ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ АВТОРА

Все события, описанные в рассказе, не имеют никакого отношения к нашей действительности. Совпадение ситуаций, фактов и фамилий может быть только случайным. На всякий случай автор стремился избегать каких бы то ни было фамилий.

Автор также снимает с себя ответственность за то, как будут истолкованы его аллегории, поскольку известно, что каждый судит в меру СВОЕЙ испорченности.


Не знаю, с чего и начать.

Нет, знаю. Начать надо бы не с начала, а с главного: с того, как я жил до этой кошмарной истории. Но дело как раз в том, что до этой истории я еще не жил. Я БЫЛ. И больше сказать нечего. Абсолютно среднеарифметическая личность: рост средний, рот средний, семейное положение среднее: полторы жены и посредственный ребенок. Не брюнет, не блондин, не… В общем, шатен. Лысоватый. Нет, нет, не был, не привлекался, не состоял, не имею, не награждался, не участвовал. И так далее. Вот это и есть главное.

А теперь — о сюжете. Сюжет начался с того, что приехал я в командировку в некий город Энск. И, не успел приехать, вот вам рояль в кустах: на вокзале, сквозь сон, услышал разговор и узнал такое!

Такое я узнал, что сон с меня тут же слетел, и я едва дождался утра, и вместо того, чтобы отметить прибытие, махнул в этот самый микрорайон.

Это была не какая-нибудь там тайнишка, вроде среднеарифметического адюльтера, это была самая настоящая, с большой буквы, Тайна! Хотя, конечно, это была Тайна с большой буквы, но не ТАЙНА большими буквами — в ту я (да и ты, дорогой мой читатель) не сунулся бы ни за какие коврижки: ведь там не ограничатся тем, что хлопнут тебя пыльным мешком по голове; там бьют сразу твердым и тяжелым, чтобы наверняка. А эта Тайна показалась мне где-то даже комичной, хотя она и была с большой буквы. Во всяком случае, она была достаточно безопасной, чтобы я вообразил себя частным детективом и пожелал сыграть в четыре руки.

(Ты, читатель, нежно любимый мною среднеарифметический читатель, ты ведь прекрасно меня поймешь: ведь и тебе не раз приходилось вообразить себя Жан-Полем Бельмондо, а?! И тебе не надо разъяснять, что полез я в эту тайну исключительно ради того, чтобы в теплой компании, и непременно при какой-нибудь Людочке, закинуть ногу за ногу и начать этак непринужденно: «Можете себе представить, в городе Энске отмочили вот что…»)

Стоп-стоп-стоп! Я чуть не проговорился, а ведь читателя полагается томить неизвестностью! Вернемся-ка к сюжету.

Итак, сел я в автобус номер тридцать семь да и махнул в этот самый микрорайон, чтобы посмотреть все живьем и в натуре. Ну, махнул — это громко сказано. Я только ждал его полдня, да еще ехал не меньше полутора часов.

Ехал я, можно сказать, с комфортом. Во всяком случае, меня не толкали. Чтобы толкаться, нужно все же какое-то пространство, я же был просто вдавлен в единую массу, я заполнил оставшиеся в ней впадины и растекся, занимая минимальный объем, и вот так, в монолитном единстве со всеми прочими, был оттранспортирован в микрорайон «П».

На конечной остановке вместо Жан-Поля выпало на асфальт что-то зеленое, бесформенное и бесчувственное, и сил у меня хватило только на то, чтобы добраться до ближайшей скамейки. Я присел на краешек, поскольку скамейка была занята лицом неопределенных занятий.

Впрочем, сейчас у него было вполне определенное занятие: оно дрыхло, вольготно развалившись на месте общественного сидения и подставив осеннему солнышку свое щетинистое рыло.

(Кстати, как тебе, читатель, понравилась последняя фраза, а? Не без изящества, а проще сказать — блеск, да и только! Каюсь, я придумал эту фразу не для тебя, а для Людочки, но где теперь Людочки… и делать нечего, вручаю эту фразу тебе. Береги ее — у меня столь удачных не так много!)

Алкаш, подумал я. А может, и нет. Может, это — алканавт, человек редкой и благородной профессии. Как там говорил Ихний Шеф: на эту работу подбирают самых опытных, да еще и молоко дают: за вредность!

Алкаш тем временем очнулся, сел и уставился на меня. Одну лишь мысль можно было прочитать в этом взгляде, зато с ходу: «Пивка бы!» Пивка! И я почуял, как пересохло мое небо. Ну почему бы не начать с пивка? Ведь и Жан-Поль завязывает свой сюжет, как правило, у стойки!

— А пивбар у вас тут есть? — спросил я.

Алканавт с подозрением посмотрел на мой галстук, швыркнул носом и пошел прочь. Я пристыженно сидел. Пройдя метров десять, алкаш обернулся и сказал:

— Ну ты, дирижобель! Ты идешь или нет?

Я взлетел со скамейки с поспешностью, совсем не свойственной дирижаблям. Мы долго плутали среди пяти- и девятиэтажек, резали углы, огибали гаражи, а, наконец, попали в подвальчик, как раз такой, какие мне и нравятся: грязный, заплеванный, а дым и матюги висят так густо, что хоть на хлеб намазывай. Нам крупно повезло: не успели мы войти, как освободилась бочка, изображавшая стол на двоих. Так что, уже через пять минут, освежившись первой кружечкой, мы приступили к делу.

К какому делу? К тому самому. Ведь в пивбар ходят не затем, чтобы поваляться потом под забором (хотя и в этом есть наслаждение). В пивбаре ОБЩАЮТСЯ! Ты, положим, доказываешь соседу, что с уходом Третьяка ЦСКА загнется, а он тебе — что его начальник сволочь, каких мало. И вы киваете головами, жмете друг другу руки, хлопаете по плечу и при этом абсолютно не слушаете друг друга. Важно не сказать, важно высказаться!

Нет, конечно, и в обыденной жизни мы общаемся не качественнее: слушаете ли вы жену, когда она в красках живописует покупку новых колготок? Или, с другой стороны: трепетесь ли вы в курилке, берете ли повышенные обязательства, охмуряете ли какую-нибудь Людочку — вы несете чушь и прекрасно это понимаете. Но пивбарная чушь особая, она идет из глубины души, она — чушь сокровенная и ценимая. То, что обычно копошится где-то внутри и чему я обычно не даю ходу, все это выплескивается с пеной и пузырями и заменяется пивом; и когда я вспоминаю то, что выплеснулось, оказывается, что человек я свободомыслящий и где-то даже незаурядный, но только в пределах от третьей кружки до восьмой. До третьей я — Иван Иваныч, и больше ничего, а после восьмой я просто физическое тело, которое, по всем законам физики, стремится переместить свой центр тяжести как можно ниже.

Притягательность пивбара в том и заключается, что все мы хотим быть не такими, какие мы есть. Все мы хотели бы освободиться, но не знаем, от чего именно, а в пределах от третьей до восьмой мы летим свободно, неважно куда — вверх или вниз, главное — летим!

Так вот, мы с Павлом Иванычем (так представился мне алкаш) воспарили мыслью об искоренении алкоголизма. Вы можете сказать, что обстановка для этого, скажем так, неадекватная: грязная пивнушка, рыбьи кишки в тарелках, и прочее. Да и ораторы, того… тьфу: два алкаша, даром, что один — начинающий. Ну и что, отвечу я. Если воры рассуждают о честности, убийцы о мире, а профессиональные лоботрясы об интенсификации труда, ну почему бы двум пьяным не поговорить за кружкой пива о том, как вводить повсеместную трезвость? К тому же я оприходовал третью кружку, а значит, приобщился к миру возвышенных мыслей. К тому же трезвенники вообще неспособны бороться за трезвость: они не понимают, почему люди пьют!

— Паша! — сказал я, — все очень просто! Надо сделать потребление алкоголя обязательным. Чтобы все отчитывались на собраниях о количестве выпитого. И чтоб брали встречный план. А трезвенников — прорабатывать. Коллективом. Создать общество пьяности. Провести кампанию о пользе алкоголя. В столовую без бутылки не пускать. Паша, я тебя уверяю: все поголовно бросят пить!

— Да ты псих! — сказал потрясенный Павел Иванович. Оказывается, он меня внимательно слушал.

— Паша! — ухмыльнулся я. — Ты философию любишь?

Ответ Павла Ивановича содержал междометие, два местоимения, три матерных слова и одно нематерное, но все равно непечатное. Я полагаюсь на твое знание русского разговорного, читатель: вставь сам, что сочтешь нужным, а я поставлю просто при точки:

— …-образно выразился Павел Иванович. — Материя да сознание, да эта, как ее, эпилептика, что ли? Что в школе, что в институте!

— Ну вот. Просекаешь?

— Просекаю! — сказал Павел Иванович. И добавил, заплакав: — Да во мне, значит, Иммануил Кант погиб!

И я не поразился растущему на глазах интеллекту Павла Ивановича, а просто крикнул: «Чилавек! еще по пять!»

А поразиться следовало бы, и притормозить следовало бы, ведь я чувствовал, что превращаюсь в физическое тело, но после третьей в Иван Иванычи ужасно не хотелось; к тому же физическое тело выгодно отличается от человеческого тем, что совершенно себя не ощущает, а уж как порою надоест себя ощущать! И потом, кто знает, может быть, стремление к низкому размещению центра тяжести и есть самое высокое стремление?!

А вот Павел Иванович, напротив, с каждой кружкой трезвел и смысла в его глазах становилось все больше, а после седьмой я разглядел на нем не то галстук, не то костюм-тройку; во всяком случае, лицо у него было чисто выбрито, на голове пробор, и толковал он об экзистенциализме.

Впрочем, это мог быть и не Павел Иванович: я отлучался в туалет и вполне мог сесть не за ту бочку. Помню, как я приставал к Павлу Иванычу с одним и тем же вопросом:

— Ты из тех или из этих?

— Я Павел Иванович, и хватит об этом. — отвечал мне Павел Иванович. Значит, это все-таки был Павел Иванович, а выбритое лицо принадлежало кому-то другому. Или того, с пробором, тоже звали Павлом Ивановичем?

— А может, ты по другой части? Может, ты — Ловец Человеков? — допытывался я.

Павел Иванович жевал кильку прямо с головой и кишками и трезво молчал. И я как-то сразу похолодел. А ну как он и впрямь — Ловец? И принял меня за Новосела и повел, повел…

Мне сразу расхотелось играть в четыре руки.

— Ты куда? - спросил Ловец Человеков.

— Я? Я… того…

— Не сомневаюсь! — заметил Павел Иванович. — Ну, пошли!

Я стремительно трезвел. Не надо, ребята. Я свой. Я Иван Иваныч. Ну, сказанул слегка. Так ведь теперь за это к стенке не ставят. Я свой!

— Ну чо ты нервничаешь? — говорил Павел Иванович. — Всю стену вон уделал. Пошли-ка, еще по пять захвалим!

— Нет. — сказал я. Вы ошиблись. Я не тот, за кого вы меня принимаете. Я не Новосел. Я случайно. Я не тот. Я не я. Я не он, понимаете? Вы ошиблись.

— Я не я! — передразнил Павел Иванович. — Да ты псих! Точно, псих! Я сразу понял!

— Не-е-е-е-т! — заорал я, сшиб с ног алканавта и бросился в проем двери. «Держи психа!» — кричал Павел Иванович.

Ох, погоня! Ну, читатель, вот тебе и погоня! И ты вправе ждать проходных дворов, топанья сапогов по крыше и сигания через пропасти: все это смотрится хоть куда, да и читается неплохо!

А передо мной простирался ухоженный проспект, ведущий вдаль и ввысь, и по этому-то проспекту я сдуру и рванул. Скоро я понял свою ошибку, но деваться было некуда: гипотенуза короче суммы двух катетов, и свернув, я неминуемо попал бы в лапы Павла Ивановича, а мне уж так этого не хотелось!

Поначалу я драпал неряшливо и потратил много сил зря, но проспект был длинный и я успел наработать тактику и стратегию бега, и выправил дыхание. Нечего и говорить, скоро я бежал по чемпионски. Правда, от преследователей я так и не оторвался, но между делом побил несколько рекордов. Я весь был увешан финишными ленточками. Я придерживал левой рукой невыносимо болтающееся пузо (а локтем — кипу почетных грамот), а правую оттягивал магнитофон «Ростов», который мне выдали где-то на промежуточном финише. Магнитофон больно колотил меня по икрам и вообще, в силу своей стационарности, очень мешал бежать, но расстаться с ним я был не в силах.

Толпа сзади изрядно поредела, но не отставала, и я наддал из последних сил. Однако проспект, ведущий вдаль и ввысь, неожиданно кончился обрывом. Деваться было некуда; не помня себя, я заскочил в ближайший подъезд. Конечно же, лифт не работал. Припадая на обе ноги, как предзимняя муха, вполз я на седьмой этаж (дальше не хватило сил) и нажал первую попавшуюся кнопку.

Дверь открылась, и из проема вырвался гул чудовищного застолья.

— А вот и он! — сказали мне.

— Нет. — сказал я. — Это не он. Это не я. Это… В общем, извините…

— Не извиним! — услышал я. — Штрафную ему! чтоб не опаздывал! Во! Бежал! Торопился! Да оставили тебе, оставили! А ну, штрафную ему! Братва! Да он с музыкой!

И тут все грянули «Миллион алых роз» и про меня забыли. А я упал на диван и попытался привести мысли в порядок. Ладно, думал я. Это шанс. Затеряемся. Мне бы только дух перевести. Мне бы только до ночи продержаться, а там и пешком убегу. И я сел за стол.

Гости дружно закричали «Сор в вине», и я поднял было бокал с игристой «Пшеничной», но, к своему удивлению, не увидел нигде жениха. Более того, все доброжелательно смотрели на меня, а моя соседка при этом целовала меня взасос. «Двадцать три! Двадцать четыре» — с воодушевлением орали гости, а когда я с усилием оторвался, послышалось громовое «Ур-р-р-а-а-а!».

И я сказал соседке, которая была без фаты, но в довольно белом платье:

— Послушайте, но ведь мы с Вами незнакомы!

— Это поправимо. — сказала она. — Меня зовут Любовью.

— Как!? — с надеждой спросил я. — И с большой буквы?

— Ну, уж это как получится! И кстати — ты заработал право называть меня просто Любой.

Не много ли на себя берешь, хотел было возмутиться я (я ничего зарабатывать не собирался), но взглянул на Любовь и осекся. Она была… В общем, она была такая… да еще и с ямочками на щечках, так что я хотел сказать, но не сказал, а вместо того вдруг завопил: «Горько!»

— Вот это молодец! Вот это по-нашему! — загалдели гости. — Сто сорок! Сто сорок один! Ур-р-р-а-а-а!

Что там и говорить, скоро забыл я и про пивнушку, и про обрыв, и про Павла Ивановича, заслуженного алканавта республики, и автобус номер тридцать семь забыл, и цель командировки из головы выбросил, и снял с себя финишные ленточки, а грамоты отнес в место общего пользования: пропади все пропадом!

Магнитофон мой орал: «Все-е-е-е пройдет, и печаль, и радости», а я топтался в обнимку с Любовью и извергал в ее вкусное розовое ушко абсолютно розовую чушь, а она смеялась и щекотала мои щеки распрекрасными своими волосами.

И был винегрет под водочку, и я зачем-то танцевал лезгинку, потом была кухня и близкое лицо, потом (или до того) была прихожая, в которой на нас с Любовью с грохотом обрушилась вешалка, и был лифт, который ездил то вверх, то вниз и в котором мы трудолюбиво целовались, и снова прихожая, но уже другая, и какой-то чай с карамельками…

Да-да-да, не зря ты навострил ушки, дорогой мой среднеарифметический читатель: дождался, наконец! Ну как же без нее, без клубнички-ползунички! У меня есть для тебя тайна, да еще и с большой буквы: будь спокоен, я тебе ее не скоро открою. Есть герой-супермен, тайну раскрывающий — это я собственной персоной. Была уже и замечательная погоня, но не хватало десерта, и вот — клубничка подана-с!

Увы, пока порадовать тебя нечем: в том вечер я так нагрузился, что наутро не только не помнил подробностей той, возможно, восхитительной ночи, но и не был даже уверен, а были ли они, эти самые подробности.

Но что было утром… Что было утром! Во рту у меня не то что эскадрон ночевал, целая конармия оставила там свои лепешки. В брюхе что-то свирепо ворочалось, а голова грозила взорваться и разбрызгать мозги по обоям. Ноги после вчерашней пробежки отчаянно ныли, мочевой пузырь был переполнен, и вдобавок я не мог шевельнуться, так как наполовину был придавлен Любовью, а она была женщиной не из мелких!

И я подумал, что все опять было не так, что она вовсе не с большой буквы, а может быть, даже и в кавычках. Еще одна грустная мысль посетила меня в тот момент — что с большой буквы у меня только имя, отчество и фамилия, да и то в этом нет никакой моей заслуги. И с этой грустной мыслью я забылся.

Очнувшись в очередной раз, я собрал все свои силы и, держась одной рукой за стенку, а другой за голову, чтобы она ненароком не отпала, разгребая плечом сохнущие простыни, добрался до туалета.

Любаша возилась у плиты.

— Ну ты и спать! — сказала она. — Дело к вечеру уже. Обедать будешь?

— М-м-м-м-м! — сказал я.

— Ясно. Чаечку, значит?

— Ы-м-м-м! — сказал я.

— Давай пей. А то уже одеваться пора.

— ? — сказал я.

— Мы же к Бубякиным идем. Забыл, что ли? У них почти что новоселье.

— А я-то тут при чем?

— Так они же нас приглашали!

Так. Уже — нас. Очень мило.

— Постой. Как это… Так свадьба… Как же это…

— Господи! — сказала Любаша. — Свадьба! Мы вчера слегка заскучали, а тут ты, да еще и с магнитофоном. Ты был просто прелесть вчера!

И она щедро улыбнулась мне всеми своими ямочками.

— А при чем тут магнитофон? — тупо спросил я.

— Боже мой! До чего же утренние мужики отличаются от вечерних! — слегка раздражаясь, заметила Любаша. Я хотел было вставить, что, мол, не больше, чем вечерние бабы от утренних, но не успел: Любаша подбоченилась, уперев руку с полотенцем в скульптурное свое бедро, и заговорила:

— И этот про магнитофон. Я-то думала, хоть этот не будет про магнитофон. Магнитофон! Ну чего тебе дался этот магнитофон! Что делал слон, когда пришел на поле он? А при чем тут слон, а при чем Наполеон? — язвительно сказала она, и закончила убийственно, — Травку жевал! — и стала чем-то там особо гремящим брякать в мойке.

Мои бедные мозги совсем перепутались. Я хлебал чай и со скрежетом переставлял мысли с места на место. Наконец, мне удалось выстроить нечто завершенное. Правда, слон, Наполеон и травка так и не вписались, но я решил не обращать на это внимания.

Итак, свадьба была шуткой, и это меня порадовало. Не хватало еще связать себя с районом «П» узами брака. Но шутка эта была настолько правдоподобной, что я стал подумывать, а не была ли шуткой и моя предыдущая свадьба — ведь точно так же сунулся я в первую попавшуюся дверь, и мне еще повезло, что за ней оказалась не мымра какая-нибудь, не тыдра, не фифа, не лярва и не шалава. Там была нормальная среднеарифметическая бабочка, а ведь рядом проживала помесь скырлы со стервой… у меня мороз рванул по коже, когда я об этом подумал!

А вот погоня… Странно, что аборигены района «П», которые все, кроме сотрудников Ихнего Шефа, были психами (прости, читатель, вырвалось… ну да бог с ней, с тайной, не до нее…), так вот, аборигены с воодушевлением гоняли психа, то есть меня. Но, с другой стороны, ничего удивительного, и Ихний Шеф на вокзале так и разъяснял: они психи, но не знают об этом и живут вроде бы нормальной жизнью, надежно изолированные от города автобусом номер тридцать семь, и лечат их неназойливо, без смирительных рубашек и прочего, внедряясь в их же ряды.

И вот что еще удивительно: никто из них не показался мне психом. Хотя, как отличить психа от непсиха? И зачем я сюда ехал, если не умел отличать?

И я подумал: а зачем мне все это? Идут они все подальше — алкаши и алканавты, Ихние Шефы и Ловцы Человеков, психи все эти… Чего я тяну, чего живу среди них и пью с ними, а у меня командировка скоро кончится, что я скажу своему начальству?

Но тут я вспомнил, что задание на командировку было написано до того невнятно, таким ужасным почерком, что я ведь до сих пор не знаю, зачем я вообще приехал в Энск. Точнее, я-то знаю — полазить по магазинам и вообще вкусить от древа удовольствий; и разве что вечером, если останутся силы, порасшифровывать командировочное задание.

На худой конец и отчет о командировке можно написать неразборчиво, а вкушать от древа можно и среди психов. Вон Любаша: от одних ямочек прорва удовольствий, я уже не говорю о выпуклостях.

Ну ладно, решил я, Бубякины так Бубякины, и стал натягивать штаны.

Бубякин мне был смутно знаком. Наверное, по свадьбе.

— Кто там? — спросили из кухни.

— Да Любка пришла со своим пассием!

— С которым пассием?

— Ну, со вчерашним, с магнитофоном который! — пояснил Бубякин.

Меня это несколько покоробило. Во-первых, пассия, насколько я понимаю, женского рода. А во-вторых, большая буква тут принадлежала уже не мне: я был просто Любкиным пассием и, чтобы не путать меня с другими пассиями, мне привесили ярлычок «с магнитофоном». Дался же им этот магнитофон, в самом деле!

В общем, я затаил на Бубякина некоторую обиду и решил, что первым подраскрою скобки именно ему. Но Бубякин меня разочаровал: уж больно простой случай. Его серванты сияли хрусталем, а ковры лежали и висели даже в прихожей. Его книжные шкафы были забиты новенькими книгами, а на соседних полках сверкали наклейками бутылки: зарубежная классика (ром, бренди), полное собрание русской водки (а это еще та, по два восемьдесят семь, гордо сказал Бубякин), и ликеры, и коньяки, и сухие…

Кое-чем меня Бубякин все же удивил: например, коллекцией вырезок из «Крокодила». Все до единой карикатуры были про мещан. «Вот же зажрались, сволочи!» — говорил он осуждающе.

Но в основном это был классический обыватель, и нечего о нем распространяться, и ты, дорогой читатель, наверняка уже сказал свое слово: «Вот же зажрался, Бубякин!».

Да, но при чем тут психиатрия? А при том. Я понял, что очевидное бубякинское накопительство было именно манией. Просто раньше я считал это метафорой, а теперь понял, что это так на самом деле.

Со следующим диагнозом я провозился дольше. Тут было целое семейство со сложным наследственным маниакально-депрессивным психозом. (Откуда я знаю этакие слова, спросишь ты, читатель, и я искренне отвечу: из справочника фельдшера, изданного в Москве в 1975 году. Я позаимствовал его со скудной книжной полки моей Любаши и, запираясь время от времени в бубякинском туалете, черпал из него (из справочника) столь необходимые мне психиатрические познания).

Ох, уж эти Минуткины! Еще в самом начале, когда Бубякин показывал ослепительную спальню, они построились свиньей и прорвали заслон зрителей.

— Зина! — сказал Минуткин. — А ведь у нас кровать-то шире!

Бубякин, благостно улыбавшийся, занервничал и сказал:

— Не может быть!

— Может! — уверенно сказал зинин муж, доставая из кармана рулетку. И точно, двух сантиметров Бубякину не хватило.

При осмотре стеллажа Минуткина-младшая вдруг сказала не слишком тихо:

— Мама, а «Женщины в белом» у них нет!

— У вас нет «Женщины в белом»? — сладко посочувствовала Минуткина-старшая. — Потрясающая книга, я ее читала целых два раза!

Вот то-то и оно: в справочнике, на странице 429, об этом было сказано так: «Возникающие при маниакальном состоянии идеи величия носят обычно конкретный характер и заключаются в преувеличении собственных достоинств или занимаемого положения». Чем Минуткины и занимались неутомимо. Единственное впечатление, которое они вынесли из спальни — ширина кровати, а о бесконечных намеках на содержание «Женщины в белом» я уже не говорю. Кого-нибудь другого Бубякин, может быть, и сразил бы цветным телевизором, но Минуткин мигом достал рулетку и сказал, что у них хоть и черно-белый, но зато с экраном 61 сантиметр по диагонали против 51 бубякинского, на что Минуткина-старшая заметила, что напротив, 61 сантиметр плохо смотрелся бы в маленькой гостиной, так что у Бубякиных все нормально и им не стоит слишком расстраиваться.

Вот так-то, читатель! И если бы это были только Минуткины! Маниакально-депрессивный психоз был у каждого второго, ведь на странице 429 было сказано еще и вот что: «Наблюдается расторможение инстинктов, больные прожорливы, сексуальны».

Уж как жрали бубякинские гости, уж как жрали! Это уму было непостижимо, сколько они могли сожрать! Да и насчет сексуальности справочник как в воду глядел — взять хоть кабинет бубякинский, где, судя по всему, увлекались именно сексом групповым.

«Суждения носят поверхностный характер» — было написано в справочнике, и этот симптом я обнаружил едва ли не у каждого (кое-кто жрал молча). Значит, все, что говорил Ихний Шеф, было чистой правдой, но ничего веселого в этой правде не было, и с чего это я взял, что в микрорайоне, заселенном психами, будет очень весело?

Я слишком увлекся диагностикой и скоро оказался единственным трезвым во всей компании. На меня стали коситься, и для конспирации я выпил с соседом слева.

— Послушайте! — спросил я его. — Вы что же, каждый день — так?

— Чего — так? — спросил сосед.

— Ну, собираетесь?

— А как же! — сказал он. — Мы вообще дружно живем. У нас весь подъезд — как одна семья!

Ну-ну, подумал я, вспомнив бубякинский кабинет.

— Так вы что, и на работу не ходите?

— Ходим! — убежденно сказал сосед. — А как же — ходим! Человек есть общественное животное — вклад надо вносить, понял?

Ишь ты, подумал я. Хорошо излагает! И точно — сосед оказался молодым ученым. Не по возрасту, а по положению. Все ученые, которые не кандидаты — молодые.

Кандидат в кандидаты рассказал мне что-то невероятно научное — я слышал и про баланс сил, и про вероятность падения, и про точечное взаимодействие, и про расчет по принципу максимина. Но оказалось, что речь шла не о существе диссертации, а о политической обстановке вокруг ее защиты. Его Шеф боролся с Не-его Шефом… ну да ты, читатель, и сам знаешь, что к чему. И я слушал его, и утверждался в мысли, что передо мной дебил. Или даже имбецил. Ведь жизнь его регулировалась исключительно инстинктами, а все эти континуальные аксцессии были просто дебильскими ухищрениями, чтобы удовлетворять инстинкты было легче. Ведь я спросил его напрямую:

— Так зачем же защищаться, коли так?

— А сотенка?! — сказал он. — Нет, ты слушай, а в это время эта скотина Козенаки говорит на ученом совете…

Да, думал я, да ведь еще и расщепление сознания, то бишь шизофрения: он обзаведется приставкой, которая и будет действовать вместо него. А потом еще одной, и еще: доктор каких-то там наук, заслуженный дебил республики, лауреат научного общества олигофренов и прочая, и прочая; где же тут среднеарифметический И. И. Иванов? Пусть дебил — зато заслуженный, пусть олигофренов — зато лауреат…

(Тише, тише, дорогой мой среднеарифметический читатель! Все это не про тебя, успокойся! Ты забыл, что ли, что повесть эта — сугубо фантастическая и к действительности, а значит, и к тебе, никакого отношения не имеющая. Ведь я-то знаю, что ты занимаешься наукой из чистых побуждений — ты раздвигаешь границы познания; ты удовлетворяешь не инстинкты, а потребность в истине; ты строишь воздушные замки, чтобы поселить в них прогрессивное человечество; ты предпринимаешь усилия к тому, чтобы наша планета засиралась не столь быстрыми темпами; ну, в общем, ты беспокоишься исключительно о будущем цивилизации и никакими меркантильными соображениями не отягощен. Остынь, читатель!)

Да! — сказал я себе, но как же так? Не может дебил заниматься наукой! Ведь у него нет способностей к абстракции и обобщению! Так ведь и не надо, возразил я себе — ведь эти способности нужны для того, чтобы делать науку, а для того, чтобы делать дисер, нужны совсем другие способности. И, кстати, дебилы способны механически заучивать слова и повторять их, не понимая смысла — для соискания, скажем, степени кандидата философских наук этого вполне достаточно, да и не только философских!

Я даже присвистнул: ого-го, да если так, то они годны хоть куда, и точно — ведь во всех кабинетах района П сидят такие же психи, как этот новый мой знакомец! Я еще раз поразился смелости решения Ихнего Шефа — как же они умудряются управлять коммунальным, да и прочим, хозяйством? Но и это стало понятным — ведь у нас, у нормальных людей, все организовано так, что трудно догадаться о нашей нормальности, и психи вряд ли могут существенно что-то испортить. Да и к тому же — неважно, псих или непсих сидит в конкретном кресле — кресло работает само, а хозяин — удовлетворяет инстинкты. Так, думал я, так значит, у них встречные планы, всякие там комитеты, совещания, комплексные программы, заявления для прессы, и прочее, и прочее — а в основе требования живота и того, что ниже.

Ну конечно! — осенило меня, ясно теперь, при чем тут магнитофон. Я ведь вбежал вчера, как есть, без звания и рекомендации, я был просто я, а, стало быть, с точки зрения психов, никто; и единственное, что меня хоть как-то характеризовало — был магнитофон. Я был для психов не я, а нечто, имеющее магнитофон. Или даже — нечто, состоящее при магнитофоне.

…Вот так и парил я над этим сборищем уродов, единственный нормальный человек. Я был бог, я был демон, а не Иван Иваныч, и я щедрой рукой раздавал диагнозы: и тем, что жрали и совокуплялись напропалую, и тем, кто жил бездумной автоматической жизнью идиотов, и тем, кто выхвалялся друг перед другом олигофренскими своими достоинствами. Все они имели манию самоубийства, все они убивали себя медленной смертью, и все они врали, врали безбожно, и ем бредовее врали, тем выше вранье ценилось. Параноики, шизофреники, дебилы, идиоты, алкоголики… я с трудом отыскал среди них более менее нормального человека, который кушал скромно и вроде даже как-то отчужденно.

— Как Вам все это нравится? — спросил я его.

— Это черт знает что такое! — сказал мне он. — Вы в кабинет заглядывали?

— Заглядывал! — и мы оба горестно закивали головами.

— Ну и нравы пошли! — сказал мне более менее нормальный человек. — Вытворяют-то чего! Нет, понятно, когда жена в декрете или там еще что — прихватишь на стороне, но ведь тихо, а это-то — среди бела дня! Безобразие просто!

— Да! — сказал я, воодушевляясь. — И жрут к тому же! Ой как жрут!

— Жрут! — подтвердил более менее нормальный человек, заглотив канапушечку. — Мое дело, конечно, сторона, но куда мы катимся? У меня-то язва, — сообщил он, кивнув при этом почему-то на жену, — так что я не слишком налегаю!

— Желудка или двенадцатиперстной? — спросил я заинтересованно. — У меня тоже, знаете, с печенью что-то не слишком…

И мы завели невыносимо приятный разговор о самом для нас драгоценном. И, чем больше мы с ним говорили, тем с большей симпатией к нему я проникался. Это был свой, настолько свой, что я слился с ним телом и душой. Мне казалось, что это я сам сижу напротив и киваю сам себе головой. Мой собеседник тоже был среднего роста, шатен в сереньком пиджачке, как и я же — и я временами не мог вспомнить, кому принадлежала последняя фраза — не то я собирался ее произнести, не то он ее уже произнес. И такой он был скромный и честный, такой он был морально выдержанный и благонамеренный, так славно он трудился на работе и так исправно смотрел телевизор дома, что я чуть не обнял его со слезами благодарности, но выспавшийся мой разум сказал мне, что это такой же псих, как и все прочие, только подавленный комплексом неполноценности. Он так же управляется инстинктами, но только инстинкты у него недоразвиты; и он не развлекается в кабинете только потому, что его фантазии на это мероприятие не хватит; что он не жрет, а кушает, но оттого лишь, что имеет язву — не будь ее, он бы развернулся! Что же касается работы, то он, как любой нормальный тихий идиот, выполняет ее, не понимая ни цели ее, ни смысла — он просто знает, что за это ему не дадут пропасть с голоду, вот и все.

Вот так, войдя в привычный уже ритм, клеймил я очередного психа, и заклеймил на славу, а потом тот же выспавшийся разум ехидно шепнул мне на ушко нечто, от чего я, похолодев, замер… да-да, он сказал мне, что этот псих — я сам! Да, я протянул руку и вместо живого тела уткнулся в зеркальную стену!

Вон оно как оборачивается! Вовсе не случайно я оказался в районе «П», я отправлен сюда на лечение, не иначе! Конечно! Ведь психов не загоняют сюда насильно — им как бы случайно предлагают выгодный обмен квартиры, или хорошо оплачиваемую работу, а я вот приехал как бы в командировку… Командировка! — осенило меня, и я заметался по квартире в поисках места, где можно бы было посмотреть командировочное задание; я бросился в туалет, но оттуда доносилось подозрительное сопение; я заглянул в спальню, но там дамы что-то с воодушевлением примеряли; в гостиной психи сосредоточенно смотрели телевизор; балконная дверь была открыта, и я увидел, что балкон пуст.

Холодея и не веря, шевеля пересохшими губами, читал я на измятом листке слова: «район П», «легализоваться». Вот я и приехал, вот я и легализовался — привели, встретили, усадили, и уже с каким-нибудь салатом скушал я аминазин 0,175 или что там еще… стоп, стоп, не горячись, останавливал я себя. Может, это ошибка. Может, я не псих! Но я раскрыл справочник, и никаких сомнений не осталось: «У больных выражено стремление к деятельности, но ни одно дело они не доводят до конца, непоседливы, временами возбуждены, многоречивы…». Ну, конечно, это про меня. Недержание речи, и про деятельность тоже — точно… Да вот хоть и мания величия… когда я сменил черно-белый телевизор на цветной, не вставлял ли я небрежно в разговоре «А Пугачева вчера в красной хламиде…»

Господи, думал я, да ведь я такой же тихий идиот — я никогда ничего не решал сам. Меня вырастили, поступили в институт, распределили на работу и женили. На работе я делаю только то, что скажет начальство, а дома — только то, что скажет жена; меня зовут выпить — я иду, а не зовут — смотрю телевизор; да знал ли я когда-нибудь, для чего я живу, для чего совершаю те или иные поступки? Да нет, это не я их делаю, это они меня делают, эти поступки совершаются со мной, как с неодушевленным предметом. Может, я и не сумасшедший — разве может сойти с ума тот, у кого ума сроду не было? А я-то считал себя гомо сапиенс и венцом природы… человек есть общественное животное… ох, тошно-то как!

А внизу, вдоль обрыва, оказывается, было устроено нечто вроде набережной, и психи фланировали по этой набережной, старые и молодые; кто-то пел и бренчал на гитаре, кто-то сидел даже на перилах, свесив ноги, а один, перегнувшись, содрогаясь и пьяно поводя конечностями, бесконечно блевал вниз.

И я попытался уцепиться за что-нибудь, чтобы спастись, но цепляться нужно было за что-то в себе, а меня-то и не было, все было заполнено липкой пошлятиной, я хватался за какие-то скользкие водоросли, за что-то липкое и расползающееся, за черную какую-то пустоту…

Внизу, под балконом, играла девочка. Я стоял, вцепившись в перила, я ждал, когда она уйдет, и молил, чтобы она не уходила. Я боялся придавить ее или напугать, и потому не прыгал, а она все не уходила, все скакала по расчерченному асфальту.

Наконец, мать позвала ее, и она убежала, и можно было прыгать, но я стоял, пораженный внезапным воспоминанием: когда мать позвала девочку, я услышал ее имя и вспомнил…

Это имя… (ну уж нет, читатель, я не выдам тебе это имя; я и так уже вывернулся наизнанку — не жирно ли будет отдать тебе последнее, что у меня осталось? Я буду наслаждаться этим именем сам, я буду катать его во рту, как круглый леденец, как Буратино катал свои пять монеток! И ты, читатель, простишь и поймешь меня: ведь, если ты добрался до этой страницы, если ты простил все мои над тобой издевательства, то ты поймешь, что имя — не главное. А если ты — среднеарифметический, и забрел сюда, рассеянно листая, то говорю тебе без обиняков: брысь отсюда! Тайна давно раскрыта, сюжета больше не будет, так что отваливай к своему телевизору — неужели ты до сих пор не понял, что я тебя ненавижу не меньше, чем себя?)

Это имя носила девочка, о которой я не вспоминал уже лет пятнадцать, а зря! — если есть мне что вспомнить, так только это. И я вспомнил, я вспомнил это одним ощущением, но словами описывать придется долго:

— деревенскую школу с желтыми чистыми полами из широких плах, по которым намерзшие валенки скользят, как по льду;

— зимний голубой свет, льющийся в окна, между двумя рамами которых — вата, украшенная листиками, веточками и игрушечным боем;

— снежную круговерть в свете редких фонарей и фигурку в синем пальто: в двадцати шагах впереди Она казалась колокольчиком, плывущим в искрящемся, дрожащем, переливающемся потоке света и снега;

— водопроводный «барашек» в кармане, который заменил бы мне кастет, если бы какой-нибудь негодяй посмел посягнуть на это чудо…

Да, на самом деле она была пустенькая и даже не слишком симпатичная, да-да, сейчас она, скорее всего, наседка весом не менее центнера, да-да-да, но при чем тут это? При чем тут она? Речь идет обо мне, и если это осталось, если это во мне живет, значит, хоть что-то во мне живет — и я вцепился в это имя, как в спасательный круг.

А психи между тем смотрели свои психские рекламы и объявления, и до меня доносилось: «…в торговом центре открывается выставка-продажа…» «…завтра во дворце спорта балет на льду…» «…позавчера, как уже сообщали, совершил побег опасный психический больной. Приметы: рост средний, рот средний, шатен. Не пьет, не курит, отказывается смотреть телевизор. Пристает к гражданам с обвинениями в том, что они психи. Осторожно: больной имеет суицидальные наклонности…» (чего-чего? — спросил кто-то в гостиной, и диктор невозмутимо пояснила: склонен к самоубийствам…). «Повторяю…»

Краем глаза я увидел, как Бубякин, воровато пряча аппарат, набирает номер.

— Ну ты! — сказал я Бубякину. — Псих недобитый! Положи трубку!

— Он! — заорал Минуткин. — Точно, он! Психами обзывается!

— Рост средний! — ахнула Минуткина-младшая, а старшая взвизгнула: — А чем он на балконе занимался? Не самоубийствами ли?

— Не пил! — сказал свое слово кандидат в кандидаты.

— Телевизор не смотрел… Хватай психа!

Все, что я успел — пнуть телевизор. Психи навалились толпой, вязали меня, сопя и пуская слюни, а связав, попинали меня напоследок.

— Любка, шалава, кого попало водит!

— А как путний, с магнитофоном был!

— Вот то-то и оно, сразу не разглядишь!

— И пьет — плохо, а не пьет — того хуже. Вон Сашка из второго подъезда — сперва пить бросил, а потом еще и за книжки взялся. Да хоть бы за путние, про Штирлица там, а то ведь за Толстого! Упекут и его в желтый домик!

— И не говори — чего не хватает? Слава богу, только жить начали!

А потом приехала «Скорая», и крепкие ребята снесли меня вниз, и молча и умело забросили меня в раскрытый зев «Рафика». И мы поехали, а точнее, меня повезли.

— Этого не надо! — сказал в больнице главный халат. — Нашего привезли уже! Вон он, голубчик, в углу сидит!

Мне тут же вынули кляп, и я обрел возможность говорить, и немедленно ею воспользовался.

— Вы кого хватаете, гады! — сказал я. — Там полная квартира психов, а вы хватаете единственного, кто начал выздоравливать!

— Фью! — присвистнул главный халат. — И этот туда же! Мужики, да мы же план поимки выполнили на двести процентов!

Я посмотрел в угол и увидел там Ихнего Шефа. Только теперь он был связан, и ясно было, что никакой он не Ихний Шеф, а буйный психический больной.

— А как же район «П»… — начал я, но понял, что продолжать бессмысленно. Разве это что-нибудь меняло?

Загрузка...