В газетах иностранных ('"Times", "Daily News" и др.) были статьи о том, что для всякого другого народа, кроме русского, такая речь государя была бы оскорбительна, но нам, англичанам, судить об этом с своей точки зрения нельзя: русские любят это и им нужно это.
Прошло 4 месяца, и в известных, так называемых высших кругах русского общества установилось мнение, что молодой царь поступил прекрасно, так, как должно было поступить. "Молодец Ники, -- говорят про него его бесчисленные кузены, -- молодец Ники, так их и надо".
И течение жизни и управление пошло не только по-старому, но хуже, чем по-старому; те же ссылки без суда; те же отнятия детей у родителей; те же виселицы, каторги, казни; та же нелепая до комизма цензура, запрещающая все, что вздумается цензору или его начальнику; те же одурение и развращение народа.
Положение дел ведь такое: существует огромное государство с населением свыше 100 миллионов людей, и государство это управляемо одним человеком. И человек этот назначается случайно, не то что избирается из самых лучших и опытных людей наиболее опытный и способный управлять, а назначается тот, который прежде родился того человека, который прежде управлял государством. А так как тот, который прежде управлял государством, тоже назначался случайно по первородству, точно так же, как и его предшественник, -- и только родоначальник их всех был властителем, потому что достиг власти или избранием, или выдающимися дарованиями, или, как это бывало большей частью, тем, что не останавливался ни перед какими обманами и злодеяниями, -- то выходит, что становится управителем 100-миллионного народа не человек, способный к этому, а внук ! или потомок того человека, который выдающимися способностями или злодеяниями, или и тем и другим вместе, как это чаще всего бывало, достиг власти, -- хотя бы этот потомок не имел ни малейших способностей управлять, а был бы самым глупым и дрянным человеком. Положение это, если прямо посмотреть на него, представляется действительно бессмысленным мечтанием.
Ни один разумный человек не сядет в экипаж, если не знает, что кучер умеет править, и в поезд железной дороги, если машинист не умеет ездить, а только сын кучера или машиниста, который когда-то, по мнению некоторых, умел ездить; и тем менее не поедет в море на пароходе с капитаном, права которого на управление кораблем состоят только в том, что он -- внучатный племянник человека, который когда-то управлял кораблем. Ни один разумный человек не вверит себя и свою семью в руки таких кучеров, машинистов, капитанов, а все мы живем в государстве, которое управляется, и неограниченно, такими сыновьями и внучатными племянниками не только не хороших правителей, но на деле показавших свою неспособность к управлению людей. Положение это действительно совершенно бессмысленно и может быть оправдываемо только тем, что было время, когда люди верили, что эти властители суть какие-то особенные, сверхъестественные и! ли избранные Богом помазанные существа, которым нельзя не повиноваться. Но в наше время, -- когда уже никто не верит в сверхъестественное призвание этих людей к власти, никто не верит в святость помазания и наследственности, когда история уже показала людям, как свергали, прогоняли, казнили этих помазанников, -- положение это не имеет никаких оправданий, кроме того, что если предполагать, что верховная власть необходима, то наследственность такой власти избавляет государство от интриг, смут, междоусобий даже, которые неизбежны при другом роде избрания верховного властителя, и что смуты и интриги обойдутся народу дороже и тяжелее, чем неспособность, развращенность, жестокость управителей по наследству, если неспособность их будет восполняться участием представителей народа, а развращенность и жестокость их будет держаться в пределах ограничениями, поставленными их власти.
И вот на желания этих-то самых -- нераздельных с наследственностью власти -- участия в делах правительства и ограничения власти (хотя эти желания и были скрыты под толстым слоем самой грубой лести), на эти-то желания молодой царь с решительностью и дерзостью ответил: "Не хочу, не позволю. Я сам".
Эпизод 17-го января напоминает то, что часто случается с детьми. Ребенок начинает делать какое-нибудь непосильное ему дело. Старшие хотят помочь ему, сделать за него то, что он не в силах сделать, но ребенок капризничает, кричит визгливым голосом: "Я сам, сам" -- и начинает делать; и тогда, если никто не помогает ему, то очень скоро ребенок образумливается, потому что или обжигается, или падает в воду, или расшибает себе нос и начинает плакать. И такое предоставление ребенку делать самому то, что он хочет делать, бывает, если не опасно, то поучительно для него. Но беда в том, что при ребенке таком всегда бывают льстивые няньки, прислужницы, которые водят руками ребенка и делают за него то, что он хочет сам сделать, и он радуется, воображая, что он сделал сам, -- и сам не научается и другим часто делает вред.
То же бывает и с правителями. Если бы они действительно управляли сами, то управление их продолжалось бы недолго, они сейчас же бы наделали таких явных глупостей, что погубили бы других и себя, и царство их тотчас кончилось бы, что и было бы очень полезно для всех. Но беда в том, что как у капризных детей есть няньки, делающие за них то, что они воображают сами делать, так и у царей всегда есть такие няньки -- министры, начальники, дорожащие своими местами и властью, и знающие, что они пользуются ими только до тех пор, пока царь считается неограниченным.
Считается и предполагается, что правит делами государства царь; но ведь это только считается и предполагается: править делами государства один царь не может, потому что дела эти слишком сложны, он может только сделать все то, что ему вздумается по отношению тех дел, которые дойдут до него, и может назначать себе помощниками тех, кого ему вздумается; а править делами он не может потому, что это совершенно невозможно для одного человека. Правят действительно: министры, члены разных советов, директоры и всякого рода начальники. Попадают же в эти министры и начальники люди никак не по достоинствам, а по проискам, интригам, большей частью женским, по связям, родству, угодливости и случайности. Льстецы и лгуны, пишущие статьи о святыне самодержавия, о том, что эта форма (форма самая древняя, бывшая у всех народов) есть особенно священное достояние русского народа, и что править народом царь должен неограниченно, но, к сож! алению, никто из них не объясняет, как должно действовать самодержавие, как именно должен и может править царь сам, один своим народом. В прежнее время, когда славянофилы проповедовали самодержавие, то они проповедовали его нераздельно с земским собором, и тогда, как ни наивны были мечтания славянофилов (сделавших много зла), понятно было, как должен был управлять самодержавный царь, узнавший от соборов нужды и волю народа. Но как может управлять теперь царь без соборов? Как кокандский хан? Да это нельзя, потому что в кокандском ханстве все дела можно было рассмотреть в одно утро, а в России в наше время для того, чтобы управлять государством, нужны десять тысяч ежедневных решений. Кто же поставляет эти решения? Чиновники. Кто же эти чиновники? Это люди, для достижения своих личных целей пролезающие во власть и руководимые только тем, чтобы им получать побольше денег. В последнее время люди эти до такой степени у нас в России пали в нравственном и умственном значении, что е! сли они прямо не воруют, как воровали те, которых обличили и прогнали, -- они даже не умеют притвориться, что преследуют какие-нибудь общие государственные интересы, они только стараются как можно дольше получать свои жалованья, квартирные, разъездные. Так что управляет государством не самодержавная власть, -- какое-то особенное, священное лицо, мудрое, неподкупное, почитаемое народом, -- а управляет в действительности стая жадных, пронырливых, безнравственных чиновников, пристроившихся к молодому, ничего не понимающему и не могущему понимать молодому мальчику, которому наговорили, что он может прекрасно управлять сам один. И он смело отклоняет всякое участие в управлении представителей народа и говорит: "Нет, я сам".
Так что выходит, что управляемы мы не только не волей народа, не только не самодержавным царем, стоящим выше всех интриг и личных желаний, как хотят представить нам царя настоящие славянофилы, -- но управляемы мы несколькими десятками самых безнравственных, хитрых, корыстных людей, не имеющих за себя ни, как прежде, родовитости, ни даже образования и ума, как тому свидетельствуют разные Дурново, Кривошеины, Деляновы и т.п., а управляемы теми, которые одаренны теми способностями посредственности и низости, при которых только, как это верно определил Бомарше, можно достигнуть высших мест власти: Меdiocre еt гаmpant, еt оn раrvient а tоut (Будь посредственным и раболепным и достигнешь всего). Можно подчиняться и повиноваться одному человеку, поставленному своим рождением в особенное положение, но оскорбительно и унизительно пов! иноваться и подчиняться людям, нашим сверстникам, на наших глазах разными подлостями и гадостями вылезшим на высшие места и захватившим власть. Можно было скрепя сердце подчиняться Иоанну Грозному и Петру Третьему, но подчиняться и исполнять волю Малюты Скуратова и немецких капралов, любимцев Петра III -- обидно.
В делах, нарушающих волю Бога, -- в делах, противных этой воле, я не могу подчиняться и повиноваться никому; но в делах, не нарушающих волю Бога, я готов подчиняться и повиноваться царю, какой бы он ни был. Он не сам стал на свое место. Его поставили на это место законы страны, составленные или одобренные нашими предками. Но зачем же я буду подчиняться людям, заведомо подлым или глупым, или и то и другое вместе, которые 30-летней подлостью пролезли во власть и предписывают мне законы и образ действий? Мне говорят, что по высочайшему повелению мне предписано [не] издавать таких-то сочинений, не собираться на молитву, не учить моих детей, как я считаю хорошим, а по таким-то началам и книгам, которые опрел[еляет] г-н Победоносцев; мне говорят, что по высочайшему повелению я должен отдавать подати на постройку броненосцев, должен отдать своих детей или имение тому и тому-то, или самому перестать жить, где я хочу, ! а жить в назначенном мне месте. Все это еще можно было бы перенести, если бы это точно било повеление царя; но ведь я знаю, что высочайшее повеление тут только слова, что делается это вовсе не тем царем, который номинально управляет нами, а делается это г-ном Победоносцевым, Рихтером, Муравьевым и т.п., которых прошедшее я знаю давно, и так знаю, что я не желаю иметь с ними ничего общего. И этим-то людям я должен повиноваться и отдать им все, что есть у меня дорогого в жизни.
Но и это бы можно было перенести, если бы дело шло только об унижении своем. Но, к сожалению, дело не в одном этом. Царствовать и управлять народом нельзя без того, чтобы не развращать, не одурять народ и не развращать и не одурять его тем в большей степени, чем несовершеннее образ правления, чем меньше управители выражают собою волю народа. А так как у нас самое бессмысленное и далекое от выражения воли народа правление, то при нашем управлении необходимо самое большое напряжение деятельности для одурения и развращения народа. И вот это одурение и развращение народа, совершающееся в таких огромных размерах в России, и не должны переносить люди, видящие средства этого одурения и развращения и последствия его.
1891
Лев Толстой. CARTHAGO DELENDA EST (Карфаген должен быть разрушен)
С каждым годом более и более учреждается обществ мира, чаще и чаще следуют один за другим конгрессы мира, на которых собираются лучшие люди Европы, обсуживая стоящий поперек дороги всякого движения человечества к осуществлению своих целей вопрос вооружения и приготовления к войне, произносятся речи, пишутся книги, статьи, брошюры, со всех сторон разъясняющие и освещающие этот вопрос. Нет уже теперь образованного и разумного человека, который бы не видел того ужасного, вопиющего зла, которое производят безумные приготовления к войне дружественно связанных между собой народов, не имеющих никаких причин для того, чтобы воевать друг с другом, и не думал бы о средствах уничтожения этого ужасного, безумного зла.
Все аргументы, начиная с Мольтке и кончая г-ном Вогюэ, которыми люди, отстаивающие старый порядок, хотели бы защищать войну, давно уже безнадежно опровергнуты; давно уже разъяснено и доказано, что война поддерживает в людях не высшие, а самые низшие, зверские чувства; что для разрешения столкновений, возникающих между цивилизованными государствами, могут быть учреждены международные судилища, а для защита от воображаемого нападения варваров цивилизованным народам достаточно одной сотой тех войск, которые теперь содержатся государствами; несомненно доказано, что войны и приготовления к ним производятся только теми властвующими людьми, которым выгодны войны, и что для всех народов они только пагубны и бессмысленны.
Но, удивительное дело, тут же рядом с этим сознанием бесполезности, преступности и бессмысленности войны между образованными народами, к которой они все усиленно готовятся, в последнее время с особенной самоуверенностью, если не сказать наглостью, проявляются среди военного сословия самые противоположные чувства этому сознанию и выражаются так, как 40, 50 лет тому назад они не смели выражаться.
Почти в одно и то же время в двух самых военных государствах -- в Германии и в России -- совершены офицерами возмутительные преступления: в Германии пьяный офицер убил беззащитного человека под предлогом оскорбления мундира. В России компания пьяных офицеров тоже под этим предлогом с помощью солдат, врываясь в дома, грабила и секла беззащитных жителей. Убийство, совершенное немецким офицером, произошло при следующих обстоятельствах:
"11-го октября, вечером, в кафе-ресторане "Тангейзер", который был переполнен народом, сидели два молодых лейтенанта местного гренадерского полка фон-Брюзевиц и фон-Юнг-Штиллинг. Около 12 часов ночи в залу вошли два штатских с двумя дамами и сели за столик около лейтенантов. Один из штатских, механик Зипман, задел своим стулом стул, на котором сидел лейтенант фон-Брюзевиц. Лейтенант счел себя оскорбленным и потребовал, чтобы Зипман перед ним извинился, на что тот возразил, что и не думал оскорблять лейтенанта. Тогда фон-Брюзевиц выхватил шпагу и хотел ударить ею Зипмана, но был остановлен хозяином ресторана и кельнером, что дало возможность Зипману скрыться.
-- Теперь моей чести капут. Я должен подать в отставку! -- воскликнул лейтенант, выходя из кафе, но, узнав от полицейского, что господин, похожий на Зипмана, не выходил на улицу, снова вернулся в кафе, надеясь там найти своего обидчика и вернуть свою честь. Действительно, он увидел там Зипмана и бросился на него с обнаженной шпагой, несмотря на то, что безоружный механик, убегая от офицера, усиленно просил у него извинения.
Произошла отвратительная сцена: среди оцепеневших мужчин и кричавших в ужасе женщин храбрый лейтенант гонялся за убегавшим механиком и, наконец, нагнав его в углу двора, уложил на месте ударом шпаги. Опуская окровавленную шпагу в ножны, офицер с чувством удовлетворения произнес: "Чу, теперь моя честь спасена!"
Поступок русских офицеров еще отвратительнее: пьянствующие офицеры вывели из терпенья толпу, над которой они издевались, и одного из этих пьяных офицеров прибили и сорвали с него погоны. Офицер собрал товарищей и солдат и с этой командой пошел по домам евреев, врываясь в них, грабя жителей и отыскивая несчастные погоны. Погоны найдены были на мельнице, и тут начались истязания хозяев мельницы, истязания, кончившиеся смертью, как говорят некоторые. То, что сущность дела такова, -- в этом не может быть сомнения; подробности же могут быть неверны, и поправить их нельзя, потому что все это дело старательно было скрыто от всего русского общества. В газетах было только известие о том, что разжалуются в солдаты неизвестно за что двенадцать офицеров.
Казалось бы, что поступки как немецкого, так и русских офицеров таковы, что правительства как того, так и другого народа должны были бы принять все зависящие от них меры для того, чтобы поступить с этими одичавшими людьми так же, как оно поступает с гораздо менее развращенными и дикими уголовными преступниками, и позаботиться о том, чтобы искоренить тот дух, который воспитывает таких извергов. Ничуть не бывало. Как то, так и другое правительство, очевидно, сочувствует такому роду поступкам и поощряет их.
Вильгельм II -- qui laisse toujours passer l'occasion de se taire et ne laisse jamais passer l'occasion de dire une betise (который всегда пропускает случай смолчать и никогда не пропускает случая сказать глупость), сказал по случаю поступка убийцы Брюзевица, что если оскорблена честь мундира, то военный должен помнить, что оскорблен этим сам император, и они, офицеры, должны немедленно и основательно пустить в ход свое оружие.
Точно то же было и в России. Хотя при системе молчания и требования всеобщего молчания о всем том, что важно и интересно обществу, мы не знаем, что именно было сказано властями по этому случаю, мы знаем, что сочувствие высших властей на стороне этих защитников мундира и что поэтому-то и не были судимы эти преступники, и наказание им назначено то, которое обыкновенно очень скоро прекращается прощением и возвращением прежнего звания. Мы знаем это еще и потому, что такие случаи, как случай Брюзевица в Германии, за время царствования Александра III повторялись и в России несколько раз: было несколько убийств офицерами беззащитных граждан, и убийц не судили, или судили, ни к чему не присуживая. Мм знаем это еще и потому, что тот самого Александр III, которому присвояется почему-то эпитет миротворца и христианина, не только не воспрещал дуэлей, против которых боролись и борются все христианские импе! раторы и короли, но прямо предписал их законом, для того чтобы поддержать в войсках пропадающий принцип чести военного звания.
50, 40 лет тому назад всего этого не могло быть: не было таких офицеров, которые бы убивали беззащитных людей за воображаемую честь мундира, и не было таких государей, которые одобряли бы убийство беззащитных граждан и узаконивали бы убийство на дуэли.
Случилось нечто подобное химическому разложению. Поваренная соль, пока она не разложена, не представляет ничего неприятного. Но, подвергшись разложению, она дает отвратительный удушливый газ хлор, который прежде, в соединении своем, был незаметен. То же сделалось в нашем обществе с военными людьми.
В прежнее время военный человек 30-х, 40-х, 50-х, даже 60-х годов, составляя нераздельную и необходимую часть тогдашнего общества, не представлял из себя не только ничего неприятного, но, как это было у нас, да и везде, я полагаю, представлял из себя, особенно в гвардии, цвет тогдашнего образованного сословия. Таковы были наши декабристы 20-х годов (Далее отчеркнуто место с пометой пропустить: Тогдашние военные не только не сомневались в справедливости своего звания, но гордились им, часто избирая это звание из чувства самоотвержения.).
Не то уже представляют теперешние военные. В обществе совершилось разделение: лучшие элементы выделились из военного сословия и избрали другие профессии; военное же сословие пополнялось все худшим и худшим в нравственном отношении элементом и дошло до того отсталого, грубого и отвратительного сословия, в котором оно находится теперь. Так что на сколько более человечны, и разумны, и просвещенны стали взгляды на войну лучших не военных людей европейского общества и на все жизненные вопросы, на столько более грубы и нелепы стали взгляды военных людей нашего времени как на вопросы жизни, так и на свое дело и звание.
Оно и не могло быть иначе: военные люди за 30, 40 лет тому назад, никогда не слыхавшие сомнения о достоинстве военного звания, наивно гордились им и могли быть добрыми, честными и, главное, вполне христиански просвещенными людьми, продолжая быть военными; теперь же это уже невозможно. Теперь для того, чтобы быть военным, человеку нужно быть или грубым, или непросвещенным в истинном смысле этого слова человеком, т.е. прямо не знать всего того, что сделано человеческой мыслью для того, чтобы разъяснить безумие, бесполезность и безнравственность войны и потому всякого участия в ней, или нечестным и грубым, т.е. притворяться, что не знаешь того, чего нельзя не знать, и, пользуясь авторитетом сильных мира сего и инерцией общественного мнения, продолжающего по старой привычке уважать военных, -делать вид, что веришь в высокое и важ! ное значение военного звания.
Так оно и есть.
За 40 лет тому назад военные писатели, следя за всем тем, что делалось в Европе, писали о том, как уничтожить войну, или как по крайней мере сделать ее менее жестокой. Теперь же генерал, считающийся ученым и просвещенным военным, в ответ на статью об уничтожении войны, смело пишет:
"Вы усиливаетесь доказать, -- пишет он, -- будто протест против милитаризма мало-помалу доведет до полного устранения боевых столкновений; я же полагаю, что такое устранение немыслимо, ибо противоречит основному закону природы, которой равно дорого (и равно безразлично) разрушение, как и созидание; ведь ничего не разрушать и ничего не созидать -- одно и то же. Что бы вы ни созидали, вы неминуемо должны нечто и разрушать. Ах, господа, господа! Да неужели вам не приходит в голову, что превращение права "грубой" силы" в силу "деликатного" права не уничтожает первого права, а только переводит его в скрытое состояние? Неужели вы не замечаете, что сила права была бы очень не сильна, если бы у него за спиною не стоял полицейский, а за полицейским -- солдат, т.е. право силы? Что дает обязательную силу деликатным приговорам, вроде многих лет каторги, пусканья семьи по миру, для удовлетворения "законной" претензии какого-нибудь Шейлока? Должно быть, убежде! ние в праведности судьи, в нерушимости писанного закона, не правда ли?"
И, очевидно, воображая, что он открыл новость о том, что право держится насилием, и этим доказал необходимость войны, генерал этот спокойно проповедует то, что ему хочется и нужно, именно зверство диких животных, которые зубами раздирают добычу.
"Редкость столкновений на холодном оружии, -- говорит он, -- доказывает ничтожество не его, а тех, кто неспособен сойтись на дистанцию штыка или шашки; с военной точки зрения проповедь о ничтожестве холодного оружия есть отрицание самоотвержения и оправдание самосохранения, т.е., попросту говоря: апофеоза тру-сости" ("Новое время", 6-го ноября 1896 г., N 7434.).
30, 40, 50 лет тому назад такие статьи были невозможны. Еще менее возможны были такие руководства для солдат, сочинения того же автора, которые теперь распространяются между ними.
Во всех солдатских казармах для поучения тех миллионов людей, которые проходят солдатство, висит наставление под заглавием "памятка". В памятке этой сказано (она вся ужасна, но выписываю некоторые места):
"Сломится штык -- бей прикладом; приклад отказался -- бей кулаками; попортил кулаки -- вцепись зубами. Только тот бьет, кто отчаянно, до смерти бьется.
Трое наскочат: первого заколи, второго застрели, третьему штыком карачун. Храброго Бог бережет.
Умирай за веру православную, за царя батюшку, за святую Русь. Церковь Бога молит. Погубящий душу свою, обрящет ее". (Мало ему свое -- он Евангелием хочет подтвердить свое зверство). "Кто остался жив, тому честь и слава".
И, наконец, заключение:
"Солдату надлежит быть здорову, храбру, тверду, решиму, справедливу, благочестиву. Молись Богу! От него победа! Чудо-богатыри! Бог вас водит, он вам генерал!"
И это кощунственное бешеное сочинение, которое мог произвести только мерзкий и пьяный человек, развешено во всех казармах, и все молодые люди во всей христианской России, поступившие на службу, должны изучать это сочинение и верить ему.
30, 40, 50 лет тому назад ничего подобного не могло быть. Да, разложение вещества совершилось, с одной стороны, натром, с другой стороны -- удушливым паром, который прежде не был заметен.
С одной стороны, конгрессы мира, солидарность всех просвещенных людей мира, ненавидящих войну и ищущих средств предотвратить и уничтожить ее; с другой стороны -- убийства и истязания беззащитных людей за честь мундира, памятки и статьи храброго генерала, отечески внушающего необходимость и пользу пожирания друг друга. Сопоставляя то и другое, мне вспоминается рассказ путешественника, присутствовавшего на празднестве дагомейцев, во время которого должны были быть убиты 300 пленных. Путешественник, стараясь говорить так, чтобы быть понятным, употребил все силы своего красноречия. для того, чтобы внушить дагомейским вождям о том, что убийство противно их же верованиям, о власти душ умерших над живыми, о том, что это против их выгоды, так как они могли бы заставить этих диких работать или воевать, о том, что это невыгодно, так как вызывает врагов делать то же с ! ng1049 их пленными.
Дагомейские вожди, опустив головы, украшенные перьями, с кольцами в носах, сидели молча, -- как говорил путешественник, -- передавая друг другу чашу с пьяным напитком. Но когда он кончил, они вскочили и, оскалив зубы, подали знак воинам к убийству, и началась резня. А вожди, кривляясь своими обнаженными коричневыми телами, плясали вокруг, издавая хриплые, нечленораздельные звуки.
Такими представляются ввиду сложной, умной, утонченной, гуманной работы, которая идет среди лучших представителей европейского общества по вопросу войны, те грубые речи в рейхстагах, статьи газет, речь Вильгельма, и особенно эти самоуверенно отеческие наставления нашего генерала, товарища Богу по генеральству.
Очевидно, разложение совершилось, и то, что оно совершилось и вонючий пар не дает дышать нам, уже есть важный шаг вперед. Вонючий газ должен быть уничтожен. Точно так же и военное сословие, выделившись из общей жизни, стало отвратительно и должно быть уничтожено. Но как же уничтожить его? Средство для этого есть только одно: общественное мнение, уяснение общественного мнения, значения и свойств военного сословия.
Люди эти, очевидно, составили вокруг себя удушливую, вонючую атмосферу, в которой живут и в которую не проникает тот свежий воздух, которым дышит уже большинство людей. Очевидно, люди не допускают до себя этот свежий воздух и, по мере распространения его, сгущают вокруг себя свою вонючую атмосферу. До них никак не доберешься: вы будете, как тот путешественник, усиливать свои доводы, доводить их до последней степени ясности, и в ответ на это вы ничего не услышите, кроме нечленораздельных звуков пляшущего дикого, потрясающего своим томагавком: услышите призывы к убийству для чести мундира и отеческие увещания: "Ах, господа, господа!.. не в этом дело, а надо выучиться грызть людей зубами" и т.п.
И что ужаснее всего, это то, что эти самые люди имеют власть, силу над другими людьми... Как же быть? Какое средство для того, чтобы уничтожить это? А средство есть только одно:
уничтожение той атмосферы уважения, восхваления своего сословия, своего мундира, своих знамен и т.д., за которыми скрываются эти люди от действия истины.
(1896)
Лев Толстой. О СОЦИАЛИЗМЕ
Вы желаете, чтобы я написал для вашей книги статью, касающуюся социальных и экономических вопросов, т.е. о том, в какую, по моему мнению, наилучшую с экономической точки зрения форму я желал бы, чтобы сложилось или должно сложиться современное общество. Желания вашего я никак не могу исполнить, во-первых, потому, что не знаю, не могу знать и думаю, что никто не может знать ни тех законов, по которым изменяется экономическая жизнь народов, ни той наилучшей формы экономической жизни, в какую должно сложиться современное общество, как это думают знать социалисты и их учителя, а во-вторых, еще и потому, что если бы я и воображал себе, что знаю законы, по которым движется человечество в своем экономическом развитии, а также и ту наилучшую форму экономического устройства, в которую оно должно сложиться, как это думали и думают все социалистические реформаторы от Сен-Симона, Фурье, Оуена до Маркса, Энгельса, Бернштейна и других, я бы никак не решился бы ск! азать это. Не решился же бы я сказать этого потому, что имеющие в будущем сложиться экономические формы жизни человеческих обществ, по моему несомненному убеждению, так же мало могут быть предвидены и определенны, как и будущее положение каждого отдельного живого человека, и что поэтому все эти вымышленные людьми законы и на основании этих законов предполагаемые различными людьми различные наилучшие устройства обществ не только не содействуют благу людей, но составляют одну из главных причин того неустройства человеческих обществ, от которого теперь страдают люди нашего времени.
Думаю я так потому, что человек может находить и устанавливать посредством наблюдений и рассуждений законы движения небесных тел, жизни растений, а также и животных, но никак не может подводить свою жизнь и жизнь себе подобных существ, обладающих разумом и волею, под законы, выведенные из наблюдения над внешнею жизнью человечества, не принимая во внимание тех особенных свойств разума и воли, которыми обладают только люди. Делать это все равно, что отыскивать и определять законы жизни животных, обладающих способностью произвольного передвижения, внешними чувствами и инстинктом, на основании законов, выведенных из наблюдений над мертвым веществом или хотя бы над растениями, не обладающими свойствами животных.
Правда, человек может спуститься и спускается до степени животного и тогда подлежит законам животной жизни и даже мертвой материи, но в общих своих проявлениях человек всегда был и есть существо, отличающееся от всех других существ животного и вещественного мира, ему одному свойственным разумом и свободною волею. И потому жизнь его всякая, и семейная, и общественная, и политическая, и международная, и экономическая складывается, складывалась и должна складываться никак не на основании выведенных из наблюдения общих объективных законов, провозглашаемых разными теоретиками в политическом устройстве народов и в области экономической разными Марксами, Энгельсами, Бернштейнами и т.п., а всегда только на основании совершенно другого, одного для всех людей закона жизни, провозглашенного с древнейших времен и браминами, и Буддой, и Лао-Тце, и Сократом, и Христом, и Марком Аврелием, и Эпиктетом, и Руссо, и Кантом, и Эм! ерсоном, и Чанингом, и всеми религиозно-нравственными мыслителями человечества. Религиозно-нравственный закон этот, определяя все проявления жизни человеческой, и семейные, и общественные, и политические, и международные, определяет в том числе и экономические, определяет их совершенно иначе, чем это делают все политические, международные, общественные и социалистические учения. Различие это заключается во-первых в том, что тогда как все объективные законы и выведенные из них учения, по которым должны быть устроены человеческие общества, бесконечно разнообразны и противоречат одно другому; религиозно-нравственный закон в своих главных основах, хотя бы в том, признаваемом всеми людьми и всеми религиозными учениями положении о том, что всякий человек не должен делать того, чего себе не хочет, религиозно-нравственный закон -- один и для всех людей один и тот же. Различие это, во-вторых и главное, заключается в том, что тогда как вс! е политические, международные, общественные, а также и социалистические учения предрешают те формы, в которые будто бы должна сложиться жизнь людей, и требуют от людей усилий для достижения именно этих, вперед определенных форм, религиозно-нравственный закон, не предрешая никаких форм жизни, ни семейной, ни политической, ни международной, ни экономической, требует от людей только воздержания во всех областях жизни от поступков противных этому закону, одним исполнением этого закона достигая всего того блага, которое тщетно обещают все политические, а также и социалистические учения.
Различие это подобно тому, какое было бы между двумя артелями работников, приставленных хозяином к одному и тому же делу -- положим, к земляным работам для проведения дороги. Работникам даны орудия для работы и приказано ровнять по проложенным линиям землю, но не сказано, для чего именно предназначена работа. Одна из двух артелей, составленная из людей горячих, легкомысленных и потому самоуверенных, не будучи в состоянии понять, для чего предназначена работа, находит, что указания, данные хозяином, неясны, неопределенны и едва ли к чему-нибудь пригодны, и для того, чтобы придать смысл своей работе, люди этой артели придумывают более определенную цель. Одни решают, что вместо того, чтобы ровнять без всякой видимой им цели землю, разумнее будет копать гряды для посадки капусты, другие же, что еще лучше будет копать землю в глубину для отыскания клада или золота,! третьи же предполагают, что полезнее было бы копание пруда или колодца и на это направляют свои силы. Делая же не то, что предписано хозяином, а сами придумывая цели для своей деятельности, работники ссорятся между собой, мешают друг другу и не только не делают того, что могли бы сделать и что нужно для их же блага, но еще и портят свою жизнь теми раздорами, которые неизбежно возникают между ними. Так поступают люди, предрешающие кажущиеся им наилучшие формы общественной, политической, экономической жизни и полагающие свои силы на осуществление этих форм жизни. Люди же, следующие религиозно-нравственному закону, подобны тем разумным работникам, которые, делая то, что предписано им хозяином, вполне уверены, что из исполнения ими воли хозяина ничего, кроме добра во всех отношениях, для них не может выйти.
Казалось бы, так просто, так естественно, так свойственно разумному существу -- человеку руководиться в своей короткой, всякую минуту могущей быть оборванной жизни тем общим религиозно-нравственным законом, который живет в душе каждого человека и который выражен и признается всеми великими религиями человечества, а никак не теми взаимно противоречивыми требованиями осуществления признаваемых людьми наилучшими форм жизни, достигаемых всегда только нарушениями требований нравственного закона. А между тем с древнейших времен совершалось, совершается и теперь и считается необходимым это самое нарушение религиозно-нравственного закона для осуществления и поддержания того или иного устройства жизни, считаемого теми или другими людьми наилучшим. Все правительства, от самих деспотических до самых либеральных, все революционные партии, все коммунисты, социалисты, всех возможных оттенков проповедуют и делают это. Отчего! ото? А от той общей причинны тех бедствий, которые сами себе наносят люди, от суеверия. Подчиняясь этому суеверию, люди придумывают себе какие кому более нравятся цели -- то государственные, то патриотические, то социалистические, то коммунистические, то анархические, и вместо исполнения своего истинного назначения и приобретения предназначенного всем блага, направляют все силы свои на устроение жизни других людей и, как и не может быть иначе, достигают не только не ожидаемого блага, но все большего и большего упадка нравственности и все большего и большего ухудшения своей жизни. Все войны, все казни, все революции, все ограбления трудящихся нетрудящимися, все общественные бедствия зиждутся только на этом суеверии. В сущности ведь это не может быть иначе. Ведь как только я верю, что могу знать то лучшее устройство жизни, в которое могут сложиться люди! , то и не имею никакой другой, кроме лично эгоистической цели в жизни.
Укажу хоть на один пример. Социалистическое учение требует, чтобы произведениями труда пользовались трудящиеся. Но кто же отнимает у трудящегося его труд? Капиталисты. Кто же дает капиталистам возможность отнимать у трудящегося его труд? Власть. Власть же -- это полиция, войско. Войско же и полиция составлены из тех самых людей, у которых капиталисты отнимают их труд. Зачем же эти люди делают это, сами у себя отнимают произведение своего труда? Затем, что они обмануты. Стало быть, все дело в обмане. Что же проповедуют социалистические учения для того, чтобы избавиться от этого обмана? Всякого рода соединения во имя выгод рабочих: кооперации, стачки, распространение социалистических учений. Но разве все эти меры могут уничтожить тот обман, посредством которого одни люди находят нужным обманывать других, а другие подчиняются этому обману. Допустим, что одни устроители общества, пускай это будут социал! исты, будут в состоянии предписывать законы, которые должны будут подчиняться капиталисты и всякие собственники. Но ведь никогда не было и не может быть, да и не будет того, чтобы устроители общества пришли бы к оному признаваемому всеми наилучшему устройству общества. А как скоро не будет такого согласия, необходимо будет (как оно всегда и было, есть и теперь) употребление власти, т.е. насилия одних людей над другими. Для того же, чтобы было насилие, необходимо, чтобы продолжался тот самый обман, вследствие которого люди насилуют самих себя по воле тех людей, какие в данное время имеют власть.
Власть же для того, чтобы быть властью, должна поддерживать этот обман всякого рода обманами и жестокостями, направленными против обманутого народа: она должна иметь тюрьмы, даже казни, должна иметь полицию, войско, т.е. людей, без рассуждения обязанных исполнять приказанное до убийства включительно. А разве возможно предположить, чтобы при обязательности, соnditio sine qua non (необходимое условие) такой деятельности, какая бы то ни была власть могла содействовать благу народа.
Что же нужно сделать для того, чтобы люди перестали подчиняться этому обману, перестали бы насиловать самих себя? Очевидно, есть только одно средство: соединение всех людей в одном общем всем законе жизни, из которого вытекало бы и устройство общественной жизни. И закон этот есть и сразу уничтожает ту главную причину существующего зла, заключающегося в обмане, вследствие которого люди насилуют самих себя и дают возможность капиталистам отнимать у работников произведения их труда. Только следуй человек религиозно-нравственному закону, не допускающему насилия человека над человеком, ни какого бы то ни было участия в таком насилии, и насилие, главная причина несправедливого экономического устройства жизни, само собой уничтожается.
"Да, но ведь это было бы так, если бы все люди отказались от участия в насилии. То же, что один человек откажется от уплаты податей, от солдатства, что же из этого", скажут на это. Но ведь он отказался не потому, что ему это выгодно или невыгодно. Отказался он от участия в насилии над людьми -- плата ли податей или военная служба -- не потому, что он хочет достигнуть этим какой-либо цели, а только потому, что он сделал тот вывод, который не может не сделать ни один человек из того, если не религиозного, то нравственного закона, который каждый исповедует и без признания которого жизнь человека станет жизнью ниже животной.
И потому важно не количество отказавшихся от участия в насилии людей, а важно то, во имя чего отказываются люди. И потому один отказавшийся несравненно могущественнее всех тех миллионов людей, которые будут мучить, держать в тюрьме, казнить этого одного отказавшегося.
И поступок его значительнее, богаче последствиями всех возможных парламентских речей, конгрессов мира, социализма и всех этих забав и средств срывания от себя истины. И правительства и капиталисты очень хорошо знают это. Знают это чувством самосохранения и везде, в Японии даже, запрещают книги, провозглашающие эту простую, всем известную правду, и сажают в тюрьмы тех людей, которые в жизни своей исповедуют ее. Правительства и капиталисты знают, где угрожающая им опасность. Не могут не знать, потому что в этом для них вопрос жизни и смерти. Вопрос жизни или смерти для них в провозглашении или непровозглашении той простой правды, что всякому человеку, такому ж, как все другие, обладающему разумом и способностью любви, нет никакой надобности отдаться на год в рабство чуждым ему людям и под их руководством учиться убивать и убивать тех людей, которых ему велят убивать, и не только нет никакой надобности, что дело это са! мое преступное, противное самой не чуткой совести и, кроме того, самое вредное для того, кто соглашается его делать, а также и для всех его братьев.
Вот это то пробуждающееся сознание, а никак не социализм, страшен правительствам и капиталистам. Социализм же, парламентаризм и всякие конгрессы, напротив, полезны правительствам и капиталистам: все эти учреждения со своими сложными разглагольствованиями, спорами, самым действительным способом скрывают от людей главную причину того зла, против которого они будто бы борятся.
Да, люди нашего, так называемого христианского мира все живут только суевериями: суеверие церквей, суеверие государства, суеверие науки, суеверие устроительства, суеверие патриотизма, суеверие искусства, суеверие прогресса, суеверие социализма. Оно и не может быть иначе: когда нет веры, не могут не быть суеверия. А веры нет. Христианский мир пережил христианство в тех грубых формах, в которых оно выразилось и выражается в католицизме, ортодоксии, протестантстве. И это бы ничего, если бы люди поняли, что так как им нужна религия, и они пережили церковное христианство, которое уже не отвечает их требованиям, то им надо все силы употребить на то, чтобы найти те разумные основы жизни, на которых бы они могли основать свою жизнь. Но к несчастью в нашем христианском мире случилось нечто скрывшее и скрывающее от людей их бедственное положение -- скрывающее на время, потому что это бедственное положение отрезвит людей -- случилось то, что вместо того, чтобы, потеряв! главную основу жизни -- религию, все силы направить на установление тех религиозных основ, без которых никогда не жило и не может жить человечество, наш европейский так называемый образованный мир очень обрадовался тому, что нет религии, и решил, что ее совсем и не нужно, что мы давно уже стоим выше этих грубых суеверий каких-то религиозных учений. "Это диким, которые ездили на волах, нужна была религия, а мы гораздо выше этого. У нас есть прогресс, эволюция, теория атомов, эфир, радий. Не только мы делаем 60 в час, но перелетели через Альпы, ездим под водой, синематограф, телефоны, граммофоны, беспроволочный телеграф. Чего же еще? То же, что есть миллиардеры, не знающие куда поместить свои капиталы, и миллионы безработных рабочих, которые как милости ждут работы, и что 13 миллиардов ежегодно тратится на вооружения и миллиону людей стоят под ружьем, всякую минуту по воле нескольких людей могущие начинать убивать друг друга сотням! и тысяч, все это не важно, потому что все это устраняется тем социализмом и конгрессами мира, которыми мы усердно занимаемся. Какая же тут религия. Смешно даже при той высокой степени нашего развития говорить о таких устарелых глупостях".
Да, поразительно одурение нашего, так называемого образованного мира!
Так что в конце концов краткий смысл длинных рассуждений следующий. Вам, молодым людям, людям 20 столетия, людям будущего, если вы точно хотите исполнить свое высшее человеческое назначение, надо прежде всего освободиться, во-первых, от суеверия о том, что вы> знаете, в какую форму должно сложиться человеческое общество будущего, во-вторых, от суеверия патриотизма, чешского или славянского, в-третьих, от суеверия науки, т.е. слепого доверия всему тому, что вам передают под фирмой научной истины, в том числе и разные экономические и социалистические теории, в-четвертых, от главного суеверия, источника всех зол нашего времени, о том, что религия отжила свое время, а есть дело прошлого. Освободившись же от этих суеверий, вам надо прежде всего постараться изучить все то, что в области определения истинных основ, религиозных основ жизни сделано всеми величайшими мыслителями мира, и, ! усвоив разумное, религиозное мировоззрение, исполнять его требования не для того, чтобы достигнуть вами или кем бы то ни было определенной цели, а для того, чтобы исполнить свое назначение человека, несомненно ведущее к неведомой нам, но несомненной благой цели.
1910
Лев Толстой. СЛАВЯНСКОМУ СЪЕЗДУ В СОФИИ
Получил приглашение ваше и с радостью приехал бы, если бы не мои года и нездоровье. Приехал бы с тем, чтобы лично побеседовать с вами о том предмете, который собрал вас. Постараюсь сделать это хотя письменно.
Единение людей, то самое, во имя чего вы собрались, есть не только важнейшее дело человечества, но в нем я вижу и смысл, и цель, и благо человеческой жизни. Но для того, чтобы деятельность эта была благодетельна, нужно, чтобы она была понимаема во всем ее значении без умаления, ограничения, извращения. Так это по отношению всех важнейших деятельностей человеческих, так это и по отношению религии, любви, служения человечеству, науки, искусства. Все до конца, до последних выводов, как бы они ни были чужды или неприятны нам. Все или ничего. И именно ничего, а не кое-что, потому что все эти величайшие деятельности человеческой души, как только они не доведены до конца, не только не полезны, не только не приносят свою, хоть малую пользу, как думают и говорят многие, но губительны и более всего другого задерживают достижение той самой цели, к которой они как будто бы стремятся. Так это с р! елигией, допускающей слепую веру, так это с любовью, допускающей борьбу -- противление, так это со служением людям, допускающим насилие над людьми. Так во всем и особенно в деятельности, имеющей целью единение людей.
Несомненно, что соединенные люди сильнее разъединенных. Семья сильнее отдельного человека. Шайка грабителей сильнее, чем каждый порознь. Община сильнее отдельных личностей. Соединенное патриотизмом государство сильнее разрозненных народностей. Но дело в том, что преимущество соединенных людей против разъединенных и неизбежное последствие этого преимущества, порабощение или хотя бы эксплуатация разъединенных, естественно вызывает в разъединенных желание соединиться для того, чтобы сначала противодействовать насилию, а потом и совершать его. Славянским народностям естественно, испытывая на себе зло соединения австрийского, русского, германского, турецкого государств, желать для противодействия этому злу, сложиться в свое соединение, но новое соединение это, если только состоится, неизбежно будет вовлечено точно в такую же деятельность не только борьбы с другими единениями, но и в подавление и эксплуатаци! ю более слабых соединений и отдельных личностей.
Да, в единении и смысл, и цель, и благо человеческой жизни, но цель и благо это достигаются только тогда, когда это единение всего человечества во имя основы, общей всему человечеству, но не единение малых или больших частей человечества во имя ограниченных, частных целей. Будь это единение семьи, шайки грабителей, общины или государства, народности или "священный союз" государств, такие соединения не только не содействуют, но более всего препятствуют истинному прогрессу человечества. И только для того, чтобы сознательно служить истинному прогрессу, я, по крайней мере, так думаю, должно не содействовать всем таким частным соединениям, а всегда противодействовать им. Единение есть ключ, освобождающий людей от зла. Но для того, чтобы ключ этот исполнил свое назначение, нужно! , чтобы он был продвинут до конца, до того места, где он отворяет, а не ломается сам и не ломает замок. Так и единение для того, чтобы оно могло произвести свойственные ему благодетельные последствия, оно должно иметь целью единение всех людей, во имя общего всем людям, одинаково признаваемого всеми начала. А таким единением может быть только единение, основанное на той религиозной основе жизни, которая одна соединяет людей и, к несчастью, признается ненужной, отжившей большинством людей, в наше время руководящим народами.
Мне скажут: мы признаем и эту религиозную основу, но не отрицаем и основы единения племенной, народной, государственной. Но дело в том, что одно исключает другое. Если признано целью жизни человечества единение всемирное, религиозное, то это самое признание отрицает всякие другие основы единения и наоборот, признание основой единения начала племенного, народного, патриотическо-государственного неизбежно отрицает религиозное начало, как действительную основу жизни.
Думаю, почти уверен, что эти высказанные мною мысли будут признанны неприложимыми и неправильными, но я счел своим долгом вполне откровенно высказать их тем людям, которые, несмотря на мое отрицание племенного и народного патриотизма, все-таки более близки мне, чем люди других народов. Скажу более, откинув соображения о том, что по этим словам моим меня могут уличить в непоследовательности и противоречии самому себе, скажу, что особенно побудила меня высказать то, что я высказал, моя вера в то, что та основа всеобщего религиозного единения, которая одна может, все более и более соединяя людей, ,вести их к свойственному им благу, что эта основа будет принята прежде всех других народов христианского мира народами именно славянского племени.
Отрадное, 20 июня 10 г.
Лев Толстой. ДОКЛАД, ПРИГОТОВЛЕННЫЙ ДЛЯ КОНГРЕССА О МИРЕ В СТОКГОЛЬМЕ
Любезные братья,
мы собрались здесь для того, чтобы бороться против войны. Войны, т.е. того, для чего все народы мира, миллионы и миллионы людей, отдают в бесконтрольное распоряжение нескольких десятков лиц, иногда одного человека, не только миллиарды рублей, талеров, франков, иенов, представляющих большую долю сбережений их труда, но самих себя, свои жизни. И вот мы, десяток собравшихся с разных концов земли частных людей, не имеющих никаких особых преимуществ и, главное, никакой власти ни над кем, намереваемся бороться, а если хотим бороться, то надеемся и победить эту огромную силу не одного, а всех правительств, имеющих в своем распоряжении миллиарды денег и миллиону войск и очень хорошо знающих, что то исключительное положение, в котором находятся они, т.е. люди, составляющие правительства, основано только на войске -- войске, имеющем смысл и значение только тогда, когда есть война, та самая война, с которой мы хотим бороться и которую мы хотим уничтожить.
Борьбы при таких неравных силах должна представляться безумием. Но если вдуматься в значение тех средств борьбы, которые в руках тех, с кем мы хотим бороться, и тех, которые в наших руках, то удивительным покажется не то, что мы решаемся бороться, но то, что существует еще то, с чем мы хотим бороться. В их руках -- миллиарды денег, миллионы покорных войск, в наших руках только одно, но зато могущественнейшее средство в мире -- истина.
И потому, как ни ничтожны могут показаться наши силы в сравнении с силами наших противников, победа наша так же несомненна, как несомненна победа света восходящего солнца над темнотою ночи.
Победа наша несомненна, но только при одном условии, при том, что, высказывая истину, мы будем высказывать ее всю, без всяких сделок, уступок и смягчений. Истина же эта так проста, так ясна, так очевидна, так обязательна не только для христианина, но для всякого разумного человека, что стоит только высказать ее всю во всем ее значении, чтобы люди уже не могли поступать противно ей.
Истина эта во всем ее значении в том, что за тысячи лет до нас сказано в законе, признаваемом нами Божьим, в двух словах: не убий, истина в том, что человек не может и не должен никогда, ни при каких условиях, ни под каким предлогом убивать другого.
Истина так очевидна, так признается всеми, так обязательна, что стоит только ясно и определенно поставить ее перед людьми, чтобы то зло, которые называется войной, стало совершенно невозможно. :
И потому думаю, что если мы, собравшиеся здесь на конгрессе мира, вместо того, чтобы ясно и определенно высказать эту истину, будем, обращаясь к правительствам, предлагать им разные меры для уменьшения зла войн или для того, чтобы они все реже и реже возникали, то будем подобны людям, которые, имея в руках ключ от двери, ломились бы через стены, которые, они знают, что не могут быть разрушены их усилиями. Перед нами миллионы вооруженных, все более и более вооружаемых людей, приготавливаемых к все более и более успешному убийству. Мы знаем, что все эти миллионы людей не имеют никакого желания убивать себе подобных, большей частью не знают даже того повода, по которому их заставляют делать это противное им дело, тяготятся своим положением подневольности и принуждения, знаем, что убийства, по временам совершаемые этими людьми, совершаются по повелению правительств; знаем, что существование правительств обусловлено войсками. И мы, люди, желающие уничтожения войны, не находим ничего более целесообразного для этого уничтожения, как то, чтобы предлагать, кому же? правительствам, существующим только войсками, следовательно войною, такие меры, которые уничтожили бы войну, т.е. предлагаем правительствам самоуничтожение.
Правительства будут с удовольствием слушать все такие речи, зная, что такие рассуждения не только не уничтожат войну и не подорвут их власть, но еще больше скроют от людей то, что им нужно скрыть для того, чтобы могли существовать и войска, и войны, и они сами, распоряжающиеся войсками.
"Но ведь это анархизм: без правительств и государств никогда не жили люди. А потому правительства и государства и военная сила, ограждающая их, суть необходимые условия жизни народов", -- скажут мне.
Не говоря о том, возможна или невозможна жизнь христианских, да и всех народов без войск и войн, ограждающих правительства и государства, допустим, что людям для своего блага необходимо рабски подчиняться состоящим из неизвестных им людей учреждениям, называемым правительствами, необходимо отдавать этим учреждениям произведения своего труда, необходимо исполнять все требования этих учреждений, включая и убийство своих ближних, допустим все это; остается все-таки неразрешимое в нашем мире затруднение. Затруднение это в невозможности согласования той христианской веры, которую с особенным подчеркиванием исповедуют все люди, составляющие правительство, с составленными из христиан войсками, приготовляемыми к убийству. Как ни извращай христианское учение, как ни замалчивай главные его положения, основой смысл этого учения все-таки только в любви к Богу и ближнему -- к Богу, т.е. к высшему совершенству добродетели, и к ближнему, т.е. ко всем людям без различия. И потому, казалось бы, неизбежно признать одно из двух:
или христианство с любовью к Богу и ближнему, или государство с войсками и войнами? г
Очень может быть, что христианство отжило и что, выбирая одно из дух: христианство и любовь или государство и убийство, люди нашего времени найдут, что существование государства и убийства настолько важнее христианства, что надо забыть про христианство, а держаться только того, что важнее для людей: государства и убийства.
Все это может быть, по крайней мере могут люди думать и чувствовать так. Но тогда так и надо сказать. Надо сказать, что люди в наше время должны перестать верить тому, что говорит совокупная мудрость всего человечества, что говорит исповедуемый ими закон Бога, перестать верить в то, что записано неизгладимыми чертами в сердце каждого человека, а должны верить только тому, что будет повелено, включая и убийство, разными людьми, случайно, по наследству ставшими императорами, королями, или по разным интригам, по выборам ставшими президентами, депутатами палат парламентов. Так и сказать надо.
Сказать же этого нельзя. Нельзя сказать не только этого, но нельзя сказать ни того, ни другого. Сказать, что христианство запрещает убийство, не будет войска, не будет правительства. Сказать, что мы, правители, признаем законность убийства и отрицаем христианство, никто не захочет повиноваться такому правительству, основывающему свою власть на убийстве. Да и кроме того, если разрешается убийство на войне, то оно тем более должно быть разрешено для народа, отыскивающего свое право в революции. И потому правительства, не имея возможности сказать ни то, ни другое, стараются только о том, чтобы скрыть от своих подданных неизбежность решения дилеммы.
И потому для противодействия злу войны нам, собравшимся здесь, если мы точно хотим достигнуть своей цели, нужно только одно: поставить эту дилемму с полной определенностью и ясностью как перед людьми, составляющими правительства, так и перед массами народа, составляющими войско. Для того же, чтобы это сделать, мы должны ясно, открыто не только повторить ту истину, о том, что человек не должен убивать человека, но и разъяснить то, что никакие соображения не могут уничтожить для людей христианского мира обязательность этой истины.
И потому я предложил бы нашему собранию составить и обнародовать такое воззвание к людям всех и в особенности христианских народов, в котором мы ясно и определенно высказали бы то, что все знают, но никто или почти никто не говорит, а именно то, что война не есть, как это признается теперь большинством людей, какое-то особенно доброе, похвальное дело, а есть, как всякое убийство, гадкое и преступное дело, как для тех людей, которые свободно избирают военную деятельность, так и для тех, которые из страха наказания или из корыстных видов избирают ее.
По отношению лиц, свободно избирающих военную деятельность, я предложил бы ясно и определенно высказать в этом воззвании то, что несмотря на всю ту торжественность, блеск и всеобщее одобрение, которыми обставляется эта деятельность, деятельность эта преступная и постыдная, и тем более преступная и постыдная, чем выше положение, занимаемое человеком в военном сословии. Точно так же предложил бы высказать ясно и определенно по отношению людей из народа, которые призываются в военную службу угрозами наказания или подкупом, ту грубую ошибку, которую они делают и против своей веры, и против нравственности, и против здравого смысла, когда соглашаются поступать в войско: против веры тем, что, поступая в ряды убийц, нарушают признаваемый ими закон Бога; против нравственности тем, что из страха наказания со стороны властей или из корыстных видов соглашаются делать то, что в душе своей признают нехорошим; и против здравого смысла тем, что, поступая в войско, рискуют в случае войны теми же самыми, если не более тяжелыми бедствиями, чем те, которые им угрожают за отказ; главное же, поступают противно здравому смыслу уже явно, потому что вступают в то самое сословие людей, которое лишает их их свободы и принуждает проступать в солдаты.
По отношению и тех и других я предложил БЫ ясно высказать в этом воззвании ту мысль, что для людей истинно просвещенных и потому свободных от суеверия военного величия (а таковых с каждым днем становится все больше и больше) военное дело и звание, несмотря на все усилия скрыть его истинное значение, -- есть дело столь же и даже гораздо более постыдное, чем дело и звание палача, так как палач признает себя готовым убивать только людей, признанных вредными и преступниками, военный же человек обещается убивать и всех тех людей, которых только ему велят убивать, хотя бы это были и самые близкие ему и самые лучшие люди.
Человечество вообще, особенно же наше христианское человечество, дожило до такого резкого противоречия между своими нравственными требованиями и существующим общественным устройством, что неизбежно должно измениться не то, что не может измениться, нравственные требования общества, а то, что может измениться, общественное устройство. Изменение это, вызываемое внутренним противоречием, особенно резко выражающееся в приготовлениях к убийству, готовится с разных сторон и с каждым годом, днем становится все более и более настоятельным. Напряжение, требующее этого изменения, дошло в наше время до такой степени, что как для перехода жидкого тела в твердое нужно небольшое усилие электрического тока, так точно и для перехода той жестокой и неразумной жизни людей нашего времени с их разделениями, вооружениями и войсками к жизни разумной, свойственной требованиям сознания современного человечества, может быть, нужно только небольшое усилие, иногда одно слово. Каждое такое усилие, каждое такое слово может быть тем толчком в переохлажденной жидкости, который мгновенно претворяет всю жидкость в твердое тело. Почему наше теперешнее собрание не было бы этим усилием? Как в сказке Андерсена, когда царь шел в торжественном шествии по улицам города и весь народ восхищался его прекрасной новой одеждой, одно слово ребенка, сказавшего то, что все знали, но не высказывали, изменило все. Он сказал: "На нем нет ничего", и внушение исчезло, и царю стало стыдно, и все люди, уверявшие себя, что они видят на царе прекрасную новую одежду, увидали, что он голый. То же надо сказать и нам, сказать то, что все знают, но только не решаются высказать, сказать, что как бы ни называли люди убийство, убийство всегда есть убийство, преступное, позорное дело. И стоит ясно, определенно и громко, как мы можем сделать это здесь, сказать это, и люди перестанут видеть то, что им казалось, что они видели, и увидят то, что действительно видят. Перестанут видеть: служение отечеству, геройство войны, военную славу, патриотизм, и увидят то, что есть: голое, преступное дело убийства. А если люди увидят это, то и сделается то же, что сделалось в сказке: тем, кто делает преступное дело, станет стыдно, а те, кто уверял себя, что они не видят преступности убийства, увидят его и перестанут быть убийцами.
Но как будут защищаться народы от врагов, как поддерживать внутренний порядок, как могут жить народы без войска?
В какую форму сложится жизнь людей, отказавшихся от убийства, мы не знаем и не можем знать. Одно несомненно, то, что людям, одаренным разумом и совестью, естественнее жить, руководствуясь этими свойствами, чем рабски подчиняясь людям, распоряжающимся убийством друг друга, и что поэтому та форма общественного устройства, в которую сложится жизнь людей, руководствующихся в своих поступках не насилием, основанным на угрозе убийства, а разумом и совестью, будет во всяком случае не хуже той, в которой они живут теперь.
Вот все, что я хотел сказать. Очень буду сожалеть, если то, что я сказал, оскорбит, огорчит кого-либо и вызовет в нем недобрые чувства. Но мне, 80-летнему старику, всякую минуту ожидающему смерти, стыдно и преступно было бы не сказать всю истину, как я понимаю ее, истину, которая, как я твердо верю, только одна может избавить человечество от неисчислимых претерпеваемых им бедствий, производимых войной.
4 августа 1909г.
ДОБАВЛЕНИЕ К ДОКЛАДУ НА КОНГРЕССЕ МИР
Вы желаете, чтобы я участвовал в вашем собрании. Я, как умел, выразил мой взгляд на вопрос о мире в том докладе, который я приготовил для прошлогоднего конгресса. Доклад этот послан. Боюсь, однако, что доклад этот не удовлетворит требованиям высоко просвещенных лиц, собравшихся на конгрессе. Не удовлетворит потому, что, сколько я мог заметить, на всех конгрессах мира мои взгляды и не мои личные, а взгляды всех религиозных людей мира на этот вопрос считаются под названием неопределенного нового слова антимилитаризма исключительным, случайным проявлением личных желаний и свойств некоторых людей и потому не имеющим серьезного значения. Но, несмотря на это, я все-таки исполняю и выраженное мне желание конгресса и свою потребность еще раз хотя бы вкратце высказать все ту же мою мысль о полной бесполезности выработки на конгрессах новых законов, обеспечивающих мир между ненавидящими друг друга и полагающими свое благо в наибольшем распространении своей власти народами. Считаю выработку на конгрессах новых законов, обеспечивающих мир, бесполезным, главное потому, что закон, несомненно обеспечивающий мир среди всего мира, закон, выраженный двумя словами "не убий", известен всему миру и не может не быть известен и всем высокопросвещенным членам конгресса.
Вот об этом-то законе, записанном не только во всех великих религиях мира, но и во всех сердцах человеческих, я считал и теперь считаю своим священным долгом перед Богом и людьми еще раз напомнить высокопросвещенным членам конгресса. Правда, что деятельность тех сотен людей, которые, следуя этому закону, отказываются от военной службы и подвергаются за это тяжелым лишениям и страданиям, как мои друзья в России и в Европе (вчера только получил такое письмо от молодого Шведа, готовящегося к отказу), не может интересовать высокопросвещенных членов конгресса, так как принадлежит к области антимилитаризма, я все-таки думаю, что деятельность этих людей, не на словах, а на деле признающих закон не убий и потому ни в какой форме не принимающих участия в преступном деле убийства, одна только лучше всего удовлетворяет и требованиям каждой отдельной уши, совести человека, а также и вернее всего служит и общему движению к добру и правде всего человечества, между прочим и той цели установления мира среди людей, которой заняты члены конгресса.
Вот это-то, любезные братья, мне, доживающему последние дни или часы моей жизни, и хотелось еще раз повторить вам. А именно то, что нужны нам не союзы, не конгрессы, устраиваемые императорами и королями, главными начальниками войск, не рассуждения на этих конгрессах об устройстве жизни других людей, а только одно: исполнить в жизни тот известный нам и признаваемый нами закон любви к Богу и ближнему, который ни в каком случае не совместим с готовностью к убийству и самое убийство ближнего.
20 июля, 10 года.
Ясная Поляна
Лев Толстой. ХРИСТИАНСТВО И ПАТРИОТИЗМ
Франко-русские празднества, происходившие в октябре месяце прошлого года во Франции, вызвали во мне, вероятно так же как и во многих людях, сначала чувство комизма, потом недоумения, потом негодования, которые я и хотел выразить в короткой журнальной статье; но, вдумываясь все более и более в главные причины этого странного явления, я пришел к тем соображениям, которые и предлагаю теперь читателям.
I
Люди русские и французские жили много столетий, зная друг друга, входя иногда в дружеские, большею частью к сожалению, в очень враждебные, вызываемые их правительствами, отношения друг с другом, и вдруг оттого, что два года тому назад французская эскадра прибыла в Кронштадт, и офицеры эскадры, вышедши на берег, в разных местах много ели и пили разного вина, выслушивая при этом и произнося много лживых и глупых слов, и оттого, что в 1893 году такая же русская эскадра прибыла в Тулон, и офицеры русской эскадры в Париже много ели и пили, выслушивая и произнося при этом еще больше лживых и глупых слов, сделалось то что не только те люди, которые ели, пили и говорили, но и все те, которые присутствовали при этом, и все те даже, которые не присутствовали при этом, но только слышали и читали в газетах про это, все эти миллионы людей русских и французских вдруг вообразили себе, что они как-то особенно любят друг друга, т.е. все французы всех русских, и все русские всех французов.
Чувства эти выражались во Франции в прошедшем октябре самым необыкновенным образом.
Вот как описывается встреча русских моряков в "Сельском Вестнике", газете, собирающей свои сведения из всех других.
"При встрече судов русских и французских те и другие, кроме пушечных выстрелов, приветствовали друг друга горячими, восторженными криками "ура", "да здравствует Россия", "да здравствует Франция!"
"К этому присоединились хоры музыки (бывшие на многих частных пароходах), исполнявшие гимну -- русский "Боже, царя храни" и французский "Марсельезу"; публика на частных судах махала шляпами, флагами, платками и букетами цветов; на многих барках были одни крестьяне и крестьянки со своими детьми, и у всех в руках были букеты цветов, и даже ребята, махая букетами, кричали что было мочи: "вив ля Рюсси". Наши моряки, видя такой восторг народный, не могли удержаться от слез.
"В гавани были выстроены в две линии все французские военные суда, находившиеся в Тулоне, и наша эскадра проходила между ними: впереди шел адмиральский броненосец, а за ним остальные. Наступила чрезвычайно торжественная минута. "С русского броненосца последовало пятнадцать пушечных выстрелов в честь французской эскадры, а в ответ французский броненосец дал двойное число выстрелов -- тридцать. С французских судов грянули звуки русского гимна. Французские матросы взбираются на реи и мачты; громкие клики приветствий безостановочно льются с обеих эскадр и с частных судов;
шапки матросов, шляпы и платки публики -- все это восторженно поднимается кверху в честь дорогих гостей. Отовсюду с воды и с берега гремит один общий возглас: "да здравствует Россия, да здравствует Франция!"
"Согласно морскому уставу, адмирал Авелан с офицерами своего штаба высадился на берег, чтобы приветствовать местных властей. На пристани русских моряков встретили французский главный морской штаб и старшие офицеры тулонского порта. Последовали общие дружеские рукопожатия при громе пушек и звоне колоколов. Хор морской музыки исполнил гимн "Боже, царя храни", покрытый громовыми кликами публики: "да здравствует царь!", "да здравствует Россия!" Эти клики слились в один могучий гул, покрывший и музыку и пушечную пальбу.
"Очевидцы сообщают, что в эту минуту восторг несметной массы народа достиг высочайшей степени и словами невозможно передать, какими ощущениями переполнились сердца всех здесь присутствующих. Адмирал Авелан с обнаженною головою и в сопровождении русских и французских офицеров, отправился в помещение морского управления, где его ожидал французский морской министр".
Принимая адмирала, министр сказал:
" -- Кронштадт и Тулон -- это два места, которые свидетельствуют о сочувствии между русским и французским народами; вы будете везде встречены как сердечные друзья. Правительство и вся Франция поздравляют вас с приездом и ваших спутников, представляющих "великий и благородный народ".
Адмирал ответил, что он не в силах выразить всю свою благодарность. "Русская эскадра и вся Россия, -- сказал он, -- будут признательны за ваш прием". После краткого разговора, прощаясь с министром, адмирал вторично благодарил его за прием и прибавил: "Не хочу с вами расставаться, пока не произнесу тех слов, которые начертаны в сердцах всех русских людей: "да здравствует Франция!" ("Сельский Вестник", 1893, No41.)
Такова была встреча в Тулоне; в Париже встреча и празднества были еще удивительнее.
Вот как описывается в газетах встреча в Париже:
"Все взоры направлены на бульвар des Italiens, откуда должны появиться русские моряки. Издали доносится, наконец, гул целого урагана восклицаний и аплодисментов. Гул становится сильнее, явственнее. Ураган видимо приближается. На площади происходит сильнейшее движение. Полицейские бросаются расчищать дорогу к "Сеrсlе militaire", но это оказывается делом далеко не легким. В толпе поднялась невообразимая толкотня и давка... Наконец, на площади появляется голова кортежа. В тот же момент над ней проносится оглушительный крик:
"Vive la Russie! Vive les russes!" (Да здравствует Россия! Да здравствуют русские! "Новое время"..) Все обнажают головы, публика, битком набившаяся в окнах, на балконах, разместившаяся даже на крышах, машет платками, флагами, шляпами, ожесточенно аплодирует, бросает из окон верхних этажей облака небольших разноцветных кокард. Целое море платков, шляп, флагов волнуется над головами толпы, стоящей на площади. "Vive la Russie! Vive les russes!" -- кричит эта стотысячная толпа, стараясь получше рассмотреть дорогих гостей, протягивая к ним руки и всячески выражая свои симпатии ("Новое время".)
Другой корреспондент пишет, что восторг толпы граничил с бредом. Один русский публицист, бывший в то время в Париже, описывает это вшествие моряков следующим образом:
"Правду говорят -- событие всемирное, изумительное, трогающее до слез, поднимающее душу, заставляющее ее трепетать той любовью, которая видит в людях братьев и которая ненавидит кровь и насильственные присоединения, отторжение родных детей от любимой матери. Я в каком-то чаду в течение нескольких часов. Мне было странно, почти непосильно стоять на станции Лионской железной дороги среди представителей французской администрации в золотом шитых мундирах, среди муниципалитета во фраках и слышать крики: "Vive la Russie! Vive le czar!" и наш народный гимн, исполняемый несколько раз сряду. Где я? что такое случилось? какая волшебная струя соединила все это в одно чувство, в один разум? Разве не чувствуется тут присутствие Бога любви и братства, присутствие чего-то высшего, идеального, сходящего на людей только в высокие минуты? Сердце так полно чем-то прекрасным и чистым и возвышенным, что перо не в состоянии всего этого выразить. Слова бледны перед тем, что я видел, что я чувствовал. Это не восторг, слово это слишком банально, -- это лучше восторга. Живописнее, глубже, радостнее, разнообразнее. Нельзя описывать того, что было у "Сеrclе militaire", когда появился на балконе второго этажа адмирал Авелан. Тут слова ничего не скажут. Во время молебна, когда певчие пели в церкви "Спаси, Господи, люди твоя", в открытые двери врывались торжественные звуки "Марсельезы" духового оркестра, который играл на улице. Что-то изумительное по впечатлению, непередаваемое" ("Новое время". Октябрь 93 г..)
II
Приехавши во Францию, русские моряки в продолжение двух недель переходили с праздника на праздник и в середине или по окончании всякого праздника ели, пили и говорили. И сведения о том, где и что они ели и пили в середу, и где и что в пятницу, и что при этом говорили, по телеграфу сообщалось всей России. Как только который-нибудь из русских капитанов пил за здоровье Франции, так это тотчас становилось известным миру, и как только русский адмирал говорил: "пью за прекрасную Францию!", слова эти тотчас же разносились по всему миру. Но мало того, заботливость газет была такова, что сообщались не только тосты, но и меню обедов с пирожками и закусками, которые потреблялись на обедах.
Так в одном No газеты было сказано, что обед представлял изящное произведение:
Consomme de volailles, petits pates.
Mousse de homard parisienne.
Noisette de boeuf a la bearnaise.
Faisans a la Perigor.
Casserolles de truffes au champagne.
Chaufroid de volailles a la Toulouse.
Salade russe.
Croute de fruits
Parfaits a l 'ananas.
Desserts.
(Бульон из дичи, маленькие пирожки.
Мусс из парижских омаров.
Вырезка по-беарнски.
Фазаны а lа Перигор.
Салат из трюфелей с шампанским.
Дичь по-тулузски.
Русский салат.
Фрукты по-тулонски.
Ананасное мороженое.
Десерт.)
В следующем No было сказано:
И в кулинарном отношении обед не оставлял желать ничего лучшего: меню было следующее:
Potage livonien et S.-Germain.
Zephyrs Nantua.
Esturgeon braise moldave.
Selle de daguet grand veneur и т.д.
(Суп ливонский и сент-жерменский. Зефир Нантюа. Вареная осетрина помолдавски. Грудинка из молодого оленя.)
В следующей газете описывается опять новое меню. При каждом меню описывались еще подробно и те напитки, которые поглощали все празднующие: такая-то "вудка", такое-то Воurgogne vieux, Grand Moet (Старое бургундское, шампанское Моет.) и т.п. В английской газете было перечисление всех тех пьяных напитков, которые были поглощены во время этих празднеств. Количество это так огромно, что едва ли все пьяницы России и Франции могли бы выпить столько в такое короткое время.
Сообщались и речи, произносимые празднующими, но меню было разнообразнее речей. Речи состояли неизменно из одних и тех же слов в различных сочетаниях и перемещениях. Смысл этих слов был всегда один и тот же: мы нежно любим друг друга, мы в восторге, что мы вдруг так нежно полюбили друг друга. Цель наша не война и не revanche (Реванш.) и не возвращение отнятых провинций, а цель наша только мир, благодеяние мира, обеспечение мира, спокойствие и мир Европу. Да здравствует русский император и императрица, мы любим их и любим мир. Да здравствует президент республики и его супруга, мы тоже любим их и любим мир. Да здравствует Франция, Россия, их флот и их армия. Мы любим и армию, и мир, и начальника эскадры. Речи большей частью заканчивались, как в куплетах словами: Тулон, Кронштадт или Кронштадт, Тулон. И наименование этих мест, где было так много съедено разных кушаний и выпито разного вина, произносились как слова, напоминающие самые высокие, доблестные поступки представителей обоих народов, такие слова, после произнесения которых уже говорить нечего, потому что все понятно. Мы любим друг друга и любим мир, Кронштадт, Тулон! Что еще можно прибавить к этому?! особенно под звуки торжественной музыки, играющей одновременно два гимна: один -- прославляющий царя и просящий у Бога для него всяких благ, другой -- проклинающий всех царей и обещающий им всем погибель.
Людям, особенно хорошо выражавшим свои чувства любви, давались ордена и награды, некоторым же людям за те же заслуги или просто от избытка чувств, подносились подарки самые странные и неожиданные: так, русскому царю французская эскадра поднесла в подарок какую-то золотую книгу, в которой, кажется, ничего не написано, а если и написано, то нечто такое, чего никому знать не нужно, а начальнику русской эскадры, в числе других подарков, еще более удивительный предмет -- соху из алюминия, покрытую цветами, и много других таких же неожиданных подарков.
Кроме того, все эти странные поступки сопровождались еще более странными религиозными обрядами и общественными молитвами, от которых, казалось бы, уже давно отвыкли французы. Едва ли со времен Конкордата было совершено столько общественных молитв, сколько в это короткое время. Все французы стали вдруг необыкновенно набожны и заботливо развешивали в комнатах русских моряков те самые образа, ; которые они только недавно так же старательно, как вредное орудие суеверия, выносили из своих школ, и не переставая молились. Кардиналы и епископы везде предписывали молитвы и сами молились самыми странными молитвами, Так, епископ в Тулоне, при спуске броненосца "Жоригибери", молился Богу мира, давая чувствовать при этом однако, что если что, то он может обратиться и к Богу войны.
"Какова будет судьба его, -- сказал епископ, говоря о спускаемом броненосце, -- один Бог только ведает, будет ли он извергать смерть из ужасающих недр своих -- неизвестно. Но если бы, призвав ныне Бога мира, нам пришлось впоследствии призвать и Бога брани, мы твердо уповаем, что "Жоригибери" пойдет на врага рука об руку с могучими судами, экипажи коих вступили ныне в столь близкое братское единение с нашими. Но да минует нас эта перспектива, да оставит настоящее празднество только мирное воспоминание, как воспоминание о великом князе Константине (Константин Николаевич был в Тулоне в 1857 г.), которых здесь же присутствовал на спуске корабля "Квиринал", и да сделает дружба Франции с Россией из этих двух наций хранителей мира..."
Между тем десятки тысяч телеграмм перелетали из России во Францию и из Франции в Россию. Французские женщины приветствовали русских женщин. Русские женщины выражали свою благодарность французским женщинам. Труппа русских актеров приветствовала французских актеров, французские актеры сообщали, что они закладывают себе глубоко в сердце приветствие труппы русских актеров. Русские кандидаты на судебные должности, состоящие при окружном суде какого-то города, изъявляли свой восторг французской нации. Генерал такой-то благодарил г-жу такую-то, г-жа такая-то уверяла в своих чувствах к русской нации генерала такого-то; русские дети писали приветственные стихи французским детям, французские дети отвечали стихами и прозой; русский министр просвещения свидетельствовал министру французского просвещения о чувствах внезапной любви к французам всех подведомственных ему русских детей, ученных и писателей; члены общества покровительства животным свидетельствовали свою горячую привязанность французам; о том же заявляла казанская дума.
Каноник Аррарской епархии заявлял высокопреподобному протопресвитеру русского придворного духовенства, что он может утверждать, что в сердцах всех французских кардиналов и архиепископов глубоко запечатлена любовь к России и к его величеству Александру III и его августейшей фамилии и что французские и русские священники исповедуют почти одну и ту же веру и одинаково чтут пресвятую деву. На что высокопреподобный протопресвитер отвечал, что молитвы французского духовенства за августейшую фамилию радостно отозвались в сердцах всего русского царелюбивого народа и что, так как русский народ также чтит пресвятую деву, то и может рассчитывать на Францию на жизнь и смерть. 0 том же почти заявляли разные генералы, телеграфисты и торговцы бакалейными товарами. Все кого-то с чем-то поздравляли, кого-то за что-то благодарили. Возбуждение было так велико, что совершались самые необычайные поступки, но никто не замечал их необычайности, а напротив, все одобряли их, восхищались ими и, как будто боясь опоздать, торопились каждый совершить поскорее какой-нибудь такого же рода поступок, чтобы не отстать от прочих. Если слышались высказываемые и даже писанные и печатные против этих беснований протесты, указывающие на неразумность их, то протесты эти скрывались или заглушались. (Так мне известен следующий протест студентов, посланный в Париж, но не принятый ни в одной газете:
"Открытое письмо к французским студентам.
Недавно кучка московских студентов юристов, с инспекцией во главе, взяла на себя смелость говорить от лица всего московского студенчества по поводу тулонских празднеств.
Мы, представители союза землячеств, самым решительным образом протестуем как против самозванства этой кучки, так и по существу против происшедшего между нею и французскими студентами обмена приветствий. Мы тоже смотрим с горячей любовью и глубоким уважением на Францию, но смотрим так на нее потому, что видим в ней великую нацию, которая прежде постоянно являлась для всего мира глашатаем и провозвестником великих идеалов свободы, равенства и братства, которая была первою и в деле отважных попыток воплощения в жизнь этих великих идеалов. и лучшая часть русской молодежи всегда была готова приветствовать Францию как передового воина за лучшее будущее человечества. Но мы не считаем такие празднества, как кронштадтские и тулонские, подходящим поводом для подобных приветствий.
Напротив, эти празднества знаменуют собой печальное, но, надеемся, кратковременное явление, -- измену Франции своей прежней великой исторической роли: страна, призывавшая когда-то весь мир разбить оковы деспотизма и предлагавшая свой братскую помощь всякому народу, восставшему за свое освобождение, теперь воскуряет фимиамы перед русским правительством, которое систематично тормозит нормальный, органический и живой рост народной жизни и беспощадно подавляет, не останавливаясь ни перед чем, все стремления русского общества к свету, к свободе и к самостоятельности. Тулонские манифестации -- есть один из актов тои драмы, которую представляет созданными Наполеоном III и Бисмарком антагонизм между двумя великими нациями -- Францией и Германией. Этот антагонизм держит всю Европу под ружьем и делает вершителем политических судеб мира русский абсолютизм, всегда бывший опорой произвола и деспотизма против свободы, эксплуататоров против эксплуатируемых. Чувство боли за свою страну, сожаление о слепоте значительной части французского общества -- вот какие чувства вызывают в нас эти празднества. Мы вполне убеждены, что молодое поколение Франции не увлекается национальным шовинизмом и, готовое бороться за тот лучший социальный строй, к которому идет человечество, сумеет отдать себе отчет в настоящих событиях и отнестись к ним надлежащим образом; мы надеемся, что наш горячий протест найдет себе сочувственный отклик в сердцах французской молодежи.)
Союзный совет 24-х объединенных московских землячеств".
Не говоря уже о всех миллионах рабочих дней, потраченных на эти празднества, на повальное пьянство всех участвующих, поощряемое всеми властями, не говоря о бессмысленности произносимых речей, совершались самые безумные и жестокие дела, и никто не обращал на них внимания.
Так, задавлено было до смерти несколько десятков людей, и никто не находил нужным упоминать об этом. Один корреспондент писал, что француз сказал ему на бале, что теперь едва ли найдется одна женщина в Париже, которая не изменила бы своим обязанностям для удовлетворения желания какого-либо русского моряка, и все это проходило незамеченным, как нечто такое, что так и должно быть. Появлялись случаи и ясно выраженного бешенства. Так одна женщина, одевшись в платье из цветов французско-русского флагов, дождалась моряков, воскликнула "Vive la Russie!" и с моста пригнула в реку и потонула.
Женщины вообще в этих торжествах играли выдающуюся роль и даже руководили мужчинами. Кроме бросания цветов и разных ленточек и поднесения подарков и адресов, французские женщины на улицах бросались на русских моряков и целовали их, некоторые для чего-то подносили им детей, предлагая целовать их; когда русские моряки исполняли это желание, то все присутствующие приходили в восторг и плакали.
Странное возбуждение это было так заразительно, что, как рассказывает один корреспондент, казавшийся совершенно здоровым русский матрос, после двухнедельного созерцания всего совершавшегося вокруг него, -- в середине дня спрыгнул с корабля в море и поплыл, крича: "виф ля Франс!" Когда его вытащили и спросили, зачем это он сделал, он отвечал, что дал зарок в честь Франции оплыть кругом корабля.
Таким образом, ничем не нарушаемое возбуждение росло и росло, как ком катящегося мокрого снега, и доросло, наконец, до того, что не только присутствующие, не только предрасположенные, слабонервные, но сильные, нормальные люди подпали общему настроению и пришли в ненормальное состояние.
Помню, что я, в рассеянии читая одно из таких описаний торжества приема моряков, вдруг неожиданно почувствовал сообщившееся мне чувство, подобное умилению, даже готовность к слезам, так что должен был сделать усилие, чтобы побороть это чувство.
III
Недавно профессор психиатрии Сикорский описал в Киевских университетских известиях исследованную им, как он называет это, психопатическую эпидемию малеванщини, проявившуюся в некоторых деревнях Васильковского уезда Киевской губернии. Сущность этой эпидемии состояла, по словам г-на Сикорского, в том, что некоторые люди этих деревень под влиянием их руководителя, по фамилии Малеванного, вообразили себе, что в скором времени должен наступить конец мира, и, изменив вследствие этого весь свой образ жизни, стали раздавать свое имущество, наряжаться, сладко есть и пить и перестали работать. Профессор нашел положение этих людей ненормальным. Он говорит: "Необыкновенное благодушие их переходило часто в экзальтацию, радостное состояние, лишенное внешних мотивов. Они настроены были сентиментально; учтивы до утрировки, говорливы, подвижны, с легко наступающими и столь же легко и бесследно исчезающими слезами радости. Они продавали необходимое, чтобы обзавестись зонтиками, шелковыми платками и т.п. принадлежностями, и к тому же платки служили для них только как туалетное украшение. Они много ели сластей. Настроение их духа всегда было жизнерадостное, и жизнь они вели совершенно праздничную: посещали друг друга, гуляли вместе... При указании им на явно нелепый характер их отказа от работы можно было каждый раз получить в ответ стереотипную фразу: "захочется -- буду работать, не захочется -- зачем стану себя принуждать?!"
Ученый профессор считает состояние этих людей явно выраженный случаем психопатической эпидемии и, советуя правительству принять некоторые меры против распространения ее, заканчивает свое сообщение словами: "Малеванщина есть вопль заболевшего населения и мольба об освобождении от вина и об улучшении образования и санитарных условий".
Но если малеванщина есть вопль заболевшего населения и мольба об освобождении от вина и от вредных общественных условий, то какой же ужасающий вопль заболевшего населения и какая мольба об избавлении его от вина и от ложных общественных условий есть эта новая болезнь, появившаяся в Париже и с ужасающей быстротой охватившая большую часть городского населения Франции и почти всю правительственную и господскую цивилизованную Россию?
И если признать, что психопатическое страдание малеванщины опасно и что правительство хорошо сделало, последовав совету профессора, устранив руководителей малеванцев за исключением некоторых из них в сумасшедшие дома и монастыри и ссылкой некоторых в отдаленные места, то насколько более опасной должно признать эту вновь появившуюся в Тулоне и Париже и оттуда распространившуюся по всей Франции и России новую эпидемию, и насколько необходимее, если не правительству, то обществу принять решительные меры против распространения таких эпидемий.
Сходство между тою и другою болезнью полное. То же необыкновенное благодушие, переходящее в беспричинную и радостную экзальтацию, та же сентиментальность, утрированная учтивость, говорливость, те же беспрестанные слезы умиления, приходящие и проходящие без причинны, то же праздничное настроение, то же гуляние и посещение друг друга, то же наряжание себя в самые нарядные платья, то же пристрастие к сладкой еде, те же бессмысленные речи, та же праздность, то же пение и музыка, то же руководительство женщин и та же для многих клоуническая фаза attitudes passionells, которую заметил г-н Сикорский у малеванцев, т.е., как я понимаю это слово, те различные ненатуральные позы, которые принимают люди во время торжественных встреч, приемов и произнесения речей во время обедов.
Сходство совершенное. Разница только в том, и разница огромная для того общества, в котором происходят эти явления, что там это помешательство нескольких десятков. мирных, бедных деревенских жителей, живущих своими небольшими средствами и потому не могущих совершить никакого насилия над своими соседями и заражающих других только посредством личной и изустной передачи своего настроения, здесь же -- это помешательство миллионов людей, обладающих огромными суммами денег и средствами насилия над другими людьми: ружьями, штыками, крепостями, броненосцами, меленитами, динамитами и, кроме того, имеющими в своем распоряжении самые энергические средства распространения своего помешательства: почту, телеграфы, огромное количество газет и всякого рода изданий, наперерыв печатающих и разносящих их заразу во все концы мира. Разница еще в том, что первые не только не напиваются пьяны, но не употребляют никаких хмельных напитков, вторые же находятся постоянно в полупьяном состоянии, которое они не переставая в себе поддерживают. И потому для общества, в котором происходят такие явления, между киевской эпидемией, во время которой, по сведениям г-на Сикорского, не видно, чтобы было совершено какое-либо насилие, убийство, и той, которая появилась в Париже, где при одном шествии задавлено более 20 женщин, разница та же, какая была бы между тем, что из печки выскочил уголек и теплится на полу, который, очевидно, не загорится от него" и огнем, который захватил уже двери и стены дома. В худшем случае последствия киевской эпидемии будут состоять в том, что крестьяне одной миллионной части России проживут то, что они нажили своим трудом, и окажутся несостоятельными для уплаты казенных податей. Последствия же от эпидемии тулонско-парижской, захватившей людей, обладающих страшной властью, огромными суммами денег, орудиями насилия и распространения своего помешательства, -- могут и должны быть ужасны.
IV
Можно с жалостью выслушивать тот вздор, который болтает слабый, старый, безоружный сумасшедший в своем колпаке и халате, даже и не противоречить и шутя даже потакнуть ему, но когда это целая толпа здоровенных сумасшедших, вырвавшихся из своего заключения, и толпа эта обвешена с головы до ног острыми кинжалами, саблями и заряженными револьверами и в азарте размахивает этими смертоносными орудиями, -- нельзя уже не только потакать им, но и быть минуту спокойным. То же и с тем состоянием возбуждения, вызванного франко-русскими празднествами, в котором находится теперь французское и русское общество. Ведь люди, подпавшие теперь психопатической эпидемии, находятся в обладании самых страшных орудий убийства и истребления.
Правда, что во всех речах, во всех тостах, произносимых во время этих празднеств, во всех статьях об этих празднествах неуклонно говорилось о том, что значение всего совершающегося состоит в обеспечении мира. Даже сторонники войны говорили не о ненависти к отторгающим провинции, а о какой-то любви, которая как-то ненавидит.
Но известна хитрость всех людей, одержимых душевными болезнями, и это-то самое упорное повторение того, что мы не хотим войны, а хотим мира, и умалчивание о том, о чем все думают, и составляет самое угрожающее явление.
В своем ответном тосте на обеде в Елисейском дворце русский посол сказал: "Прежде нежели провозгласить тост, на который отзовутся из самой глубины сердец не только все, находящиеся в этих стенах, но также и с той же силой и все те, чьи сердца вдали и вблизи на всех пунктах великой, прекрасной Франции, равно как и всей России, бьются в настоящую минуту в унисон с нашими, -- позвольте мне принести вам выражение глубокой нашей благодарности за приветственные слова, обращенные вами к адмиралу, на которого царь возложил поручение отдать кронштадтский визит. При том высоком значении, которым вы пользуетесь, слова ваши характеризуют истинное значение великолепных мирных торжеств, празднуемых с таким замечательным единодушием, лояльностью и чистосердечием".
То же ничем не оправдываемое упоминание о мире находится и в речи французского президента: "Узы любви, связывающие Россию и Францию, -- сказал он, -- и два года назад скрепленные трогательными манифестациями, которых наш флот был предметом в Кронштадте, с каждым днем становятся теснее, и честный обмен наших дружественных чувств должен вдохновить всех тех, кто принимает к сердцу благодеяния мира, доверия и безопасности" и т.д.
И в той и другой речи совершенно неожиданно и без всякого повода говорится о благодеяниях мира и о мирных торжествах.
То же самое и в телеграммах, которыми обменялись русский император и французский президент. Русский император телеграфирует:
"Au moment ou l'escadre russe quitte la France, il me tient a coeur de vous exprimer combien je suis touche et reconnaissant de l'accueil chaleureux et splendide, que mes marins ont trouve partout sur le sol francais. Les temoignages de vive avec tant d'eloquence, joindront un nouveau lien a ceux qui unissent les deux pays et contribueront, je l'espere, a l'affermissement de la paix generale, objet de leurs efforts et de leurs voeux les plus constant..." (В тот момент, когда русская эскадра покидает Францию, мне хочется высказать вам, насколько я тронут и благодарен за горячий и блестящий прием, который встретили мои моряки повсюду на французской территории. Выражения живой симпатии, которые проявились еще раз так красноречиво, прибавят еще новые узы к тем, которые соединяют две страны, и послужат, я надеюсь, к укреплению всеобщего мира, цели их постоянных усилий и желаний.)
Французский президент в ответной телеграмме говорит:
""La depeche don't je remercie votre majeste m'est parvenue au moment ou je quittais Toulon pour rentrer a Paris. Le belle escadre sur laquelle j'ai eu la vive satisfaction se saluer le pavillon russe dans les eaux francaises, l'accueil cordial et spontane que vos braves marins ont rencontre partout en France, affirment une fois de plus avec eclat les sympathies sinceres qui unissent nos deux pays. Ils marquent en meme temps une foi profonde dans l'influence bienfaisante que peuvent exercer ensemble deux grandes nations devouees a la cause de la paix". (Депешу, за которую я благодарю ваше величество, я получил в тот момент, когда я покидал Тулон, чтобы вернуться в Париж. Прекрасная зскадра. на которой я имел удовольствие приветствовать русский флаг в французских водах, дружеский и радужный прием, который ваши храбрые моряки встретили повсюду во Франции, блестяще доказывают еще раз, какая искренняя симпатия соединяет наши две страны. В то же время они вселяют глубокую веру в то благодетельное влияние, которые могут оказать две большие нации, преданные делу мира . )
Опять в обеих телеграммах ни к селу ни к городу упоминается о мире, не имеющем ничего общего с празднествами моряков.
Нет ни одной речи, ни одной статьи, в которых не говорилось бы о том, что цель всех этих бывших оргий есть мир Европы.
За обедом, который дают представители русской прессы, все говорят о мире. Г-н Зола, который недавно писал о том, что война необходима и даже полезна, и г-н Вогюэ, который не раз печатно высказывал то же, не говорят ни слова о войне, а говорят только о мире. Заседания палат открываются речами о прошедших празднествах, ораторы утверждают, что празднества эти суть объявление мира Европе.
Точно как человек, пришедший в мирное общество и усердно уверяющий при всяком случае присутствующих, что он вовсе не имеет намерения никому выбивать зубы, подбивать глаза и ломать руки, а имеет намерение только мирно провести вечер. "Да никто в этом и не сомневается, -- хочется ему сказать. -- Если же вы имеете такие гнусные намерения, то по крайней мере не смейте говорить их нам".
Во многих статьях, писанных о празднествах, даже прямо и наивно высказывается удовольствие о том, что во время празднеств никем не было выражено то, что tacitu consensu (По молчаливому соглашению.) решено было скрывать от всех и что только один неосторожный человек, тотчас же убранный полицией, крикнул то, что думали все, а именно "A bas l'Allemangne!" (Долой Германию!).
Так дети иногда так рады, что они скрыли свою шалость, что самая радость эта выдает их.
Да зачем же так радоваться тому, что никто ничего не сказал о войне, если мы точно не думаем о ней?
V
Никто не думает о войне, но только миллиарды тратятся на военные приготовления и миллионы людей находятся под ружьем в РОСИИ и Франции.
"Но это все делается для обеспечения мира, si vis pacem para bellum. L'empire c'est la paix, la republique c'est la paix " (Если хочешь мира, готовься к войне. Империя - это мир, республика -- это мир).
Но если так, то для чего же у нас в РОССИИ не только во всех журналах и газетах, издаваемых для так называемых образованных людей, выясняются военные выгоды нашего союза с Францией на случай войны с Германией, но и в "Сельском Вестнике", газете, издаваемой русским правительством для народа, внушается этому несчастному, обманываемому правительством народу, что "дружить с Францией и для РОССИИ тоже полезно и выгодно, потому что если бы паче чаяния упомянутые державы (Германия, Австрия, Италия) решились нарушить мир с Россией, то хотя она и одна с Божьей помощью могла бы постоять за себя, но било бы это нелегко и для успешной борьбы понадобились бы большие жертвы и потери" и т.д. ( "Сельский вестник", 1893, No43.)
И для чего же во всех французских коллежах преподается история по учебнику, составленному г-м Лависсом, 21 издание 1889 г., в котором значится следующее:
"Depuis que l'insurrection de la Commune a ete vaincue, la France n'a plus ete troublee. Au lendemain de la guerre, elle s'est remise au travail. Elle a paye aux Allemands sans difficultes l'enorme contributuion de guerre de cinq milliards. Mais la France a perdu sa renomee militaire pendant la guerre de 1870. Elle a perdu une partie de son territoire. Plus de quinze cents mille hommes, qui habitaient nos departments du Haut Rhin, du bas Rhin et de la Moselle, et qui etaient de bons francais, ont ete obliges de devenir Allemands. Ils ne sont pas resignes a leur sort. Ils detestent l'Allemagne, ils esperent toujours redevenir Francais. Mais l'Allemange tient a sa conquete, et c'est un grand pays, don't tous les habitants aiment sincerement leur patrie et don't les soldats sont braves et disciplines. Pour reprendre a l'Allemagne ce qu'elle nous a pris, il faut que nous soyons de bons citoyens et de bons soldats. C'est pour que vous deveniez de bons soldats, que vos maitres vous apprennent l'histoire de la France. L'histoire de la France montre que dans notre pays les fils ont toujours venge les desastres de leurs peres. Les francais du temps de Charles VII ont venge leurs peres vaincus a Crecy, a Poities, a Azincourt... C'est a vous, enfants de venger vos peres, vaincus a Sedan et a Metz. C'est votre devoir, le grand devoir de votre vie. Vous devez y penser toujours" и т.д. ("После того как было подавлено восстание коммуны, Франция успокоилась. Сейчас же после войны она принялась за работу. Она заплатила немцам без затруднения громадную военную контрибуцию в пять миллиардов. Но Франция потеряла свою военную славу во время войны 1870 года. Она потеряла часть своей территории. Более полутораста тысяч человек, которые жили на верховьях и устьях Рейна и Мозеля и которые были настоящими французами, были вынуждены сделаться немцами. Но они не подчинились своей судьбе. Они ненавидят Германию; они постоянно надеются снова стать французами. Но Германия дорожит своими завоеваниями, и это великая страна, жители которой искренне любят свою родину и солдаты которой храбры и дисциплинированы. Чтобы отнять у Германии то, что она у нас взяла, нам нужно быть хорошими гражданами и хорошими солдатами. Чтобы вы сделались хорошими солдатами, учителя ваши учат вас истории Франции. История Франции показывает, что в нашей стране сыновья всегда мстили на несчастье своих отцов. Французы во времена Карла VII мстили за своих отцов, побежденных при Кресси, Пуатье, Азинкуре... А вам, детям, воспитанным теперь в наших школах, надлежит мстить за ваших отцов, побежденных при Седане и Меце. Это ваша обязанность, громадная обязанность вашей жизни. Вы должны "всегда думать об этом.")
Внизу страницы стоит ряд вопросов, соответствующих параграфам. Вопросы следующие:
"Что утратила Франция при потере части своей территории? Сколько французов сделалось немцами при потере этой территории? Любят ли эти французы Германию? Что должны мы делать для того, чтобы возвратить когда-нибудь отнятое У нас Германией?"... Кроме того, есть еще "Reflexions sur le VII livre ("Размышления о VII книге".), в которых говорится, что "дети Франции должны памятовать о наших поражениях 1870 г.", что "они должны чувствовать на сердце тяжесть этого воспоминания", но что "это воспоминание не должно их обескураживать: оно, напротив, должно возбуждать в них храбрость".
Так что если в официальных речах и говорится с большой настойчивостью о мире, то народу, молодым поколениям, да и вообще всем русским и французам под рукою неуклонно внушается необходимость, законность, выгодность и даже доблесть войны.
"Мы не думаем о войне. Мы только заботимся о мире".
Хочется спросить: qui, diable, trompe-t-on ici (Кого же, черт возьми, здесь обманывают?) если бы еще нужно было это спрашивать и не было слишком ясно, кто этот несчастный обманутый.
Обманутый этот, все тот же вечно обманутый, глупый рабочий народ, тот самый, который своими мозолистыми руками строил все эти и корабли, и крепости, и арсеналы, и казармы, и пушки, и пароходы, и пристани, и молы, и все эти дворцы, залы и эстрады, и триумфальные арки, и набирал и печатал все эти газеты и книжки, и добыл и привез всех тех фазанов и ортоланов, и устриц, и вина, которые едят и пьют все эти им же вскормленные, воспитанные и содержимые люди, которые, обманывая его, готовят ему самые страшные бедствия; все тот же добрый, глупый народ, который, оскаливая свои здоровые белые зубы, зевал, по-детски наивно радуясь на всяких наряженных адмиралов и президентов, на развевающиеся над ними флаги и на фейерверки, гремящую музыку, и который не успеет оглянуться, как уже не будет ни адмиралов, ни президентов, ни флагов, ни музыки, а будет только мокрое пустынное поле, холод, голод, тоска, спереди убивающий неприятель, сзади неотпускающее начальство, кровь, раны, страдания, гниющие трупы и бессмысленная, напрасная смерть.
А люди, такие же, как те, которые теперь празднуют на празднествах в Тулоне и Париже, будут сидеть после доброго обеда, с недопитыми стаканами доброго вина, с сигарою в зубах, в темной суконной палатке и булавками отмечать по карте те места, где надо оставить еще столько-то и столько-то составленного из этого народа пушечного мяса для завладения тем-то и тем-то укреплением и для приобретения такой или другой ленточки или чина.
VI
"Но ничего этого нет и нет никаких воинственных замыслов, -- отвечают нам на это. -- Есть только то, что два народа, чувствующие взаимную симпатию, друг другу выражают эти чувства. Что тут дурного, что представители дружественной нации были приняты с особенной торжественностью и почетом представителями другой нации? Что тут дурного, даже если и допустить, что союз может иметь значение обороны против угрожающего миру Европы опасного соседа?"
Дурно тут то, что все это ложь, самая очевидная и наглая, ничем не оправдываемая, злая ложь. Ложь -- эта внезапно возникшая, исключительная любовь русских к французам и французов к русским; и ложь -- наша подразумеваемая под этим нелюбовь к немцам, недоверие к ним. И еще большая ложь -- то, что цель всех этих неприличных и безумных оргий есть будто бы соблюдение европейского мира.
Все мы знаем, что никакой особенной любви к французам мы не испытывали ни прежде, ни теперь не испытываем, точно так же, как и то, что мы не испытывали и не испытываем никакой враждебности к немцам.
Нам говорят, что Германия имеет замыслы против России, что тройственный союз угрожает миру Европы и нам и что наш союз с Францией уравновешивает силы и потому обеспечивает мир. Но ведь утверждение это так явно глупо, что совестно серьезно опровергать его. Ведь для того, чтобы это было так, т.е. чтобы союз обеспечивал мир, нужно', чтобы силы были математически равны. Если же перевес теперь на стороне франко-русского союза, то опасность все та же. Еще большая: потому что, если было опасно, что Вильгельм, стоящий во главе европейского союза, нарушит мир, то гораздо более опасно, что Франция, та, которая не может помириться с потерей своих провинций, сделает это. Ведь тройственный союз назывался лигой мира, для нас же он бил лигой войны. Точно так же и теперь франко-русский союз не может не представляться иначе, чем он и есть на самом деле -- лигой войны.
И потом, если мир зависит от равновесия сил, то как определить те единицы, между которыми должно установиться равновесие? Теперь англичане говорят, что союз России с Францией угрожает им, и им потому нужно составлять новый союз. И насколько именно единиц союзов должна быть разделена Европа, чтобы было равновесие? Ведь если это так, то в каждом обществе людей более сильный человек, чем другой, уже есть опасность, и остальным нужно складываться в союзы, чтобы противодействовать ему.
Спрашивают: "Что тут дурного, что Франция и Россия выразили свои взаимные симпатии для обеспечения мира?" -- Дурно то, что это ложь, а ложь никогда не говорится и не проходит даром.
Дьявол -- человекоубийца и отец лжи. И ложь всегда ведет к человекоубийству. И в этом случае очевиднее, чем когда-нибудь.
Ведь точно так же, как и теперь, так и перед турецкой войной будто бы возгорелась вдруг внезапная любовь наших русских к каким-то братьям славянам, которых никто не знал в продолжение сотен лет, тогда как немцы, французы, англичане всегда были и продолжают быть нам несравненно ближе и роднее, чем какие-то черногорцы, сербы, болгары. И начались такие же восторги, приемы и торжества, раздувавшиеся Аксаковыми и Катковыми, которых поминают уже теперь в Париже, как образцы патриотизма. Тогда, как и теперь, говорили только о взаимной внезапно вспыхнувшей любви между русскими и славянами. Сначала точно так же, как теперь в Париже, тогда в Москве пили, ели, говорили друг другу глупости, умилялись на свои возвышенные чувства, говорили об единении и мире и умалчивали о главном, о замыслах против Турции. Газеты раздували возбуждение; в игру понемногу вступало правительство. Поднялась Сербия. Начались дипломатические ноты, полуофициальные статьи; газеты все более и более лгали, выдумывали, горячились, и кончилось тем, что Александр II, действительно не желавший войны, не мог не согласиться на нее, и совершилось то, что мы знаем: погибель сотен тысяч невинных людей и озверение и одурение миллионов. То, что делалось в Тулоне и Париже и теперь продолжает делаться в газетах, очевидно ведет к такому же или еще ужаснейшему бедствию. Точно так же сначала будут под звуки "Боже, царя храни" и "Марсельезы" пить разные генералы и министры за Францию, Россию, за разные полки, армии и флоты; будут печатать свое лганье газеты, будет праздная толпа богатых людей, не знающих, куда девать свои силы и время, болтать патриотические речи, раздувая враждебность к Германии, и как бы ни был миролюбив Александр III, сложатся такие обстоятельства, что ему нельзя будет отказаться от войны, которой будут требовать все окружающие его, все газеты и, как это всегда кажется, общественное мнение всего народа. И не успеем мы оглянуться, как на столбцах газет появится обычное зловещее, нелепое провозглашение:
"Божьей милостью, мы, самодержавнейший, великий государь всея России, царь польский, великий князь финляндский и проч. и проч., объявляем всем нашим верным подданным, что для блага этих, вверенных нам Богом, любезных наших подданных, мы сочли своей обязанностью перед Богом послать их на убийство. С нами Бог" и т.п.
Зазвонят в колокола, оденутся в золотые мешки долговолосые люди и начнут молиться за убийство. И начнется опять старое, давно известное, ужасное дело. Засуетятся, разжигающие людей под видом патриотизма и ненависти к убийству, газетчики, радуясь тому, что получат двойной доход. Засуетятся радостно заводчики, купцы, поставщики военных припасов, ожидая двойных барышей. Засуетятся всякого рода чиновники, предвидя возможность украсть больше, чем они крадут обыкновенно. Засуетятся военные начальства, получающие двойное жалованье и рационы и надеющиеся получить за убийство людей различные высокоценимые ими побрякушки -- ленты, кресты, галуны, звезды. Засуетятся праздные господа и дамы, вперед записываясь в Красный Крест, готовясь перевязывать тех, которых будут убивать их же мужья и братья, и воображая, что они делают этим самое христианское дело.
И, заглушая в своей душе отчаяние песнями, развратом и водкой, побредут оторванные от мирного труда, от своих жен, матерей, детей -- люди, сотни тысяч простых, добрых людей с орудиями убийства в руках туда, куда их погонят. Будут ходить, зябнуть, голодать, болеть, умирать от болезней, и, наконец, придут к тому месту, где их начнут убивать тысячами, и они будут убивать тысячами, сами на зная зачем людей, которых они никогда не видали, которые им ничего не сделали и не могут сделать дурного.
И когда. наберется столько больных, раненых и убитых, что некому будет уже подбирать их, и когда воздух уже так заразится этим гниющим пушечным мясом, что неприятно сделается даже и начальству, тогда остановятся на время, кое-как подберут раненых, свезут, свалят кучами куда попало больных, а убитых зароют, посыпав их известкой, и опять поведут всю толпу обманутых еще дальше, и будут водить их так до тех пор, пока это не надоест тем, которые затеяли все это, или пока те, которым это было нужно, не получат всего того, что им било нужно. И опять одичают, остервенеют, озвереют люди, и уменьшится в мире любовь, и наступившее уже охристианение человечества отодвинется опять на десятки, сотни лет. И опять те люди, которым это выгодно, с уверенностью станут говорить, что если была война, то это значит то, что она необходима, и опять станут готовить к этому будущие поколения, с детства развращая их.
VII
И потому, когда являются такие патриотические проявления, как тулонские празднества, хотя и издалека как будто, но уже вперед связывающие волю людей и обязывающие их к тем обычным злодействам, которые всегда вытекают из патриотизма, всякий понимающий значение этих празднеств не может не протестовать против всего того, что молчаливо включено в них. И потому когда господа журналисты печатают, что все русские сочувствуют тому, что делалось в Кронштадте, Тулоне и Париже, что этот союз на жизнь и смерть закреплен волею всего народа, и когда русский министр просвещения уверяет французских министров, что вся его команда -- русские дети, ученые и писатели разделяют его чувства, или когда начальник русской эскадры уверяет французов, что вся Россия будет признательна им за их прием, и когда протопресвитеры отвечают за своих пасомых и уверяют, что молитвы французов за жизнь августейшего дома радостно отозвались в сердцах русского царелюбивого народа, и когда русский посланник в Париже, считающийся представителем русского народа, говорит после блюда ortolans a la soubise et logopedes glacees с бокалом шампанского grand Moet в руке, что все русские сердца бьются в унисон с его сердцем, преисполненным внезапной и исключительной любовью к прекрасной Франции (la belle France), -- то мы, свободные от одурения люди, считаем своей священной обязанностью не только за себя, но и за десятки миллионов русских людей, самым решительным образом протестовать против этого и заявить, что сердца наши не бьются в унисон с сердцами г-д журналистов, министров просвещения, начальников эскадр, протопресвитеров и послов, и, напротив, переполняются негодованием и омерзением к той вредной лжи и тому злу, которые они сознательно или бессознательно распространяют своими поступками и речами. Пускай они пьют Моеt, сколько им угодно, и пишут статьи и произносят речи от себя и за себя, но МУ, все христиане, сознающие себя таковыми, не можем допустить того, что все то, что говорят и пишут эти люди, связывает нас. Не можем допустить этого потому, что мы знаем, что кроется под всеми этими пьяными восторгами, речами и объятиями, похожими не на закрепление мира, как уверяют нас, а скорее на те оргии и пьянства, которым предаются злоумышленники, готовясь на совместное преступление.