В НЕБЕ ДОРОГ МНОГО

1

Когда у меня товарищи спросили, кого я жду: мальчика или девочку, я, не задумываясь, ответил:

— Или девочку, или мальчика…

— А третьего и не бывает, — заметил Генка.

— Оно-то, конечно, не бывает, — запнулся я, — но мне, ребята, все равно. Абсолютно все равно.

— Значит, своего мнения нет, — язвительно вставил один из летчиков.

— Как это нет? — возмутился я, но тут же приумолк. «А может, и нет?»

На самом деле сказать, что мне очень хотелось девочку, я не мог, прав не имел. Наташе хотелось мальчика. Она жена — ей знать лучше. Я как-то заикнулся про девочку, тоже, дескать, Наташкой назовем. По-латыни это означает «родная» — лучше не придумаешь. А она свое:

— Олежку, Олежку, и только Олежку…

Смирился: Олежку Так Олежку. Беленького такого или лучше рыженького с шелковистыми кудряшками, как его рисовала Наташа. И зачем только с ребятами этот разговор затеял! С пол-оборота завелся. Мужское самолюбие. Разве здесь это самолюбие надо проявлять? Нашел место. Точно ведь никто сказать не может. Тут, как в облаках, если без единого прибора летишь. Не знаешь, куда кривая выведет. Гадай на кофейной гуще.

Сегодня утром жену в родильный дом отправил. Столько пережить пришлось, да и сейчас еще не улеглись волнений. Поэтому и летать мне не хотелось. Хотелось в город поехать. И возле родильного дома стоять и ждать. Ждать, пока объявят и покажут. Обязательно покажут. Говорят, что там детей могут перепутать. Такие случаи бывают. Глянул в небо. Для других — небо как небо, а для меня — служба: хошь не хошь… Тосковать некогда — пошел к самолету…

В зоне при отработке техники пилотирования завис на петле Нестерова. Висел на ремнях до тех пор, пока вся пыль с пола кабины на фонарь не высыпалась, а потом — мне за ворот комбинезона. Видно, задумался и на вводе в фигуру упустил из виду прибор скорости. А может, перепутал: не на тот прибор смотрел? Петлю размазал и пыль — за шиворот. Не надо с грязными ногами в кабину лазать. Говорил же техник, предупреждал. А-а-а! Жена — разувайся у двери, техник — чисти ноги на лестнице… Правда, жене-то я покоряюсь…

Лихо ввернул в горизонт две бочки, так что земля с небом смешались и пошли мутной штриховкой, наждачным колесом завертелись. Посмотрел на землю. Вот она, родная, — ни конца ни края. Так и манит к себе. Перевернул самолет через крыло и пошел к ней навстречу. Зелеными расплывами местность становится все ярче и ярче. Красивая, а бросается на тебя угрожающе. Пора выводить: земля уже на колени стала, прощения просит. Беру ручку на себя. Земля уходит. И тут сразу чувствуешь, как тебя любовно обнимает небо, обхватывая своими невидимыми лапищами. Сполна оно отдает всю свою сердечную страсть вместе с перегрузками. Вот привязанность — еле отдышался. Посмотрел на часы: время вышло. Доложил по радио, что задание выполнил. Развернулся. Спокойно отжал от себя ручку и перевел самолет на снижение.

Вскоре истребитель вышел в расчетную точку. Слева, под треугольным срезом крыла, окаймленная сопками, темно-зеленым глазом глянула бухта. Ее крутые берега усыпаны белыми домиками, они карабкаются вверх, обгоняя друг друга. Где-то среди них и родильный дом. В нем моя Наташка-ромашка. Повернув голову, забегал глазами по улицам города. Самолет зарыскал носом: дескать, на приборы гляди. На посадочном курсе истребитель особенно ревнив, не любит, когда летчик отвлекается, о чем-то другом думает.

— Это я! Понимаешь, я! — кричу во все горло. Но чувствую, что слова мои не могут вырваться наружу. Напор кислорода бьет из шланга и заталкивает их обратно внутрь, и они глухо плещутся там, перемешиваясь с дыханием. Кислородная диета!

Вот бы сейчас снизиться да пройти над городом! Пусть все знают, что у Наташи муж — летчик-истребитель! От этой мысли сладко засосало под ложечкой, нервная дрожь прошлась по телу, запульсировала в мышцах и зажгла ладони. Но куда там: на аэродроме столько локаторов понаставлено — ни продохнуть, ни повернуться. У локатора схема принципиальная, без души, он переживаний не знает. Заметит и сразу доложит, крапивное семя! Шуму тогда не оберешься. За такой пиратский жест не похвалят. А потом от грохота истребителя могут стекла задребезжать в окнах домов. Детишки напугаются. Да и толку-то что. Так ведь можно и шлепнуться, вроде лягушки-путешественницы. «Это я придумала!» — и вниз головой.

— Высоковато заходите, — послышался в наушниках строгий голос руководителя полетов.

Эти слова сразу приструнили. Желание снизиться как рукой сняло. Уже горизонт косо запрокидывался навстречу. Действительно, размечтался — пока над городом рот разевал, про высоту забыл. Долой воздушные замки! Гони стрелочки приборов на свои места! Истребитель уже подходил к обрезу полосы, а висел еще выше берез. Хотелось побыстрее дернуть назад сектор газа, чтобы разом убрать тягу двигателя, но нельзя. Машина провалится, крылышки у нее маленькие — не удержат без турбины. Прибавляю двигателю обороты, и самолет прижимается к бетонке…

— Зайдите на СКП! требует руководитель полетов.

— Понял, — отвечаю и плотнее прижимаюсь к бронеспинке. По телу проходит неприятный холодок. Руководитель полетов зря к себе вызывать не станет. Делать ему, что ль, нечего? Кликнул — значит внушение пожелал сделать или вообще от полетов отстранить. Есть такой неписаный закон в авиации. «Извини — подвинься» он называется: слетал плохо — поди подежурь по полетам. Постой на старте да посмотри, как другие летают. Десять посадок увидел — одну свою сделал.

Заруливаю свой истребитель в ряд с другими. Подбегает техник-лейтенант Ожигов:

— Как машина, командир?

— Погоди, говорю, — потом.

Сажусь на попутный тягач и мчусь к руководителю полетов.

Осторожно открываю дверь. Подполковник Малинкин поворачивается на крутящемся стуле. В руке микрофон, похожий на молоток. Глаза у комэска добродушные. Я замечаю: у него на столе лежат карандаши — все целенькие. Если что не так — он их ломает.

— Надо, Шариков, за высотой посматривать, — говорит он спокойно.

Молча киваю. Жду. Не за этим же он вызывал? Малинкин вдруг встает и, положив на стол «молоток», протягивает мне ладонь-сковородку:

— Поздравляю с сыном!

— Олежка, значит?

— Олежка или Ивашка, вам виднее, а что мальчик — это точно. Подполковник Торопов сейчас по телефону звонил. Поздравить велел.

В динамике что-то пробурчало. Лицо Малинкина стало суровым. Вначале посерьезнели глаза, потом — губы. Он повернулся к широкому окну. Сверху хорошо было видно, как по белой в клеточку рулежной дорожке медленно поплыла серебристая стрелочка. Подполковник обвел взглядом аэродром. Это был взгляд предосторожности. Нажал кнопку микрофона:

— На взлетную…

Руководитель полетов — это дирижер. Только «легкой музыки» у него не бывает, мелодии подчас недоходчивые и формы же простые. Слева от руководителя, у планшета, — дежурный штурман. Он настраивает самолеты в воздухе на нужный курс и лад, чтобы все шло как по нотам.

Малинкин внешне спокоен. Он как кремний, готовый в любую минуту высечь искру — принять нужное решение, посоветовать летчику, попавшему в сложное положение. Это умный советчик, тонкий критик, быстро ориентирующийся в любой воздушной обстановке.

Спокойствие его кажущееся. Ведь и дирижер оркестра на первый взгляд всего лишь машет руками. Небо не раз пытало Малинкина, но он не спешил перед ним «раскалываться», горячку пороть он не любит. В спокойствии — надежность и сила Малинкина. И естественно, что с жим и небо считается, потому что на таких людях весь мир держится. Я часто ловлю себя на том, что подражаю Малинкину, но получается это у меня пока слабо.

Мои плечи обхватил дежурный штурман капитан Савельев. И так стиснул, что косточки хрустнули: где любовь, там и перегрузки.

— Поздравляю, старик, небось и ждал мальчугана!

— Сына, конечно! — гордо заявил я, уже забыв, что говорил утром.

Истребитель оторвался от земли. В небе длинной струей забегал огонь. Самолет, поджав под себя шасси, свечой пошел ввысь. Громовые раскаты заскакали по сопкам и растаяли далеко в тайге.

— Ну что раскудахтались! Шариков! — повернулся Малинкин, лицо его опять повеселело. — В город катите. Подполковник Торопов вам уже «газик» прислал. Внизу стоит. — Комэск тряхнул рыжей шевелюрой и снова уставился в широкое окно.

Я было ринулся к двери, но капитан Савельев остановил:

— Шлемофон сними, в город так не поедешь.

— Так фуражка моя в домике дежурного.

— Мою возьми.

Бросив шлемофон на штурманский стол, я схватил фуражку и побежал вниз по лестнице. Великовата фуражка, на уши садится. Не на свадьбу — сойдет! Внизу меня остановил врач полка майор медицинской службы Тарасов.

— Завтра утром пойдете в барокамеру, Шариков. У вас срок вышел, — строго предупредил он.

— У меня сын, товарищ майор! — похвастался я.

— Что сын? — не понял он, пугливо уставившись на меня своими стеклянными кругляшками.

— Как что? Сын родился!

— A-а! Ну это хорошо, — не моргнув глазом, согласился Тарасов и, опомнившись, добавил: — Поздравляю… Смотрите у меня, чтобы без опозданий и… — неумело щелкнул он пальцами по двойному подбородку, — без этого самого. Вечером проверю.

Ученый муж! Науке с головой предан. Сын у меня родился, а он лезет со своей мимикой. Скоро перед входом в трамвай галоши снимать будет. От такого разговора пульс невольно заскачет.

— Ясно! — ответил. Что мне сейчас этот доктор в накрахмаленном халатике? Сами с усами!

«Газик» уже стоял в готовности. Хлопнув дверцей машины, скомандовал шоферу рядовому Цюпе:

— В город, к жене и сыну!

Весело затарахтел мотор, «газик» легко тронулся с места и рванулся к воротам гарнизона. Вскоре машина выбежала на широкое шоссе и полетела над асфальтом, как самолет. Проносились навстречу машины. Завинчивалась в сопки дорога. По сторонам лезли в гору столбы, радостно фыркая, лез туда и наш «газик». Петляла лента асфальта, вместе с нею петляли и мы, не знало и солнце, как лучше светить — появлялось то слева, то справа. Не прошло и получаса, как машина въехала на главную улицу города. Вот она — крупным планом! Не то что сверху — вся живая, выразительная.

Перво-наперво решил Олежке игрушек накупить: пластмассовых слонят, медвежат, надувных крокодильчиков. Потом подумал, что их девать некуда. Вот цветы бы — это дело! Цветы как раз к месту: и модно, и нежно, и красиво!

— Стоп! — кричу шоферу.

Машина останавливается возле стеклянного цветочного киоска. Подбегаю к нему. В глазах рябит, в пальцах деньги потеют. Набираю пучок гладиолусов: красных, розовых, фиолетовых. Они как живые стрелы. Такие цветы раньше и в руках не держал.

— Хороши? — спрашиваю шофера.

Вижу в зеркале над ветровым стеклом, как Цюпа озабоченно хмурит тонкие брови.

— Хороши, — отвечает, а на цветы и не глянул. Не подошло его время цветами любоваться.

— Куда ехать, знаете?

— Как не знать? Вас не первого везу, — пояснил водитель. — Вон у лейтенанта Фокина сразу двоих родила— девочку и мальчика. Так мы тогда весь город исколесили — все цветы искали. А какие там цветы — кругом сугробы. Дело было зимой. Правда, с одной женщиной случайно разговорились, так она ему с подоконника отщипнула аленький цветочек. Лейтенант его все в рукавице прятал, боялся приморозить. Привез-таки жене. — Шофер глянул на меня. «Ишь, молчун, разговорился, расчувствовался. Прямо сказка!»

А этот Фокин! Никогда бы не подумал. Надо же, такой бирюк — и вдруг цветы. Конечно, сразу двоих. Сразу — отец в квадрате. Вот бы мне так. Ну ничего, пока и одного Олежку хорошо. А потом? Потом будет и по-моему — Наташа и на девочку согласится.

Интересно, как это подполковник Торопов узнал, что у меня сын родился? Небось позвонил в санитарную часть, оттуда мою Наташу увозили. Замполит, он и есть замполит. Все должен знать. А он и знает все, даже больше. Вот человек! Везде успевает. Проворный. Без шума и треска все делает, не заметно, а… Как сахар в стакане: не видать, а чай сладкий…

Скрипнули тормоза. Машина остановилась возле трехэтажного тихого дома.

— О, це! Розовый домик! — облокотившись на баранку, сказал Цюпа.

Мне было все равно: какой он — розовый или серо-буро-малиновый. Важно, где дверь.

Дежурная сестра с натренированной улыбкой взглянула на меня, отложила в сторону томик «Библиотечки фантастики», открыла толстый журнал, похожий на древнюю рукопись. Провела красным ноготком по желтой странице и сказала:

— Поздравляю! У вас мальчик! — У нее был такой вид, будто она распорядилась, чтобы у меня родился непременно мальчик, а не девочка. Даже не встала: книжка у нее рядом лежала интересная, по профилю.

— Спасибо, спасибо, — откланиваюсь. — А как бы мне на жену взглянуть?

— Пожалуйста, с улицы. Смотрите с угла второе окно на третьем этаже, а от балкона четвертое. Сейчас я передам туда.

Иду к двери, повторяя в уме данный мне «адрес».

Задрав голову, ищу окно. Второе от угла, четвертое от балкона. Вот оно. Кто-то там мелькает. Где же Наташа? Стоп, стоп! Она! Она, конечно. Рукой машет. Наверное, она. Силуэт. Еле видно. Тут еще фуражка на глаза лезет. К окну, видно, подошла сестра, и Наташа исчезла. Короткометражная немая кинокартина. Эх, сейчас бы на дерево взобраться. Да нет поблизости высокого — одни карлики. Без меня они там наверняка что-нибудь да перепутают. Родную жену не показали.

Сел в машину и только сейчас вспомнил про цветы. Схватил букет и снова ринулся в дверь.

— Передайте, пожалуйста, — говорю сестре милосердия.

— Жену видели? — спросила она, но томик с фантастикой от себя не отодвинула.

— Ага! — отвернулся я от ее взгляда и посмотрел на чашу, обвитую змеей, которая была нарисована на плакате, висевшем на стенке.

На обратном пути рядовой Цюпа неожиданно сказал:

— Вы, товарищ старший лейтенант, такую большую фуражку надели — смотреть смешно. Вас, поди, и жинка не узнала.

Я снял фуражку и бросил ее на заднее сиденье:

— Узнала!

Наш «газик» медленно выезжал из города, ему то и дело преграждали дорогу другие машины. Мы часто останавливались.

2

Шумит барокамера. Чувствуется, как воздух, застревая в носовых перегородках, вырывается наружу. Старательно работают машины, создавая вакуум в нашем маленьком круглом помещении. Похоже, что мы сидим в лайнере, который пошел в набор высоты. Только здесь нет красивых стюардесс в синих костюмчиках, в синих коротеньких юбочках и с очень синими орбитами глаз, нет вкусных «долгоиграющих» конфет, а поэтому мы сидим и глотаем слюну, чтобы в ушах не кололо. Да нет табло, которое запрещает курить и приказывает пристегнуться ремнями. Но мы и без того знаем, что курить тут нельзя, а пристегиваться нам не надо. В круглом иллюминаторе, как портрет в рамке, то и дело вырисовывается такое же круглое лицо майора Тарасова. На вид он смешной, и очки носит смешно, как слоны в детских мультфильмах.

Доктор проверяет состояние нашего здоровья перед полетами, измеряет температуру, кровяное давление, заставляет дуть в трубку спирометра, чтобы определить, много ли в нас духу осталось… Еще он лечит от гриппа и ангины. Выгоняет из Дома офицеров с вечерних сеансов, если рано начинаются полеты. Он бегает за нами с азартом матерого охотника. Доктора мы побаиваемся. Человек он безобидный, но может «сбить» летчика с любой высоты. Пишет диссертацию — науку двигает. Бескомпромиссный, гуманный до перегиба. Чуть что — будет проверять тебя своими приборами и час и два: найдет — отстранит от полетов, не найдет — все равно отстранит. Конечно, что они, приборы? Ими только лошадей осматривать — немые, не скажут, что у них болит. А летчик скажет, если невмоготу станет. Не всегда, правда. Однажды я промолчал. Живот у меня тогда перед полетом разболелся, как у плохого солдата перед боем. Думаю, скажешь — засмеют. И полетел. В воздухе и про боль в животе позабыл, а после посадки — все как рукой сняло. Могло, конечно, в небе и смешное случиться, но об этом я подумал потом.

Ох и нудно в этой бронированной скорлупе! На самолете подниматься на высоту в тысячу раз лучше. Там работаешь, есть думать о чем. А здесь сидишь и прислушиваешься к своему здоровью. Так и заболеть недолго. Кажется, что нас посадили в адский котел, только огонь под ним никак не разведут — дрова попались сырые.

Мы сидим вчетвером. Сидим, прижавшись друг к другу, как родные. И нет нам никакого дела до докторских диссертаций. У нас своя задача — выдержать, не раскиснуть в разряженной атмосфере, уверенно пройти по этой дороге в небо. Космонавты выдерживают, а мы что? Для нас такая обстановка — игра в летчики, и не больше. К резким перепадам давления привыкли капитан Гуровский и лейтенант Сидоров, не в диковинку они и мне. Только вот капитан Леонид Хробыстов давно не подвергал свой организм таким воздействиям. Он недавно закончил инженерную академию. Когда пришел в часть, его назначили инженером эскадрильи, но он не захотел командовать техниками, не захотел для кого-то готовить самолеты. Хробыстов до поступления в академию был летчиком, молодым, правда. Потом изменил своей профессии — пожелал стать инженером. Теперь вновь захотелось летать. Бросался из крена в крен, меняя жизненные курсы-галсы. Тогда казалось, что в чужих руках все толще, крепче и надежнее. Вот и сменял штурвал самолета на штампованный гаечный ключ. А потом…

Ох как Хробыстову захотелось летать! Бывало, сидел он среди летчиков в своем техническом комбинезоне и с жадностью слушал рассказы пилотов, вернувшихся с задания. Его обветренные губы застывали в восхищенной улыбке. Скулы на худом лице заострялись, и в глазах легко угадывалась какая-то грустная, давно ушедшая радость. Видно, уже не ушами, а душой он их слушал. А однажды не выдержал и сказал:

— Черт его знает, братва, зачем я только летать бросил? За что мне такое наказание? — И, швырнув под лавку отвертку с толстой ребристой ручкой, пошел в штаб проситься на летную работу. Пять лет в академии — срок немалый. Столько воды утекло и облаков в небе прошло. Сейчас ведь время на самолеты набрасывается со страшной силой — все новые и новые. Выпросился Хробыстов рядовым летчиком. Теперь вот вместе с нами приступил к первым репетициям.

С подложной дороги начал свой путь. Есть вещи, которые, чтобы сделать, надо научиться делать, есть и такие, которые вначале надо сделать, чтобы научиться…

Сидоров и Гуровский скучают. Хотя бы в шахматишки сыграть. Не положено! Врач — мужик научный. Говорит, что при умственном напряжении показания будут необъективными. Вроде бы в небо одни дураки поднимаются. Гуровский солидным кажется: на командира звена выдвинули, по четыре звездочки на погонах. Не только человек красит должность, но и должность человека. С виду Сидоров напоминает сказочного Иванушку, доброго и удачливого. Я знаю, он родился и вырос в деревне. Когда ему исполнилось два месяца, почтальон принес им в избу похоронную на отца. Задавило мать глубокое неутешное горе. Тогда и молоко у нее в груди сгорело. Пропадать бы мальчонке без материнского молока. Да выручила тетя Даша, что по соседству жила. У нее в аккурат девочка родилась. Взяла она дочь под одну руку, а Виктора под другую. Пилота вскормила тетя Даша! Виктор говорит, что его первой летной школой была зыбка, высоко подвешенная к потолку. Мать и не думала что его к высшему пилотажу приучала, вестибулярный аппарат тренировала. Да она и умерла вскорости, летчиком сына так и не увидела.

Сидоров в плечах недобрал да и ростом малость не вышел. Ему сейчас под парашют подушку подкладывают, корпус повыше поднимают, чтобы голова его за бортами кабины не тонула — удобно и осматриваться лучше. Правда, когда он сидит в кабине с ватой под парашютом — ничего: парень как парень. А вылезет — мелковат фигурой. Но есть и большая фигура… А Сидоров — мужик с головой.

Капитан Гуровский длинный и худой. Говорят, что Степан легко переносит перегрузки на пилотаже потому, что этим самым перегрузкам давить не на что: один стержень, безо всякой обмотки. Но «обмотка» у него хотя и небольшая, но стальная, видать. Пилотажник он сильный — жилы крепкие и кость прочная.

В иллюминатор смотрит Сафронов Генка. Явился не запылился. Теперь Генка со мной в одной эскадрилье. Его перевели к нам командиром звена. Генка — командир! Трудно и представить такое.

Друг показывает на наушники. Соскучился. Поговорить хочется. Надеваю шлемофон.

— Здорово, старина! — хрипят наушники. — Поздравляю с сыном. Молодец! С тебя причитается.

— Понял! — кричу. — Малость опоздал с поздравлениями. Сыну уже второй день. Но за мной дело не станет, будь спок! Только гляди, там у тебя Тарасов, он быстро опохмелит.

Генка оглядывается, а потом отвечает:

— Ничего, тут все по науке. Смотри, не умри до этого торжественного дня от малого давления и большой мужской гордости. Я твоему Олежке арматурконверт купил. Во, гляди! Все положенное обмундирование. Бельишко!

Генка поднял целлофановый пакет, потом в иллюминаторе показался его кулачище в розовом кружевном чепчике:

— Видал, какой шлемофон!

Генка исчез. Вместо него вновь появился майор Тарасов. Глядит поверх очков. Мы дружно киваем: дескать, все живы, чувствуем себя отлично, не беспокойтесь. Научно обоснованная программа будет выполнена.

Генку Сафронова, видать, Тарасов прогнал. Эх, Генка, Генка! Геннадий Иванович! И чего ты полностью, до известной степени, не расчехляешь свое сердце? Ходишь со своей Тамарой в кино, провожаешь до дому — метод «стандартного разворота». Пора и совесть знать. У меня все это в глубоком тылу. Нет, слишком буквально ты понял указания песни: «Первым делом, первым делом — самолеты…» Тот, кто написал слова этой песни, сам, видимо, не летал. Бросил клич, а не подумал: когда самолетам будешь не нужен — девчата и близко не подпустят… Понимаешь, что значит иметь сына? Собственного! Ничего ты не понимаешь, холостяк несчастный!

Стрелка высотомера ползет дальше. Стало быть, врач нас поднимает выше. Тарасов экспериментирует. Нас двигает выше, науку — дальше. Давай, давай, мы народ крепкий! Без кислорода проживем. Хлебом не корми, только полетать дай.

Говорят, что на большой высоте у человека под влиянием внешней среды почерк меняется. Он становится беспечным и танцующим. Это надо посмотреть, проверить. Беру листок бумаги. Пишу. «Здравствуй, дорогая Наташа! Соскучился я по вас. Сил нет. А силы нужны. Прихожу в пустую квартиру, и страшно становится. Одно утешает — скоро будем втроем. Ездил к вам в роддом. Покрутился вокруг. Не уверен: узнала ты меня или нет. Я тогда Второпях фуражку чужую надел… Ох, если бы ты, Наташа, видела, какое Генка для нашего сына бельишко купил! Я тоже решил для Олежки велосипед в военторге взять, трехколесный, там один остался…»

Почерк как почерк: буковка к буковке. Возможно, еще далеко до моего потолка. Правда, и мне чуточку спать хочется. Может, там, выше, и запляшут буквы, но пока не чувствую. У Гуровского и Сидорова уже веки не держатся, хоть спички подставляй. Хробыстов сидит гордо и прямо. Он думает. Ему есть над чем подумать. А я лучше вздремну малость. Потом письмо допишу…

3

Весь день по небу с грохотом толкались тяжелые тучи. Но дождь так и прошел стороной, лишь одним краем зацепил прилегающие к аэродрому сопки. Теперь они посвежели, подкрасились, в лучах заходящего солнца кажутся изумрудными. А у меня в душе с самого утра пасмурно, чистейший «сложняк». И началось все с пустяка. Вернее, не с пустяка. Я уже тысячу раз слышал и, как на тренажере, до автоматизма отработал фразу, что в авиации нет пустяков и мелочей, что надо прислушиваться даже к советам кладовщика, который выдает гайки на складе. И, выступая где-нибудь на собрании, эту фразу я и сам говорил: нет, дескать, в авиации мелочей, все крупное. А вот как коснется дела — забываю.

Утром после построения ко мне подошел техник самолета Семен Ожигов и доложил, что моя машина отремонтирована и покрашена.

— Только номер на борту нарисуем — и все, пожалуйста, летайте, — сказал он.

— Ты, Семен, намалюй-ка мне на борту тринадцатый номер, как у асов! — пошутил я. — Чертову дюжину!

Мою шутку Ожигов понял в самом прямом смысле:

— Это мы запросто, командир. Трафарет у нас есть, сделаем!

Я и значения не придал его словам: на шутку и отвечают шуткой. А Семен сказал и на стоянку подался. И тут же намазал красной краской на борту моего самолета две цифры. Истребитель с тринадцатым номером стоял в строю других самолетов, готовый к облету. В это время по стоянке проходил инженер полка подполковник Вепренцев. Возле моего самолета он сбавил шаг и замер от удивления:

— Это откуда такой? Откуда тринадцатый? Что за новость?

Ожигов покраснел. Понял, что сморозил. Только тут и дошел до него мой юмор. Семен моложе меня на целый год и шуток еще не понимает.

— Командир так приказал, — отвечает.

Вепренцев сразу на машину и в штаб. Меня к командиру в кабинет. Там его, к счастью, не оказалось. Командир в отпуске, отдыхает. Пусть спокойно отдыхает.

— Кто вам дал право на самолетной стоянке командовать? — загремел металлический голос Вепренцева в пустом кабинете. Он решил сам дать мне взбучку, и у него это получается не хуже командира. — Думаете, бога за бороду схватили? Теперь тринадцатый номер захотелось?

Лоб у инженера большой, так и прет из-под фуражки.

— Видите ли, товарищ подполковник, я хотел…

— Хотите сказать, что в предрассудки не верите? — перебил инженер. — А кто в них верит? Я? Я ни в бога, ни в черта не верю. Вот в дисциплину — верю и могу побожиться. А то что же это получается: один тринадцатый номер на борту нарисует, другому тогда козу подавай. С бородой и с рогами! Самовольство! Беспорядок! Нет уж, на стоянке я командую. И не позволю!

— При чем здесь предрассудки, пошутил просто.

— Шутить в цирк идите. Там сетку натягивают, и голову себе не разобьете…

Я вышел из кабинета, а следом тяжело ухнул дверью подполковник Вепренцев. Инженер был темнее тучи. Дышал он часто и порывисто. Гнев огнем питается, а огонь кислорода требует.

Вепренцев, конечно, шуток не понимает, хотя и намного старше меня. Правда, когда я пришел на стоянку и увидел на борту истребителя тринадцатый номер, так тоже поразился своему «остроумию».

— Что, стереть номер до сих пор не мог? — набросился я на техника.

— Жду указаний, товарищ командир, — ответил Семен.

— Ишь какой исполнительный! Бога за бороду уже поймал! — продолжал я мысль инженера. — Вмиг сотри номер!

— Это мы сейчас, товарищ командир, — уже застенчиво помялся Ожигов. — Могильный! — крикнул он и застучал кулаком по крылу.

Из-под плоскости вынырнул солдат. Такой же худой, как техник, с черными узкими глазами, с круглой ямочкой на подавшемся вперед подбородке.

— Слушаю вас, товарищ лейтенант технической службы!

— Давайте на склад за ацетоном, будем номер смывать, — приказал Ожигов солдату.

— Слушаюсь, — четко ответил тот и, повернувшись, застучал каблуками сапог по бетону.

— А это кто такой? — спросил я.

— Нового механика нам прислали, товарищ командир.

— А фамилия как?

— Могильный. А что?

— Ничего, так.

«Фамильица… Уж если не повезет, то не повезет…» Действительно, несчастливый этот тринадцатый номер. Из-за него такой кусок дня потерял. Раструбили. Еще и Могильного подослали. Так можно и суеверным сделаться. Вот тебе и предрассудки! А Генка Сафронов от души хохотал. Ему, видите ли, смешно, он один сумел увидеть в шутке долю правды. «И кто меня за язык дернул с этим тринадцатым номером? Шутил, да и вышутил. С юмором плохо дело…»

Домой пришел раздосадованный. Наташа только из роддома вернулась. Рассказывать о случившемся не хотелось. Расстроится, скажет, что я у нее «непутевый», когда замуж выходила, не был таким. И молчать не хотелось. Легче ведь перегорает, когда поделишься с другом.

Покрутился, повертелся, не выдержал — рассказал.

— Люди вроде бы не те стали, — заключил я.

— А может, ты другим становишься? — дрогнувшим голосом спросила жена. — Зазнаешься уже, слышишь?

«Ой-ё-ё…» Это «слышишь» звучало как приговор, даже отвести свой взгляд не позволяло. В ее словах был резон. Наташа словно била из пистолета с закрытыми глазами и точно в «яблочко». И куда ее девичья мягкость девалась. Атакует…

— Конечно, я чувствую себя увереннее и на земле и в воздухе. Тут ничего не поделаешь, так и быть должно, — сознался я.

— Увереннее или самоувереннее? По-моему, последнее. Но ты подумай, у тебя сын растет, мы гордимся тобой, а ты сам как мальчишка. Перестань, Виктор.

Опять атака. Атака дерзкая. Прямо в лоб. Не отвернешь. Так вот откуда они, плохие жены, берутся! Понятно.

— Но это ты брось! Тоже мне еще, нотации взялась читать. И без тебя есть кому прорабатывать! — повысил я голос. Но тут же спохватился. — Ладно, это я так, — добавил уже мягко. И сразу заметил, что поздно.

Действительно, я меняюсь, другим становлюсь: раньше ведь млел от ее голоса, а сейчас?

Глаза у Наташи, всегда светлые и ясные, вдруг потухли. Она молча села на стул, положила маленькие белые кулачки на колени и уставилась на меня. Застыла, затвердела вся. Глядела как сквозь стенку. Только костяные пуговицы на ее голубеньком в белую клеточку халате по-прежнему блестели.

«Ну уж за такие слова теперь мне долго придется отрабатывать. Подхалима, лисицу из себя строить. Разве тут самим собой останешься?»

И все-таки я отвернулся: не хотелось, чтобы жена слабость в моих глазах увидела.

Поговорили, называется. Ласково побранились. И вроде бы чуточку легче стало. Зачем здесь-то зря силы тратить? Наташа права. Оттого и разговора настоящего не получилось. Сознаваться мне не хотелось, что у бывшего «гадкого утенка» от «высокого» полета иногда голова стала кружиться. Наташа все говорит верно. Вот над городом захотелось пройти. Прежде ведь такого желания не было. Раньше летел и думал, как бы над всей землей точно пройти да не сорваться случаем. А тут перед посадкой самолета рот разинул, сел с перелетом и машину остановил у самого обреза бетонки. Еще бы чуть-чуть и… эх, прокачу! И с тринадцатым номером тоже устроил шум в пустой трубе. Теперь вот и с женой разговор скомкал. Непривычным и неудобным я каким-то и для самого себя становлюсь. Кстати, и на стадион перестал бегать, как Генка бегает. Раньше на кольцах, на перекладине крутился, разряд в училище по гимнастике завоевал, значок дали, где-то он у Наташи в коробочке вместе с булавками валяется. Теперь же только детскую коляску с Олежкой и вожу по беговой дорожке. Тоже вид спорта нашел.

Читал я, что один бегун во время состязаний на беговую дорожку в белых подтяжках выходил, чтобы заметным быть. Не похож я на него? Надо хорошенько подумать.

Когда летчик толстеет, дела его начинают худеть. Такое еще нигде не записано. Но если бы меня спросили, кто придумал такие слова, я бы ответил: «Старший лейтенант Виктор Шариков!» Если бы спросили, конечно. Но спрашивают у меня пока совсем другое.

4

Зеленый автобус, покачиваясь на ухабах, подкатил к домам гарнизона. В утренней тишине протяжно взвизгнули тормоза. Группа офицеров дружно втянулась в дверь автобуса, и мы поехали по сонной улице, глядя на дома в чуть припотевшие окна, чувствуя под рубашками еще не ушедшее тепло своих квартир. Утро выдалось прозрачное и яркое. На горизонте пожаром пламенели верхушки деревьев. В высоком небе застыли узкие розовые стрелы облаков. У входа в столовую нас встретил подполковник Торопов.

— Выспались, ребятки? — приветливо спросил он.

— Выспались! — ответили мы хором.

В зале столовой уже полным-полно офицеров. И большинство — техники. Так уж заведено в авиации: до прихода летчиков на стоянку они должны подготовить самолет к вылету. Поэтому они и встают вместе с петухами: петухи — чтобы петь, а техники — движки греть.

Мы с Генкой сидим за одним столом. И летим с ним в одной паре: он — ведущим, я — ведомым. Я сам попросился летать с ним. Подполковник Малинкин одобрил мое решение.

— Друзья на земле, друзья и в воздухе, — сказал он и провел нашу боевую единицу приказом по части.

Летали мы слаженно, стройно и гармонично. В воздухе я с полуслова понимал Генку, а Генка меня. Бывало, он только о развороте подумает, а я уже машину в крен закладываю, его палец к кнопке выпуска тормозных щитков тянется, а я уже нажал эту кнопку. Чутье у меня появилось такое истребительское. Говорят, когда наша пара над стартом проходила — все глаза на нее таращили, даже техники из-под самолетов вылезали. Проходили в обнимочку: крыло в крыло.

Пышная, с милыми ямочками на щеках официантка Рая подала нам по маленькой сковородочке. В них, словно шипящие солнышки — глазунья. Яичница горячая, а нам надо торопиться. Сегодня начались летно-тактические учения. К нам понаехали посредники. По аэродрому никто шагом не ходит — все бегом, как спортсмены. Гудит, колышится воздух. Дрожит, трепещет земля.

Часто поступают вводные: то «атомный» удар, то «газы», то на взлетную полосу «бомба» упала, то к охраняемому объекту подходят бомбардировщики «противника». Аэродром колесом крутится. Машины растащены по полю, и они теперь «пасутся» в одиночку. Это на случай «атомного» удара. В небо один за другим стартуют истребители на перехват и уничтожение «неприятеля». Самолеты только меняются местами, чтобы не пустела земля, чтобы не пустело небо.

От яркого солнца небесная чаша казалась бесцветной. Лишь у горизонта проступала свежая, сочная голубизна, она сливалась с темной полоской далекого леса. Оттуда заходили наши истребители, они торопливо ложились на землю и, приглушенно урча, катились в конец бетонки. На миг все смолкало, цепенело в звонком свете солнечных лучей. Но только на миг. Локатор ловил новую цель, и следующий перехватчик, разрывая непрочную тишину, уходил в небо.

Мы с Генкой сидим в кабинах своих самолетов. Они стоят рядом с подключенными к борту «пускачами». Мы ждем, какую задачу поставит нам командир. Готовы куда угодно, хоть на Луну!

Узнаем: где-то появилась колонна танков. Ее надо найти и «атаковать». Это и поручают нам с Генкой Сафроновым.

Квадрат расположения «противника» известен только расчету командного пункта. Он должен вывести нас в этот район. Разыскать танки в этом квадрате нам необходимо самим. Квадрат на карте можно закрыть двумя пальцами, а на земле эта отметка будет: тысячу на тысячу — сразу и глазом не окинешь.

Минута — и наши истребители в воздухе. Идем низко над землей, прячемся за широкие спины таежных сопок от локаторов «противника». У них сейчас ушки топориком. А нам надо подойти к цели незамеченными и свалиться как снег на голову.

Под крылом бежит земля: гофрированная, мускулистая, в синих венах таежных речушек. Глухая беспредельность. Шарахаются в сторону дикие олени с ветвистыми рогами, словно антенны локаторов. Искать колонну танков в тайге, что иголку в стоге сена. А вон на полянке и стога сена — они сами похожи на танки.

Подходим к скалистому, обросшему рыжей колючей щетиной берегу. Вдоль него, на отлете, в пенистом припае возвышаются мокрые каменные глыбы. Они стоят, как часовые, охраняющие еще по царскому указу Петра Великого нашу землю Российскую. Стоят бессменно… А дальше буйной ледяной печалью сиял океан.

Идем низко. Вода в океане загустела, ее глубинный холод кружит душу. На нас глядят прилизанные мордочки любопытных нерп. Они внимательно слушают нашу реактивную симфонию (любят, говорят старожилы, морские обитатели музыку, на этой почве они с нами связей ищут). А поодаль видны всплески: это касатки в чехарду играют. Им не до музыки — хищники.

Прошли круглый заливчик, и опять зелено в глазах.

Перекладываем самолеты из виража в вираж: тайга и тайга — колонны танков все нет и нет.

— Смотреть внимательнее! — приказывает по радио штурман наведения, будто он в своем зеленом окошке танки увидел.

Куда же еще внимательнее? Голова как на шарнирах крутится, глаза навыкат, а впереди один лишь лес косматится, да в просеках голые пеньки торчат в бестолковом порядке. Где же танки? Куда их, окаянных, схоронили? В данную минуту увидеть бы этих окаянных, и они стали бы самые нужные, самые приятные на свете, исчезли бы вместе с ними все печали и заботы. Глаза устали, слезятся. И тут слышу в наушниках радостный возглас:

— Вон они, милые, вдоль тропинки расставлены. Видишь зеленые брусочки?

— A-а, вижу, вижу! — обрадовался я.

«Вот оно, сладостное свиданьице!»

— Разрешите работать? — запросил Сафронов у руководителя стрельб на полигоне и, сломав линию полета, круто полез вверх.

— Цель видите? — спросили с земли.

— Видим.

— Разрешаю.

— Бей по замыкающим, а я по головным! Чтобы они ни туда и ни сюда — ни дна им, ни покрышки! — приказывает командир звена, а сам сваливает машину в пике. Мне так и хочется сказать: мой дорогой командир, все, что прикажешь, выполню исправно, не зря меня этому учили. Но по радио говорить много нельзя — «враг» подслушивает. Потом и болтать-то некогда, надо работать — столько зря без дела летали! Иду за ведущим. Его машина обозначилась полным размахом. Под ней забушевал лес. Воздушная волна от самолета рассекла кроны деревьев. На земле появились фонтанчики пыли и огня. Это Генка стеганул. Теперь и передо мной расступаются деревья, теряя свою плотность. У меня в сетке прицела обрамлены ромбиками макеты танков, центральная марка наложена на хвостовом. От мишеней вроде бы в панике бегут горелые пеньки. Плавно давлю пальцем на кнопку, вывожу самолет из пикирования и буквально привязываюсь к ведущему.

— Еще атака! — командует Генка. — Бьем в середину!

На пикировании снова вогнал мишень в кольцо прицела. Слышится грохот, будто кто-то булыжником шарахнул по самолетной обшивке. Истребитель словно на секунду останавливается, а потом, горячо взыграв, описывает кривую дугу. Моя нижняя челюсть отвисает, рот открывается, уши сами ложатся на плечи, а глаза закатываются, как у петуха, когда он пьет воду. Красивый, ничего не скажешь! Если бы с таким «портретом перегрузки» я всегда ходил по земле, мне бы наверняка Наташа не досталась, она бы со страхом меня за версту обходила.

Горят танки, горит дорога…

— С них достаточно! — говорит Сафронов. — Домой пора!

После посадки узнаем: колонна танков к объекту не прошла, уничтожена полностью. Да мы и сами это видели.

К нашим самолетам подбежал запыхавшийся полковой фотограф. Замполит приказал ему нас сфотографировать. Для пропаганды передового опыта. Мне хотелось сняться в кабине самолета. Так, чтобы одной рукой я держался за козырек фонаря, где видна головка стрелкового прицела, а другой — заслонил ладонью глаза от яркого солнца и смотрел бы, смотрел в одну мне ведомую даль. Но Генка говорит:

— Не надо так. Давай рядышком станем.

Солдат, пригибаясь, бегал вокруг нас, нацеливая объектив фотоаппарата и щелкая затвором. На шее у него болтались футляры, как у заправского фотокорреспондента.

Теперь будем раздавать карточки с автографами…

Возле аэродромного ящика дежурный весело застучал в отрезок железной балки. По самолетной стоянке запрыгал, загудел колокольный звон. «Химическое нападение! Химическое нападение!» — закричал солдат на ходу, сложив ладони рупором. Его крик, смешиваясь с металлическим звоном, создавал общую шумиху. К нам снова подбежал фотограф. Но мы уже натянули на головы резиновые маски и стали с Генкой на одно лицо. Солдат безнадежно махнул рукой и стремительно рванул в укрытие — «опасаться» от «газов». Пошли туда и мы с Генкой. На краю аэродрома зажгли дымовые шашки. Бурая, призрачная пелена повисла над летным полем. А истребители все уходили и уходили в небо. До позднего вечера на аэродроме пахло «газами».

После ужина я встретил начальника полигона.

— Сегодня двое ваших пилотов мой полигон в пух и прах разнесли! Эти макеты мы на тракторах в тайгу перли. Все пропало, — сокрушался он. — Летчикам, может, благодарность объявят, а нам работы на целый месяц хватит. И не пожалуешься.

Я не выдержал и похвастался, что это наша с Генкой работа.

— Ну и шут с ними, с этими мишенями. Сделаем! — потеплел офицер. — Я-то ведь за свою бытность начальником всяких вояк насмотрелся. Иные мажут, аж зло берет. И мы без деда потом сидим. В тайге с комарами воюем, медведей гоняем. А вы молодцы, хлестко били! — одобрительно покачал головой начальник.

То ж мы с Генкой!

5

В запас ушел подполковник Высотин. Правда, с Дальнего Востока он так и не уехал. Здесь остался, прижился уже. Частенько он к нам в эскадрилью заходит. Советует, подсказывает. Щедрой души человек. И ему кажется, что он не успел передать нам все, чем сам был богат, — боевой опыт. Нас все «сынками» зовет. И всегда такой заботливый, обходительный. Может, потому, что у него сын в армии служит. И тоже в авиации. Он не успел ему отдать всю отцовскую ласку. Теперь вот он всегда с нами: в этом, видно, он чувствует свой долг и свою обязанность. Иногда Высотин и на полеты приходит. Сядет в курилке и смотрит в небо, иногда в блокноте помечает, как его бывшие питомцы в бою маневр строят, кто какие «кляксы» ставит. Потом в разговоре все выскажет. Но голоса никогда не повысит, да он и раньше-то всегда говорил спокойно, когда рядом служил, командовал.

А иногда подполковник запаса нам о своей службе рассказывает. Вот у кого биография! Мне кажется, что без таких вот жизней, как у Высотина, поубавилось бы в грядущей славе новых, не известных нам до поры полетов. Посчастливилось все-таки нашему поколению! С ветеранами служили. А мне довелось с Высотиным даже в паре летать!


Тогда подполковник Высотин пришел в класс на предварительную подготовку к полетам и говорит командиру эскадрильи:

— Дай-ка мне, Сергей Алексеевич, пилота на воздушный бой сходить. Чтобы успокоиться, душу отвести. Желательно покрепче, поупрямее.

— У меня, товарищ подполковник, слабых в эскадрилье нет, — ответил Малинкин. — Любого берите. Все как на подбор. Богатыри!

Высотин окинул строгим взглядом сидящих за столами офицеров.

Я испугался, что сейчас он на мне остановится: я рыжий, заметный. А он, будто угадал, что я думаю. Засек мысли и говорит:

— Слетаю вот с вашим молодым, лейтенантом Шариковым.

И улыбнулся: мол, осчастливил.

Я встал. Делаю вид: очень рад. У самого на душе кошки заскребли: чего мне так не везет?

— Подойдет, Сергей Алексеевич? — спросил он у комэска.

— Лейтенант Шариков-то? — с улыбкой уточнил Малинкин. — Подойдет! Еще как подойдет!

А во взгляде его я уловил другое: дескать, за крепость не ручаюсь, а что упрямый…

Я стою и перелистываю Курс боевой подготовки, чтобы уяснить содержание предстоящего упражнения. Смысл дальнейшего разговора Высотина с Малинкиным уже не улавливаю, я рисую в голове завтрашний бой: картинка за картинкой. Ох и трудно примется! Высотин в войну на «лавочкиных» летал!

Задал мне Высотин уроки на дом. Весь вечер сидел я за столом, мусолил лист бумаги, вычерчивал варианты, приемы, комбинации воздушных боев. Рассчитывал длительность каждой эволюции, засекал точки возможных встреч с «противником», чтобы на случай промаха можно было начать всю игру сначала. За спиной у меня долго стояла Наташа и молчала. А потом вдруг спросила:

— Что это у тебя за кладбище такое? Кресты и кресты?

— Какие же это кресты? Самолеты это! — обиделся я.

— Ну, хватит, заучился, скоро двенадцать…

Я лежал, и перед глазами у меня долго мелькали кресты. Потом понял, что лечу. И лечу почему-то не на реактивном, а на «лавочкине». Впереди широкий «лоб» капота, и пропеллер, как вентилятор, вроде бы поставлен от духоты, чтобы летчик не потел зря. И тут слышу голос Высотина:

— Смотрите внимательно! Я не для прогулки взял вас в ведомые!

Делаем вираж, другой… Земля горит, все в дыму и пламени. Там полным ходом война идет. Снова раздается в наушниках голос Высотина, спокойный, как на предварительной подготовке в классе:

— Увеличьте интервал, смотрите по курсу справа!

Глянул вправо. Мать честная! Две черные точки. Свои или чужие? «Мессеры»!» — мелькнуло в голове.

— Атакуем первыми! — снова послышалась команда.

Фашисты, видно, заметили нас, тоже пошли в набор высоты. Я прикрываю своего ведущего по правилам, написанным в инструкции. Вижу, Высотин уцепился за хвост «мессера». «Не уйдет!» — думаю. И верно, тот вскоре заполыхал ярким пламенем, пошел вниз и ахнулся об землю. И меня такая радость взяла, что обо всем позабыл, будто кино гляжу вместе с Генкой. Вдруг слышу в наушниках:

— Смотрите сзади! Чего варежку разинули?

Я как обернулся, так и обмер. У меня на хвосте сидел «мессер», хищным рылом уткнулся. Чувствую, как мурашки по всему телу пробежали, а управление сразу стало тяжелым-тяжелым. А винт впереди почему-то горячий воздух на меня гонит, подавливает. «Хана!» — думаю.

— Уберите газ, дайте резко ногу! — слышу твердый голос Высотина.

Что есть силы беру сектор газа на себя и ногой толкаю педаль. Самолет резко погасил скорость и листом скользнул в сторону. Красные шары разрывов снарядов пошли левее крыла моего истребителя, а за ними вдогонку помчался «мессер». Дух у меня совсем перехватило, и тут увидел, что ролями мы поменялись — я в хвосте у него оказался. «Ну, теперь за тобой очередь, Шариков!»

…Всю ночь мне снилось, что я гоняюсь за фашистом, ловлю его в прицел, стреляю, а он как заколдованный. Даже лицо летчика немного успел разглядеть, он похож на артиста, который часто в кино шпионов играет. Проснулся. Форточка открыта, и занавеска от ветра колышется. На душе такое, точно все наяву было. Так вставать не хотелось. Но будильник позвал на работу.

Мы с подполковником идем в зону воздушного боя. Идем вверх, в размытые ветром пространства. Туго и напряженно уткнулись в зенит остро отточенные клювы наших истребителей. Движок моего самолета все просится выше и выше. Небо густеет, синева становится плотной, с чернильным отливом, с фиолетовыми взблесками. Горизонт сужается, глаза упираются в какую-то неясную преграду. Глядя по сторонам, вроде бы ощущаешь покатость и кривизну земли. За толстым стеклом фонаря — разряженность и холод. Небо с каждой секундой чернеет, становится жидким, непрочным, ненадежным. Небо без жизни.

Турбина гудит пусто, беспомощно, недовольно. Чуть дышит. Значит, край, предел, потолок. Дальше пошла дорога в космос. Дорога раскисшая, хлюпкая, без края и обочин. Прохладной струей шипит под резиновой маской безвкусный, пресный кислород. В эфире слышатся далекие, глухие шорохи аэродрома.

Под нами — зона. Самолет ведущего висит справа детской игрушкой. В прозрачном своде фонаря взведенным курком сидит подполковник Высотин.

— Расходимся! — командует он.

Гляжу в оба, чтобы сразу не потерять из виду его самолет. Истребитель разворачиваю влево, а голову — вправо. Координированно.

— Тридцатый, сближение! — опять слышу в наушниках.

Снова разворот. Идем на встречных курсах. Расходимся бортами. Вижу, как его самолет устремляется вверх. Лезу за ним. Отстаю. Сектор газа дан полностью, кажется, рукоятка гнется, а мощности у двигателя — с гулькин нос. Скорость падает. Линия горизонта ложится под ноги. Земля отлетает назад и останавливается. Сейчас важно не свалиться первому. Свалиться — значит показать хвост «противнику». Тогда ему ничего не останется делать, как нажать кнопку фотокинопулемета, и будешь, распластав крылья, сидеть в кадре. Нет, ни за что! А если в настоящем бою? Фотоэлементом не отделаешься. И держаться трудно. Самолет, как сонная тетеря, висит, будто на паутине, вот-вот сорвется, завалится. Движок задыхается: огонь кислородом питается, а на этой высотище кислорода не густо.

«Ну, милый, родной, потерпи, подержись еще малость. Чуть-чуть. Не будет же он век там висеть…» — подбадриваю я то ли себя, то ли свой самолет.

А Высотин словно присох к небу.

Ноги мои уже начали вибрировать. Ступни онемели, и под ними вроде бы подметки башмаков от огня покоробились. Так недолго и в штопор ковырнуться. А-а-а! Не привыкать! Пропади моя голова, но первым не сдамся! Не посторонюсь! Тут я над собою не властен! И в этот момент я увидел, как истребитель Высотина закачался из стороны в сторону, заюлил носом, вроде бы искал крючок, чтобы зацепиться, а потом свалился на крыло и пошел вниз. К земле! Это мне и надо! Перекладываю рули. Моя машина вздрагивает, будто по-собачьи отряхивается, и тоже летит вниз. Теперь важно удержаться, не отстать, не потерять самолет, не выпустить его из виду.

Подполковник выводит истребитель из пикирования.

С плоскостей срываются белые крученые струи с брызгами солнечных искр. «Ну и тянет! А мне надо бы посильнее, чтобы уменьшить радиус, срезать углы, укоротить дорогу и пересечь ему курс…» Беру ручку управления на себя. Самолет вначале слегка встрепенулся, а потом, натягиваясь хрящами и жилами, взметнулся ввысь. Небо совсем потемнело, голова затяжелела, а шея сжалась в гармошку. Вижу, как Высотин гнет свой истребитель, нацеливая прямо в тусклый солнечный шар. Но это мне не в диковинку: читал Александра Покрышкина, читал и Ивана Кожедуба…

Впереди порхает пламя и розовая стенка из искр. Лучи солнца навылет бьют бронестекло. И теперь я лезу за Высотиным, как бывало мальчишкой во дворе лез в драку, зажмурив глаза, из которых сочились слезы. Самолет подполковника немного отвернул, и я тут же вогнал его в сетку прицела. И мягко нажал пальцем горбатую кнопку фотокинопулемета. На приборной доске приветливо замигала сигнальная лампочка, в наушниках шлемофона зажужжал моторчик аппарата, будто по щекам прошлась электрическая бритва, — съемка началась…

Истребитель подполковника Высотина вышел на прямую. Качнул с крыла на крыло. Жест его уяснил!

— «Бой» закончен! — продублировал он его по радио.

А на большее у меня, наверное, и духу бы не хватило. Все силы, которые копил больше двадцати лет, в расход пустил. Губы спеклись, язык одеревенел.

— Вас понял! — сухо прошепелявил я, дал газ и пристроился к ведущему. Ух, как жарко! Сейчас бы тот самый вентилятор, который во сне видел! Голову бы охладить!

Пошли на аэродром. Под крылом полоса. Время подошло отваливать поодиночке.

— Не шуруйте излишне ногами, не на тракторе, — говорит мне Высотин по рации. Оборачивается и показывает кулак. Слова, которые он хотел бы сказать дальше, в эфир пускать нельзя: не на тракторе.

Подполковник положил свой самолет в крен и запросил у руководителя полетов:

— Разрешите посадку парой?

— Разрешаю! — передали с земли.

Так вот почему он не торопился с роспуском! Решил со мной в паре сесть! Это здорово. Я еще парой не садился. Высотин прекрасно знает об этом. Как не знать? Кому-кому, а Высотину хорошо известен уровень подготовки каждого пилота, уж у него-то сложились ясные представления, кто из них на что способен и на что горазд. Я-то, видать, у него не на плохом счету, раз доверяет такое, Садиться парой — работа тонкая, ювелирная, все впритык подогнать надо, по крылу ведущего можно стругануть и не заметить как.

— Подойдите поближе! — командует Высотин.

Подтягиваюсь так, что отчетливо вижу у него на консоли блестящий, зализанный воздушными струями обтекатель, и у самого среза четкими рядами его дырявят кружочки заклепок. Небо сужается, становится тесным. И в кабине не повернуться. Чувствую, как ларинги сдавливают горло. В руках не штурвал, а мокрая дубина. Мой истребитель так и хочет догнать самолет ведущего, так и норовит чиркнуть его по гладкой консоли. Разворачиваемся. Военный городок ложится набок, белые трехэтажные домики крепко вросли в землю — не катятся по наклонной плоскости.

Наши самолеты одновременно садятся на полосу и, приветливо кивая капотами, катятся по бетонке. Тут уж я подивил людей на старте своей филигранной посадкой.

К машине подполковника Высотина подходит командир эскадрильи, туда тороплюсь и я. Но что-то меня удержало.

— Очень рад за твоего молодого! — говорит подполковник. — Скоро, Сергей Алексеевич, мне можно будет спокойно разводить цветочки-ягодки. Да, да, со спокойной душой. Вон она, смена! А пора, брат, пора. Раньше с высоты десять тысяч метров мог разглядеть, кто по дороге идет: мужчина или женщина. А сейчас «А» и «Б» — сидели на трубе… У окулиста в кабинете начал азбуку путать, заново изучать надо. С аптекой в кармане много не налетаешь. Теперь на земле красивую женщину увидишь и за пульс хватаешься.

Смеется. Обращается в мою сторону;

— Что стесняетесь? Подходите ближе, как в воздухе.

Результат полета ясен. «А еще лететь не хотел! Куда не надо первым лезу…» Тут я почувствовал твердость земли под ногами. Стою возле бывалых летчиков, смотрю по сторонам: мне очень хочется, чтобы меня сейчас все, все видели.

— Дай-ка, Алексеевич, папироску, — попросил Высотин у Малинкина. — В сторонку чуточку отойдем, покурим.

Глаза Высотина были одновременно и веселые и грустные. Он молча закурил, пустил кольца дыма и легонько поколотил себя в грудь ладонью с растопыренными пальцами:

— Конечно, режим, Сережа, тяжеловат, — произнес он растянуто.

И вроде бы сказал это не Высотин, а кто-то другой и совсем чужим голосом. Глядя на него, на такого великана — не поверишь. И мне от этого его признания стало как-то неловко. Но Высотин, немного приободрившись, добавил:

— Ничего, если ветеран проигрывает бой молодому пилоту, это еще не значит, что он сдает свои позиции. Просто у него появились хорошие ученики, Так ведь, комэск?

— Безусловно, товарищ подполковник, — не без гордости откликнулся Малинкин и, посмотрев на меня, с улыбкой добавил: — Да этот рыжий бугай…

Я не обижался на Малинкина, когда он называл меня «рыжим» — по цвету волос мы с ним были, как близнецы.

— Так и летайте, Шариков! — сказал Высотин с нажимом. В штаб пошел.

Подполковник медленно пошагал по рулежной дорожке. Мы С комэском оцепенело глядели ему вслед. Куртка на спине Высотина топорщилась, будто под ней были сложены крылья.

Я поспешил в стартовый домик. Так мне есть захотелось, перед полетом аппетита не было, а на кислородной диете долго не продержишься. С каким бы смаком я сейчас уплел те котлеты, которые не съел за завтраком, их запах прямо раздражает… Еще не терпелось рассказать про воздушный «бой» с асом. Встретил капитана Гуровского.

— Хоккей сегодня! Наши с Канадой играют. Сила! По телевизору будут показывать! — с ходу сообщил он с каким-то злобным, веселым азартом. При этом на тонкой шее капитана выступили прожилки. — Пора уже и закруглять полеты! Налетались. Такая игра! Ледовое побоище! Это тебе, браток, не шахматы, — с упреком добавил он. Гуровский целиком и полностью был поглощен предстоящей встречей по хоккею. Он торопился и, видно, сам не знал, куда торопился, а мне не хотелось, чтобы он уходил. Хотелось, чтобы он про бой с Высотиным спросил. Видел ведь, как мы красиво парой садились. Не спросил Степан.

И я не стал ничего говорить, не стал хвастать. Вдруг в ответ Гуровский ничего не скажет, промолчит? Тогда мне будет стыдно. От этих мыслей чувство победы уже не казалось таким полным и радостным. Победа, конечно, была, но в чем-то другом.

Про этот бой я никому не рассказал, даже Генке. Кстати, друг тоже не поинтересовался. Он будто бы знал, что Высотин во сне меня от верной гибели спас. Да разве только во сне, разве только меня одного?..

Фотопленка воздушного боя действительно была хорошая. Но что пленка? Она хотя и высокочувствительная, но без души ведь. На ней можно отснять самолет в перекрестии прицела и детский мультфильм.

С той поры мы с подполковником Высотиным сдружились. Часто играли с ним в шахматы. Играл он остро, рискованно, обыграть его удавалось редко. На обдумывание хода он затрачивал секунды и очень не любил, когда я долго думал.

— Нельзя же так, — сокрушался он. — Самолет летит и летит, время глотает, километры наматывает. Партию шахмат переиграть можно, а полет не переиграешь. Не приучайтесь к цейтнотам. Для летчика-истребителя это недопустимая роскошь. Шахматы — превосходный тренаж мозгов.

Действительно, во всем его облике виделось что-то истребительское: внешнее спокойствие и внутренняя готовность к неожиданности, внезапности, ко всякого рода сюрпризам.

— Товарищ подполковник, — спросил я однажды, — кем бы вы были, если не летчиком?

Он не задумываясь ответил:

— Летчиком!

Высотин чем-то напоминал моего друга Генку Сафронова, но, чем именно, понять я не мог.


Теперь вместо Высотина прибыл подполковник Карпов. Ох и принципиальный мужик. Прямо видно было, что он мучился от мысли, что мы, будучи недостаточно хорошо обучены, в суровых условиях можем сплоховать. Полетишь с ним на «спарке», отличную оценку ни за что не поставит. «На пятерку раньше один бог летал, — говорит. — И то раньше. А сейчас еле-еле на троечку вытягивает: положенный режим не выдерживает — кругом спутники летают, он но успевает головой вертеть — на осмотрительность много времени затрачивает, столкнуться боится. И за приборами не глядит, как следует. Пятерку могу вам только за настоящий бой поставить».

Сам летал отменно. Бог, конечно, ему и в подметки не годился. Возьмет в воздухе ручку управления — стрелочки приборов и не шелохнутся. Машину вверх потянет — позвонки в хруст. И на осмотрительность у него времени хватало, потому что на приборы он и не глядел, они сами на него глядели. Любил, когда летчики выполняли пилотаж быстро, четко и без передыху. Летать с ним на «спарке» было непросто. На пилотировании он вытягивал душу из себя, из самолета и из летчика. Говорят, что, еще будучи комэском, когда Карпов стрелял по воздушной мишени, после него вся эскадрилья неделю щепки собирала. Еще Карпов любил, когда пилоты на занятиях высказывали тактически грамотные мысли. Вроде бы этими мыслями он жил, ими одевался, ими и обувался. Свою принципиальность Карпов показал при первом руководстве полетами. Сразу всех на лопатки положил. В том числе и командира нашего…

Погода тогда в районе аэродрома резко ухудшилась. С вышки СКП полосу не было видно — туманом застелило. А в динамике послышался голос:

— Прошу разрешения на посадку!

Мы-то уж знали, что слово «прошу» сейчас обрело совсем другой, формальный смысл. Голос звучал властно и не просил, а требовал. В воздухе был командир.

— Не разрешаю, — вежливо ответил Карпов. — Идите на запасной аэродром. Там хорошая погода.

— Нормально… И здесь сяду… — опять потребовал голос.

— Я вам сказал: не разрешаю, — спокойно повторил подполковник. — Идите на запасной.

— Да вы понимаете, мне здесь надо! Здесь! — загремело в динамике. — Хоть в позывных разберитесь, — прозрачно намекнул командир.

— Понимаю, все понимаю и в позывных разобрался. Здесь садиться нельзя. Я не разрешаю, — подтвердил Карпов, Голос у подполковника был звонкий, зычный, за тридевять земель услышишь и без всякого радио.

— Ухожу…

Конечно, тогда он всех нас не только удивил, но и поразил: без году неделя в части и с командиром так расправился. Что, командир сам не знает, куда ему лучше садиться? Командир тоже летчик — будь здоров! Ему хоть туман на три метра в землю — все равно бы сел. А вот Карпов уперся. «С таким человеком и нам не видеть сладкой жизни».

Рассказывали, правда, потом, что командир его за такой поступок хвалил даже. Но нам хвалить Карпова пока было не за что. На разборе полетов он не щадил никого. За ошибку любого из нас наизнанку выворачивал и показывал, кто чего стоит.

Вот и сейчас он подошел к трибуне. В руке — указка, будто шпага. Вижу, как его с веселой хитринкой глаза живо забегали: ищут кого-то. Этот взгляд меня коробит, я его просто побаивался. Со школьной скамьи у меня осталась неприязнь к такому учительскому зрению.

Он подвел итоги выполнения заданий в воздухе. Прошелся указкой по схемам, таблицам. Полеты прошли успешно, сказал он, мы достигли многого, но могли достигнуть еще большего, если бы… Вот с «если бы» все и начиналось.

Первым Карпов поднял капитана Александра Савельева. У него во время стрельбы в прицеле перегорела лампочка подсветки. Об этом он доложил по радио руководителю полетов, однако задание выполнил успешно.

— Ну и как же вы все-таки стреляли? — спросил Карпов у летчика.

— По заклепкам, товарищ подполковник. На глазок.

— Это интересно, — сказал Карпов. Хотя по лицу видно, что ему совсем было неинтересно. На переносице сошлись тонкие девичьи брови, а черные глаза почти скрылись в прищуренных веках. — Значит, скольжение самолета по щекам определяете? Дедовским способом? — с подковыркой уточнил он и тут же задал вопрос: — Что же вы не постучали по прицелу кулаком?

— А зачем? — удивился Савельев.

— Иногда по телевизору постучишь, он и заработает. Знания техники у вас на уровне академика цельнотянутых наук. Почему не поставили запасную лампочку? Руки были заняты или голова не сработала? Для кого эта лампочка на крышечке приделана?

— Голова не сработала, — сознался летчик. — Забыл.

— Что сумели при стрельбе заклепки использовать — хорошо. Но возвращаться к первобытно-общинному строю не будем. По знанию материальной части стрелкового прицела сдадите зачеты, — заключил подполковник.

— Начнете танцевать от печки, — вставил кто-то о места. Это уж слова нашего инженера. А Карпов прихлопнул ладонями: дескать, все, прекратить, и принялся за капитана Гуровского.

— Что для вас, товарищ капитан, перехватчики — гончие собаки? — спросил он у летчика. — Вам поручили ответственное задание — имитировать цель. А вы форсаж на защелку — и был таков! Что за безобразие? Летчики должны были отрабатывать прицеливание. Понимаете — прицеливание. Не перехват, не поиск, а прицеливание…

Гуровский любил рисовать, играть на баяне, увлекался хоккеем и охотой, а еще летать любил. Художник он был неважный, музыкант плохой, охотник — никудышный, хоккеиста в нем не признавали — на коньках еле держался, а летчик — отменный. Слава о нем в полку ходила как о человеке очень скромном, честном и аккуратном. Он был высокий, худощавый, с острыми чертами лица. Гуровский всегда всерьез говорил о музыке, но слова его всерьез никто не принимал. И прощали ему такую назойливость лишь за его скромность, за то, что летчику без музыки в душе никак нельзя.

— Да я же как в бою, товарищ подполковник. Не хотел, чтобы внезапно наскочили. Вы же сами не признаете внезапности. Считаете, кто прозевал — тот ротозей. И я так считаю, — говорит Степан и мученически заводит глаза. Неуютно у него на душе. Не высокая это музыка! А кому охота без боя сдаваться?

— Стратег! — перебил его Карпов. — Он считает. Вы слушайте, что я сейчас вам говорю, а оправдываться будете дома.

Конечно, летчику нелегко признаться в своей ошибке. Но у Карпова логика железная. Теорию он знает назубок и любого пилота припрет к стенке. По науке. Он категоричен. С ним не поспоришь. Возникнешь с сомнениями, он сразу: «К доске!» Эта команда у него звучала, как «К барьеру!». Лучше промолчать. В данном случае это будет та кривая из одной точки маршрута в другую, которая короче любой прямой…

Когда Гуровский сел, Карпов назвал мою фамилию. Я вскочил гвоздем. Хотя мне и не привыкать, но на душе тоже стало тревожно. В журнале руководителя полетов в разделе замечаний я не наблюдал свою фамилию, но кто знает…

— Вот еще ас выискался! Подавайте ему самолет с тринадцатым номером. С другим, видите ли он летать не хочет.

«Зачем же так? Почему не хочу? Разве я так говорил?»

Пилоты оборачиваются и зубы скалят.

Еще один для смеха вставил:

— Он, товарищ подполковник, перед полетом не бреется — бога боится!

По классу прошел гогот. И я бы вместе с ними посмеялся, если бы не обо мне речь и подполковник не продолжал свой разнос. Неприятно все это слышать. Нет чтобы за отличную стрельбу похвалить, заодно и благодарность объявить. Ведь нам с Генкой фотобюллетень посвятили. В коридоре висит. Вон какими мы там героями выглядим. Смотрят на нас и пример перехватывают. Сегодня я сам два раза мимо бюллетеня проходил, все любовался. И не мог налюбоваться. Напомнить бы ему об этом, да сочтет за нескромность.

— Стреляли вы здорово. Об этом я прекрасно знаю, — наконец-то перехватил мои мысли Карпов. — Иначе и быть не должно. Когда летчика пропагандируют — это хорошо, но когда он сам начинает мнить из себя аса, да еще и рекламировать, — дело худое.

«Летчик толстеет, дело его худеет, — это я сам сказал такое. Вот они, мои белые подтяжки, на беговой дорожке. — Ну зачем мне нужна была эта художественная самодеятельность с тринадцатым номером?» Раскаяние всегда запаздывает.

— Зачем вы это сделали, товарищ Шариков? — спросил Карпов.

Сказать, что пошутил? Он не засмеется. Я молчу. Молчу, словно партизан на допросе. Чувствую, как мои уши ожгло жаром, и казалось, что нос стал по лицу расплавляться. А Генка сидит рядом, лицо газеткой прикрыл. Только черные кудри крупным кольцом видать.

— В следующий раз за такие проделки я вас от полетов отстраню. Другие номера будете выделывать. Понятно вам, товарищ Шариков? Сидите.

— Понятно, — проглотив горячую слюну, ответил я. Тяжело дались мне эти слова. Я шумно вздохнул и сел. Но все-таки под нос себе буркнул: «Следующего раза и не будет».

— Вам что, не понравилось? — зачем-то снова спросил он меня.

— Нет, нет, почему же, понравилось, — спружинил я и даже второпях грудь рукой прикрыл.

— Тогда сидите.

За мной поднялся лейтенант Сидоров. И до него дошла очередь. Сидоров обычно вставал, когда ему объявляли благодарности. Парень он смирный. А тут вот и его поднял. Стоит он и морщит свой конопатый, похожий на птичье яичко нос. Тоже поднял руку к груди — защищается. Он для меня всегда дорог, а в эту минуту — особенно. Сидоров летал хорошо, хотя он не походил на летчика даже тогда, когда надевал на голову шлемофон. Сидоров — смелый и решительный человек, но главная его черта — обаятельность. А под обаятельного человека подделаться почти невозможно.

— Полюбуйтесь, еще один летун объявился, так сказать, презирающий смерть. Задумал с ней в кошки-мышки играть, — представил его Карпов, — Ему прыгать приказывают, а он не хочет. Вы что, товарищ Сидоров, жить не хотите? — повысил голос подполковник. — Отвечайте, когда вас спрашивают!

Лейтенант Сидоров даже оглянулся, как бы отыскивая того, к кому бы мог относиться такой наивный вопрос. Поискал глазами, прищурился, а потом, крепко ухватившись за крышку стола, расхохотался:

— Что вы, товарищ подполковник! Жизнь такая штука интересная! Кому же она надоесть может?

Карпов осекся. По смуглому лицу расползлась улыбка, но долго не удержалась, соскользнула.

— Это вы, товарищ Сидоров, верно заметили, — согласился он и осторожно опустил на трибуну указку-шпагу. А потом, заложив за спину руки, молча прошелся по классу. Молчали и мы. Тут было что-то новое. Подполковник остановился, глянул на Сидорова исподлобья и растянуто произнес: — Сор-ви-го-ло-ва-а!

Трудно было понять: осуждал он Сидорова или хвалил. Все знали, что на бесшабашную голову он всегда накладывал дисциплинарное взыскание. А у Сидорова го-лова оказалась с лихим названием. И он позволял себе смотреть на подполковника открыто и задиристо…

Что же произошло? А произошло вот что. Подполковник Карпов полетел с лейтенантом Сидоровым на двухштурвалке на отработку штопора. Прямо над аэродромом набрали высоту. Дали рули на ввод. Самолет нехотя крутнул виток штопора и вышел в горизонт. Тогда они ввели истребитель в правый штопор. Машина лихорадочно завертелась. Летчики поставили рули на вывод, а истребитель и знать ничего не хотел — продолжал крутиться в шаманской пляске и кубарем летел к земле. Она уже рядом, как школьный глобус, вертится.

— Прыгай! — скомандовал Карпов Сидорову.

А Виктор держит рули на вывод и по радио отвечает:

— Сейчас перестанет. Ему надоест, и перестанет. Сам утихонится, дурной, что ли?

Только произнес это, как самолет прекратил вращение…

— Да, — сказал я, когда мы вышли из класса после разбора полетов, — тут бы ни один карьерист не усидел.

— В следующий раз и я, наверное, не сдержусь. Боязно больно, — засомневался Сидоров.

— А чего же сам-то Карпов не прыгал? — спросил я.

— Вот именно… — протянул Виктор,

6

Раннее утро. Бледная полоска несмело тронула край неба. А когда транспортный самолет набрал высоту, оттуда был виден багровый диск солнца. Мы сидим в самолете, прижатые ранцами парашютов. Прыгать страшновато. Тем более мне. В училище на последних прыжках мне казалось, что парашютирую на копну сена. Радовался и тянулся к ней — помягче будет. Но в сене-то как раз я и запутался. И приземлился на одну ногу. Она не выдержала. Треснула. Меня положили в госпиталь. Этот критический момент в моей летной жизни даже на фотокарточке зафиксирован. Один чудак в госпитале сфотографировал. Стою я на костылях, поджав белоснежную ногу в гипсе: длинный, дохлый, с острыми квадратными скулами. Помыкал я тогда горе. Эту фотокарточку я никому не показывал. Могут не поверить, что на копну сена метил, подумают, со страха ноги раскорячил. Бывает и такое…

Но полковому врачу майору Тарасову на медосмотре об этом случае рассказал подробно, только карточку не показал. Тот глянул в медицинскую книжку и приказал раздеться. Я мигом снял рубашку. Майор взял какую-то железку и несколько раз прочертил ею живот, будто намечал, где разрезать. Потом постучал молоточком по ноге. Подумал и говорит:

— Нервы у вас, молодой человек, крепкие. В месте перелома, на большой берцовой кости, как автогеном сварено. Кость ваша любой удар выдержит. Нет причин для волнения. Но для морального успокоения с прыжками советую подождать с годочек. Выпишу вам освобождение.

— Раз сварено, так сварено! Чего ждать? — отрезал я, стараясь казаться равнодушным. — Лучше уж я со всеми прыгну. Не надо освобождения.

Майор Тарасов глянул на меня поверх очков, похлопал по голому животу и торопливо пролепетал:

— Да, да, да… Можно, можно… И лучше будет. Прыгайте, пожалуйста.

Надо проверить; есть ли у меня сила воли? Один раз прыгну. Страх-то на тараканьих ножках ходит, а у меня как автогеном сварено. Раз прыгну. Но когда мы готовили в классе парашюты, пришел комэск второй эскадрильи.

— Некоторые пилоты у меня не изъявляют особого желания прыгать, — сказал он, обращаясь к начальнику парашютно-десантной службы капитану Былину. — Для плана вот молодой пару раз прыгнет. Любитель! — Он указал на Генку. — Думаю, что и Шариков от второго прыжка не откажется.

У меня внутри похолодело.

— Прыгнете?

— Конечно! — ответил я не своим голосом.

Что поделаешь: прыгну. Под лавку не спрячусь, «паучка» не дам. «Паучок» — это когда руками и ногами упираются в кромку двери. Такого только бульдозер и может за борт выпихнуть. Меня толкать не надо. Не так воспитан. Сам пойду…

Теперь мы сидим в самолете, будто в сумрачном туннеле. Сидим друг за дружкой с зелеными ранцами — горбами. Угрюмые, будто нас топить собираются. Ехали на аэродром — все шутили. Дескать, прыгать с парашютом, что с тигром целоваться — много страху и никакого удовольствия. Смех смехом, а небо — кверху мехом…

Сейчас все притихли. Побаиваются. Конечно, с такой высотищи, вниз головой с тряпочкой… И Генка, видно, трусит. Но он умеет подавлять в себе волнение. Сидит как ни в чем не бывало. Генка — молоток! Не страшно только идиотам.

Генка поворачивается ко мне.

— С задержкой пойдем? — спрашивает.

— Как-нибудь, — нехотя отвечаю, а сам думаю: «Я бы не прочь задержаться до посадки самолета…»

Малинкин тоже с нами. Уж он-то мог и не прыгать. За свою жизнь напрыгался. Но разве от нас отстанет?

Земля уходит вниз, расплываясь в дымчатых струях. Стрелка высотомера лениво подползает к отметке тысяча метров. В круглое окошко неприветливо светит дремотное солнце. Капитан Былин открывает люк. Люк здоровенный, вполнеба. Самолет останавливается и одиноко повисает в пустой сини. Отчетливо виден стабилизатор: кто не успеет далеко оттолкнуться, тот ткнется в него носом. За бортом гудит и стонет ветер. В «туннель» врывается поток свежего воздуха, но от этого ни капельки не легче. Даже наоборот: появляется тайное желание покрепче ухватиться за какой-нибудь хорошо прикрепленный к борту самолета железный косяк.

— Приготовиться! — спокойно говорит капитан.

Противный рев сирены. Все встают. Я тоже. Стоять тяжело: парашют стягивает плечи и давит, давит вниз. Опять сесть хочется. Но в самолете начинается возня.

— Пошел! Пошел!

Былин растопырил ноги и руки, стоит, как краб, с лицом, искаженным от крика. Он делается страшным и противным, как рев сирены.

Первым к разинутой пасти подходит подполковник Малинкин. Наклонился — и кубарем опрокинулся вниз и вскоре вспыхнул белым пузырем.

— Бр-р-р!

За ним, как из стручка горошины, из самолета посыпались летчики. К двери все подходят и подходят. Сумрачное нутро самолета пустеет. Тут стоит чуть-чуть поддаться страху, и он немедленно завладеет всем твоим существом, растворит в себе остальные чувства и намерения, и захромаешь тогда, захромаешь. Нет, важно забыть про руки. Забыть так, будто без них родился. Руки могут сами ухватиться за железный косяк. И тогда… Тогда — «паучок». И смех и грех…

Навстречу упругому ветру подставил свое плечо Генка Сафронов. Вижу, как он летит вниз головой, распластав руки, словно ласточка. Форсит! А мне не до выкрутасов!

Слова о том, что смелость одного увлекает других — не пустые слова. Шагаю и я за борт дюралевой двери. Есть у меня нога или там — деревяшка? Мне безразлично. У меня есть сила воли: раз назвался груздем… Шагаю и я в пространство, в ничто.

Резкий провал. Воздух ударяет в грудь. Тяжесть покидает тело. Нутро подкатывается к горлу. Свистит и ревет в ушах. Секунда, другая… Выдержка, терпение… Терпеть не беда, было бы чего ждать. Сжимаюсь в комок, чтобы лямки подвесной системы не отпечатались на теле синяками. Тяну за кольцо. Оно такое тоненькое и хлюпкое — как бы не поломалось. Шелковая стропа хлестко бьет по щеке. Динамический удар дергает за плечи и подбрасывает вверх. Дыбом встает горизонт. Тюльпаном расцветает над головой купол и заслоняет все небо. Я неподвижно зависаю над мутно-серебристой, залитой слабыми лучами солнца бездной. Внутренности возвращаются на место, уверенность рассасывается по всему телу. Но душевное волнение полностью не проходит. Главное впереди: как встретит земля-матушка? Выдержит ли большая берцовая? Сварено-то сварено, но и не такие штуки при встрече с землей гнутся-ломаются.

Плоская и твердая земля неудержимо надвигается снизу и давит, давит своей величиной, своей независимостью. Растет скорость снижения. До боли в коленях сжимаю ноги, чтобы случаем не раскорячились, И пошла земля углом, так и метит в лоб! Голова сама прячется в плечи… Удар! Громкий, ошеломляющий. Быстро вскакиваю и хватаюсь за ноги. Целы! Целы! Сколько страху язва них натерпелся! Тишина. Такая тишина, что кричать хочется. Прохладой и покоем дышит зеленое поле, умытое росой, и тайга, что легла на отлете. А со светло-лимонного горизонта дурашливо глядит на меня рыжее солнце.

Подбежал Генка. Смотрит на меня и на мои ноги, гогочет и обнимает.

— Фу-у ты! — как ужаленный, отпрыгивает он. — Весь измазался-то как! Гляди, в коровью лепешку угодил! — морщится и падает, умирая от смеха.

Отлично! Второй раз прыгнуть — проще пареной репы.

7

В гарнизонной библиотеке тишина. За полированными столиками, склонившись над книгами, сидели офицеры.

Среди них я увидел худощавое лицо капитана Хробыстова. Он тут и пропадает. Академик!

Встретили Степана Гуровского со стопкой музыкальных нот.

— Вот, братцы, нотную грамоту изучаю, — прошептал он. — Хочу полет на музыку записать. Записать все его вариации… А потом проиграть на баяне. Как идея? Нравится? — спросил он и пробежал тонкими пальцами по пуговицам кителя, словно по клавишам баяна.

— Послушаем, послушаем, — снисходительно улыбнулся друг.

— А что, — не унимался Гуровский, — «Полет шмеля» помните?

— Что-что? — переспросил я.

— «Полет шмеля», Римского-Корсакова, слышал?

— А-а, — протянул я. — Римского-Корсакова…

Про «шмеля» я, конечно, ничего не слышал. Поэтому Степану больше ничего не сказал. Глянул на него еще снисходительнее, чем Генка. Выдумал же! «Барыню» еле трынкает. А тут полет записать. Великий композитор! Фа-ми-ре-до… Затащила идея на седьмое небо — пусть и сидит там. Что это всех на искусство потянуло? И я громко хохотнул.

— Потише там, — сказал кто-то в зале.

Вот и мы с Генкой пришли прямо с аэродрома. Решили самостоятельно эстетику изучать. Правда, я слабо представляю, что это за наука. Но друг говорит, что эстетика нужна современному летчику, как воздух. И в опере надо разбираться, и в балете. У Генки это задний ход: раньше он ни оперу не признавал, ни балета, ни девчат… Подрос, видно, парень.

Говорят, что летчик должен развивать в себе художественное воображение, тактическую фантазию, учиться в уме рисовать эскизы предстоящих воздушных боев. Самолет, без всесторонне грамотного летчика — высокоорганизованный металл, и не больше. Сказано здорово. Генка может это. Я понимаю, что для нас, летчиков, эстетика — крайность. И влияет она на воздушный бой, как лучи солнца на рост телеграфных столбов. Но изучать ее пошел. Куда не пойдешь ради друга?

— Фантазер ты! — говорю ему.

— А ты вспомни, кто придумал аэропланы? А? Фантазеры ведь их придумали.

— A-а… Эмоциям доверять? — засомневался я.

Ласково и приветливо встретила нас заведующая библиотекой, высокая, статная блондинка.

— Проходите, проходите, мальчики, — сказала она, уставив глаза на одного Генку.

— Доброго здоровья, Любушка! — поймав ее взгляд, ответил он.

— Здрасте, — добавил я.

— Здравствуйте, здравствуйте, мальчики! — засуетилась Люба. И я сразу понял, что здесь дело не в «мальчиках».

— Подберите нам, Люба, учебники по искусству, — попросил Генка и закачался маятником — не остановишь.

— Заходите и выбирайте сами, что вашей душе угодно, — предложила Люба.

Мы прошли между стеллажами, уставленными ровными рядами книг. Набрали груду учебников и сложили их на стол перед заведующей. Люба неторопливо просматривала каждую книжку, записывала. А мы стояли и смотрели на ее аккуратную прическу, на тонкие розовые пальцы, скользящие по бумаге.

— Много у вас здесь народу, — сказал Генка.

— Всегда полно. Скучать не приходится. Иногда даже библиотеку закрывать не хочется. Хорошо, когда люди приходят и приходят.

Она изредка поднимала чуточку подкрашенные глаза, говорила тихо, но как-то торжественно. Мне казалось, что говорила она только для одного Генки, она что-то замышляла. Да, да замышляла. Не знаю, почему так казалось? Наверное, вот тут среди книг я мудрее становлюсь.

— А вы что-то редко к нам заходите?

Генка покраснел. Он, конечно, не скажет, что у него своя библиотека — в гарнизоне на втором месте после этой. Все стены полками с книгами заставлены. И у меня его книг дома — больше десятка. Он помялся и ответил:

— Некогда…

Форсит! Только руки не распластал. Мечется, не знает, куда их деть. А тут и думать не надо.

— Приходите в субботу. У нас лекция интересная будет.

— О чем? — спросил Генка.

— О происхождении человека от обезьяны, — смеясь вставил незаметно подошедший Петр Астров, техник по спецоборудованию. — Верно я говорю? Мое почтение, Любочка!

Вот уж этот Астров со своими обезьянами. Но Люба глянула на него и будто не признала сразу. Лицо ее по-прежнему оставалось доверчивым и чуточку строгим. Строгость эта скорее профессиональная. Такое бойкое место! Ведь сюда многие ходят не только за книгами. Некоторые молодые офицеры где-то далеко оставили своих подруг, соскучились. Вот и приходят сюда поглазеть на Любу: одному она кажется его Марусей, другому — Люсей. А у кого нет ни Маруси, ни Люси — намерения посолиднее, даже с иллюзиями. Красивая девушка. Тут все сказано. Еще с древних времен люди тянулись за красотой, и я вот пришел за эстетикой. Да и Астрова, видно, не книги и не обезьяны интересовали. Выключай глаза, Астров! И чеши отсюда подобру-поздорову!

Люба, правда, и внимания на Петра не обратила, она продолжала «освещать» Генку своими синими «прожекторами».

— Мы думаем обсудить роман Геннадия Семенихина «Летчики». Вы не желаете принять участие?

— Я с удовольствием! — вновь встрял Астров.

— Погоди, Петя, не лезь, — остановил я его.

— Гена, — подчеркнула Люба.

— Да можно, — замялся он, переступая с ноги на ногу, будто только сейчас заметил, что стоит на зеленой ковровой дорожке в своих непривычно тупорылых ботинках.

— Что же я, выходит, не могу? — обиделся Астров.

— Пожалуйста, пожалуйста, — перешла на официальный тон заведующая библиотекой.

Когда мы вышли из Дома офицеров, я сказал:

— Ты, никак, втрескался? И в тебя тоже. И опять — глаза синие, синие… По глазам подбираешь…

— При чем здесь глаза? Ты скажешь такое! Просто Люба хорошая девушка.

— Я и не говорю, что плохая. Вижу, как ты перед ней стушевался. Чего ты на ней не женишься?

— По-твоему, я должен на всех хороших девушках жениться? Жениться — не летное поле перейти. Помнишь, как ты сам мыкался: то к одной, то к другой — в двух соснах заблудился? У меня же Тамара.

— Со мной ты не равняйся. Вспомнил что. В этом деле ты от меня отстал на несколько упражнений. У меня сын растет. На Тамаре женись.

— Что ты торопишь? Хочешь, чтобы мне раньше времени марш Мендельсона сыграли?

— «Полет шмеля»…

— Тамара сейчас в институт готовится. Не до того ей… Да и вообще… Черт ее разберет, эту любовь. Она ведь разнообразная, не поймешь подчас, — вздохнул Генка.

Ого-го, что-то неспокойно на душе у Генки. Но он, видно, и сам не разобрался, с какой стороны хлеб медом намазан. А пока он не разберется — не скажет. Генка не то, что я.

Так мы с ним на перекрестке и расстались. Я шел и думал про эстетику, про Генку и его любовь, в которой, как мне казалось, я бы разобрался гораздо быстрее, чем он сам.

Наташа открыла дверь.

— У-у, книг-то сколько понабрал! Профессор! — воскликнула она и, взяв из рук всю охапку, вручила мне Олежку, притом с упреком заметила: — Скажешь потом, что сын невзначай вырос.

Да, время идет, и оно иногда как песок между пальцами просачивается. И надо всегда держать кулаки сжатыми. Да где там. Так вот вдоволь налетаешься, потом про эстетику начитаешься и лежишь, никак уснуть не можешь — все воображаешь, фантазируешь, красоту в небе ищешь. А красота, она рядом с тобой лежит, свернулась калачиком и спит давно. А ты начитаешься про книжную красоту и шевельнуть ее боишься… Вон ведь как, оказывается, Чернышевский говорил: «Люди перестали быть животными, когда мужчина стал ценить в женщине красоту…» Вот так-то оно, дело, клонится. Только при чем здесь тактическая фантазия, и где они, эти эскизы предстоящих воздушных боев? Темнит Генка. К чему-то другому готовится. Ишь, Мендельсон.

8

Дотошный этот подполковник Вепренцев, инженер наш. Везде он успевает. И самолеты осматривает перед вылетом, и даже летчиков осматривает. Раньше Вепренцев нас, молодых пилотов, обыскивал перед посадкой в кабину. Карманы чистил. Мы, конечно, втихомолку возмущались: дескать, наш летный престиж на куски рвет. А когда у одного из летчиков портсигар в управление двигателем попал, и тот еле-еле на аэродром сел, тут и мы подняли руки кверху. Теперь вот инженер Степана Гуровского от полетов отстранил. Можно сказать, за шиворот из кабины вытащил. Степан был в тайге на охоте. Никого, конечно, он не подстрелил, а на осиное гнездо наткнулся. Там его и разделали осы так, что и не узнать. Пришел Степан на полеты с заплывшими глазами и красными, до блеска отполированными щеками. Верхняя губа так вздулась, что ее унесло на сторону. Худой был Гуровский, а тут как из санатория вернулся, поправился, гладким, справным стал. На построении, чтобы не заметил командир, спрятался за спины товарищей. Товарищи-то прикроют и на земле и в воздухе — свои братья. А когда скомандовали по самолетам, Гуровский в общем потоке двинулся на стоянку. И только Степан полез по стремянке в кабину самолета, как подполковник Вепренцев его за рукав.

— А вы кто такой? — спросил он.

— Как это — кто? — обернулся летчик.

— Да так. В нашем полку я что-то таких не встречал.

— Ну, что вы, товарищ подполковник, — шлепая непослушными губами, засмеялся Степан. — Гуровский я, капитан. — И, забрав в горсть припухший подбородок, примирительно добавил: — Это меня вчера в тайге на охоте осы покусали… Извините, пожалуйста.

— Вижу, что Гуровский, не слепой, — сказал инженер. — Только не пойму, почему вы с такой, прости господи, обезображенной физиономией в кабину истребителя лезете? И извинять тут нечего.

— Так что такого-то, товарищ подполковник?

— А то, что в воздухе вам делать нечего. Вы у доктора были?

— Был, — не задумываясь, соврал летчик.

— Так вот еще раз сходите к майору Тарасову, пусть он вам даст разрешение с такой маской в небе показываться.

— Может, не надо? А? Товарищ подполковник? — поглаживая рукой скользкое отекло козырька кабины, взмолился летчик. — Мне всего-то два полета. Я их с закрытыми глазами сделаю.

— Идите, я вам сказал. Там у доктора на кушетке и лежите с закрытыми глазами.

Степан спрыгнул с лестницы и пошагал к доктору. Мы с Генкой встретили его возле метеостанции. Смотреть на Гуровского без улыбки было невозможно. Прямо как загримированный. Я расхохотался, а он посмотрел на меня жалобно-жалобно. И от этого мне еще смешнее стало. Не могу сдержаться, и все.

— Хватит тебе, — сказал Степан, и рот у него — набок.

Тут и Генка рассмеялся. Тогда и Гуровский попробовал усмехнуться.

— Разрешит ли доктор? — спросил он. — Инженеру-то я соврал, а что делать?

Мне жалко стало его, говорю:

— Подумаешь, ведь вестибулярный аппарат не поврежден… Иди смелей… В войну хуже было.

— Разрешит Тарасов в мягком вагоне… — рассудил Генка Сафронов.

Подбежал лейтенант Сидоров. Подозрительно глянул на Гуровского, но не улыбнулся.

— Это где же так угораздило? — протянул он и схватился за голову.

— Пчелы искусали, — жалобно простонал Степан.

— Знаешь, надо куриным пометом помазаться, — посоветовал Сидоров.

— Чем, чем?

— Куриным пометом, у нас так в деревне пацаны делали, — уже неуверенно подтвердил лейтенант.

— Выдумал тоже, — недовольно пробурчал Гуровский. Брезгливо поморщился, потрогал тонкими пальцами оплывшие, похожие на чернильницу-непроливашку губы, поворочал белками, сухо глотнул, двигая вверх-вниз острым кадыком, и нехотя пошагал к доктору.

Я хотел снова рассмеяться, но, глянув на Сафронова и Сидорова, сдержался.

Действительно, майор Тарасов начал говорить о каких-то чувствительных рецепторах, кинетическом восприятии. И не то чтобы дать разрешение на полеты — отругал Гуровского всякой медицинской терминологией, потрогал рукой у него голову и к командиру отправил.

Так и сидел Степан весь день на старте. И из-за чего? Из-за каких-то поганых ос. Ну хворь бы схватила… А то… Вот тебе и «Полет шмеля»!

Сегодня подполковник Вепренцев снова напустился на капитана Гуровского. Степан ходил на «потолок». У него на высоте десять тысяч метров отсоединился от системы питания кислородом шланг. Техник его забыл шпилькой законтрить. Но Гуровский не растерялся. Он умудрился, не выпуская из рук штурвала, дотянуться до разъема, присоединить шланг и поставить контровку. А потом полез дальше, на «потолок». Но когда Степан спустился и рассказал об этом инженеру, тот сразу заключил:

— Вы бабушкины сказки мне не рассказывайте. На земле в спокойной обстановке и то трудов стоит, чтобы шланг подсоединить, До разъема не доберешься. Сиденье надо снимать. А он, видите ли, в воздухе, разумник… Неправду говорите. Так же, как вы с доктором хотели меня запутать.

— Честно говорю, товарищ подполковник, — клялся летчик, глядя по сторонам, как бы ища у нас поддержки.

А я рядом стоял и незамедля сказал:

— Почему же он говорит неправду?

— А вас не спрашивают, — осадил меня инженер. — Что, резьба не держит? Скоро в воздухе двигатели будут ремонтировать. Ловкачи! — У подполковника над воротником рубашки повисли багровые складки.

Хотя я сам и не особенно верил, что можно в воздухе дотянуться до этого шланга. Не пробовал. До него мой техник великолепно дотягивался. Тренироваться не приходилось: не будешь же отрывать рукав от тужурки, для того чтобы научиться, как его пришивать. Но я прекрасно знал, что Гуровский парень принципиальный и честный. А Вепренцев, не разобравшись, уже разделывал его, как бог черепаху. Когда-то он и меня так с тринадцатым номером подцепил. Вовек помнить стану.

Подошел подполковник Торопов. «Он-то уж разберется», — обрадовался я.

— В чем дело? — спросил замполит.

— Видите ли, Иван Акимович, — начал Вепренцев, снова накаляясь. — Капитан Гуровский обвиняет техников, что они не законтрили шланг питания кислородом перед вылетом. Говорит, что он в воздухе его подсоединил. Умелец какой. Вздор все. С больной головы на здоровую. К доктору его опять послать надо.

— Зачем же так, Константин Григорьевич. Сразу вздор, разобраться надо.

— Конечно, надо разобраться, — вставил я запальчиво, чувствуя рядом солидную опору.

Инженер обжег меня взглядом.

— Молодежь сейчас пошла, Константин Григорьевич, — будь здоров! Реактивная! — Торопов сузил серые глаза, морщины косыми стрелами легли под ними. — Можно все на земле это проверить. Пусть свое умение и продемонстрирует.

— Пожалуйста, пожалуйста, — охотно согласился Гуровский, — могу показать.

— Он и показать может, — ввернул я и взял Степана за руку.

— Верно, верно, — вдруг обрадовался инженер. — Отсоедините шланг питания, — приказал он рядом стоящему технику. — Чтобы все как положено было…

Возле истребителя собралось народу, как на спектакль.

Гуровский снова облачился в летные доспехи. Сел в кабину самолета, надел парашют, кислородную маску, пристегнулся привязными ремнями. Словом, сделал все, что необходимо для высотного полета.

Подполковник Вепренцев залез на приставную лестницу. Закрыл сдвижную часть фонаря кабины. Махнул головой: дескать, приступайте. А сам стал на карауле и не сводил глаз с правой руки летчика, чтобы тот не выпускал штурвал: он ведь должен одновременно и пилотировать и ремонтировать. Лицо инженера победно сияло; и куда злость улетучилась? А Гуровский извернулся змеей, опустил левую руку в узкий проем и начал там, под сиденьем, манипулировать, как фокусник. Благо тело у Степана тонкое, упругое и руки длинные.

Прошла минута, другая… Капитан Гуровский поднялся. На щеках его загустела краска. Кивнул и показал большой палец. Мы все приблизились и облепили стремянку.

Вепренцев энергично открыл фонарь и, заговорщически сощурившись, лег на борт кабины. Долго лежал, заглядывая в разъем. Шланг стоял на месте, аккуратненько законтрованный стальной шпилькой.

Инженер покачал головой. Все посторонились. Он спрыгнул со стремянки и снял фуражку. Его крутой лоб с острыми залысинами покрылся испариной.

— Акробат! Ей-богу, акробат! — бурчал он беззлобно, набивая трубку душистым табаком.

Гуровский вылез из кабины. Теперь его лицо победно сияло. Крепко, конечно, он ужалил инженера. Великий композитор! До-ре-ми-фа-соль! Виртуоз, исполнил классно, не на баяне только.

9

Капитана Леонида Хробыстова определили в нашу эскадрилью. Он часто проводил с нами занятия по теории двигателей, аэродинамике. Лекции читал понятно, толково. Тему мог показать со всех сторон, излагал ее кратко, легко было хранить все в памяти. Казалось, что весь он сверх головы начинен формулами, и готов разложить по ним всю авиацию. Действия аэродинамических сил на самолет Хробыстов знал назубок. И теоретически мог расставить Эти силы на плоскости истребителя, как фигуры на шахматной доске. Качество самолета или тягу двигателя в любом режиме он в один момент вычислял. Меня даже пугало его умение решать эти задачки. И все-таки во всем этом скорее виделась его любовь к предметам, нежели к делу, нежели к самолету. Теория подтверждается практикой. Видимо, Хробыстов сумел свои знания подтвердить и в воздухе, летая с инструктором. Хотя на «спарке» молодой летчик еще не может оправдать свои знания полностью. В хоре можно петь и безголосому, а попробуй выпусти его одного на сцену как солиста…

Я встретил капитана Хробыстова утром. Он шел из Дома офицеров. Лицо его торжественно сияло. Одет Леонид был с иголочки: в новой летной куртке, в шевретовых перчатках, на ногах блеском отдавали курносые пилотские ботинки. Выглядел он довольно мешковато: форма еще не притерлась, не обточилась, не приладилась к кабине самолета.

Поймав мой взгляд, Леонид сказал:

— Вчера на складе отхватил, находился в технической. — Он поднял согнутые в локтях руки, легко помахал ими и, опустив, добавил: — Взял два билета на вечер гипноза.

Я знал, что у нас в Доме офицеров выступает известный психолог и гипнотизер. Чтение мыслей на расстоянии. Пойти с Наташей мы не могли — Олежку не с кем оставить. А посмотреть очень хотелось.

— Мы с Наташей тоже с удовольствием сходили бы, да сына не с кем оставить…

— О, это поразительно! Я несколько раз видел Мессинга. Для меня это — лучший театр, — торопливо перебил меня Хробыстов. — Притом у меня — праздник сегодня. Вылетаю самостоятельно на сверхзвуковом. Вывозную программу прошел в полном объеме. Уже «контроль» получил. Нормально, говорят.

Худощавое лицо его засветилось. Он уже летел, летел высоко-высоко…

— Что ж, успеха тебе, Леонид.

Он снова помахал согнутыми в локтях руками, похрустев новой кожей куртки, весело кивнул и пошел к домам гарнизона.

…Истребители секли небо, обдавая землю жаром, полновластным грохотом будили тайгу, не давая ей уснуть, застыть и замерзнуть. А тайга чутко улавливала самолетные звуки и посылала в ответ их приглушенное мягкой листвой деревьев отражение. Я зашел на СКП, чтобы уточнить плановую таблицу. А там в это время подполковник Карпов распекал руководителя полетов за то, что тот слишком часто подсказывает летчикам по радио во время посадки.

— Вы что, обезьяну летать учите? Делаете из них радиолетчиков! — возмущался он. — Как Николай Озеров хоккейный матч по телевизору комментируете? Подсказывать надо в крайнем случае… А то: «Выводите из угла… добирайте ручку…» — передразнил подполковник. — Что, летчик сам не видит? В землю с углом полезет?

Карпов глядел на руководителя полетов колючими глазами, то и дело рубил перед собой воздух ладонью. Чтобы не попасть под горячую руку, я быстро юркнул за дверь и мячиком скатился с лестницы. Даже поздороваться с дежурной сменой не успел. Следом спустился с лестницы и Карпов. Он посмотрел на небо все такими же сердитыми глазами и стремительно зашагал в сторону метеостанции. Сейчас и в погоде наведет должный порядок.

На старте за длинным черным столом тесно сидели летчики, техники, авиационные специалисты: кто играл в шахматы, кто забивал козла, а некоторые просто слушали любителя поговорить. В таких любителях авиация никогда недостатка не испытывала. Правда, шутки иногда рассказывались старые, как самолет Можайского. Что ж, люди летают по-новому, а смеются по-старому.

— В свое время я тоже хотел летчиком стать, — рассказывал техник по самолетному спецоборудованию Петр Астров. — Но на медицинской комиссии меня доктора застопорили. Вначале терапевта не прошел, потом хирург признал негодным, зарубил и окулист. Только зубной, как глянул в рот, так и говорит: «У вас, Астров, на роду записано пилотом быть! Такие зубы крепкие! Идите и спокойно ешьте летную норму!»

Все засмеялись, но смеялись не так долго, как хохотал сам Петр. Его веселье прервала подошедшая к нам заведующая библиотекой Люба.

— Здравствуйте, мальчики! — приветливо сказала она. — Я вам журналы, свежие газеты принесла. Чтобы вам в поле не скучно было.

— Нам и без библиотеки не особенно скучно! — парировал Астров. Он, видно, еще находился под впечатлением последнего разговора с ней в библиотеке, когда она на него — ноль внимания.

Мы дружно расхватали газеты, журналы.

— Это вам, Гена! — сказала Люба, протягивая «Огонек» с ярким рисунком на обложке. — Непременно жду вас на читательской конференции.

— Спасибо, спасибо, Люба, — растерянно раскланялся Генка. — Приду, обязательно приду.

Да, заведующую библиотекой, видно, сюда не подполковник Торопов прислал. Сама инициативу проявила. Заходили они теперь друг к другу, задвигались. Столкнула все-таки с места Люба моего Генку. А вот Тамара не смогла. Придет, конечно, Сафронов и на читательскую конференцию и выступать будет. Куда денется? Говорят, если девушка захочет своего добиться, может заставить и слона на ель взгромоздиться…

Люба, оставив тонкий запах духов, пошла в сторону командного пункта. Высокая, статная; слабый ветерок шевелил ее белые шелковистые волосы. Все глядели ей вслед, хотя каждый старался изобразить на лице полнейшую безучастность ко всему происходящему, чтобы показать свое самообладание — очень и очень нужное качество для летчика.

Первым не выдержал капитан Степан Гуровский.

— Вот это стра-то-сфе-ра-а! — протянул он. — И фигура, с точки зрения аэродинамики, удобообтекаемая.

— Молчал бы, женатик! — одернул его Савельев.

— Что же мне, глаза, что ль, закрыть? — обиделся Степан.

— Гляди, мне что? — уже равнодушно пояснил Савельев. — А девчонка действительно что надо, — добавил он и со значением посмотрел на Сафронова.

— Чего уж там, — перебил его Астров, — обыкновенная. Их тут в гарнизоне — раз два и обчелся, как в королевском замке — все Василисы Прекрасные.

— Ты-то уж брось, Василиса, — огрызнулся Гуровский. — Чего в библиотеке торчишь? Контровкой тебя там к барьеру прикрутили? Книги берешь? Заодно и читал бы их.

— Так он, Степан, уже давно «от винта» получил! — подтвердил Савельев. — Там закрепился кадр… — Он вновь взглянул на Генку.

— Из-за любви к литературе туда я хожу, братцы, — нехотя ответил Астров и разгладил ладонью последнюю страницу журнала, где был помещен кроссворд.

Я сидел на горячей от солнца скамейке и в разговор не вмешивался, но слушать было интересно. Я просвещался. Такие разговоры можно услышать возле нашего подъезда, когда соберутся соседки, а ты стоишь и ждешь автобуса. Все узнаешь, что делается в гарнизона, и будешь в курсе.

— Да хватит вам! — перебил спор лейтенант Сидоров. — Газетки лучше почитайте. Вот про эту «чистую бомбу» пишут, которая все живое убивает, а дома остаются невредимыми. Интересно, входишь в город — и ни одной души, а небоскребы стоят целенькими…

— Внимание! На старт выруливает капитан Хробыстов! — торжественно раздалось в стартовом динамике, который висел на железном полосатом столбе.

— Кончай, братва, тары-бары, — строго перебил товарищей капитан Савельев.

Все сразу притихли и повернули головы в сторону рулежной дорожки. По бетонной перемычке рулил истребитель. Двигался осторожно, словно разглядывал, что у него под колесами. Самолет медленно вырулил на широкую взлетную полосу и замер в предстартовом ожидании. Замерли и мы.

Содрогнулся аэродром. Сейчас почему-то по-особенному слышишь взрывной рев турбины двигателя, будто у самых ушей кто-то раздирает на части огромный кусок брезента.

Истребитель, убыстряя ход, побежал к горизонту, где большущими зубьями торчали островерхие сопки и, словно пилой, резали небо. Самолет в дрожащем стеклянном вихре все уменьшался и уменьшался в размерах и в конце полосы, прервав стремительный бег, неохотно отскочил от земли. Машина вяло качнула крыльями, но сильная турбина тотчас подхватила ее ускоренное движение и потянула ввысь. Истребитель, прочертив линию горизонта, лег на крыло и выполнил первый разворот.

Все приподнялись с мест, забросив козла, шахматы, прервав пустые разговоры. Все глядели в небо. Сюда подходили люди. Останавливались, потихоньку спрашивали и вместе со всеми задирали головы. Только лейтенант Сидоров, уткнувшись в стол, старательно выводил на боевом листке жирные красные буквы: «Первый самостоятельный на новом типе самолета!»

Сколько таких полетов приходится выполнять летчику в наш век, когда новые типы появляются, как грибы! Только успеют освоить, «оседлать» один, как мудрые конструкторы дарят другой, более совершенный. И все — «сверх»: сверхзвуковой, сверхвысотный, сделанный из сверхтвердого материала и выдерживает сверхнизкие температуры. Только летчик остается все из того же материала и все той же конструкции. Он не сверхчеловек. Выдерживает, правда, все.

Такие полеты обычно вызывают интерес не только у тех, кому тоже когда-то приходилось впервые для себя поднимать в небо эту машину, но и у техников, механиков, специалистов всех авиационных служб, которые «нянчатся» с этой машиной, чтобы она из-за своего малолетства не капризничала. Полет Хробыстова вызывал особое волнение. Он долгое время не летал на боевом самолете. Хотя он и сполна получил вывозные полеты на «спарке». Но «спарка» есть «спарка» — там сзади инструктор: в совместной борьбе побеждают и слабые.

Истребитель сделал круг над аэродромом и теперь планировал на полосу. Хробыстов рановато выполнил третий разворот, а поэтому заходил слишком высоко. Это было видно, что называется, невооруженным глазом. Если мысленно спроектировать угол планирования на землю, то самолет сел бы где-то в конце полосы.

— Куда же ты прешь? Не видишь, что ли? — заметил один из летчиков. — Убирай обороты.

Но самолет продолжал планировать, медленно снижаясь.

— Уходи на второй круг! — вырвалось у Генки.

И тут Хробыстов будто услышал его совет. Жестко и истошно взревел двигатель. Его давящий гул нарастал стремительным обвалом. Самолет, обдав нас упругим грохотом и густым звоном, прошел над стартом.

— Ему там хорошего инструктора не хватает. Вот самолет и брыкается, — сострил Астров. — Попробуй поймай теперь его!

— Перестань, будь человеком, — цыкнул на него подполковник Вепренцев.

Как тяжко и мучительно в таких случаях стоять на спокойной земле, когда каждой кровинкой чувствуешь, что тебе не хватает штурвала. До боли в пальцах сжимаю шевретовые перчатки.

Если на первом самостоятельном вылете летчик не сумел сразу примериться и завести самолет на посадку — хорошего не жди. Силы уже растрачены, внимание рассеяно.

— Жить захочет — сядет! — спокойно заключил капитан Гуровский.

Из двери метеостанции выбежал подполковник Карпов и кинулся на СКП. На лестнице у него слетела с головы фуражка, но он не обратил на это внимания. Тут же скрылся за дверью.

Лица у всех стали суровыми и озабоченными. Карпов просто так не побежит, он силы зря тратить не будет. Значит, Хробыстов ушел на второй круг из-за того, что не мог рассчитать. Карпов решил помочь ему по радио. Но тут ни одна подсказка не поможет: сам взлетел, сам садись. Не жди, что к тебе хорошего ездока посадят или твоего коня за узду поймают. В авиации такое исключается.

Но Хробыстов и не ждал. Он прекрасно понимал свое положение, но понимать свое положение еще не значит видеть из него выход. А выход был один — надо садиться. Но как? Ошибку свою летчик исправил, видно, Карпов ему подсказал по радио. Но он или перестарался или промедлил — заходил теперь на полосу слишком низко.

— И чего крадется? — досадовал капитан Савельев. — Шарахается туда-сюда: скорость сейчас расфугует, потом попробуй ее погаси…

Истребитель, прочесав макушки деревьев, повис над полосой, но снижался медленно. Действительно, разогнал скорость! Генка присел на корточки и умоляюще шептал:

— Добирай, добирай же… Добирай!.. Черт тебя побери!.. — Он слегка пошатнулся и, не удержавшись на согнутых ногах, упал на спину.

Но самолет садиться не хотел. Лишнюю скорость в карман не положишь. Машина вначале приблизилась к земле, а потом, точно ее испугавшись, снова отпрыгнула и пошла, пошла по невидимым волнам вверх-вниз… Но вот, попав на крутой гребень, обессилела, качнулась с крыла на крыло и плюхнулась на землю.

Из-под колес повалил черный дым, посыпались искры. Послышался скрежет такой, что пронзил все мозги.

— Разует самолет, разденет, — дрогнувшим голосом произнес инженер. — Босым оставит!

— Лаптем тормози! — воскликнул Астров.

Но видно было, что тормоза теперь не помогут. Длины бетонки не хватит для пробега. В конце полосы истребитель заметался, задергался, будто у него колеса перестали быть круглыми. Полоса оборвалась… Самолет резко развернулся и, как подбитая птица, подскочил вверх и лег на крыло… На горизонте повисла тяжелая желтая пыль.

— Аварийной машине! Срочно — в конец полосы! — послышалось в стартовом динамике. Голос подполковника Карпова, усиленный репродуктором, перекатился по полю подобно весеннему грому.

Кто-то тяжко вздохнул. У подполковника Вепренцева из рук выпала трубка и гулко ударилась о сухую землю. Астров поднял ее и сунул инженеру в руку. И тут все разом бросились в конец аэродрома. Нас обогнали «газик» командира части и санитарная машина с красным крестом. Мы бежали, не чувствуя под собой ног. Но когда увидели, что из самолета вылез летчик, шаг сбавили.

— Так и заикой можно сделать, — буркнул Астров, протирая рукавом взмокший от пота лоб.

У разбитого самолета в желтой пыли, опустив голову, стоял Леонид Хробыстов. На спине у него мокрыми пятнами к худым лопаткам прилип комбинезон. Ох, как он отличался от того капитана Хробыстова, который читал нам лекции по практической аэродинамике в летном классе, осталось лишь внешнее портретное сходство.

— Шлемофон сдайте на склад, он вам больше не пригодится. Обещаю! — грозно сказал командир части и отрывисто хлопнул дверцей машины. «Газик» помчался в штаб. Завихрилась пыль по дороге.

Степан Гуровский, подернув узкими плечами, стащил с головы шлемофон, крепко зажал его под мышкой и, спокойно разглаживая пятерней черные слипшиеся волосы, сказал:

— Беда не в том, что рано родила, а в том, что поздно обвенчалась. Вот музыка-то…

— Ты это о чем? — спросил я.

— Думал все в «Жуковку»…

Мы медленно возвращались к стартовому домику. Из автопарка вышла машина с подъемным краном, или, как ее называли, «гусь», и, покачивая тупым клювом, поехала к месту аварии. Наверное, фразу: «Хорош гусь, ничего не скажешь» — вымолвил кто-то первый, глядя на эту машину. Охота разговаривать отпала, и слушать ничего не хотелось. Летчик каждое несчастье воспринимает как свое личное.

Такова уж у летчика жизненная перспектива. Пока сидишь на земле — можешь быть хорошим теоретиком, успешно доказывать, отчего и почему летает аппарат тяжелее воздуха. А если сам повел эту машину в небо — теория уступает практике, тут уж покажи, на что сам способен, как овладел этой техникой. Допустишь промах — никакое красноречие не поможет, никакое знание формул тебя не вывезет. Был авторитет — и нет его. Перегорит, подобно электрической лампочке, к которой случайно подключили ток слишком высокого напряжения. Должность летчика никак нельзя выслужить, ее можно только заслужить…

Возле ангара нас догнал полосатый тягач. Из кабины выскочил капитан Хробыстов и, подбежав к нам, протянул мне два синеньких билета в Дом офицеров. Он как-то виновато посмотрел на меня и хрипло сказал:

— На, ты хотел сходить. Мне сейчас не до фокусов.

— Так я не могу, Леонид. Нам Олежку не с кем оставить. Не надо.

Хробыстов торопливо сунул мне билеты в распах летной куртки и, повернувшись, побежал к машине.

— Бери, — кивнул Генка, — с твоим Олежкой я посижу. С Любой к вам придем.

«Чудеса в решете! Образумился Сафронов!» — удивился я и, забыв о печальной обстановке, воскликнул:

— И верно, пусть Люба детей пеленать учится. Тренаж проходит. И тебе не мешает. Это, брат, тоже искусство, не то что ранец с парашютом уложить или книжечки по эстетике перелистывать, — пошутил я и положил билеты в карман.

Но Генка вроде бы и не слышал моей шутки. Насупив брови, он строго глянул в сторону ангара, куда удалялся капитан Хробыстов. Немного подумав, он тихо произнес:

— Чтобы плавать, надо плавать.

— Ты что, искупаться, что ли, захотел?

— Да нет, не в том дело, — задумчиво продолжал Сафронов. — Под Москвой, недалеко от моего дома, у Варшавского шоссе, на высоком холме стоит памятник Виктору Талалихину. Я часто вспоминаю эту мужественную фигуру в бронзовом шлемофоне.

— Что-то ты стихами со мной заговорил? — изумился я. — При чем тут Талалихин?

— А при том, что память о нем по пятам гонится. Талалихину Виктору, твоему тезке, кстати, тогда, как и нам сейчас, двадцать три было. И парни в то время на летное дело серьезнее смотрели. Недосыпали, недоедали и хвосты фашистским самолетам винтами рубили. А за нами сейчас, как за детьми, ухаживают. Доктор нянькой бегает, кормят по часам, спать вовремя укладывают, даже шоколад дают… Только учись. Учись, пока перед глазами часы, а не пули тюкают. А мы вот своим самолетам хвосты рубим. Здорово получается.

— Так и он учился. Что же, скажешь, не учился?

— Нет, так, милый мой, не учатся. Самолет измены не прощает. Он требует, чтобы летчик ему целиком отдался, со всем нутром. И не шмыгал туда-сюда: сегодня инженер, завтра летчик, потом — наоборот. Слава летчика не в том, что у него на летной куртке много карманов с «молниями». Меня всегда удивляет, как рассуждают некоторые пилоты: тот, мол, до командира полка дошел, тот штурманом дивизии назначен, а я вот сижу и сижу… А чего же ты сидишь? Ложись. Дыня лежа растет и лежа вызревает. Нет чтобы летать и летать, а он сидит и ждет, пока его в маршалы произведут.

— И Хробыстов учился, — остановил я Генку. — Мужик-то он умный. Вон, на любую задачку — у него готовенькая формула.

— Именно готовенькая. Хорошо знать законы Архимеда — это еще не значит хорошо плавать.

Генка содрал с рук кожаные перчатки и, дернув замок «молнии», распахнул летную куртку.

— Ты что разошелся? — осторожно спросил я, подстраиваясь под его широкие, размашистые шаги. — Кто на тебя в атаку идет? Покажи мне его, пожалуйста!

Генка открыто посмотрел мне в лицо и добро усмехнулся.

— А ну тебя, — махнул он рукой. — Мало ли кто чего хочет? Я, например, в космонавты хочу… Молчу ведь.

— Ишь ты…

Шли молча до самого старта. Возле длинного черного стола я увидел измятый боевой листок, который лейтенант Сидоров так и не вывесил на стартовую доску. Генка, наверное, думал о космонавтике, а мне вспомнилось, как я летал впервые в части с комэском.


Это произошло после успешной сдачи всех зачетов. А зачетов этих столько, сколько ни одному студенту не приходилось сдавать за всю учебу в институте. Но сдал я их быстро и увидел свою фамилию в плановой таблице: контрольный полет на «горбатом» в зону и по кругу. С подполковником Малинкиным! Кстати, «горбатым» в училище именовали «спарку», как когда-то называли штурмовик Ильюшина из-за высоко приподнятого фонаря кабины. Курсанты прозвали «спарку» «горбатым» из-за тога, что эта машина много трудилась, и у нее от этого вырос горб, но скорее всего прозвали так потому, чтобы и у нас все было, как у фронтовиков.

…Внизу под треугольным крылом медленно проплывали сопки, тупые и островерхие, как комочки колотого сахара. А вот зубчатому хребту не хватило места на суше — он своими острыми рогами воткнулся в океан. Здесь наша зона техники пилотирования. Я ее сразу узнал по «портрету» на нарте крупного масштаба, которая висит в штурманском классе. На «рогах» у нее — лампочка. Если верно поставишь обозначение и ткнешь указкой с проволокой, появится красный свет на «рогах». А если не загорится свет? Тогда бы я в зоне не появился — сидел бы в классе и изучал район полетов по этой «немой карте». А сейчас у меня внизу — живая карта. На «рогах» — настоящий маяк, вокруг него раскинулись белые домики поселка. Видать, в поселок и торопится кораблик, а Великий океан, забавляясь, перекладывает его с ладони на ладонь: «Ты меня раскачай…»

— Приступайте к заданию! — качнул ручкой управления комэск.

На приборной доске, точно рыбка, хлопает своим ротиком кислородный индикатор. Дышится легко, хотя лицо туго стянуто кислородной маской. Вокруг — простор необозримый, глаз не хватает. А нас двое. Небо у нас на двоих. Осматриваюсь, как учил инструктор в училище, — вкруговую. Никого! Птицам сюда не добраться, они еще не додумались с собой кислород брать. Выполняю переворот через крыло, петлю Нестерова. Не тороплюсь, все делаю с чувством, с толком, с расстановкой. А зачем спешить? Спешка здесь не нужна. Сделать все «по слогам», зато верно. Фронта пока нет. Надо учиться. Сейчас важно показать Малинкину, на что ты способен, чтобы он в тебе уверился.

— Нормально, — слышу голос подполковника. — А ну, дайте я.

Это «дайте» не означало совсем бросить управление. Просто надо иметь в виду, что пилотирует другой, а ты должен за него мягко держаться и повторять движения, перенимать их.

Истребитель застыл на мгновение. Рукоятка сектора газа пошла вперед на всю защелку. Самолет, вроде бы опомнившись, метнулся к линии горизонта, но в момент оказался выше ее и уже перевернутым на спину. Перед глазами замелькала земля, как на экране вконец разлаженного телевизора. Стрелка высотомера циркулем прочертила окружность — тысячи метров как не было! Целый километр самолет летел камнем. Вот когда закон всемирного тяготения особенно становится понятным!

— Теперь держись, рыжий! — раздалось в наушниках шлемофона. — Сейчас будем машину переламывать!

Малинкин потянул самолет из пикирования. У меня на плечи навалилась тяжесть, все сильней и сильнее вдавливая в сиденье. Перед глазами поползли разноцветные круги, но тут же, потеряв окраску, слились в один темный и зловещий круг. Кровь уходила из головы в пятки — оставалась беспомощность и пустота. Это бывает у пилотов, когда они сидят без дела.

Истребитель пошел вверх. Впереди просветлело. Вначале вырисовалась мутная линия горизонта, а потом на меня доверчиво глянули из кабины круглые чашечки приборов. На душе стало светло и ровно!

И так фигура за фигурой. Вылепливал их Малинкин, как хороший скульптор. Ничего лишнего: ни убавить, ни прибавить.

— Теперь повторите! — твердо крикнул комэск.

Я сжал управление и, подражая Малинкину, перевернул машину вверх «брюхом».

— Так ее! — поддержал командир. — Смелее кладите на лопатки!

Тяну ручку управления до позеленения в глазах. Реальность становится зыбкой. И у Малинкина наверняка разноцветные круги. И хорошо. Мне очень хочется ему понравиться. Когда вывел самолет в горизонт, комэск сказал:

— Прекрасно! Пошли на посадку!

Значит, не зря тянул. Заваливаю истребитель на ребро и веду его наискосок дымчатому горизонту.

Перед самым выравниванием самолета подполковник вмешался в управление. Ручка сама заходила в кабине, заставила «мягко» держаться.

— Вот так, — сказал он.

Управление снова заходило свободно. Мелькнул обрез полосы. Исчез, провалился, отбежал горизонт, а потом бетонка упала нам под ноги.

Я зарулил истребитель на заправочную линию. Резко щелкнул замок фонаря. Дернув за красный шарик привязных ремней, я пулей выскочил из кабины.

— Разрешите получить замечания? — приложив руку к шлемофону, обратился я к командиру. Ладонь у виска вибрирует — остаточное давление перегрузки.

У глаз Малинкина образовались косые морщинки.

— Летаете вы как бог, — сказал он, — а садитесь — не дай бог! Земля рядом, а вы ждете чего-то. Самолет из угла планирования надо пораньше выводить. Побольше на тренажере занимайтесь. И дело пойдет, обязательно пойдет.

Так мне Малинкин тогда понравился!

Через два дня, после контрольных полетов, он выпустил меня самостоятельно. Вылетел я как бог, может, и лучше. Командир поставил мне отличную оценку.

После этого Малинкин понравился мне еще больше.

10

Лейтенанта Семена Ожигова, техника моего самолета, принимали в партию. Первым выступил инженер полка подполковник Вепренцев.

— Лейтенант Ожигов не имеет замечаний по службе. Истребитель, который обслуживает, всегда находится в образцовом состоянии, — сказал он. — Я рекомендую принять его в ряды нашей партии.

За ним поднялся техник звена. Он подтвердил мнение инженера. Хотя еще и добавил, что Ожигов дисциплинирован, исполнителен.

— А как думает командир экипажа? — спросил подполковник Торопов, глянув в мою сторону. — Что у вас, сказать нечего?

— Почему же, — всполошился я, вставая.

А к речи-то не готовился. И слова пошли случайные, незначительные. Они не могли составить правильной картины об Ожигове. Знал я о нем гораздо больше. Были у меня примеры другого порядка. И если бы я привел эти примеры раньше, то ему никто не посмел бы даже дать рекомендацию в партию. Портить общее мнение не хотелось и неправду говорить не хотелось. Техник-то не чей-нибудь, а мой. Поэтому я и постарался закруглиться.

— Я вполне согласен с выступающими товарищами, — заключил я и намеревался опуститься на стул. Но тут Генка — как обухом по голове:

— Вполне? — спрашивает.

— Вполне, — отвечаю. — Как же еще?

— Чего же ты не расскажешь, как Ожигов в двигательном отсеке рукавицу оставил? Как не закрепил перед вылетом приборную доску?

— Ты что? — гляжу в упор на него.

— Я-то ничего, как видишь, — склонив голову набок, произнес Сафронов. — А что ты? Ответь товарищам.

Глаза его стали чужие, и весь он стал какой-то чужой, будто с другой планеты. Даже голос с командирской растяжкой, спокойный и требовательный: если не смотреть на него — подумаешь, маршал говорит. «Вот разведчик…» Пришлось рассказать товарищам в сокращенном варианте.

Дело было еще зимой. Летал я тогда в зону техники пилотирования. Только оторвал самолет от земли, как кабина моя наполнилась густым черным дымом. И запах такой вонючий, едкий. «Горю», — думаю. Хотел было уже об этом на землю докладывать. Но раздумал. Глянул на приборы — ни один из них о пожаре и намека не подает, хотя они и плавают в дымном призраке. Чего торопиться! поспешишь — людей насмешишь. У летчиков ведь как заведено: лучше синим огнем сгореть, чем опозориться. Я вспомнил, как у нас у одного курсанта на высоте уши заложило, ему показалось, что двигатель смолк, остановился. Он и шарахнулся с высоты с криком и паникой… А как сел — позор на всю Европу…

Разгерметизировал кабину. Сизый дымок неуверенно, кудрявыми струйками потек к расщелинам. Протянуло малость. Сквозь дымчатую поволоку уже отчетливее глазки приборов засветились. Нормально все, и хуже бывает. Честь по чести выполнил задание в зоне. Не совсем спокойно, конечно. Было такое состояние, вроде бы сидел дома голый в ожидании пожара и без ведра воды. Произвел посадку, зарулил самолет на линию заправки. Ожигов ко мне: как машина?

— Посмотри, — говорю спокойно, но неуверенно, — что-то внутри самолета сгорело. В кабину от движка дым тянуло. Черный такой. — Я хотел сплюнуть, но нечем было — во рту пересохло.

Ожигов побледнел. Глаза от удивления поползли под козырек фуражки.

— Мать честная, так это я свою меховую рукавицу в двигательном отсеке оставил? Все обшарил и не нашел. Вот беда, вот беда, — засуетился он.

— Что же так неаккуратно? — упрекнул я. — Еще бы полушубок туда затолкал.

— Сам не знаю, как опростоволосился. Закрутился. Память куриная.

Он стоит и смотрит на меня, а я на него. У Ожигова лицо виноватое, а у меня какое — сам не знаю, наверное, тоже виноватое. Другие как-то могут людей ругать, а я не могу, не умею. Ведь это же люди. «Не нарочно ведь он это сделал, нечаянно. У кого не бывает? Дошурупил-то сразу и честно признался…»

— Гляди, в следующий раз пеняй на себя. Накажу крепко, — пригрозил я. — Безобразие, понимаешь ли! — добавил еще для приличия и записал в контрольном листе: «Замечаний в работе материальной части нет». И роспись свою поставил, заковыристую.

— Ох, и дурень же ты, — отругал меня Генка. — Что ты в прятки играешь? Техник у тебя молодой, его учить и учить надо. А ты губишь его в расцвете лет. Так он тебя в любой момент подкузьмить сможет, ненароком. Привыкнет к неполадкам. Что из того, если его раз-другой поругают? На пользу пойдет. Концы ты скроешь, а швы наружу выйдут. При случае сам доложу. Обижайся не обижайся. Не люблю, когда летчики совершают подвиги по глупости техников. Он где-то что-то недокрутит, недовернет, а потом пилот выкручивается за него в воздухе, из кожи лезет. Глупые это подвиги.

Друг как в воду смотрел. Через два дня снова взлетаю. Полет по кругу. И на самом отрыве самолета от земли вдруг мне на колени падает приборная доска. Такое чувство, будто кабина разваливается. Впереди дыра, и из нее змейками ползут разноцветные трубочки питания приборов. Придержал я приборную доску ногами, развернулся «блинчиком». Сел.

— Не докладывайте! — взмолился техник. Опять стоит передо мной… На руки свои замасленные смотрит, словно пальцы порастерял. Жалко мне его опять стало. Потом и нелепым показалось на своего техника жаловаться, это все равно что рапорт на самого себя строчить. Ушел я тогда, не сказав ни слова. Обиделся на него. А Генка снова поспешил дать мне предупреждение:

— При случае доложу. Не обижайся тогда…

Его угрозу всерьез я не принял. Друг ведь я ему. Друзья на дороге не валяются и с неба не падают. А тут вот грохнулся. Дернуло его за язык. Стою и глазами хлопаю. Минут двадцать простоял, как часовой у порохового склада.

«Сгореть мог… Мог не выдержать направление… Мог… Мог…» — как на дрожжах возникали предположения. И тут все почему-то стали меня разглядывать, и так внимательно, бесцеремонно, с неласковым любопытством. Зло даже взяло. «Антимония… Мог, да не сгорел. Жив-здоров, чего и вам желаю! И направление выдержал по линеечке — иллюстрацию к инструкции с моего взлета можно было рисовать…» — такое, конечно, я сказать не посмел, такое, даже и больше я скажу в другом месте и не всем.

«Ах, для них-то, в общем, я надоедливым кажусь! Таким надоедливым! Спасу нет! Вон уставились… Как на самолетный агрегат со скрытым дефектом», — отмечаю я про себя и плотнее прижимаю руки к бокам.

Только капитан Хробыстов сидит, низко опустив голову. У него положение не лучше, чем у меня. И если по правилам, то меня надо ругать третьим: первым — Хробыстова, вторым — Ожигова, а за ними — меня. Так нет же, я первым выскочил.

А Ожигов красный, красный. Лучи солнца его белое лицо не особенно-то брали. Здесь загорел разом. Он, видно, уже не надеется, что его примут в партию, думает о том, как бы из комсомола не выгнали.

— Панибратство в летной работе к добру не приводит. Свои поступки надо сверять с интересами коллектива! — предупредительно возвысил голос подполковник Торопов.

— Разве он думает о коллективе? — спрашивает подполковник Вепренцев. — Главное, чтобы у него в экипаже все было гладко. Пропади моя котомка, был бы я на берегу. Еще тринадцатый номер на борт своему самолету нацепил. Техника толкнул к нарушению. Ас! — Инженер опустился на стул и зачем-то вытащил из кармана свою неизменную трубку.

Вон куда клонит. Опять этот тринадцатый! Пропади он пропадом. Зачем же старое вспоминать. Я уже за этот дурацкий поступок осудил себя самым строжайшим образом. А он опять за него. Про Ожигова все уже и позабыли, разговор шел не по теме, и бочку катили в мою сторону. Я стою, спиной присохнув к стенке. Стыдно, конечно. И ответить нечего. В такие моменты и самого себя слушать жалко.

«Если авиатор утаил свою ошибку — он повторил ее дважды» — стучали в мозгу слова подполковника Торопова. Ошибка вроде бы и не моя, а моего техника самолета. Но я ее утаил, да и не раз. Теперь, если помножить…

— Ох, летуны-летуны! — снова покачал головой Вепренцев. Ох, фантазеры! Меньше всего авиация нуждается в таких вот фантазерах!

Вот уж неверно. Кто же тогда из сказки быль сделал? Преодолел пространство и простор? Из песни слов не выкинешь. А ну скажи, Сафронов, кто аэропланы придумал? Помнишь, в библиотеке говорил? Молчишь? Язык проглотил. Набедокурил. Смотрю на его затылок и представляю, как он, прищурив глаза, улыбается своим мыслям. Доволен?!

— Надо сказать, вас, товарищ Шариков, частенько заносит не с аэродинамический точки зрения, конечно, — продолжал инженер. — С полетами у вас, как сказать, — здесь он замялся, ему и сказать нечего. Замечаний нет, в летной книжке — одни пятерки. — И не особенно хорошо. Такое отношение к технике… Что ж, осадим, зачетики примем, подержим на привязи…

Сзади кто-то хихикнул. А из другого угла послышался бас:

— Как козла на привязи…

Остряк-самоучка. Не узнать по голосу. Потом узнаю, кто это там тупым лезвием бреется. Пора уже электрическую бритву заводить. Жаль, что у нас за глупые остроты не наказывают в дисциплинарном порядке.

Председательствующий на собрании подполковник Торопов постучал по графину. Народ угомонился. Только инженер не мог успокоиться. Он с места говорит, боится, что мысли не донесет до трибуны.

Я глядел на подполковника Вепренцева, и мне казалось, что лицо его выточено из огнеупорной стали, только глаза из другого материала — серые, умные, злые и задорные. Он настырный такой в силу своего характера, неприемлющего в труде халтуру.

И говорил он сейчас не только для меня. То, что произошло у нас с Ожиговым, важно было знать всем. Меня он использовал, как красочное предупреждение на трансформаторной будке с костями и черепом: «Осторожно…» Он мужик хитрый, мысли на расстоянии читает, куда там до него Вольфу Мессингу.

Вепренцев вытащил из кармана тоненькую, потрепанную от частого употребления инструкцию. Эта книжечка для него — самое гениальное произведение искусства. Любой параграф из нее он может подать, как шоколадную конфетку, только тебе от нее сладко не будет. Круглым пальцем инженер проворно перелистал страницы.

— Вот здесь черным по белому написано, что малейшие отклонения в работе техники в воздухе летчик обязан отмечать в контрольном листе. А вы там написали, что замечаний нет! Что это за беспринципность? Еще и автограф поставили. Поэт какой! Что, товарищ Шариков, для вас инструкция — советы домохозяйке? — потряс инженер книжечкой.

Я молчу. Он задает вопросы для того, чтобы самому на них отвечать.

Подполковник Карпов так и не выступил. Он сидел в стороне от трибуны, озаренный белым пламенем юпитеров, и помечал что-то в блокноте, копил примеры. Да он уже давно сказал обо мне свое слово. Достаточно. А теперь вот прослушал доклад инженера о моей деятельности.

Прием в партию лейтенанта Ожигова отложили, а меня хотели заслушать на заседании партийного бюро за нарушение летных законов. Но Торопов заступился, а Вепренцев его поддержал: не надо, говорит, пока, сами разберемся. От этих слов у меня злость на инженера отпала: что ж, поругал. Брань не дым в кабине — глаза не ест. Но Собрание меня напугало больше, чем дым в кабине и все те случаи, которые происходили в воздухе за мою короткую летную деятельность. Долетался, назад хвостом пошел, в темный распадок.

Когда проходил по коридору, то увидел, что бюллетень, посвященный отличной стрельбе, уже сняли. Лишь под кнопками драные уголки бумаги остались. Позаботился кто-то. Быстро. И Генку сняли. Молчал бы — на виду висел. Не все люди так же объективны, как объектив фотоаппарата. Зря тогда солдат нас в противогазах не сфотографировал. Такие карточки сейчас бы к месту пришлись.

После собрания Генка Сафронов назвал меня флюгером, напомнил про коровью лепешку и предупредил, чтобы зря не «чирикал». А я ему сказал:

— Молодец, Геночка! Теперь тебе в ладоши постучат, а потом твой портрет на Доску отличников приколотят.

— Есть там уже портрет, — напомнил он, усмехнувшись.

— Другой будет, рядом, — говорю.

А он и не слушает. Уши у него заболели: обтекатель на голову напялил. Слова мои отскакивают, как горох от стенки. Генка совсем неуправляемым стал. Чувствую, как обида растекается по всему моему телу, ощущаю ее движение, грубый напор и силу. «Вот локатор! Крапивное семя!» Но ругаться я не умею.

— Дал ты копоти, — сказал он и подпер рукой свою тонкую талию, скособочился. — Помозгуй лучше. Гляди, как товарищи ополчились. Переживают за тебя. Ты думать начинаешь, когда жареный петух клюнет…

— Ладно, обойдусь без советчиков.

Генка пошел в столовую и меня не пригласил. Пошагал вразвалочку, насвистывая вальс «Амурские волны». Свистун! Артист из погорелого театра! Теперь, конечно, наш местный радиоузел про меня в подробностях расскажет. Концерт по заявке моего друга исполнит. Обязательно исполнит. Зашагал, как луноход по рассчитанной программе. «Упрямый черт! Упрямством своим он еще с курсантской поры страдает».

Нет бы хорошим словом поддержать, хотя бы на ужин пригласить, протянуть другу руку: виноват, мол, так получилось, сорвалось. А он под дых… Еще с жареным петухом лезет. Причем здесь петух? Жареный он вообще не клюется. Чепуха какая-то! Бессмыслица! Кто такое мог придумать? Народ? Когда кто боится на себя взять ответственность — на народ спихивает. А я ничего не боюсь. Что ж, виноват, признаю, исправлюсь.

Я долго стоял возле штабного каменного крыльца со ступеньками, окантованными железом. На шесте, стянутом медными вожжами, одиноко мотался полосатый ветроуказатель. Его называют «колдуном» за то, что он один, безо всякого штата метеорологов, определяет направление и силу ветра. «Вот и я остался один-одинешенек, и тоже обойдусь без советчиков…» «Колдун» мотает из стороны в сторону своей полотняной башкой, точно со мной в чем-то не соглашается. А мне плевать на его мнение. Подумаешь, флюгер, колбаса!

Протяжно скулил заблудившийся в расчалках проводов радиостанции ветер. Наверное, мне сочувствовал. Видно, детство никогда не проходит. Оно всегда останется во мне. И чем я становлюсь старше, тем это детство во мне проявляется еще с большей силой. А как же у других? Да точно так же, но только они умеют быть взрослыми.

Правда, сегодня я тоже не особенно объективен ни к себе, ни к людям. Критика — вещь хорошая, но от нее еще никто не был в восторге. Не бесись, Шариков, твоя жизнь — самолет, а он не все время высоко в небе парит, но и под чехлами на земле стоит. «Мы покоряем пространства и время…»

Домой пришел расстроенный. Наташа это сразу заметила.

— Что-нибудь натворил?

— Да нет, ничего. Просто устал.

Наташа все видит, все понимает. Сердце у нее чувствительное. И оттого, что она все видит и понимает, мне только хуже. Действительно, я непутевый. Последнее время скручиваюсь вниз по какой-то спирали и выбраться из этого круговорота не могу: то одно, то другое мешает. Наташа после родов похорошела: лицо стало румяное, взгляд просветленный. Не зря девять месяцев болела. Раньше я придумывал и рассказывал ей всякие интересные истории из жизни авиации. Сейчас перестал придумывать, сама все видит, хотя истории и не из интересных. Да, несладкая жизнь у летчика, но и у жены летчика — тоже не мед.

Наташа смотрит на меня участливо, добро и ласково. Надо бы ей тем же ответить, а я не могу: голова занята другим, а сердце всякой ерундой переполнено. Боюсь глазами соврать — обниму ее, и не поверит. Мне часто хочется для жены сделать что-то хорошее, но забываю об этом, да и некогда все, и настроение — будешь делать хорошее, получится плохое. Всякий раз загадываю: приду вечером — вымою полы, начищу картошки, мяса для котлет накручу. А когда самого накрутят, так тут не до мяса, не до котлет и вообще ни до чего. Молчу и сейчас. Курю. Думаю.

Закричал сын в кроватке. Заорал как оглашенный. А, пусть кричит, пусть в жизни утверждается. Некоторые взрослые тоже так утверждаются. Наташа схватила малыша на руки. Лицо у Олежки красное, он заходится. Жена прижимает его к груди и ходит, ходит туда-сюда.

— Ангелочек ты мой! Родненький ты мой! — причитает она.

Но Олежка упорно продолжает «утверждаться». Мне уже начинает казаться, что это плачет не он, а я. Не выдерживаю. Бросаю папиросу. Подхожу ближе и гляжу на него. Боже мой, как же сын похож на меня! Вылитый! Лоб широкий, губы толстые, так же неумело хмурится и так же морщится, когда чем-то недоволен.

— А ну, дай мне крикуна! — говорю.

Осторожно беру на руки. И сын умолкает… Дудонит, безобразник… Чувствую, как у меня на груди разливается тепло. Вылитый отец! Снова кладу его на кроватку. Молчит, легче стало…

На столе лежит томик стихов Пушкина. Эх, Александр Сергеевич, кончилась для меня поэзия. Столько грез было! Теперь настал глухой, прозаический жизненный процесс. И эстетика кончилась. Где уж мне до законов красоты, если я еще не познал летных законов. Летаю по инструкции домохозяйки. Хотя ни Пушкин, ни эстетика здесь ни при чем. Генка все…

Эх, Генка, Генка! Товарищ Сафронов! Ты всегда справедлив, как арифметика. У тебя в голове, как в инструментальном ящике, все по полочкам разложено. Надо ключ — пожалуйста, надо отвертку — бери. Все на своем месте лежит, и каждый инструмент имеет свою ячеечку. А у меня в голове все в кучу свалено. Поэтому иногда, чтобы отвернуть гайку, лезу к ней с отверткой или с ключом не того размера. Кручу, кручу, а ключ, не цепляясь, проворачивается. Взять плоскогубцы, но таким инструментом теперь только умывальники в казарме ремонтируют.

Легко и просто у Сафронова все получается. Такой может и на воротах взлететь, если к ним двигатель приделать. Да сам-то он всегда в кабину истребителя сядет. Зачем ему ворота? А меня бросил на ворота, вернее — посадил в галошу. Друг называется. Вывел, Иван Сусанин! Нет, если бы так поступил кто-то другой, я бы не обиделся. А то…

Наташа лежала на краю постели, ее шелковистые волосы волнами стекали по подушке, возле нежного подбородка темнел треугольник от загара, в белое плечо врезалась скрученная бретелька розовой сорочки, дышащие жаром губы сомкнулись в обиде. Эстетика! «Вот жизнь! Хоть караул кричи! Наверное, я все-таки мало слушаюсь сердца. Или еще что?» Когда я был холостяком, с завистью глядел на семейные пары. Я смотрел на них, как человек смотрит на самолет, летящий высоко в небе. Здорово-то как! Потом этого человека посадили в самолет, и он понял, что летать действительно радостно. Но только вот управлять им надо, а управлять непросто. Перегрузки бывают, штопор случается, если варежку разинешь, а могут тебе и другие варежку в двигатель подсунуть.

Бухнулся в постель. Сжался в комок, завернулся в одеяло, чтобы не лопнуть от злости и противной жалости к себе. В эту ночь на меня тяжелым колесом накатилась бессонница. Хоть глаза зашивай.

11

С Генкой второй день не разговариваю. Вначале на него большую обиду в сердце держал. Потом, поразмыслив маленько, понял, что поймать-то я ничего не поймал, а вот сам попался. Генка-то прав: в летном деле нельзя пыль в глаза пускать. От этого у самого может в глазах потемнеть. Не зря же товарищи ополчились на собрании. Переживают за меня, беспокоятся. И я переживаю, но признать свою вину и помириться первым не могу. Поэтому Генке «холодную войну» объявил. Что он мне ни скажет, отталкиваюсь одними и теми же фразами:

— Слушаюсь, товарищ командир! Что еще угодно, мой командир?

— Хватит тебе! Заладил, как попугай, не выспался, что ли? — бурчал он в ответ.

На него это крепко действовало: и его заставлял переживать.

Я сидел в летном классе и смотрел в окно. Утро было сонное и вялое. От этого вроде бы и окна сузились, потускнели. Деревья прибило дождем, и они никак не могли стряхнуть с себя дрему. На мокром суку сидел скучный воробей с черным галстуком на груди. Он то и дело прятал голову под крыло, но крыло все соскальзывало и соскальзывало. Потом воробей поглядел на меня и, видно, подумал: разве с таким уснешь? Раскланялся, присел и, пружинисто вспорхнув, перелетел на другой сук, чуть повыше. Мне тоже на него стало смотреть противно, и я уставился в потолок. Тяжело так вот одному и с одинокой мыслью. Перекатываешь ее в голове с места на место, и нет там никакой ячеечки, чтобы улеглась она. Так ведь сам себя можешь убедить в чем угодно. Какая новая идея ни взбредет в голову, ее и крыть нечем — все вроде бы правильно. До обеда почти так просидел. На улице уже проясняться стало.

Генка вдруг хлопнул меня по плечу и сказал:

— Что ты в потолок глядишь? На-ка, лучше почитай «Мурзилку». — И протянул мне журнал по технике пилотирования, который так называли летчики за красочность оформления.

— Иди ты со своей «Мурзилкой»! — огрызнулся я и официально добавил: — Разрешите, товарищ командир, мне отбыть на самолетную стоянку, очень и очень необходим тренаж в кабине своего истребителя.

— Добро, товарищ Шариков, следуйте на стоянку! — улыбнулся Сафронов. — Сопровождающих вам не надо? — подцепил он с намеком, что и он не против со мной пойти.

— Спасибо за внимание, товарищ командир! Очень тронут.

«Вот подлиза…»

Пошел пешком. Надоело уже ездить. Возят нас на автобусе в столовую, на аэродром и с аэродрома. Самому и шагу не дают ступить. Правду говорит Генка, что мы так ходить разучимся.

Попер напрямик, через кедрач, стволы которого обхватились друг с другом в таких крепких объятиях, что разнять их смог бы только медведь. Лезет этот чертов кедрач из земли, не соблюдая никаких законов! Еле выбрался из него на ровное место. И чего я лее через него? Обойти, что ли, не мог? Заполошился, а подсказать некому. Один остался. «Ничего, одному даже лучше, — уговаривал я себя. — Иди и иди, куда душа пожелает: хочешь — налево, хочешь — направо или напрямик — через кедрач. Никто тебя за руку не возьмет и не потянет туда, куда тебе вовсе и не хочется. В библиотеку, скажем, за эстетикой».

Ноздри все еще держали густой таежный дух. Шел медленно и без конца оглядывался, но сзади никого не было. Генка в классе остался. На лесопросеке торчали столбы, полосуя небо высоковольткой. С озера доносилась ругань бестолковых лягушек. «Дур-р-а! Дур-р-а-а!» — кричала одна. «А ты как-к-к-ко-ва? А ты как-к-к-ко-ва?» — спрашивала у нее другая.

Аэродром притих, посуровел. Он стойко переносит тоску нелетного цикла. Только солнце тускло и обиженно засматривало в прорехи облаков. Ему сиротливо одному болтаться в небе во время предварительной подготовки, когда наши истребители стоят на приколе.

Подошел к самолету и потихонечку с ним поздоровался. Я всегда так делал. Самолет — предмет неодушевленный, но с ним-то я жил душа в душу. Техник Семен Ожигов торопливо приставил руку к виску. У него новый берет, как сковорода, видать, он его на тарелку натягивал.

— Товарищ старший лейтенант, производится послеполетный осмотр, самолет к полету готов! — доложил он.

И дураку ясно, что готов, а как же иначе? Но доклад такой мне всегда нравился. Слово «готов» еще с пионерских лет запомнилось. Отругать бы за что-нибудь Ожигова: дескать, знай наших. Показать силу характера. Ругаться я не умею, да и не за что ругать-то его: кругом чистота и порядок, по плоскостям истребителя прыгали солнечные зайчики. Ожигов отводит глаза: стыдно, что в партию не приняли, да и меня при всем честном народе осрамил, опозорил. Зря я его, конечно, после первого случая не наказал. Отбил бы охоту дальше нарушать. Подкрутил бы ему гайки, а он бы на самолете, соответственно, и у приборной доски перед вылетом шурупы завинтил. Все мы умные задним числом, когда петух клюнет. Фу ты, этот жареный петух!

В руках у техника журнал «Наука и жизнь».

— Вытри масло, — показал я на верхнюю губу. «Ученый тоже».

Семен небрежно провел рукой, и у него образовались черные усики. Я засмеялся. У приставной лестницы лежала мокрая тряпка. Я тщательно вытер ноги и, опираясь на стылое и скользкое ребро атаки крыла, полез в кабину. Люблю посидеть в кабине самолета! Для меня она как крепость, как особый сказочный мир, где можно забыться и отключиться от всего на свете. Здесь всегда находишь утешение, удивительно легко отлетают назад всякие земные заботы. Здесь мечта, фантазия и реальность сливаются воедино. Волшебство какое-то! Разноцветные рычаги, кнопки, тумблеры, стеклянные блюдечки приборов. Стрелочки сейчас стоят неподвижно. Приборы молчат. И я, как бы успокаивая себя, погладил их пятерней. Потом изо всей силы зажал в ладонь шершавую с острыми насечками ручку управления. Ладонь первой ощущает радость и передает ее по всему телу. Там, в воздухе, из этого штурвала соки жмешь, а здесь он стоит смирнехонько. Так вот сидишь в кабине и в спокойной обстановке предстоящий полет, как стишок, разучиваешь: «Нажимаю кнопку запуска… открываю стоп-кран!» «Есть пламя!» — кричит техник. Какая команда красивая! Стрелочки приборов оживают. Оживают у меня в голове. Моя фантазия придала им движение. И все сомнения и беспокойства вроде бы от меня отделяются и ложатся на приборную доску. Мечта!

И кажется, что двигатель, споря с громовыми раскатами, набрал обороты. Перед выруливанием осматриваюсь, верчу головой.

По рулежной дорожке идет капитан Хробыстов. Это уже реальность. Леонид снова в своей замасленной куртке. В руке голубой ящичек с набором инструментов. Он теперь из ангара не выходит. Поломанный истребитель сам восстанавливает. Почернел капитан, осунулся, круче стали его скулы, углубились под глазами морщинки, наверное, их теперь никакие радостные события в жизни не разгладят. Но Хробыстов на этом не успокоился. Добивается, чтобы снова разрешили летать. Прет и прет. На разборе полетов Хробыстова и не ругали особенно, не ставили на «лобное место». Зачем казнить человека? Отстранили от полетов — наказали достаточно. А ошибки его и без разбора были ясны и понятны. Классический пример, как не надо сажать самолет. Таких примеров в любом курсантском учебнике навалом. Но Хробыстов, видать, позабыл их давно. Летать капитан снова собирается. А может, ему и не надо летать? Может, в нем великий теоретик сидит? И голова не тем набита. Возможно, он тогда перед посадкой задачки решал: какова подъемная сила, качество самолета в данный момент? А момент наступил не по формуле…

Да и получится ли у него? Это ведь не спорт: попытка первая, вторая, третья… Так и допрыгаешься… В небе дорог много. Попробуй разыщи свою. Если она там еще есть.

Правда, у Хробыстова это чувство, видать, глубокое. После такого случая романтика ко всем чертям бы улетучилась. А он стоит на своем. Уверен он был и перед вылетом. Не зря билеты в Дом офицеров на Вольфа Мессинга купил. Уверен или самоуверен?

Правда, убедить человека, что ему не надо летать, труднее, чем дождь остановить. Вон сколько перед набором у ворот авиационного училища юношей стоит. Всяких. Есть и такие, что с виду неизвестно, в чем у него и душа-то держится. Ему бы сразу можно сказать: «Куда ты лезешь, раздавит тебя небо, иди лучше к маме». Но попробуй скажи ему: в обморок упадет. Это как юноша, страстно полюбивший девушку. Сколько ни говори ему, что не по себе взял, брось в срочном порядке — ни за что не послушает. Сильное чувство не в ладах с логикой…

Продолжаю свой «полет». «Наклоняю ручку вправо — разворот… капот — горизонт… высота… курс…» Так учил еще инструктор в училище. Он даже советовал: ложась после отбоя в постель, обязательно проигрывать полет в уме. Бывало, только положу голову на подушку, подумаю, как запустить двигатель, но, не успев нажать на кнопку, засыпаю. Спал я тогда сладко, без снов, но зато явь казалась сказочным сном — мы учились летать…

Я откинулся на бронеспинку и зажмурил глаза… И сразу почувствовал, как полетел. Полетел, полетел. Легко так. Покачивает… Так вот и в детство впадают… Все игра, игра…

Когда открыл глаза, увидел на капоте самолета Ожигова. Он сидел верхом на овальных створках, рукава комбинезона у него были засучены, и поэтому отчетливо выделялись запястья — темные, словно в перчатках. Семен поднял крышку маленького квадратного лючка, заглянул внутрь и закивал головой, вроде бы помолился какому-то агрегату. Потом сунул руку в проем, что-то там покрутил, вытащил граненую гайку. Подержал ее на темной ладони, как дорогую жемчужину. Прикрутил к ней проволоку и опустил в проем, как опускают удочку в прорубь. Он, по-видимому, такой способ заворачивать гайки в трудно доступных местах почерпнул из журнала «Наука и жизнь» из раздела «Маленькие хитрости». Семен завернул гайку, аккуратно вытер металлическую крышку тряпкой, несколько раз подул на нее и, ловко пришлепнув к корпусу самолета, закрутил шурупы отверткой. Все это он делал так бережно и внимательно, словно боялся, что в нутро машины попадет инфекция. Ожигов, раз-другой махнув тряпкой по капоту, спрыгнул на землю. И его тонкая, бледная, еще не задубленная солнцем и ветром шея появилась у кромки крыла.

Впереди самолета снова прошел капитан Хробыстов. И я подумал о том, что уважаю Леонида все-таки не за то, что он прекрасно решает задачки по теории полета, а за то, что хочет летать, просится в небо.

Прибежал запыхавшийся рядовой Могильный, помощник техника самолета.

— Что так долго? — недовольно спросил его Ожигов. — Привязали вас там, что ли?

— Привязали, товарищ лейтенант технической службы. Инженер привязал, заставил плакат нарисовать, — торопливо пояснил солдат технику.

— Начинается, — со значением протянул Ожигов. — Работать надо, а они рисовать.

Могильный закончил художественное училище. И его нет-нет да и забрасывали на другой участок работы, совсем не по назначению: то в инженерный отдел, то в клуб. И технику это не нравилось. Правда, Могильный сам никогда не напрашивался, он больше любил работать на стоянке, возле самолета. И работал он лихо, споро. Ожигову было грешно на него обижаться. Интересно, когда он выполнял какое-либо задание, то всегда бубнил себе под нос рязанские частушки. Говорили, что некоторые из них он сам сочинял.

Как-то Могильный на истребителе колесо ставил. Повернет ключом гайку — частушку пропоет. Оборот сделает — еще куплет. Гайка уже была привернута, а механик все еще на нее ключом жмет. В то время рядом подполковник Торопов стоял. Глядел, глядел и говорит:

— Верно, что с песней и труд спорится. Поете вы хорошо, но дело наперекосяк идет. Знаете, сколько в этом болте ниток?

— Это каких таких ниток, товарищ подполковник? — округлил глаза Могильный.

— Нарезов, — пояснил замполит.

— Нарезов? — почесал затылок солдат. А леший ее знает, — откровенно сознался он.

— Двенадцать… А так втемную будете крутить и резьбу сорвете. Вам следует в клуб пойти и в кружок художественной самодеятельности записаться.

Когда замполит ушел, Могильный развел руками:

— В школе авиационных механиков нам про эти самые нитки не рассказывали. И при чем тут самодеятельность?

— Про нитки я вам сам расскажу, только в клуб не ходите и в художественную самодеятельность не записывайтесь, — посоветовал ему техник самолета.

…Снова осматриваюсь И… кого я вижу? У крыла моего самолета стоит Генка. Поймал мой взгляд. Поднял руки вверх, в одной — пучок ромашек.

— Сдаюсь, сдаюсь! — кричит.

«Разве тут проявишь силу характера? Злости на два дня не хватило».

Ох, Генка, Генка! Какой ты товарищ правильный! Не усидел все-таки без меня в классе. Я и сам бы к тебе подошел, да вот гордость заела. Все думал, чем бы тебя поразить. Не знал, на каком коне к тебе подъехать. Ты ведь мужик серьезный, ничему не удивишься. Самолет заржет — не удивишься. Вот какой у меня друг Генка Сафронов — лишнего не спросит, а что положено — за горло возьмет.

— Вон, гляди, тринадцатый номер стоит! — показал Сафронов на крайний самолет. По его смуглому лицу пробежали смешинки.

— А чья это машина?

— Командующий прилетел. Видишь, куда ты сразу метил — в тринадцатые.

— Ты опять ехидничаешь? А хотя бы и так, что я рыжий, что ли? — провел я пальцами по косо сбритому виску возле уха.

— Это я так, любя. — Генка прыгнул на приставную лестницу, бросил на колени букетик цветов с белыми растопыренными лепесточками и обхватил мою голову руками.

— Что это за нежности? — спросил я.

— Знаешь, Виктор! У меня новость! Даже не новость, а событие целое! Большой, большой важности! Меня в Москву посылают. Сейчас командующий вызывал.

— Да что ты говоришь, Гена! — сконцентрировался я в кабине вроде бы для катапультирования. — В космонавты, что ли?

— Может, и в космонавты.

— Ну, ты даешь! Тебе просто позавидуешь! Действительно, ты не рыжий.

— А я и сам себе завидую! — весело блеснул он черными глазами.

А мне как-то враз грустно стало. Не мог и предположить, что Генка уйдет, его вдруг не будет рядом. Мне казалось, что мы с ним будем летать в одной паре всю жизнь.

— Оказывается, ты носил в груди имя прославленного летчика?! — воскликнул я.

— Жезл маршала в ранце, — опять пошутил друг и тут же спросил: — Ты пленки со стрельбы взял в фотолаборатории?

— Да нет.

— Тогда давай вылезай из кабины и рули в учебный корпус и прихвати пленки. В столовой встретимся.

Я вылез из кабины, Генка положил на мою спину твердую ладонь, посмотрел в лицо с усмешкой:

— Чего стоишь? Вперед!

Я опять хотел выпалить: «Слушаюсь», но обижать Генку не хотелось, поэтому сказал:

— Понял, иду! — И весело зашагал по рулежной дорожке.

Возле ангара техники опробовали двигатель на самолете, который разложил капитан Хробыстов. Ревела турбина, истребитель рвался с колодок. Страшный грохот бился между землей и небом. А в стороне стояли офицеры и разговаривали жестами. Они были чем-то недовольны и с выражением читали друг другу нотации. Возле них, словно заводной, носился капитан Хробыстов со своим голубым ящичком.

В небе кудрявились редкие облака с розовыми пушистыми подкрылками. Зыбкая синева окутывала все вокруг. Присмиревшая удивительная земля молчала, будто ждала какого-то чуда. А чудо уже произошло. Эх, Генка, Генка! Жалость-то какая! От этого на душе у меня и ясно, и радостно, и тревожно. Такая боевая пара раскалывается! Сейчас бы заложить пальцы в рот да свистнуть…

В курилке возле штаба я увидел лейтенанта Виктора Сидорова. Он нервно грыз мундштук папиросы, часто сплевывал, покачиваясь, крутил головой. Виктор был явно не в духе.

— Ты что засуетился? Что пригорюнился? — спросил я.

— Понимаешь, беда у меня, — простодушно начал он, вперив в меня полный надежды взгляд. — Самая настоящая. Колесуха какая-то.

— Что такое? Что?

Виктор помялся. Бросил папиросу и, вынув из кармана помятую пачку «Беломора», взял новую.

— Говори же, что случилось? — Я уже дымился от нетерпения.

— Сказывать-то стыдно.

— Брось ты, — уже разозлился я.

— Юлька моя взбеленилась, понимаешь ты? — почесал затылок Виктор. — Узнала, что я в штопор попадал и Хробыстов чуть на посадке не разбился. Вот и ультиматум поставила. Говорит: или я, или твои самолеты. Как приду домой, а она в голос. Каждый день слезы. Заморился я с ней. Ей-богу, заморился.

Сидоров зацепил папиросу сухими губами, в его руках заплясала зажженная спичка.

— Как это, не пойму?

— Да так, не хочет, чтобы летал. Боится вдовою остаться. — Виктор усмехнулся растерянно и жалко.

— Видать, она у тебя фокусница хорошая?

— Хорошая! — согласился Сидоров, но тут же виновато переспросил: — В каком смысле?

— В таком… Раньше времени хоронит. Тогда пусть тебя пуховыми подушками обвяжет, падать будет мягко, не убьешься. Думал, твоя Юля — цельная, а она оказалась с примесью.

— Любит она. Мы ведь росли вместе. Помнишь, я тебе про тетю Дашу рассказывал? Так это Юлькина мать. Она нас одной грудью кормила. С пеленок с ней вместе.

Лицо Виктора осветилось милой мальчишеской улыбкой.

— Так что же она хочет, чтобы ты аэродром подметал? Метлой по полосе шаркал?

— Кто ее знает, чего она хочет. Интересно, а твоя как?

— Что как?

— В смысле Наташа как? — помахал он перед собой руками.

— Ты о чем? Моя Наталья прекрасно знает, что со мной до самой смерти ничего не может случиться. А потом это все-таки вмешательство во внутренние дела. И я… не позволю…

Сидоров выпустил изо рта клубы дыма, пошевелил губами и задумался.

Я вспомнил Юльку. Эту глазастую толстушку.

«Правду говорят, что жены офицеров для своих мужей — самые лучшие политработники…»

— Вот это номер! Особый случай! Что же делать-то? На этот вопрос ни один параграф инструкции не ответит. Ты погоди, Виктор, я сейчас пленки прихвачу, и в столовую пойдем. Вместе помозгуем, сочиним что-нибудь.

Фотопленки воздушного боя получились превосходными: хоть карточки с них печатай и на стенку вешай. Безо всякого дешифратора видна победа. Но пленки не радовали — жизнь шла с переменным успехом, а тут вот у Виктора «колесуха» завернулась.

— А на Генку ты зря сердишься, — вдруг оказал Сидоров.

— Чего это ты меня учить вздумал? — с напускной серьезностью протянул я. — На целых два года моложе и учишь.

— Я не учу. Но мне тоже надоело обходить молчанием. Вижу, что ты неслух большой. С Юлей у меня неполадки, а тут вы еще рассорились. Все это вконец смущает, — стукнул он себя кулаком в грудь и отвернулся.

— Да мы уже помирились.

— Значит, лады? — выкатил свои серые глаза Сидоров. — Знаешь, поговаривают, что Сафронова в Москву посылают.

— Туда ему и дорога…

— Туда, конечно, туда, — тихо отозвался Виктор.

Генка уже сидел в столовой. Мне не терпелось скорее рассказать ему про «колесуху» Сидорова. Может, он что-нибудь посоветует? Но когда я сообщил ему все в подробностях, он и ухом не повел.

— Я, друзья мои, в таких делах советчик плохой. По «кругу» самостоятельно не вылетел, а вы меня на бомбометание посылаете.

Что же это ты, Геннадий Иванович. А еще в Москву собираешься? Я-то думал… К кому же тогда обратиться?

12

Весь выходной день я слонялся из угла в угол, не находя себе места. Не хватало чего-то. Сбегал в гостиницу к Генке, но его там уже не было. Сказали, что с утра подался в библиотеку. Туда я не пошел. Зачем? У меня дома своя «эстетика». Мешать другу постигать законы красоты?

— Пойду пройдусь к берегу, — сказал я Наташе.

Надел сапоги, куртку и медленно побрел по распадку между крутых сопок, на которые, изогнувшись, карабкался мохнатый кедрач. Шел и удивлялся: когда я успел прирасти сердцем к этому краю, к этим маленьким деревцам, присевшим на случай сильного ветра, к сердито бурлящим таежным речушкам — ничто им не помеха — петляют между сопок, вперед рвутся. Их сила и слава до океана только.

Помнится, как перед выпуском из училища Генка спросил меня:

— Куда ты решил ехать служить?

— А мне все равно, — ответил я.

— Я на Дальний Восток подамся.

Вечером, после занятий, мы вывесили на стенку большую карту Советского Союза и подходили к ней по очереди с завязанными глазами с указкой в руке. Куда случайно упирался острый конец палки — в то место мы и должны были проситься служить. Я угодил острием прямо в Амур. А Генка на стал играть в жмурки — сам решил. Правда, я ведь тоже на восток уклонился умышленно.

И теперь не жалею. Красотища кругом. Бессчетно здесь вот бывал, а всякий раз до оторопи, до блаженства захватывает дух.

Запахло морем.

Огромный солнечный шар медленно опускался в океан и словно растворялся в нем, окрашивая воду в алый цвет.

Миновав рыжий, обросший колючей щетиной увал, я сбежал с обрыва к отлогому берегу и тут увидел солдата, склонившегося над планшетом. Тишина была чуткой и жадной до звуков. Под ногами, потрескивая, пружинили сухие ветви, но солдат ничего не слышал. И только когда я подошел совсем близко, он оглянулся. Это был рядовой Могильный, механик моего самолета.

На ватмане я увидел нарисованную карандашом стройную хрупкую девушку с пышной короной волос. Девушка стояла на фоне дальних, прилегающих к океану сопок и грустно улыбалась, словно припоминая что-то.

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант, — приподнимаясь, поприветствовал меня Могильный.

— Кто это? — поинтересовался я, кивая на планшет.

— Светлана.

— А кто она?

Могильный смутился.

— Мы с ней учились в художественном училище. И, когда я уходил в армию, договорились каждое воскресенье рисовать друг друга по памяти. Понимаете, чтоб не забыть. Она меня тоже рисует. Не каждое воскресенье удается, но сегодня старшина отпустил, свидание длинное. Всю успел нарисовать.

Солдат замолчал и снова склонился над ватманом. А я стоял и смотрел, как легко двигалась его рука с карандашом. Рука мужская — сильная и жилистая.

Я отошел, осторожно ступая на сухие ветки. Мне так не хотелось спугнуть тишину и улыбку с сияющего в красном закате лица солдата. «Вот у меня какой механик… Вот я какого человека воспитываю…» — радостно отдалось у меня в сознании…

По дороге в гарнизон я встретил Высотина вместе с женой. Они под руку неторопливо шли по ветвистой аллее. Я поздоровался с ними, а Высотин у меня спросил:

— Как дела, Виктор?

— Отлично, товарищ подполковник! — Мне не хочется добавлять слово «в запасе».

— Заходите, в шахматы сыграем, — улыбнулся он.

— Обязательно зайду… — ответил я и прибавил шагу…

Когда я открыл дверь, Наташа сразу с вопросом:

— Ты что так долго?

А я к ней с вопросом:

— Наташа, ты меня любишь?

— Ты что, в холодной воде искупался? — удивилась она.

— Испортила все своим ответом. Говори, любишь?

— Разумеется, — пожала плечами Наталья.

— А мои самолеты?

— При чем здесь самолеты?

— Ладно, пойдемте гулять на улицу. Заворачивай Олежку. Я тебе такую историю расскажу! Такую историю…

— Опять истории…

— Про своего механика. У меня такой механик!

13

Верно говорят, что чем красивее облачность кажется с земли, тем она коварнее в воздухе для летчика. Перед вылетом небо было ласковое, приветливое и красивое. Вот она тебе, эстетика. Изучай мир по законам красоты! Воображай, фантазируй! И не по книжке.

Да и к аэродрому шел, как в молоке, — тихо, спокойно. А потом небо словно взбесилось. «Молоко» в «простоквашу» свернулось. Облака загустели — топор вешай!

В кабине сразу потемнело, на остеклении фонаря заструились шальные пунктиры ливневых капель. Сеть кругом такая образовалась, будто меня давным-давно всем миром ловили и теперь вот зачерпнули в авоську. Стрелки приборов настороженно и ядовито зафосфоресцировали. Консоли крыльев пропали, увязли в небесной жиже. Бесформенные хлопья облаков скользили по горячим бокам фюзеляжа и тут же таяли. В наушниках шлемофона загрохотало. Еле-еле услышал голос Малинкина:

— Держись!

На волну «держаться» настроился и я. Над головой вспыхнул огненный шар. Где-то рядом красной трещиной раскололось небо. Выключаю тумблер радио, чтобы мой самолет не засекла молния: стукнет в антенну — и рации нет. А без нее самолет глух и нем. Молния может и в бронеспинку угодить, она нисколько не постесняется, что за ней сидит летчик первого класса Виктор Шариков.

Неприятно лететь в таком огненном месиве, когда за каждой тучей костлявая с косой прячется. Смелость может дрогнуть, и ты вместе с ней. Так и приведет в страх. «Спокойно, спокойно, Шариков! Без паники… Главное, не шуруй ногами… Весь интерес сейчас в приборах… Что, не нравится? Нет, почему же, нравится…»

А все-таки жаль! Так привык к себе! Вернее, не только к себе. К земле привык, к небу, к людям! Двадцать три года! Конечно, потом скажут: это надо же, Шариков! Парень был такой высокий, рыжий-рыжий! Жену любил, сына! Предупреждали мы его на собрании, песочили — не помогло! «Почему был? Держись, Шариков! За землю держись! Она тверда и прекрасна, старик!» — приказываю я себе, чтобы руки не потеряли смелости и власти над техникой. Надо уметь не видеть страха, тогда и самолет тебе подчинится. Так, говорят, даже женщины подчиняются, когда их не замечают.

А молнии вспыхивали и гасли, оставляя тусклые мерцающие провалы. Чувствую пот на губах — в небе он тоже соленый. Ладони набухли, вроде бы от сырости. «Болтанка» штурвал из рук выбивает. Но выбить у меня его непросто: нелегко штурвал мне достался. Хватка у меня мертвая, в такой момент и медведь бы из рук не вырвался. Это «болотистое» место обходить надо. Я плавно развернул истребитель на новый курс. Тут-то добрым словом и вспомнил своего техника самолета Семена Ожигова. Если бы не он…

…Я торопился на вылет. Но, когда подошел к самолету, Ожигов сказал:

— Надо, командир, подвесные баки заправить. Нынче небо больно ненадежное. Какое-то рассерженное.

— Зачем? Выдумал тоже, — перебил я его. — Мне недолго: вверх-вниз. Хватит горючки.

— Положено по инструкции, — невозмутимо ответил техник, открывая заглушку подвесного бака. — Я уже ученый. Сказывают, что в облаках лишнего керосина не бывает.

— Время же поджимает, Семен! Понимаешь ты это или не понимаешь? — предупредительно стучу я по циферблату часов. «Воспитываешь, воспитываешь этого техника… А он никак не шурупит».

Ожигов скрутил в трубочку журнал «Наука и жизнь» и спокойно ответил:

— Не будем лучше на авось надеяться, заправить-то недолго. Когда я иду на рыбалку, с собой прихватываю селедочку с хлебушком. Тихоокеанскую. Вкусная… — смачно причмокнул он.

— Гений, гений! — проворчал я. — И рыбак к тому же. Заправляй, поживей только.

Не уговорил я техника, к счастью. Счастье, оно тебя везде найдет, от него и в облаках не спрячешься. Есть у меня теперь горючка, выберусь из «авоськи». Обойду это. место, где свет клином сошелся. С горючкой можно и в таком переплете дырку найти, черным ходом выйти. Ох, каким скучным тогда перед вылетом разговор с техником казался! Заскучал бы сейчас без керосина. Было бы несчастье, да счастье помогло. Полет не календарь — вперед не заглянешь, а вот техник мой сумел предугадать. Не техник у меня, а брат родной.

Верно говорят, когда все делаешь по инструкции — полет идет как по маслу, а чуть-чуть отклонишься от «буквы», сойдешь с нужного курса — и сам потеряешься. «В авиации нет мелочей» — избитая фраза. А в народе толкуют, что за одного битого двух небитых дают. Эту народную мудрость в одном журнале пытались даже с эстетической точки зрения объяснить.

Я отвернул в сторону. Хотя стрелочка на приборе замера горючего уже лихорадочно зашастала по цифрам, но я уверен: топлива хватит. Турбина гудит сыто, довольно.

Вскоре облака расступились. Бунтующие тучи отлетели назад. Под срезом крыла осколками разбитого зеркала промелькнули знакомые озерца с лягушками. Ливень прекратился. Лишь искоса подбегали колкие дождинки и потихонечку стучали в остекление фонаря. Но если раньше не достучались, теперь уж подавно не достучатся. Перед глазами вспыхнула красная лампочка остатка горючего, окрасив кабину багровым светом. Сигнал ее принят.

Впереди, блеснув дождевым лаком, обозначилась бетонная полоса. Стрелки приборов успокоились, в наушниках послышался ровный, спокойный голос:

— Аэродром видите?

Как же его не видеть?! Вот он, родной. Почернел. До самых косточек промыл его ливень, отстирал пыльные испарины на полосе, она теперь стала светло-серой, белесой. А кругом — темная сочная зелень. Ветер, видать, угомонился. Как прекрасен аэродром, и особенно своим реальным приближением! Биения сердца больше не слышу. Сердцем стали глаза.

Земля, приветливо покачиваясь, несется навстречу. И вот уже бетонная полоса разматывается под колесами, как ожившая каменная лента.

— На якорную! — сказали наушники после посадки. Так подполковник Малинкин называет самолетную стоянку, когда у него очень хорошее настроение. Хотя я понимаю, что руководитель полетов не один карандаш поломал, пока вывел меня на аэродром. В молодости Малинкин служил в морской авиации. Носил черную форму. Теперь его уже давно перевели в Военно-Воздушные Силы и переодели во все зеленое. От «морского» у него всего лишь осталась терминология да походка матросская, вразвалочку.

Зарулил. Убрал обороты и медленно потянул рычаг стоп-крана. Турбина тяжело и сочувственно вздохнула и смолкла. Уцепившись руками за борта кабины, я с силой отлепил обмякшее тело от чашки сиденья и по приставной лестнице спустился на землю. Механик рядовой Могильный отошел в сторону и с удивлением таращил на меня глаза. Самолет стих, присмирел. От нагретого движка струился вверх дрожащий легкий воздух. Самолет источал запах неба, горячего металла. «Устал мой «ястребок». Трудновато ему пришлось…» Так и хотелось погладить его гладкую обшивку рукой.

Из тайги сочился сырой, пахнувший прелым лиственным прахом воздух. Я чувствовал, как расширялась моя грудная клетка, и я становился сильнее от этого горьковатого, вольного запаха. Наверное, только летчики могут так остро ощущать радость от твердости земли под ногами и любить эту землю по-своему, по-особенному.

Вокруг торопливо бежали вихлявые ручейки. В лужицах дрожало и билось небо. Вот и Сафронов с Ожиговым по грязи пришлепали. Семен держал в руках красную заглушку от двигателя, а друг — шлемофон корзиночкой, будто по грибы собрался.

Протягиваю руку Ожигову:

— Спасибо, друг. Ты меня своей принципиальностью здорово выручил. Без подвесных баков буза бы получилась.

Семен покраснел, смутился.

— Момент, командир, руки грязные, — передернул он плечами, положил заглушку на землю и вытер ладони о мокрую траву.

— Рассказывай, герой, как в паре с Ильей пророком на сверхзвуке ходил, групповую слетанность отрабатывал? — рассмеялся Генка.

— Так я что, последним садился? — спросил я у него.

— Последним.

Прибежал Сидоров. На лице неизменный румянец.

— Горючки много осталось? — спросил он с ходу.

— Баки сухие, — ответил техник. — Хорошо, что на заруливание керосину хватило.

— Подвезло, — протянул Виктор, сложив в трубочку губы. — Удачливый ты мужик!

— Это вот Семен удачу ко мне на поклон привел, — похвастался я.

— Честно скажи — испугался? — лукаво щурясь, спросил Генка.

Он думал, что я совру, а я промолчал.

Домой шли втроем: Генка, Виктор и я. Миновав летное поле, мы стали переходить горбатый деревянный мосточек, переброшенный через большую канаву. И тут я увидел закутанную в бордовый плащ Наташу. Она стояла на бугорке и счастливо улыбалась.

— Я давно вас заметила, — радостно сказала жена.

— А ты чего это сюда прискакала? — спросил я.

— Не прискакала, а пришла, — поправляя сбившуюся на затылок косынку, обиделась Наташа. — Такая гроза — жутко! А вы еще летаете. Олежку к соседке отнесла, а сама сюда прибежала. А кто из вас сейчас садился?

Сидоров вопросительно, не без намека глянул на меня: дескать, и твоя жена «вмешивается во внутренние дела» — все они на одну колодку.

— Генка садился, — соврал я, не зная для чего.

— Гена — герой! — восторженно произнесла жена.

— У тебя все мужчины — герои, кроме меня. Я сверху вижу все — ты так и знай, — в шутку заметил я.

— И ты, и ты у меня — герой! Все вы, ребята, герои, — обнимая нас, затараторила Наташа.

— Чур, не всех! Чур, не всех! — снова пошутил я.

Мы шлепали по грязи между насквозь промокших деревьев. Шли и смеялись, забыв обо всем на свете. Да, не беззаботная и сытая жизнь дает человеку радость, а постоянное напряжение и заботы. А опасность? На земле о ней мы и думать перестали. Просто знаем, что есть такая вредная штука в небе, но становиться перед нею на колени никто не собирался. Такова была моя жизненная позиция, такой же она была и у Генки с Виктором. Кое-что в этой «позиции» смылила и Наташа. Не понимала ее пока Юля.

У самой большой и широкой улицы гарнизона, как ее называют «Летящей», нас догнал рядовой Могильный.

— Товарищ старший лейтенант, вас командир полка вызывает! — сообщил он.

— Это зачем? — вырвалось у меня.

Солдат вначале оторопел, даже ямочка у него на подбородке потемнела, но, тут же спохватившись, бойко ответил:

— Забыл спросить, товарищ старший лейтенант. Позвонили откуда-то. Техник велел догнать.

— Что-нибудь натворил? — заволновалась жена.

— Не всегда же я должен что-то творить, — обиженным тоном произнес я. — Не беспокойся, все в норме.

— Он за наградой пошел. За сегодняшний полет, — успокоил Наташу Сафронов.

Я побежал к штабу напрямик, по кустам синей жимолости, строя догадки: зачем я понадобился командиру? «Прокрутил» в голове прошедшие за день события, все вроде бы в пределах нормы, и «пленка» нигде не порвалась. Значит, предстояло увидеть и услышать что-то «впервые».

У входа в штаб стоял «газик» командира. Я притормозил, чтобы остыть, отдышаться, привести мысли в порядок.

Постоял с минуту перед входом в кабинет. Волнение улеглось. Перед опасностью не сробею. Рванул за никелированную дверную скобу. Смело шагнул через порог. Хлопок двери за спиной разом обрезал уверенность. Сделал шаг, набирая в грудь ветра:

— Старший лейтенант Шариков по вашему приказанию прибыл!

А командир сразу и не сказал, зачем вызывал.

— В небе-то во время грозы страшно было? — в лоб спросил он.

— Немножко, — признался я и бойко добавил: — На всякую беду страху не напасешься.

— Это верно, — подтвердил Строгонов и встал из-за стола, казалось, заполнив собой весь кабинет. — В нашем деле всякое бывает. К таким неожиданностям всегда надо быть готовым. Тут предосторожность равна храбрости. Но и у страха советов не спрашивай. Главное, к самолету надо пупком подключиться. Он выведет. Оно-то ведь как бывает. Попадешь в такую круговерть, идешь и все на свете проклинаешь, а выйдешь из нее — и тоскливо становится, вроде бы что-то важное потерял. Так ведь?

— Так, — уверенно подтвердил я. Мне было приятно, что командир угадал мое состояние и что вот и он, такой большой, взрослый, седой почти, тоже любит подобные шутки. «Но зачем же вызывал? Не для того ведь, чтобы поделиться своими соображениями насчет грозовых облаков и ощущений летчика, когда сквозь них продирается…»

Командир окончил то же самое училище, что и я. Только давно, еще до войны. Его фотокарточка до сих пор висит в училище в спортивном зале. Он был чемпионом по боксу. Представляю его на ринге! Убьет!

— Инструкцией всего не предусмотришь, — продолжал полковник. — С небом шутки плохи. Оно, так сказать, лишено чувства юмора. Напряжение и напряжение.

Все это правильно. Знает, что я шутки люблю. Но не для того же он вызывал, чтобы пошутить со мной. А зачем? Чтобы держать в напряжении?

Зазвонил телефон. Строгонов взял трубку.

— Так я его и вызвал, Иван Акимович. Он у меня в кабинете.

«Про меня речь. С замполитом разговаривает. Вот бы перехватить, подслушать. Сразу бы узнал, зачем вызвал…»

Командир положил трубку. Посмотрел на меня.

— А пригласил я вас вот зачем. Хотим поручить вам звено. Командиром назначить, вместо Сафронова. Уходит он от нас. Как, справитесь?

— Постараюсь, товарищ полковник, — сдерживая волнение, ответил я и опустил голову. И только сейчас заметил, что ботинки у меня заляпаны грязью. «В таком виде в кабинет поперся», — упрекнул я себя.

— Справлюсь, — уже увереннее подтвердил я. Первый ответ мне показался слишком скромным: командиром звена быть очень хотелось. Больно неожиданно стерлась эта жесткая грань между грезами и явью.

— Летаете вы отлично. Думаю, справитесь. Малинкин вас рекомендует, Торопов поддерживает, не возражает и Вепренцев.

«Ишь какая цепочка, и все «за». А песочили как?»

— Но глядите у меня, чтобы без завихрений было, — на что-то намекнул командир и сразу приостановил мой душевный подъем. Думал, что он сейчас про тринадцатый номер напомнит, который у меня в печенках сидел. Но командир ничего не сказал. Хорошо, хоть не знает, что сегодня пытался без подвесных баков взлететь. Вот бы досталось. Выручил меня Семен Ожигов. Столбом бы сейчас стоял перед командиром. А может, и не стоял. Горючки-то, чтобы воротиться, не хватило бы. Сиганул бы с самолета и ходил бы по тайге, волчьи ягоды собирал, даже и не предполагая, что в это время меня ждет полковник Строгонов в кабинете за тем, чтобы произвести в командира звена. Это ж надо!

— В звено вам дадут молодых пилотов. С ними особый такт нужен. Личный пример. Вы хотя и сами молоды, но должны проявлять о них, так сказать, отеческую заботу.

Я хотел сказать, что умею проявлять такую заботу, что у меня сын растет и дома свое подразделение, а детство уже давно из головы улетучилось, но сразу сообразил, что такое объяснение с командиром не годится. Сжав поплотнее губы и напустив побольше складок на подбородок, я изобразил озабоченное лицо и, затаив дыхание, произнес:

— Ясно, товарищ полковник!

Домой летел метра на два выше земли, касался ее ногами лишь для того, чтобы не оторваться и не улететь совсем. Бодрым, новым и легким человеком. Долой всякие суеверия! Всем доказал: тринадцатый номер — самый счастливый. Но вот что дождик в дороге — к счастью, ничего не скажешь. Правда это. Полетал в дождик и командира звена себе выхлопотал. И действительно, дальневосточное небо красиво. Но красота большой любви к себе требует. Подманит, а нотам отдай ему летчик всю любовь свою и пристрастие. Затискает, заласкает. А ты что ему в ответ? Без любви туда и лезть нечего. Тут за здорово живешь «птицу» летчика первого класса на грудь не привинтишь. Такая уж эстетическая штукенция получается.

А небо опять просветлело. К нему снова вернулись добрые, нарядные краски.

События за день менялись, как на кинопленке. И остановились на благополучном кадре. От последнего события у меня что-то сместилось внутри. От усталости томительно ныло тело, ощущение тяжести таилось в ногах, в руках, на шее, но почему-то хотелось подольше сохранить в себе это гудение. Мне казалось, что при этой усталости я мог бы сделать еще больше. «Надо Ожигову благодарность объявить. За принципиальность. Перед строем. При всех. Пусть знают и пример с него берут. И механику Могильному заодно. Тоже достоин. Тут можно силу характера показать. Только необходимо заранее нужные слова придумать, припасти. И себя покритиковать. Словом, все хорошим и дельным разговором обставить. Для воспитания масс. А еще попросить, чтобы лейтенанта Сидорова перевели в мое звено, ведущим второй пары. Когда я уйду с повышением, он займет мое место…» — размышлял я.

— Поздравляю! — сказала жена. — Голову теперь держи выше, не задирая носа, конечно. Командир!

«Да, если бы сегодня я нос задрал, воды бы набрал полные ноздри…»

В кроватке заворочался Олежка. Сынишка тоже проснулся отца поздравить. Я подошел к кроватке. Потрогал рукой дюралевые макетики самолетов, которые подвесил ему на шелковую ленточку. «Изделия» тонко звякнули. Олежка, раскрыв розовый ротик, зевнул и улыбнулся.

— В академию буду поступать, — твердо заявил я. — Вначале окрепну по-настоящему, чтобы как у Хробыстова не получилось… Может, даже в космонавты возьмут. Ну, ладно, размечтался. Давай ужин готовить. Проголодался я. Тебе надо картошки почистить? Или котлет накрутить? Давай! Хоть сейчас полы надраю!

Наташа отвернулась, плечи ее вздрогнули, но я понял, что она не плачет.

14

Нет, все-таки инженер у нас — мужик толковый. А он и не инженер вовсе. Инженер это сокращенно. Его должность в официальных документах именуется как заместитель командира части по инженерно-авиационной службе. Поэтому он и печется не только о подготовке своей техники, но и о подготовке самих летчиков. Ему не безразлично, кто на этой технике летает. С Вепренцевым даже сам командир полка советовался по поводу моего назначения на должность командира звена. «Он не возражает…» Чего ему возражать? Вепренцев и в людях разбирается не хуже, чем в самолетах. Вон тогда меня на партийном собрании разобрал, по винтику. Посмотрел, подкрутил гайки и теперь — не возражает.

Я шел вдоль самолетной стоянки и мысленно на все лады расхваливал подполковника Вепренцева. Человек правде в глаза смотрит. А Вепренцев тут как тут. Стоит возле перемычки и на меня смотрит. Когда наши взгляды встретились, он поманил меня пальцем.

— Вы, товарищ Шариков, видите, что это за фараон там в кабине сидит, движок гоняет? — спросил он.

— Это лейтенант Сидоров, товарищ подполковник.

— Ясно, Сидоров, — вежливо согласился Вепренцев. — Так вот, вы пойдите и объясните этому Сидорову, как надо по всем правилам опробовать двигатель. — Он взял меня за рукав и потянул к самолету.

Я почувствовал себя виноватым, хотя и не знал, в чем именно. Просто мне было непонятно, что надо объяснять Сидорову, что он подметил у него? Для летчика опробовать двигатель — пустяковое дело.

— Выключайте! — скомандовал Вепренцев.

Грохот смолк, оборвался, только турбина сразу не могла успокоиться. Сидоров защелкал тумблерами, а потом притих в кабине.

— Давайте, давайте сюда, что там притаились? — крикнул инженер.

Сидоров вылез из кабины и представился подполковнику.

— Сколько времени положено держать двигатель на максимальных оборотах? — спросил он лейтенанта.

Сидоров замялся, почесывая затылок. Он, возможно, и знал, но всегда придерживался одного правила: инженеру лучше не ответить вообще, чем ответить неточно.

— Что же это вы, сунули на полную железку и сидите ждете, пока приборная доска докрасна накалится?

— Надо же все проверить, товарищ подполковник, — попытался оправдаться Сидоров.

Подошел Степан Гуровский. Остановился за спиной инженера, внимательно прислушиваясь к нашему разговору.

— Товарищ Шариков, — обратился ко мне Вепренцев, — вот вы, как командир звена, и расскажите летчику график пробы двигателя, по секундам.

Я увидел, как Степан Гуровский шмыгнул за хвост самолета. Первым делом хотелось напомнить инженеру, что Сидоров пока еще не мой подчиненный. Но Вепренцев не стал слушать. Он повернулся и пошагал вдоль стоянки ловить таких же «фараонов», А мы с Сидоровым стояли и глядели друг на друга.

— Вот вам, держите, — протянул нам Семен Ожигов листок бумаги, сложенный в гармошку. — Изучайте график!

Мы схватили бумагу и жадно уставились в чертеж. Все ясно, по секундам. И чего он нас так ошеломил?!

— Товарищ командир! — вновь обратился ко мне Ожигов. — У нас Могильного забирают.

— Куда забирают? — оторвал я глаза от графика.

— В клуб, художником.

— Как это так?

— Да так.

— А ну, пошли. Где он, этот художник?

Перед нашим самолетом, расстелив инструментальную сумку, стоял на коленях Могильный. Он неторопливо раскладывал гаечные ключи и отвертки по ячейкам, потихоньку мурлыча себе под нос: «Это — сюда… А это — сюда…» Заметив нас, он быстро приподнялся и стал раскатывать засученные рукава комбинезона.

— Куда это вы собираетесь уходить? — спросил я солдата.

— Не уйду я от самолета, товарищ старший лейтенант, — твердо заявил Могильный. — Я не рисовать в армию пришел. Вот она, моя инструментальная песня! — показал он на брезентовую сумку с инструментами. — Ишь, чего захотели. Не пойду! Что я тогда дома скажу? У меня два брата отслужили честно. А я? — Круглая голова солдата ходила из стороны в сторону, в глазах прыгали черные дробинки.

— Если не хотите — дело другое, никто вас силком рисовать не потащит. Отстоим! — успокоил я солдата, успокоил себя и техника.

Надо бы, конечно, к подполковнику Вепренцеву сразу обратиться. Но сейчас не время. Чего доброго, еще график начнет спрашивать. Неудобно там перед всеми мямлить, все-таки командир звена. Доложу командиру эскадрильи, а уж он-то за меня заступится.

Мимо самолета ехал пузатый керосинозаправщик. Я поднял руку. Машина остановилась. Я знал, что она как раз по пути и подбросит меня до штаба.

Когда я поднимался по лестнице, меня окликнул майор медицинской службы Тарасов.

— Здравствуйте, товарищ Шариков! — сверкнув стеклами очков, бодро поприветствовал он. — Поздравляю с назначением на должность! — подозрительно раскланялся он. — Только смотрите у меня, чтобы без этого самого. — Тарасов похлопал толстыми короткими пальцами по двойному подбородку.

«Комар низко кланяется, затем чтоб посильней укусить».

Чудак человек. Будто я и скажу ему. Да разве мне сейчас до этого? Такого механика у меня отбирают! А доктор свое. Он всегда начеку. Кружку квасу натощак не выпьешь — душу потом расспросами вымотает. Доктор квас считает «выпрямителем».

— Нет, что вы, товарищ майор, разве мне до этого! Столько хлопот! — поморщившись, заголосил я как можно убедительнее, координируя мимику лица с содержанием слов.

— Смотрите, смотрите, вечером проверю, — нудно протянул он на одной ноте.

— Пожалуйста, пожалуйста…

Родная мать за мной так не следила. Вот жизнь!

15

Виктор Сидоров мог косить траву, орудовать вилами на току, мог отлично летать. Понимаю, что человек он по-крестьянски смекалистый и рассудительный. Но разобраться в своих сложных и трудных отношениях с женой у него не хватает ни воли, ни мужества, ни умения, ей квалификации. Да, так бывает. Иногда летчик в воздухе проявляет ясность ума, твердость характера, а на земле безропотно сносит дерзости и капризы жены. В любви женщинам известно и то, чего они никогда и не учили.

Не выдержал я. Рассказал про Виктора Сидорова и про его семейные дела подполковнику Торопову. Раз уж жена «вмешивается во внутренние дела» — пусть и дипломатия будет на высшем уровне. Он замполит, вот и пусть разматывает этот клубок из живых ниток. А так молчишь, молчишь, а потом поздно будет. Уговорит жена, клубок запутает. Сам черт его тогда не распутает. Нет, надо разматывать, пока узлы не завязались. Неудобно, конечно, на друга докладывать. Но вот Генка-то на меня доложил, не постеснялся. И ничего со мной не случилось — не умер, даже еще и в должности повысили.

Подполковник Торопов меня внимательно выслушал, немного подумал и сказал:

— Спасибо за информацию. Что-нибудь придумаем.

Кто-кто, а Торопов придумает. Любая сила уму уступает. И придумал.

Все видели, как Торопов ходил с Юлей по городку, беседовал. Никто, конечно, и не догадывался о значении этих прогулок. Привыкли к тому, что Торопов с чужими женами гуляет по гарнизону, со своей-то его редко видели. Служба у него, дескать, такая. Все к нему идут: одной на работу устроиться, другой ребенка в ясли определить, третьей просто посоветоваться. Видели Торопова с Юлей и на самолете, на котором летал Виктор, но и эта экскурсия не привлекла внимания. Не вызвало подозрения и то, что Сидоров вдруг летать стал ведомым у Торопова. Вместе они ходили на групповой пилотаж, на перехват воздушных целей, по маршруту. А после полетов они, одетые в апельсиновые спасательные жилеты, сидели на горячем земляном валу капонира и по-приятельски беседовали — грузный седой подполковник и белобрысый юнец.

Если смотреть на все это сбоку, то удивительного ничего нет. Но я-то смотрел в корень и понимал такие мероприятия по-своему. Но помалкивал. В тот день, когда Генка собирался улетать в Москву, ко мне прибежал Виктор.

— Собирайся в аэропорт. Генка ждет, — зашумел он.

— Я готов.

— Смотрите, недолго, — забирая у меня с рук Олежку, предупредила жена.

Мы вышли на улицу. И тут Виктор осторожно спросил:

— Это ты Ивану Акимовичу рассказал про Юльку?

— Не про Юльку, а про тебя, — сознался я. — Душа твоя голубиная.

— Так я сразу и догадался. За версту видать, что твоя работа, — сказал Сидоров, поморщив свой веснушчатый нос. — Правильно сделал. Она успокоилась, поняла, что на самолете летать — это все равно что на трамвае ездить, только гораздо безопаснее. Пойдем к ней. Предупредить надо, что в аэропорт едем.

Юля сразу поинтересовалась:

— А Иван Акимович с вами едет?

Мы дружно кивнули.

— Тогда отправляйтесь, — засмеялась она.

Юлька красивая. Взгляд у нее добрый, но какой-то удивленный, словно вся она под током находится. Не трудно было догадаться, что она крепко поверила нашему замполиту. А тот кого хочешь убедить сможет, у него на это талант особый. Вообще-то он человек интересный. Вот нет его рядом, не видишь, а как вспомнишь, так начинаешь себя осматривать.

А Иван Акимович в это время бегал с сыном Сергеем по двору. Они запускали большущего хвостатого змея.

Сергей, семеня короткими ногами, припустился вдоль домов, а отец кричал ему вслед:

— Беги, беги, сынок!

Змей из красной бумаги рывком взмыл над крышами и, быстро уменьшаясь, понесся в солнечную синь.

— Отпускай нитку! Нитку отпускай! — кричали с балконов.

Люди запрокинули головы. Этот полет для них был необычным. Они привыкли видеть в небе громы и молнии…

— Иван Акимович, вы едете? — спросил его Сидоров по-свойски.

— А как же! — заторопился подполковник.

Перед тем как выехать из гарнизона, Генка попросил шофера остановить машину возле Дома офицеров. Он забежал в библиотеку. Не книгу, конечно, менять. Это я знал прекрасно, но когда Генка вернулся, я ничего ему не сказал: было уже не до шуток.


…Сидим в ресторане аэропорта, как в аквариуме — все из стекла. А вокруг нас плавают в ярко-красных платьях золотые рыбки — официантки. Из окна видны большущие величавые лайнеры. Наши истребители против них кажутся детишками. В гигантских лайнерах — одна степенность и ни капельки резвости и озорства. Эти самолеты пахнут не керосином, а отпуском. По аэродрому ходят пилоты, и тоже степенные и важные. Не то что у нас, как на стадионе — бегом. Конечно, тут все идет по расписанию. А если и собьет погода расписание — не беда, люди посидят в аэропорту, подождут. Мы должны летать в любую погоду — нарушители, как правило, вместе с дождем прилетают. У нас, у летчиков-истребителей, по сравнению с пилотами гражданского флота огня больше. У них благородство особое — за здорово живешь номер какой-нибудь не выкинешь — за многие жизни в ответе. Правда, и мы за жизни людей отвечаем, только работа у нас пошире. Что касается резвости, то она у нас в крови, в ней сила. Ведь мы не перед стюардессами выкаблучиваемся.

И только мы успели открыть бутылку шампанского, как к столу подошел подполковник Карпов.

— Тут, я погляжу, вы безо всякой подсказки работаете! — порывисто произнес он. — Пришлось на перехват! Как же не проводить такого пилота! — Подполковник весело посмотрел на Генку.

Тот качнулся маятником и остановился.

Карпов поднял фужер, и на руке у него я увидел «нарисованный» самолет-истребитель, но не современный, а с пропеллером. Именно на таком Виктор Талалихин таранил фашистский бомбардировщик на подступах к Москве. Рисуночек как рисуночек, не какой-нибудь там бесстыжий, а боевая машина. Я посмотрел на тыльную сторону своей ладони: у меня такая же татуировка-«вышивка», но размером самолет немного побольше и уже без пропеллера. «Значит, у нас с Карповым есть что-то общее!» — с удовлетворением подумал я.

Улетел лайнер в Москву. Улетел мой друг Генка Сафронов. Улетел Геннадий Иванович! Хоть плачь!

— Ничего, — успокаивал нас Иван Акимович. — Возможно, скоро его имя по радио услышим.

16

Полиняло за лето небо. Стало серым, как на дожде лист дюралюминия. Потускнело и солнце, щедро раздарив свое красное золото деревьям. Ветер недобро трепал и без того растрепанные головы берез и сосен, штопором кружил пожелтевшие листья. Зима начинала свое постепенное наступление. Она подкрадывалась по ночам хрусткими лужами, инеем на жухлой траве, а по утрам вновь отступала, роняя капель с проводов и с крыш домов. Воздух сырой — спичка тухнет.

Из училища к нам прибыло молодое пополнение, новый выводок. Подполковник Торопов говорит, что это все равно что младшие братья в семье появились. Мы уже давно «старички», старшие братья. Лейтенанты в новеньких мундирах держались стайками, как только что вылупившиеся цыплята. Все они казались одинаковыми: молодец к молодцу. А начнут летать, станут разными: одни найдут свою дорогу в небо легко и быстро, другие будут искать ее долго и трудно, всяк по-своему будет «оперяться». И мы так начинали.

Ко мне в звено перевели лейтенанта Сидорова, назначили еще двух молодых пилотов: Станислава Воробьева и Сергея Иванова. Ребята крепкие, дотошные, все на лету схватывают.

Лейтенант Воробьев высокий, с тонкими чертами лица. У него длинные шелковистые волосы. Он то и дело забрасывает их назад пятерней с белыми тонкими пальцами. Не знаю, то ли он давно не стригся, то ли пострижен слишком модно. Начнет летать, от шлемофона голова быстро облысеет.

Поспешил дать предупреждение:

— Вам, товарищ лейтенант, постричься надо.

Прислушался к своему голосу: не мягковат ли он для командира звена?

Воробьев не смутился. Только чуть вздрогнули прозрачные крылышки носа. Взглянув исподлобья, недовольно ответил:

— Понял, пойду в парикмахерскую.

«Ишь, шустрый какой! Не скажи! Небось уже дорогу в небе себе начертил. У меня не забалуешь».

С норовом парень, заковыристый. Но ничего, перебродит, отстоится. И у меня ведь тоже должна быть своя командирская линия, дистанция, так сказать. «Не резковато ли я сказал ему про парикмахерскую? Нет, нормально», — тут же ответил сам себе, увидев у Воробьева на пальце кольцо с красным камнем. «Тоже, девица какая! Украшение насадил!» Можно ли офицерам носить такие украшения? Это надо у подполковника Торопова спросить. Чувствую, что перстень с камнем так мне и давит на нервы. Но горячку пороть не надо. Камнем и алмаз можно разбить.

С Воробьевым будет непросто. Гонор сразу не выбьешь, как пыль из фуражки. Можно бы, конечно, в первом полете с ним в зону на «спарке» дать там джентльменский набор фигур высшего пилотажа на тему русских народных песен «Ямщик, не гони лошадей». Чтобы потом, после посадки истребителя, сам вымыл кабину. Но так и перекрут возможен, кишки малец надорвет. Уговаривай его после этого. Воробьев и сам поймет. Молодой летчик в части — как снаряд по каналу ствола движется: с нарастающей скоростью, стачивая с себя ненужную мягкую медь.

Иванов ростом поменьше, но плечи — под два мешка. Он подкупал своей внешностью, хорошей выправкой, жаркой молодостью, смелым, решительным взглядом. Такой взгляд свойствен людям порывистым, быстрым в движениях, горячим в поступках. Лицо у него мужественное, волевое. Такие лица можно встретить на обложках военных журналов или в «Огоньке» перед военным праздником. Словом, портрет его не нуждался в ретуши.

Поинтересовался, откуда они родом, как учились, есть ли у них невесты. У Воробьева девушки не было, возможно, и постеснялся доложить. А Иванов немного покраснел и признался, что живет она во Владивостоке.

Иванов из Приморья, а Воробьев сибиряк.

Воробьев больше слушал, а Иванов все спрашивал, как новая машина ведет себя на посадке, на пилотаже в зоне.

Я старался поподробнее рассказать о нашей классической машине. И чувствовал, что, рассказывая, не только доставлял радость им, но и сам радовался вдвойне.

— Когда же мы летать начнем? — спросил Иванов и выжидающе захлопал белыми ресницами.

— Начнем! Только не тяните с зачетами, — помолчав для солидности, ответил я. И предупредил, что зачеты по знанию техники у нас сам инженер полка принимает. Принимает строго, жестко. Спуску никому не дает, и лучше всего сдать ему с первого захода…

Вечером я отправился в гостиницу, где жили молодые летчики, пошел проявлять о них «отеческую» заботу. Хотелось посмотреть, как они там устроились.

В коридоре надрывалась радиола. Мелодия мало напоминала музыку, скорее походила на рев турбины, в сопло которой засосало брезентовые чехлы вместе со стремянками.

«Бру-ру-ру-ча-ча» — взрывался припев. А за ним какой-то лязг зубами и злодейский хохот. Танец сумасшедших, выпущенных из палаты.

Не знаю, откуда берется эта хищная музыка, но она мне противна, и я считаю ее вполне ненормальной. Может, оттого, что с детства глубоко в душу запали слова «Темной ночи», когда только пули свистели по степи…

Летчики разместились в той же комнате, в которой когда-то жили мы с Генкой.

Воробьев с Ивановым приобрели большое круглое зеркало, радиолу, будильник и электрическую бритву — одну на двоих: пока на лице у них растительность не особенно буйствовала.

У Воробьева над кроватью висела политическая карта мира. На ее правой стороне разливалась синева Тихого океана. В нем плавали чужие страны с пометками военных баз, взятых в черные кружочки. На столе лежали конспекты, учебники и большие чугунные гантели, Сейчас новички изучают теорию лишь для того, чтобы получить оценку и право летать. Только для порядка, по установленной в авиации схеме. Все эти самолетные системы и агрегаты пока у них не вызывают эмоций и мыслей.

Вот когда поднимутся в воздух на новом типе истребителя, тогда у них и появится настоящий интерес. Слова, соотнесенные к неодушевленным предметам, к технике, оживут, заговорят по-другому. Только тогда они начнут задумываться, что за чем идет и что за что цепляется, что от чего зависит, потому что от четкой работы этих агрегатов сам весь зависишь.

Иванов был в белой майке, плотно облегающей широкую и мускулистую грудь. Воробьев в светлой рубашке, исчерченной какими-то нелепыми чертежами. Чувствую, что передо мной стоят новые открытия, узнавания. Но теперь на другом уровне, на другом витке. У командира тоже хлеб трудный, но я с удовольствием понесу его крест.

Посидели, потолковали. Я рассказал им, как однажды ночью принял Луну в океане за светящийся город, думал тогда, что новый остров открыл. Рассказал, как меня выручил мой техник самолета Семен Ожигов, не выпустив с пустыми подвесными баками. Пусть знают, чтобы с ними не случилось подобное. Я тоже не из-за любви к истории запомнил эти факты.

Когда вышел из комнаты, радиола уже не орала истошным голосом, а душевно рассказывала о том, что «их оставалось только трое из восемнадцати ребят…».

17

Теперь у меня впереди не белый капот самолета, а затылок летчика в кожаном шлемофоне с плетеной косой проводов. Я сижу в задней инструкторской кабине «спарки». Вижу в зеркале довольное лицо лейтенанта Иванова. Крутит головой — осматривается. Район полетов он изучил отлично, пятерку на зачетах получил. Но на карте все проще кажется: она плоская, с надписями. С высоты названия этим речушкам и горушкам надо в уме прикидывать. Иванов пилотирует истребитель сам. Сам и в уме прикидывает. Я «мягко» держусь за управление, а в уме и не прикидываю, изучил давно, кругом все родное и близкое. Иванов точно вывел самолет в зону техники пилотирования, где острая рогатая коса распарывает море.

— Зона! — докладывает по радио.

— Приступайте к заданию! — командую.

Летчик торопливо завертел головой, а потом ввел машину в глубокий вираж. Истребитель нервно заводил носом, точно обнюхивая незнакомый горизонт: вверх-вниз, вверх-вниз. Подсказываю:

— Поддержите ножкой, крен не заваливайте.

Стараюсь говорить спокойно: ему и без меня тошно.

Лицо красное, пот струится градом. Да и нельзя ругать при обучении. С разными инструкторами мне приходилось встречаться. Иные чуть что не так — обложат тебя такими прилагательными, что потом из кабины вылезать стыдно. Молодой пилот читает показания приборов по слогам, как букварь. Крикнешь на него громко по радио — и разбежались стрелки приборов, словно буквы по страницам: дым-дом-мама-рама…

Чтобы овладеть крылатой машиной, надо иметь хорошего инструктора. Летать по самоучителю не научишься — самолет не балалайка.

Иванов выполнил переворот через крыло и лихо полез на петлю. Но, поставив самолет свечкой, ослабил ручку управления, замешкался.

— Скорость, скорость! — говорю.

Нет, не слышит. Увлекся. Не дотянул. Самолет обомлел. Зависли. Действительно, «мертвая петля». Бывает.

А бочки вообще разлепил-размазал. Кадушки настоящие. Не знаю, может, мне показалось, что в первом полете с Малинкиным я пилотировал хорошо, но я решил сейчас поступить так, как тогда поступил он. «Оживить «мертвую петлю», показать, как надо закручивать бочки…»

— А ну, дайте мне управление! — сказал я летчику.

Поставив «самолетик» авиагоризонта на определенную отметку, я плавно перевел машину на кабрирование. И тут же перевернул истребитель навзничь.

— Вот так его надо! А теперь держись, сейчас будем спину переламывать!

Движением ручки управления начертил в небе точную окружность. Такую, хоть циркулем меряй. Сам удивился. Глянул в зеркало. Иванов аж язык высунул от удовольствия.

— Вот как надо. Ясно?

— Ясно! — ответил лейтенант.

— Повторите. Только с чувством, с толком, с расстановкой.

Летчик опять выполнил переворот. Получилось лучше.

— Отлично! — похвалил я авансом. — Время наше истекло. Пойдемте на аэродром.

Лицо Иванова от досады перекосилось: уходить ему не хотелось. «Чудесный будет летчик!» — отдалось у меня в сознании.

Заруливая на заправочную линию, я глянул на часы. Остановились! Да, часы не человек — больших перегрузок не выдерживают. А летчики от перегрузок в восторге, даже самые красивые, хотя перегрузка подчас делает их лицо похожим на Квазимодо.

— Разрешите получить замечания? — обратился ко мне Иванов. Лицо у него распарилось, из-под новенького кожаного шлемофона торчат спутанные, намокшие волосы.

— Летаете вы хорошо, — спокойно произнес я и стал подробно рассказывать об ошибках. Их, конечно, было много. Но я не обо всех напомнил. Больше хвалил, выдавал авансом, чтобы не напугать сразу. Про посадку я ему даже не намекнул. Малинкин мне тогда в основном и сделал замечание, что я с углом в землю лез. Иванов тоже садился — «не дай бог». Но я промолчал. Нельзя же повторяться. Повторяться скучно. Из методики обучения у Малинкина беру главное — объясняю горячо, заинтересованно. Остальное — свое.

Лейтенант слушал внимательно. Даже старался что-то записать себе в блокнот. Это у него курсантская привычка осталась. Пройдет. У меня вначале тоже так было, это в то время, когда, прежде чем сделать разворот, думаешь, в какую сторону надо рули поставить, а потом уже начинаешь думать только о том, как бы лучше задание выполнить. Раза два на перехват цели поднимется и про блокнот забудет.

К нам приближался подполковник Карпов. Я насторожился. Он остановился, покачался на коротких упругих ногах. Подумал и сказал:

— Товарищ Шариков, сейчас будете в зоне, доложите мне погоду. Особое внимание обратите на южно-восточную часть океана. Мудрят что-то метеорологи со своими прогнозами.

— Понял вас, товарищ подполковник.

Голос у него спокойный, даже очень спокойный и деловой. Так он обычно разговаривал с командирами.

У кромки крыла самолета уже стоял лейтенант Воробьев. Он держал в одной руке шлемофон, а второй то и дело приглаживал голову: дескать, посмотрите — постригся.

«То-то и оно. У меня особенно не побалуешь. Потом еще и благодарить будешь, когда настоящим летчиком станешь» — такие слова я хотел сказать Воробьеву, хотя чувствовал, что слова эти не мои, я их только сейчас признал и они становятся моими.

Иванов снял кожаную куртку и медленно, вразвалочку пошел к ангару. Плечи его налиты силой, как спелое зерно. А на рубахе, где глыбились лопатки, выступила соль мелкого помола. «Не один пуд еще съешь ее, прежде чем этого конягу одолеешь…»

Воробьев надел шлемофон и стал похож на бабушку в черном платочке. От него резко пахло парикмахерской.

— К вылету готовы? — спросил я его.

— Так точно, товарищ старший лейтенант! — вытянулся летчик.

Вот уже «старший лейтенант» называют, а раньше редко кто звание замечал: все Шариков, Витька, Витюха или просто рыжий. Дадут «капитана», начнут по имени и отчеству величать и про мой рыжий волос забудут. Время идет. Оно в одну сторону разматывается. Человека назначают на должность для того, чтобы он учился людей понимать, авторитет приобретал, свой характер настраивал к лучшему.

Первые командирские шаги. Это что разбег для самолета. Главное — точно выдержать направление. Не уклониться. Уклонишься, соскочишь с полосы — не взлетишь, а может быть, и того хуже.

Вечером подполковник Малинкин вызвал к себе в кабинет.

— Ну как, мягко в инструкторском кресле? — улыбаясь, спросил он и двумя руками пригладил свои, отливающие красной медью, густые волосы.

— Отлично, товарищ подполковник.

— Да, с молодежью работать непросто, — задумчиво произнес он. — Самолеты по одной схеме делаются, и с виду вроде бы одинаковы, как две капли воды. Ан нет! В пилотировании совсем не имеют сходства. На одном только еще начинаешь газ давать на взлете, он еще не успеет набрать скорости, а уже норовит нос задрать — от земли поскорей оторваться хочет. Доверься такой машине и загремишь вместе с ней… Птица в одно перо не родится. А тут… Каждый самолет требует к себе чуткости, внимания, а летчик не машина.

— Это верно, — согласно кивнул я.

Мне хотелось ему рассказать про Воробьева: дескать, нос задирает. Не рассказал. Возможно, подполковник имел в виду другого летчика. «Может, он имел в виду меня?» — кольнуло сознание.

— Расстаемся мы скоро, — сказал Малинкин. — Меня в другую часть переводят.

— С повышением? — осторожно спросил я.

— С повышением…

«Вот ведь как бывает, всех хороших людей обязательно куда-то переводят…» — с досадой подумал я.

18

Люблю я дальневосточные зори. Мягкий и тихий разлив предрассветных красок всегда наполняет мою душу радостью. У них своя неповторимая музыка, своя особая прелесть. Может, потому, что здесь солнце рождается, а потом идет по всей нашей большущей стране! Вот оно вышло из-за фиолетовых сопок и блеснуло яркой волшебной полоской. Позолотило тонюсенькие камышинки антенн приводных радиостанций и широкое летное поле со стеклянной избушкой-теремком — СКП.

Я стою возле самолета. Вдыхаю всей грудью чистый морозный воздух. Мне скоро в небо. А там кислородная диета. Подошел рядовой Могильный. Глянул на лиловый горизонт, сладко потянулся всем телом и, весело прищурив свои раскосые глаза, тихонько спросил:

— Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант?

— Слушаю вас.

— Вот вы недавно мне благодарность объявили, — начал Могильный неторопливо. — А могут ли меня за хорошую службу при развернутом Знамени части снять?

— Почему же нет? Могут и отпуск в родные края дать. За образцовую службу все могут. Только стараться надо.

— Нет, мне хочется у Знамени сфотографироваться, — поправляя шапку, продолжал Могильный. — У меня два брата из армии вернулись. У них есть такие карточки. А у меня нет. Понимаете? Стараться-то я буду. Как же еще?

— Понятно. И если будете стараться, гарантирую — сфотографируют и вас у Знамени. Пошлете тогда своей Светлане фотокарточку.

Могильный смутился.

У консоли крыла стояли Ожигов с Хробыстовым.

— Здорово, Леонид, — протянул я руку капитану. — Как дела? — спросил его, хотя прекрасно все знал.

Хробыстов нехотя улыбнулся.

— Отказали мне. Наотрез. Говорят, что каждый сверчок должен знать свой шесток, — ответил он. — Что же сделаешь, сам поломал свою лестницу в небо. Больше проситься не буду.

Я ничего не сказал. Посмотрел на его свежеокрашенный инструментальный ящичек и вспомнил слова своего друга Генки: «Самолет измены не прощает…»

Мои размышления прервал лейтенант Сидоров. Он бежал вдоль самолетной стоянки, размахивал руками и кричал:

— Братцы, братцы! У меня дочь родилась! Дочь родилась!

— Виктор! — окликнул я. — Сюда давай! Что у тебя? С ума, что ль, сошел?

— Да! — подтвердил он. — Дочь родилась! Три с половиной кеге. Это ж надо!

Руки у меня сами растопырились.

— Невеста, значит! — обнял я его.

— Невеста! Невеста! Наташка! — тараторил Сидоров. От внутреннего волнения и восторга его верхняя губа уперлась в ноздри.

— Здорово, тезка! Ох, как все по плану идет! Наташа по-латыни значит родная!

— Родная, родная, конечно! — подтвердил он. — Ладно, побегу к руководителю полетов. Вызывает Торопов. К жене и дочери поеду!

Лейтенант Сидоров смешно припустился в сторону СКП, продолжая что-то кричать и размахивать руками.

Слов его уже не было слышно, слова доставались истребителю, который с раскатистым грохотом побежал по бетонке, разрывая в куски утренний морозный воздух.

Я опустился в кабину, включил тумблеры. Нажал кнопку запуска.

— Есть пламя! — крикнул техник.

«Конечно есть! Да еще и какое!» — отвечаю я самому себе. А турбина уже переходит с веселой дроби на монотонную напевность.

Ожигов, дохнув мне в щеку, улыбнулся и закрыл стеклянный колпак.

Я быстро опробовал работу двигателя, согласно графику — «секунда в секунду», как велел инженер. Вырулил самолет на полосу. Посмотрел на горизонт. Слева от бетонки на кряжистом, припорошенном снегом бугорке плавно ввинчивалась в лиловую полоску света ажурная ракушка антенны локатора. Дал по газам. И самолет, обрадовавшись, рванулся вперед.

…Вот оно, мое небо! Вот она, моя эстетика! Здесь нет ни птиц, ни цветов, ни песен. Воздух, пронизанный светом, и мерный шум турбины. Все твои мысли сбиваются в одно глубокое ощущение красоты. Ты видишь мир с другой высоты. И смотришь на все как хозяин. Я считал, что летчик не должен доверяться эмоциям, он обязан верить только показаниям приборов. Верно, конечно. Но и чувства у человека отнять невозможно. Летчик с пустым сердцем не летчик. Куда денешься, если радости своим ходом прут изнутри?! Я хочу обнять свое небо. И Наташу с Олежкой обнять. Они ждут меня на земле. Все меня ждут. И будут ждать до тех пор, пока я, как мальчишка, буду носиться по небу.

Все во мне поет вместе с работой двигателя и растворяется в мягком размеренном шуме. Наверное, так рождается счастье. Да, да, именно так.

Я видел все небо и из множества дорог узнавал свою.

В этом и есть счастье.

Загрузка...