Передо мной лежит на столе горка писем — читательских откликов на публикацию первой книги романа «Война».
Многих читателей интересует, как родился замысел романа «Война», где и когда автор черпал для него материалы, в какой мере в романе соседствуют подлинность с вымыслом. А иные вообще приемлют «Войну» как документальное произведение. Приведу для наполнения разговора конкретностью выдержку из одного письма.
«Я прочел первую книгу Вашего романа „Война“, напечатанного в журнале „Октябрь“ № 12 за 1970 год… Ваш Федор Ксенофонтович очень похож на нашего командира 13-го мехкорпуса генерал-майора Ахлюстина Петра Николаевича, погибшего при выходе из окружения 16 июля 1941 года на реке Сож вблизи Славгорода (бывш. Пропойск) Могилевской области. Он погиб как Чапаев: будучи раненным, утонул в реке Сож на последней переправе к своим, когда под ураганным огнем противника выводил остатки своего корпуса за линию фронта (линия фронта была на реке Сож).
Еще раньше, 30 июня 1941 года, в Налибокской пуще переодетые в нашу форму немецкие диверсанты убили заместителя командира нашего корпуса генерал-майора Иванова Василия Ивановича. На моих глазах погибли в те дни многие товарищи из нашего корпуса. Я, будучи раненным, вынужден был остаться в лесах Белоруссии, потом попал к партизанам. Был начальником штаба партизанского отряда, а потом НШ 1-й Бобруйской партизанской бригады, которой командовал Герой Советского Союза Ливенцев Виктор Ильич. По совместительству пришлось выполнять обязанности ответственного редактора подпольной газеты „Бобруйский партизан“. Фамилия моя — Кремнев Сергей Зиновьевич, до начала войны — начштаба отдельного батальона связи вновь сформированного в апреле — мае 1941 года 13-го мехкорпуса.
Штаб нашего корпуса находился в Бельске, южнее Белостока. Части корпуса в первый день войны занимали рубеж по реке Нурец. Дивизии вели бои у населенных пунктов Бряньск, Боцьки, Клещеле. Впереди нас на передовом рубеже 22 июня 1941 года вел бои непосредственно у границы 5-й стрелковый корпус, штаб которого также размещался до войны в Бельске. Между прочим, комиссар этого корпуса Яковлев Константин Михайлович тоже был в партизанах, затем в августе 1942 года был вывезен на самолете за фронт в действующую армию. Теперь он на пенсии, живет в Омске.
Я Вас убедительно прошу, когда будете издавать этот роман в виде отдельной книги, внесите дополнения о наших погибших генералах: Ахлюстине и Иванове. Это были очень заслуженные командиры, участники гражданской войны, награжденные орденом Красного Знамени еще в те годы. У меня есть адреса их родственников и земляков, есть фото.
Здесь, в Минске, живет бывший командир 11-го мехкорпуса генерал-полковник в отставке Мостовенко Дмитрий Карпович. Он занимал рубеж в первые дни войны по реке Лососьна, южнее Гродно (эта речка у Гродно впадает в Неман). Потом в июле 1941 года он вышел с группой через Полесье в Гомель и всю войну командовал танковыми соединениями. На второй день войны (23.6.41) на его КП был генерал Карбышев вместе с командующим 3-й армией генерал-лейтенантом Кузнецовым…»
Это письмо мне очень дорого. Оно словно дружеский голос из глубин самого романа, голос человека, многое сопережившего вместе со мной и с моими литературными персонажами. Мой генерал-майор Чумаков Федор Ксенофонтович — лицо вымышленное, однако, работая над его образом, особенно над чертами его характера как военачальника, я непрерывно обращался мыслями и к командиру 13-го мехкорпуса генералу Ахлюстину, на которого, как утверждает читатель Кремнев, похож мой генерал Чумаков, и к командиру 11-го мехкорпуса генералу Мостовенко, и к командиру 6-го мехкорпуса генералу Хацкилевичу. Мне очень хорошо известно, какую роль сыграли эти корпуса в невероятно тяжелые первые недели войны, а воображение позволило представить, через сколь огромные трудности, опасности, трагические ситуации прошли их командиры. И корпус генерала Чумакова я заставил по своему писательскому своеволию действовать в тех же местах и в той же сложнейшей обстановке…
Сам я тоже участвовал в событиях, которые развернулись в первые дни войны в пограничных районах Западной Белоруссии. Однако мотомеханизированная дивизия, в которую я приехал за двадцать дней до начала войны, располагалась чуть севернее, на участке соседней армии. Еще не укомплектованные полки дивизии в первый же день вторжения врага вступили в бой, и нам пришлось увидеть и испытать все то, что увидели и испытали другие части и соединения, внезапно оказавшиеся лицом к лицу с врагом.
Замысел каждой книги, как мне кажется, берет свое начало в бурном смятении чувств, которые потрясают ее будущего автора, и в их осмыслении. Для меня подобным смятением были, на удивление, не первые контратаки и атаки, в которых я участвовал, не первые бомбежки и окружения, а первая стычка и схватка с переодетыми немецкими диверсантами, проникшими в автоколонну штаба нашей дивизии, который вместе с приданными подразделениями следовал с запада в направлении Минска. К этому времени мы уже были наслышаны о диверсантах. Более того, одним из них на третий день войны был тяжело (а может, и смертельно — об этом я не знаю до сих пор) ранен в живот командир нашей дивизии полковник А. И. Муравьев. Но появление их в нашей колонне оказалось немыслимо неожиданным и невероятным, а действия — предельно дерзкими, наглыми.
Случилось это в ночь на 27 июня близ деревень Валки и Боровая Дзержинского района Минской области. Переодетым в форму старших командиров Красной Армии диверсантам удалось расчленить надвое нашу огромную колонну, но затянуть в ловушку и разоружить не удалось. Как это случилось, я с определенной мерой подробностей описал в повести «Человек не сдается», а затем и в «Войне». Мы разоблачили и уничтожили около двух десятков диверсантов, хотя и сами понесли потери. Дело в том, что в растянувшейся на много километров колонне оказалось много «чужих» машин с беженцами и военнослужащими из других частей, отступавших на восток. Каждого незнакомого человека можно было в той ситуации принять за врага. И каждый незнакомый мог принять тебя за диверсанта и без предупреждения выстрелить тебе в лицо или в спину.
Однако превозмочь можно все. Наши командиры и политработники (мне запомнились батальонный комиссар Дробиленко, майор Маричев, младший политрук Лоб, погибший в схватке с диверсантом, младшие политруки Полищук и Таскиров) сумели организовать людей и взять инициативу в свои руки, сумели потому, что над нашими войсками витала неуловимая сила, именуемая духом веры и упорства. При всей внешней неразберихе и кровавой сумятице будто один нерв связывал тогда всех наших людей. В минуты растерянности, паники он словно посылал в мозг каждого импульсы надежды и стремления к сплоченности. Мне лично казалось, что в западных районах произошло какое-то дикое недоразумение. По какой-то невероятной случайности немцам удалось застать нас врасплох, и стоит нам опомниться от первого потрясения, организоваться и стать фронтом — тут же вражеское вторжение выдохнется. Была твердая надежда, что сплошная линия фронта возводится вдоль старых, до 1939 года, западных границ. А когда ее там не оказалось, мы уповали на каждый очередной водный рубеж… Даже при самых отчаянных обстоятельствах, и не только в начальный период войны, а и во все последующие, все мы, смею это утверждать со всей категоричностью, выросшие при Советской власти, прошедшие до войны школу комсомола, школу Чапаева и Николая Островского, — все мы ни на одну секунду не сомневались, что «наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами». Более того, в сорок первом году мы даже думали, что придем в Берлин гораздо скорее, чем это случилось.
Пережитое и увиденное весной и летом 1941 года жило во мне наиболее волнующим из всего, с чем я потом встречался на протяжении всей войны.
После войны я как кадровый военный остался для продолжения службы в армии. Осенью 1945 года был направлен в Симферополь для работы в газете «Боевая слава» Таврического военного округа. Там при областной газете «Крымская правда» стал посещать занятия литературного объединения, которым руководил Петр Павленко. В ту же осень начал писать повесть «Человек не сдается», все больше волнуясь от воскресавших в памяти батальных и иных картин и от надежд, что обязательно потрясу мир повествованием о том, что видел я в 41-м в Западной Белоруссии.
Помнится, как (кажется, весной 1946 года) наше Крымское литературное объединение собралось в Алуште, чтобы встретиться с С. Н. Сергеевым-Ценским. По фронтовой привычке тогда все мы, участники войны, еще ходили при орденах и медалях. И я заметил, что во время наших литературных бесед Сергей Николаевич часто косил глаза на мою сверкающую грудь. А беседы велись вокруг первых литературных опытов начинающих крымских писателей. Во время обеда в алуштинской столовой Сергеев-Ценский, сидевший за соседним с нами столом в компании Петра Павленко и Евгения Поповкина, поманил меня к себе пальцем и спросил:
— Какие вы книги написали? — При этом Сергей Николаевич почему-то провел рукой по моим орденам и медалям.
— Никаких, — ответил я.
— Не слышу! — Сергей Николаевич действительно плохо слышал.
— Никаких! — повторил я громко, смущенно оглянувшись на своих коллег. — Я еще напишу!
По залу прокатился смешок, хотя, если не подводит память, среди присутствовавших не один я был ничего не написавший, кроме газетных рассказов и очерков.
— Когда напишете, обязательно покажите мне! — очень громко сказал Сергеев-Ценский и обвел зал львиным взглядом из-под седых кустистых бровей.
Веселое оживление в зале растаяло.
Я действительно вскоре закончил повесть о первых днях войны, но показывать ее по своей неопытности никому не стал, а послал в Москву в один из толстых журналов. Это была, повторяюсь, весна 1946 года. А где-то в середине лета пришел из Москвы пакет, в котором я обнаружил свою рукопись и сопровождавшую ее разгромную рецензию, подписанную одним из московских литераторов. Она поразила меня не анализом литературных несовершенств повести, а категорическим осуждением всего ее содержания.
Не стану описывать, как я воспринял все случившееся. После одного из очередных собраний нашего литобъединения показал рецензию П. А. Павленко. Он тут же прочел ее и сказал:
— Приезжай ко мне в Ялту и привези рукопись.
Разумеется, я не мог не воспользоваться готовностью такого известного писателя принять участие в моей литературной судьбе. И вот мы сидим с ним на террасе его ялтинской дачи, он возвращает мне рукопись и с мудрой грустью говорит, щадя, конечно, мое самолюбие:
— Повесть написана слабовато… Но сейчас это не имеет значения. Главное, что я поверил всему, что в ней написано. Это — свидетельство очевидца… А повести пока нет. Да еще и не время для появления такой повести или романа… Ведь победа — вот она, рукой можно достать. Будто вчера мы ее завоевали. Народ наш живет чувствами победы. И пока не стоит омрачать эти чувства воспоминаниями о днях наших трагических неудач… А вот пройдет лет десять, может, чуть больше, ты заново перепишешь повесть, и тогда она окажется ко времени.
Все, о чем говорил Петр Андреевич, было, разумеется, справедливо. И точно, сбылось его предсказание. Забегая вперед, скажу, что именно через десять лет я вновь переписал повесть «Человек не сдается», опубликовал ее, а еще через два года по мотивам повести был поставлен на Белорусской студии художественный фильм.
Но прежде чем все это сбылось, я чувствовал себя в положении человека, которому надели на глаза чужие очки. Часто обращался мыслями к событиям весны и лета 1941 года, соотнося их с оценками военно-исторической литературы того времени и не имея сил ни согласиться с ними, ни опровергнуть их. И самое ужасное, что не приходила в голову весьма простая мысль: с позиций военного журналиста дивизионного или даже армейского масштаба невозможно было увидеть и постигнуть войну во всех ее измерениях и аспектах, а тем более невозможно утверждаться в каких-то своих собственных концепциях хотя бы на тот или иной период войны. Ведь одно дело быть участником событий, другое — еще и знать, как и во имя чего они замышлялись, как развертывались, обеспечивались и каким закономерностям они подвластны. Все это элементарно, однако эта элементарность была постигнута мной только после того, как история войн и военного искусства, оперативное искусство, философия стали для меня на несколько лет главным содержанием моей жизни, хотя я не смог бы ответить в то время, да и сейчас вряд ли отвечу, зачем мне для литературной работы надо досконально знать, например, военное искусство Древнего Рима и Карфагена или организацию феодально-рыцарского войска и вооружение рыцарей. Но программа предмета являлась законом, и пришлось изучать ее от войн рабовладельческих государств до грандиозных операций Великой Отечественной войны. А в итоге родилось у меня новое представление о войне, ее сущности и ее слагаемых, по-иному стало видеться многое из того, что пережил сам и чему был свидетелем. А самое главное — обрелись подступы к осмыслению деятельности и особенностей характера военачальника. Появились при этом иные критерии оценок, стали заметнее трансформации взглядов некоторых мемуаристов или литераторов, вызывая иногда сочувствие, а иногда протест. Началась мысленная полемика с теми литераторами и историками, концепции которых ее разделялись мной.
Наличие большой литературы о минувшей войне налагает на каждого писателя, который вновь обращается к этой теме, трудные обязанности не повториться и приоткрыть для читателя что-то новое. Не убежден, что мне в первых двух книгах романа «Война» удалось это сделать. Но я постарался объективно, в строгом соответствии с историческими фактами, беспристрастно сопоставляя и анализируя события, опираясь на документы и весьма авторитетные свидетельства лиц, имевших причастность к происходившему в те трудные годы, рассказать то, что рассказал.