует, а также недоверие к властным структурам, стремление к их изменению и, соответственно, дестабилизация общества.
Но терроризм — явление не только политическое, но и психологическое. Террористы — это актеры, которые все время, а особенно — в момент совершения террористического акта — чувствуют себя на сцене. Они искренне верят, что их действиями восхищаются, что в памяти потомков они останутся героями и мучениками за правое дело. В их сознании постоянно звучат аплодисменты, которыми их, якобы, награждают восхищенные зрители. Именно в этой зависимости от публики ахиллесова пята терроризма. Террористов можно и нужно обезвреживать и наказывать, однако победить терроризм как явление можно будет только тогда, когда в обществе создастся такая атмосфера, что все, в том числе и сами террористы, поймут, что даже для тех, кто разделяет их политические или религиозные взгляды, они, в лучшем случае, являются опасными сумасшедшими. Именно такое понимание заставило отказаться от борьбы террористов Германии и Италии. Бороться с террористами должно государство, но победить их может только общество.
(Гозман Л. Я., Шестопал Е. Б. Политическая психология. — Ростов-на-Дону, 1996, стр. 62–64, 232–249, 269–315)
Данная книга представляет собой попытку проанализировать с медицинской точки зрения блестящий взлет и жалкий закат трех политических деятелей, оказавших поистине невероятное влияние на ход европейской истории двух прошедших столетий. Следы, оставленные ими в истории, видны и по сей день.
Всемирная история знает немало личностей, подобно кометам появившихся на ее небосклоне, энергия которых была подобна стихийному бедствию, а сила убеждения позволяла поставить огромные массы людей на службу собственным эгоистическим интересам. Однако именно с личностью Наполеона в историю вошел тип одержимости властью, который не имел себе равных в прошлом по степени презрения к людям в действиях и их мотивациях. Выбранные мною исторические личности были готовы без малейших колебаний принести гекатомбы человеческих жизней на алтарь своего властолюбия, жажды славы, садистской жажды мести и бредовых идей, бесстыдно прикрываясь при этом высокими национальными и идеологическими мотивами.
Страшные события, потрясавшие Европу на полях сражений на рубеже XVIII–XIX веков, в советском ГУЛАГе и в немецких концлагерях, немыслимые нарушения прав человека вплоть до геноцида включительно более или менее подробно описаны в многочисленных и широко доступных биографических изданиях и исторических трудах, где они прокомментированы с позиций, представляемых авторами этих произведений. Однако лишь немногие авторы до настоящего времени задавались вопросом о том, какие факторы способствовали развитию столь кошмарных исторических личностей, какие психологические признаки должны были превалировать, для того чтобы личность оказалась вообще способной к столь брутальному и беспощадному поведению и к тому же оказалась способной захватить власть над миллионами людей. Сегодня совершенно невозможно понять, особенно молодым людям, каким образом можно настолько попасть под власть нереальных и просто бредовых идей какого-либо индивидуума, причем настолько, чтобы, поддавшись массовой истерии, стать готовым с радостью отдать собственную жизнь за осуществление идей своего идола.
Предлагаемый вниманию читателя медицинский анализ должен поэтому содержать не только и не столько распознавание соматических заболеваний, ставшее с большой определенностью возможным на основе биографического анамнеза с учетом современных медицинских знаний, хотя в случае Наполеона такой анализ уже сделал необходимым исправление ряда медицинских ошибок. Куда более интересным представляется построение психограмм и психиатрические, историко-психиатрические и, что важнее всего, судебно-психиатрические исследования, позволяющие прежде всего в случае Гитлера и Сталина сделать их поступки и преступления доступнее для нашего понимания. Любое медицинское исследование требует беспощадной правдивости и объективности, и не исключено, что какой-нибудь шовинистически настроенный или излишне заидеологизированный читатель лишится части своих иллюзий. С другой стороны, будет совсем не плохо, если знание истинного характера идола, возведенного путем целенаправленной пропаганды на героический пьедестал, будет способствовать тому, что хотя бы некоторые навязанные и бездумно принятые представления будут добровольно выброшены за борт. И, наконец, но не в последнюю очередь, хотя бы некоторым станет ясно, сколь безответственно мы поступаем, давая опутать себя искусству демагогического убалтывания, поставленному на службу бредовым идеям народных трибунов, одержимых манией власти. Для того, чтобы эта опасность наконец-таки была осознана, необходимо окончательно и бесповоротно похоронить многие существующие легенды и позволить наконец проявиться истинной реалистической картине трех героев новой и новейшей истории Европы. И здесь помощь медицины трудно переоценить.
Вот почему эта книга рассчитана не только на тех читателей, которые интересуются медициной и историей, но и на любого человека, не разучившегося мыслить политически и не растерявшего гражданскую совесть.
Вена, январь 1995 г.
Важнейшим свойством характера Гитлера была некрофилия, которую Эрих Фромм определил как «страстную тягу ко всему мертвому, прогнившему, разложившемуся и больному; страсть превращать все живое в неживое; страсть к разрушению ради разрушения». Объектом этой страсти становились люди и города, и своего апогея она достигла в приказе о «выжженной земле», отданном Гитлером в сентябре 1944 года, согласно которому вся территория Германии, в случае оккупации врагом, должна была быть предана тотальному уничтожению. Детали этого плана поведал Шпеер в 1970 году: «Полному уничтожению подлежали не только промышленные объекты, станции водо-, газо — и электроснабжения, телефонные станции, но и вообще все, необходимое для жизнеобеспечения: документы, по которым выдавались продовольственные карточки, акты гражданского состояния и сведения о прописке, банкноты; запасы продовольствия должны были быть уничтожены, крестьянские подворья сожжены, скот забит. Даже произведения искусства приказано было уничтожать: памятники архитектуры, дворцы, замки, церкви и театры также надлежало разрушить».
Генри Пиккер писал, что деструктивность Гитлера в полной мере проявилась в бесчеловечном плане, предусмотренном им для побежденной Польши: поляков следовало в культурном плане «кастрировать», уготовив им судьбу дешевых рабов. Первыми людьми, ставшими жертвами его страсти к уничтожению, были неизлечимо больные. Следующим ранним деструктивным действием Гитлера было вероломное убийство Эрнста Рема и более сотни главарей СА. Однако главным объектом его буйной разрушительности были евреи и славянские народы, при этом в юдофобии Гитлера важную роль играла позаимствованная у Ланца фон Либенфельса и прочих «евгеников» мысль о том, что евреи отравляют арийскую кровь. В фантазии некрофильной личности страх отравления, загрязнения или заражения возбудителями опасных заболеваний занимает важное место. У Гитлера этот страх проявлялся в навязчивой потребности в мытье и в убеждении, что «сифилис является важнейшей жизненной проблемой нации». Кульминационным пунктом слепой страсти Гитлера к разрушению стал конец его собственной жизни, ставший также концом жизни и его жены — если бы это зависело от него, то Гитлер прихватил бы с собой и всех немцев вместе с их жизненным пространством.
Тот факт, что выраженная деструктивность Гитлера в течение длительного времени не воспринималась всерьез ни его соотечественниками, ни зарубежными государственными деятелями, объясняется, во-первых, вытеснением его деструктивности различного рода рациональными соображениями, и, во-вторых, тем, что, будучи высококлассным лжецом и прекрасным актером, он блестяще разыгрывал нужные ему роли. Лживость и вероломство, как в личном плане, так и в политике, принадлежат к наиболее отвратительным чертам характера Гитлера Если речь шла о личной выгоде, он не щадил даже самых близких друзей и самых преданных соратников, как показывает пример «ночи длинных ножей». И в отношениях с католической церковью действия Гитлера были лживыми и лицемерными. Заключив в 1933 году конкордат с Римом, он уже в то время начал планировать «окончательное решение вопроса» в будущем: «Придет время, и я с ними рассчитаюсь без всякой волокиты… Каждое лишнее столетие сосуществования с этим позорным для культуры явлением будет просто не понято будущими поколениями. Как в свое время избавились от охоты на ведьм, так следует избавиться и от этого ее пережитка». Также и вся внешняя политика Гитлера была сплошным обманом и надувательством, ярким примером которого является Мюнхенская конференция в сентябре 1938 года.
Наряду с некрофилией и деструктивностью важнейшей особенностью личности Гитлера является его садомазохистский авторитарный характер, очень точно описанный Эрихом Фроммом еще в 1941 году. Эта особенность оказалась определяющей не только для отношений Гитлера с женщинами, но самым отвратительным образом проявила себя в ряде других примеров. Гельмут Краусник рассказывал о высказывании Гитлера, сделанном им после одного из партийных собраний и в полной мере характеризующем его садистскую ненависть к евреям: «Их следует изгнать из всех профессий и загнать в гетто — пусть подыхают там, как того заслуживают, а немецкий народ будет разглядывать их, как диких зверей». А вот потрясающий пример садистской мстительности, о котором мы уже упоминали выше при описании реакции Гитлера на заговор 20 июля 1944 года. Гитлер, вообще-то не выносивший вида трупов, приказал заснять на кинопленку сцены пыток и казни генералов, участвовавших в заговоре, и приказывал многократно прокручивать себе этот фильм, наслаждаясь видом трупов, висевших на мясных крючьях со спущенными штанами. Фотографию этой сцены он даже держал на своем письменном столе.
Садистскую сущность этого человека ни в малейшей мере не могут смягчить или приукрасить лицемерные проявления чувств, например, заявления о том, что он не в состоянии перенести вида раненых и убитых немецких солдат, или, что он по этой же причине не мог присутствовать при казни того же Рема и других своих приспешников из числа главарей СА, которых сам же коварно приказал убить. Причиной подобных реакций является не проявление чувства истинного участия, а исключительно срабатывание фобического защитного механизма, с помощью которого Гитлер пытался вытеснить осознание собственной небывалой деструктивности и собственного садизма. Оценивая подобный камуфляж, нельзя ни в коем случае забывать о том, что «глубоко деструктивный человек часто прикрывается фасадом дружелюбия, вежливости, любви к семье, детям и животным и постоянно заявляет о своих добрых намерениях и идеалах». Раушнинг, бывший некогда почитателем Гитлера, писал: «Гитлер мог рыдать, узнав о гибели канарейки, и в то же самое время приказать прикончить политических противников».
Еще одной характерной чертой личности Гитлера был выраженный нарциссизм со всеми типичными его признаками, описанными Фроммом: «Его интересует только он сам, его собственные вожделения, мысли и желания. Он бесконечно говорит о своих идеях, своем прошлом, своих планах. Мир его интересует только как предмет собственных вожделений и планов. Люди интересуют его лишь настолько, насколько они могут служить его целям или быть использованы в этих целях. Он знает все и всегда лучше, чем другие. Уверенность в правильности собственных идей и планов является типичным признаком интенсивного нарциссизма».
Мы располагаем свидетельствами современников, однозначно подтверждающими наличие у Гитлера нарциссизма именно такого рода. Вот как описывал «Путци» Ханфштенгль поведение Гитлера при прослушивании записи собственной речи: «Гитлер упал в моррисовское кресло, и, будто находясь под полным наркозом, стал упиваться звуком собственного голоса, подобно греческому юноше, трагически влюбленному в самого себя и погибшему в волнах, не в силах оторваться от своего изображения в воде». Патологическая самовлюбленность Гитлера проявилась уже в период его заключения в Ландсбергской крепости. Тюремный воспитатель вспоминал о его «тщеславии примадонны». Демонстративно самозабвенная любовь Гитлера к Байрейту была обусловлена не столько культом Рихарда Вагнера, преданностью которому он всегда похвалялся, сколько нарциссическим культом собственной персоны, который он мог поддерживать, появляясь в образе блестящего триумфатора перед гостями фестиваля и внимая их преданности и раболепию. Насколько мало его в действительности интересовала судьба Байрейта, показывает следующий эпизод, о котором рассказывает де Боор: «В марте 1945 года он приказал казнить гауляйтера Вехтлера, за то, что тот, желая спасти культурные ценности и памятники архитектуры, хотел без боя сдать город американцам». Такой образ действий Гитлера в полной мере соответствует мысли Ницше о том, что всякий большой талант напоминает вампира, ибо мир его видений подобен груде развалин людских надежд и существовании. Так и Гитлер целиком был поглощен «режиссурой гигантского театра, в котором людям была уготована роль либо актеров, либо статистов, покорных режиссеру и готовых по его воле идти на смерть». Человека с выраженно деструктивным характером крайний нарциссизм может привести к поистине самоубийственным решениям, направленным на достижение призрачных целей, причем решения эти применяются без каких-либо угрызений совести или чувства вины. В частности, во время русской кампании Гитлером принимались решения, которые Иоахим К. Фест характеризует как «стратегию грандиозного краха» и «несокрушимую волю к катастрофе».
Во всех биографиях Гитлера упоминается его несгибаемая воля, и он сам был непоколебимо убежден в том, что сильная воля является одним из самых крупных его козырей. Эрих Фромм первым указал, «то, что Гитлер называл волей, на самом деле было ничем иным, как его страстями, неумолимо заставлявшими его стремиться к их реализации». По мнению Альберта Шпеера, воля Гитлера была «необузданной и неотесанной», как воля шестилетнего ребенка. Правильнее было бы сказать, что Гитлером руководили его импульсы, и он был не в состоянии смириться с фрустрацией. Сколь незначительной была его сила воли, показала уже его юность. Он был разгильдяем, без намека на самодисциплину, и даже в критический момент, когда его не приняли в Венскую академию художеств, не нашел в себе сил для того, чтобы усиленным трудом наверстать упущенное и осуществить свою мечту — стать архитектором. Если бы политическая ситуация после первой мировой войны сложилась для него менее благоприятно, он скорее всего и дальше продолжал бы вести праздную жизнь, удовлетворившись скромным существованием.
Присущая Гитлеру слабость воли проявлялась и позднее — в колебаниях и сомнениях в те моменты, когда от него ждали решения, как, например, при провале мюнхенского «пивного путча». Как правило, он стремился выжидать события, с тем, чтобы необходимость принимать решения отпала сама собой. Для того, чтобы разрешить это кажущееся противоречие между нерешительностью, являющейся проявлением слабой воли, и непоколебимой решимостью «железной волей» добиться цели, необходимо определиться с такими понятиями, как «рациональная» и «иррациональная» воля. Под рациональной волей Эрих Фромм понимает «энергичные усилия с целью достижения рационально желаемой цели; сюда относятся: чувство реальности, дисциплина, терпение и способность к преодолению действия отвлекающих факторов». Иррациональная воля, напротив, воплощает в себе «подогреваемое иррациональными страстями стремление, из которого проистекают свойства, необходимые рациональной воле». Применив это психологическое определение к Гитлеру, мы придем к выводу, что он действительно обладал очень сильной волей, если говорить о воле иррациональной. Рациональная же воля была развита у Гитлера чрезвычайно слабо.
Другим свойством личности Гитлера было нарушенное чувство реальности. Слабый контакт с действительностью проявился у Гитлера уже в юношеские годы в его мечте стать художником, имевшей весьма мало общего с реальностью. Так же и люди, с которыми он имел дело и которых он обычно считал лишь инструментами в своих руках, были едва ли реальны для него. Не следует, однако, думать, что он обитал исключительно в мире фантазий — в случае необходимости он проявлял незаурядное чувство реальности, например, при оценке мотивов действий противника. С другой стороны, в стратегических планах Гитлера отсутствовало всякое чувство реальности, и он не был способен объективно оценивать положение. Перси Эрнст Шрамм, очень глубоко исследовавший эту проблему, считал, что стратегия Гитлера всегда была «стратегией престижа и пропаганды», а недостаток чувства реальности не позволял ему осознать, что война и пропаганда подчиняются совершенно различным законам и принципам. Это особенно проявилось к концу войны, когда его рассуждения полностью перенеслись в нереальный мир, и даже у Йозефа Геббельса, безгранично восхищавшегося им и рабски преданного ему, сложилось впечатление, что «Гитлер живет в облаках».
Основополагающей чертой характера Гитлера было также явно выраженное недоверие, о котором уже в начале тридцатых годов верховный комиссар города Данцига от Лиги наций швейцарец Карл И. Бургхардт, которого мы уже цитировали выше, писал: «Он не доверяет никому и ничему, подозревает каждого в контакте с врагом или даже в готовности перебежать на сторону врага». Столь крайняя недоверчивость усилила неконтактность Гитлера, проявившуюся уже в юности и присущую до конца жизни.
К числу глубоко укоренившихся особенностей характера Гитлера принадлежит высокая возбудимость и склонность к мощным, порой взрывным аффективным проявлениям — классические симптомы чрезвычайно низкого порога фрустрации. Часто упоминаемые приступы ярости послужили основой к созданию, прежде всего за границей, карикатурного образа Гитлера, согласно которому он постоянно пребывал в бешенстве, непрерывно орал и был не в состоянии совладать с приступами ярости.
Этот образ, однако, не соответствует действительности. Хотя приступы ярости, особенно к концу войны, усилились, все же они были скорее исключением, чем правилом. Свидетели единодушны в том, что, как правило, он был вежлив, предупредителен и любезен, а приступы ярости часто использовал лишь для того, чтобы запугать собеседника и подавить в нем волю к сопротивлению. Альберт Шпеер подтвердил это, сказав: «Некоторые реакции, производившие впечатление истерических припадков, можно считать проявлениями актерства». Если Гитлеру становилось ясно, что собеседника не удается таким образом склонить к капитуляции, то он мог немедленно восстановить контроль над своей яростью. Аллан Буллок вполне правдоподобно иллюстрирует это утверждение следующей сценой, имевшей место между Гитлером и Гудерианом: «Человек, стоявший передо мной с поднятыми кулаками, трясся всем телом, щеки его покраснели от гнева. Казалось, он полностью утратил контроль над собой. Он зашелся в крике, глаза его вылезли из орбит, вены на висках вздулись. Однако генерал-полковник все же продолжал настаивать на своем мнении, и тут Гитлер внезапно любезно улыбнулся и попросил Гудериана: „Продолжайте ваш доклад, пожалуйста. Сегодня генеральный штаб выиграл сражение“».
Первичные качества личности Гитлера, отмеченные выше, характеризуют его как человека, которому свойственны некрофилия, деструктивность, интравертность, крайний нарциссизм, садомазохизм, отсутствие чувства реальности, неконтактность и недисциплинированность. Однако для объективного и свободного от эмоций представления о Гитлере необходимо также остановиться на его талантах и способностях, позволивших ему добиться очевидных успехов и, будучи одиночкой не от мира сего, без какого-либо профессионального образования, всего лишь за двадцать лет стать одним из самых могущественных людей Европы. Самым значительным талантом Гитлера было искусство влиять на других людей и убеждать их. Если мы попытаемся выяснить причины, лежащие в основе его таланта влиять на людей, выделявшего его из числа прочих удачливых демагогов того времени, то мы прежде всего столкнемся с необычайной одаренностью Гитлера как политического оратора, которая сочеталась в нем с явным актерским талантом. Огромные ораторские способности были важнейшим его инструментом на пути к власти, а его политический дар состоял в том, что он умел, пользуясь весьма ограниченным набором тем, соединить эти темы со специфическими условиями своего времени и окружить их чем-то вроде псевдорелигиозного мифа. Холодные, пронизывающие глаза Гитлера на многих слушателей производили почти магнетическое действие, а в столь социально и политически неустойчивое время, как двадцатые годы в Германии, непоколебимая уверенность, с которой он провозглашал свои тезисы, не могла не превратить его в чрезвычайно привлекательную фигуру, так что многими он воспринимался как избавитель Это неопределенное восприятие, возникшее в массах, он умел тактически очень ловко углублять, используя формулы христианской литургии — «Я вышел из народа. Из этого народа я в течение пятнадцати лет на волне этого движения пробивал себе дорогу вверх. Меня никто не поставил над этим народом. Я вырос из народа, я остался в народе, я вернусь в народ». Эти пророческие слова не были для него пустым звуком, но произрастали из его нарциссического убеждения в том, что ему уготована роль «политического Иоанна Предтечи». Вначале он отводил себе лишь роль провозвестника грядущего мессии, но, начиная с 1924 года, он во все большей степени ощущает самого себя «избранным», или фюрером.
Другой его сильной стороной был талант просто говорить о сложных вещах. Он прекрасно осознавал это, когда заявлял: «Наши проблемы казались сложными. Немецкий народ не знал, как к ним подступиться, и в этих условиях их предпочитали отдавать на откуп профессиональным политикам. Я же, напротив, упростил проблемы и свел их к простейшей формуле. Масса поняла это и последовала за мной». То, что при этом он выискивал факты, подтверждающее его тезисы, и связывал эти факты с вещами, не имевшими к этому никакого отношения, чтобы из месива затем вывести убедительные аргументы, для большинства некритичной массы, естественно, осталось тайной.
Необходимо также выделить феноменальную память Гитлера, о которой Перси Эрнст Шрамм наряду с прочим написал: «Одним из качеств Гитлера, поражавшим даже тех, кто ему не симпатизировал, была необычайная память, которая позволяла ему точно запоминать даже незначительные детали, и ухватывавшая все, что когда-либо попадало в его поле зрения». Генералов всегда глубоко потрясали «фундаментальные знания» Гитлера в военной области, но дело здесь было всего лишь в его феноменальной памяти на числа и технические детали. То же самое относится и к начитанности и общей образованности Гитлера, которые вызывают телячий восторг у некоторых биографов. Из «Застольных бесед», записанных Генри Пиккером, можно видеть, что он действительно очень любил читать и был в этом смысле просто ненасытен, а его прекрасная память могла удерживать огромное множество фактов. Однако именно эти часто цитируемые «Застольные беседы» выдают в нем, несомненно, талантливого, но в принципе лишь полуобразованного человека без прочных основ в какой-либо конкретной области. Однако благодаря своему интеллекту он мог связывать между собой почерпнутые из беспорядочного поверхностного чтения и удерживаемые памятью факты и так ловко вплетать их в разговор, что у собеседников создавалось впечатление о его всесторонней образованности. В полном соответствии со своим характером Гитлер избегал чтения, противоречившего его представлениям, видениям и предрассудкам, то есть он читал не для того, чтобы расширить круг знаний, а, по выражению Эриха Фромма, «в новых поисках боеприпасов для своей страсти убеждать других и самого себя… Гитлер не был человеком, который сам добыл себе образование, он был полуобразованным человеком, и той половиной, которой ему не хватало, были знания о том, что такое знания». Характер нарцисса, которому нравилась роль всезнающего и непогрешимого, приводил его к трудностям при беседах с людьми, равными ему или, тем более, превосходившими его, так как при таких беседах мнимое здание его якобы огромных знаний легко могло рухнуть. Единственным исключением являлись архитекторы, с которыми он беседовал охотно — ведь архитектура была единственной областью, которая когда-либо вызывала у него серьезный интерес. Архитектурные вкусы Гитлера, как и его вкусы в других видах искусства, были примитивными и плоскими, что не удивительно при его бесчувственном и примитивном в своей основе характере.
При всех талантах и способностях Гитлера его стремительный взлет был бы все же невозможен без колоссальной пропагандистской работы, выполнившей роль своего рода гидравлического подъемника. Эта пропаганда постоянно убеждала массы в том, что фюреру и каждому немцу ежедневно и ежечасно угрожает опасность со стороны темных сил, принявших обличье евреев, большевиков и плутократического Запада, и что отвратить эту опасность в состоянии единственно решительный, железный фюрер. Фюрер стал идолом, причем не только идолом, «спущенным» свыше, но и идолом, в создании которого сами массы также приняли участие. Восхождение Гитлера к вершинам абсолютной власти было бы немыслимым, если бы в то время значительная часть граждан Германии, а затем и Австрии, не проявила повышенной восприимчивости к его идеологии, которая сводилась к юдофобии, восстановлению немецкой великодержавности и расширению немецкого «жизненного пространства» на восток. В своем интересном аналитическом исследовании Йозеф Штерн совершенно справедливо делает вывод о том, что личность Гитлера и готовность народных масс воспринять те упрощенные, но понятные каждому картинки, которые Гитлер строил в своих демонически-завлекательных речах из немногочисленных плакатных элементов, образовали прочное взаимообогащающее единство. Аналогичный вывод делает и Шпеер, утверждая, что «в том, что Гитлер в конце концов уверился в своих сверхчеловеческих качествах, повинно и его окружение. Даже человеку, обладающему большей скромностью и большим самообладанием, чем Гитлер, грозила бы опасность утратить масштаб самооценки под аккомпанемент несмолкающих гимнов и оваций». По мнению Биниона, «в основе страшной личной власти Гитлера над немцами лежало то, что он сумел привести свою личную ярость, вызванную капитуляцией Германии в 1918 голу, в созвучие с национальной травматической потребностью». В то же время Томас Айх справедливо полагает, что необходимым условием «для возникновения массового гипноза и/или массового показа является наличие массового человека». Такой массовый человек представляет собой «некритичный, подверженный идеологическому влиянию, эмоционально неустойчивый человеческий тип, вырванный индустриализацией из системы традиционных связей и нуждающийся для стабилизации своего Я, в особенности во времена экономических кризисов, в сильном психическом наркотике, которым и снабдил его Гитлер». Поскольку все психоаналитические и глубинно-психологические понятия позволяют построить лишь теоретическую схему характера и в высшей степени своеобразной личности Гитлера, мы приведем ниже слова Андре Франсуа-Понсе, который с 1931 по 1938 годы был послом Франции в Берлине и мог наблюдать Гитлера в процессе непосредственного личного общения Его описание Гитлера отличается яркостью и необычайной способностью психологического проникновения. Отрывок из книги Франсуа-Понсе, опубликованной в 1949 году, мы цитируем по монографии де Боора. Этот отрывок создает перед нами рельефный образ этого жуткого человека, увиденный глазами весьма наблюдательного современника: «Такого человека, как Гитлер, невозможно уложить в простую формулу… Лично я знал три его лица, соответствовавшие трем аспектам его натуры. Первое из них было очень бледным, черты размыты и цвет лица тусклый. Глаза, лишенные выражения, немного навыкате, с мечтательным блеском придавали этому лицу как будто отсутствующее, далекое выражение — непроницаемое лицо, вселяющее беспокойство, подобно лицу медиума или лунатика. Второе его лицо было возбужденным, с яркими красками, страстно-подвижное. Крылья носа вибрировали… глаза извергали молнии, в нем сквозила сила, воля к власти, протест против любого принуждения, ненависть к противнику, циничная удаль, дикая энергия, готовая все смести на своем пути — лицо, отмеченное печатью бури и натиска, лицо одержимого. Третье лицо принадлежало обычному повседневному человеку, наивному, простоватому, неуклюжему, банальному, которого легко рассмешить и который громко смеется и лупит себя при этом по ляжкам — лицо, какое встречается очень часто, лицо без особого выражения, одно из тысяч и тысяч лиц, которые можно увидеть повсюду. Говоря с Гитлером, иногда можно было видеть все три его лица по очереди.
В начале разговора казалось, что он не слушает и не понимает. Он выглядел равнодушно и отстранение. Перед вами как будто был человек, который мог часами оставаться погруженным в странное созерцание, а после полуночи, когда товарищи покидали его, вновь впадал в длительное одинокое раздумье — вождь, которого сотрудники упрекали в нерешительности, слабости и непоследовательности… И тут, совершенно внезапно, как будто некая рука нажала на кнопку, начиналась страстная речь, он говорил повышенным голосом, гневно, нагромождая один аргумент на другой, многословно, будто щелкая бичом, грубым голосом, с раскатистым „р“, с переливами, подобно речи тирольца из отдаленнейших горных долин. Он бесновался и грохотал, как будто говорил перед многотысячной аудиторией. Затем в нем просыпался оратор, великий оратор латинской школы, трибун, говоривший глубоким грудным голосом, свидетельствовавшим об убежденности, который совершенно инстинктивно использует все риторические фигуры и мастерски переключает все регистры красноречия, не знающий себе равных в остроте иронии и насмешки. А для масс это — нечто невиданное и неслыханное, ибо политическое красноречие в Германии в общем и целом и монотонно, и скучно. Если уж Гитлера понесло в доклад или филиппику, то нечего было и думать, чтобы прервать его или возразить ему. Допустивший подобную неосторожность был бы незамедлительно уничтожен взрывом гнева, подобно тому, как были повержены громом Шушниг или Эмиль Гаха, попытавшиеся оказать ему сопротивление. Это могло продолжаться четверть часа, полчаса или три четверти часа. Затем поток вдруг прекращался, казалось, что он иссяк. Можно было подумать, что у него сели аккумуляторы. Он замолкал и расслаблялся. В этот момент можно было высказать возражение, противоречить ему, предложить другую редакцию, поскольку он уже не злился: он колебался, выражал желание обдумать вопрос еще раз и пытался отложить решение. И если в этот момент собеседник мог найти слово, будившее его чувства, или шутку, которая его полностью расслабляла, то с его лба исчезали тяжелые морщины и мрачные черты освещались улыбкой.
Эти смены состояний возбуждения и депрессии, эти кризисы, которым он, по словам его окружения, был подвержен и во время которых самая дикая жажда разрушений переходила в стон раненого животного, побудила психиатров объявить его душевнобольным, страдающим периодическим психозом. Другие усматривают в нем типичного параноика. Очевидно, во всяком случае, что нормальным он не был. Его личность была патологической. Можно назвать его даже безумным, тот тип, который Достоевский назвал „одержимым“. Когда я, следуя учению Тэна, пытаюсь выделить главную черту его характера, его доминирующее качество, то в первую очередь мне приходят на ум высокомерие и честолюбие. Однако здесь представляется более уместным прибегнуть к термину из словаря Ницше: воля к власти… Власть — ее он жаждал для себя, но и для Германии, для него это было одно и то же… С юности он был шовинистом и приверженцем великогерманской идеи. Он собственной плотью ощущал страдания и унижения страны, которую считал своей родиной… Он поклялся отомстить за себя, отомстив за нее… Поскольку в соответствии с его натурой воля к власти должна была быть направлена на войну и завоевания, он попытался превратить государство в государство милитаристское и полицейское, превратить его в диктатуру… Но волю к власти насытить невозможно. Она постоянно перерастает себя, ибо только в действии она находит счастье. Поэтому Гитлер не мог остановиться, когда ему удалось создать третий рейх и разорвать цепи Версальского договора. Он хотел создать в Европе „великую империю“, и если бы ему это удалось, то его руки потянулись бы за Северной и Южной Америкой… Фантазия Гитлера была дикой и романтической. Он подпитывал ее элементами, вычитанными то здесь, то там. Его нельзя назвать необразованным человеком, но это плохо усвоенное образование автодидакта. Он обладал даром сводить вещи к общему знаменателю и упрощать их, что снискало ему горячую благодарность поклонников.
В результате чтения Хьюстона Стьюарда Чемберлена, Ницше, Шпенглера и многих других автором перед его духовным взором возник фантастический образ Германии, призванной возродить Священную римскую империю германской нации… для расы господ, стоящей на здоровой крестьянской основе, ведомой партией, представляющей собой политическую элиту, своего рода рыцарство. После того, как эта раса господ навсегда освободит мир от еврейского яда, в котором, по мнению Гитлера, содержатся все прочие яды — яд демократии и парламентаризма, яд марксизма и коммунизма, яд капитализма и христианства, — она создаст новую положительную религию, по широте и глубине равную христианству. Вот каковы были те бредовые идеи, которым он предавался в ночных мечтаниях… Иногда этот бред облекался в форму вагнеровских гармоний. Он видел себя героем из мира Вагнера — Лоэнгрином, Зигфридом и, в первую очередь, Парсифалем, излечившим раны Амфортаса и вернувшим чудесную силу святому Граалю.
Ошибаются, однако те, кто полагают, что у этого человека, жившего в фантастическом мире, отсутствовало чувство реальности. Он был холодным реалистом и фундаментально расчетливым человеком. Будучи по природе инертным и не способным к регулярному труду, он, тем не менее, всегда был осведомлен обо всем, что происходит в рейхе… Таким образом, он не может быть освобожден от ответственности. Он знал о самых страшных преступлениях и эксцессах, они совершались с его ведома и по его желанию. Воля Гитлера к власти усиливалась опасными свойствами его характера: беспредельным упорством, безграничной отвагой, способностью принимать внезапные и бесповоротные решения, умением быстро схватывать суть проблемы, внутренней интуицией, не раз предупреждавшей его об опасности и спасшей его не от одного заговора… Грубости и жестокости Гитлера сопутствовали хитрость, лицемерие и лживость. Оглядываясь на пройденный путь, приведшей его к власти, не снившейся до него ни одному императору, он пришел к мысли, что провидение хранит его и делает непобедимым. Неверующий, враг христианства, он возомнил себя избранником Всевышнего и все чаще обращался к Нему в своих речах… Он переоценивал свою личность и свою страну и, совершенно не зная заграницы, недооценивал силы своих русских и англосаксонских противников. Он хотел достичь славы Фридриха II и превзойти славу Наполеона. Его абсолютизм и тирания становились все более жестокими. Его именем Гиммлер и гестапо установили в рейхе чудовищный террор… Непросто понять, почему немецкий народ столь долго и столь послушно следовал за этим бесноватым фюрером. Одним лишь страхом перед полицией и концлагерями это объяснить невозможно».
Если на основе приведенного выше блестящего анализа очевидца, а также на основе многочисленных работ психологов, психоаналитиков, специалистов в области глубинной психологии и исторической психиатрии, посвященных чертам характера Гитлера, мы попытаемся построить истинную картину личности Гитлера и его отношений с обществом, то перед нами в первую очередь встанет вопрос, который задает Иоахим К. Фест в начале написанной им биографии Гитлера: «Известная нам история не знает явления, подобного ему. Должны ли мы называть его „великим“?». Действительно, Джон Толанд в своей биографии Гитлера придерживается той позиции, что его значение как движителя истории выше, чем значение Александра Великого или Наполеона. Правда, Уве Банзен в своем предисловии к этой биографии пишет: «Действительно, ни один из правителей нашего времени не стал причиной гибели стольких людей. Тем не менее, для некоторых он продолжал оставаться предметом восхищения и почитания… Для тех немногих, кто до сих пор продолжает оставаться его сторонниками, он является героем, падшим мессией. Для всех остальных этот человек остается „безумным“, военным и политическим авантюристом, убийцей, безвозвратно погрязшим во зле, который достиг всех своих успехов преступными методами».
Доказать или опровергнуть последнее утверждение можно лишь, прибегнув к методам судебно-психиатрической экспертизы. За решение этой задачи взялся Вольфганг де Боор, признанный во всем мире ученыйкриминалист, автор книги «Гитлер: человек, сверхчеловек, недочеловек». В этом исследовании де Боору удалось получить весьма интересные результаты, которые мы в краткой форме изложим в следующей главе.
В своем судебно-психиатрическом исследовании дела Гитлера де Боор пользовался в основном двумя научными методами, позволяющими путем анализа различных характерных признаков получить максимально объективную оценку личности с точки зрения преступных наклонностей и проявлений ее характера. Речь идет о теории «социального инфантилизма» и о «концепции моноперцептоза».
По де Боору, под социальным инфантилизмом, в отличие от соматического и психического инфантилизма, следует понимать аномальное поведение индивидуума в поле социальных напряжений, характеризующееся различными дефицитами социальной психики, то есть дефицитами механизмов контроля его социальной активности. Если следовать определению, данному Ф. Найдхардтом, то социализация индивидуума есть процесс, «посредством которого господствующие в обществе ценности, нормы и методы жизни индивидуума становятся известными индивидууму и обязательными для него», и мы не обнаружим каких-либо дефицитов, которые бы в детстве оказали непоправимое влияние на первичную социализацию Гитлера. При всех негативных и авторитарных чертах характера его отца, именно отец должен был особенно твердо внушить ему нормативные представления о законе и порядке. Есть полные основания считать, что и вторичная фаза социализации, в которой важнейшим является влияние школы, прошла у Гитлера без отклонений от нормы. Подтверждением тому служит для де Боора яростный спор между Гитлером и строительными рабочими, который произошел в начале венского периода его жизни. В этом споре Гитлер «страстно защищал практически весь набор буржуазных общественных норм». В то же время у Гитлера практически не могут быть обнаружены признаки третьей, заключительной фазы социализации, во время которой происходит окончательная персонализация индивидуума, «социально-психический мораторий», по выражению Эриксона. Этот социально-психический мораторий затянулся у Гитлера на целое десятилетие, и мы не располагаем фактами, которые позволяли бы утверждать, что его личность к концу этого десятилетия сформировалась окончательно. В этот период (1-905-1914 годы) произошел ряд событий, оказавших значительное влияние на последующее развитие личности Гитлера. На это время пришлась смерть его матери, на чем мы подробно останавливались выше. Это событие глубоко потрясло его и, по свидетельству врача-еврея доктора Блоха, сделанному им уже в Америке в 1943 году, явилось, наверное, самым сильным эмоциональным переживанием в жизни Гитлера. Другим переживанием, оставившим глубокие следы, стал провал при попытке поступления в венскую Академию изобразительного искусства в 1907 году, последствия которого вылились в явную неприязнь Гитлера к преуспевающим, социально интегрированным людям, ко всему, что связано с академиями и университетами. В крушении мечты своей жизни — стать художником или архитектором — он винил не себя, а чванство и некомпетентность академических профессоров. Гитлер почувствовал себя отвергнутым буржуазным обществом, что побудило его искать укрытия в анонимности — вначале в убежище для бездомных, позднее в мужском общежитии.
Итак, судебно-психологический анализ социальнопсихического моратория Гитлера не позволяет получить сколько-нибудь конкретных результатов. Ясным остается лишь то, что ряд кризисов идентификации не позволил ему успешно идентифицировать себя, и результатом венского периода становления явилась лишь выработка защитных механизмов, обусловленных страхом. С тем большей силой вторглась в психический вакуум Гитлера первая мировая война, ставшая господствующим фактором запечатления и «главным воспитательным переживанием» его жизни. Война сыграла роль пускового механизма для позднего процесса созревания, и из «аморфного» образа Гитлера начали проступать зримые контуры личности. При этом мы не располагаем какими-либо фактами, свидетельствующими о проявлениях склонности Гитлера к жестокости. В период, непосредственно следующий за окончанием войны, в жизни Гитлера не произошло события, которое можно было бы назвать явным «политически пробуждающим переживанием» и поэтому сложно указать точный момент начала его политической карьеры. Возможно, это произошло, когда он внезапно открыл в себе дар политического оратора: такое событие вывело его из длительного кризиса самооценки и послужило началом «прорыва к себе». Собственно момент завершения персонализации Гитлера приходится на период его заключения в ландсбергекой крепости, после которого он решительно и окончательно вступил на политическую сцену. Ганс-Юрген Айтнер считает, что в изменении политического сознания Гитлера тюремное заключение выполнило функцию пускового механизма — сыграло роль библейского «переживания Иордани».
В процессе длительной социализации среднего нормального гражданина всегда происходит формирование так называемого «структурного барьера», который препятствует осуществлению опасных агрессивных действий под влиянием сильных эмоций. К концу первой мировой войны такой барьер сохранился у Гитлера практически в полной неприкосновенности. Прогрессирующая деформация структурного барьера проявилась лишь в момент начала его политической деятельности, о чем свидетельствует беседа Гитлера с генералполковником фон Зеектом в баварском военном министерстве, где Гитлер, в частности, заявил растерявшемуся генералу: «Мы, национал-социалисты, видим свою задачу в том, чтобы марксисты и пораженцы, сидящие в теперешнем правительстве, попали туда, куда следует — на фонари». Однако последние механизмы торможения отказали только после прихода к власти. Резня главарей СА в «ночь длинных ножей» 1934 года, убийство мешавших ему генералов фон Бредова и фон Шлейхера, приказ об «эвтаназии» душевнобольных в 1939 году, и, наконец, приказ об истреблении миллионов евреев и бесчеловечный «приказ Нерон» в 1945 году, показывают, что сужение структурного барьера у Гитлера приняло характер «распада нормативной субстанции подобно тому, как это происходит у массовых убийц».
Другим характерным для Гитлера явлением судебно-психиатрического плана был выраженный «социальный аутизм», являющийся по де Боору типичной чертой характера шизоидных личностей. У таких личностей, при отсутствии истинной шизофрении, имеют место характерные для шизофрении симптомы. Де Боор так описывает судебно-психиатрические аспекты подобного социального аутизма: «Человек испытывает трудности при вступлении в социальные контакты или вообще неспособен к таковым; тенденция к обособлению затрудняет разрешение психических конфликтов в беседах с другими людьми и получение квалифицированной консультации. Инкапсуляция создает агрессивное напряжение. Коммуникационный барьер и блокирование информации затрудняют адаптацию к реальному миру». Эрнст Кречмер приводит дополнительные характеристики аутизма шизоидной личности, которые в полной мере относятся к личности Гитлера: «Холодный и прямолинейный эгоизм, фарисейское самодовольство и безмерно ранимое чувство собственного достоинства, теоретическое стремление осчастливить человечество в соответствии со схематическими доктринерскими принципами, желание сделать мир лучше, альтруистическое самопожертвование в большом стиле, прежде всего во имя общих обезличенных идеалов». Особо типичным признаком аутизма Гитлера была холодная аффективная безучастность, корни которой лежат в глубочайшем презрении к людям. Его совершенно не волновали нечеловеческие условия жизни гражданского населения Германии в условиях беспощадных бомбежек в последние годы войны. Однако это не мешало ему демонстрировать глубокое потрясение при известиях о разрушении оперных театров. Отдавая приказ открыть шлюзы на реке Шпрее, Гитлер ни на минуту не задумался о судьбе раненых немецких солдат, находившихся в туннелях берлинского метро, которых этот преступный приказ обрекал на неминуемую смерть. Слабое Я привело Гитлера к безмерной недоверчивости, которая, по выражению Шпеера, стала его «жизненной стихией». В последние месяцы жизни Гитлер отгородился от мира непробиваемыми стенами бункера рейхсканцелярии, что де Боор также считает символичным «для завершения его жизни, которая между аутической узостью и необузданными видениями мирового господства так и не вышла на лежащую посредине гуманистическую координату». Судебная психиатрия придает важное значение нетерпимости фрустрации, которая не позволяет личности переносить неудачи, разочарования и болезненные унижения без агрессивных реакций. Нетерпимость фрустрации проявилась у Гитлера действительно очень рано, что в сочетании с биологически обусловленной повышенной агрессивностью уже в юности порой вызывало непонятные реакции. Это в соединении с отсутствием социальной совести, что также является характерной для Гитлера чертой его поведения, привело его к неисчислимым актам чудовищного насилия.
Со многими преступниками Гитлера роднят дефициты идентификации. Такие дефицита возникают в тех случаях, когда в ранние годы, решающие для формирования человека, у этого человека не формируется идентифицирующее ядро. Для Гитлера идентификация с деспотичным, внушавшим страх отцом была невозможна, так как означала бы для него отрицание собственного Я. Поэтому после смерти матери он оказался в эмоциональном вакууме, заполнить который помешали неудачи, преследовавшие его в Вене. Не исключено, что факторами, помешавшими его идентификации, явились также незнание собственного происхождения и знание того, что между его родителями существовала кровосмесительная связь. По мнению специалистов в области судебной психиатрии, дефициты идентификации способны подвинуть социально инфантильных людей на умозрительные действия в поисках собственной идентификации. У Гитлера импульсы к умозрительным действиям вначале носили позитивный и конструктивный характер, но после начала второй мировой воины их характер все больше становился деструктивным. Сколь тесно могут переплестись между собой нарушения идентификации и параноидальные явления, показал психолог Ф. Рудин в книге «Фанатизм. Магия силы»: «Жесткая модель поведения доходит у фанатиков этого типа, как правило, до полной идентификации с идеей, которую те представляют. Здесь мы имеем второй симптом, указывающий на круг шизоидных форм. Даже если процессы идентификации, подобно процессам проекции, принадлежат к числу общечеловеческих и, следовательно, необходимых механизмов, то глубинной психологии хорошо известны неадекватные идентификации, которые, выполняя роль защитных механизмов, отчуждают человека от его собственной сущности, от его самого внутреннего Я, за счет чего… латентный психоз может стать острым. Такая опасность возникает прежде всего при длительных идентификациях и сверхидентификациях, при которых реальное Я все больше сжимается, а на его месте появляются фантастические, наивные или параноидальные формы идентификации». Таким образом, Гитлер становится в ряд с теми преступниками, чей жизненный путь вследствие дефицита личностной идентификации отмечен печатью «разрушения» своего мира. Будучи исходно созидателем, с 1939 года он превращается в фанатического разрушителя, что подтверждает следующий фрагмент из воспоминаний Шпеера: «Он умышленно хотел, чтобы люди гибли вместе с ним. Для него уже не существовало моральных границ. Конец собственной жизни означал для него конец всего».
Столь полное разрушение «нормативного органа», которое нашло свое выражение в присущей Гитлеру мании уничтожения, не имеющей аналогов в истории, не может иметь своим единственным объяснением наличие «социального инфантилизма» или первичную преступную деформацию структуры личности. Следует предположить, что в этом сыграло свою роль, по выражению де Боора, «разложение его нормативного органа» вследствие отсутствия высшей корректирующей или по меньшей мере предостерегающей инстанции в Германии и за ее пределами. Это позволило Гитлеру «удовлетворить свои инфантильные потребности. В радикальных слоях народа он нашел… идеального партнера. Два инфантилизма объединились в один… Явление, которое в психиатрии получило название „безумие на двоих“… Активный партнер, фюрер, все бесцеремоннее навязывал темы своего бреда более слабому партнеру, народу, подверженному идеологическим влияниям, так что за несколько лет возникло нерушимое единство, наиболее подходящим словом для которого является массовый психоз. Но массовый психоз может возникнуть лишь тогда, когда оба партнера инфантильны». Подобные психотические процессы в сознании с глубокими социальными последствиями де Боор обобщенно называет «моноперцептозом».
К характерным признакам моноперцептоза относится мания величия, в полной мере свойственная Гитлеру. И сам он был глубоко убежден в том, что «как индивидуум по своей духовной и творческой силе один превосходит весь мир». Развитию мании величия, несомненно, способствовал его «социальный аутизм», сочетавшийся со склонностью принимать желаемое за действительное и с его представлением о том, что своими необычайными способностями он обязан высшей силе. Подобная мания величия не является симптомом психического заболевания, а представляет собой результат длительного психологического процесса, корни которого уходят в юность. Одним из аспектов мании величия Гитлера была «строительная мегаломания». Так, он планировал выстроить в столице рейха «Большой зал», долженствующий символизировать мировое господство. Этот зал должен был украшать имперский орел со свастикой, держащий в когтях огромный земной шар. В рейхсканцелярии для него должны были устроить рабочий кабинет площадью почти 1000 квадратных метров — завершение строительства было намечено на 1950 год. Уильям Карр называет это «гиперкомпенсацией комплекса неполноценности, которая являлась частью сложного защитного механизма, помогавшего ему преодолеть сомнения в своей миссии и страх перед тем, что он не сможет удержать то, что он уже завоевал и еще завоюет в будущем».
Все попытки объяснить беспримерную агрессивность Гитлера наталкиваются на трудность, состоящую в том, что биографические факты практически полностью исключают врожденную агрессивность его характера как причину позднейшей эксцессивной готовности к агрессии. Де Боор указал на не учитывавшуюся до сих пор невероятную динамику, которая возникает за счет моноперцептоза под диктатом доминирующей над всем сверхценной идеи и позволяет мобилизовать страшную силу и эмоциональную энергию для реализации той или иной основной темы. В нормальной ситуации препятствием на пути агрессий, к которым призывают носители «сверхценной идеи» бредового содержания и которые способны вызвать тяжкие социальные последствия, является угроза применения мер уголовно-правового характера. Однако, начиная с 1934 года, уже не существовало тормозящей инстанции, вследствие чего Гитлер безнаказанно мог полностью выплеснуть свою агрессивность, постоянно подпитываемую энергией его сверхценных идей — уничтожение евреев, борьба с марксизмом, расширение немецкого «жизненного пространства» на восток. Поскольку с 1934 года он имел в своем распоряжении все технические, экономические и военные возможности современного промышленного государства и располагал неограниченными властными полномочиями, в результате осуществления его моноперцепторных сверхценных идей сложилась уникальная в истории ситуация. Как правильно заметил Тревор-Ропер, невозможно себе представить, чтобы подобное зловещее стечение трех факторов повторилось еще раз. Вот эти три фактора:
— существование личности с диктаторскими и, по де Боору, с тяжкими преступными наклонностями;
— наличие моноперцепторной бредовой идеи, опасной для существования человечества;
— абсолютная власть, позволяющая поставить весь потенциал государства на службу этой идее.
К этому следует добавить крайний нарциссизм, приведший к концентрации либидо исключительно на собственном Я и, таким образом, не только породивший ощущение всемогущества, но и давший толчок преступным действиям на почве «нарциссических обид», склонность к которым у подобных личностей носит особо выраженный характер. Ни одна психическая травма, ни одно унижение, ни одна обида в таком случае не могут быть когда-либо забыты или прощены, и мы найдем у Гитлера немало примеров запоздалой мести людям, когда-то унизившим или обидевшим его и заплатившим за это жизнью.
Эта комбинация нарциссизма и эгоцентризма на фоне веры в собственную всемирно-историческую миссию в конце концов привела к «стиранию внутренних систем ценностей» и полному игнорированию потребностей и прав других людей. Как подчеркивает де Боор, подобный процесс наблюдается только при тяжелых психических заболеваниях, например, при шизофреническом распаде личности. До настоящего времени не существует научно подтвержденной картины возникновения подобного, практически полного распада нормативной системы у людей, не являющихся душевнобольными — Гитлер является единственным известным случаем такого рода за всю историю научного исследования подобных изменений психики преступников.
Доминирующее место среди навязчивых бредовых идей Гитлера занимала беспримерная патологическая юдофобия. Именно этой цели — умерщвлению евреев — были, в конечном счете, подчинены военные акции, предпринятые Гитлером, а начав завоевание «жизненного пространства» на востоке, он в 1942 году устрашающе близко подошел к реализации своей мечты: заполнить гигантское пространство на востоке людьми «высшей расы», предварительно очистив это пространство от «неполноценных» евреев и славян и защитив его могучим «Восточным валом» от нашествий «азиатских орд». При попытке объяснить эту «поистине ариманову ненависть, изуродовавшую все гуманное, что еще оставалось в Гитлере, до полной неузнаваемости» не срабатывает ни одна из психологических гипотез, известных современной медицине. Ясно лишь то, что юдофобия Гитлера безусловно носила маниакальный характер, ибо она полностью удовлетворяет всем трем критериям мании, сформулированным Ясперсом: во-первых, бредовая идея Гитлера о существовании некоего еврейского лобби, целью которого является уничтожение арийской расы и установление мирового господства, нереальна априори. Во-вторых, Гитлер был непоколебимо убежден в правильности этой бредовой идеи, и, в-третьих, эта идея могла корректироваться логическими рассуждениями и содержанием собственного опыта. Поэтому де Боор приходит к выводу, что «в своей совокупности идеология Гитлера должна быть признана соответствующей всем критериям мании. Таким образом, имела место мания, но… мания клинически здорового человека, у которого отсутствуют какие-либо симптомы шизофрении. Поэтому мы предложили… собственный термин „моноперцептоз“ с тем, чтобы дать возможность разграничения мании здорового человека, приведшей к тяжелым социальным последствиям, и маниакально-психических заболеваний».
Исходя из анализа особенностей личности Гитлера в различные периоды его жизни и основываясь на понятиях «социальный инфантилизм» и «моноперцептоз», де Боор попытался сделать криминалистический и социально-психологический вывод, подобный тем выводам, которые делают эксперты в уголовном процессе. Согласно де Боору, результаты такого прогноза являются поистине катастрофическими: «В случае окончательной победы немецкий народ и народы Европы ожидали жестокие испытания. Мы должны быть благодарны союзникам за то, что они избавили Германию и Европу от диктатуры личности с тяжелейшими преступными наклонностями».
Аргументация некоторых психиатров, утверждающих, что Гитлер был душевнобольным, не выдерживает объективной критики, однако серьезные специалисты единодушно считают, что Гитлер был «истерическим психопатом с потребностью самовыражения и шизоидно-аутистическим фанатиком», который был полностью вменяем и ответствен за все свои поступки. Профессор Освальд Бумке, заведовавший в свое время кафедрой психиатрии Мюнхенского университета, дал Гитлеру следующую судебно-психиатрическую характеристику: «Шизоид и истерик, брутально жесток, недоучка, невыдержан и лжив, лишен доброты, чувства ответственности и вообще всякой морали». Профессор Шальтенбранд, заведующий кафедрой психиатрии Вюрцбургского университета, считает, что такого рода люди, добившись политической власти, представляют невероятную опасность для общества, потому что «политик-психопат представляет собой особо опасное явление на грани здорового человека и душевнобольного. Это опасно именно потому, что в психопате в общем случае присутствует так много от здорового человека, что обычные люди не в состоянии распознать в нем какие-либо психические отклонения… Типично, что психопатам удается обзавестись учениками и сторонниками, которые сами по себе лишь чуть-чуть отличаются по своей психической конституции от нормальных людей. Эти люди принимают гротескные, „двинутые“ программы, которые затем вызывают массовый психоз». Быстрому распространению этого массового психоза способствовал необычайный дар Гитлера подчинять людей своему влиянию, принимавший порой характер настоящего массового гипноза. Каким образом этот гипноз оказывал влияние на самого Гитлера, в результате чего фюрер и масса «накачивали» друг друга по спирали, объясняет нам криминологическая психология: «Если социально инфантильная личность, обуреваемая маниакальными идеями, встречает со стороны массы почти собачью преданность, то негативные потенции объекта обожания неизбежно должны усилиться и в конечном итоге уничтожить остатки гуманности».
Принимая во внимание ужасные события, которые произошли за те немногие годы, когда Гитлер был абсолютным властелином Германии и почти всей Европы, мы, вне всякого сомнения, не можем не признать за ним высокий и, возможно, уникальный исторический ранг, пусть даже в отрицательном смысле. И если он, как личность, несомненно, историческая, имеет право навеки попасть в «пантеон всемирной истории», то, в то же время, по выражению де Боора, ему принадлежит не менее почетное место и в «пантеоне великих преступников».
По-видимому, такого же мнения придерживались национал-социалистические заправилы во главе со своим фюрером уже в 1943 году, ибо тогда, возможно, полностью осознавая чудовищность совершенного нацистским режимом и отдавая себе отчет в тяжести возмездия, Иозеф Геббельс написал в журнале «Дас Райх» за 14 ноября следующие строки: «Что касается нас, то мы сожгли за собой мосты. У нас нет пути назад, но мы и не хотим идти назад. Мы войдем в историю как величайшие государственные деятели всех времен — или как величайшие преступники в истории».
Достижения современной психологической науки сегодня позволяют нам объяснить противоречия личности одного и того же индивидуума. Особое значение при этом имеет учение Зигмунда Фрейда и его школы, согласно которому наш внутренний мир существует как бы в двух уровнях — на уровне сознания и на уровне подсознания. Сегодня мы также знаем, что базовые черты характера человека формируются не только за счет наследственно предопределенных факторов, но также и под влиянием воспитания, впечатлений раннего детства и юности. Эти исходные впечатления никогда полностью не стираются — они могут лишь быть вытесненными в подсознание и, позднее, сменяя друг друга, в различной степени воздействуют на поведение и эмоциональный мир взрослого индивидуума. Поэтому не представляется возможным понять характер человека в целом, если не уделять подсознательному в нем такое же внимание, как и сознательному, если не обращаться к юношеским переживаниям этого человека. Поэтому при исследовании личности Сталина нам придется попытаться полностью синтезировать все ступени ее развития подобно тому, как мы поступили в случае Наполеона и Гитлера.
Если объективно с медицинской точки зрения проанализировать юношеский анамнез Сталина, то мы обнаружим несколько фаз, оказавших решающее влияние на его последующее развитие.
Первой из таких определяющих фаз, безусловно, является его раннее детство. Как показывают воспоминания друга его юности Иремашвили, грубые методы воспитания жестокого и часто пьяного Виссариона Джугашвили оставили неизгладимые следы в душе сына. Причем следует говорить не только и не столько о физической боли от ежедневных побоев, которыми отец якобы хотел сломить упрямство сына, сколько о чувстве несправедливости от незаслуженных наказаний, которые вошли у отца в привычку, и о чувстве бессилия, с которым он был вынужден сносить жестокость грубого, примитивного и непредсказуемого родителя. Подобное физическое насилие и психическое подавление вынуждены были претерпеть миллионы взрослых людей, переживших фашистскую и коммунистическую диктатуру. Элис Миллер настойчиво доказывает, что между насилием над ребенком и насилием над взрослым существует большая разница: ребенок не имеет права открыто выразить ненависть к своему мучителю. Ведь не положено ненавидеть отца — так гласит четвертая заповедь — и, в принципе, ребенок и не хочет ненавидеть своего отца, потому что он его любит. Этот парадокс, состоящий в том, что страдания принимаются от руки «любимого мучителя», может оказать необратимое влияние на последующее психическое развитие человека.
Ребенок запечатлевает в себе именно событие перенесенных в детстве побоев, а не эмоциональное содержание, вкладываемое в это воспитательное мероприятие его родителями, согласно которому ребенок был бит для его же блага. Поэтому взрослый человек, полностью вытеснивший это детское переживание в подсознание, воспринимает подобные события совершенно без эмоций и какого-либо участия. Страдания, вызванные жестоким обращением, побоями и отсутствием сочувствия к своим детским невзгодам, запечатленные в подсознании ребенка, в будущем порождают у взрослого человека внутреннее желание повторить эти страдания детства. При этом характерно, что такие люди полностью идентифицируют себя с агрессором и не испытывают ни малейшего сочувствия к жертве. Не удивительно, что самые надежные лагерные надзиратели и заплечных дел мастера поставляются именно этим контингентом людей. Некогда порабощенный и преследуемый ребенок сам становится поработителем и преследователем, ибо даже десятилетия спустя в нем продолжает жить трагическая потребность, заставляющая его мстить за обиды, перенесенные в раннем детстве, и проецировать накопленную ненависть на другие личности и общественные институты.
Друг детства Сталина Иосиф Иремашвили сто лет назад предвосхитил эти выводы современной психологии, написав: «Тяжкие, незаслуженные избиения мальчишки сделали его таким же жестоким и бессердечным, как его отец. Он был убежден в том, что человек, которому должны подчиняться другие люди, должен быть таким, как его отец, и поэтому в нем вскоре выработалась глубокая неприязнь ко всем, кто был выше его по положению. С детских лет целью его жизни стала месть, и этой цели он подчинил все». Отец всегда играл в семье лишь роль властелина и почти никогда не проявлял дружеских, тем более нежных чувств. Поэтому в сыне «непрерывно и однозначно накапливалась ненависть».
О влиянии матери мы можем строить одни лишь предположения. Безусловно, у Сталина не было такой связи с матерью, как у Наполеона или, тем более, у Гитлера. Нам известно лишь, что она была вынуждена столь же безропотно сносить унижения и несправедливости, а нередко и побои главы семейства и безмолвно взирать на издевательства мужа над своим Coco. В глазах ребенка мать как бы давала молчаливое согласие на грубые «воспитательные мероприятия» отца и, таким образом, утратила роль союзницы его самоутверждения по отношению к отцу, что, естественно, не способствовало укреплению связи между ребенком и матерью.
С другой стороны, имеются основания предполагать, что мать Сталина, лишенная других радостей в своей беспросветной жизни, была очень привязана к своему единственному ребенку, причем ее любовь к сыну должна была усиливаться его увечьем — укороченной левой рукой, из-за чего он нуждался в защите более, чем другие дети. Великая ее любовь к Coco нашла свое выражение в готовности пойти на любые жертвы во имя того, чтобы избавить его в жизни от нужды. В этом она, в конце концов, достигла успеха, добившись поступления сына в высшее учебное заведение, что позволяло рассчитывать на удачную его карьеру в будущем. Учителя очень рано обратили внимание на уверенность Coco в своих силах и его способность добиваться своей цели. Это доказывает, что мать, свято верившая в будущие успехи сына, была для него, по выражению Хельма Штирлина, «сильнейшей родительской реальностью», то есть именно в матери Coco видел центральную, делегирующую его родительскую фигуру.
Второй важнейшей фазой развития личности Иосифа Сталина является период учебы в горийском церковном училище и в тифлисской духовной семинарии. Первым делом ему предстояло убедиться в том, что учителя столь же малоразборчивы в выборе воспитательных средств, сколь и отцы, поскольку также нуждаются в подобных переживаниях для укрепления своего слабого нарциссического Я. В еще большей степени ему это стало ясно в семинарии, жизнь в которой напоминала больше казарму, нежели студенческое общежитие. Тотальная слежка и стукачество монахов, раболепствовавших перед начальством и пытавшихся различными наказаниями достичь безоговорочного повиновения, породили в его душе еще один очаг ненависти. За счет этого в период полового созревания произошло возрождение той ненависти, которая была им преодолена в раннем детстве. Однако эта ненависть претерпела изменения в том смысле, что появился однозначный образ врага, ибо теперь подросток Джугашвили «имел право на свободную и дозволенную ненависть». Сначала аккумулируемая в нем ненависть была направлена только против монахов, непосредственно надзиравших за ним, но затем она распространилась и на других носителей авторитарной власти, таких, как офицеры и чиновники царского правительства. В то же самое время в нем усиливалось презрение к глупой и трусливой массе, безвольно терпевшей насилие авторитарной власти, что должно было пробуждать в нем бессознательные ассоциации с ролью матери в его собственной семье.
Семинарская жизнь, казавшаяся ему все более невыносимой, давала ему, тем не менее, практические наглядные примеры тех средств и методов, с помощью которых можно бороться с такими порядками. Средствами этими были хитрость, ложь и подозрительная сдержанность по отношению ко всем и каждому. Дочь Сталина Светлана полагала, что уже в те времена он «на основе своего семинарского опыта убедился, что люди грубы и нетерпимы, что духовные пастыри обманывают свою паству, для того чтобы крепче держать ее в руках, что они занимаются интригами, лгут и что у них очень много других пороков, но очень мало достоинств». По-видимому, еще будучи семинаристом, Сталин полностью принял идеи Маркса — основополагающая идея марксизма о том, что классовая борьба неминуемо должна привести к устранению продажного и прогнившего буржуазного общества, предоставляла ему возможность получить выход для накопленной им чудовищной ненависти против всех форм власти и утолить жажду мести.
В 1899 году, после исключения из семинарии по неизвестным причинам, начинается третья фаза формирования личности Сталина. Вот как комментирует это событие однокашник молодого Сталина по семинарии Иосиф Иремашвили: «Он… покинул семинарию, исполненный горькой и злобной ненависти к школьному начальству, буржуазии и всему тому, что было в стране воплощением царизма». Это свидетельствует о решительном намерении Сталина идентифицировать собственное Я Он сжег за собой все мосты и выбрал для себя жизненный путь профессионального революционера со всеми вытекающими из этого опасными последствиями. Таким образом у него завершился и компенсировался «юношеский кризис идентификации». На этапе поиска своего Я он должен был выстроить для себя идеализированный образ собственной личности и в дальнейшем стремиться максимально приблизиться к этому образу на практике. Образцом послужил ему Коба, кавказский аналог Робин Гуда, с которым в значительной степени идентифицировал себя молодой Сталин Подобное воображаемое слияние, выразившееся в том, что он выбрал для себя кличку Коба, должно было, скорее всего, послужить нарциссическому усилению его, к тому времени еще не вполне сложившейся, идентификации. В современной теории нарциссизма в подобных случаях принято говорить о формировании связи типа alter ego, подразумевая при этом размытие физических границ между собственно личностью и вторым партнером, в данном случае — кавказским героем Кобой, когда второй партнер воспринимается почти как близнец.
Современное учение о «нарциссизме» позволяет лучше разобраться в тех расстройствах, которые находят свое видимое проявление в неудачных попытках личности установить нормальные контакты с конкретным и абстрактным внешним миром. Нарциссическая личность принимает только ту данность, которая соответствует ее желаниям, мыслям и чувствам. Поэтому вещи и лица вне этого эгоцентрического круга не заслуживают внимания, а все, что делают другие люди, оценивается и интерпретируется только и исключительно относительно собственной личности. При высокой степени выраженности нарциссических механизмов, которые, как известно, могут достигать мессианских масштабов, постулат собственной непогрешимости и неконтролируемой абсолютной власти может завести столь далеко, что в тот момент, когда малейшая критика или действие ставит под угрозу идеал, созданный собственным воображением, источник такой критики подвергается беспощадным преследованиям вплоть до физического уничтожения.
В случае Сталина значение этих особенностей состоит в том, что они, вследствие реализации двойного стандарта, отрицательно сказались на его способности правильно и объективно оценивать действительность. Причина возникновения культа Сталина кроется, в первую очередь, в его нарциссической мании величия, а не в заслугах «великого вождя» как реальной человеческой личности.
Сталин воспринял исключение из семинарии как акт социальной дискриминации и произвола чванного привилегированного общества, однако, произведя себя в профессиональные революционеры, он нашел признание и удовлетворение, столь остро необходимые после унижений, пережитых в отцовском доме и семинарии, для окончательной идентификации и окончательного самоопределения. Теперь он стал полноценным членом того боевого кадрового состава, который Ленин, его великий кумир, столь лестно называл «авангардом рабочего класса» и считал основной движущей силой планируемой революции. Подобные политические группировки естественным образом апеллируют к нарциссическим предрассудкам, которые укрепляют в них солидарность и внутреннюю замкнутость. Групповой нарциссизм, в свою очередь, сообщает чувство удовлетворенности и достаточности каждому отдельному члену группы, но, в первую очередь, тем из них, кто ранее, вне группы, страдал от фрустраций и ощущения собственной неполноценности. Принадлежность к столь важной и столь ценимой Лениным группе более чем достаточно компенсирует даже самого незначительного из ее членов за перенесенные ранее разочарования и репрессии. Следовательно, степень группового нарциссизма всегда соответствует дефициту реальной удовлетворенности своим существованием отдельного принадлежащего к ней индивидуума. Принадлежность к этой группе профессиональных революционеров также компенсировала снисходительное отношение к Сталину со стороны руководящих товарищей, принадлежавших преимущественно к интеллигенции.
Четвертой фазой формирования личности Сталина были те 16 лет, которые он, будучи профессиональным революционером, провел в подполье, тюрьмах и ссылках. Трудности, пережитые им в этот период, еще более усилили такие черты характера, как эмоциональная холодность, расчетливость и хитрое коварство, но в первую очередь подозрительность к людям вообще. От людей, побывавших вместе с ним в заключении и ссылке, известно, что он все больше и больше превращался в одинокого волка, сторонившегося близких контактов даже с товарищами по несчастью и вообще с трудом способного к поддержанию нормальных человеческих отношений. Лучше всего он чувствовал себя в компании уголовников или иных темных личностей, что опять же вело к новым необратимым деформациям психики. Все это постепенно превращало его в неотесанного, грубого и хамовитого человека, движимого ненавистью и жаждой мести, что сочеталось в нем с мимозной чувствительностью к малейшей обиде или малейшему пренебрежению — типичным признаком его экстремально нарциссической личности.
С большой степенью вероятности можно утверждать, что годы лишения свободы, на протяжении которых он был предоставлен произволу тюремщиков, усилили в характере Сталина черту, которая была заложена в него еще в детстве — явно выраженный садизм. В своей работе «Анатомия человеческой деструктивности» Эрих Фромм убедительно показал, что среди причин, способствующих возникновению садизма, особое значение имеют те, которые порождают у ребенка или у взрослого человека чувство бессилия. К таким причинам принадлежат, в частности, «диктаторские наказания», вызывающие очень сильный страх. Под диктаторским наказанием Фромм понимает такие меры наказания: «строгость способна внушать страх, жестко не ограничена и не находится в разумном соотношении с конкретным поступком, а зависит лишь исключительно от садизма наказующего». Подобные условия существовали и в родительском доме Сталина, и в семинарии, где он учился, и, в особенности, в тюрьмах и ссылках, где ему приходилось находиться годами.
При попытке установить корни сталинского садизма, столь страшно проявившегося в последующие годы, необходимо учитывать факторы не только конституциональной предрасположенности и семейный фон, но и психическую атмосферу, способствующую возникновению социального и индивидуального садизма. Известно ведь, что власть, с помощью которой господствующая группа порабощает и эксплуатирует другую общественную группу, уже сама по себе способна порождать садизм. Если рассмотреть место Сталина в системе советского общества и сам недобрый дух этой системы, то станет понятно, почему садистские черты сталинского характера проявились в столь прочной и устойчивой форме и пустили столь глубокие корни.
Фромм считает Сталина ярчайшим клиническим примером несексуального садизма. Сталин мог бы гордиться тем, что был первым, кто после русской революции приказал пытать политических заключенных. Он мог бы также гордиться тем, что в период его правления методы пыток, применяемые НКВД, превзошли все известные до того средства. Сталин порой не отказывал себе в пикантном удовольствии лично выбрать метод пытки для той или иной жертвы. Наибольшее наслаждение доставляла ему душевная пытка, при которой он держал жертву как бы подвешенной в отчаянии и страхе между выражениями искренней симпатии и последующим оглашением смертного приговора, а в конце все же уничтожал ее. С чувством глубокого удовлетворения он устраивал высшим функционерам своей партии и правительства испытания на верность и преданность, по произволу арестовывая их жен и даже детей, в то время как мужья и отцы продолжали как ни в чем не бывало исполнять свои обязанности, даже не мысля о том, чтобы попросить об освобождении близких. Более того, они были обязаны подтверждать ему, что их близкие были арестованы обоснованно, хотя отлично знали, что Сталин поступил так исключительно ради собственного удовольствия. Рой Медведев пишет, что Сталин посадил в лагерь не только жену столь высокопоставленного функционера, как Молотов, но даже жену президента Советской республики Михаила Калинина, причем заставил ее под пытками подписать показания, компрометирующие ее мужа, на тот случай, когда и его понадобится убрать.
Здесь в поведении Сталина проявился тот элемент его характера, который лежит в основе всякого садизма, а именно, страстное желание «обладать абсолютной и ничем не ограниченной властью над живым существом», будь то мужчина, женщина, ребенок или целая социальная группа. Власть, позволяющая доставлять другим людям физическую боль и душевные страдания, приносила Сталину не только величайшее чувственное наслаждение, но и подтверждение абсолютного господства. Ощущение абсолютной власти над живыми существами создавало у него иллюзию того, что он может решить проблему существования человека. Такая иллюзия является объектом страстного вожделения для людей подобных Сталину — людей, лишенных творческой силы и малейшей искры радости. С этой стороны садизм, по выражению Фромма, является «превращением бессилия во всесилие. Это религия духовных калек». Не исключено, что искалеченная левая рука, психически угнетавшая Сталина до конца его дней, способствовала авантюрному и злокачественному развитию его характера.
В спектре садизма Сталина имеется еще один момент, также типичный для этого характера, — трусость. По свидетельству Бориса Бажанова, бывшего на протяжении многих лет его личным секретарем, в жизни Сталина не было ни одного примера личной храбрости. И во время революции, и во время гражданской войны «он всегда предпочитал командовать на самом безопасном расстоянии».
Во время революции Сталин действительно, по выражению Николая Суханова, был «на политической арене не более, чем серым пятном». В это время впервые явно проявились его слабые стороны. Недостаток образования, отсутствие творческих способностей и ораторского мастерства оставили его вне «штаба» и лишили возможностей играть руководящую роль. Тот факт, что в это решающее время он оказался вне «штаба» и без руководящей роли, о которой так мечтал его нарциссический автопортрет, вне всякого сомнения явился для Сталина страшной душевной травмой, которую он не смог преодолеть. Ему пришлось долго и терпеливо ждать, пока придет подходящий момент и он сможет отомстить за обиду, тлевшую в его душе. Годы сибирских ссылок стали для него вынужденной школой искусства ожидания, при необходимости он мог ждать годами. Умение выжидать наиболее подходящего момента для достижения своей цели стало его фирменным знаком. Лишь в конце 1929 года Сталин решил, что наступил подходящий момент для того, чтобы путем насильственной ревизии историографии, подделки и уничтожения документов отомстить за эту давнюю обиду и приступить к закладке фундамента монументального культа собственной личности.
Начиная с этого момента комплекс неполноценности, испытываемый Сталиным перед товарищами, превосходящими его по интеллекту, постепенно отступает на задний план, и он начинает разрабатывать план устранения возможных соперников, способных посягнуть на его власть генсека. В первую очередь он позаботился об удалении в мир теней ключевой фигуры коммунистического переворота 1917 года, выслав из страны Льва Троцкого. Теперь он без труда мог приписать себе ведущую роль главного помощника Ленина в установлении коммунистического правления.
Нарциссическая обида, нанесенная Сталину во время революции и сразу после нее, оставила незаживающую рану, и он искал способ превзойти своего былого кумира Ленина. Это ему удалось — он организовал «третью революцию», заключавшуюся в принудительной коллективизации сельского хозяйства и индустриализации страны. Эти кампании, проходившие в 19291933 годах, отодвинули в тень все, что было до тех пор, не только невиданной жестокостью применявшихся средств принуждения, но и радикальностью «революционной» перестройки всего советского общества в первую очередь.
Великий украинский голодомор, организованный в 1932–1933 годах по приказу Сталина, чудовищные масштабы которого стали известны лишь совсем недавно после открытия секретных архивов министерства иностранных дел Германии, совершенно шокирующим образом раскрывает деструктивные черты преступного характера этого монстра. Этот безумный акт геноцида обошелся в семь миллионов жизней украинских крестьян. Невероятно, но факт: строжайшими запретительными мерами Сталину удалось скрыть это массовое истребление собственных сограждан не только от заграницы, но и от советского народа. Лев Копелев, человек, которого можно причислить к интеллигенции, наблюдавший весь этот ужас собственными глазами, писал: «Я боялся показаться слабым и проявить сочувствие. Ведь мы делали исторически необходимое дело. Мы выполняли наш революционный долг. Мы обеспечивали социалистическую Родину хлебом».
Это оправдание показывает, насколько уже тогда советский народ увяз в сетях сталинской лжи, до какой степени он уже пал жертвой пропагандистских трюков и утонченных отвлекающих маневров. Недаром Пастернак назвал в числе важнейших элементов политики Сталина «нечеловеческую власть лжи». Действительно, обман и предательство уже давно были его второй натурой, и поскольку он всегда правил с заднего плана, избегая открытой конфронтации, то и в кровавом эксперименте своей жестокой аграрной революции он смог подать себя как умеренную интегрирующую фигуру, которая всегда действует лишь из лучших побуждений, руководствуясь интересами партии, благом народа и ленинскими социалистическими принципами. Лишь на таких принципах можно было инсценировать «невидимый геноцид», не уронив при этом своего имиджа «великого вождя».
Для того чтобы спланировать и воплотить подобное дьявольское предприятие, требовался человек, подобный Сталину, человек, в характере которого были бы сфокусированы все необходимые для этого преступные качества: глубочайшее презрение к людям, беспримерная беспощадность, полное отсутствие сочувствия и хладнокровная жестокость, питательной средой для которых была глубоко укоренившаяся ненависть ко всем потенциальным врагам. Эти черты характера предопределили абсолютную неразборчивость в средствах для достижения поставленных целей. К этому следует добавить нарциссическую убежденность Сталина в своей исторической миссии, которая постоянно усиливала в нем сознание избранности, что проявилось не только в «культе личности», ставшем основным инструментом его власти, но также и в уверенности Сталина в том, что он имеет право действовать за пределами обычных моральных законов. Это привело к вырождению внутренней системы ценностей и сделало его иммунным по отношению к любой форме чувства вины или сострадания, и, таким образом, ничто не мешало ему следовать стремлению ко всевластию и удовлетворению возникавших у него садистских желаний.
В отличие от Гитлера, Сталин не обладал харизматическими талантами, необходимыми для завоевания лояльных сторонников. Поэтому, опираясь на исторические примеры типа Ивана Грозного, он предпочитал держать советских граждан, и в особенности аппарат политической власти, в постоянном страхе и трепете. В совершенстве обладая искусством постоянно поддерживать накал психологического террора, он держал свое близкое окружение под таким давлением, что практически никто не мог считать себя застрахованным от его непредсказуемых капризов, каждый из которых мог означать моментальное физическое уничтожение. В соответствии с лозунгом Сталина о том, что в политике нет места доверию, его собственная подозрительность постоянно росла и в конечном итоге приняла форму настоящей мании преследования.
Первым врачом, который поставил Сталину диагноз «паранойя», был ленинградский невропатолог профессор Владимир Бехтерев. Во время международного конгресса, состоявшегося в конце декабря 1927 года, он побывал у Сталина. Своими взрывоопасными наблюдениями профессор Бехтерев поделился со своим ассистентом доктором Мнухиным и при этом сказал, что в лице Сталина, однозначно страдающего паранойей, «во главе Советского Союза оказался опасный человек». То обстоятельство, что сразу же после этого профессор Бехтерев скончался в номере московской гостиницы от внезапной болезни, очень напоминает почерк Сталина, пусть даже мы и не располагаем никакими доказательствами такого предположения. Диагноз Бехтерева в сентябре 1988 года был целиком и полностью подтвержден советским психиатром Е. А. Личко в «Литературной газете». Автор публикации дополнил сказанное указанием на то, что, как правило, приступы параноидального психоза провоцируются различными перегрузками и необычными психическими ситуациями, и в типичном случае течение заболевания носит периодический характер. Проанализировав биографический анамнез Сталина, Личко высказал предположение, что первый такой приступ произошел у Сталина в связи с раскулачиванием в начале тридцатых годов, а второй приступ имел место перед началом большой «чистки» партаппарата и руководства армии в 1936–1937 годах. По мнению Личко, вероятно, «имел место еще один приступ в начале войны, когда Сталин де-факто прекратил управлять государством». Однако почти наверняка можно утверждать, что такого рода параноидальный приступ произошел незадолго до его смерти в связи с «делом врачей».
Алан Буллок справедливо указывает на то, что у Сталина, так же, как и у Гитлера, не было органического психического заболевания по типу истинной шизофрении, а имела место параноидальная структура личности, чем и объясняются абсолютно все его действия. С точки зрения современной психиатрии, у подобной параноидальной личности имеет место «сформировавшаяся и непоколебимая система бредовых идей», которая, как правило, проявляется только в среднем возрасте. Эта система строго отграничена от всех прочих когнитивных функций, и личность остается неограниченно жизнеспособной и продолжает соответствовать всем требованиям, предъявляемым жизнью. Уже известный психиатр Краффт-Эббинг указывал на то, что при параноидальных психозах наряду с бредовой стадией наблюдается стадия «просветления», во время которой такой субъект способен к ничем не примечательному нормальному поведению, за счет чего у окружающих не возникает никаких подозрений.
Наиважнейшим признаком параноидального психоза является мания преследования, проявляющаяся в болезненной подозрительности и в конечном итоге принимающая форму навязчивой идеи о том, что субъект со всех сторон окружен врагами и предателями. У Сталина параноидальный бред дошел до того, что он в конце концов ликвидировал почти всех бывших соратников вплоть до занимавших самые высокие посты, обвинив их в подрывной деятельности и террористических заговорах и не пощадив в ходе чисток ни своих друзей, ни членов собственной семьи. Во многих случаях достаточно было того, что человек «слишком много знал» о прошлом Сталина. Растущий страх перед покушением принес гротескные плоды: он спал на даче, превращенной в настоящую крепость, за бронированной дверью, открыть которую можно было только изнутри, приведя в действие сложный механизм, в окружении несметного количества бдительных чекистов, которых он, движимый подозрительностью, мог внезапно заменить в самый неподходящий момент. Он всегда носил при себе пистолет, который ночью клал под подушку. Весь короткий путь в Кремль кишел сотнями агентов тайной полиции, и каждый раз он садился в другой из пяти лимузинов, так что даже собственные его телохранители не знали, в какой из машин он сидит за зашторенными серыми окнами. Как уже говорилось выше, пищу ему готовили в специальных кухнях, а перед подачей на стол специально обученные токсикологи проверяли блюда на наличие вредных веществ или ядов. И, наконец, был найден двойник Сталина, позволявший самому Сталину в определенных случаях не подвергать себя опасности.
Едва ли Сталина когда-либо мучили сильные угрызения совести за совершенные им преступления, однако столь крайняя форма мании преследования могла быть связана также и со страхом, что в один прекрасный день его настигнет рука мстителя.
Еще одним существенным обстоятельством является здесь многовековая традиция политических заговоров в истории России, побуждавшая Сталина при малейшем намеке на возможность заговора на всякий случай ликвидировать возможных его участников. Прочно закрепившаяся система его бредовых идей требовала «подтверждения» правильности параноидальных домыслов, для чего у обвиняемых, в большинстве случаев полностью невиновных, добывались «чистосердечные признания». Организованные Вышинским показательные процессы, на которых Сталин по собственной прихоти мог посадить на скамью подсудимых кого вздумается, доставляли ему садистское наслаждение, состоявшее в том, что он мог наглядно показать своим согражданам, кто в действительности является господином над их жизнью и смертью. Подобное опьянение властью прекрасно вписывается в картину предельно параноидальной личности.
Третьим характерным признаком параноидальной личности, наряду с манией власти и манией преследования, является мания величия (мегаломания). Сталин, как и Гитлер, жил в бредовом убеждении о том, что он «как индивидуум превосходит по силе духа окружающий мир». На пике культа партия превратила Сталина в «сверхчеловека, обладающего божественными, сверхъестественными качествами, человека, который якобы все знает, все видит, за всех думает и ни в чем и никогда не ошибается». Это прославление не было продуктом почитания фанатичных приверженцев — в подобных выражениях о себе писал сам Сталин в «Краткой биографии». В этой автобиографии он называет себя величайшим теоретиком, руководящей силой партии и государства, гением, определившим пути развития передовой советской военной науки, полководцем с гениальной интуицией и мастером оперативного искусства. Этот труд Сталина гораздо лучше, чем та книга, которую Вы, читатель, сейчас держите в руках, иллюстрирует то, что в медицине принято называть «маниакальным величием духа». В последние годы жизни Сталин в своей мании величия дошел до того, что в 1949 году приказал советским историкам приписывать все выдающиеся научные и технические открытия русскому и советскому государству, с которым давно уже сам себя отождествил — вспомним хотя бы «изобретение радио». До него уже просто не доходило, что этим он заставил смеяться над собой весь мир — вот куда завели его мания величия и инфантильное представление о собственном всемогуществе.
В сталинском бреде величия ведущую роль играли не метафизические идеи, а единственно и исключительно мания власти. Будучи убежденным в своих сверхъестественных способностях и в том, что он избран судьбой для выполнения некоей всемирно-исторической миссии, Сталин считал, что для выполнения этой миссии он должен обеспечить себе абсолютную власть над Советским Союзом. Основой для этого должно было послужить превращение ленинского большевизма в сталинизм, рожденный его бредовыми идеями. Такой план вполне соответствовал его мышлению, основными характерными чертами которого были аутизм, мегаломания и мания власти, равно как и крайнему нарциссизму его личности, сконцентрированной исключительно на себе и давно утратившей связи с действительностью и потерявшей способность реально видеть других людей. Для того чтобы подвести под роль «вождя» солидный идеологический фундамент, и была издана не раз цитированная нами выше «Краткая биография», отредактированная самим «вождем», которую в обязательном порядке должен был прорабатывать не только каждый член партии, но и каждый студент каждого вуза страны. С построением столь совершенного культа личности восточного образца вступил в силу радикальный запрет на любой свободный обмен мнениями в партии, что допускалось при Ленине. Сталин понимал единство партии, как беспрекословное выполнение директив и бездумное повиновение произволу «вождя». Опасное уже само по себе сочетание мании наличия и мании власти дополнялось у Сталина крайним несексуальным садизмом, что позволило ему безнаказанно получать пьянящее наслаждение от коварной игры с жизнью и смертью людей.
Можно усмотреть противоречие в том, что в самый критический момент истории Советского Союза — в дни немецкого вторжения в июне 1941 года — «сверхчеловек» столь высокого стиля проявил полнейшую беспомощность и полную психическую капитуляцию. Охваченный паникой Сталин забился в бронированный лабиринт своей крепости-дачи, не забыв перед этим огульно обвинить командование Красной Армии в измене и трусости. Здесь мы также имеем дело с типичным проявлением параноидальной личности, которая стремится перенести на других те качества, с существованием которых у себя она не желает смириться. Сталин перенес собственную трусость и измену народу на руководство армии.
Сталин был не только трусом — как известно, в его присутствии нельзя было заводить разговоры о смерти — он был еще и раболепным. Это свойство также типично сопутствует синдрому садизма. Наиболее выпукло это свойство проявилось в гибком приспособленчестве к Ленину во время революции и непосредственно в послереволюционные годы. Между садизмом и мазохизмом существует тесная взаимосвязь, почему правомернее было бы говорить о садомазохистском характере, помня о том, что у конкретного индивидуума может преобладать та или иная сторона этого явления. Согласно Эриху Фромму, садомазохиста можно также назвать «авторитарным характером», если соотнести черты такого характера с его отношением к политике. Действительно, у людей, проявляющих в политической деятельности «авторитарный характер», часто имеют место садомазохистские элементы характера, а именно, желание повелевать подчиненными, с одной стороны, и раболепствование перед начальством, с другой.
Как и положено личности параноидального типа, Сталин реагировал на собственное позорное трусливое поведение и собственную практически полную неспособность к действию в первые дни войны весьма болезненно, ибо это подрывало в нем самоуважение и оказывало разрушительное действие на его выдуманный нарциссически завышенный образ. Для того чтобы дать понять народу, что победа стала возможной только благодаря Сталину и его «выдающимся талантам полководца», он снова пошел по пути неадекватных реакций, удалив из высшего руководства тех людей, которые в самые трудные моменты удержали на плаву государственный корабль и не дали ему опрокинуться, и отправив этих людей в места, отдаленные от столицы. Когда же речь шла о якобы трусости других людей перед лицом врага, то здесь он, в который уже раз подчиняясь проективному механизму, проявлял твердость, достойную лучшего применения: сотни тысяч бывших советских военнопленных, выживших в немецких концлагерях, были брошены в сибирские лагеря только за то, что предпочли плен смерти.
Подобные неадекватные гипертрофированные реакции явились следствием чрезвычайно низкого барьера фрустрации. В практике судебной психиатрии это часто дает ключ к пониманию аномального поведения преступников. Под низким барьером фрустрации принято понимать неспособность личности воспринимать разочарования, неудачи, обиды и унижения без гипертрофированных реакций на них. Поэтому люди с низким барьером фрустрации всегда склонны к агрессивным действиям. Неспособность переносить фрустрации типична для социально незрелых личностей, к-которым следует отнести и Сталина. При этом данное свойство его характера — постоянную готовность к агрессивным реакциям — еще более усиливала неспособность вступать в нормальные человеческие контакты.
Как уже говорилось выше, в 1949 году у Сталина произошел очередной приступ паранойи, ставший поводом для второй волны «чисток», в которой его страсть к уничтожению приняла характер одержимости и обратилась вообще против всего на свете. Под влиянием мании преследования Сталину повсюду вдруг начали мерещиться «агенты сионизма» и, начав систематическое преследование евреев, он потребовал от своих высших функционеров предъявить «родословные». Ближайшие родственники членов политбюро становились жертвами террористического буйства Сталина, и высшим сановникам партии и государства стало ясно, что он намеревается в очередной раз избавиться от опасных соперников — в данном случае речь шла о старых членах политбюро. Однако до этого, как и до ликвидации участников «заговора врачей», находившихся в заключении с осени 1952 года, дело не дошло, потому что сам Сталин успел умереть раньше.
«У постели умирающего, — пишет Дмитрий Волкогонов, — завершилась трагедия народа, хотя факт этот суждено было осознать лишь позднее. Завершилась трагедия, неразрывно связанная с жизнью этого человека. Тогда казалось, что трагедией для народа является его смерть, но позднее народу дано было понять, что истинной трагедией являются преступления его жизни». Уже распалась империя, созданная Сталиным, свобода и демократия получили свой шанс в российском обществе, но жива память миллионов невинных жертв сталинизма и живо отвращение к человеку, чья жизнь была исполнена презрения к людям и посвящена истреблению людей.
Верховный правитель должен быть справедлив к себе и при этом оставаться человеком. Это труднейшая из всех задач, более того, эта задача неразрешима: человек выструган из столь кривого полена, что никакому плотнику не дано его выпрямить. Природа возложила на нас лишь задачу приближения к этому идеалу.
В этих прозорливых, немного скептических словах великого философа, написанных за шесть лет до начала Великой французской революции, все же присутствует надежда и уверенность в том, что в будущем, несмотря на все человеческие слабости, станет возможным находить для управления государствами людей, которые не будут злоупотреблять своей свободой. Знай Кант, что произойдет в последующие 200 лет, он, пожалуй бы, напрочь лишился своих иллюзий: желанное «приближение» к постулированному им идеалу превратилось едва ли не в свою противоположность — призрак национализма и новые тоталитарные идеологии привели к невиданной доселе радикализации широких слоев населения, пропагандистская машина, используя все средства и трюки, усиленно сколачивала мифы о самозваных спасителях, принесших своим народам лишь страдания и смерть. Для этой эволюции символичны имена Наполеона, Гитлера и Сталина. Эти фигуры являются вехами, отмечающими на этом пути кульминационные моменты исторических извращений, когда громкая фраза была всем, а человеческая жизнь ничем.
Было бы неверно механически сравнивать жестокости и злодеяния этих людей между собой, ибо каждый из них неотделим от своего общества и своего времени. Полная и подробная оценка их политической и экономической деятельности здесь также не представляется возможной, во-первых, по названной выше причине, и, во-вторых, потому что это выходит далеко за рамки данного медицинского исследования. Тем не менее я считаю возможным заявить следующее: приход к власти террористического диктатора никогда не являлся «несчастным случаем на производстве истории». В таких случаях имеют место индивидуальные и социальные предпосылки, которые динамически взаимно оплодотворяют друг друга, и эта динамика поддается анализу. Что касается Гитлера и Сталина, то в их диктаторской деятельности появилось новое неслыханное ранее качество: они превратили убийство в сухой бюрократический акт, посылая на смерть неисчислимые множества людей исключительно по формальному внешнему признаку, будь то национальность или социальное положение. Если главным в этом деле становится циничный технократический расчет, то на сцене сразу же появляется «плановый показатель» — количество жертв, подлежащих умерщвлению. В условиях такого «разделения труда» убийство может превратиться в рутинную операцию даже для относительно «безобидных натур».
Невероятные преступления, совершенные этими диктаторами (здесь мы пока не имеем в виду Наполеона), делают правомерными следующие принципиальные вопросы:
— был ли присущ Гитлеру и Сталину «врожденный этический дефект» в смысле гипотезы «морального безумия» или — как того опасался Кант — их аморальное поведение стало возможным лишь потому, что над ними не оказалось высшей инстанции, способной им в этом воспрепятствовать?
— почему во все времена всем тиранам удавалось для своих грязных и кровавых дел находить добровольных рабски услужливых и бесконечно жестоких подручных в любом необходимом для них (тиранов) количестве?
В своем неоднократно цитированном нами аналитическом исследовании Вольфганг де Боор ссылается на интереснейшую монографию Липота Сонди «Каин. Образы зла», где автор в рамках разработанной им «психологии судьбы» пытается получить ответы на эти жгучие вопросы, имеющие ключевое значение для всякой практической политики. Сонди выдвигает тезис о том, что в основе «установки на убийство», так называемой «каиновой печати», лежит врожденная предрасположенность характера, которой он дал название радикал «е». По оценке Сонди, примерно 6 % членов любой средней человеческой популяции отмечены «каиновой печатью», а еще 14 % являются скрытыми, замаскированными ее носителями, которых он называет «авелизированными повседневными каинитами». На основе результатов собственных обширных психологических исследований Сонди пришел к выводу о том, что массовые убийства во все времена и, в частности, во времена нацизма и сталинизма, стали возможны лишь благодаря увеличению относительной частости появления радикала «е». Сонди разработал собственный оригинальный метод экспериментального распознавания радикала «е».
Согласно Сонди, в обычных условиях носители каиновой печати не в состоянии реализовать свою установку на убийство путем соответствующих извращенных действий или экстатических проявлений, однако в чрезвычайных обстоятельствах, сопутствующих революциям или военным действиям, подогретые политическими или идеологическими мотивами, они вполне способны совершить убийства тысяч людей. В такой обстановке незначительные, безобидные «повседневные каиниты» превращаются в массовых убийц и военных преступников. Результаты своих масштабных исследований Сонди резюмирует так: «Королям и императорам, политикам и фюрерам, страдающим манией величия, в любую эпоху удавалось вовлечь, мобилизовать для своих постыдных предприятий миллионные массы людей и заставить этих людей совершать чудовищные преступления только потому, что так называемый народ в какой-то своей части состоит из скрытых каинитов. Эти ультрашовинисты и расисты только и ждут того момента, когда им под личиной „патриотов“ будет позволено вольно и безнаказанно дать выход своим каинитским притязаниям. Масса же является идеальным камуфляжем, под которым может укрываться каинит, ибо масса полностью освобождает от персональной ответственности».
Можно как угодно относиться к тезисам и терминологии Сонди, однако необходимо признать, что эта модель дает ответ на вопрос, где нарциссически деформированные, садомазохистские психопаты находят себе приспешников: в тот момент, когда подобный субъект, став неограниченным властелином над жизнью и смертью своих подданных или соотечественников гарантирует безнаказанность, в том числе, и за самые бесчеловечные преступления, из гущи того же самого общества как по мановению волшебной палочки тут же всплывают потрошители и заплечных дел мастера, тысячи из которых нашли себе применение в национал-социалистических концентрационных лагерях и гестаповских застенках, в лагерях ГУЛАГа и на расстрельно-пыточных комбинатах НКВД.
Автор этой книги, будучи молодым ассистентом, имел счастье лично быть знакомым с венским профессором психиатрии Эрвином Странским, принадлежавшим к всемирно известной школе Вагнера-Яурегга. Профессор Странский, предпочитавший читать свои лекции и доклады в весьма эмоциональной манере, както высказал разумное, хотя, пожалуй, и не вполне реалистичное требование о том, что любой государственный деятель, обладающий чувством ответственности, обязан не реже одного раза в год проходить контрольное психиатрическое обследование. Я вовсе не хотел бы, чтобы читатель принял данное требование в качестве вывода из только что прочитанной книги, я лишь призываю читателя разумно и критически относиться к заманчивым лозунгам, сулящим свободу и величие, но в реальности ведущим только к угнетению, палочной дисциплине и смерти.
(Ноймайр А. Диктаторы в зеркале медицины. — Ростовна-Дону, 1997, стр. 4–6, 293–322, 452–471, 474–477)
Я начал интересоваться феноменом немецких концентрационных лагерей со времени их возникновения, задолго до того, как оказался их узником. Когда же это случилось, я стал интенсивно изучать лагерь изнутри. Вскоре после освобождения я попытался проанализировать, главным образом психологически, мой опыт заключения и сформулировать некоторые теоретические положения, вытекающие из него. Толчком к работе послужило, во-первых, распространенное в то время непонимание сущности концентрационных лагерей, которые виделись как взрыв садистских импульсов, лишенный всякого смысла; и, во-вторых, открытие мною изменений личности заключенных под воздействием лагерей.
Дальнейшие размышления убедили меня в том, что мой анализ имеет более широкий смысл, чем я предполагал вначале. Его можно использовать для объяснения тоталитаризма, для поиска путей сохранения автономии личности в государстве. Если существование в определенных условиях, которые я назвал экстремальными, способно так сильно деформировать личность человека, то мы должны, по-видимому, лучше понимать, почему и как это происходит. Не только чтобы знать, что могут сделать с человеком эти самые экстремальные условия, но и потому, что всякое общество формирует личность, хотя, может быть, другими способами и в других направлениях.
Немецкие концентрационные лагеря, бывшие реальностью в 1943 году, когда появилась моя первая статья, теперь вспоминаются лишь как один из самых горьких эпизодов истории человечества. Но они показали нам, насколько окружение влияет на личность человека, оставив после себя урок, который мы должны хорошо усвоить.
Чтобы понять роль лагерей, не следует заострять внимание ни на зверствах как таковых, ни на отдельных человеческих судьбах. Лагерь в данном случае важен как пример, обнажающий сущность государства массового подавления, причем, пример очень наглядный. Поэтому я не собираюсь пересказывать ужасы концентрационных лагерей, тем более, что теперь уже широко известно, каким чудовищным лишениям и пыткам подвергались заключенные. Достаточно напомнить несколько фактов.
Заключенные проводили на жаре, под дождем и на морозе по семнадцать часов в день, все семь дней в неделю. Условия жизни, еда и одежда были такими, чтобы держать узников на грани выживания. При полуголодном существовании они должны были выполнять тяжелые работы. Каждое мгновение их жизни строго регламентировалось и отслеживалось. Ни минуты уединения, никаких свиданий, адвокатов или священников. Медицинская помощь не гарантировалась, иногда заключенные получали ее, иногда нет. Заключенные не знали, за что они попали в лагерь и на какой срок. Теперь, надеюсь, понятно, почему я говорю о них, как о людях, очутившихся в экстремальной ситуации.
Лагеря служили нескольким различным, хотя и связанным между собой целям. Главная — разрушить личность заключенных и превратить их в послушную массу, где невозможно ни индивидуальное, ни групповое сопротивление. Другая цель — терроризировать остальное население, используя заключенных и как заложников, и как устрашающий пример в случае сопротивления.
Лагеря служили также испытательным полигоном для СС. Здесь их учили освобождаться от своих прежних человеческих реакций и эмоций, ломать сопротивление беззащитного гражданского населения. Лагеря были экспериментальной лабораторией, где отрабатывались методы наиболее «эффективного» управления массами. Там определялись минимальные потребности в еде, гигиене и медицинском обслуживании, необходимые, чтобы поддерживать в узниках жизнь и способность к тяжелому труду, когда страх наказания заменяет все нормальные стимулы. Такие эксперименты были в дальнейшем дополнены «медицинскими» опытами, в которых заключенные выступали в качестве подопытных животных.
Сегодня немецкие концентрационные лагеря принадлежат истории. Однако у нас нет уверенности, что идея насильственного изменения личности человека в угоду государству умерла вместе с ними. Вот почему главная тема этой моей работы — концентрационные лагеря как средство создания субъектов, идеально подходящих для тоталитарного государства.
Почему я начал исследовать поведение заключенных. Когда, готовя публикацию, я в первый раз собрал и проанализировал свои соображения о лагерях, мои действия можно было бы объяснить важностью проблемы, которая, насколько я знал, еще ни разу не привлекала внимания научной общественности. В действительности все обстояло совсем иначе. Находясь в лагере, я изучал свое поведение и поведение моих товарищей по несчастью не потому, что эта проблема возбудила мой научный интерес. Не отстраненная любознательность, а инстинкт самосохранения подтолкнул меня к анализу. Желание наблюдать и пытаться придать смысл увиденному возникло спонтанно и стало средством убедить себя в том, что моя собственная жизнь еще имеет какое-то значение, что я еще не потерял те интересы, на которых раньше строилось мое самоуважение. А это, в свою очередь, помогло мне выжить в лагере.
Хотя минуло уже более двадцати лет, я ясно помню тот момент, когда ко мне пришло решение изучать заключенных. Было раннее утро в конце моего первого месяца в Дахау. Вместо того, чтобы воспользоваться редкими минутами отдыха, я погрузился в любимое нами тогда обсуждение кошмарных предчувствий и слухов о возможных изменениях в лагере и о нашем освобождении. Как и прежде в подобные мгновения, я несколько раз переходил от яростной надежды к глубочайшему отчаянью и был эмоционально опустошен еще до начала рабочего дня. Предстоявшие же семнадцать длиннейших часов требовали всей внутренней энергии, чтобы выжить. «Это сведет меня с ума», — внезапно промелькнуло в мозгу. Я почувствовал, что если и дальше буду продолжать в том же духе, то действительно «свихнусь». Именно тогда возникла мысль: не погружаться в эти сплетни, а попытаться понять их психологическую подоплеку.
Я не утверждаю, что с этого момента потерял всякий интерес к подобным обсуждениям. Но, по крайней мере, я перестал участвовать в них эмоционально, поскольку пытался понять, что же происходит в душе тех, кто слушает или выдумывает и распространяет слухи. Тем самым я доказывал себе, что не теряю рассудок (то есть мою прежнюю личность), что для меня изучение — это защита, что я не принимаю за истину то, что на самом деле является болезненным бредом.
Следовательно, моя попытка осмыслить психологическую подоплеку происходящего была спонтанной защитой личности от воздействия экстремальной ситуации. Эта защита была выношена лично мной, не была связана с приказом СС или советом другого узника. Она базировалась на моем профессиональном образовании и опыте. И, хотя вначале я не задумывался-об этом, новое отношение к окружающему уберегло мою личность от разрушения.
Наблюдая изменения, происходящие со мной и с другими, я старался понять, почему некоторые узники генерировали слухи, и как это влияло на них самих. Поглощенный, насколько было возможно, интересующей меня проблемой, разговаривая и обмениваясь впечатлениями с товарищами по несчастью, я чувствовал, что делаю что-то конструктивное, и делаю это независимо ни от кого. Мое исследование помогало вынести бесконечные часы изнуряющей работы, не требующей умственной концентрации. Забыть на время, что находишься в лагере, и знать, что занимаешься тем, что тебя всегда интересовало — казалось мне тогда наивысшей наградой. Постепенно ко мне вернулось самоуважение, и это обстоятельство само по себе со временем приобретало все большую ценность.
Запоминание. Делать записи в лагере невозможно — для этого не было времени, как не было и места, чтобы их спрятать. Заключенные подвергались частым обыскам и сурово наказывались, если у них обнаруживались какие-либо заметки. Рисковать было бессмысленно — записи все равно не удалось бы вынести за пределы лагеря, так как при освобождении заключенного раздевали догола и обыскивали с особым тщанием.
Единственный способ обойти эту проблему — стараться запомнить все происходящее. В этом мне особенно мешали катастрофическое недоедание и другие факторы, разрушающие память. Наиважнейшим среди них было никогда не оставлявшее тебя чувство: «К чему все это — ты никогда не выйдешь отсюда живым». Такое настроение постоянно усиливалось при виде каждой новой смерти. Поэтому я часто сомневался, смогу ли когда-нибудь вспомнить все, что заучиваю. Тем не менее я старался выделить что-то характерное или особенное и сконцентрироваться на нем, повторяя свои соображения снова и снова. У меня стали привычкой эти бесконечные повторения, впечатывания в память. Оказалось, что такой метод работает. После освобождения из лагеря, когда мое здоровье поправилось, а главное, я почувствовал себя в безопасности, эмигрировав в Америку, многое из, казалось бы, забытого, вернулось ко мне. Я начал переносить все это на бумагу.
«Инициация». Обычно стандартная «инициация» в заключенные происходила во время транспортировки их из местной тюрьмы в лагерь. Чем короче было расстояние, тем медленнее приходилось ехать: нужно было какое-то время, чтобы «сломать» заключенных. На всем пути до лагеря они подвергались почти непрерывным пыткам. Характер пыток зависел от фантазии эсэсовца-конвоира. Но и здесь был обязательный набор: избиение плеткой, удары в лицо, живот и пах, огнестрельные и штыковые ранения. Все это перемежалось процедурами, вызывающими предельное утомление, например заключенных часами заставляли стоять на коленях и т. п.
Время от времени кого-нибудь расстреливали. Запрещалось перевязывать раны себе или своим товарищам. Охранники вынуждали заключенных оскорблять и избивать друг друга, богохульствовать, обливать грязью своих жен и т. п. Я не встречал ни одного заключенного, которому удалось бы избежать процедуры «инициации», продолжавшейся обычно не менее двенадцати часов, а зачастую и много дольше. Все это время любое неисполнение приказа (скажем, ударить другого заключенного) или попытка оказать помощь раненому, карались смертью на месте.
Цель такой начальной массовой травматизации — сломать сопротивление заключенных, изменить если не их личности, то хотя бы поведение. Пытки становились все менее и менее жестокими по мере того, как заключенные прекращали сопротивляться и немедленно подчинялись любому приказу эсэсовцев, каким бы изощренным он ни был.
Несомненно, «инициация» была частью хорошо разработанного плана. Случалось, что узники вызывались в штаб-квартиру гестапо или на суд в качестве свидетелей. По пути обратно в лагерь их никто даже пальцем не трогал. Даже когда они возвращались вместе с новичками, эсэсовцы оставляли их в покое, как только выяснялся их статус. Из тысячи австрийцев, арестованных в Вене и доставленных в Бухенвальд, десятки были убиты и многие покалечены; практически никто из нас не избежал телесных повреждений. Но когда почти столько же заключенных переводились из Дахау в Бухенвальд, на этапе, который, как мы опасались, будет повторением первого, никто из нас не только не погиб, но и не получил, насколько мне известно, никаких повреждений.
Трудно сказать, насколько процесс изменения личности ускорялся «инициацией». Большинство заключенных довольно быстро оказывалось в состоянии полного истощения: физического — от издевательств, потери крови, жажды и т. д., психологического — от необходимости подавлять свою ярость и чувство безысходности, чтобы не сорваться и, следовательно, не погибнуть тут же. В результате происходящее слабо фиксировалось в затуманенном сознании.
Я помню состояние крайней слабости, охватившей меня от легкой штыковой раны, полученной в самом начале, и от страшного удара по голове. Я потерял много крови, тем не менее ясно помню некоторые свои мысли и эмоции во время этапа. Меня удивляло, почему эсэсовцы не убили нас всех сразу. Я поражался, что человек может столько выдержать и не сойти с ума или не покончить жизнь самоубийством, хотя некоторые так и поступили, выбросившись из окна поезда. Главное — и было отрадно это сознавать — я не «свихнулся» от пыток (чего очень боялся) и сохранил способность мыслить и некий главный ориентир.
Теперь издалека все это кажется не столь существенным, но тогда для меня было крайне важно. Можно попытаться сформулировать в одной фразе главную проблему всего периода заключения: защитить свою душу так, что если посчастливится выйти из лагеря, то вернуться на свободу тем же человеком, каким был до заключения. Теперь я знаю, что подсознательно как бы раскололся на внутреннее «Я», которое пыталось себя сохранить, и тот остаток личности, который должен был подчиниться и приспособиться, чтобы выжить.
Кроме травматизации, гестапо использовало чаще всего еще три метода уничтожения всякой личной автономии. Первый — насильственно привить каждому заключенному психологию и поведение ребенка. Второй — заставить заключенного подавить свою индивидуальность, чтобы все слились в единую аморфную массу. Третий — разрушить способность человека к самополаганию, предвидению и, следовательно, его готовность к будущему.
Превращение в детей. В детстве ребенка часто охватывает чувство бессильной ярости, но для взрослого такое состояние губительно. Заключенный тем более должен как-то справляться со своей агрессивностью, и один из самых безопасных способов — обратить ее на себя самого. При этом усиливаются мазохистские, пассивно-зависимые, детские стереотипы поведения, внешне безопасные, поскольку они якобы предохраняют заключенного от конфликтов с СС. Однако именно такой психологический механизм и отвечает задаче СС — превратить заключенного в подобие несмышленого и зависимого ребенка.
Обращение с заключенными в лагере часто напоминало отношение жестокого и властного отца к своим беспомощным детям. Даже самый суровый родитель угрожает наказанием значительно чаще, чем действительно применяет его. И в лагере наиболее эффективным методом воспитания чувства детской беззащитности были непрекращающиеся угрозы расправы.
Лишь немногие заключенные подвергались публичному наказанию розгами, но не проходило и часа без угрозы получить «двадцать пять в задницу». Смириться с возможностью такого детского наказания означало для взрослого неминуемую потерю самоуважения.
Угрозы и ругательства со стороны эсэсовцев и капо почти всегда касались анальной сферы. Очень редко к заключенному обращались иначе, чем «дерьмо» или «жена». Все усилия как бы направлялись на то, чтобы свести заключенного до уровня ребенка, еще не научившегося пользоваться горшком.
Так, заключенные справляли нужду только по приказу в соответствии со строгими лагерными правилами, и это превращалось в важное событие дня, подробно обсуждавшееся. В Бухенвальде запрещалось пользоваться туалетом в течение всего рабочего дня. Даже когда для заключенного делалось исключение, он должен был просить разрешение у охранника, а после отчитываться перед ним в такой форме, которая подрывала его самоуважение.
Другим средством регрессии к детскому поведению была работа. Заключенных, особенно новичков, заставляли делать абсолютно бессмысленную работу, например, перетаскивать камни с одного места на другое, а затем обратно. Или рыть ямы голыми руками, когда лопаты лежали рядом. Заключенные ненавидели бессмысленную работу, хотя, казалось бы, им должно было наплевать, есть ли от их работы вообще какая-то польза. Взрослый человек чувствует себя униженным, когда его заставляют выполнять «детскую» или дурацкую работу, и заключенные часто предпочитали даже более тяжелые задания, если в итоге получалось что-то похожее на результат. Еще больше оскорбляло людей, когда их запрягали, как лошадей, в тяжелые вагонетки и заставляли бежать галопом.
Более осмысленная работа чаще поручалась «старикам». Значит, действительно, принуждение к бессмысленной работе сознательно использовалось как метод превращения уважающего себя взрослого в послушного ребенка. Нет никакого сомнения в том, что работа, которую выполняли заключенные, и издевательства, которым они подвергались, разрушали самоуважение и не позволяли им видеть в себе и в своих товарищах полноценных взрослых людей.
Коллективная ответственность. Сравнение некоторых элементов внутреннего распорядка в Дахау (организованном в 1933 году) и в Бухенвальде (1937 год) дает картину растущей деперсонализации всей лагерной жизни за этот период. В Дахау, например, официальное наказание, в отличие от рядового издевательства, всегда было направлено на конкретного человека. Вначале его дело слушалось в присутствии специального офицера СС. По западным юридическим стандартам подобное слушание было не более чем фарсом, но по сравнению с более поздней лагерной практикой оно свидетельствовало все же об известной степени уважения к личности. По крайней мере, заключенному говорили, в чем он обвиняется, и давали возможность опровергнуть обвинение. Перед наказанием розгами заключенного осматривал лагерный врач — тоже лишняя процедура, так как врач редко отменял розги, но иногда мог уменьшить число ударов.
Подобное отношение к заключенному — как к личности — было уже абсолютно исключено в Бухенвальде, чти соответствовало поздней фазе национал-социализма. Здесь за все отвечала группа, а не индивидуум. В Дахау наказывался заключенный, старавшийся перетаскивать камни поменьше. В Бухенвальде в такой ситуации наказанию подверглась бы вся группа, включая начальника.
У заключенных не было иного выхода, как подчиниться давлению СС, которое вынуждало их быть пассивными внутри безликой массы. И чувство самосохранения, и давление СС работали в одном направлении. Оставаться независимым значило обречь себя на трудную и опасную жизнь. Подчиниться СС, казалось бы, соответствовало интересам самого заключенного, поскольку это автоматически делало его жизнь легче. Похожие механизмы работали и вне лагеря, хотя и не в такой очевидной форме.
Всюду, где возможно, заключенных наказывали группой, и вся группа страдала вместе с человеком, который вызвал наказание Гестапо использовало этот метод как антииндивидуалистический, поскольку считалось, что группа будет стараться контролировать своих членов Именно в интересах группы было сдерживать всякого, кто своим поведением мог бы ей навредить. Как уже отмечалось, угроза наказания возникала чаще, чем само наказание, что вынуждало группу утверждать свою власть над индивидуумом чаще и иногда даже эффективнее, чем это делало СС. Во многих отношениях давление группы было практически постоянным. Причем в лагере жизнь заключенного особенно зависела от помощи его товарищей по несчастью, что еще более способствовало постоянному контролю группы над индивидуумом.
Непредсказуемая обстановка. Изучение лагерной жизни позволяет предположить, что в условиях крайней изоляции влияние окружающей обстановки на личность может стать тотальным. Выживание человека тогда зависит от его способности сохранить за собой некоторую область свободного поведения, удержать контроль над какими-то важными аспектами жизни, несмотря на условия, которые кажутся непреодолимыми. Чтобы остаться человеком, не стать тенью СС, необходимо было выявить достаточно важные для вас жизненные ситуации, которыми вы могли бы управлять.
Этому меня научил немецкий политзаключенный, рабочий-коммунист, сидевший в Дахау уже четыре года. После инициации на этапе я прибыл туда в жалком состоянии. Мне кажется, «старик», оценив мое положение, решил, что у меня мало шансов выжить без посторонней помощи. Он заметил, как я с отвращением отвернулся от пищи, и поделился со мной своим богатым опытом: «Послушай, реши твердо, что ты хочешь: жить или умереть? Если тебе все равно — можешь не есть. Но если ты решил выжить, то путь один — ешь всегда и все, что дают, как бы ни было противно. При любой возможности испражняйся, чтобы убедиться — твой организм работает! Как только появится свободная минутка, читай или ложись и спи, а не пережевывай лагерные слухи».
Я усвоил этот урок, и очень вовремя. Я стал изучать происходящее, что заняло место предложенного чтения. Вскоре я убедился, как важен был урок. Но прошли годы, прежде чем я полностью осознал его психологическую ценность.
Для выживания необходимо, невзирая ни на что, овладеть некоторой свободой действия и свободой мысли, пусть даже незначительной. Две свободы — действия и бездействия — наши самые глубинные духовные потребности, в то время как поглощение и выделение, умственная активность и отдых — наиболее глубинные физиологические потребности. Даже незначительная, символическая возможность действовать или не действовать, но по своей воле (причем к духу и к телу это относится в одинаковой мере) позволяла выжить мне и таким, как я.
Бессмысленные задания, почти полное отсутствие личного времени, невозможность что-либо планировать из-за постоянных и непредсказуемых перемен в лагерных порядках — все это действовало глубоко разлагающе. Пропадала уверенность, что твои поступки имеют хоть какой-то смысл, поэтому многие заключенные просто переставали действовать. Но, переставая действовать, они вскоре переставали жить. По-видимому, имело принципиальное значение, допускала ли обстановка — при всей ее экстремальности — хотя бы малейший выбор, минимальную возможность как-то прореагировать, пусть объективно такая возможность и была незначительной по сравнению с огромными лишениями.
Возможно, поэтому СС перемежало жестокие репрессии с некоторыми послаблениями: истязание заключенных изредка заменялось наказанием особо бесчеловечной охраны; неожиданно проявлялось уважение и даже вручалась награда кому-то из тех заключенных, кто отстаивал свое достоинство; внезапно объявлялся день отдыха и т. д. Большинство из умерших в лагере своей смертью — это те, кто перестал надеяться на такие послабления и использовать их, хотя они случались даже в самые черные дни, то есть умирали люди, полностью утратившие волю к жизни.
Искусство, с которым СС использовало данный механизм уничтожения человеческой веры в будущее и способность его прогнозировать, производит глубокое впечатление. Не имея доказательств, я не могу утверждать, применялся ли этот механизм намеренно или бессознательно, но работал он с ужасающей эффективностью. Если СС хотело, чтобы некая групна людей (норвежцы, политзаключенные и т. д.) приспособилась, выжила и работала в лагере, объявлялось, что их поведение может повлиять на их судьбу. Тем группам, которые СС хотело уничтожить (восточные евреи, поляки, украинцы и т. д.), давали ясно понять, что не имеет ни малейшего значения, насколько добросовестно они работают или стараются угодить начальству.
Другой способ разрушить веру и надежду заключенных в то, что они могут повлиять на свою судьбу, лишить воли к жизни — резко менять условия их жизни. В одном лагере, например, группа чешских заключенных была полностью уничтожена следующим образом. На некоторое время их выделили как «благородных», имеющих право на определенные привилегии, дали жить в относительном комфорте без работы и лишений. Затем чехов внезапно бросили на работу в карьер, где были самые плохие условия труда и наибольшая смертность, урезав в то же время пищевой рацион. Потом обратно — в хорошее жилище и легкую работу, через несколько месяцев — снова в карьер на мизерный паек, и т. д. Вскоре все они умерли. (…)
«Мусульмане» — ходячие трупы. Заключенные, усвоившие постоянно внушаемую СС мысль, что им не на что надеяться, что они смогут выйти из лагеря только в виде трупа, поверившие, что они никак не могут влиять на свое положение — такие заключенные становились, в буквальном смысле слова, ходячими трупами. В лагерях их называли «мусульманами», ошибочно приписывая последователям Магомета фатализм в отношении своей судьбы.
Но, в отличие от настоящих мусульман, эти люди принимали решение подчиниться судьбе не по своей воле. Это были заключенные, настолько утратившие желания, самоуважение и побуждения в каких бы то ни было формах, настолько истощенные физически и морально, что полностью подчинялись обстановке и прекращали любые попытки изменить свою жизнь и свое окружение.
Процесс превращения в «мусульманина» был достаточно нагляден. Вначале человек переставал действовать по своей воле. Когда другие замечали случившееся, то старались больше с ним не общаться, так как любой контакт с «отмеченным» мог привести только к саморазрушению На данной стадии такие люди еще подчинялись приказам, но слепо и автоматически, без избирательности или внутренних оговорок, без ненависти к издевательствам. Они еще смотрели по сторонам, или, по крайней мере, «двигали глазами». Смотреть прекращали много позже, хотя и тогда продолжали двигаться по приказу, но уже никогда не делали ничего по своей воле. Прекращение собственных действий, как правило, совпадало по времени с тем, что они переставали поднимать ноги при ходьбе — получалась характерная шаркающая походка. Наконец, они переставали смотреть вокруг, и вскоре наступала смерть.
Не сметь смотреть. Превращение человека в «мусульманина» было также не случайно. Это можно показать на примере правила «не сметь смотреть». Видеть и анализировать происходящее в лагере было совершенно необходимо для выживания, но еще более опасно, чем «высовываться». Хотя часто и пассивного «не видеть, не знать» оказывалось недостаточно. Чтобы выжить, приходилось активно делать вид, что не замечаешь, не знаешь того, что СС требовало не знать.
Одна из самых больших ошибок в лагере — наблюдать, как измываются или убивают другого заключенного: наблюдающего может постигнуть та же участь. Но совершенно не исключено, что тут же эсэсовец заставит этого же заключенного смотреть на убитого, выкрикивая, что такое произойдет с каждым, кто посмеет ослушаться. Здесь нет противоречия, просто — впечатляющий урок. Ты можешь замечать только то, что мы хотим, чтобы ты видел, и ты умрешь, если будешь наблюдать происходящее, исходя из своих внутренних побуждений. Идея все та же — свою волю иметь запрещено.
И другие примеры показывают, что все происходившее в лагере было не случайно, а имело свои причины и цель. Скажем, эсэсовец пришел в неистовство из-за якобы сопротивления и неповиновения, он избивает или даже убивает узника. Но посреди этого занятия он может крикнуть «Молодцы!» проходящей мимо рабочей колонне, которая, заметив экзекуцию, срывается в галоп, отворачивая головы в сторону, чтобы как можно скорее миновать злополучное место, «не заметив». И внезапный переход на бег, и повернутые в сторону головы совершенно ясно обозначают, что они «заметили». Но это неважно, поскольку они продемонстрировали, что усвоили правило «не знать, чего не положено».
Знать только разрешенное свойственно именно детям. Самостоятельное существование начинается со способности наблюдать и делать собственные выводы.
Не видеть того, что важнее всего, не знать, когда хочется знать так много, — самое разрушительное для функционирования личности. Более того, способность к верным наблюдениям и правильным умозаключениям, раньше служившая опорой личной безопасности, не только теряет смысл, но и создает реальную угрозу для жизни. Вынужденный отказ от способности наблюдать, в отличие от временной невнимательности, ведет к отмиранию этой способности.
На самом же деле, ситуация была еще сложнее. Заключенный, «заметивший» издевательство, наказывался, но это было ничто в сравнении с тем, что его ждало, если он хотел помочь потерпевшему. Такая эмоциональная реакция была равносильна самоубийству. И поскольку порой не реагировать было невозможно, то оставался только один выход: не наблюдать. Таким образом, обе способности — наблюдать и реагировать — необходимо было заблокировать в целях самосохранения. Но ведь если кто-то перестает наблюдать, реагировать и действовать, он прекращает жить. Чего как раз и добивалось СС.
Последняя черта. Даже тому, кто не стал «мусульманином», кто как-то сумел сохранить контроль за некоей маленькой частичкой собственной жизни, неизбежно приходилось идти на уступки своему окружению. Чтобы просто выжить, не следовало задаваться вопросом: платить ли кесарю или не платить, и даже, за редким исключением, сколько платить? Но, чтобы не превратиться в «ходячий труп», а остаться человеком, пусть униженным и деградировавшим, необходимо было все время сознавать, где проходит та черта, из-за которой нет возврата, черта, дальше которой нельзя отступать ни при каких обстоятельствах, даже если это значит рисковать жизнью. Сознавать, что если ты выжил ценой перехода за эту черту, то будешь продолжать жизнь, уже потерявшую свое значение.
Эта черта, из-за которой нет возврата, была у всех у нас разной и подвижной. В начале своего заключения большинство считало «за чертой» служить СС в качестве капо или начальника блока. Позже, после нескольких лет в лагере, такие относительно внешние вещи уступали место значительно более глубоким убеждениям, составившим потом основу сопротивления. Этих убеждений необходимо было придерживаться с крайним упорством. Приходилось постоянно держать их в памяти, только тогда они могли служить оплотом пусть сильно съежившейся, но все же сохранившейся человечности.
Следующим по важности было понимание того, как уступать, когда не затрагивается «последняя черта». Это, хотя и не столь принципиальное, но не менее важное знание своего отношения к уступкам требовалось почти постоянно. Если ты хотел выжить, подчиняясь унизительным и аморальным командам, то должен был сознавать, что делаешь это, чтобы остаться живым и неизменным как личность. Поэтому для каждого предполагаемого поступка нужно было решить, действительно ли он необходим для твоей безопасности или безопасности других, будет ли хорошо, нейтрально или плохо его совершить. Осознание собственных поступков не могло их изменить, но их оценка давала какуюто внутреннюю свободу и помогала узнику оставаться человеком. Заключенный превращался в «мусульманина» в том случае, если отбрасывал все чувства, все внутренние оговорки по отношению к собственным поступкам и приходил к состоянию, когда он мог принять все, что угодно.
Те, кто выжили, поняли то, чего раньше не осознавали: они обладают последней, но, может быть, самой важной человеческой свободой — в любых обстоятельствах выбирать свое собственное отношение к происходящему.
В заключение — одна история из лагерной жизни на тему о «последней черте». Однажды эсэсовец, надзиравший за командой заключенных-евреев, обратил внимание на двоих, которые, по его мнению, «сачковали» Он приказал им лечь в канаву, вызвал заключенного из работавшей неподалеку команды поляков и приказал ему закопать провинившихся живьем. Стшаска (так звали поляка), окаменев от ужаса, отказался подчиниться. Эсэсовец принялся его избивать, но Стшаска упорно отказывался. Тогда в бешенстве эсэсовец приказал им поменяться местами. Теперь те двое получили приказ закопать поляка. В смертельном страхе, надеясь избежать своей участи, они стали бросать землю на своего товарища. Когда голова Стшаски уже была еле видна, эсэсовец приказал им остановиться и выкопать его обратно. Евреям снова было приказано лечь в канаву, и на этот раз Стшаска подчинился, — возможно, из-за того, что они согласились его закопать, а, может быть, надеясь, что их тоже пощадят в последнюю минуту. Но на этот раз помилования не последовало, и эсэсовец притоптал сапогами землю над головами жертв. Когда пять минут спустя он приказал их отрыть, один уже был мертв, а другой умирал, и обоих отправили в крематорий.
Окончательный результат. Психические изменения, происходившие со всеми «стариками», формировали личности, способные и желающие принять внушаемые СС ценности и поведение, как свои собственные. Причем немецкий национализм и нацистская расовая идеология принимались легче всего. Удивительно, как далеко продвигались по этому пути даже высокообразованные политзаключенные. Одно время, например, американские и английские газеты были полны историй о жестокостях, творимых в немецких концлагерях. Верное своей методике коллективной ответственности, СС наказывало весь лагерь за появление подобных статей, которые, очевидно, основывались на показаниях бывших заключенных. Обсуждая эти события, «старики» настаивали на том, что иностранные газеты не должны вмешиваться во внутренние дела Германии, и выражали свою ненависть к журналистам, которые объективно хотели им помочь.
В 1938 году в лагере я опросил более ста «стариков» — политзаключенных. Многие из них не были уверены, что следует освещать лагерную тему в иностранных газетах. На вопрос, приняли бы они участие в войне других государств против нацизма, только двое четко заявили, что каждый, сумевший выбраться из Германии, должен бороться с нацизмом, не щадя своих сил.
Почти все заключенные, исключая евреев, верили в превосходство германской расы. Почти все они гордились так называемыми достижениями национал-социалистического государства, особенно его политикой аннексии чужих территорий. Большинство «стариков» заимствовало у гестапо и отношение к так называемым «неполноценным» заключенным. Гестапо проводило ликвидацию отдельных групп «неполноценных» еще до вступления в силу общей программы уничтожения.
У заключенных были по этому поводу свои собственные соображения. Дело в том, что «новички» создавали для «стариков» сложные проблемы. Их жалобы на убогость лагерной жизни, их неприспособленность вносили дополнительную напряженность в и без того сложную жизнь бараков. Их неправильное поведение в бараке или в рабочей команде угрожало всем. «Высовываться», обращать на себя внимание всегда было опасно, и обычно вся группа, в которой находился «заметный» человек, выбиралась СС для специального наблюдения. Так что «новички» оказывались помехой для всех остальных.
Более того, самые слабые из «новичков» чаще становились доносчиками. Слабые обычно умирали в течение первых недель, поэтому казалось, что от них можно избавиться и раньше. «Старики» иногда этому содействовали, давая «новичкам» опасные задания или отказывая им в помощи. Избавляясь от «неполноценных», они поступали согласно идеологии СС. Таким же образом «старики» обращались с доносчиками. Самозащита требовала их устранения, но метод, по которому их мучили целыми днями и медленно убивали, был заимствован у гестапо.
Иногда кто-нибудь из эсэсовцев, повинуясь минутной прихоти, отдавал бессмысленный приказ. Обычно приказ быстро забывался, но всегда находились «старики», которые еще долго его соблюдали и принуждали к этому других. Однажды, например, эсэсовец, осматривая одежду узников, нашел, что какие-то ботинки внутри грязные. Он приказал мыть ботинки снаружи и внутри водой с мылом. После такой процедуры тяжелые ботинки становились твердыми как камень. Приказ больше никогда не повторялся, и многие не выполнили его и в первый раз, потому что эсэсовец, как это часто случалось, отдав приказ и постояв немного, вскоре удалился. Тем не менее, некоторые «старики» не только продолжали каждый день мыть изнутри свои ботинки, но и ругали всех, кто этого не делал, за нерадивость и грязь. Такие заключенные твердо верили, что все правила, устанавливаемые СС, являются стандартами поведения — по крайней мере в лагере.
Так как «старики» усвоили, или были вынуждены усвоить детскую зависимость от СС, то у многих из них появлялась потребность хотя бы некоторых из офицеров считать справедливыми и добрыми. Поэтому, как это ни покажется странным, они испытывали и положительные чувства к СС. Подобные чувства обычно концентрировались на офицерах, занимающих относительно высокое положение в лагерной иерархии (но почти никогда — на самом коменданте). Заключенные утверждали, что за грубостью эти офицеры скрывают справедливость и порядочность, что они искренне интересуются заключенными и даже стараются понемногу им помогать. Их помощь внешне не заметна, но это потому, что «хорошим» эсэсовцам приходится тщательно скрывать свои чувства, чтобы себя не выдать.
Настойчивость, с которой узники пытались обосновать подобные утверждения, вызывала у меня жалость. Целая легенда могла быть сплетена вокруг случая, когда один из двух эсэсовцев, инспектировавших барак, вытер ноги, прежде чем войти. Скорее всего, он сделал это автоматически, но действие интерпретировалось как отпор второму эсэсовцу и явная демонстрация своего отношения к концлагерю. Подобные примеры говорят о том, каким образом и до какой степени «старики» становились похожими на своего врага, и как они пытались оправдаться в собственных глазах. Но было ли СС только врагом? Если да, то такую трансформацию взглядов трудно понять. СС не менялось, оставаясь действительно жестоким, непредсказуемым врагом. Но чем дольше заключенному удавалось выжить, то есть чем в большей степени он становился «стариком», потерявшим надежду жить иначе и старавшимся «преуспеть» в лагере, тем больше он находил общих точек с СС. Причем для обеих сторон кооперация была выгоднее, нежели противостояние. Совместная жизнь, если можно ее так назвать, с неизбежностью формировала общие интересы.
К примеру, у одного или нескольких бараков был надсмотрщик из унтер-офицеров СС — блокфюрер. Каждый блокфюрер хотел, чтобы его бараки были безупречны — образцовый порядок и никаких ЧП. Это избавляло его от неприятностей с начальством и давало шанс на повышение в чине. Но в том же были заинтересованы и жившие в этих бараках заключенные. Абсолютный порядок тоже избавлял их от сурового наказания, и в этом смысле их интересы совпадали.
Заканчивая краткое описание характерных черт, приобретаемых «стариками» в процессе адаптации, я хочу снова подчеркнуть, что все изменения происходили только в определенных границах. Существовало много индивидуальных вариантов, и реально резкую грань между «стариками» и «новичками» провести было трудно. Все, что я говорил о психологических причинах, заставляющих «стариков» приспосабливаться и становиться похожими на СС, — лишь часть общей картины. У заключенных имелись мощные способы внутренней защиты, которые действовали в противоположном направлении. Все заключенные, включая и тех «стариков», которые идентифицировались с СС, временами нарушали ее правила. При этом случалось, что некоторые заключенные проявляли выдающуюся храбрость, а многие другие в течение всего лагерного срока сохраняли цельность и порядочность.
Жизнь в концентрационном лагере была чрезвычайно сложной. Давление СС принуждало узников подчиняться, приспосабливаться, изменять свою личность и поведение. Это было очевидно. В то же время все усилия, действующие в обратном направлении, — попытки изменить что-то в лагере, уберечь свой внутренний мир и т. п., должны были быть тайными и психологически достаточно изощренными.
Часто эти попытки приводили к тому, что заключенные еще глубже «увязали» в гестаповской системе. Чтобы защититься более эффективно, нужно было както сплотиться, а любая организация работала на руку СС. Так была устроена вся система. Получался парадокс: чем эффективнее организация узников, тем лучше она служит целям СС.
Но как все же работала такая система? Почему лагерем в значительной степени управляли сами заключенные? Как в их среде возникала сложная иерархия, которая делала еще более несчастной, а зачастую буквально невыносимой жизнь тех, кто не смог подняться из низшего слоя? Почему заключенные, стремясь попасть на более высокий уровень, предавали, использовали в своих целях, жестоко издевались над своими же товарищами? Почему различные группы (политические, уголовники и т. п.) составляли целые заговоры друг против друга с целью выиграть или удержать более выгодное положение, перенимая при этом многое из представлений и поведения СС?
Элита заключенных. Зачатки иерархических структур появились в концентрационных лагерях уже в 1936 году, когда заключенных стали использовать на стройках, для содержания лагерей и для других более сложных задач.
Всякая работа требует управляющих. Но СС сторонилась физического труда — это была каста воинов, достойная только командовать рабочей массой. Поэтому заключенный мог выбиться в начальники, причем, некоторые назначения таили в себе, казалось, непреодолимый соблазн власти, некоторой безопасности и привилегий. Однако разделение на «классы» не базировалось на их экономической роли и, следовательно, не определялось важностью их функций. «Классы» возвышались и падали лишь по прихоти СС.
Так, деление на квалифицированный и неквалифицированный труд, которое для заключенного было вопросом жизни и смерти, основывалось не на квалификации, а на принадлежности к «классу» в лагерном расслоении. Заключенные из среднего «класса» назначались в команды для квалифицированного труда независимо от того, имели они нужную квалификацию или нет. Если имели — хорошо, если нет — получат в лагере. Именно так заключенные становились электриками или хирургами; например, войдя в «почти средний класс», сорок политических заключенных-евреев стали каменщиками. Капо назначали на работу, преследуя обычно внутрилагерные политические интересы или личные цели.
Но квалифицированная работа была исключением и оставлялась только для привилегированного меньшинства. Неквалифицированный труд, наиболее трудный и опасный, был постоянным уделом большинства, и избежать его полностью не удавалось почти никому.
Неквалифицированного рабочего всегда можно было заменить на другого, поскольку не требовалось предварительного обучения, а с потерями не считались. На этом и основывалась власть лагерной элиты.
Функционирование иерархии заключенных на практике показало, как горстка эсэсовцев может манипулировать десятками тысяч враждебно настроенных людей. И не только подчинить их себе, но заставить работать и управлять другими заключенными без всякой опасности для себя. Само существование «классов» в условиях, когда большинство лидеров заключенных было коммунистами, приверженными идее бесклассового общества, показывает, что даже наиболее стойкие группы населения не выдерживают давления тоталитарного общества, если оно достаточно сильно. И тому есть несколько причин.
Как я уже говорил, начальники из числа заключенных могли использовать свое положение для облегчения участи товарищей, но чтобы остаться «в должности», они должны были прежде всего служить СС. Личные интересы требовали сохранения власти любой ценой. Так как они отвечали за порядок в бараке или в рабочей команде, то старались защитить себя, предупреждая любое возможное требование СС. Часто это кончалось тем, что в жестокой придирчивости они превосходили СС. Так вело себя большинство «руководящих» заключенных. Однако некоторые выдающиеся личности использовали свое положение с пользой для простых узников, проявляя отвагу и бескорыстие. Находились и такие капо, которые успешно противостояли рядовым эсэсовцам, но они были исключением, так как их действия требовали чрезвычайной смелости.
Чем больше заключенных попадало в лагеря, тем меньше была их «ценность», и тем важнее становилась протекция у представителя «аристократии». Когда началась политика массового уничтожения, подобная протекция стала для каждого узника практически единственным средством спасения своей жизни. Оказаться и удержаться в хорошей рабочей команде во все времена было в лагере вопросом жизни и смерти. Так же, впрочем, как и если не ежедневное, то хотя бы периодическое получение хорошей пищи. По мере того, как система лагерей разрасталась и усложнялась, их структура все более напоминала общество в миниатюре. Члены «аристократического класса» становились все могущественнее, и со все большим их числом надо было налаживать отношения, чтобы выжить.
Власть элиты — палка о двух концах. Чтобы спасти себя, своих друзей и членов своей группы, элите приходилось жертвовать другими заключенными. Все считалось допустимым, даже уничтожение целых групп заключенных, если это помогало удержать власть. Некоторые политические группы, созданные для защиты, кончали тем, что во имя спасения собственных членов участвовали в уничтожении тысяч заключенных.
Но поведение элиты нельзя объяснить только стремлением к собственной безопасности и к материальным преимуществам. Часто столь же большое значение имело и само желание властвовать.
Во-первых, все заключенные, включая и элиту, были настолько лишены подлинной самостоятельности и самоуважения, что стремились к ним всеми возможными способами Сила и влияние — сила любой ценой и влияние все равно для каких целей — были в высшей степени привлекательны в условиях, целиком направленных на выхолащивание индивидуальности.
Во-вторых, презрение к более низким «классам» заключенных служило важной психологической защитой от собственных страхов. Я, как и прибывшие со мной в Бухенвальд товарищи, испытали буквально шок, увидев так много людей, неспособных работать, похожих на ходячие скелеты. Вид этих людей, поедающих отбросы, вызвал у нас отвращение.
Видя эти ходячие скелеты, каждый заключенный испытывал страх превратиться во что-то подобное. Становилось легче, если удавалось себя убедить, чтб ты сделан из другого материала и никогда не сможешь так низко пасть. Страх опуститься до нечеловеческого состояния — до «мусульман» — был мощной побудительной причиной, чтобы развернуть против них «классовую» войну. И это можно оправдать, поскольку они действительно были опасны, превращаясь в разносчиков болезней, воров (ведь заключенные даже «среднего класса» имели так мало, что потеря свитера или буханки хлеба могла означать смерть), а их отчаяние и нежелание бороться за жизнь были заразительны. В подобных условиях трудно ожидать нравственного поведения — «мусульман» ненавидели, поскольку боялись стать такими же.
Как это свойственно большинству правящих классов и в особенности тем группам, которые недавно пришли к власти, элита (в том числе и коммунисты) теряла способность сочувствовать судьбе, страданиям заключенных более низких «классов» или ставить себя на их место. Она уже не понимала, что значит испытывать лагерную нищету, изнурительный труд в любую погоду без отдыха и без минимальной медицинской помощи Но главное, она не могла позволить себе это понимать, ибо любое смягчение отношения к простым заключенным было бы сразу замечено СС и привело бы к немедленному отстранению от власти. Так что собственное выживание зависело от того, в какой степени члены элиты приобретут и сохранят бесчувственность. Защищая себя, они искали и находили причины для того, чтобы отстраниться от рядовых заключенных. Они ругали их за неряшливость, которая грозила лагерю загрязнением и эпидемиями. Они презирали их, потому что те пили грязную воду, хотя следовало пользоваться только кипяченой.
Привилегированные заключенные не могли позволить себе признать тот факт, что они значительно лучше питались и имели вдоволь кипяченой воды, в то время как остальные настолько страдали от голода и жажды, что гигиенические соображения часто не играли для них никакой роли.
Характерный пример — отношение старост блоков к тем голодающим, кто собирал картофельные очистки в контейнерах с отбросами. Здоровяки, весом под 90 кг, избивали (якобы для их же пользы) несчастных людей, похожих на тени, весивших едва ли 45 кг, за нарушение лагерного закона, запрещавшего есть отбросы. Действительно, многие заключенные, проглотив полуразложившиеся объедки, получали серьезные расстройства желудка. Тем не менее подобная праведность сытых возмущала тех, кто голодал.
Вот еще одно соображение по поводу известной лагерной истины: самый большой враг заключенного — не СС, а свой же брат заключенный. СС, уверенная в своем превосходстве, менее нуждалась в его демонстрации и подтверждении, чем элита, которая никогда не чувствовала себя в безопасности. СС обрушивалась на заключенных как всесокрушающее торнадо по нескольку раз в день, и каждый жил в постоянном страхе, но при этом всегда были часы передышки. Давление же начальников из заключенных чувствовалось непрерывно — днем во время работы и всю ночь в бараке.
Достаточно просто показать, что именно так и должно происходить: одна всесильная организация выступает против другой, очень слабой, члены которой чувствуют, что могут преуспеть, только скооперировавшись с могущественным противником. Сложнее понять, почему та же ситуация складывалась и в отношении индивидуальной психологической защиты заключенного.
Попытки самооправдания. Прежде, чем как-то объединяться, каждый попавший в лагерь человек пробовал защищаться от его воздействия собственными средствами. Естественно, вначале это были привычные методы, дававшие безопасность в прошлом. Заключенные, особенно из тех, кто принадлежал ранее к среднему классу, пытались произвести впечатление на охрану своим положением, которое они занимали до ареста, или вкладом в развитие страны. Но любые попытки в этом направлении только провоцировали охрану на новые издевательства.
Ведь в конечном счете СС вполне серьезно хотела построить новое общество. Глубокая неудовлетворенность многих немцев состоянием общества до прихода Гитлера была основной причиной вступления в СС. Поэтому говорить эсэсовцу, что ты был одним из столпов ненавистного ему общества, и на этом основании требовать к себе уважения, было не просто бесполезно, но и вызывало лютую злобу. Некоторым заключенным из среднего класса был нужен не один урок, чтобы это усвоить.
Вначале они были склонны считать, что дело только в конкретном эсэсовце, неспособном понять, что они заслуживают лучшего обращения. Однако даже поверхностный анализ мог бы убедить их в том, что былые заслуги ничего не значат. Для эсэсовцев общество, в котором многие из них имели весьма низкий статус, умерло. Впрочем, была и другая причина верить в старые способы защиты: просто люди, попав в лагерь, не видели других возможностей.
Заключенные, занимавшиеся раньше политической деятельностью, находили почву для самоутверждения в самом факте ареста, считая, что гестапо выбрало их для мести. К такого рода рассуждениям прибегали члены различных партий. Для левых радикалов заключение доказывало их опасность для нацистов. Бывшим членам либеральных групп казалось, что раз их арестовали, то очевидна несправедливость обвинений в адрес их политики, и что именно этой политики более всего боятся нацисты.
Подобные рассуждения поддерживали и сильно пошатнувшуюся самооценку небольшого числа заключенных из высших классов. Они переживали свою неволю так же остро, как и заключенные среднего класса, но первое время еще продолжали чувствовать уважение окружающих Во всяком случае, особое отношение если не СС, то многих заключенных давало им возможность рассматривать себя как исключение. Поэтому какое-то ограниченное время они не признавали «реальность» произошедшего и не ощущали необходимости приспосабливаться к лагерю, считая, что будут вскоре освобождены в силу своей необходимости для общества. Это было отчасти верно для высшей аристократии и для некоторых заключенных, имевших в недавнем прошлом очень сильные политические позиции или огромные состояния.
Уверенность представителей высшего класса в собственном превосходстве и почтение к ним со стороны других приводило к тому, что некоторые заключенные из среднего класса шли к ним в услужение, надеясь, что после освобождения патрон поможет им получить свободу, а затем позаботится и о будущем. В результате заключенные из высшего класса не объединялись в группы; большинство из них оставалось, как правило, в одиночестве, в окружении лишь своей «челяди». Однако это продолжалось только до тех пор, пока сохранялась вера в скорое освобождение и возможность свободно тратить деньги. Когда же сами заключенные из высших классов и их окружение убеждались, что их свобода не ближе, чем у всех других, особый статус отпадал, и никаких преимуществ перед остальными не оставалось.
Несколько по-другому обстояло дело с очень немногими заключенными из самых высоких классов, в основном, членами бывших королевских фамилий. Их, правда, было слишком мало для обобщения. Они не собирали «свиты», не тратили деньги ради расположения других заключенных, не обсуждали свои надежды на освобождение. Они смотрели свысока как на всех остальных заключенных, так и на СС. Находясь в лагере, они, казалось, выработали такое чувство превосходства, что их ничего не трогало. С самого начала эти люди держались с тем чувством отчужденности, отрицания «реальности» ситуации, которое приходило к большинству других только после мучительного опыта. Их стойкость была совершенно замечательной, но то был особый случай.
СС со всеми заключенными обращалась как с «номерами», но подобное отношение к членам бывших королевских фамилий было скорее показным. Непонятно, как СС, не желая, а, возможно, и не сознавая, выделяла таких людей. Какое-то время я работал бок о бок с неким графом, отпрыском одной из самых аристократических фамилий Германии. С ним обращались точно так же, как и с остальными заключенными Но, например, герцога Гогенбергского, внучатого племянника австрийского императора, унижали и жестоко избивали, выражая свое отношение словами: «Я тебе покажу сейчас, что ты ничем не отличаешься от прочих заключенных!» Словом, члены королевских фамилий действительно выделялись, хотя бы большим презрением СС. Для них существовали особые оскорбления, они не были перемешаны со всеми остальными заключенными. Возможно, потому их самооценка не подвергалась таким испытаниям, как у других. Оставаясь особыми, пусть только в смысле оскорблений, они оставались индивидуальностями.
Расплата за других. Один из способов защиты состоял в том, чтобы считать свои страдания не напрасными, почувствовать себя необходимым, поскольку твой арест — избавление для других. Ты — жертва, выбранная из многих для наказания.
Подобные мысли возникали у многих заключенных, они смягчали внутреннее чувство вины за их агрессивное поведение в лагере. Его якобы оправдывали и действительно невыносимые условия жизни. Когда один заключенный, пользуясь своим физическим преимуществом, избивал другого за непристойный разговор, грязь или какую-либо нерадивость, то, пытаясь снять с себя вину, обычно говорил: «Я не могу быть нормальным, когда приходится жить в таких условиях».
Рассуждая подобным образом, заключенные приходили к мысли, что они уже искупили не только свои ошибки в прошлом, но и все будущие прегрешения. Часто они спокойно отрицали свою ответственность или вину, чувствуя себя вправе ненавидеть других людей, включая собственные семьи, даже если трудности возникали явно по их собственной вине.
Такой способ сохранить самоуважение в действительности ослаблял заключенного. Обвиняя внешние силы, он отрицал персональную ответственность не только за свою жизнь, но и за последствия своих действий. Обвинять других людей или обстоятельства за собственное неправильное поведение свойственно детям. Отказ взрослого человека от ответственности за собственные поступки — шаг к разложению личности.
Эмоциональные связи. Уже говорилось, что связи с семьей были одной из сил, поддерживающих у заключенных волю к жизни. Но поскольку сам заключенный никак не мог влиять на сохранение этих связей, он жил в постоянном страхе. Страх поддерживался историями о женах, которые развелись со своими арестованными мужьями (такое решение поощрялось СС), или изменяли им. Тревога и раздвоение чувств были неразрывно связаны с получением письма из дома.
Заключенные могли плакать, когда в письме рассказывалось, как родственники пытаются добиться их освобождения. Но в следующий момент они начинали ругаться, прочитав, что какая-то собственность была продана без их разрешения, пусть даже с целью купить для них свободу. Они проклинали свои семьи, которые, «очевидно», считали их «уже мертвыми», раз распоряжались их собственностью без их согласия. Даже самое малое изменение в прежнем мире приобретало для заключенных огромную важность. (…)
Психологическая защита требовала избавиться от эмоциональных привязанностей, вызывающих чувство вины, огорчения, сильной боли. Поэтому человек эмоционально отдалялся от своей семьи и других людей из внешнего мира, к которым был сильно привязан. Но хотя эмоциональные привязанности и делали жизнь в лагере более сложной, отказываясь от них, подавляя или теряя, заключенный лишал себя, быть может, самого важного источника силы.
Как и в других случаях, эмоциональная черствость возникала не только как спонтанная внутренняя защита, но и была результатом действий СС.
Во-первых, заключенному позволялось получать только два очень коротких письма в месяц. Очень часто как наказание обмен письмами прекращался, иногда на месяцы. Но даже если разрешение было, процедура переписки обставлялась так, что становилась страшно болезненной, и письма теряли цену. Через некоторое время начинало казаться, что вообще не стоит обращать слишком много внимания на вести из дома.
Например, приходит эсэсовец с большим мешком почты и читает имена заключенных, которым пришли письма. Окончив перечисление, он со словами: «Теперь вы, свиньи, знаете, что получили почту», сжигает весь мешок. Или иначе: офицер СС говорит заключенному, не показывая самого сообщения, что его брат умер. Заключенный смиренно спрашивает, кто именно из его братьев умер. Ответ: «Ты можешь выбрать, кто из них более подходит». И никакой другой информации по этому поводу за все время заключения.
Несмотря на постепенную утрату старых эмоциональных связей, замены им в лагере не было. Вся эмоциональная энергия уходила на борьбу за элементарное выживание. Уходящие связи не могли быть восполнены дружбой с другими заключенными, так как сил для этого почти не оставалось, зато было очень много возможностей для трений, если не для настоящей ненависти. Таким образом, семья оставалась чуть ли не единственным источником пополнения эмоциональных сил. Но все снаружи и внутри лагеря способствовало эмоциональной изоляции.
Частичная потеря памяти. Многие в лагере начинали забывать имена, места, события из жизни до заключения. Это вызывало у заключенных беспокойство, страх потерять память и даже рассудок. Страх усиливался, если обнаруживалось, что они неспособны рассуждать объективно, что постоянно находятся во власти отрицательных эмоций, чаще всего тревоги. Поэтому они пытались как-то сохранить память и доказать себе, что еще не потеряли рассудок. Например, старались вспомнить школьные знания.
Интересно, что лучше всего в подобных случаях вспоминалось некогда выученное наизусть, не имеющее никакого отношения к лагерной жизни. Проверяя память, заключенные пытались повторять имена германских императоров или римских пап, даты их правления и тому подобные вещи, заученные в школьные годы. Эти попытки, в результате, снова приближали их к детскому возрасту, к механическим, а не спонтанным действиям.
Часто заключенные могли вызвать из памяти сведения, не имеющие никакого значения в данный момент, но были не в состоянии вспомнить крайне нужные факты, чтобы оценить ответственный момент и принять правильное решение. Подобная ситуация потрясала их. Даже собственный ум, казалось, не мог им помочь, в памяти сохранялось только то, что когда-то ведено было выучить, а не то, что люди хотели бы сохранить для себя сами.
Анализируя подобные переживания, можно сделать важный вывод: то, что поддерживает в человеке уверенность в себе и истинную независимость, не является чем-то неизменным, а зависит от условий. Каждое окружение требует своих механизмов сохранения автономности, обеспечивающих жизненный успех в соответствии с критериями ценностей данного человека в конкретной ситуации. Механическое запоминание поддерживало уверенность в себе и было признанием адекватности в школе, но не в лагере.
Сны наяву. Склонность старых заключенных к мечтам уже упоминалась. Добавлю, что они витали в мечтах почти беспрерывно, стараясь уйти от угнетающей действительности. Беда заключалась в том, что зачастую они теряли грань между мечтой и реальностью. В лагере постоянно возникали слухи об улучшении условий или скором освобождении. Их содержание во многом зависело от образа мыслей конкретного заключенного. Но несмотря на различия в деталях, почти все заключенные находили удовольствие в самом обсуждении слухов, часто принимавших форму коллективных грез или помешательства на двоих, троих, четверых и т. д.
Доверчивость большинства заключенных простиралась далеко за пределы разумного, и ее можно объяснить только необходимостью поддерживать моральный дух. Благоприятным слухам верили наперекор здравому смыслу. Но и плохие слухи, подтверждающие чье-либо полное уныние в обычном для заключенного депрессивном состоянии, казалось, приносили временное облегчение.
Некоторые слухи регулярно возрождались, хотя никогда не оправдывались. Например, одним из таких был слух о всеобщей амнистии по случаю пятой, седьмой или десятой годовщины Третьего Рейха, дня рождения Гитлера [6], победы на Востоке и т. д.
Сюда же можно отнести слухи типа: концентрационные лагеря должны перейти в ведомство Министерства юстиции, которое собирается пересмотреть причины заключения каждого узника, все лагеря вскоре будут закрыты и т. д. Противоположными по смыслу, но столь же «достоверными» были слухи о том, что все заключенные или определенные их группы будут уничтожены в начале войны, в конце войны, по какой-либо другой подходящей причине и т. д.
Некоторое время люди верили в эти фантазии и радовались хорошим слухам, но убеждаясь в их ложности, чувствовали себя еще хуже. Слухи придумывались для облегчения жизни, но в действительности они снижали человеческую способность правильно оценивать ситуацию. В сущности, это было проявлением общей тенденции к отрицанию реальности лагерного мира.
Грезы и фантазии могли бы быть полезным и вполне безопасным развлечением в тюрьме, даже в одиночном заключении. Но не в лагере, особенно если заключенные предавались им столь пылко, что это становилось опасно: воображая, будто их прежний мир не разлетелся в прах, что они еще живут в старой обстановке, люди забывали о лагерной реальности. Коварство такого ухода от действительности заключалось в том, что это был еще один путь не смотреть вокруг, не наблюдать самому окружающее, «не замечать». Внутренняя защита опять-таки действовала в одном направлении с внешним нажимом — привести заключенного в состояние пассивности.
Деморализующее влияние на заключенных нередко оказывала и противоречивость многих мечтаний. Все заключенные ненавидели нацистский режим, хотя бессознательно и переняли некоторые его представления. Конец нацистского режима означал бы конец концентрационных лагерей. Но конец режима означал и конец Германии. Для многих заключенных-немцев это была слишком дорогая цена. В то же время существовала возможность, что прежде, чем СС будет сметена, она успеет уничтожить всех заключенных.
Перед заключенными-евреями стояла другая дилемма. До 1940 года многих из них выпускали из лагерей, если они соглашались немедленно эмигрировать. Постепенно становилось ясно: евреев освобождали только тогда, когда нацистский режим чувствовал себя относительно сильным, и уничтожали в большом количестве, когда режим чувствовал себя под угрозой. Так что у заключенных-евреев было, с одной стороны, страстное желание гибели нацистского режима, и в то же время (до 1940 г.), чтобы он оставался в силе, пока они не эмигрируют. Или (после 1940 г.) — сохранился, чтобы удалось спасти себя и свои семьи.
Подобные дилеммы, конечно, были неразрешимы и нарушали эмоциональное равновесие. Противоречивая же природа мечтаний и грез, связанная с той странной действительностью, в которой жили заключенные, и заменявшая им точную оценку действительности, заставляла сделать еще один шаг к детскому поведению.
Работа. Особенно сложно было точно провести черту между внутренними и внешними условиями выживания в случае, когда системы защиты строились вокруг рабочей ситуации. Более того, не всегда было возможно сказать, когда отношение к работе было психологической защитой против распада личности, а когда внутренним принятием ценностей СС. Часть заключенных возмущалась тем, что их принуждают заниматься бессмысленным трудом. Но в то же время, другие старались хорошо работать, укрепляя тем самым самоуважение, хотя обычно они обосновывали свое поведение как-то иначе, говоря, например, что производимая ими продукция служит всем немцам, а не только СС.
Строительство зданий для СС сопровождалось спорами, надо ли строить хорошо. Новые заключенные были за саботаж, большинство старых — за качественное строительство. Это вновь обосновывалось тем, что здания могут быть использованы в новой Германии. Старые заключенные объясняли, что неважно, кто в конце концов будет использовать результаты их труда, важно хорошо работать, чтобы чувствовать себя человеком. Наконец, они заявляли, что любую работу, которую приходится делать, надо делать хорошо.
Большинство старых заключенных понимало, что иначе они не смогут продолжать работать на СС. Некоторые даже утверждали, что добросовестная и качественная работа покажет СС, что вопреки ее уверениям заключенные не являются «отбросами». Заключенные, делающие подобные заявления, до опасного близко подходили в своих представлениях к СС.
Выбор тяжелого физического труда в качестве основного наказания в концентрационных лагерях не был случаен. Немецкий рабочий класс, находясь под влиянием социалистических, коммунистических и, наконец, нацистских лозунгов, долгое время обвинял средние классы в том, что они не несут «честной» доли тяжелой работы и считают физический труд унизительным.
Если бы лагерная администрация была заинтересована в результатах труда заключенных, то и придирок со стороны эсэсовцев во время работы было бы значительно меньше, так как слишком жестокое обращение снижало выход продукции. Когда заключенных заставляли тащить тяжелые повозки вместо того, чтобы прицепить их к трактору, это было неоправданно с точки зрения продуктивности, но все же некоторый интерес к конечному результату сохранялся. Эсэсовец мог, скажем, унизить и наказать заключенных, сделать работу более трудной, приказав им бросить лопаты и грузить песок в повозку руками. Однако повозка в конце концов должна была быть наполнена и доставлена туда, где был нужен песок. Поэтому, продемонстрировав свою власть и убедившись в должном подчинении, эсэсовец приказывал взять лопаты снова.
По другому обстояло дело, когда вся работа планировалась как наказание. Тогда давались «спортивные» или бессмысленные задания. Темным туманным утром видимость была столь слабой, что СС не могла позволить заключенным покинуть огороженную территорию. Тогда всем командам, которые должны были работать за пределами лагеря, в ожидании улучшения видимости приказывалось заниматься «спортом». Занятия могли включать подтягивания, ползание на четвереньках и кувырки в грязи, снеге, на льду и т. д. Одно время на плацу Бухенвальда лежали большие кучи гравия. Заключенных заставляли скатываться с них до тех пор, пока тела их не превращались в сплошную рану. Час такого «спорта» обычно был опаснее целого дня тяжелой работы.
Поэтому заключенные часто старались хорошо работать, надеясь на назначение в команду, в результатах труда которой была заинтересована СС. Однако существовало два исключения. Первое — команды, где темп работы зависел от скорости машин, второе — работы, для которых был установлен срок выполнения. Это всегда были самые страшные команды. В этой книге уже обсуждалось одно из противоречий современной технологи ч: машины, призванные улучшить положение человека, часто становятся его хозяином. В лагерях эта тенденция не Сдерживалась гуманными соображениями или стремлением сохранить человеческую жизнь и поэтому проявлялась явственнее.
Например, скорость работы в каменоломнях определялась темпом дробильного устройства. Это были воистину пожирающие людей машины. Говорят, что в Дахау эсэсовцы бросали заключенных в бетономешалку. Это действительно могло иметь место. Но еще важнее, что эсэсовцы часто грозили наказать таким способом за плохую работу, а заключенные им верили.
Работать при наличии контрольного срока было также ужасно. Типичный пример — участок железной дороги, который Гиммлер в 1943 году приказал построить между Бухенвальдом и городом Веймар. Между ними было около 13 километров при разнице Высот около 300 метров. Гиммлер дал три месяца до первого пробного прохода поезда. Ответственный за проект офицер СС заявил, что это невозможно. Тогда его сместили и поручили проведение работ другому офицеру, заработавшему свою репутацию в Заксенхаузене. Он установил две смены по 12 часов, во время которых заключенных постоянно избивали и травили собаками.
Эта команда буквально поглощала заключенных. Серьезные несчастные случаи (на мелкие травмы внимание вообще не обращалось) исчислялись десятками в день, однако, участок был закончен к сроку. Но как только по рельсам пошла первая тяжелая машина, они просели. Частичный ремонт оказался недостаточным, и пришлось практически переделывать все заново, что заняло 6 месяцев. Такова эффективность рабского труда.
Суть работы в лагерях можно понять неверно, если допустить, что она была сама по себе невыносимой и являлась главной причиной высокой смертности. Наоборот, СС и капо сравнительно редко требовали невозможного, а труд был невыносим прежде всего из-за физического и психологического истощения заключенных. Плохое питание, недостаточный отдых и т. п. делали вполне выполнимую работу смертельной. Работа была невыносимой также и потому, что отсутствовали какие-либо поощрения, имеющие место даже на самых механизированных предприятиях: жалование, которое можно потратить с некоторой свободой, предвкушение продвижения по службе. Труд противоречил желаниям и ценностям заключенных, так как шел на пользу мучителям, то есть был бесцельным, надоедливым, принудительным, не вознаграждаемым, однообразным, его результаты не приносили ни удовлетворения, ни признания.
Анонимность. Не привлекать внимание, быть незаметным — один из основных способов выживания в лагере. Но именно этот способ более, чем какой-либо другой, помогал СС «вывести» массу по-детски покорных, легко управляемых существ.
Подчинение всем командам и запретам было несовместимо с выживанием в лагере. Все время что-то приходилось нарушать, но не попадаться. Это правило довольно быстро усваивали все заключенные, но его же внушала СС. Снова и снова все эсэсовцы, начиная с коменданта лагеря, повторяли: «Не смей выделяться», «не смей попадаться мне на глаза». Таким образом, традиционных добродетелей «хорошего» ребенка типа — «видим, но не слышим» — было недостаточно. Заключенный должен был стать «еще более ребенком»: его не только не должно быть слышно, но и не видно. Ему настолько нужно было слиться с массой, в такой степени лишиться индивидуальности, чтобы ни на миг не выделиться из толпы.
Случаев, подтверждающих пользу такого поведения, было множество. Например, во время утреннего построения начальники помещений и блоков, и еще хуже СС, вымещали свою злобу прежде всего на тех, кто стоял поближе. Если они могли придраться к чистоте обуви или одежды или считали, что кто-то плохо стоит по стойке «смирно», то раздавали тычки и удары в основном тем заключенным, до кого можно было добраться, не ломая строя. Опасность была меньше, когда со всех сторон тебя окружали другие заключенные. Поэтому обычно построение сопровождалось дракой за наименее заметное место в строю.
Были и другие причины спрятаться среди людской массы. Стоя впереди, нельзя было не видеть того, что происходило на плацу. Здесь, там, — везде начальники и эсэсовцы оскорбляли и били всех, кто шевелился или выступал из строя. Не видеть всего этого было не только безопаснее, но и избавляло от бессильной ярости, клокотавшей внутри.
Построения иногда длились часами: если не все сходилось по счету, если зимняя темнота или густой туман не позволяли выйти на работу. Все время заключенных заставляли стоять строго по стойке смирно. Людей внутри строя было труднее проверить, они могли позволить себе стоять вольно, а то и скоротать время за разговором.
Каждое утро после построения заключенные, не имевшие определенного рабочего задания на этот день, бежали в страхе через плац, чтобы побыстрее присоединиться к большим группам таких же заключенных. Быстрота была необходима, ибо истощенный заключенный с шаркающей походкой привлекал внимание, и его как негодного могли определить в самую плохую команду. С таким же успехом его могли просто прикончить, считая обузой для лагеря. Шансы избегнуть подобной участи повышались, если удавалось быстро затеряться в толпе.
Стать невидимым — первое правило самозащиты в любой ситуации. Но потребность чувствовать себя невидимым низводит человека до состояния ребенка, который прячет свое лицо от испуга. Анонимность была способом борьбы с лагерными опасностями. Но она же означала, что человек сознательно старается избавиться от своей индивидуальности и инициативности, столь нужных в постоянно меняющихся лагерных условиях.
Если нет воли, то не нужно подавлять собственные желания. Если отсутствует индивидуальность, то ее не придется прятать, не придется бояться, что в любой момент она может заявить о себе и привести к гибели. Анонимность давала относительную безопасность, но вела к утрате собственной личности. Когда же возникшая вдруг ситуация требовала ясного понимания, независимости действия, наконец, решения, — тогда те, кто жертвовал личностью ради сохранения тела, оказывались наименее способными остаться в живых, несмотря на уплаченную огромную цену.
Пробуждение в лагере. Тяжелейшим испытанием для человека в лагере становилась его собственная агрессивность. Преодолеть ее было намного сложнее, чем противостоять враждебности со стороны других заключенных. Любое твое слово или поступок моментально вызывали возражение или сопротивление либо охранников, либо других заключенных. В результате заключенные постоянно находились в состоянии жесточайшего раздражения. Процедура утреннего подъема в лагере иллюстрирует это неотступное давление окружающей обстановки, направленное на разрушение каждого человека как личности.
Каждое утро заключенных будили задолго до того, как они успевали отдохнуть. В Дахау сирена ревела летом в 3.15 утра, зимой немного позже. После этого полагалось около 45 минут на уборку. В нормальных условиях времени, кажется, вполне достаточно. Однако в лагере все иначе. Сразу после сирены начиналась ожесточенная борьба между заключенными за то, чтобы успеть сделать все необходимые дела в отведенное время. Первое ощущение нового дня: мы существуем, чтобы подчиняться, спущенные сверху правила важнее естественной потребности позаботиться о своем теле.
Как и во многих других случаях, дружеская взаимопомощь и поддержка начальников помещений и блоков приобретали очень большое значение. Но в данный момент существовавшая довольно часто кооперация между немногими друзьями была обычно неэффективной на фоне дикого беспорядка, царившего среди остальных. В эти крайне напряженные моменты старым, уже опытным заключенным всегда мешали и новенькие, и те, кто так и не смог приспособиться к строгой дисциплине.
Утренний период проходил организованно, без напряжения, беспокойства, драк и разного рода других проявлений взаимного раздражения лишь в некоторых блоках, где жили старые заключенные, проведшие годы в лагерях, или там, где командовали приличные начальники. Выполнение всех необходимых задач в отведенное время требовало от каждого заключенного большого опыта и умения, и даже несколько медлительных или неумелых людей расстраивали весь процесс. Необходимая сноровка достигалась только после сотен повторений и только при условии хорошего здоровья. А в большинстве бараков таких условий не было.
Создавалась ситуация, когда заключенные восставали друг против друга без единого слова СС, требовавшей лишь абсолютного порядка и чистоты в бараках. Эти требования — порядок и чистота — были вообще одним из тяжелейших лагерных мучений, усугублявшихся постоянным страхом наказания за чужие упущения.
Две основные утренние задачи — застелить постель (если таковая имелась) и убрать свой шкафчик. Первая из них была столь сложна, что иногда заключенные предпочитали спать, приткнувшись где-нибудь в углу, боясь смять хорошо застеленную постель, которую не удастся утром восстановить. Уборка кровати даже у опытного и ловкого человека занимала 10–15 минут. Некоторые так и не смогли научиться этому искусству, — особенно те, кто был постарше и не умел балансировать на краю нижней полки, застилая верхнюю.
Как только звучала сирена (раньше свет был погашен, и делать что-либо было вообще невозможно), заключенные выпрыгивали из коек, и спавшие в верхнем ряду начинали процедуру. Им надоедали соседи снизу, требуя не уродовать их матрасы, хотя избежать этого было практически невозможно. Они все время торопили верхних, спеша начать свою уборку. То же самое делали и соседи сбоку, так как при уборке одной из постелей можно было легко повредить соседнюю.
От заключенных требовалось, чтобы соломенный матрас был взбит и выровнен так, чтобы в результате его бока стали прямоугольными, а поверхность ровной как етол. Подушка, если таковая имелась, должна была располагаться сверху матраса в виде идеального куба. Подушка вместе с матрасом покрывались бело-голубым клетчатым покрывалом. Клетки были довольно мелкими, но все равно требовалось расположить их в строгом соответствии с формой подушки и матраса. Для усложнения дела эти требования распространялись на весь ряд нар и матрасов. Некоторые эсэсовцы для проверки углов и прямых пользовались измерительными линейками и уровнями, другие стреляли поверх кроватей.
Если кровать заключенного не была в абсолютном порядке, он жестоко наказывался; если недостатки находились у нескольких — страдало все подразделение. Многим заключенным, так и не научившимся застилать свою кровать, приходилось каждый день платить деньгами, работой или пищей тем, кто соглашался это делать за них.
Подобный способ давления был еще одним средством заставить человека действовать с механической аккуратностью автомата, соревнуясь с другими в скорости и эффективности. Он не позволял человеку делать хоть что-то в соответствии со своим внутренним ритмом и желанием. Все регулировалось извне так, чтобы не допустить какой-либо самостоятельности со стороны заключенного.
Мыться несколько лишних минут значило обычно не успеть почистить зубы, выпить утренний кофе или сходить в туалет. Вторая попытка застелить постель, при неудачной первой, могла быть сделана только за счет умывания и кофе.
Заключенным разрешалось пользоваться туалетом и умывальной комнатой только первые полчаса после подъема. Позже, обычно до вечера, они уже не имели возможности сходить в туалет. И было абсолютно необходимо облегчиться до выхода из барака. В среднем 6–8 открытых уборных приходилось на 100–200 человек, в условиях лагеря страдающих, как правило, расстройством пищеварения. Заключенные, едва кончившие воевать друг с другом по поводу уборки кроватей, набрасывались на тех, кто, как им казалось, слишком долго сидел в туалете. Наблюдение друг за другом в такой ситуации тоже явно не способствовало взаимному расположению.
Так начинался любой день. Борьба каждого заключенного со всеми остальными возникала еще до восхода солнца, до появления в лагере охраны. Даже отсутствующая, невидимая СС уже сеяла вражду в массе людей, неспособных преодолеть свою злость и разрух шаемых этой неспособностью.
Мишени для злости. Направлять свою агрессивность на тех, кто на самом деле ее вызывал, — СС и начальников-заключенных — в лагере равносильно самоубийству. Следовало искать другой выход. Некоторые заключенные винили во всем внешние обстоятельства. Но это приносило мало облегчения, так как внешний мир был недосягаем.
Оставались лишь окружающие — товарищи по несчастью. Но круг общения был столь ограничен, что каждый раз злоба, направленная на кого-либо из окружения, порождала ответную агрессию, которую в свою очередь нужно было как-то разряжать. Вдобавок обычно возникало и чувство вины, так как каждый понимал, что другие заключенные страдают не меньше. Для того чтобы сублимировать копившуюся враждебность или как-то трансформировать ее, не было сил. Ее можно было подавлять, и некоторые заключенные пытались это делать. Но и подавление требовало слишком много эмоциональной энергии и решимости. Даже если они в какой-то момент и появлялись, то быстро уходили на новые вспышки злости и раздражения.
Эта постоянно возникавшая потребность разрядить напряженность может частично объяснить ожесточенность заключенных по отношению друг к другу: внутрилагерную борьбу между различными группами, жестокость к шпионам, рукоприкладство начальников-заключенных.
Был только один более или менее открытый выход: агрессивность по отношению к членам меньшинств. Сначала к ним относили только заключенных-евреев, позже людей и других национальностей. Они не могли ответить на агрессию контрагрессией, так как их положение было много хуже. Заключенные-немцы, которые не могли не видеть действительного положения вещей, оправдывали свое поведение, принимая расистские взгляды.
Проекция. Агрессивность по отношению к меньшинствам все же не бьйа выходом для всех заключенных. Одни сами принадлежали к таким группам, другие не могли считать ее правомерной ни для СС, ни для себя. Им оставалось экстраполировать свою агрессивность, перенося ее на эсэсовцев. Это в какой-то степени уменьшало их ненависть и, в то же время, защищало от прямых агрессивных действий по отношению к врагу, чью, как казалось, сверхъестественную силу они постоянно чувствовали на себе.
Заключенным было необходимо считать СС всемогущей, чтобы сдерживать себя. Реальная проверка могла бы разрушить эту иллюзию, но ее нужно было избегать любой ценой, так как любая попытка угрожала жизни. Все эти противоречия и сложное взаимодействие внутренних конструкций с реальностью почти неизбежно приводили к каким-то нарушениям психики. Система защиты строилась на инфантильных чувствах страха и ярости — реакции заключенного на то, что его заставляют быть инфантильным. Эти чувства переносились на абстрактных эсэсовцев. И вся система защиты противостояла реальному, ничем не ограниченному могуществу СС. Реальная беспомощность, необходимость блокировать любые порывы отомстить, потребность сохранить самооценку [7] — эти чувства лежали в основе создания образа палача.
Многие, прошедшие школу дискриминации, замечали: жертва часто реагирует столь же неправильно, сколь и агрессор. На это обращают обычно меньше внимания, потому что, во-первых, защищающегося легче оправдать, чем обидчика, и, во-вторых, допуская, что реакция жертвы прекращается вместе с агрессией. Вряд ли такой подход помогает преследуемому. Конечно, главное для него — прекратить преследование. Но именно это маловероятно, если он не поймет самого феномена преследования, не поймет, насколько тесно психологически связаны жертва и палач.
Позвольте привести в качестве иллюстрации следующий пример. В 1938 году польский еврей убил фон Рата — немецкого атташе в Париже. Гестапо, воспользовавшись этим событием, усилило репрессии против евреев, в частности, появился приказ, запрещающий в концлагерях оказывать евреям медицинскую помощь во всех случаях, кроме производственных травм.
Почти каждый заключенный страдал от обморожений, которые часто приводили к гангрене, а затем и к ампутации. Чтобы избежать этого, нужно было обратиться в лазарет, допуск в который зависел от прихоти особого эсэсовца. У входа заключенный объяснял характер своего заболевания этому эсэсовцу, который решал, лечить его или нет.
Я тоже был обморожен. Сначала я не пробовал добиваться медицинской помощи, зная, что другие заключенные-евреи получали оскорбления вместо лечения. В конце концов дела стали плохи, дальнейшее промедление могло привести к ампутации. Я решил попытаться.
Около лазарета я увидел довольно большую группу заключенных, в том числе и евреев с сильными обморожениями. Обсуждались главным образом шансы попасть в лазарет. Почти все евреи детально планировали свой разговор с эсэсовцем. Кто-то хотел сделать акцент на своей службе в армии во время первой мировой войны, на полученных ранах и знаках отличия. Другие собирались продемонстрировать тяжесть обморожения или рассказать какую-нибудь небылицу. Большинство, похоже, было убеждено, что эсэсовец не поймет их ухищрений.
Спросили и о моих планах. Не имея ничего определенного, я сказал, что буду действовать, исходя из того, как обойдется эсэсовец с другими заключенными-евреями с обморожениями, подобными моим. Я усомнился, правильно ли вообще следовать заранее составленному плану, ведь трудно предвидеть реакцию незнакомого человека.
Заключенные реагировали на мои слова так же, как и раньше в подобных случаях. Они стали настаивать на том, что все эсэсовцы похожи друг на друга — злобные и глупые. В соответствующих выражениях меня обругали за нежелание поделиться своим планом или воспользоваться чужим. Их злило, что я собирался встретить врага без подготовки.
Ни один из людей, стоявших впереди меня, не был допущен в лазарет. Чем больше заключенный упрашивал, тем раздраженнее и злее становился эсэсовец. Проявления боли доставляли ему удовольствие, истории о предыдущих заслугах перед Германией раздражали. Он высокомерно заметил, что его евреи не проведут, и что прошло, к счастью, то время, когда евреи могли чеголибо добиться своими жалобами.
Когда подошла моя очередь, он рявкнул: «Единственная причина допуска евреев в лазарет — травма на работе, знаешь ли ты это?» Я ответил: «Да, я знаю правила, но не могу работать, пока мои руки покрыты омертвевшими тканями. Так как ножи нам иметь не полагается, я прошу их срезать». Я старался говорить сухо, избегая при этом заинтересованности или высокомерия. Эсэсовец ответил: «Если это все, что ты хочешь, я сделаю сам». И он начал тянуть за гноящуюся кожу. Но она не отходила так легко, как он, вероятно, ожидал, и, в конце концов, он махнул мне, чтобы я зашел в лазарет.
Внутри он бросил на меня злорадный взгляд, втолкнул в комнату и велел заключенному-санитару обработать рану. Во время процедуры охранник пристально следил за мной, но я оказался в состоянии скрыть боль. Как только все было срезано, я собрался уходить. Эсэсовец удивился и спросил, почему я не жду дальнейшего лечения. Услышав мой ответ: «Я получил все, что просил», он велел санитару в виде исключения обработать мою руку. Когда я вышел, он позвал меня назад и выдал карточку, дающую право на посещение лазарета и лечение, минуя проверку на входе.
Психология жертвы. Этот случай может служить отправной точкой для анализа такого широко распространенного в лагерях вида психологической защиты, как дискриминация меньшинства.
Естественно, агрессор и жертва прибегают к такой защите по разным причинам. Как отмечают многие исследователи, агрессор защищает себя большей частью от опасностей, источник которых в нем самом. Жертва же противостоит, в основном, окружению, спасается от преследования. Однако со временем зачастую защитные реакции и тех, и других начинают все более зависеть от внутренних причин, подчиняются внутренним импульсам, хотя люди продолжают думать, что причина только вовне. С этого момента действия обеих сторон приобретают общие черты.
Например, и евреи, и эсэсовцы вели себя в какомто смысле как параноики. И первые, и вторые считали людей из другой группы несдержанными, неинтеллигентными, даже садистами и сексуальными извращенцами, вообще представителями низшей расы. Они обвиняли друг друга в стремлении только к материальным благам и пренебрежении к идеалам, моральным и интеллектуальным ценностям. Вероятно, и у тех, и у других были основания так думать. Но странное подобие взглядов говорит о том, что обе группы пользовались аналогичными механизмами защиты. Более того, подход был настолько стереотипным, что мешал реалистичной оценке какого-либо члена другой группы, а значит и собственной ситуации. К несчастью, членам меньшинств, в моем примере — евреям, здравомыслие было куда нужнее.
Я не раз поражался нежеланию большинства узников лагеря принять тот факт, что враг состоит из индивидуальностей. Причем, заключенные имели достаточно близкий контакт со многими эсэсовцами, и вполне могли бы заметить большие различия между ними. Евреи понимали, что СС создала для себя бессмысленную стереотипную фигуру еврея, предполагая, что все они одинаковы. Зная, насколько неверна эта картина, они, однако, сами делали аналогичную ошибку, оценивая эсэсовца.
Почему же заключенные не принимали во внимание индивидуальные различия между эсэсовцами? Что мешало им, скажем, взять в расчет личность солдата? Можно ответить на эти вопросы, если вспомнить их ярость по поводу отсутствия у меня предварительной подготовки.
По-видимому, люди испытывали некоторое ощущение безопасности и эмоциональное облегчение от своих, пусть предвзятых, но более или менее разработанных планов. Но планы строились на предположении, что все офицеры СС реагируют одинаково. Любое же сомнение, нарушающее стереотип, вызывало страх. Казалось, что планы не будут иметь успеха, что придется встретиться с опасной ситуацией безоружным, в жалком состоянии страха и неизвестности. Заключенные не хотели и не могли выдержать этот страх, поэтому они убеждали себя в том, что могут предвидеть реакцию эсэсовца и, следовательно, планировать свои действия. Настаивая на индивидуальности каждого эсэсовца, я угрожал иллюзии их безопасности. Ответом на угрозу и была их злобная реакция на мои слова.
Всеохватывающая тревога, без сомнения, — главная причина стереотипного мышления заключенных. Но была и другая, тоже весьма важная. Такие характеристики эсэсовцев, как неинтеллигентность, малообразованность и т. п., верные для отдельных членов СС, приписывались всем, потому что иначе не так-то просто было пренебречь презрением СС к заключенным. Можно не считаться с мнением глупой или безнравственной личности. Но если о нас плохо думает умный и честный человек, наше самолюбие под угрозой. Значит, агрессор всегда должен считаться глупым, чтобы заключенный сохранял хотя бы минимальное самоуважение.
К несчастью, заключенные находились во власти СС. Смирять себя в принципе достаточно опасно для чувства самоуважения. Еще хуже унижаться перед человеком, которого считаешь плохим. Перед заключенными все время вставала дилемма: либо эсэсовцы по меньшей мере равны им, скажем, по уму, — тогда обвинения в адрес заключенных имеют какой-то смысл, либо они дураки, — и их обвинениями можно пренебречь. Но тогда заключенные оказывались в подчинении у людей ниже себя. Они так считать не могли, если хотели сохранить внутреннее равновесие. Многие приказы СС были неразумны и аморальны, но в то же время СС обладала реальной силой, которой заключенные были вынуждены подчиняться.
Заключенные решали этот конфликт, считая эсэсовцев чрезвычайно низкими людьми по интеллекту и морали, но признавая в них очень сильного противника. Эсэсовцы наделялись при этом даже какими-то нечеловеческими чертами. Тогда узники могли, не теряя самоуважения, простить себе неспособность противостоять нечеловеческой жестокости всемогущего противника.
В лагере заключенные контактировали с СС достаточно часто. Но понять, что же на самом деле творится в головах охранников, было трудно. Единственный путь, который помогал понять и объяснить действия СС, — это использовать собственный опыт. Поэтому заключенные переносили на эсэсовцев большинство (если не все) отрицательных мотиваций и черт характера, которые они знали. Они приписывали им все, что считалось злом, делая, таким образом, СС еще более могущественной и устрашающей. Такой «перенос» мешал заключенным хоть в какой-то степени видеть в эсэсовцах реальных людей; они становились воплощением чистого зла.
Поэтому эсэсовцы представлялись заключенным более жестокими, кровожадными и опасными, чем вообще может быть человек. На самом деле многие из них действительно были опасными, некоторые жестокими, но только очень немногие — извращенцами, тупицами, жаждущими крови, или убийцами-маньяками. В действительности они убивали или калечили только по приказу, либо когда считалось, что этого ждет начальство. Но «вымышленный эсэсовец» жаждал убийства всегда и при всех обстоятельствах.
Следовательно, страх перед СС во многих случаях был необоснован и не нужен. Но большинство заключенных избегали встреч с СС любой ценой, зачастую рискуя даже больше, чем при контакте. Например, некоторые заключенные бросались прятаться, когда им приказывалось предстать перед СС. За бегство их всегда жестоко наказывали, часто расстреливали. Если же заключенный являлся по приказу, наказание никогда не было столь тяжелым. Удивительно, но даже самоубийцы не пытались сначала прикончить кого-либо из охраны. По-видимому, действовал сложившийся стереотип СС, но чаще, потеряв интерес к жизни, исчерпав жизненные силы, они не находили достаточно сил даже для мести.
Принцип экономии психики требует, чтобы процессы компенсации и защиты обеспечивались, по возможности, одной психологической структурой, а не несколькими, пусть скоординированными. С этих позиций могущественная фигура вымышленного эсэсовца также вполне подходила для самооправдания. Подчиняясь громадной силе СС, заключенный мог продолжать ощущать себя личностью и даже утешаться чувством некоторой ограниченной безопасности, которое являлось следствием полного подчинения, и таким извращенным образом как бы разделять могущество СС.
Подобный способ поддержки был очень ненадежным и временным. Кроме того, жизненная энергия, потраченная на подобную психическую проекцию, составляла существенную часть общего запаса жизненных сил, в то время как более всего они были нужны для осознания реальности и для борьбы с врагом.
Преследователь. Преследователю жертва тоже казалась гораздо более опасной, чем была в действительности. Стремясь избавиться от внутреннего конфликта, эсэсовцы наделяли заключенных своими собственными отрицательными качествами, создавая стереотип, например, еврея. Антисемит боится ведь не какого-то конкретного еврея, а стереотипа, в котором как бы сконцентрировано все нехорошее, что видит в себе человек. Качества, вменявшиеся в вину евреям, были именно теми качествами, наличие которых у себя СС старалась отрицать. Но вместо того, чтобы преодолевать свои недостатки, СС боролась с ними, преследуя евреев.
Чем сильнее заявляли о себе отрицательные наклонности, тем яростнее было преследование. Антисемитам приходилось смотреть на евреев как на очень опасных людей, и, следовательно, они действовали точно так же, как заключенные, создающие искаженный образ СС.
СС не могла, конечно, считать, что ведет войну на уничтожение с беспомощным меньшинством. Для оправдания своей жестокости эсэсовцы должны были верить в могущество групп, попавших в заключение, и в опасный заговор против гитлеровской системы, а, следовательно, и против СС. Самооправдание принимало форму обвинений, которые в своей, даже самой мягкой, форме включали пункт о расовой неполноценности малых групп, угрожающей чистоте крови преследователей. Самым большим преувеличением была убежденность СС в существовании международного заговора еврейской плутократии, ведущей борьбу против Германии.
СС не могла опереться на сколько-нибудь ощутимое доказательство существования могущественной организации, так как у евреев не было ни армии, ни флота, они не занимали лидирующего положения среди великих наций. Поэтому существование тайной организации следовало постулировать, что СС и делала. Здесь снова обнажаются механизмы, обусловливающие этот вид преследования. Стремясь обосновать наличие тайного заговора, антисемит уподобляется больному параноику: тот факт, что никто другой не признает существование его врагов, больной считает доказательством их коварства.
Чем жестче действует преследователь, тем сильнее для оправдания своих действий он должен верить в опасность жертвы. Чем больше он в нее верит, тем сильнее беспокойство, толкающее его на еще большую жестокость. Таким образом, замыкается порочный круг, и гонение возобновляется снова и снова.
Существовали и другие причины, по которым особенно удобно было переносить собственные подавляемые наклонности на заключенных-евреев. Наклонности, которые подавляются с трудом, и должны подвергнуться «переносу», чтобы не привести к внутреннему конфликту — это «внутренний враг» личности. Евреи же, хотя и «внешний» враг, и удобный объект для переноса, но в то же время враг, живущий внутри общества, с которым он как бы не слился полностью. Здесь напрашивается сравнение с инстинктивными наклонностями: они хотя и являются частью личности, но осуждаются сознанием.
Некоторые качества, которые часто приписываются евреям антисемитами (и не только СС) и используются для оправдания своего отношения к ним, разоблачают подобный подход. Антисемиты провозглашают, что евреи «хитры», «коварны», «предприимчивы» и «делают все исподтишка». Но представим себе, как порочные инстинкты сопротивляются подавлению. В своей жажде самоудовлетворения они сначала пытаются «потеснить» совесть человека так, чтобы она их не блокировала. Если совесть или самоуважение запрещают удовлетворение прямым путем, асоциальные или подавляемые совестью наклонности все же ищут удовлетворения окольными путями, стараясь как-то «перехитрить» совесть. Некоторые из таких путей вполне могут быть названы коварными.
Теперь мы снова можем вспомнить охранника СС у входа в лазарет и попробовать понять, почему он обошелся со мною иначе, чем с другими. Можно предположить, что он действовал, исходя из собственного понимания стереотипа еврея. Он был склонен верить, что все евреи трусы и жулики. Заключенные же, желая попасть в лазарет, пытались убедить пропустить их вопреки приказу, рассказывая неправдоподобные истории. Это соответствовало его ожиданиям. Охранник предполагал, что евреи будут плакать, жаловаться и стараться любым способом заставить его нарушить правила. Поэтому подойти к нему с доводами, которые, совершенно очевидно, хорошо продуманы, — означало поступить в соответствии именно с этими предположениями.
Стереотип «хитрого еврея» — создание антисемита. Если евреи действительно провели бы эсэсовца, это означало бы, что он обманут собственной химерой. Ведь дурные наклонности субъекта проецируются на кого-либо с целью избавиться от них и почувствовать себя в безопасности. Вот почему эсэсовец не мог допустить обмана и столь резко реагировал на все попытки упросить его.
Возможно также, он знал, что не столь умен, как многие заключенные, поэтому его бесило умение, с которым были составлены их истории. Ум заключенных угрожал его гордости, и он должен был доказать себе, что его все равно не проведешь. Когда евреи взывали к его жалости, угроза для него была еще больше. В соответствии с идеалами СС ему приходилось подавлять все человеческие чувства. И каждый, кто пытался пробудить у него жалость, угрожал его самооценке как образцового солдата СС. Ставки на «жалость» он тоже ждал. Только те, кто видел резкую реакцию человека, которого просят уступить подавляемому желанию, могут полностью понять тревогу охранника, почувствовавшего некоторую жалость к своей жертве. Эта тревога проявлялась в агрессивности по отношению к заключенным, пытавшимся вызвать у него жалость. Агрессивность более чем чтолибо другое обнажала спрятанные глубоко внутри человеческие чувства, которые эсэсовец старался подавить, проявляя показную жестокость.
Возможно, здесь уместно сделать общее замечание по поводу жестокости СС. Настоящий эсэсовец-садист получал удовольствие, либо причиняя боль, либо по крайней мере доказывая свою способность ее причинить. Призывы к состраданию в значительной мере способствовали этому удовольствию. Поскольку он получал удовольствие от реакции заключенного, у него не было причин быть еще жестче. Садисту достаточно продолжать мучить заключенного. Но если эсэсовец просто выполнял предписанный ему долг и при этом сталкивался с просьбами, вызывающими у него жалость, он приходил в бешенство. Заключенный затрагивал его чувства, провоцируя конфликт между желанием выполнить свой долг и ощущением, что нехорошо так обращаться с людьми. Проявляя жестокость, эсэсовец пытался снять этот конфликт, давая в то же время выход своей ярости. Чем больше заключенный затрагивал чувства эсэсовца, тем злее тот становился и тем сильнее проявлялась его злость.
Я не пытался взывать к состраданию эсэсовца у входа в лазарет и тем избавил его от внутреннего психологического конфликта. Я не сделал попытки провести его, проявив умственное превосходство, и это не соответствовало его ожиданиям. Подтвердив свое знание правил, я ясно показал, что не пытаюсь его обмануть. Я не старался воспользоваться его доверчивостью, рассказывая трогательные истории. Изложение дела носило характер, приемлемый для эсэсовца. Отвергнуть заключенного, ведущего себя таким образом, значило отказаться от собственной системы ценностей, принятого образа действий и мышления. Этого он либо не мог, либо не чувствовал необходимости делать.
Поскольку мое поведение не соответствовало ожиданиям, он не смог использовать известные ему способы подавить сострадание, и я не вызвал тревогу. Однако он продолжал следить за мной во время моего лечения, видимо, ожидая, что рано или поздно я стану вести себя в соответствии с привычным стереотипом еврея, и тогда нужно будет защищаться от «ужасной» силы, которой он ранее наделил этот образ.
Таким образом, большинство контактов заключенных с СС один на один превращались в столкновение стереотипов — особенно, если СС имела дело не со своими соотечественниками, а с евреями, русскими и т. д. Но противостояние одной иллюзорной системы другой делало невозможным реальный контакт между реальными людьми, и шансы у заключенных были при этом всегда плохи.
Дружба, Только немногие заключенные и только недавно попавшие в лагерь хотели работать вместе со своими друзьями или с соседями по бараку. Большинство, казалось, стремятся к возможно более широкому общению и избегают слишком глубоких привязанностей. Однако, как правило, заключенные жили достаточно обособленно и общались лишь с узким кругом людей. В своей части барака каждый заключенный, хотевший выжить, имел где-то от трех до пяти «товарищей». Разумеется, это были не настоящие друзья, скорее компаньоны по работе, а точнее по нищете. Остальные были просто знакомыми. Но если нищета любит компанию, то с дружбой все обстоит иначе. Истинные привязанности не росли на бесплодной почве лагеря, питаемой только расстройством и отчаянием.
Чтобы сохранить хоть бы видимость товарищества, лучше было его лишний раз не испытывать. Даже при самых благих намерениях оно постоянно находилось под угрозой, поскольку любое разочарование вымещалось на ближайших соседях, причем реакция часто была подобна взрыву. Человеку становилось легче, он снимал раздражение, накопившееся на работе, если мог рассказать о нем своим товарищам в бараке. Но далеко не всегда им хотелось слушать про чьи-то неприятности, ибо они сами недавно испытали такие же.
После вечера, ночи и утра в бараке заключенный был рад встретить новые лица и новых людей, желающих выслушать его жалобы на начальников барака и на отсутствие товарищества между людьми, с которыми он живет. Люди готовы были его выслушать, если он, в свою очередь, слушал их.
На работе, как и в бараке, даже самое небольшое раздражение также легко приводило к взрыву. Во всяком случае, после десяти и более напряженных часов работы каждому хотелось поскорее избавиться от надоевших лиц, не слышать повторяющиеся шутки, непристойности, не сочувствовать все тем же недугам. И возвращение в барак, где атмосфера казалась не столь напряженной, как в рабочей команде, снова на какоето время приносило облегчение.
Вообще говоря, в лагере не было ничего хуже, чем попасть в окружение пессимистов, поскольку среди них очень трудно поддерживать свое моральное состояние. Угнетающе действовали также люди, которые постоянно жаловались на мелочи, совершенно не понимая, где они находятся.
В лагере почти полностью отсутствовали те, пусть внешние, проявления вежливости и доброты, которые в обычной жизни делают терпимым даже негативное отношение. Ответы всегда облекались в наиболее грубую форму. Редко слышалось «спасибо», обычно только «идиот», «пошел к черту», «заткнись», а то и хуже, даже при ответе на самый нейтральный вопрос. Люди не упускали любую возможность выплеснуть свое скрытое раздражение и злость, что давало им хоть небольшое облегчение. Если человек еще мог что-то чувствовать, значит, был жив, не уступил всему и всем, еще не стал «мусульманином». Оскорбляя или обижая когото, узник доказывал себе, что он еще имеет какое-то значение, способен произвести эффект, пусть даже болезненный. Но таким образом, опять же, делался шаг к сближению с СС.
Разговоры. Когда разговор был возможен, он, как и любой поступок в лагере, мог облегчить жизнь либо сделать ее невыносимой. Темы разговоров были столь же разнообразны, сколь и заключенные, но всегда присутствовала тема освобождения (у новеньких) и детали лагерной жизни (среди старых заключенных). Чаще всего говорили о еде: вспоминали о том, чем наслаждались до заключения, и мечтали о разных блюдах, которые съедят после освобождения. Разговоры о том, что можно получить или купить сегодня в лагерном магазине, длились часами. Почти столь же серьезно обсуждались надежды и слухи об улучшении питания. Несмотря на повторения, подобные разговоры почти всегда преобладали, как будто мечты о еде могли заменить саму еду, уменьшить постоянное чувство голода.
Эти несбыточные и инфантильные мечты усиливали внутреннее смятение. Самолюбие людей, гордившихся широтой своих интересов, сильно страдало, когда обнаруживалось, насколько они поглощены проблемой еды. Они пытались с этим бороться, принуждая себя к интеллектуальным разговорам и стараясь отогнать тоску. Но отсутствие внешних стимулов, безнадежность и угнетающий характер общей ситуации быстро истощали их интеллектуальные ресурсы.
Обычно люди снова и снова повторяли одни и те же истории, досаждая слушателям и доводя их порой до отупения. Даже в благополучных командах (например, штопальщиков носков, где заключенные во вполне комфортабельных условиях сидели за столами и спокойно выполняли очень легкую работу) редко случалось, чтобы двое заключенных говорили о чем-либо по-настоящему интересном хотя бы несколько часов.
Многознающие и высокопрофессиональные люди иногда стремились поделиться своими знаниями, но быстро уставали, когда обсуждение каких-либо проблем, скажем медицины или истории, прерывалось вдруг слухом о том, что в лагерном магазине появились сардины или яблоки. После нескольких подобных опытов заключенный понимал, что еда значит для всех (причем, ему приходилось признать, что и для него тоже) значительно больше, чем работа его жизни, и постепенно он переставал о ней говорить.
Из-за подобных ситуаций и общей угнетающей атмосферы обычно интеллектуальные разговоры наскучивали и прекращались после двух-трех недель общения одних и тех же людей. Потом и сами заключенные впадали в депрессию: все, имевшее еще недавно такое значение, вдруг начинало казаться скучным и неважным. Иногда человеку хотелось поговорить о своей жене и детях, но внезапно ему со злобой приказывали заткнуться, ибо такой разговор вызывал у кого-то невыносимую тоску. Эти и многие другие причины ограничивали общение. Заключенные знали, как быстро исчерпывает себя любой разговор, превращаясь из средства против скуки и депрессии в свою противоположность. И все же разговор оставался наиболее приемлемым способом времяпровождения в лагере.
Баланс сил. В конечном счете, рассказ о самозащите заключенных в концентрационных лагерях — это не только перечисление различных попыток, приведших в итоге к прямо противоположному результату. Несмотря на совершенно неблагоприятные условия иногда между людьми все же возникала дружба. Стремясь сохранить самоуважение, заключенные часто стремились к обмену мнениями, взаимному обучению и стимулировали друг у друга желание читать.
Стремление защитить друзей с помощью организации заключенных и сотрудничества с СС уже рассматривались выше. Здесь следует сказать, что, несмотря на свой саморазрушающий характер, эти организации, возможно, все же спасли некоторых заключенных, принеся, правда, в жертву других. Позиция властей была такова, что малые преимущества для некоторых должны были оплачиваться многими услугами СС.
Типичный пример — эксперименты над людьми. Заключенные, принимавшие в них участие, помогали убивать сотни людей. Но они могли при случае спрятать на несколько дней обреченного или спасти друга, заменив его другим заключенным.
Внутри столь жесткой системы, как концентрационный лагерь, любая защита, действующая в рамках этой системы, способствовала целям лагеря, а не целям защиты. Видимо, такой институт как концентрационный лагерь не допускает по-настоящему действенной защиты. Единственный путь не покориться — уничтожить лагерь как систему.
В предыдущих главах я говорил о том, что жизнь — всегда компромисс между противоположными стремлениями, причем «хорошая жизнь» достигается в результате удачного сочетания противоборствующих сил. И неважно, какое имя этому сочетанию дают мода или обычай. В данной книге я использовал термины «автономность личности» и «целостность».
Если вследствие какой-то особой восприимчивости человека или давления общественных требований невозможен жизнеспособный компромисс между обществом и личностью, то и люди, и общество естественным образом постепенно перестают существовать На первый взгляд, кажется, что это неверно, поскольку жизнь вроде бы идет нормально при различных социальных устройствах и человек — существо чрезвычайно пластичное, способное приспосабливаться. Тем не менее, когда взаимный компромисс не достигается, скорость распада личности и общества зависит от многих обстоятельств и главное из них — насколько упорно общество или личность отказываются изменяться.
Если тоталитарное государство навязывает свою власть в такой степени, что не остается места для удовлетворения хотя бы первоочередных потребностей личности, то, как утверждалось в предыдущей главе, единственный путь выжить — разрушить (или изменить) данное общество. Следовательно, если государство достигает полного господства над личностью, оно ее уничтожает. Гитлеровское государство уничтожило только несколько миллионов своих граждан, а не всех лишь потому, что не успело этого сделать. Само же государство продолжало существовать, поскольку ему приходилось идти на временные компромиссы с большинством своих граждан, хотя эти компромиссы и были враждебны основным принципам системы.
Но и многие из самых преданных приверженцев гитлеровского государства, во всем шедшие на компромисс, были тем не менее уничтожены как личности в нашем понимании. Примером служат судьбы Рэма [8] и Гесса — коменданта Освенцима Будучи истинным наци, Гесс считал для себя обязательным безусловное подчинение. В результате, отказавшись существовать как самостоятельная личность, он превратился в простого исполнителя приказов. С момента принятия командования над Освенцимом он представлял собой живой труп. Гесс не стал «мусульманином» только потому, что его хорошо кормили и одевали. Но ему пришлось в такой степени лишить себя самолюбия и самоуважения, чувств и характера, что он, практически, уже мало отличался от машины, начинающей работать только после щелчка командного переключателя.
Руководящий принцип, на котором основано тоталитарное государство, — жить и принимать решения разрешается только одной личности — лидеру. Но так как государству необходимы преданные помощники, следовать этому принципу абсолютно строго было невозможно, особенно вначале, хотя от этого его сущность не менялась. Чем выше в иерархии стоял человек, тем меньше, а не больше влиял он на решения и тем в большей степени он жил волей лидера. Высшие деятели нацистского государства были марионетками Гитлера. Многие из них в такой степени подчинились, что жили только своим лидером, и, в конце концов, они уже не знали как жить, а только как умереть.
Нацистское государство, объединявшее миллионы немцев, представляло собой весьма разнородное общество. Это обстоятельство правители считали основным препятствием на пути к успеху, хотя в действительности именно оно помогало государству удержаться. «Маленькие» немцы отстаивали свое право на компромисс во многом против логики системы. Их терпели якобы до тех пор, пока подрастало новое, воспитанное системой, поколение. После этого, наконец, и должно было выйти на арену настоящее тоталитарное государство, не сдерживаемое более необходимостью допускать хотя бы маленькие компромиссы даже со своими лояльными гражданами.
Я убежден как раз в обратном. Только большое количество людей, с которыми государству приходилось идти на компромисс, и позволяло ему существовать. Тоталитарное государство, где все граждане полностью подчинены лидеру, в результате состоит из накормленных, обутых, одетых, хорошо функционирующих трупов, знающих только как умирать, а не как жить. Но такое государство и его граждане должны быстро исчезнуть.
Конечная цель тоталитарной системы — деперсонализация, причем политика уничтожения логически следует из этой цели. Подобная политика — наиболее отталкивающее и наиболее характерное выражение сути системы. По документам, найденным после войны, можно проследить процесс дегуманизации, крайней точкой которого стали лагеря смерти. В настоящее время эти факты общеизвестны, я хотел бы прокомментировать только некоторые моменты.
Отдельные расовые и евгенические представления гитлеровских идеологов начали проявляться в лагерях уже в 1937 году. В то время стерилизации подверглись не более дюжины заключенных, в основном сексуальные извращенцы и гомосексуалисты. Впоследствии стерилизация, призванная улучшить расу, постепенно заменялась уничтожением тех, у кого подозревали наличие нежелательных генов.
Первый опыт не вызвал возмущения ни внутри Германии, ни вне ее. Это прибавило смелости, нацисты стали действовать более открыто. Чем более усиливался режим, тем меньше он сталкивался со свободным общественным мнением. И, в конце концов, государство перешло к прямой реализации своих принципов путем неограниченной антигуманной практики.
Наиболее явно эти принципы претворялись в жизнь в концентрационных лагерях. С каждым годом становилось все понятнее, как осуществляется задача «стирания» индивидуальности. Тирании прошлого, обрекая человека на страдания, предполагали, что страдания как-то воздействуют на него как на личность. В нацистских концентрационных лагерях даже мучения и смерть более не имели прямой связи с жизнью определенного человека или конкретным событием.
Например, однажды заключенный, которому полагалась порка, был освобожден до ее исполнения. Новенькому заключенному присвоили его номер, а затем он получил и порку, поскольку вся акция числилась за номером.
Экзекутор совершенно не интересовался, за что и кому полагается наказание. Пороли просто «заключенного». Конечно, такое наказание имело определенную цель: увеличить число наказанных, унизить и напугать заключенных, дать гестапо еще раз почувствовать свою власть. Для таких целей подходил любой заключенный, поэтому даже самые сильные страдания заключенного вовсе не должны были быть связаны с ним как таковым. Заключенный умирал, либо потому что евреи стали ненужными, либо оказалось слишком много поляков или людям на свободе надо было преподать урок.
Заключенным было трудно понять все проявления процесса дегуманизации. Даже СС принимала их с немалыми усилиями. Например, будучи в лагерях, я часто удивлялся одной, как мне казалось, особо глупой деталью поведения охраны. Почти ежедневно какойнибудь охранник, играя своим пистолетом, говорил заключенному, что пристрелил бы его, если бы пуля не стоила три пфеннига, и это не было бы для Германии столь разорительно.
Подобные заявления повторялись слишком часто и слишком многими охранниками, чтобы не иметь особого значения или цели. Я удивлялся, почему эти слова должны, по мнению охраны, как-то особенно меня унижать. Только потом я понял: заявление, как и многие другие элементы поведения, служило лишь для обучения охраны.
Эсэсовцы столь часто повторяли эти слова, потому что столь же часто слышали их на инструктаже. Трудные для восприятия, они, возможно, производили на эсэсовцев глубокое впечатление. Для рядового солдата было трудно считать человеческую жизнь не стоящей ни гроша. Их поражало, что начальники оценивают ее ниже пустячной стоимости пули. Поэтому для самоубеждения они снова и снова повторяли эту мысль, ожидая такой же реакции от заключенных, хотя, как правило, заключенные находили ее смешной.
Необходимо было приложить массу усилий, чтобы для охраны пуля стала дороже человека. В то же время сила государства, запросто расправляющегося с человеком, внушала благоговейный страх. Только когда эсэсовцы принимали такое отношение к личности — всегда после некоторого колебания (исключая «мальчиков-убийц») — они уже могли не видеть в заключенных людей и начинали обращаться с ними как с номерами. (…)
Функциональные решения. Начало войны с Россией положило конец тому, что еще оставалось от официальной идеи перевоспитания людей в концлагерях и открыло путь для уничтожения миллионов людей. Для ведения тотальной войны была крайне необходима рабочая сила, потому изменилась политика по отношению к тем людям в лагерях и вне их, кто, как казалось, не имел ценности для государства. Все нежелательные, но физически годные лица должны были работать до полного истощения и смерти. Неспособных к работе надо было убить сразу. В результате было решено истребить в Европе всех евреев, калек, сумасшедших и т. п.
Таким образом, последние годы существования лагерей (с 1942 года и до конца войны) характеризовались тотальным контролем над громадной рабочей силой, исчисляемой миллионами. Теоретически она должна была включать всех, кроме малочисленного управляющего класса. Таким представлялся апофеоз нацистского государства — небольшое число лишенных индивидуальности руководителей и миллионы лишенных человеческого облика рабов. Над ними — божественный лидер, единственная «личность», единственный по-настоящему живой человек.
С функциональной точки зрения использовать, заключенных для рабского труда было выгоднее, чем просто содержать их, пусть даже в самых плохих условиях. Переход к рабскому труду представлял собой важный шаг по пути дегуманизации. Пока гитлеровское государство хотело переделать заключенного в соответствии со своими целями, оно еще в какой-то степени рассматривало его как личность, которую стоит «спасать». Убивали при этом якобы только «неспособных» к обучению.
Новая политика рабского труда и уничтожения избавилась уже от всех понятий ценности жизни, даже в терминах рабовладельческого общества. В ранних обществах рабы обычно были капиталовложением. Несомненно, их эксплуатировали, особо не размышляя о принадлежности рабов к человеческому роду. Но рабы в государстве Гитлера потеряли даже материальную ценность. В этом большое различие между эксплуатацией частными лицами и эксплуатацией государством в его собственных целях.
Первой группой, выбранной для полного истребления, были цыгане. Все цыгане Бухенвальда в 1941 году были убиты с помощью инъекций. Но это массовое убийство все же не было еще специально спланировано) или выполнено «фабричным» способом. Последний шаг был-сделан в 1942 году созданием лагерей уничтожения, когда к списку подлежащих истреблению прибавились русские и поляки.
Человек как товар. Концентрационные лагеря, лагеря смерти и все, что в них происходило, стали доведенным до абсурда воплощением в жизнь тезиса — труд есть товар. В лагерях товаром становился не только труд человека, но и он сам. С людьми «обращались» так, как будто они были созданы только для использования. Их эксплуатировали и меняли в соответствии с желанием покупателя, в данном случае государства. Если они становились бесполезными, от них избавлялись, стараясь при этом сохранить все, что может еще пригодиться из материальных «ценностей». Для этих целей специально были разработаны современные технологии.
Взгляд на человека, как на полезный предмет, к тому времени уже присутствовал в идеологии нацистского государства. Если охрана убивала или собиралась убить заключенного, употреблялось выражение fertig machen, которое означает не «убить» или «прикончить», а скорее «закончить» и «подготовить». Это выражение часто использовалось в производстве для обозначения операций с товаром, предшествующих его поступлению к покупателю. В немецком языке не было принято обозначать этими словами убийство человека.
После того, как политика массового уничтожения была санкционирована сверху, назначенный для руководства ею чиновник приступил к делу и произвел инспекцию существующих объектов с целью внедрения и новых методов, и оборудования. До 1940 года каждый концентрационный лагерь был более или менее самостоятельным «предприятием», которое, получая исходный материал — заключенных, сортировало их, использовало как рабочую силу, а затем избавлялось от них, освобождая или убивая. Позднее была введена специализация. В производстве «продукции» стали участвовать по крайней мере три вида «предприятий»: пересыльные лагеря, трудовые лагеря и лагеря уничтожения. Как все современные предприятия, каждый лагерь имел свой «исследовательский» отдел, но везде заключенный, будучи лишь «исследовательским материалом», рассматривался как представитель массовой «продукции», допускающий замену на любой другой экземпляр.
В частности, если допускались ошибки при подсчете, скажем, новых арестов, разница восполнялась путем дополнительных арестов или ликвидации необходимого числа арестованных. Ошибки в делопроизводстве исправлялись на живых объектах бюрократических операций, а не в книгах.
Не обошли вниманием и упаковку. Всех заключенных одевали в одинаковую полосатую тюремную одежду, а головы брили. Униформа каждой группы и даже подгруппы имела свой цвет и знаки отличия. Таким образом, индивидуумы становились похожими друг на друга, в то время как группы различались. Заключенные, кроме того, нумеровались, и, представляясь лагерным начальникам, каждый называл свой номер, группу и подгруппу, но никогда не имя.
Каждое государство массового подавления стремится реорганизовывать свои структуры до тех пор, пока каждый его член не будет правильно причислен к своей категории. Если к тому же это государство классовое, то требуется, чтобы каждый его член был фиксирован в своем классе возможно прочнее и не угрожал руководящей элите попытками повысить свой статус. СС хотела бы раз и навсегда расклассифицировать всех заключенных. Первым шагом на пути к этой цели были цветные знаки отличия и номера, следующим — запись категории на теле несмываемыми чернилами. В лагерях уничтожения заключенным уже ставили клеймо.
Это снова пример того, как в лагерях доводились до логического конца те установки, которые в обществе существовали только как тенденции. Идеал нацистов — пометить всех граждан в соответствии с их статусом. Элита носила знаки отличия СС, члены партии — партийную эмблему, евреи — желтую звезду. Иностранных рабочих тоже пытались заставить носить отличительные знаки, но из-за их сопротивления попытки провалились. В случае победы Германия вполне могла принудить каждого носить символ своей группы, как это было сделано в концентрационных лагерях.
Характерно, что многие в СС, даже из лагерной администрации, не любили свою работу, а занимались ею из чувства долга. Гесс, возглавивший, в конце концов, самый крупный лагерь уничтожения, был прежде членом полумистической группы Artamanen. Это была группа, включившаяся в движение «назад-к-земле» с тем, чтобы спасти немецких юношей и девушек от «коррупции» городов и заводов, вернуть их к простой жизни на фермах, к земле и природе. Вступив в СС, Гесс отрекся от всех своих личных убеждений и склонностей и превратился в хорошо функционирующее колесико государственной машины.
Его назначили руководить Освенцимом, он хотел делать это квалифицированно, вести аккуратное, эффективное предприятие, и его не беспокоило, что оно «обрабатывало» людей, а не сталь или алюминий. Просто случайно его работой оказалось истребление людей. Один из журналистов, наблюдавший Гесса на Нюрнбергском процессе, так описал свои впечатления: «Гесс, не моргнув глазом, докладывал точные факты о том, как он „обработал“ примерно два или три миллиона евреев в газовых камерах и крематориях концентрационных лагерей. Внешность и манеры Гесса соответствовали представлению о человеке, который в любой среде, будь то правительство или бизнес, имеет репутацию чрезвычайно компетентного и ответственного руководителя, хотя и лишенного воображения. Предельно корректный как свидетель, он не произнес ни слова, способного оскорбить. Он говорил о массовых убийствах, используя технические термины, без ужасных деталей, без какого-либо красноречия моралиста или садиста… Фанатичный приверженец напряженной работы, эффективности, порядка, дисциплины и чистоты, Гесс высказывал недовольство сбоями в снабжении своих жертв нужным транспортом, пищей, медицинскими и санитарными принадлежностями, надзирателями. Он постоянно требовал от берлинского начальства лучшего снабжения, менее развращенного и жестокого персонала и, главное, снижения потока новых узников, которое позволило бы ему создать более эффективное хозяйство: газовые камеры и крематории для не занятых работой, удобства для работающих в его трудовых лагерях».
Деловая корреспонденция Освенцима похожа на переписку любого другого предприятия. Вот несколько отрывков из писем химического треста «Фарбен» в Освенцим:
«В связи с предполагаемыми опытами с новыми снотворными таблетками, мы были бы признательны Вам за предоставление некоторого числа женщин».
«Мы получили Ваш ответ, но считаем чрезмерной цену в 200 марок за женщину. Мы предлагаем не более 170 марок за голову. В случае Вашего согласия мы их возьмем. Нам нужно примерно 150».
«Мы получили Ваше согласие. Подготовьте для нас 150 наиболее здоровых женщин, и как только Вы сообщите о готовности, мы их заберем».
«Получили заказанных 150 женщин. Несмотря на их истощенное состояние, они нам подойдут. Будем сообщать Вам о ходе эксперимента».
«Испытания проведены. Все подопытные умерли. Вскоре мы войдем с Вами в контакт относительно новой партии».
Поведение в лагерях уничтожения. Анализ поведения людей в лагерях уничтожения, при всем их ужасе, менее интересен психологу, так как заключенные в этих лагерях не имели ни времени, ни условий для скольконибудь заметных изменений.
Единственный психологический феномен, который, по-видимому, имеет отношение к этой книге, заключается в том, что заключенные почти не сопротивлялись, хотя и знали о своей неминуемой смерти. Я не принимаю сейчас во внимание немногие исключения — не более горстки среди миллионов.
Иногда всего один или два немецких охранника конвоировали до четырехсот заключенных в лагеря уничтожения по безлюдной дороге. Без сомнения, четыреста человек могли справиться с такой охраной. Даже если кого-нибудь и убили бы при побеге, большая часть смогла бы присоединиться к партизанским группам. В самом худшем случае эти смертники хотя бы порадовались своей мести безо всякой для себя потери.
Обычный, не психологический анализ не может удовлетворительно объяснить такое послушание. Чтобы понять, почему эти люди не сопротивлялись, надо учесть, что наиболее активные личности к тому времени уже сделали попытки бороться с национал-социализмом и были либо мертвы, либо истощены до крайности. Большинство в лагерях уничтожения составляли поляки и евреи, которым по какой-либо причине не удалось ускользнуть и которые уже не имели сил для сопротивления.
Их ощущение поражения не означало, однако, что они не чувствовали ненависти к своим притеснителям. Слабость и подчинение часто насыщены большей ненавистью, чем открытая контрагрессия. В открытой борьбе, например в партизанских отрядах или движении сопротивления, противники германского фашизма находили хотя бы отчасти выход для своей ненависти. Внутри же подавленных, несопротивляющихся личностей ненависть, которую никак нельзя было разрядить, лишь накапливалась. Заключенные боялись даже словами как-то облегчить свое состояние, так как СС карала смертью любое проявление эмоций. Таким образом, в лагерях уничтожения заключенные были лишены всего, что могло восстановить их самоуважение или волю к жизни.
Все это может объяснить покорность заключенных, которые шли в газовые камеры или сами копали себе могилы, а затем выстраивались так, чтобы упасть в них после выстрела Другими словами, большая часть таких заключенных были самоубийцами. Идти в газовую камеру — значило совершить самоубийство путем, не требующим энергии, обычно необходимой для выполнения такого решения. С точки зрения психологии, большинство заключенных в лагерях уничтожения совершали самоубийство, не сопротивляясь смерти.
Если это рассуждение верно, значит в лагерях уничтожения цели СС нашли свое законченное выражение. Миллионы людей приняли смерть, потому что СС заставила их увидеть в ней единственный способ положить конец той жизни, в которой они больше не чувствовали себя людьми.
Эти замечания, возможно, могут показаться надуманными, поэтому необходимо добавить, что подобный процесс наблюдается у психически больных людей. Аналогия между заключенными и психически больными людьми основана на наблюдениях за заключенными после их освобождения. Симптомы зависели, естественно, от исходной индивидуальности и событий после освобождения. У некоторых людей эти симптомы выражались сильнее, у других слабее, в некоторых случаях изменения были обратимы, в других — нет.
Сразу после освобождения почти все заключенные вели себя асоциально, что можно объяснить только далеко зашедшим распадом их личности. Их связь с реальностью была очень слабой, некоторые страдали манией преследования, другие — манией величия. Последнее было вызвано, очевидно, чувством вины за то, что судьба их пощадила, тогда как близкие люди погибли. Они пытались оправдаться и объяснить это, преувеличивая собственную значимость. Мания величия позволяла также компенсировать огромный урон, нанесенный их самооценке лагерным опытом.
Привычная жизнь. Обнародование информации о концентрационных лагерях и происходящих в них ужасах вызвало шок во всем мире. Люди были потрясены тем, что в странах, считавшихся цивилизованными, могла существовать подобная бесчеловечная практика. Неспособность современного человека обуздать массовые проявления жестокости была воспринята как угроза человечеству. Однако постепенно отношение к феномену концентрационных лагерей менялось, и в конце концов к настоящему моменту сложились три основных подхода:
— существование концлагерей в человеческом обществе в целом считается невозможным (вопреки имеющимся доказательствам), потому что акты жестокости якобы совершались небольшой группой сумасшедших;
— информация о лагерях считается специальной пропагандой, далекой от действительности. Этот подход поощрялся германским правительством, называвшим все сообщения о лагерном терроре пропагандой ужаса;
— информация считается правдивой, но обо всех ужасах стараются поскорее забыть.
Психологические механизмы, обеспечивающие все три подхода, можно было увидеть в действии после окончания войны. Вначале, после «открытия» лагерей, поднялась волна страшной ярости. Но довольно быстро за ней последовало всеобщее забвение. По-видимому, подобная реакция широкой публики была вызвана не только шоком от осознания того факта, что жестокость все еще широко распространена среди людей. Возможно, люди не хотели думать о лагерях, смутно понимая, что современное государство владеет способами воздействия на личность. А если на самом деле личность может быть изменена против ее воли? Принять такую мысль — огромная угроза для самоуважения. Поэтому надо с этим либо бороться, либо забыть.
Всеобщий успех «Дневника Анны Франк» показывает, насколько живуче в нас желание «не видеть», хотя именно ее трагическая история демонстрирует, как подобное желание ускоряет распад нашей личности. Анализ истории Анны Франк, вызвавшей к ней столь большое сочувствие в мире, сам по себе — весьма тягостная задача. Однако, я считаю, что подобное отношение к ней можно объяснить только нашим желанием забыть газовые камеры и ценить больше всего личную жизнь, привычные отношения даже в условиях катастрофы. Дневник Анны Франк заслуживает внимания именно потому, что показывает, как продолжение привычной жизни в экстремальных обстоятельствах принесло гибель.
Пока семья Анны Франк готовилась спрятаться в укрытие, тысячи евреев в Голландии и во всей Европе пытались пробиться в свободный мир, более подходящий для выживания или для борьбы. Кто не мог уехать, уходил в подполье. Не просто прятался от СС, пассивно ожидая дня, когда его схватят, но уходил бороться с немцами, защищая тем самым гуманизм. Семья Франк же хотела лишь продолжать свою обычную жизнь, как можно меньше меняя ее.
Маленькая Анна тоже хотела жить по-прежнему, и никто не может ее за это упрекнуть. Но в результате она погибла, и в этом не было необходимости и тем более героизма. Франки могли бы встретить жизнь лицом к лицу и выжить, подобно многим другим голландским евреям.
Очевидно, что труднее всего было спрятаться всей семьей. Франки, имевшие добрые отношения со многими голландскими семьями, могли укрыться поодиночке в разных семьях. Но они не хотели отказаться от привычного образа жизни семьи, стараясь продлить его как можно дольше. Любой другой путь значил для них не просто расставание с любимой семейной жизнью, но и принятие антигуманных отношений между людьми. Между тем, приняв их, они, возможно, смогли бы избежать гибели.
Франки, способные столь основательно себя обеспечить, могли бы, конечно, при желании достать один или два пистолета и пристрелить по меньшей мере одного или двух солдат из «зеленой полиции», пришедших за ними. Эта полиция была не слишком многочисленна, и потеря пусть даже одного эсэсовца при каждом аресте стала бы для нее непозволительной роскошью. Судьба семьи Франк от этого не изменилась бы, но они могли дорого продать свои жизни, вместо того, чтобы безропотно идти навстречу смерти.
Пьеса об Анне Франк, имевшая в свое время шумный успех, не случайно заканчивается сценой, где Анна выражает свою веру в людей, в их доброе начало. Она говорит, что не нужно признавать реальность газовых камер, чтобы они никогда не появились снова. Если все люди в основе своей хорошие, если самое дорогое — это сохранение семейной жизни независимо от происходящего вокруг, то мы действительно должны держаться за привычную жизнь и забыть Освенцим. Но, однако, Анна Франк умерла, ибо ее родители не поверили в Освенцим. И ее история получила широкое одобрение, потому что и теперь люди не хотят внутренне смириться с тем, что Освенцим когда-то существовал. Если все люди хорошие, Освенцима никогда не было.
Время действовать. В различных местах этой книги я показал, как подчинение тоталитарному государству приводит к распаду казавшейся вначале вполне цельной личности и к проявлению в ней многих инфантильных черт. Здесь, возможно, окажется полезным некое теоретическое рассуждение. Много лет назад Фрейд постулировал две противоположные тенденции в человеке: жизнеутверждающую — инстинкт жизни, который он назвал «эросом» или «сексом», и разрушительную, названную им «инстинкт смерти». Чем более развита личность, тем сильнее взаимодействуют в ней эти две противоположные тенденции, формируя восприятие действительности.
Чем менее развита личность, тем сильнее эти тенденции управляют ею независимо друг от друга и, зачастую, в разных направлениях. Примером может служить так называемое детское дружелюбие некоторых примитивных людей, за которым иногда в следующий миг следует крайняя жестокость.
Распад единства этих двух противоположных тенденций, или лучше сказать, их разделение в условиях крайнего стресса — в один момент чисто разрушительное желание: пусть все будет позади, неважно как, а в следующий момент «бессмысленное» стремление жить: добыть что-нибудь поесть сейчас, пусть даже ценой скорой смерти — это только один из аспектов примитивизации человека в тоталитарном государстве. Другой, о котором уже шла речь — инфантильное мышление, например, мечты вместо зрелой оценки реальности и легкомысленное неверие в собственную смерть. Многие, скажем, считали себя избранниками, которые непременно выживут, а еще большее число просто не верило в возможность собственной смерти. Не веря, они не готовились ни к ней, ни к защите собственной жизни.
С другой стороны, защита своей жизни могла приблизить смерть. Поэтому до поры до времени такое «перекатывание под ударами» действительно защищало жизнь. Но перед лицом неминуемой смерти инфантильное поведение становилось фатальным и по отношению к собственной жизни, и к жизни других заключенных, чьи шансы выжить повышались, если кто-то рисковал. Однако, чем дольше человек «перекатывался под ударами», тем менее вероятным становилось сопротивление при приближении смерти. Особенно, если уступки врагу сопровождались не внутренним усилением личности (как это должно было быть), а ее распадом.
Те же, кто не отрицал, не отгонял от себя мысль о возможности смерти, кто не верил по-детски в собственную неуязвимость, вовремя подготавливался. Такой человек был готов рисковать собою ради самостоятельно выбранной цели и пытаться спасти свою собственную жизнь или жизнь других людей.
Когда были введены ограничения на передвижение евреев в Германии, те, кто не поддался инертности, воспринял это как сигнал, что настало время уйти в подполье, присоединиться к движению сопротивления, обзавестись поддельными документами и т. д. (если все это не было уже давно сделано). Большинство таких людей выжило.
Иллюстрацией может служить пример моих дальних родственников. В самом начале войны молодой человек, проживавший в небольшом венгерском городе, объединился с другими евреями, готовясь к вторжению немцев. Как только нацисты установили комендантский час, его группа отправилась в Будапешт, поскольку в большом городе легче скрыться. Там они сошлись с подобными группами из других городов и из самого Будапешта. Из этих групп были выбраны мужчины типично «арийской» внешности, которые, добыв фальшивые документы, вступили в венгерскую СС, чтобы иметь возможность предупреждать своих о готовящихся акциях, районах проведения облав и т. п. Система столь хорошо работала, что большинство членов этих групп остались живы. Кроме того, они обзавелись оружием и были готовы в случае необходимости сопротивляться, чтобы гибель немногих в бою дала бы большинству возможность скрыться. Некоторые вступившие в СС евреи были все же разоблачены и немедленно расстреляны, но такая смерть, надо полагать, предпочтительней газовых камер. Тем не менее, большинство членов этих групп, скрывавшихся до последнего момента среди СС, уцелело.
Мой молодой родственник не сумел убедить свою семью последовать за ним. Три раза, страшно рискуя, он возвращался домой и рассказывал сперва о растущем преследовании евреев, затем о начавшемся их уничтожении и газовых камерах, но не смог убедить родных покинуть свой дом, свое имущество. С каждым приездом он все настойчивее уговаривал их, но с отчаянием видел, что они все менее хотят или способны действовать. С каждым разом они как бы все дальше продвигались по пути в крематорий, где потом все действительно и погибли.
Чем больше была угроза, тем сильнее его семья цеплялась за старый распорядок, за накопленное имущество. В этом истощающем жизненные силы процессе уверенность в завтрашнем дне, державшаяся ранее на планировании жизни, постепенно заменялась иллюзией безопасности, которую давало им имущество. Опятьтаки как дети, они отчаянно цеплялись за предметы, наделяя их тем смыслом, которого они более не видели в окружающей жизни. Постепенно отказываясь от борьбы за выживание, они все более и более сосредоточивались на этих мертвых предметах, шаг за шагом теряя свою личность.
В Бухенвальде я разговаривал с сотнями немецких евреев, привезенных туда осенью 1938 года. Я спрашивал их, почему они не покинули Германию, ведь жизнь стала уже совершенно невыносимой. Ответ был: «Как мы могли уехать? Это значило бы бросить свои дела, свой бизнес». Земные блага приобрели над ними такую власть, что приковали их к месту. Вместо того, чтобы использовать имеющиеся у них средства для своего спасения, люди попали к ним в подчинение.
Постепенный распад личности, для которой вся жизнь сосредоточена в материальных ценностях, можно увидеть также и через призму изменявшейся политики нацистов по отношению к евреям. Во время первых бойкотов и погромов еврейских магазинов единственной видимой целью нацистов было имущество евреев. Они даже позволяли евреям взять что-то с собой, если те соглашались немедленно уехать. Достаточно долго нацисты с помощью дискриминационных законов старались принудить к эмиграции людей, принадлежавших к нежелательным для них меньшинствам, в том числе и евреев. Политика уничтожения, несмотря на свое соответствие внутренней логике нацизма, была введена только после того, как не оправдался расчет на эмиграцию. Не встречая сопротивления, преследование евреев потихоньку усиливалось. Возможно, что именно покорность евреев привела нацистов к мысли, что их можно довести до состояния, когда они сами пойдут в газовые камеры.
Большинство польских евреев, не веривших, что все останется по-прежнему, пережило Вторую мировую войну. При приближении немцев они бросали все и бежали в Россию, хотя многие из них не доверяли советской системе. Но в России, где они были гражданами второго сорта, их все же считали людьми. Ну, а те, кто остался и продолжал обычную жизнь, пошли по пути распада и гибели. Так что, в сущности, путь в газовую камеру был следствием философии бездействия. Это был последний шаг на пути несопротивления инстинкту смерти, который можно назвать иначе — принцип инерции. Первый шаг в лагерь смерти человек делал задолго до того, как туда попадал.
С другой стороны, поведение самоубийц показывает, что принуждение имеет свой предел. Дойдя до определенной черты, человек предпочитает смерть животному существованию. Но путь к этому ужасному выбору начинается с инерции. Те, кто ей поддался, кто перестал черпать жизненную энергию в окружающем мире, не мог больше проявлять инициативу и боялся ее в других. Такие люди не могли уже адекватно воспринимать реальность. Они как дети старались лишь отрицать неприятное и верить в собственное бессмертие.
Очень показательны с этой точки зрения воспоминания бывшей узницы концлагерей Ленжиель. Она рассказывает, что хотя заключенные жили в нескольких сотнях метров от крематория и газовых камер и не могли не знать, что к чему, большинство из них не признавали очевидного даже спустя месяцы. Понимание истинной ситуации могло бы помочь им спасти либо свою, практически обреченную жизнь, либо жизнь других. Но они уже не хотели этого понимания.
Когда Ленжиель вместе со многими другими заключенными была отобрана для отправки в газовую камеру, она единственная пыталась вырваться, и ей это удалось. Поразительно, но среди находившихся рядом с ней таких же обреченных, нашлись люди, которые донесли начальству о попытке ее побега. Ленжиель не знает, почему люди отрицали существование газовых камер, когда они видели целыми днями дым над крематорием и чувствовали запах горящей плоти. Как могли они не верить в смерть только ради того, чтобы не пришлось защищать собственную жизнь? Причем заключенные ненавидели всякого, кто пытался избежать общей участи, тогда как сами они не имели для этого достаточно храбрости. Я думаю, причина — потеря воли к жизни, подчинение инстинкту смерти. И в итоге, такие заключенные были ближе к СС, чем к тем своим товарищам, которые, цепляясь за жизнь, иногда ухитрялись избежать смерти.
Компетенция человека. Когда заключенные начинали служить своим палачам, по собственной воле помогать им умерщвлять себе подобных, дело было уже не просто в инерции. К ней добавлялся возобладавший в них инстинкт смерти. Если служба становилась продолжением их обычной профессиональной деятельности, попыткой жить своей прежней жизнью, то такой выбор открывал дверь смерти. Согласно описанию Ленжиель, деятельность доктора Менгеле — врача-эсэсовца в Освенциме — это типичный случай «обычной работы». Он, к примеру, выполнял весьма тщательно все медицинские манипуляции при приеме родов: соблюдал антисептику, очень осторожно перерезал пуповину и т. д., а полчаса спустя отправлял в крематорий и мать, и ребенка.
Сделав выбор, доктор Менгеле и ему подобные были вынуждены все время обманывать себя, чтобы сохранять внутреннее равновесие. Мне в руки попало письменное свидетельство такого рода. В нем доктор Нисли — заключенный, исполнявший функции врачаисследователя в Освенциме — снова и снова говорит о себе как о враче, хотя по сути эта его деятельность была преступной. Он говорит об Институте расовых, биологических и антропологических исследований, как об «одном из наиболее квалифицированных медицинских центров Третьего рейха», тогда как главная задача этого института была — оправдывать ложь. Хотя Нисли был врачом, он, подобно другим заключенным, служившим СС не хуже самих эсэсовцев, стал участником и сообщником преступлений СС. Как все-таки он мог с этим жить?
По-видимому, главным для него оставалось профессиональное мастерство, независимо от его применения. Доктор Нисли, доктор Менгеле и сотни других, значительно лучших врачей, получили образование задолго до прихода Гитлера к власти, и, тем не менее, они приняли участие в экспериментах над людьми. [9] Вот к чему приводят профессиональные знания и мастерство, не контролируемые моралью. И хотя крематориев и лагерей больше нет, современное общество, как и раньше, ориентировано прежде всего на профессиональные знания, и до тех пор, пока неуважение к жизни как к таковой остается, мы не будем в безопасности.
Легко согласиться с тем, что сбалансированное равновесие между крайностями идеально для жизни. Сложнее принять это в случае концентрационного лагеря. И в экстремальных условиях руководствоваться только эмоциями или только разумом — плохой путь и для жизни, и для выживания. Даже такая любовь, как у господина Франка, не помогла ему сохранить семью, в то время как более разумное сердце, возможно, нашло бы выход из положения. Доктор Нисли, напротив, предельно гордый своим профессиональным уровнем, смирил голос сердца и в итоге обрек себя на такое унижение, что вряд ли от него как от человека осталось что-либо, кроме телесной оболочки.
Я встречал много и евреев, и антинацистов других национальностей, оставшихся в живых в Германии и в оккупированных ею странах, подобно венгерской группе, о которой я рассказал выше. Все эти люди поняли вовремя, что когда мир разлетается вдребезги, когда воцаряется бесчеловечность, нельзя продолжать жить как обычно. Нужно радикально переоценить все, что ты делаешь, во что веришь, за что борешься. Короче, надо занять позицию в новой реальности, сильную позицию, а не прятаться в личную жизнь.
Сегодня негры в Африке идут против полиции, защищающей апартеид, и даже если сотни из них будут убиты, а десятки тысяч посажены в концентрационные лагеря — эти демонстрации, эта борьба рано или поздно докажут возможность для них свободы и равенства. Те миллионы евреев Европы, кто вовремя не бежал или не ушел в подполье, могли, по крайней мере, выступить против СС как свободные люди. Вместо этого они сначала пресмыкались, затем дождались, пока их изолируют, и, в конце концов, сами пошли в газовые камеры.
Все же опыт лагерей смерти показывает, что даже в таком безнадежном положении существует определенная самозащита. Главное — понять, что с человеком происходит и почему. Проанализировав окружающую обстановку, человек не станет, как я полагаю, обманывать себя верой в то, что приспосабливаясь, он сможет выжить. Он тогда способен понять, что многое, внешне кажущееся защитой, в действительности приводит к распаду. Крайний пример — заключенные, вызвавшиеся добровольно работать в газовых камерах в надежде, что это каким-то образом спасет им жизнь. Однако многие из них и умерли быстрее обычных заключенных, и прожили более страшную жизнь.
Сопротивление. Действительно ли ни один из обреченных на смерть людей не сопротивлялся? Неужели никто не предпочел умереть, борясь против СС? Увы, только очень немногие. К ним принадлежит, например, двенадцатая зондеркоманда — одна из тех, которые работали в газовых камерах. Заключенные в этих командах знали свою участь, так как первой их задачей всегда была кремация тел предыдущей команды, уничтоженной за несколько часов до этого.
Во время бунта двенадцатой зондеркоманды было убито 70 эсэсовцев, в том числе один офицер и 17 унтер-офицеров, полностью выведен из строя один крематорий и серьезно повреждены несколько других. Правда, все 853 члена команды погибли. Но соотношение эсэсовцев и заключенных 1:10 — гораздо больше, чем в обычном концентрационном лагере.
Единственная восставшая зондеркоманда, нанесшая врагу столь большой урон, погибла почти так же, как все остальные. Почему же тогда миллионы других заключенных, имея перед собой такие примеры, шли, не сопротивляясь, к своей смерти? Почему лишь немногие гибли как люди, как эта единственная из многих команда? Почему остальные команды не восстали, а пошли сами на смерть? Или — чем тогда вызвано исключение?
Возможно, еще один замечательный пример самоутверждения способен прояснить этот вопрос. Однажды группа заключенных, уже раздетых догола, была выстроена перед входом в газовую камеру. Каким-то образом распоряжавшийся там эсэсовец узнал, что одна из заключенных была в прошлом танцовщицей, и приказал ей станцевать для него. Женщина начала танцевать, во время танца приблизилась к эсэсовцу, выхватила у него пистолет и застрелила его. Она, конечно, была тут же убита.
Может быть, танец позволил ей снова почувствовать себя человеком? Она была выделена из толпы, от нее потребовалось сделать то, в чем раньше было ее призвание. Танцуя, она перестала быть номером, безличным заключенным, стала как прежде танцовщицей. В этот момент в ней возродилось ее прежнее «я», и она уничтожила врага, пусть даже ценой собственной жизни.
Несмотря на сотни тысяч живых трупов, безропотно шедших к своей могиле, один этот пример, а были и другие подобные случаи, показывает, что если мы сами решаем перестать быть частью системы, прежняя личность может быть восстановлена в одно мгновение. Воспользовавшись последней свободой каждого, которую не может отобрать даже концентрационный лагерь — самому воспринимать и оценивать свою жизнь, — эта танцовщица вырвалась из тюрьмы. Она сама захотела рискнуть жизнью ради того, чтобы вернуть свою личность. Поступая так же, мы, даже если не сумеем жить, то хотя бы умрем как люди.
Люди — не муравьи. В предыдущих главах я рассматривал влияние, которое оказывали немецкие концентрационные лагеря на заключенных в них людей. Остался открытым не менее важный вопрос: какую роль играли лагеря в запугивании свободных немецких граждан и в изменении их личности. В этом отношении, к счастью, лагеря не добились полного успеха. Однако нынешнему поколению людей, и американцам в особенности, трудно понять, каким образом свободно живущий народ оказался полностью во власти национал-социализма.
Пожалуй, лучше начать с тех жертв нацистского государства, которые погибли, в буквальном смысле слова, под грузом своего имущества. Похожие события, хотя и с менее трагическими последствиями, происходили также во Франции. Беженцы, спасавшиеся от наступавших немецких армий, были фактически погребены под вещами, которые они везли в повозках, тачках, тащили на себе, потому что не могли представить себе жизнь без них.
Я повторял в этой книге уже много раз, что процветание или гибель любого общества зависит от того, насколько человек, как член этого общества, способен преобразить свою личность так, чтобы придать обществу «человеческое лицо». В нашем случае это означает, в частности: не мы должны быть порабощены техникой, а она служить нашим целям. Для приспособления к новой технологической реальности необходимо ясно осознать, что вещи — мертвые предметы — сейчас несравненно менее важны для человека, чем раньше: не требуется работать целый год, чтобы приобрести новый костюм или новую кровать. Такое осознание послужит углублению нашей свободы и приведет к меньшей эмоциональной зависимости от вещей. С другой стороны, степень нашей привязанности к имуществу может помочь американцам, столь гордящимся своими свободами, понять жизнь Германии под властью Гитлера.
Никто не желает отказываться от свободы. Но вопрос становится значительно более сложным, когда нужно решить: какой частью своего имущества я согласен рисковать, чтобы остаться свободным, и насколько радикальным изменениям готов подвергнуть свою жизнь для сохранения автономии.
Когда речь идет о жизни и смерти или о физической свободе, то для человека, еще полного сил, сравнительно легко принимать решения и действовать. Если же дело касается личной независимости, выбор теряет свою определенность. Мало кто захочет рисковать жизнью из-за мелких нарушений своей автономии. И когда государство совершает такие нарушения одно за другим, то где та черта, после которой человек должен сказать: «Все, хватит!», даже если это будет стоить ему жизни? И очень скоро мелкие, но многочисленные уступки так высосут решимость из человека, что у него уже не останется смелости действовать.
То же самое можно сказать о человеке, охваченном страхом за свою жизнь и (или) свободу. Совершить поступок при первом сигнале тревоги относительно легко, так как тревога — сильный стимул к действию. Но если действие откладывается, то чем дольше длится страх и чем больше энергии и жизненных сил затрачивается, чтобы его успокоить, не совершая поступка, тем меньше человек чувствует себя способным на какой-либо поступок.
При становлении режима нацистской тирании, чем дольше откладывалось противодействие ей, тем слабее становилась способность людей к сопротивлению. А такой процесс «обезволивания» стоит только запустить, и он быстро набирает скорость. Многие были уверены, что уже при следующем нарушении государством их автономии, ущемлении свободы, при еще одном признаке деградации, они наверняка предпримут решительные действия. Однако к этому времени они уже не были ни на что способны. Слишком поздно им пришлось убедиться в том, что дорога к разложению личности и даже в лагерь смерти вымощена не совершенными в нужное время поступками.
Влияние концентрационных лагерей на автономию свободных граждан также шло постепенно. В первые годы режима (1933–1936) смысл лагерей заключался в наказании и обезвреживании отдельных активных антифашистов. Однако затем возобладало стремление покончить с личностью как таковой. Я уже рассказывал, как это делалось в лагерях. Теперь хочу показать, как то же самое происходило с остальными немцами, и насколько серьезно гестапо полагалось на спланированные и хорошо «рекламируемые» мероприятия.
После 1936 года, когда политическая оппозиция была сломлена и власть Гитлера окончательно укрепилась, в Германии уже не осталось отдельных людей или организаций, которые могли бы серьезно угрожать существованию нацизма. Хотя по-прежнему имели место индивидуальные акты протеста, подавляющее большинство сосланных в лагеря в последующие годы выбирались по причине их принадлежности к какой-либо группе. Их наказывали, поскольку данная группа почему-либо вызвала недовольство режима, или могла вызвать его в будущем. Главным стало наказать и запугать не отдельного человека и его семью, а определенный слой населения. Такой перенос внимания с индивидуума на группу, хотя и совпал с приготовлением к войне, нужен был, в основном, для обеспечения тотального контроля над людьми, еще не полностью лишенными свободы действия. Иными словами, индивидуальность следовало растворить в полностью послушной массе.
К тому времени, хотя недовольные еще оставались, подавляющее большинство немцев приняли гитлеровское государство и всю систему. Однако их лояльность к режиму расценивалась как акт свободной воли, совершенный людьми, которые все еще обладали значительной внешней свободой и чувством внутренней независимости. Оставалась также власть отца над своим домом. Про человека, который на деле и полностью распоряжается жизнью своей семьи, и черпает самоуважение и чувство надежности в своей работе, нельзя сказать, что он полностью потерял независимость.
Поэтому следующая задача государственной тирании — покончить и с этими свободами, мешающими созданию общества, состоящего целиком из существ, полностью лишенных индивидуальности. Те профессиональные и социальные группы, которые хотя и приняли идеологию национал-социализма, но протестовали против ее вмешательства в сферу своих личных интересов, должны были научиться стоять по стойке смирно и усвоить, что в тоталитарном государстве нет места для личных устремлений.
Уничтожить все группы, которые еще обладали какой-то степенью свободы, было бы нерентабельно — это могло бы повредить государству и нарушить работу промышленности, жизненно важной ввиду надвигавшейся войны. Следовательно, их надо было принудить к полному подчинению путем запугивания. Гестапо называло такие групповые меры «акциями» и применило их первый раз в 1937 году.
Вначале фашистская система развивалась медленно и разрушала личность скорее своими качествами, типичными для тоталитарного государства, чем заранее продуманными акциями. Только позднее, когда эти акции доказали свою эффективность, они сознательно планировались для уничтожения автономии больших групп.
Народный контроль. Во время первых акций наказанию подвергались только лидеры «беспокойных» групп. Это было естественно, поскольку нацистская система, основанная на принципе единоначалия, подразумевала, что начальники несут ответственность за все, что происходит, а подчиненные должны лишь беспрекословно выполнять приказы. Однако этот принцип работает лишь в том случае, когда начальников немного, или группа представляет собой хорошо слаженную команду. Он не соблюдается для расплывчатых групп с неясной структурой подчинения. Современному обществу вообще присуща сложная система группировок. При этом даже группы, созданные самим государством, проявляют тенденцию к укреплению своей независимости, к борьбе за свои интересы против других таких же групп.
Поэтому задача заключалась не только в том, чтобы подчинить старые, уже существующие группы, но и сделать вновь создаваемые полностью подконтрольными. Оба типа групп были необходимы для существования государства. Это обстоятельство осознавалось членами этих групп и укрепляло их независимость. Более того, если подчиненные слепо следовали за своими начальниками, как им это предписывалось, государство все равно не чувствовало себя в безопасности, поскольку кто-то из лидеров групп мог уклониться от «генеральной линии». Требовалось найти способ полного контроля над всеми, и начальниками, и подчиненными, который не нарушал бы, однако, принципа единоначалия. Решение заключалось в следующем: надо было запугать членов группы до такой степени, чтобы их страх за собственную жизнь уравновешивал стремление полностью подчиниться начальнику.
Этого можно было достигнуть с помощью контроля снизу, который, тем не менее, не должен был укреплять низы. Наоборот, их нужно было, насколько возможно, ослабить, для чего использовались чувства озлобления и тревоги. Действия, вызванные этими чувствами, даже если они приводят к успеху, не прибавляют силы и защищенности. В некоторых группах злобы на начальника было достаточно, чтобы обеспечить нужный контроль снизу. В других группах интересы подчиненных настолько совпадали с интересами начальника, что для получения нужного эффекта требовалось добавить тревогу.
Семья не только наиболее важная, но во многих отношениях типичная маленькая группа, и на ее примере удобно рассмотреть, как же осуществлялся контроль снизу. Внутри семьи родители — это начальники, дети — подчиненные. Исторически сложилось так, что родительская власть в немецкой семье была очень велика. И хотя члены семьи имели много общих интересов, ее жесткая иерархия допускала существование довольно сильных чувств страха и озлобления. Поэтому, если заменить у детей страх перед родителями страхом перед государством, или поддержать детей против родителей, или сделать и то, и другое, можно сравнительно легко вызвать и подогревать озлобление детей против родителей. Манипулируя этим чувством, государство устанавливало полный и разрушительный контроль над всей семьей.
Доносительство на родителей со стороны детей или супругов друг на друга не было распространено настолько, чтобы нанести большой ущерб всем супружеским парам или вообще разрушить семью как последнее убежище человека. Однако немногие реальные случаи и их ужасные последствия были разрекламированы достаточно широко, чтобы посеять в семье недоверие друг к другу. Особенно разрушительно на психику родителей действовала мысль о тех последствиях, которые могут иметь их поступки или слова, совершенные или сказанные при детях.
Страх, разрушая чувство безопасности в собственном доме, лишал человека главного источника самоутверждения, который придавал смысл жизни и обеспечивал внутреннюю автономию. Более чем само предательство, этот страх заставлял быть постоянно начеку даже в своих четырех стенах. Безусловное доверие — главная ценность в отношениях между близкими людьми — перестало их поддерживать и превратилось в опасность. Семейная жизнь требовала непрерывной настороженности, напряжения, почти открытого недоверия. Она лишала людей силы, тогда как должна была бы служить им защитой.
Можно еще добавить, что хотя известно лишь немного случаев, когда дети доносили на своих родителей, довольно часто они грозили сделать это. Такой способ самоутверждения, однако, не делал их сильнее: стремясь заглушить чувство вины, ребенок оправдывал предательство необходимостью подчинения «высшему отцу», обожествляя фюрера (или государство). Так что, самоутверждаясь столь неприглядным способом, вынуждая себя рассматривать требования государства как высшие, абсолютные и непреложные, доносчик мало что выигрывал в автономии, терял же многое.
Похвала тайной полиции, публичное прославление на собрании гитлерюгенда или в газете могло вызвать временное чувство приподнятости. Но это чувство не компенсировало тот молчаливый остракизм, которому подвергались доносчики в своих семьях. Не говоря уже о потере отца, брошенного в тюрьму, и материальных трудностях, связанных с отсутствием кормильца. Таким образом, усилия детей достичь независимости приводили к еще большему их подчинению, но уже не родителям, а обожествленному государству.
Все, сказанное здесь о семье, относится, хотя и в меньшей степени, к другим объединениям людей. Например, по доносу уничтожается один начальник. Его заменяют другим, обязанным этим повышением не уважению своих коллег или профессиональным успехам, а все тому же государству. Легко понять, что он вызывал ненависть у окружающих и обвинялся в смерти человека, которого он заменил. Такому начальнику трудно было рассчитывать на поддержку своих подчиненных, и ему оставалось лишь доказывать свою преданность государству, полностью подчиняясь его требованиям. Таково было запугивание снизу — «народный контроль» в гитлеровской Германии.
Групповые акции. Довольно быстро выяснилось, что запугивание непокорных начальников не решало всех задач. У рядовых членов групп создавалось впечатление, что, не совершая заметных поступков и не выражая личного мнения, можно чувствовать себя в безопасности. Гестапо пришлось пересмотреть свою практику и вместо простого ареста начальника посылать в концентрационный лагерь целую «выборку» из представителей неугодной группы. Такое нововведение позволяло гестапо терроризировать всех членов группы, лишая их независимости и не трогая, если это было нежелательно, ее начальника.
Так было, например, с движением протеста против регламентации в области искусства. Это движение, выступившее в защиту так называемого декадентства, группировалось вокруг известного дирижера Фуртвенглера. Он скрыто вдохновлял его, не высказываясь, однако, публично. Фуртвенглера не тронули, но движение было уничтожено, а деятели искусства всерьез запуганы арестом ряда своих коллег. Даже если бы Фуртвенглер захотел сыграть более активную роль в этом движении, он оказался бы в положении полководца без войска, и движение неминуемо распалось бы. Важно отметить, что наказанию подверглись также и те деятели искусства, которые не имели никакого отношения к движению протеста. В результате мало кто задавался вопросом «За что?», и были запуганы все деятели искусства, независимо от убеждений.
На первых порах лишь несколько профессиональных групп, например врачи и адвокаты, были «прорежены» подобным образом за неприятие нового, непривычного для них положения в обществе. Это неприятие было естественным, ибо на протяжении более ста лет они гордились своим образованием, превосходными знаниями, своим вкладом в жизнь общества и своим положением, которое отсюда вытекало. Они считали, что имеют право на уважение и определенные привилегии, которые выражались, прежде всего, в особом к ним отношении. Члены привилегированных групп признавали, что многие действия нацистского государства были необходимы ему, чтобы завоевать поддержку масс и держать их в узде, но считали, что все это не может и не должно касаться их самих. Они сами способны рассуждать и решать, что лучше для них и для всей нации. «Акции» против этих групп сразу поставили их на колени, показав, насколько теперь опасно даже для них иметь собственное мнение или ощущать себя личностью.
Групповые акции оказались настолько эффективными, что вскоре стали использоваться для полного уничтожения профессиональных групп, признанных ненужными или нежелательными. Вновь первыми в этом списке стали цыгане — люди, традиционно сопротивлявшиеся любым покушениям на свободу передвижения или поведения. Когда попытки принудить их к оседлости и подчинить контролю провалились, а арест нескольких сотен не привел в чувство остальных, все цыгане были отправлены в концентрационный лагерь. Так прозвучало новое предупреждение: если «прореживание» не дает нужного результата, вся группа целиком будет уничтожена.
Поэтому такое радикальное решение уже не требовалось для других нежелательных групп, таких как содержатели ночных клубов или профессиональные танцоры. Именно танцоры были первой группой, предупрежденной заранее через газеты и с помощью специально распространяемых слухов о необходимости сменить профессию на более полезную для государства. После того, как некоторые из них были заключены в концентрационные лагеря, оставшиеся сразу показали, что прекрасно усвоили урок: они «добровольно» распустили свои организации и нашли себе другую работу. С тех пор одного намека на желательность найти более «полезное» занятие было достаточно, чтобы вызвать требуемую для государства переквалификацию.
Сложнее обстояло дело с группами, более значимыми для общества, чем содержатели публичных домов, сводники, графологи или ночные танцоры. Труд не был еще жестко регламентирован. Рабочий по-прежнему обладал некими юридическими правами: мог менять место работы, критиковать плохие условия труда и требовать повышения жалованья. Вскоре и эти возможности для самоутверждения были ограничены, и не столько из-за мелких неудобств, причиняемых ими промышленности или рынку рабочей силы, сколько из-за того, что они оставляли рабочему некоторую автономию. С другой стороны, беспрекословное подчинение государству поощрялось с помощью сложной системы различных подачек, среди которых можно отметить, к примеру, широко разрекламированные путевки на отдых, которые вручались организацией «Сила через радость».
Население Германии испытывало страх перед концентрационными лагерями с момента их появления. Однако до введения групповых акций «маленький человек» мог убеждать себя, что лагеря созданы не для таких незначительных людей, как он. Не «примеряли» их к себе и члены нацистской партии, считавшие, что их положение позволит им открыто выражать недовольство или совершать мелкие нарушения дисциплины.
Однако тоталитарное государство неизбежно со временем начинает осознавать важность запугивания своих же приверженцев. Первые сподвижники национал-социализма пытались «несвоевременно» проводить в жизнь принципы системы в соответствии со своими убеждениями или другими способами отклонялись от «генеральной линии». Такие люди были признаны столь же опасными для государства, сколь и его активные противники. Потому что вновь, как и в других случаях, опасность заключалась не в конкретном мнении, которого придерживался какой-то человек, а в том, что он вообще имел личное мнение. Групповые акции показали членам партии, что и их жизнь висит на волоске. Еще раньше они поняли, как опасно отклоняться от норм, установленных гестапо. Теперь же им нужно было осознать, что не менее опасно вообще иметь личные убеждения [10].
Террор «наугад». Групповые акции использовались не только для того, чтобы приструнить членов организованных групп. Они служили также средством подавления любого неорганизованного стремления к независимости и самоутверждению. Взять, к примеру, слушание зарубежных радиостанций. Вначале просто поощрялось доносительство на людей, слушающих по вечерам радио, хотя слушание зарубежных станций было запрещено законом и каралось тюремным заключением только во время войны. Поскольку в данном случае нельзя было рассчитывать на поголовное уничтожение всех нарушителей, и тактика случайной выборки также не имела смысла, собирались доносы на несколько сотен «нарушителей» и их всех одновременно отправляли в концентрационные лагеря. И вновь не имело значения, что некоторые пострадавшие никогда не слушали зарубежных радиостанций. Эффект запугивания остального населения был от этого ничуть не меньше.
Акция против «слушателей», проведенная задолго до принятия закона, была широко разрекламирована, и эта реклама увеличивала страх «домашних» доносов. Казалось, что они случались очень часто и имели ужасные последствия.
Я хочу подчеркнуть, что «акции» карали тех, кто не нарушал никаких законов. Ведь государственному аппарату не составляло труда издать любой запретительный закон. Но смысл «акций» не в том, чтобы наказать нарушителей. Они должны были принудить всех граждан добровольно вести себя так, как того требовало государство. Без сомнения, главной причиной конформизма становилось не стремление следовать букве закона, а страх. Страх, сидевший в самом человеке и принуждавший его к конформизму. Каким бы несущественным ни казалось это различие, оно очень значимо психологически.
Дело здесь вовсе не в том, есть или нет у «человека с улицы» юридические основания для выбора. Юридические тонкости обычно не имеют никакого, или почти никакого, психологического эффекта. Решающее различие заключается в том, что когда закон опубликован, каждому ясно, на что он может рассчитывать. В случае же групповых акций человек никогда не знает, что будет караться завтра. Тех, кто постоянно опасался попасть, впросак, групповые акции вынуждали предугадывать желания государства задолго до того, как они высказывались. Страх рождал в воображении человека все новые «акции», захватывающие все более обширные области поведения, причем такие, какие даже тоталитарное государство на самом деле не могло бы себе позволить без ущерба для себя. Так что, в результате подданные должны были вести себя значительно «правильней», чем того требовали реально проводимые акции.
Чтобы предугадывать будущие события, человек должен знать тайные мысли, мотивы, желания других людей (или групп). «Человек с улицы» мог получить такое «интуитивное» знание лишь одним способом — путем полного слияния с государством, с его настоящими и будущими целями. Именно непредсказуемость акций, определявших высшую меру за поступки, которые человек, «не имевший доступа», считал допустимыми и даже безопасными, вынуждали его становиться человеком, «имеющим доступ». Спасая свою жизнь, и, следовательно, по своей собственной воле он должен был до такой степени стать частью тоталитарного государства, чтобы предугадывать и быть готовым к тому, что оно, возможно, потребует от него завтра.
Результаты были впечатляющими. Примерно к концу 1939 года число серьезных диссидентов так упало, что просто слушание зарубежного радио стало столь же тяжелым политическим преступлением, каким несколькими годами ранее было печатание и распространение подстрекательских листовок.
В 1938 году, например, была проведена весьма нашумевшая кампания против так называемых «ворчунов», позволявших себе в кругу своих знакомых критиковать своих начальников или правительство. Кампании против «ворчунов» и слушающих зарубежное радио практически положили начало государственному контролю над поведением человека, нарушили неприкосновенность его дома.
Следует, правда, отметить, что еще раньше состоялась акция против нарушителей «расовой чистоты». Она имела целью контроль над наиболее интимными, сексуальными отношениями. Но эта акция была направлена только против немцев, имеющих связи с евреями (неграми и т. д.). Поэтому она коснулась лишь очень небольшой группы граждан. Кампания против гомосексуалистов еще глубже затрагивала личную жизнь человека, однако, из-за резко отрицательного отношения к ним большинства населения, она также задела лишь небольшое число «заинтересованных» лиц.
Преследование «ворчунов» резко изменило всю ситуацию. Теперь ни один немец не мог больше чувствовать себя в безопасности в своем доме — акции разрушили неприкосновенность жилища в Германии. К тому времени значительно окреп гитлеровский союз молодежи. Подростки стали достаточно «подкованными», чтобы, отбросив страх или уважение к родителям, шпионить за ними и их друзьями. Дети сообщали в полицию о наиболее интимных разговорах и поступках родителей или угрожали это сделать.
Вскоре на первый план вышла война, и под угрозой истребления оказалась новая группа — люди, которые якобы «подрывали» военные усилия страны. Это мероприятие также было названо групповой акцией и коснулось, главным образом, пацифистов, среди которых большинство составляли члены секты Свидетелей Иеговы.
Каждый в Германии знал из газетных сообщений о существовании концентрационных лагерей и их карательном характере, однако подробная информация отсутствовала. Это только усиливало ужас, поскольку психологически легче перенести мысль о самой страшной пытке, если точно знать, в чем она состоит. (Иногда удается эту мысль прогнать, придать ей не столь угрожающий характер.) Неизвестность действует на нас более устрашающе: ее не обманешь, она непрерывно преследует нас. Если мы не можем справиться со своим страхом, он заполняет нашу духовную жизнь, наше сознание или подсознание, превращая жизнь в пытку. Эти рассуждения могут объяснить, почему концентрационные лагеря наводили такой ужас не только на противников режима, но и на тех, кто никогда не нарушал ни малейшего приказа.
Однако многие были парализованы страхом не только из-за угрозы угодить в концентрационный лагерь, но также из-за своей неспособности принимать жизненно важные решения и действовать в соответствии с ними. А ведь речь шла не о самоуважении, а о самой жизни. Чем больше страх, тем сильнее необходимость действовать. Однако страх истощает. Как я уже говорил в начале этой главы, совершить поступок при первом приступе страха сравнительно легко, ибо он является мощным раздражителем и стимулом к действию.
Кроме страха за жизнь угроза лагеря порождала еще одно чувство, которое может быть названо страхом за свою душу. Перед человеком неизбежно вставал вопрос: если сопротивление государству лишает меня положения в обществе и семье, лишает меня дома и имущества, смогу ли я жить без всего этого? Только тот, кто точно знал, что главное останется с ним несмотря ни на какие испытания, мог позволить себе бросить вызов этому страху. Такие люди выбирали или борьбу, или бегство из Германии. (…)
Вызов в гестапо многие воспринимали как избавление. У одних при этом приступ страха побеждал, наконец, нерешительность и вызывал активные действия. У других возникало желание поскорее отдаться в руки гестапо. Это означало для них конец душевной агонии. Не нужно больше задавать себе мучительный вопрос: «Что придает мне силы? Мои внутренние убеждения или мое положение по службе, мое имущество, которое я смог скопить?» Постоянное повторение таких вопросов само по себе оказывало разрушающее воздействие на психику. А ведь еще оставались мучительные сомнения — как поведут себя жена и дети, если ты лишишься социального положения и благополучия. Можно понять, почему человек так цеплялся за эти внешние символы, когда стремительно падал запас его внутренних сил.
Многие немцы, зная или предполагая, что гестапо рано или поздно ими займется, обдумывали планы побега. Тем не менее они оставались дома и ждали повестки, и когда, наконец, она приходила, у них уже не было внутренней решимости совершить побег. Были и другие причины парализующего действия гестапо на немецкое население. Их мы и обсудим далее.
Боже, лиши меня речи! Почти все граждане Германии, как и узники концентрационных лагерей, должны были выработать защитные механизмы против висящей над ними угрозы со стороны гестапо. В отличие от заключенных, они не создавали организаций, чувствуя, что это только приблизит арест. В этом смысле заключенные имели «преимущество» перед «свободными» гражданами. Понимая это, заключенные говорили, что лагерь — единственное место в Германии, где можно обсуждать политические проблемы, не боясь немедленного доноса и тюрьмы. Поскольку создание организаций было крайне рискованным предприятием, немецкие граждане полагались, в основном, на психологическую самозащиту, сродни той, которая вырабатывалась у узников лагерей, хотя, возможно, не столь глубокую и изощренную.
В частности, у граждан Германии в первые годы было не так уж много способов справиться с проблемой лагерей. Пытаться отрицать их существование было бессмысленно, так как само гестапо их рекламировало. Убедить себя в том, что они не так уж и страшны? Многие немцы старались в это поверить, но без особого успеха, поскольку газеты постоянно предупреждали: либо они будут вести себя «как следует», либо кончат жизнь в концентрационном лагере. Проще всего было решить, что туда попадают лишь отбросы общества, и вполне заслуженно. Но немногие могли заставить себя поверить в такую версию.
Тот, кто негодовал по поводу террора со стороны государства, должен был отдавать себе отчет, что правительство его страны порочно, и это еще больше подрывало его самоуважение. Каждый человек, для которого имели смысл понятия совести и достоинства, осознав истинный характер концентрационных лагерей, должен был решить: либо бороться с режимом, породившим их, либо, по крайней мере, занять твердую внутреннюю позицию против него.
В отсутствие эффективно организованного сопротивления (которое появилось, лишь когда военное поражение Германии стало очевидным), открытая борьба была бессмысленным самоубийством. Но находились люди, в частности, небольшая группа студентов университета, которые предпочли неимоверный риск борьбы компромиссу со своей совестью. Кроме открытой борьбы существовали и другие пути сопротивления, например, помощь или укрывание антифашистов или евреев.
Выбор молчаливой внутренней оппозиции все равно требовал от человека отказаться от карьеры, рискнуть своим экономическим благополучием или эмоциональным комфортом налаженной жизни. И вновь такой риск могли позволить себе лишь те немногие, кто обладал внутренними ценностями, кто знал, как мало значат в действительности благосостояние и положение в обществе, кто не сомневался в привязанности близких. Пока большинство из нас не достигло такой духовной цельности, необходимой для жизни в массовом государстве, сделать подобный выбор способны лишь единицы.
Мы видим, таким образом, что жизнь в условиях тоталитарного гнета разрушает цельность и достоинство личности, и, в конце концов, приводит к ее разложению. Глубокий раскол личности неизбежно уничтожает ее автономию.
Под гнетом террора каждый немец, не обладавший твердой внутренней позицией, хотел лишиться не только дара речи, но и возможности делать что-либо, способное вызвать недовольство властей. Опять хочу вспомнить поговорку: хорошего ребенка можно увидеть, но нельзя услышать. Как и заключенные в лагерях, немецкие граждане должны были стать невидимыми и неслышимыми.
Но одно дело вести себя подобно ребенку, если ты действительно ребенок: зависимый, не умеющий предвидеть и понимать события, окруженный заботой взрослых, которые старше и умнее тебя, которые заставляют вести себя как следует, хотя иногда тебе удается безнаказанно восстать против них. Здесь важно ощущение уверенности в том, что со временем, когда ты тоже станешь взрослым, справедливость будет восстановлена. Совершенно другое дело, будучи взрослым, заставлять себя усваивать поведение ребенка, и жить так всю жизнь. Такая необходимость имеет для взрослого глубокие психологические последствия.
Таким образом, жизнь в условиях террора делала человека беспомощным и зависимым, и, в конечном счете, приводила к расколу личности. Тревога, стремление защитить свою жизнь вынуждали его отказываться от необходимой для человека способности правильно реагировать на события и принимать решения, хотя именно эта способность давала ему наилучшие шансы на спасение. Лишаясь ее, взрослый человек неизбежно превращается в ребенка. Сознание, что для выживания нужно принимать решения и действовать, и в то же время попытка спастись, пряча голову в песок — такая противоречивая комбинация истощала человека настолько, что он окончательно лишался всякого самоуважения и чувства независимости.
Вновь амнезия. После победы над Германией общественное мнение в Америке было изумлено и возмущено тем отношением к лагерям, которое преобладало среди немецкого населения. Оказалось, немцы отрицали какое бы то ни было знание о существовании и характере концентрационных лагерей. Офицеры союзных армий были потрясены увиденным и испытывали ненависть к немцам, заявлявшим, что они ничего не знали. Такое отношение немцев послужило основанием для военных властей союзников начать после войны кампанию по широкому распространению информации о лагерях. Немецких граждан насильно заставляли посещать и осматривать их. Однако эта кампания явно не была результатом глубокого психологического анализа.
Обвиняя немцев, чаще всего предполагали, что они должны были знать о существовании и ужасах концентрационных лагерей. Но на самом деле следовало, видимо, задаться совсем другим вопросом: могли ли они предотвратить эти ужасы, и если могли, то почему они этого не сделали?
Разумеется, немцы знали о лагерях. Гестапо специально об этом заботилось. Постоянная угроза очутиться в одном из них принуждала к покорности. Те немногие, кто рискнул бороться в одиночку, погибли. Другие, пытавшиеся организовать движение сопротивления, оказались среди моих товарищей по заключению. Конечно, можно обвинять обычного немца в том, что он не был одним из этих героев. Но часто ли в истории можно встретить народ, чей средний представитель был бы героем? Да, действительно, очень немногие немцы отважились на открытую борьбу против гестапо. Но я хорошо помню, как ликовали узники Бухенвальда, когда узнали, что гестаповцы из частей «Мертвая голова» одалживали форменную одежду в других частях, отправляясь в соседний Веймар, так как городские девушки отказывались с ними знакомиться. Девушки дали им прозвище «кровавые мальчики» за их обращение с заключенными. Гестапо пробовало угрожать жителям Веймара, но безуспешно. Конечно, поведение жителей нельзя считать героической борьбой. Но это было недвусмысленным выражением отвращения к гестапо в городе, где нацистская партия победила на выборах еще до захвата власти фашистами.
Мы не можем обвинять парализованных страхом немцев в том, что они не противостояли гестапо, так же, как мы не ставим в вину безоружным свидетелям ограбления банка, что они не защитили кассира. Но и это сравнение недостаточно справедливо. Свидетель ограбления все же знает, что полиция — на его стороне, причем она вооружена лучше грабителей. Житель же Германии, наоборот, знал, что если он попробует помешать гестапо, его не спасет никакая сила.
Что реально мог сделать обычный немец в стране, уже охваченной террором? Покинуть Германию? Многие пытались, но лишь немногие смогли. Большинство было либо слишком напугано, чтобы решиться на бегство, либо не имело возможности это сделать. Да и какая страна открыла свои границы и сказала: «Придите ко мне все, кто страждет»?
Что было делать тем, кто был вынужден остаться? Лишь день и ночь думать об ужасах гестапо, пребывая в состоянии постоянной тревоги? Можно сказать себе: «Моя страна — преисподняя», но к чему такие мысли приводят человека, я уже пытался объяснить ранее.
Конечно, немцы были до глубины души потрясены, увидев горы мертвых тел в лагерях. Их реакция, во всяком случае, доказала, что двенадцати лет фашистской тирании все же недостаточно, чтобы уничтожить все человеческие чувства. Но кампания, организованная союзниками, не достигла своей цели. По-видимому, главный ее результат в том, что немцы воочию убедились, насколько в действительности они были правы, не решаясь выступить против гестапо. До того они еще могли думать, что гестапо преувеличивало свои возможности; теперь же полностью оправдывалось стремление подавить и прогнать от себя даже мысль о лагерях.
Попытки обвинить всех немцев в преступлениях гестапо имеют и другие, более серьезные аспекты. Один из наиболее эффективных методов авторитарного режима — возлагать ответственность на группу, а не на отдельного человека, вначале, чтобы принудить его к подчинению, а затем уничтожить как личность. Противники демократии сознательно избегают упоминания об индивидууме, предпочитая говорить обо всем в терминах группы. Они обвиняют евреев, католиков, капиталистов, так как обвинить отдельного человека противоречило бы их главному тезису — неприятию автономии индивидуума.
Одно из главных условий независимого существования личности — ответственность за свои поступки. Если мы выбираем группу немецких граждан, показываем им концентрационный лагерь и говорим: «Вы виноваты», тем самым мы утверждаем фашистскую идеологию. Тот, кто принимает доктрину вины целого народа, выступает против истинной демократии, основанной на индивидуальной автономии и ответственности.
С точки зрения психоанализа очевидно — именно потому, что немцы слишком старались загнать лагеря в подсознание, большинство из них было просто не в состоянии смотреть правде в глаза. Как солдат перед сражением старается верить, что с ним ничего не случится (без этого убеждения, чувствуя, как велика опасность, он не смог бы пойти в бой), так и житель Германии, страшившийся концентрационных лагерей, более всего хотел верить в то, что они не существуют.
Из всего сказанного следует вывод: интенсивность отрицания действительности (несмотря на легко доступную и даже насильственно внушаемую информацию) прямо пропорциональна силе и глубине тревоги, вызывающей это отрицание. Не следует считать всех немцев, отрицавших существование лагерей, просто лгунами. Это было бы верно лишь с точки зрения формальной морали. На более глубоком уровне рассуждения мы должны заключить, что принципы морали к ним не приложимы, ибо их личности были настолько разрушены, что они перестали адекватно воспринимать действительность, и были не в состоянии отличить реальный факт от убеждения, порожденного страхом [11]. Разрушение личности зашло так далеко, что люди потеряли автономию — единственное средство для адекватной и самостоятельной оценки событий.
По-видимому, и в реакции американцев существовало два уровня. Их раздражение, чтобы не сказать возмущение, немцами основывалось на молчаливом предположении, что они лгали специально для нас, пытаясь доказать свое алиби; лгали, чтобы избежать наказания. Другими словами, ложь как бы рождалась в момент ее произнесения. Конечно, как победители, мы имели для них большое значение, но, быть может, мы переоценивали его?
Я думаю, здесь, как в ситуации с маленьким ребенком, который говорит, что «не разбивал эту чашку», он лжет не потому, что просто хочет нас обмануть. Так же, если не сильнее, он хочет обмануть самого себя. Ребенок боится наказания, зная, что правда рано или поздно обнаружится, и стремится не столько обмануть нас, сколько убедить себя, что не совершал «преступления». Только поверив в свою невиновность, он сможет чувствовать себя в безопасности, ибо знает (после определенного возраста), что если обман раскроется, наказание будет еще более суровым.
Это, кстати, одна из причин, почему слишком строгие наказания часто бывают вредны для формирования личности: ребенок, охваченный страхом перед наказанием, уже не в состоянии оценить свой поступок. Если страх слишком велик, он заставит себя поверить в то, что поступил хорошо, когда поступил плохо, или, наоборот, — почувствовать за собой вину, даже если он не сделал ничего предосудительного. Такая внутренняя неуверенность оказывает значительно более разрушительное воздействие на формирование личности, чем наказание.
Возможно мы — американцы — переоценивали свой вес в глазах немцев. Но наша ошибка заключалась не только в этом. Значительно важнее другое: мы сами боялись осознать — здесь я вновь возвращаюсь к основной мысли этой книги, — что репрессивный режим способен разрушить личность взрослого человека до такой степени, когда он сможет не знать того, что ему страшно не хочется знать.
«Хайль Гитлер!». Все сказанное о внутренней реакции немцев на существование концлагерей имеет отношение и к их общему восприятию тоталитарного режима. В гитлеровском государстве страх за собственную жизнь был не единственной причиной, делавшей для человека невозможным внутреннее сопротивление системе. Каждый нонконформист неизбежно сталкивался со многими другими проблемами. Вот одна из них: ты можешь поступать либо как диссидент и, следовательно, навлечь на себя репрессии, либо, стремясь их избежать, публично высказать преданность тому, во что на самом деле не только не веришь, но презираешь и ненавидишь.
Подданный тоталитарного государства, несогласный с режимом, был вынужден встать на путь самообмана, подыскивая себе лазейки и оправдания. Но тем самым он как раз терял уважение к себе, которое так старался сохранить. Как это происходило, видно на примере приветствия «Хайль Гитлер!». Оно преследовало человека повсюду — в пивной, в электричке, на работе, на улице, и позволяло легко выявить тех, кто придерживался старых «демократических» форм приветствия.
Для сторонников Гитлера это приветствие было символом власти и самоутверждения. Произнося его, лояльный подданный ощущал прилив гордости. Для противника режима «Хайль Гитлер!» выполняло прямо противоположную роль: каждый раз, когда ему приходилось публично здороваться так с кем-нибудь, он тут же осознавал, что предает самые глубокие свои убеждения. Пытаясь сохранить самоуважение, человек должен был убеждать себя, что «Хайль Гитлер!» для него ничего не значит, что он не может изменить свое поведение и должен отдавать гитлеровское приветствие. Самоуважение человека основывается на возможности действовать в соответствии со своими убеждениями, и единственный простой способ сохранить его — изменить убеждения. Задача облегчается тем, что большинство из нас испытывает огромное желание быть «как все». Каждый знает, как нелегко вести себя «странно» даже по отношению к случайному знакомому, встреченному на улице; но в тысячу раз тяжелее быть «особенным», когда это угрожает твоей собственной жизни. Таким образом, много раз в день антинацист должен был стать мучеником или потерять самоуважение.
Все сказанное по поводу гитлеровского приветствия относится также и к другим проявлениям нацистского режима. Всеохватывающая мощь тоталитарной системы состоит именно в этом: она не только вторгается в наиболее интимные стороны каждодневной жизни человека, но, самое главное, разрушает целостность его личности, если он пробует сопротивляться. Большинство людей, подчиняясь требованиям системы, принуждающей их к конформизму, начинает ее ненавидеть, а в конечном итоге испытывает еще большую ненависть к самому себе. И если система может противостоять этой ненависти, то человек — нет, поскольку ненависть к себе разрушает личность.
Притягательная сила тирании. Человек не может измениться за один день. Привычки, заложенные в нас с раннего детства, продолжают служить для нас мотивациями, даже если они более не соответствуют тем изменениям, которые произошли в окружающей нас действительности. Нелегко перестать искать защиту там, где десятилетиями мы ее находили. Поэтому немцы продолжали искать ее у себя дома и в семейных отношениях, хотя уже знали, что ее там больше нет.
Тем не менее в конце концов человек был вынужден осознать, что все его попытки сохранить автономию в ситуациях, когда это в принципе невозможно, все такие попытки — тщетны. Теперь мы подошли к пониманию еще одного феномена — психологической притягательности тирании.
Ясно, что чем менее мы парализованы страхом, тем больше уверены в самих себе, тем легче нам противостоять враждебному миру. И наоборот, чем меньше у нас сил, и если они к тому же не подкрепляются более уважением нашей семьи, защитой и спокойствием, которые мы черпаем в собственном доме, тем менее мы способны встретить лицом к лицу опасности окружающего мира. Но если человек не может рассчитывать на защищенность в своей семье, в отношениях с близкими, он должен быть уверен, что окружающий его мир преисполнен дружбы и поддержки.
Тирания государства подталкивает своих подданных к мысли: стань таким, каким хочет видеть тебя государство, и ты избавишься от всех трудностей, восстановишь ощущение безопасности во внешней и внутренней жизни. Ты обретешь спокойствие и поддержку в своем доме и получишь возможность восполнять запасы эмоциональной энергии.
Можно суммировать следующим образом: чем сильнее тирания, тем более деградирует ее подданный, тем притягательней для него возможность «обрести» силу через слияние с тиранией и через ее мощь восстановить свою внутреннюю целостность. Но это возможно лишь ценой полной идентификации с тиранией, т. е. отказа от собственной автономии.
Для некоторых людей выбор пути был настолько тяжел, что они кончали жизнь самоубийством. Причем, у них даже не было необходимости самим себя убивать — достаточно было неосторожно брошенной фразы, остальное происходило автоматически. Многие так и поступали. Другие покорно ждали прихода СС, не пытаясь скрыться, поскольку подсознательно желали покончить со всем этим, даже попав в концлагерь.
Выжить в концлагере было значительно труднее, но внутренний разлад личности был там уже не столь велик. Не требовалось, скажем, ни гитлеровского приветствия, ни любого другого проявления любви к фюреру. Можно было разрядить свою ненависть к режиму в любых словах без боязни, что на тебя донесут. Но главное, что ты попадал в руки врага вопреки своему желанию и был бессилен что-либо сделать. Человек оказывался в роли ребенка, неспособного сопротивляться воле родителей, тогда как до заключения он вынужден был добровольно низводить себя до состояния детской зависимости и послушания. Конечно, и заключенного насильственно приводили в то же состояние, но уже по воле СС. Если же и в концлагере человек сам, добровольно старался превратиться в ребенка, то различие улетучивалось — он становился «стариком», слившимся с лагерной жизнью.
До заключения раскол был в душе: одна ее часть требовала сопротивления, другая — покорности, в лагере же лишь внешний мир требовал подчинения. Внутренний конфликт превращался в конфликт с внешним миром, и в этом — и только в этом — смысле заключение приносило временное облегчение. Временное — поскольку очень скоро проблема выживания в лагере ввергала человека в новые неразрешимые конфликты.
Не надо отчаиваться. Таким образом, большинство, если не все немцы, которые не были убежденными фашистами, теряли уважение к себе по следующим причинам: они делали вид, что не знают, что творится вокруг; они жили в постоянном страхе; они не боролись, хотя чувствовали себя обязанными сопротивляться. Потеря самоуважения могла компенсироваться двумя путями: самоутверждением в семейной жизни или признанием в работе.
Оба источника были перекрыты для тех, кто отрицал нацизм. Их домашняя жизнь была отравлена вмешательством государства. Их детей принуждали шпионить за ними, разрушая даже стабильные и счастливые семьи. Социальный статус и профессиональный успех полностью контролировались партией и государством. Даже продвижение в тех сферах, которые во многих странах рассматриваются как частное предпринимательство и свободные профессии, жестко регламентировалось государством.
Для них оставался лишь один способ укрепить пошатнувшееся самоуважение и сохранить хотя бы видимость цельной личности быть немцем, гражданином великой страны, которая день ото дня наращивала свои политические и военные успехи. Чем меньше было ощущение собственной значимости, тем более настойчивой становилась потребность в источнике внешней силы, на которую можно опереться. И большинство немцев, внутри и вне концентрационных лагерей, припадали к этому «отравленному источнику» удовлетворения и самоуважения.
Лишь немногие немецкие граждане могли выдержать давление тирании и выжить в условиях моральной изоляции и одиночества. Для этого необходимо было быть очень крепко выстроенной личностью и сохранить ее с помощью близких людей, или иметь такие достижения, которыми можно гордиться и которые дают удовлетворение, даже когда никто другой не знает о них.
У большинства немцев, которые не были убежденными нацистами, само существование лагерей вызывало, хотя и опосредованно, серьезные изменения личности. Эти изменения не были столь радикальными, как у заключенных в лагере, но вполне устраивали государство. Новый тип личности характеризовался чрезвычайно низким уровнем собственного достоинства. Собственно, для большинства людей, когда они вынуждены выбирать между понижением человеческого уровня и невыносимым внутренним напряжением, неизбежным будет выбор в пользу первого для сохранения внутреннего покоя. Но великая правда состоит в том, что в условиях тирании это не покой человеческого существования, а покой смерти.
Отсюда вывод: не надо отчаиваться. По моему глубокому убеждению, в переживаемый нами период технологической, индустриальной и социальной революции, как и в эпохи других великих революций человечества, после некоторой задержки человек вновь найдет в себе необходимые внутренние ориентиры и достигнет еще большей целостности, чтобы справиться с новыми условиями существования. Очень часто мы не приемлем новые социальные и технологические преобразования, ибо боимся, что они поработят человека. Подобный страх испытали, в частности, Маркс и его современники в период начала индустриальной революции, когда казалось, что рабочих ждет постоянная эксплуатация и обнищание. Однако вместо этого мы видим, как растущая механизация производства все более освобождает их от тяжелого труда и как растет жизненный уровень в развитых обществах.
Революционные изменения действительно приводят к социальному кризису, который продолжается до тех пор, пока человек не достигнет более высокой ступени интеграции, позволяющей не только адаптироваться к новой ситуации, но и овладеть ею.
Если кому-то этот взгляд покажется слишком оптимистичным, он может обратиться к гитлеровскому государству, многие жертвы которого сами рыли себе могилы и ложились в них, или добровольно шли в газовые камеры. Все они были в авангарде шествия к спокойствию смерти, о чем я уже говорил. Люди — не муравьи. Они предпочитают смерть муравьиному существованию. И в этом состоит смысл жертв СС, решивших покончить с жизнью, переставшей быть человеческой. И для человечества это — главное.
Во времена великих кризисов, внутренних и внешних революций в любых сферах жизни может случиться, что человек будет иметь лишь такой выбор; либо покончить с жизнью, либо достичь высшей самоорганизации. Мы, разумеется, ее еще не достигли, но это не означает, что у нас осталась только первая возможность. Если я правильно читаю знаки нашего времени, мы делаем лишь первые шаги к овладению новыми условиями существования. Но не стоит и обманывать себя: борьба будет долгой и тяжелой, и потребует от нас всех интеллектуальных и моральных сил. Если, конечно, мы хотим очутиться в мире разума и человечности, а не в «1984».
(Беттельхейм Б. Просвещенное сердце // Журнал «Человек», М., 1992, № 2–6.).
«Современный коммунизм — это не просто партия особого типа и не просто бюрократия, обязанная своим происхождением чрезмерному вмешательству государства в хозяйственную жизнь. Основная черта современного коммунизма — это именно новый класс собственников и эксплуататоров».
Во второй половине дня 15 октября 1964 года я ехал из ЦК КПСС по центру Москвы. Городской партактив только что закончился, аппарату ЦК сказали о состоявшемся Пленуме и отставке Хрущева, руководство социалистических государств было поставлено в известность о происшедшем. Короткое информационное сообщение должно было быть передано по радио поздно вечером. Виктору Луи было разрешено продиктовать своей газете в Англии текст, подготовлявший западную прессу к официальному известию, а заодно поднимавший акции этого в ряде отношений полезного журналиста. Меня попросили сообщить о случившемся западным дипломатам в Москве через моего знакомого пресс-атташе посольства ФРГ Альфреда Рейнельта.
Люди на улице еще ни о чем не подозревали. Жизнь шла своим чередом, скоро предстояло развлечение — встреча космонавтов. Каждый принял бы за сумасшедшего того, кто сказал бы, что Хрущев два для назад ушел на пенсию.
«Сталин умер сам, — думал я. — Лаврентия Берия ликвидировал Маленков, Маленкова выгнал Хрущев. Кто прогнал Хрущева?
Это не Брежнев и Косыгин, которые просто по формальным данным как первые заместители заняли освобожденные Хрущевым посты. Большинство в Президиуме ЦК? Нет, этого недостаточно: в июне 1957 года это большинство пыталось свергнуть Хрущева, а оказалось само разогнанным. Так кто же?»
На следующее утро в метро меня поразил вид людей: вчера они были спокойными, а тут стали испуганными и подавленными. На лицах всех — печать неуверенности и озабоченности, как при Сталине. Кого они боятся? Ведь не Брежнева с Косыгиным, которых никто не знает. Было ясно: людей, еще вчера мало боявшихся говорливого толстяка с его прихотями и клоунадами, пугала сегодня мрачная анонимная сила, легко с ним разделавшаяся, сила, от которой они не ожидают ничего хорошего.
Эти памятные сутки заставили серьезно задуматься над вопросом: кто составляет эту силу? Кто такие «управляющие» в Советском Союзе?
Ответить на этот вопрос — задача более сложная, чем можно подумать: «управляющие» постарались тщательно замаскироваться.
Опыт истории показывает, что господство каждого класса всегда было властью незначительного меньшинства над огромным большинством. Обеспечение устойчивости такой системы требует многообразных тщательно продуманных мер. Тут — прямое насилие над недовольными и угроза его применения в отношении потенциальных противников, экономическое давление и поощрение, идеологическое одурманивание и не в последнюю очередь — маскировка подлинных отношений в обществе.
Так было всегда. Власть класса феодалов маскировалась как освященная Богом власть короля и тех, кому он ее делегировал. Господствующий класс стремился скрыть факт своего господства.
«Новый класс» идет в своей маскировке еще дальше: он скрывает самое свое существование. В области теории выдвигается с этой целью сталинская схема структуры советского общества; в области практики класс «управляющих» употребляет все свое искусство мимикрии, чтобы представить себя частью нормального — хотя при реальном социализме всегда патологически раздутого — государственного аппарата, армии обычных служащих, которые есть во всех странах мира.
… Они так же являются на работу к 9 часам утра, сидят за письменными столами, звонят по телефонам, проводят часы на совещаниях, не носят формы или знаков различия — как их выделить? Где границы «нового класса»? Джилас несколько раз ставит этот вопрос, но так и не дает ответа.
Да и нелегко его дать. Мы имеем дело не с социологической схемой, а с реальной общественной жизнью. В реальной же жизни границы между слоями общества всегда несколько размыты огромным многообразием отдельных случаев. В этих условиях сознательное стремление класса «управляющих» спрятаться в массе служащих делает границы этого класса вообще едва обнаруживаемыми.
Помогает одно решающее обстоятельство: у «нового класса» есть потребность — психологическая, а главное, практическая — самому очертить свою границу. Класс «управляющих» и его руководители должны сами точно знать, кто в него входит.
В этом — объективный смысл номенклатурной системы.
Она оформляет реально сложившееся классовое государство, отражая его в бюрократических категориях. Поэтому-то она технически и началась с составления списков, которые были для солидности названы замысловатым латинским термином «номенклатура».
Номенклатура и есть пресловутый «один из отрядов интеллигенции», «профессионально занимающийся управлением» и поставленный «в несколько особое положение по отношению к тем, кто занят исполнительским трудом». Ей и принадлежит «особое место в общественной организации труда при социализме». Зачисленные в номенклатуру и есть «лица, которые от имени общества… выполняют организаторские функции в производстве и во всех других сферах жизни общества». Номенклатура — та организованная Сталиным и его аппаратом «дружина», которая научилась властвовать, а в годы ежовщины перегрызла горло ленинской гвардии. Номенклатура и есть господствующий класс советского общества. «Управляющие» — это номенклатура.
Она знает это и окружает себя завесой секретности. Все данные о номенклатурных должностях хранятся в строгой тайне. Списки номенклатуры считаются совершенно секретными документами. Только крайне ограниченному кругу лиц рассылаются отпечатанные типографским способом в виде книжки с заменяющимися листами «Списки руководящих работников» — хотя, казалось бы, что в них секретного?
Живя в условиях капитализма, Маркс объявил основой классов собственность. Но является ли обладание собственностью важнейшим признаком номенклатуры?
Мы видели, что номенклатура возникла как историческое продолжение организации профессиональных революционеров, сделавшихся после победы революции профессиональными правителями страны. Номенклатура — это «управляющие». Функция управления — стержень номенклатуры.
С точки зрения исторического материализма, речь идет об управлении общественным производством. Во всех формациях господствующий класс осуществляет такую функцию. Но было бы неверно игнорировать существенную разницу в этом отношении между классом номенклатуры и классом буржуазии, управляющим общественным производством при капитализме.
Буржуазия руководит в первую очередь именно экономикой, непосредственно материальным производством, а уже на этой основе играет роль и в политике. Так пролег исторический путь буржуазии от ремесла и торговли, от бесправия третьего сословия к власти.
Иначе проходит исторический путь номенклатуры. Он ведет от захвата государственной власти к господству и в сфере производства. Номенклатура осуществляет в первую очередь именно политическое руководство обществом, а руководство материальным производством является для нее уже второй задачей. Политическое управление — наиболее существенная функция номенклатуры.
В своей совокупности номенклатура обеспечивает всю полноту власти в обществе. Все действительно подлежащие выполнению решения в стране реального социализма принимаются номенклатурой. Эта особенность делает необходимым четкое разделение политико-управленческого труда в номенклатуре.
Такое разделение существует, и правила его неукоснительно соблюдаются. Это ведь лишь посторонние наблюдатели полагают, что вся власть в СССР принадлежит Президенту, Политбюро ЦК или — что еще наивнее — всему ЦК КПСС. В действительности же, хотя власть этих инстанций огромна, она введена в определенные функциональные рамки. «Функциональные» потому, что такое ограничение власти не имеет никакой связи с демократией или «либерализмом», а целиком определяется разделением труда в классе номенклатуры.
Так, Политбюро, разумеется, может назначить — или, как принято говорить, «рекомендовать» — председателя колхоза. Но это было бы вопиющим нарушением установленных правил и было бы встречено молчаливым недоумением номенклатуры (если, конечно, речь не шла бы о разжаловании в председатели колхоза коголибо из высокопоставленных лиц, входящих в номенклатуру Политбюро). При повторении нарушения недоумение правящего класса быстро переросло бы в столь же молчаливое, но интенсивное неодобрение. Поэтому, казалось бы, всемогущее Политбюро таких экспериментов не проводит, и председателей колхозов уверенно назначают бюро райкомов партии.
Ясное осознание номенклатурой принципа разделения в ее рамках политико-управленческого труда нашло отражение и в номенклатурном жаргоне. На этом косноязычном, но всегда точно выражающем понятия волапюке принято говорить, что вышестоящие в номенклатуре не должны «подменять» нижестоящих.
Каждый номенклатурщик имеет свой отведенный ему участок властвования. Здесь заметно сходство режима номенклатуры с феодальным строем. Вся номенклатура является своеобразной системой ленов, предоставляемых соответствующим партийным комитетом — сюзереном его вассалам — членам номенклатуры этого комитета. Известно, что на заре средневековья эти лены состояли не обязательно из земельных наделов, но, например, и из права собирать дань с населения определенных территорий. Не кто иной, как Маркс, писал о «вассалитете без ленов или ленах, состоящих из дани». Номенклатурный «лен» состоит из власти.
Даже термин, применяемый в партжаргоне к номенклатуре, соответствует средневековому русскому термину, применявшемуся по отношению к вассалам: «посадить». О князе говорили в феодальной Руси, что сам он «сел на княжение», своих же ленников «посадил» в различные города и области; отсюда и термин «посадник» (княжеский уполномоченный), В сегодняшней советской номенклатуре вы тоже то и дело слышите, что товарища такого-то «посадили на министерство», «посадили на область», «посадили на кадры».
Главное в номенклатуре — власть. Не собственность, а власть. Буржуазия — класс имущий, а потому господствующий. Номенклатура — класс господствующий, а потому имущий. Капиталистические магнаты ни с кем не поделятся своими богатствами, но повседневное осуществление власти они охотно уступают профессиональным политикам. Номенклатурные чины — сами профессиональные политики и, даже когда это тактически нужно, боятся отдать крупицу власти своим же подставным лицам. Заведующий сектором ЦК спокойно относится к тому, что академик или видный писатель имеет больше денег и имущества, чем он сам, но никогда не позволит, чтобы тот ослушался его приказа.
В составленной диссидентами в 1970 году так называемой «Ленинградской программе» хорошо сказано, что в номенклатурных сферах «особый воздух — воздух власти». Не знаю, много ли доводилось авторам программы бывать в этих сферах, но ощущение они передали очень точно…
Вы идете по чистому, словно вылизанному коридору здания ЦК КПСС. Новый, светлый паркет, светлорозовая солидная дорожка — такие только в ЦК и в Кремле. Маленькие тонконогие столики с сифонами газированной воды. На светлом дереве дверей — стандартные таблички под стеклом: напечатанные крупным шрифтом в типографии ЦК фамилии с инициалами, без указания должностей. Для членов Политбюро и для младшего референта таблички одинаковые — «внутрипартийная демократия».
Вы входите в кабинет. Письменный стол, слева от него — квадратный столик для телефонов, неподалеку — сейф; застекленные книжные полки; диван. У заведующего сектором — маленький столик с двумя креслами для посетителей, впритык к его письменному столу. У заместителя заведующего отделом — длинный стол для заседаний в стороне от письменного стола; в небольшой приемной сидит секретарша. У секретаря ЦК — большая приемная, где царит номенклатурный чин под названием «секретарь секретаря ЦК». Рядом — кабинет помощника. За просторным кабинетом «самого» — комната отдыха. На стенах — портреты: Ленин, генсек. Мебель стандартная, сделанная по заказу в конце 60-х годов, когда вывезли мрачную мебель сталинского времени, но особенно модернизировать не рискнули и создали своеобразный стиль — бюрократический полумодерн.
Вот он сидит за письменным столом — в добротном, но без претензий на моду костюме. Выбрит и пострижен старательно, но не модно. Ни анархической неряшливости, ни буржуазного лоска: тоже бюрократический полумодерн. Когда-то он — или его предшественник — изображал из себя представителя пролетариата, был революционен, груб и размашист. Потом он был молчалив и суров, сгусток стальной воли. Теперь он обходителен: справляется о здоровье и вместо грубого «ты давай сделай так!» или сурового «сделать так!» любезно говорит: «Как ваше мнение, Иван Иванович, может быть, лучше будет сделать так?» Но смысл неизменен: это — приказ.
И вот этим он упивается. Он отдает приказы — и все должны их выполнять. Пусть кто-нибудь попробует ослушаться! У него мертвая хватка бульдога, и он сумеет так проучить непокорного, чтобы и другим неповадно было.
Он фанатик власти. Это не значит, что ему чуждо все остальное. По природе он отнюдь не аскет. Он охотно и много пьет, главным образом дорогой армянский коньяк; с удовольствием и хорошо ест: икру, севрюгу, белужий бок — то, что получено в столовой или буфете ЦК. Если нет угрозы скандала, он быстренько заведет весьма неплатонический роман. У него есть принятое в его кругу стандартное хобби: сначала это были футбол и хоккей, потом — рыбная ловля, теперь — охота. Он заботится о том, чтобы достать для своей новой квартиры финскую мебель и купить через книжную экспедицию ЦК дефицитные книги (конечно, вполне благонамеренные).
Но не в этом радость его жизни. Его радость, его единственная страсть — в том, чтобы сидеть у стола с правительственной «вертушкой», визировать проекты решений, которые через пару дней станут законами; неторопливо решать чужие судьбы, любезным тоном произносить по телефону: «Вы, конечно, подумайте, но мне казалось бы, что лучше поступить так», — и потом, откинувшись в своем жестком (чтобы не было геморроя) кресле, знать, что он отдал приказ и этот приказ будет выполнен. Или приехать на заседание своих подопечных: маститых ученых или видных общественных деятелей с громкими именами, сесть скромно в сторонке — и спокойно, с глубоко скрытым удовольствием наблюдать, как побегут к нему из президиума маститые и видные просить указаний.
Ради этого главного наслаждения своей жизни он готов расстаться со всем остальным: и с финской мебелью, и даже с армянским коньяком. После своего падения Хрущев говорил, что вот всем пресыщаешься: едой, женщинами, даже водкой, только власть — такая штука, что чем ее больше имеешь, тем больше ее хочется. Побывавший сам на вершинах номенклатуры Джилас назвал власть «наслаждением из наслаждений».
Это наслаждение, сладостное для номенклатуры в масштабе городка, района, области, огромно в масштабе страны, раскинувшейся от Швеции до Японии. Но еще острее оно, когда можно вот так же по телефону вежливо отдавать приказы другим странам, запомнившимся по школьной географии как дальняя заграница. Варшава, Будапешт, Берлин, София, Прага, сказочно далекие Гавана, Ханой, Аддис-Абеба… Во время интервью в своем кремлевском кабинете Брежнев не удержался и показал корреспондентам «Штерна» телефон с красными кнопками прямой связи с первыми секретарями ЦК партий социалистических стран. Нажмешь кнопку, справишься о здоровье, передашь привет семье — и дашь «совет». А потом откинешься на спинку жестковатого кожаного кресла и с сытым удовольствием подумаешь о том, как сейчас в чужой столице начинают торопливо приводить «совет» в исполнение.
Политика Советского Союза, как и любого государства, представляет собой выполнение массы решений, принимаемых политическим руководством.
Кто принимает политические решения в Советском Союзе? Конституция СССР, казалось бы, дает исчерпывающий ответ. В ней перечислены органы государственной власти: общесоюзные, республиканские и местные. Зафиксированная в Конституции СССР государственная структура Советского Союза довольно замысловата. Избиратели, а также «общественные организации» избирают 2250 народных депутатов СССР. Депутаты заседают на съездах народных депутатов и на основе ротации являются депутатами Верховного Совета СССР — собственно законодательного органа. Главой исполнительной власти является Президент СССР с весьма широкими полномочиями. Президент должен избираться на 5 лет, он издает указы, при нем состоят вице-президент, Кабинет министров и другие органы. В их числе короткое время существовал Президентский совет, который был распущен так же внезапно, как и создан.
Верховный Совет избирает Президиум в составе председателя, его заместителей (председатели Верховных Советов союзных республик) и членов Президиума. В промежутках между сессиями Верховного Совета СССР Президиум издает постановления, утверждаемые затем на очередной сессии Верховного Совета.
Верховный Совет СССР избирает также состав Верховного суда СССР и Генерального прокурора СССР. Пленумы Верховного суда дают указания о применении законов СССР, являющиеся толкованием, а в ряде случаев — фактически дополнением законов.
Как мы видим, законы и приравниваемые к ним акты издаются в СССР несколькими органами. Эта бурлящая своим плюрализмом демократия должна представиться читателю Конституции СССР особенно грандиозной, если он учтет, что в каждой из союзных республик и в каждой автономной республике СССР повторена в миниатюре та же структура: Верховный Совет (однопалатный), его Президиум, Совет Министров, Верховный суд, прокурор республики; там тоже издают законы, указы, постановления, распоряжения, указания, а на муниципальном уровне — в краях, областях, районах, городах, поселках и селах — издают обязательные постановления местных Советов народных депутатов.
Значит, вот кто и принимает все решения в СССР: народ через избранные им Советы разных степеней — не правда ли?
Нет, неправда. До самого недавнего времени народ в СССР не принимал ровно никаких политических решений, как, впрочем, и Советы. Все дело принятия решений в стране монополизировал класс номенклатуры, и эту свою монополию он оберегал с той же мрачной подозрительностью, с какой преследовал ослушников своих решений.
Однако за последнее время Советы разных степеней осмелели и стали принимать порой решения, неугодные номенклатуре. Трудно сказать, победят ли такие тенденции, не вернется ли все к полному господству устоявшейся системы.
А она такова.
Хоть и отменена ст. 6 Конституции СССР, провозглашавшая КПСС «руководящей и направляющей» силой советского общества, реально мало что изменилось.
Центрами принятия решений класса номенклатуры являются не Советы, столь щедро перечисленные в Конституции СССР, а органы, которые в ней не названы. Это партийные комитеты разных уровней: от ЦК до райкома КПСС. Они и только они принимали все до единого политические решения любого масштаба в СССР. Официальные же органы власти — лишь безжизненные луны, светящиеся отраженным светом этих звезд в системе класса номенклатуры.
Верховным органом партийных комитетов КПСС (как и других коммунистических партий) являются — в полном соответствии с партийным уставом — пленумы этих комитетов, то есть собрания всех их членов.
Но фактически не пленумы решают вопросы. Их решают бюро (в ЦК КПСС — Политбюро) и секретариаты партийных комитетов. Здесь принимаются окончательные решения. На рассмотрение пленумов выносятся лишь немногие из них, причем только для проформы.
Как происходит выработка решения?
Инициатива его подготовки и принятия может исходить как снизу, то есть от какого-либо ведомства, находящегося в сфере власти данного парткомитета, так и сверху, то есть от самого бюро, секретариата или от вышестоящего органа.
В первом случае ходатайствующее о решении ведомство должно направить в партийный комитет письмо с изложением своего ходатайства и обоснованием необходимости принятия решения. Должен быть приложен проект решения: это не значит, что он и будет принят, но номенклатурный орган должен быть осведомлен, о каком конкретно тексте решения просит ведомство. Прилагаются также справки и необходимые материалы; их размер ограничен жесткими нормами.
Во втором случае ничего этого не надо, достаточно словесного указания свыше, и, конечно, решение будет принято значительно быстрее.
Но этапы принятия решения будут в обоих случаях одни и те же.
Секретарь комитета даст указание заведующему отделом подготовить проект решения, сообщив при этом, в каком духе он должен быть составлен.
Заведующий отделом сам, конечно, ничего писать — не будет: это ниже его достоинства, он должен только подписывать, визировать или писать резолюции на бумагах. Он поручит заведующему соответствующим сектором или руководителю группы представить ему к определенному сроку подготовленный проект.
Заведующий сектором тоже сам писать не будет: он, правда, больше визирует, чем подписывает, и больше разъясняет устно, чем пишет резолюции, но сочинять текст решения тоже ниже его достоинства; немаловажным соображением является также то, что если он просто одобрил, то в случае неудачи всегда можно отговориться спешкой или самокритично признать недосмотр, а если бы он писал, то ответственный — только он. Поэтому заведующий сектором вызовет того из своих сотрудников, к компетенции которого относится подлежащий решению вопрос, и — уже подробно — изложит ему свои соображения насчет проекта решения.
Сотрудник, вернувшись в свою комнату, не сразу возьмется за перо. Он знает, что он и есть ответственный. Поэтому чем щекотливее дело, тем тщательнее он постарается разложить ответственность. Он поговорит с коллегами из тех отделов, компетенцию которых вопрос в какой-либо мере затрагивает, а также с руководителями заинтересованных ведомств. Ему, однако, даже в голову не придет поговорить с юристом; в партийных органах, в противоположность другим ведомствам, нет юрисконсультов: номенклатура стоит над законом.
Затем он сядет писать проект (если имеется проект, представленный ведомством, то опираясь на его текст). Решение бывает в большинство случаев коротким. Если же речь пойдет о длинной резолюции, то готовить ее будет целая группа людей. Впрочем, такие резолюции пишут лишь для пленумов, конференций и съездов, то есть для постановки на сцене, бюро и секретариаты ограничиваются краткими — в пару строк — решениями.
Проект составлен и двинется наверх. Он будет показан заведующим сектором. Согласованный с ним вариант будет с визой заведующего сектором направлен заведующему отделом (или его заместителю). После того как и на этом уровне текст полностью согласован, он будет в нужном количестве экземпляров, подписанный заведующим (или заместителем заведующего) отделом и заведующим сектором, представлен секретарю комитета. Когда, наконец, проект решения, как принято говорить, «доведен до кондиции», он будет поставлен на рассмотрение и голосование бюро или секретариата комитета.
Тут используются два метода.
Если вопрос сложный и считается нужным его обсуждение, он будет вынесен на заседание бюро или секретариата. На обсуждение этого вопроса вызывают обычно руководителей заинтересованных ведомств. Приглашаются они к определенному часу и допускаются в зал заседаний только на обсуждение данного вопроса; если руководитель ведомства вызван, например, на рассмотрение вопросов 19-й и 21-й повестки дня, то на время обсуждения 20-го вопроса он должен выйти и ждать в приемной Многолетняя практика приучила к довольно точному соблюдению графика проведения заседаний, так что ждать приходится обычно недолго.
В тех случаях, когда обсуждения не ожидается, проекты решений рассылаются членам бюро или секретариата на так называемое «голосование опросом». Значительное число решений принимается таким путем.
После принятия решения оно включается под порядковым номером в протокол заседания бюро или секретариата парткомитета и фельдъегерской связью КГБ направляется с грифом «секретно» или «строго секретно» в заинтересованное ведомство. Все члены и кандидаты в члены партийного комитета будут ознакомлены с протоколом, но не могут оставить его у себя.
Таков был порядок принятия политических решений в СССР на любом уровне — от района (райкома КПСС) до всей страны в целом (ЦК КПСС).
Эти решения были обязательны для исполнения любым ведомством — и колхозом, и Советом Министров, и Президиумом Верховного Совета СССР. Ни один закон, ни одно постановление государственных органов не выходили в Советском Союзе без решения соответствующих партийных инстанций.
Такими решениями регулируются не только вопросы большой политики. Класс номенклатуры установил свою безраздельную монополию на решение не только всех сколько-нибудь существенных, но даже многих несущественных вопросов в стране.
Приведем пример.
Допустим, некоему академику исполнилось 60 лет. По этому случаю принято награждать юбиляра орденом — обычно Трудового Красного Знамени. Громоздкая машина Академии наук СССР тщательно изучит этот рутинный и в общем пустяковый вопрос, напишет мотивированное представление к награде, снабдит его всеми документами и вообще всячески продемонстрирует, что юбиляр — не какой-нибудь либерал, а честный советский академик, пусть даже обогативший больше себя, нежели науку, но соответственно благодарный за эту возможность и потому без лести преданный партии и правительству. И все же Президиум Верховного Совета СССР не издаст Указа о награждении этого достойного человека, пока не получит трехстрочной выписки из протокола Секретариата ЦК КПСС с примерно таким текстом: «1001. Рекомендовать Президиуму Верховного Совета СССР наградить академика Неучева Митрофана Митрофановича за заслуги в развитии советской науки и в связи с 60-летием орденом Трудового Красного Знамени».
В таком же положении находилось и Советское правительство — Совет Министров СССР. Он тоже не мог при всех положительных аттестациях произвести даже самого талантливого генерала в следующий чин, пока не получал примерно такой выписки из протокола заседания Секретариата ЦК: «666. Рекомендовать Совету Министров СССР присвоить генерал-майору Македонскому Александру Филипповичу воинское звание генерал-лейтенанта».
Руководящие органы номенклатуры цепко держатся за свою монополию на принятие решений. В результате приходится несметное множество подлежащих решению вопросов проталкивать через узкое горлышко бюро и секретариатов. Эти органы превращаются в машины для принятия решений. Точнее сказать — для их штамповки, ибо ясно, что если на каждое заседание выносится по 30–40, а то и больше вопросов, то разобраться в них нельзя.
Так прямым следствием монополии бюро и секретариатов руководящих партийных комитетов на принятие решений оказалось то, что решения в большинстве случаев принимаются, по существу, не ими, а аппаратами этих комитетов, разделившими со своим начальством сладкое бремя власти.
Как выглядит такое разделение на практике?
Разумеется, не так, что секретарь обкома партии рассматривает инструктора или даже заведующего отделом обкома как равного и участвующего вместе с ним в принятии решений. Дистанция между секретарем и его сотрудниками велика, секретарь устраивает им начальственные разносы и дает безапелляционные указания. Но он сам понимает: не может быть вся работа построена на его самодурстве. Поэтому решение большинства вопросов дается «на подготовку» аппарату.
Наименование «аппарат» очень подходит для этой части правящего класса. Каждый вопрос, попадающий туда, обкатывается, как валиками машины, утрясается, согласовывается — и в результате машина выдает текст решения Не делайте брезгливую мину, читая это обычно до уродливости косноязычное произведение Вдумайтесь в него — и вы убедитесь, что оно строго следует проводимой в данный момент линии, сформулировано с крайней осторожностью, позволяющей избегнуть критики с любой стороны, и вместе с тем обладает всей необходимой для практического решения четкостью Этот своеобразный безликий сплав скудоумия и мудрости в подавляющем большинстве случаев имеет все шансы быть принятым членами бюро или секретариата.
Конечно, первый секретарь, который старался показать себя при Сталине руководителем суровым и волевым, при Маленкове — деловым, при Хрущеве — инициативным, а ныне — волевым, но вдумчивым и прогрессивным, хотя и без перехлестов, для демонстрации этих своих качеств изменит какой-то процент решений, но подавляющее большинство проектов пройдет.
Как и в ряде других случаев, эта ситуация нашла отражение в номенклатурном жаргоне. «Вопрос не решен, но предрешен», — говорится обычно. Это значит, что аппарат уже выдал свой текст и ожидается лишь его штамповка на бюро или секретариате.
Участие партаппарата в принятии решений идет дальше подготовки проектов. Есть немало частных вопросов, которые считаются слишком мелкими, чтобы загружать ими бюро или секретариат. Часть из них решают единолично секретари, прежде всего — первый секретарь. Однако ряд таких вопросов решают работники аппарата, причем отнюдь не только заведующие отделами или их заместители, но и рядовые инструкторы (в ЦК они называются инспекторами и референтами). Круг работников партаппарата, которым делегированы полномочия решать единолично вопросы ограниченного масштаба, обозначается термином «ответственные работники». Это значит, что библиотекарша, машинистка или буфетчица ЦК КПСС не может ничего решать Но уже младший референт в аппарате ЦК, хотя его функции весьма скромны и в основном сводятся к работе технического секретаря или переводчика, уже может давать руководящие указания. Разумеется, приученные к крайней осторожности, работники партаппарата принимают единоличные решения лишь в сугубо рутинном направлении, когда практически исключена возможность быть дезавуированными руководством.
Номенклатурщики, не входящие в состав бюро, секретариата и в партаппарат, тоже осуществляют власть, но в пределах, очерченных политическими решениями руководящих органов класса номенклатуры и указаниями аппарата.
Есть все основания считать эти органы и их аппарат особой частью класса номенклатуры, его сердцевиной, формирующей всю политику.
Давая в предыдущей главе определение номенклатуры, мы говорили, что это перечень руководящих должностей, замещение которых производит не начальник данного ведомства, а вышестоящий орган, и соответственно перечень лиц, которые такие должности замещают или находятся в резерве для их замещения.
Что же, принцип довольно ясен и логичен, нечто подобное есть и в несоциалистических государствах. Давайте все же проверим, насколько мы хорошо его поняли. Значит так: в соответствии с Конституцией министры СССР избираются Верховным Советом СССР или назначаются его Президиумом с последующим утверждением ближайшей сессией Верховного Совета; посол Советского Союза назначается непосредственно Президиумом Верховного Совета СССР (а ныне — Президентом СССР); заместитель министра назначается Советом Министров СССР; директор института Академии наук СССР на основании устава академии избирается ее общим собранием. Следовательно, министр — это номенклатура Верховного Совета СССР, заместитель министра — Совета Министров СССР, посол — Президиума Верховного Совета СССР, директор института — общего собрания Академии наук СССР. Правильно?
Нет, неправильно. Министр и посол — номенклатура Политбюро ЦК КПСС, заместитель министра и директор института — номенклатура Секретариата ЦК КПСС. Без их соответствующего решения не будет ни голосования в Верховном Совете, ни указа его Президиума, ни постановления Совета Министров, ни выборов в почтенном общем собрании Академии наук.
Номенклатура в СССР, как и в других социалистических странах, — это номенклатура не формально назначающих государственных или общественных органов, а фактически назначающих бюро и секретариатов руководящих партийных комитетов. Таково абсолютное правило. Его надо твердо осознать для того, чтобы не делать ошибки и понимать: избираемый Собором Русской Православной Церкви Патриарх Московский и Всея Руси состоит в номенклатуре ЦК КПСС.
Как сложилась система, приводящая к столь оригинальному результату?
Исторически она берет свое начало, как и сам класс номенклатуры, от ленинской организации профессиональных революционеров. В эту организацию принимали — или, поскольку речь идет о профессионалах, точнее будет сказать, что в ее штат зачисляли, — по решениям ее руководящих органов. Изобретатель номенклатуры в ее ныне существующем виде Сталин формализовал этот порядок, превратив его из импровизированного действия подпольной организации в бюрократическую рутину правящего аппарата. На смену устному поручительству товарищей, принимавших в свою среду человека, с которым им предстояло делить тяготы и опасности нелегальной работы, появились пухлые номенклатурные дела, заполненные анкетами, автобиографиями и фотокарточками, характеристиками с подписью треугольника и справками КГБ.
Подверглись характерной трансформации и мысли, высказанные Лениным о подборе руководящих кадров. Ленин предвосхитил сталинскую идею создания номенклатуры, заявив: «Теперь „хозяином“ является рабоче-крестьянское государство, и оно должно поставить широко, планомерно, систематично и открыто дело подбора наилучших работников по хозяйственному строительству, администраторов и организаторов специального и общего, местного и общегосударственного масштаба». Дело подбора руководителей разных масштабов Сталин действительно поставил «широко, планомерно, систематично». Только проводится оно не открыто, а совершенно секретно, и не государством, а руководящими органами номенклатуры, так как именно она, а не «рабоче-крестьянское государство» является хозяином в стране. Укоренился и введенный Сталиным принцип подбора людей прежде всего по политическим признакам. Ленин в свое время писал, что руководящие кадры следует подбирать «а) с точки зрения добросовестности, б) с политической позиции, в) знания дела, г) администраторских способностей…». Как видим, и он считал знание дела второстепенным моментом по сравнению с политической благонадежностью. Однако на самый первый план Ленин выдвинул добросовестность назначаемого руководителя.
Сталину этот критерий явно показался излишним и уже не выдвигался при утверждении номенклатурных работников. После Сталина возврата к ленинским нормам в этом вопросе не произошло. XXIV съезд КПСС записал в своей резолюции: «Партия придает первостепенное значение тому, чтобы все участки партийной, государственной, хозяйственной, культурновоспитательной и общественной работы возглавляли политически зрелые, знающие свое дело, способные организаторы». Добросовестности от номенклатуры попрежнему не требуется.
Зато требуется другое: стремление занять руководящий пост и готовность сделать все, чтобы заслужить дальнейшее продвижение по иерархической лестнице. В прежних уставах КПСС традиционно красовались слова: «Партия очищает себя от карьеристов». В горбачевском уставе формула исчезла. Ограничились фразой в части IV Программы КПСС: «Попытки проникновения в партию по карьеристским соображениям должны решительно пресекаться». А как доказать, что именно данный товарищ вступил в КПСС по карьеристским соображениям, — ведь все вступают именно так! Это в партию, а уж в номенклатуру — тем более.
Всем хорошо известно, что карьеризм — главная психологическая черта всех номенклатурщиков. Оказавшись, таким образом, признаком номенклатуры, карьеризм твердо стал негласным критерием подбора номенклатурных кадров. Такая установка начала проникать даже в советскую печать, например, в следующей формулировке: «Для обеспечения нормального функционирования системы управления немаловажное значение имеет своевременное выдвижение работников на руководящие должности, а также продвижение перспективных руководителей на более высокие посты Своевременно заметить интерес специалиста к руководящей работе, его организаторские способности, вовремя поддержать его стремления — важнейшая задача руководителя». Автор цитируемой статьи с похвалой отзывается о практике создания в различимых организациях группы резерва из «способных для работы на более высокой должности и заслуживающих дальнейшего продвижения».
В данном случае в номенклатурном жаргоне употребляется слово «обойма». Об удачливом карьеристе, включаемом начальством в группу для продвижения, говорят «вошел в обойму». В каждом значительном советском учреждении можно встретить такие «обоймы» людей, объединяемых, по выражению одного моего московского знакомого «пристальным отношением к своей биографии» и благоволением начальства. Именно из такой «обоймы» и совершается прыжок в номенклатуру.
Как технически это происходит? Каким образом жаждущий повышения, скажем, И. И. Иванов проникает в номенклатуру?
В глубине души товарищ Иванов будет руководствоваться теми же моральными принципами, что и бальзаковский Растиньяк или мопассановский Жорж Дюруа: пролезть наверх всеми путями. Если представится возможность, он охотно пойдет и по стопам «милого друга». Так совершил свою карьеру Аджубей — зять Хрущева. Так попал в номенклатуру доцент Никонов, бросивший семью и презревший угрозы парторганизации, для того лишь, чтобы жениться на дочери Молотова, отнюдь не блещущей красотой. Так стал академиком и заместителем председателя Госкомитета по науке и технике Джермен Гвишиани, муж дочери Косыгина. Можно было бы назвать не одного видного товарища из советской номенклатуры, совершившего свой путь наверх именно таким способом.
Но И. И. Иванов знает, что женитьба на начальственной дочке или успешный роман с номенклатурной дамой — дело счастливого случая и что, следовательно, не здесь пролегает столбовая дорога в номенклатуру. Нет нужды говорить, что товарищ Иванов вступил в партию, как только представилась такая возможность. Членство в партии — необходимая предпосылка карьеры, и несколько редкостных исключений лишь утверждают всеобщность этого правила. Советская народная мудрость отлила его в четкую формулу: «Хочешь жить — плати партвзносы».
Товарищ Иванов начнет с малого. Он будет агитатором на избирательном участке, потом — бригадиром агитаторов, парторгом группы, наконец, членом и затем — заместителем секретаря парткома. Во время всего этого восхождения по партийной лестнице Иванов будет прост и скромен, исполнителен и трудолюбив. Он постарается создать себе среди товарищей по партийной организации репутацию человека хотя и принципиального, но доброжелательного. Свое заискивание перед начальством он будет старательно скрывать от коллег. В то же время, притворяясь перед всеми этаким «свойским парнем», он будет расчетливо подбирать круг своих приятелей, в который входили бы только «перспективные» и полезные люди — в идеальном случае вся «обойма». Потому что Иванов знает: чтобы сделать партийную карьеру, надо быть не одиночкой, а членом клики, где все поддержат друг друга, и суметь стать ее вожаком, ибо именно ему достается наивысший завоеванный кликой пост. Короче говоря, Иванову придется немало потрудиться и проявить большую расчетливость, упорство и актерский дар, чтобы выбраться на подступы к номенклатурным постам.
Наилучший подступ — место секретаря парткома. Это уже собственно наполовину номенклатурный чин: секретаря парткома утверждает бюро райкома партии, так что он уже входит в номенклатуру райкома — с той, однако, разницей, что должность у него не штатная и каждый год происходят перевыборы парткома. Это своего рода испытательный срок для кандидатов в номенклатуру. Если он пробудет секретарем только год и не будет переизбран, ясно, что он провалился. Нормальное время пребывания на посту секретаря — два года, лучше — три года. Поэтому товарищ Иванов, сделавшись секретарем, будет первый год заниматься тем, чтобы обеспечить свое переизбрание на второй, а во второй и третий годы постарается получить возможно более высокую должность — номенклатурную или в крайнем случае предноменклатурную. На жаргоне советских отделов кадров — он будет стремиться обеспечить себе «хороший выход». Успех зависит целиком от высшего начальства, а не от коллег Иванова по работе, так что он уже на этом этапе начнет постепенно меняться в отношении своих сослуживцев, будет с ними все более официален и прочно войдет в стоящую высоко над простыми смертными группу «руководства». В этой же группе Иванов будет показывать себя человеком надежным, на которого можно положиться в любом деле, требовательным к подчиненным и трогательно дружественным к членам группы.
Особую, поистине собачью преданность будет проявлять товарищ Иванов к главе этой группы — скажем, Петру Петровичу Петрову, номенклатурному чину, который по своему положению имеет так называемое «право найма и увольнения» (а фактически право представления к зачислению) номенклатурных работников низшей категории. Привыкший к власти и уже успевший заметно от нее поглупеть, П. П. Петров оценит Иванова, смотрящего на него влюбленными глазами, говорящего о нем с тихим восхищением и готового сделать по его кивку любую подлость. Дрогнет суровое сердце под партбилетом и пропуском в кремлевскую столовую, и, когда откроется подходящая вакансия, товарищ Петров прикажет своему начальнику отдела кадров готовить «для засылки наверх» личное дело Иванова.
Предварительно П. П. Петров будет говорить с ответственным чином в аппарате назначающего парторгана — скажем, С. С. Сидоровым. Рассказав чину о том, как он в субботу и воскресенье охотился или был на рыбалке, П. П. Петров скажет: «Знаешь, Сидор Сидорович, у меня к тебе дело. Тут я на должность начальника управления подобрал хорошего мужика. Он, правда, еще не в номенклатуре, но парень растущий; три года был у меня секретарем парткома, надежный человек, не пьет, по женской части скандалов нет, как специалист разбирается в деле. Я думаю его представлять. Просьба к тебе, Сидор Сидорович: посмотри его и, если сочтешь возможным, поддержи».
Сидоров с непроницаемым выражением толстой физиономии коротко обронит: «Присылай дело, посмотрим».
Дальше все пойдет как частный случай подготовки и принятия решения парторгана.
Дело будет оформлено и направлено в партийный орган. Подчиненный Сидорова, получив дело, осторожно прозондирует, как относится его шеф к перспективе назначения Иванова («Сидор Сидорович, тут пришло дело от Петрова на Иванова…»), и, убедившись, что вопрос согласован («Да, Петров мне говорил»), подготовит запрос в КГБ: нет ли возражений против назначения товарища Иванова И. И. на такую-то должность. Через месяц-полтора придет ответ. Тем временем референт будет наводить справки о кандидате: вызовет к себе секретаря парткома управления и расспросит, какого мнения об Иванове в парторганизации, не было ли у него каких-либо неприятностей по партийной линии; поговорит с секретарем парткома министерства и с заведующим соответствующим отделом райкома, с секретарем райкома; посоветуется с теми из своих коллег, кто имел дело с Ивановым.
Смысл всех этих бесед прежде всего в том, чтобы разделить ответственность на случай, если Иванов впоследствии чем-нибудь себя опорочит. Тот же смысл имеют и представляемые на кандидата письменные материалы. Все характеристики пишутся по единому стандарту, отличить их одну от другой невозможно, да и не нужно: при редактировании характеристики из нее сознательно вытравляют всякую индивидуальность. Важно другое: что характеристика «положительная», подписана «треугольником» (руководитель ведомства, секретарь парторганизации, председатель профкома) и утверждена парткомом, райкомом, обкомом. В характеристике должно быть написано, на какой предмет она дана; если бы, обольщенный перечисленными в характеристике добродетелями товарища Иванова С. С. Сидоров подумал утвердить его не начальником управления, а сразу начальником главка, понадобилась бы новая характеристика, ибо считается возможным, что Иванов, исполненный доблестей в качестве кандидата на первый пост, явится отпетым мерзавцем в качестве кандидата на второй.
Короче говоря, вся так называемая «подготовка кандидатуры» проводится по принципу работы страховых компаний, путем перестраховки распределяющих между собой риск. Характерно, что сами термины «перестраховка», «перестраховщик» прочно вошли в жаргон советской номенклатуры и хотя употребляются в уничижительном смысле, ясно показывают направленность мышления.
Когда вся эта перестраховочная процедура будет закончена, референт подготовит проект решения, поставит на нем свою визу, и проект будет пущен в ход. Сначала он будет дан на визирование ответственным работникам аппарата, потом — на голосование на решающем уровне.
Голосуют члены того партийного аппарата, в номенклатуру которого зачисляется товарищ Иванов. На низшем уровне — бюро райкома или горкома партии, на среднем — бюро обкома или крайкома, секретариат или бюро ЦК компартии союзной республики; на высшем — Секретариат или Политбюро ЦК КПСС.
Если на низшем уровне решения о назначениях принимаются на заседаниях бюро, то в более высоких органах они обычно принимаются путем опроса. Подготовленный проект решения, как принято говорить, «пускается на голосование», то есть дается на подпись членам соответствующего парторгана. Поскольку и здесь, разумеется, действует принцип перестраховки, на подложенном втором экземпляре проекта должны быть визы руководящих работников аппарата, ответственных за подготовку проекта. Первым подписывает секретарь комитета, ведающий той отраслью номенклатуры, куда должен войти товарищ Иванов.
Когда решение, как принято говорить на номенклатурном жаргоне, «вышло», или «состоялось», оно изготовляется начисто и выглядит так. На бланке с черной надписью сверху «Коммунистическая партия Советского Союза. Центральный Комитет» (или «Московский городской комитет», или «такой-то районный комитет») ставится дата, пометка «Строго секретно» и, отступив, номер решения и его подчеркнутое заглавие («1984. Об утверждении тов. Иванова И. И. начальником управления…»), а затем — традиционно лаконичный текст, повторяющий заглавие: «Утвердить тов. Иванова Ивана Ивановича начальником управления…». Ниже ставится подпись: «Секретарь ЦК» (ГК, РК) и его факсимиле. На подписи — аккуратный оттиск круглой-печати: по кругу «Коммунистическая партия Советского Союза», в центре вытянутым фигурным шрифтом — «ЦК» (или другой комитет).
Оформленная таким образом бумага направляется в то ведомство, которое формально назначает на данную должность. Офицер фельдъегерской связи КГБ привозит эту бумагу в светло-зеленом конверте с надписью «Секретариат ЦК КПСС» (или другой принявший решение комитет). Передать бумагу полагается начальнику лично, и он сам должен расписаться на квитанции, приклеенной к конверту. Если товарища Петрова нет, фельдъегерь должен звонить своему начальству и только с его разрешения может оставить бумагу под расписку секретарше Петрова. Начальник сам вскрывает пакет и по прочтении сдает бумагу в секретную часть, где она будет храниться в сейфе в папке «Решения директивных органов». На основании этой бумаги (однако без ссылки на нее) Петров издает свой приказ о назначении. Товарищ Иванов И. И. включен в номенклатуру. Вкусивший от сладкого плода власти еще на посту секретаря парткома, он может наслаждаться теперь ею неограниченное время.
Неограниченное ли? Можно ли исключить из номенклатуры?
Этот на первый взгляд наивный вопрос имеет серьезный социальный смысл.
Формально, конечно, можно. Юридически включение в номенклатуру — всего лишь назначение на должность, внесенную в список номенклатурных должностей. Значит, казалось бы, переход на другую должность, не находящуюся в этом списке, означает автоматически исключение из номенклатуры.
Но это только формально так. В действительности вошедший в номенклатуру товарищ с полным основанием может считать, что находится в ней прочно. Если не будет никаких потрясений и массовых чисток, если он не навлечет на себя гнев высшего начальства, если он будет в дружеских отношениях с влиятельными коллегами по номенклатуре и будет соблюдать все ее писаные и, главное, неписаные порядки, то он должен попасть в очень уж скандальную историю, чтобы быть выброшенным из номенклатуры.
Может быть, тут и рассуждать не о чем? Просто номенклатурщик будет продвигаться вверх, а потому все последующие должности тоже, естественно, окажутся номенклатурными. Таково, как известно, положение в офицерском корпусе всех армий и в чиновничестве. Хорошо, номенклатура — не армия. Но, может быть, она чиновничество?
Хотя официально в социалистических странах чиновничества нет, номенклатура охотно разрешила бы посторонним наблюдателям считать ее чиновничеством. Она старательно маскируется под обычный административный аппарат и готова молчаливо согласиться с тем, чтобы ее принимали за любую категорию этого аппарата — только бы не было раскрыто то, что она класс. К сожалению, исследователь не может удовлетворить это страстное желание номенклатуры.
Чиновничество в демократических странах — сила подчиненная, исполнительская. Она обслуживает государство. Несменяемость чиновников, гарантированное им постепенное продвижение и повышенная пенсия — это компенсация, которую государство дает своим слугам, получающим значительно меньшее жалованье, чем служащие частного сектора. Такая компенсация лишь внешне имеет некоторые черты сходства с привилегиями господствующего при реальном социализме класса номенклатуры.
По существу же между чиновничеством и номенклатурой ничего общего нет. В этом легко убедиться, поставив вопрос: кто является определяющей силой для чиновничества и для номенклатуры, чью волю они выполняют? Тут и выяснится, что чиновники выполняют приказы государственных органов, тогда как номенклатура сама диктует свою волю этим органам — через решения, мнения и указания руководящих партийных инстанций. Чиновники — привилегированные слуги, номенклатурщики — самовластные господа.
Не удивительно, что при ближайшем рассмотрении оказываются различными и те черты положения чиновников и номенклатурщиков, которые сначала показались общими. В номенклатуре нет характерной для любого чиновничества жесткой иерархии рангов, обеспечивающей сравнимость чиновничьих постов в различных сферах государственной структуры. А главное — в номенклатуре нет составляющего суть чиновничества планомерного перемещения всех чиновников вверх по ступенькам этой иерархической лестницы.
Конечно, бывает такой вариант номенклатурного пути: директор завода — начальник управления — начальник главка — заместитель министра — министр. Но есть немало удачливых номенклатурщиков, которые движутся по другой траектории: директор текстильного комбината — директор приборостроительного завода — директор мукомольного комбината, а то и так: редактор областной газеты — заместитель министра местной промышленности республики — заведующий сельскохозяйственным отделом обкома партии. Легко меняются специальности, кабинеты и персональные машины, незыблемой остается принадлежность к номенклатуре.
Эта незыблемость гарантируется самим порядком формирования номенклатуры. Освобождает от номенклатурной должности тот орган, который на нее утверждал. Но правило таково, что освобождают от одной должности, назначая тут же на другую (или в связи с уходом на пенсию). Значит, освобожденного номенклатурного работника назначает на новую должность тот же орган, а назначать он может только на номенклатурные должности. Так самой структурой власти обеспечена незыблемость пребывания в номенклатуре.
Мы упомянули уход на пенсию. Казалось бы, уж тут-то, поскольку никакой должности человек больше не занимает, принадлежность к номенклатуре автоматически прекращается. Ничего подобного. Просто меняется обозначение: вместо номенклатурного работника товарищ именуется отныне персональным пенсионером местного, республиканского или союзного значения. Смысл этого нелепого названия в том, что персональная пенсия утверждена ему в первом случае бюро горкома, райкома или обкома партии; во втором случае — бюро ЦК компартии союзной республики; в третьем — Секретариатом или даже Политбюро ЦК КПСС. Это уже известная читателю схема классификации номенклатуры. Пенсия оказывается не персональной, а номенклатурной.
Бывают случаи удаления провинившегося из номенклатуры? Они нередки были при Сталине. В таких случаях обычно происходило физическое уничтожение изгоняемого. Этот порядок доходил до самых верхов номенклатуры. Достаточно напомнить о члене Политбюро Вознесенском и секретаре ЦК ВКП(б) Кузнецове, ликвидированных по так называемому «ленинградскому делу» в 1950 году, или о том, что Молотов числился «ближайшим другом и соратником» Сталина, а жена Молотова — Полина Семеновна Жемчужина — сидела в это время в лагере. Хрущев вспоминал на XX съезде партии, с каким страхом он с Булганиным — члены Политбюро! — ездили к Сталину, каждый раз не зная, вернутся ли назад.
Впрочем, случалось и тогда, что изгнанного оставляли жить. Я знал секретаря ЦК Компартии Казахстана Мохамеджана Абдыкалыкова, который после своего падения в конце 40-х годов работал рядовым редактором в Казахском государственном издательстве.
После смерти Сталина нравы изменились именно в этом направлении. Хотя Берия и его ближайшие компаньоны были расстреляны, менее близкие его сообщники уцелели. Анатолий Марченко сообщает, что в начале 60-х годов во Владимирской тюрьме в хорошо обставленной камере сидели сытые «бериевцы», явно находившиеся в привилегированном положении. Отец очаровательной девочки, с которой у меня был сентиментальный школьный роман, генерал Афанасий Петрович Вавилов, бывший в последние годы Сталина заместителем Генерального прокурора СССР по особо важным делам и тем самым высшим прокурором по делам Министерства государственной безопасности СССР, был за свои, несомненно, гнусные преступления просто разжалован и послан работать в районную прокуратуру в Сибирь.
Появилась новая, не известная в сталинские времена черта: даже падшие ангелы номенклатуры сохраняли отблеск своего благородного происхождения. Я хорошо знал симпатичного и умного А. А. Лаврищева. Любимец Сталина, бывший в годы войны на трудном посту посла СССР в союзной с Гитлером Болгарин, член советской делегации в Потсдаме, Лаврищев в 1956 году был снят с должности советского посла в Демократической Республике Вьетнам, выгнан из Министерства иностранных дол СССР и послан на научную работу, которой никогда прежде не занимался. Но вот назначен он был не рядовым научным сотрудником, а сразу получил персональный оклад и стал заведующим сектором Института мировой экономики и международных отношений Академии наук СССР. Вскоре он был сделан секретарем партбюро этого института. Заведующим сектором того же института стал и выгнанный вместе с Лаврищевым советский посол в Югославии Вальков. Занимавшийся делами Испанской компартии референт Международного отдела ЦК КПСС Коломийцев в пьяном виде попал в милицию и буянил там, тыча в нос милиционерам свое служебное удостоверение. Работающие в милиции садисты, привыкшие по ночам избивать беззащитных пьяниц, не решились, конечно, прикоснуться к номенклатурной персоне, а робко позвонили о случившемся в ЦК. Из ЦК Коломийцев был удален — тоже на научную работу и очень скоро был назначен заместителем директора Института Латинской Америки Академии наук СССР.
Положение номенклатурщика настолько устойчиво, что ему сходят с рук даже политические погрешности — разумеется, в определенных рамках. Занимавшийся в Международном отделе ЦК КПСС германскими делами Павел Васильевич Поляков сопровождал однажды Ульбрихта и, изрядно напившись армянского коньяка, стал в машине делиться с высоким гостем своими мыслями о том, что все немцы, в том числе в Германской Демократической Республике, — фашисты. Творец теории «социалистического человеческого сообщества» — перелицованного гитлеровского «народного сообщества», почувствовав себя уязвленным, тут же высадил Полякова из машины и немедленно пожаловался в ЦК КПСС. Но Поляков не был исключен из партии, а был направлен в ту же многострадальную Академию наук в качестве ученого секретаря Института всеобщей истории. Он так и остался в Институте всеобщей истории, насчитывающем более 200 научных сотрудников, единственным обладателем персонального оклада, по-прежнему преисполненным важности в связи со своим номенклатурным прошлым.
Даже такой тяжкий при реальном социализме политический грех, как принадлежность к группировке, проигравшей в борьбе за руководящие посты, не ликвидирует у побежденных ореола номенклатуры. Председатель Комитета молодежных организаций СССР Павел Решетов, принадлежавший к группе Шелепина, при создании в ЦК КПСС Отдела информации занял высокий пост заместителя заведующего этим отделом. Важность поста навлекла на Решетова удар в операции по разгону шелепинцев: после ликвидации отдела могущественный замзав получил смехотворную должность главного редактора тогда никем не читаемого журнальчика «Век XX и мир» Но, хотя Решетов имел там всего трех подчиненных, он как главный редактор продолжал оставаться в номенклатуре Секретариата ЦК КПСС. Позже он снова возвысился, став заместителем председателя Гостелерадио.
Я привел только несколько примеров. Почитайте советские газеты — вы нередко встретите там сетования по поводу того, что даже заведомо провалившиеся работники просто перемещаются на новую номенклатурную должность. Но сетования продолжаются уже много лет, а порядок не меняется — верный признак того, что газетные вздохи предназначены лишь для успокоения рядовых читателей.
Даже в тех редких случаях, когда человек формально выбывает из номенклатуры, он остается привилегированным по сравнению с обычными гражданами и до конца дней своих сохраняет отблеск номенклатурного величия.
«… Номенклатура неотчуждаема так же, как и капитал в буржуазном обществе, — говорится в „Ленинградской программе“ участников Демократического движения в СССР — Она служит правовой основой нашего строя аналогично праву частной собственности при капитализме».
Это то явление, о котором писал Маркс «Капиталист не потому является капиталистом, что он управляет промышленным предприятием, — наоборот, он становится руководителем промышленности потому, что он капиталист».
Номенклатура именно потому неотчуждаема, что она не должность, а класс.
Как мы видели, эта неотчуждаемость возникла не сразу. Сталин явно не был склонен предоставлять своему детищу такую привилегию. Истребив, в соответствии с волей номенклатуры, ленинскую гвардию, Сталин упорно оставлял за собой право и в дальнейшем уничтожать любого, независимо от его принадлежности к номенклатуре.
Мне запомнилась точная формулировка ситуации, данная Дмитрием Петровичем Шевлягиным, впоследствии заведующим упомянутым выше Отделом информации ЦК КПСС. Как-то в 1952 году поздним вечером я был у Шевлягина в ЦК, где он занимал тогда пост заведующего итальянским сектором во Внешнеполитической комиссии — нынешнем Международном отделе ЦК. Нашу беседу прервал звонок по «вертушке»: руководящий работник МИД спрашивал о перспективах дела некоей пары, где он был итальянцем, а она — русской.
— Какие же перспективы, — как всегда неторопливо произнес в трубку Шевлягин. — Органы занимаются этим делом серьезные. Итальянца, возможно, вышлют, а она — советская гражданка, так что ее судьба целиком в руках органов.
Четко осознанный факт, что судьба не только обычного советского гражданина, но и номенклатурного работника целиком в руках свирепых бериевских органов, вызывал молчаливое, но глубокое недовольство номенклатуры. После смерти Сталина оно отлилось в формулу, что «Сталин и Берия поставили органы безопасности над партией и государством».
Нежелание Сталина обеспечить неотчуждаемость номенклатуры являлось фактически единственным кардинальным пунктом ее расхождения со старым диктатором. Это проявилось уже на XX съезде КПСС. Внимательно прочитайте наконец-то опубликованный текст доклада Хрущева на закрытом заседании съезда — вы убедитесь, что речь там шла только о репрессиях Сталина в отношении номенклатуры. Судьба миллионов рядовых советских людей, истребленных и заключенных при Сталине, явно не интересовала делегатов съезда.
Со свойственной ей определенностью политического мышления номенклатура породила формулу того, что она инкриминирует Сталину. Это не массовые репрессии, не жестокие репрессии, а необоснованные репрессии. Если не считать заведомо запоздалых, а потому неискренних вздохов о ленинской гвардии, под категорию «необоснованных» подводятся репрессии только против членов класса номенклатуры. Остальные были, видимо, обоснованными, и во всяком случае репрессированных не жалко: это были обычные советские граждане, судьба которых, естественно, и была полностью в руках органов. Можно не сомневаться, что «Один день Ивана Денисовича» был бы встречен номенклатурой гораздо приветливее, если бы Солженицын сделал своего Шухова не безвинно пострадавшим колхозником, а безвинно пострадавшим секретарем обкома.
Партийное руководство после Сталина в несколько приемов провело перетряхивание органов госбезопасности: в 1953 году в связи с прекращением «дела врачей», в 1953–1954 годах — в связи с делом Берия, в 1955 году — после падения Маленкова, в 1956 году — после XX съезда партии. Партаппарат подмял под себя разворошенные органы госбезопасности и решительно пресек их вольности в отношении номенклатуры. Из таинственного страшилища, перед которым дрожали даже руководящие работники ЦК, эти органы стали тем, чем они являются теперь: тесно связанной с партаппаратом и подчиненной ему тайной политической полицией. Соотношение примерно таково: старшее звено в аппарате КГБ докладывает среднему звену (инспекторы, инструкторы, референты) соответствующего партийного органа.
Контроль над КГБ был поручен Отделу административных органов ЦК КПСС. В нем имелся сектор органов КГБ — единственный сектор, фамилию заведующего которым не печатали даже в служебном списке телефонов ЦК, просто было написано «Зав. сектором»: как в известном рассказе Юрия Тынянова «Подпоручик Киже», зав. — «персона секретная, фигуры не имеет».
Но, конечно, не загадочный зав. сектором, а сам заведующий отделом фактически осуществлял наблюдение за влиятельными «органами». Наблюдение было пристальным и, вероятно, не всегда приятным. Во всяком случае именно с этим связывали в Москве авиационную катастрофу, происшедшую около Белграда через несколько дней после падения Хрущева: там, по неясным причинам сойдя с обычной трассы, разбился о гору Авала самолет с советской правительственной делегацией, в составе которой был назначенный Хрущевым заведующий Отделом административных органов ЦК Миронов. Говорили, что он уж очень мешал Шелепину в бытность его председателем КГБ, а затем его преемнику Семичастному — обоим наиболее ретивым организаторам свержения Хрущева.
О том, насколько непростой этот пост — заведующего Отделом административных органов ЦК, свидетельствовало и то, что послехрущевское коллективное руководство еще пару лет не могло договориться о кандидатуре нового заведующего. Утвержден был новый заведующий — Савинкин — уже тогда, когда с возрастанием роли КГБ поднялся и уровень контроля над ним. Этим делом занялся секретарь ЦК КПСС Иван Васильевич Капитонов, имевший давний опыт партийной работы с «органами»: более 40 лет назад, когда я имел случай познакомиться с И. В. Капитоновым, этот суровый круглолицый человек, по-военному подтянутый, был секретарем по кадрам Краснопресненского райкома партии Москвы.
Хотя включение Председателя КГБ Ю. В. Андропова в число членов Политбюро, а затем его избрание Генеральным секретарем ЦК сделало еще менее значительной роль безымянного зав. сектором, верхушка класса номенклатуры продолжает ревниво следить за тем, чтобы «органы» не вышли из-под ее контроля.
Укрощение КГБ явилось наиболее важным шагом к неотчуждаемости номенклатуры. Остальное легко улаживается на основе культивируемых в номенклатуре круговой поруки и кастового духа.
Неотчуждаемость номенклатуры — важная гарантия для «нового класса». В советской пропаганде неизменно подчеркивается значение таких социалистических завоеваний, как бесплатное обучение, низкая квартплата. О социалистическом завоевании «нового класса» — неотчуждаемости номенклатуры — пропаганда юлчит. Между тем из всех социалистических завоеваний именно это имеет наибольшее значение для формирования всего уклада жизни в условиях реального социализма.
«Передержка! — радостно воскликнет советский пропагандист. — Фальсификация! Нигде не сказано, что руководящая и направляющая сила — это только номенклатура. Руководящая и направляющая сила, ум, честь и совесть, организатор и вдохновитель — это партия! А в ней не полтора процента, как вы тут рассуждаете, а 10 процентов взрослого населения страны — 18 миллионов человек».
Что ж, рассмотрим вопрос о партии и ее соотношении с классом номенклатуры.
Численность КПСС действительно велика. В партии состоит каждый одиннадцатый из числа совершеннолетних граждан СССР. В стране — около 400.000 первичных партийных организаций; это больше, чем во время Октябрьской революции было членов партии (350 тыс. чел.).
При Ленине численность партии была ограниченной — несмотря на гражданскую войну и военный коммунизм, заставлявшие, казалось бы, охотно принимать людей в партию. При Сталине КПСС быстро выросла: в 1941 году партия насчитывала около 2,5 миллиона членов и 1,5 миллиона кандидатов. За годы войны, когда на фронте записывали в КПСС без особого разбора, эти цифры поднялись соответственно до 4 и 1,8 миллиона. Но оказалось, что и в послевоенное время КПСС продолжала раздуваться, дойдя в своем зените до 19 миллионов человек. Таким образом, со времени Октябрьской революции партия выросла более чем в 54 раза, тогда как численность населения страны увеличилась в 0,5 раза. За этим развитием явно скрывается какой-то процесс Посмотрим, в чем его смысл.
Ленин сформировал партию не массовую, а элитарную. Однако она стояла в тени другой, главной для Ленина элиты — организации профессиональных революционеров. Задача партии состояла в том, чтобы этой организации всемерно помогать и быть резервом ее пополнения.
Когда после захвата власти профессиональные революционеры превратились в профессиональных правителей, партия расширилась, но осталась вспомогательной элитой, обеспечивающей на фронтах гражданской войны и в тылу выполнение приказов рождавшегося «нового класса» Сохранилась и функция пополнения рядов «управляющих»; эта функция была широко использована Сталиным при создании номенклатуры.
При Сталине партия продолжала численно увеличиваться, хотя все еще оставалась элитарной. Она попрежнему была помощницей и резервом пополнения правящего класса, но по мере укрепления власти номенклатуры и ее обособления от общества связь между нею и партией заметно слабела.
После Сталина, с дальнейшим раздуванием численности партии и с прогрессирующим окостенением господствующего класса, разница между главной и вспомогательной элитами еще больше возросла Массовая, многомиллионная теперь партия все больше стала играть роль не помощницы, а служанки номенклатуры.
Конечно, грань эта зыбкая. Как и прежде, партия находится на стороне класса номенклатуры, а не подчиненного ему народа. Однако, если взять категории нацистского концлагеря, роль эта все больше напоминает роль капо, а не нижних эсэсовских чинов, хотя в надежде на подачки и на благоволение начальства лагерные капо послушно выполняли любые приказы хозяев, они все-таки сами оставались заключенными, между ними и эсэсовцами пролегала пропасть.
Итак, процесс, проявляющийся в непомерном численном росте КПСС, — это продолжение длящегося уже десятилетиями социального раздвижения слоев советского общества. Господствующий класс номенклатуры все больше обособляется, разрыв между ним и партией растет, и партия оказывается частью народа.
Хотя она и выполняет приказы номенклатуры с большей готовностью и менее угрюмо, чем весь народ, неверно было бы игнорировать сдвиг в ее сознании. Партийцы конца 20-х — начала 30-х годов были еще почти такими же убежденными, как коммунисты в капиталистических странах. Теперешние же члены КПСС если в чем-нибудь и убеждены, то только в том, что они вынуждены официально произносить заведомую ложь. Настроение отчужденности от номенклатуры перешло в партийные массы через отшлифованную ежовщиной грань цинизма и перерастает в постоянную, хотя и подспудную неприязнь к номенклатурным хозяевам. Любая неудача номенклатуры вызывает ныне среди членов партии ощутимое чувство удовлетворения. Это неосознанное настроение пораженчества — важная черта современного состояния КПСС.
Такое настроение — не случайность, а прямое следствие процесса раздвижения слоев советского общества. Непосредственно оно вызвано характером отношений между номенклатурой и партийной массой.
Поставим вопрос: зачем, собственно, нужна партии номенклатура?
Бард реальностей современной советской эпохи Галич отвечал прозрачным иносказанием:
Собаки бывают дуры,
И кошки бывают дуры,
И им по этой причине
Нельзя без номенклатуры.
В действительности дело обстоит не так просто. Готовность миллионов людей просить о приеме их в партию для того только, чтобы отдавать еще больше сил на благо номенклатуры, имеет разумное основание.
Официально таким основанием провозглашается стремление бороться за построение коммунистического общества. Именно подобную цель принято называть в заявлении о приеме в партию. На стандартный вопрос «Зачем идешь в партию?», который неизменно ставят на собрании партгруппы, заседании партбюро и парткома и, наконец, в райкоме КПСС, принято отвечать: «Прошу принять меня в партию, так как хочу активно участвовать в строительстве коммунизма».
Ответ придуман неудачно. Как хорошо известно из документов КПСС, весь советский народ от мала до велика активно участвует в строительстве коммунизма. Значит, для этого советскому человеку нет необходимости вступать в партию. Так для чего же все-таки?
Поскольку, кроме приведенного выше, другого официального ответа не спущено, прислушаемся к голосу народа. Что говорят люди в Советском Союзе — не на собраниях, а между собой — о мотивах вступления в партию?
Говорят всегда одно: в партию вступают исключительно ради карьеры.
Речь идет не обязательно о головокружительной карьере. Просто, если вы хотите быть уверенным, что начальство на работе не будет к вам придираться, что вы нормально будете продвигаться по службе и будете относиться к числу поощряемых, а не преследуемых, вступайте в партию! Что же касается карьеры в обычном понимании этого слова, то существовало ясное правило: партбилет — не гарантия карьеры, но его отсутствие было гарантией того, что вы никакой карьеры не сделаете. Исключения лишь подтверждали это правило. Впрочем, встречались они только в творческой области: было некоторое количество беспартийных академиков и видных деятелей искусства. Беспартийным оставался, например, знаменитый авиаконструктор академик А. Н. Туполев — своенравный старик, отсидевший свое в сталинской тюрьме — «шарашке». Беспартийным был Илья Эренбург. Бывали случаи, когда по тактическим соображениям предпочитали не делать партийным кого-либо из известных лиц: вполне благонамеренный поэт Н. С. Тихонов был оставлен беспартийным, так как бессменно занимал пост председателя Советского комитета защиты мира, и, поскольку этот придаток Международного отдела ЦК КПСС объявлен беспартийной организацией, руководство сочло лучшим не давать Н. С. Тихонову партбилета. Анекдотическим курьезом было то, что разгромивший биологическую науку в СССР мракобес Лысенко был беспартийным, хотя по духу своему он вполне подходил даже в члены сталинского ЦК.
Но если в творческой области исключения еще бывали, то одна закономерность фактически не знала исключений: беспартийный не мог занимать даже скромный административный пост; если же по каким-либо соображениям его формально назначали на такой пост (что тоже мыслимо только в области науки и культуры), никто этого всерьез не принимал, и все дела вел специально приставленный партиец. Так, физик с мировым именем, нобелевский лауреат академик П. Л. Капица занимал пост директора Института физических проблем Академии наук СССР, но все административные дела вел его партийный заместитель. В Академии наук СССР вообще была до начала 50-х годов традиция, что президентом был беспартийный, но всегда назначался из числа членов партии фактический руководитель академии: так, при В. Л. Комарове таким был первый вице-президент О Ю. Шмидт, полярник и Герой Советского Союза, а при С. И Вавилове — главный ученый секретарь президиума, а затем первый вице-президент А В Топчиев, отличавшийся решительностью в действиях и невежеством в науке.
То, что руководитель любого советского учреждения — непременно член партии, прочно вошло в установившийся порядок: в каждом парткоме есть гарантированное руководителю место, и показателем влияния руководителя считается количество голосов, поданных за него на выборах в партком.
Итак, вступление в КПСС — вопрос не убеждений, а продвижения по работе для большинства и карьеры — для меньшинства.
«А как же с убеждениями? — недоумевающе спрашивает западный читатель. — Что же, так вот и нет в Советском Союзе людей, которые идут в КПСС по убеждению, так, как идут в коммунисты в странах Запада? Чтото не верится!» Знаю, что не верится. Если бы я родился и вырос на Западе, то и мне бы не верилось.
Но хоть и не верится, а все же правда такова, что вступление в КПСС ни с какими идейными убеждениями не связано.
(Вселенский М. С. Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза. — М, 1991, стр 109–165)