ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Совсем как у нас в деревне на озере Гольдап! — думал Генрих. — И совсем все другое…»

Он сидел на подставке для молочных бидонов, болтал ногами и смотрел на деревенскую улицу. Рядом стоял фанерный чемодан. Было утро того весеннего дня, когда в тот год на каштанах раскрылись почки.

Жители деревни копали ямы. Подтаскивали солому. Потом опускали в ямы ящики и мешки с зерном, покрывали все соломой и досками и… закапывали.

Позади Генриха вышел из своего дома хозяин, коренастый, с большим шрамом через весь лоб — от осколка гранаты, должно быть. Поглядел вправо, поглядел влево и убедился, что непосредственная опасность еще не грозит. Заметив мальчишку на высокой подставке, он сказал:

— Господи боже ты мой! Сидит тут и глаза таращит! — и снова скрылся в доме.

Генрих все сидел и смотрел, как жители покидали свои жилища.

Из помещичьей усадьбы вышел человек с огромной скрипкой на спине. Рядом семенила девочка с рюкзаком. У нее были тоненькие ножки и огромные глаза. Неожиданно человек со скрипкой спохватился: оказывается, он не снял свастику с воротничка. Человек положил скрипку на землю и сорвал круглый значок. Генриху очень хотелось спросить, можно ли играть на такой большой скрипке. Он такой никогда не видел. Но девочка вдруг почему-то вцепилась в рукав отца и заплакала. Мать ее, шедшая сзади, тоже плакала. Бросив значок, человек снова взвалил скрипку на спину и зашагал вперед.

Среди жителей, покидавших деревню, шла и фрау Сагорайт. Она шагала рядом с пастором в черном облачении.

— Нет, нет, фрау Сагорайт, я еще подожду немного, — сказал Генрих.

Мимо прошла семья лесничего. У него самого был заткнут рукав в карман. Значит, он без руки! Но за спиной висит ружье. Мать ведет за руку четырехлетнюю девочку. Девочка хнычет: требует, чтобы ей дали куклу. В конце концов мать возвращается в дом и приносит куклу. Лесничий, подняв голову, поглядывает на каштаны.

Прошло немного времени, и со двора выехал крестьянин со шрамом на лбу. Поравнявшись с Генрихом, он придержал лошадей.

— Ты что, ждешь кого? Или один остался? Если один остался, едем с нами.

В повозку были запряжены два крепких коня, а слева без упряжи бежала красивая молодая лошадка с необычайно длинной шеей, шерсть ее отливала голубым. Она шаловливо тянулась губами к гриве матери.

— Ну как? — спросил крестьянин, подвинувшись на козлах и освобождая место рядом с собой.

— Чего пристал, раз сам не хочет! — сказала женщина, сидевшая в повозке.

Когда, казалось, уже все покинули деревню, какая-то старушка открыла калиточку своего палисадника и вышла, будто так — задержалась по хозяйству. За собой она вела на веревке козу и трех ягнят. Сама старушка была маленькая, кругленькая, похожая на церковный колокол.

— Гляди, расстреляют они тебя! — крикнула она Генриху.

Мальчик покачал головой. Старушке не удавалось управляться с ягнятами, и она громко ругала их.

Генрих крикнул ей вдогонку:

— Они совсем не такие!

— Враги наши?

— Ну да, враги.

Старуха обернулась.

— Не бери греха на душу, мальчик! — сказала она строго и поспешила за остальными.

Тихо стало в деревне.

2

Время от времени приходят солдаты, отставшие от своих частей. Они в штатских куртках или пиджаках и в цивильных ботинках. Но есть и такие, что бредут в пропотевших мундирах, с винтовкой и противогазом. Мальчишке все интересно: он подходит к солдатам, объясняет им, куда и как идти.

Потом решает сам пройтись по дворам. Заглядывает в один, в другой… «Вон оно что!» — думает он и переходит в следующий. Вся деревня теперь его. Он тут король!

Так он добирается и до барского дома. Взбегает вверх по широкой лестнице, ногой распахивает двери. И тут же отскакивает в ужасе. Батюшки мои! В прихожей стоит огромный секач. Задрав голову, он обнажил страшные клыки.

Генрих отскакивает к двери, прижимается к ней спиной.

Секач ни с места. Генрих стучит каблуком по филенке — секач ни с места. Да это же чучело!

С досады Генрих даже плюнул в него, потом отправился дальше по переходам, залам и кабинетам.

Красиво здесь — как в сказке! Кое-что напоминает Генриху поместье Ошкенатов. В одной комнате стены красные, в другой — затянуты желтой материей. Стулья тоже желтые, и кресла, и диваны. С потолка ласково смотрят ангелы. Все ящики шкафчиков и комодов выдвинуты, повсюду валяются платья, какие-то коробочки, шкатулки. Генрих нагибается и поднимает с пола бинокль. Сразу вешает себе на шею. А сколько здесь, оказывается, часов… Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать… Семнадцать! Всюду — на стенах, под стеклом, — всюду часы! Генрих слушает. Но ни один маятник не качается — часы не бьют, не тикают. Завод кончился.

А вот еще один салон.

— S’il vous plait, madame!

Какой-то мальчишка стоит и смотрит на него. Даже глаза вытаращил. Ну и видик у него! С Нового года небось не умывался. Нахальный какой! Но вроде бы и присматривается. А похож на мальчика с пальчик: сапоги больше него самого. Нет, нет, что-то тут не так! У него же тоже бинокль… Вот ведь как можно обмануться! Это ж зеркало! Большущее зеркало во всю стену.

Выйдя снова на улицу, Генрих с наслаждением вдыхает весенний воздух. Тихо так, тепло. Слышно, как чирикают воробьи. Кладбищенская ограда вся заросла сиренью… А это что такое? Столб дыма за деревней!

Генрих обежал какой-то сарай и увидел — горит внизу, на берегу озера. Он спустился по проулку до рыбачьего домика. Горел сарай. Неподалеку стоял чужой мальчишка. Вот он наклонился и, подняв весло, бросил в огонь.

— Ты что, нарочно поджег, да?

На мальчишке косо сидела шапочка, штаны рваные. Но рубашка белая, должно быть только что надетая. Было видно, что она сшита на взрослого.

— В камышах прятался?

— Ага.

— Все четыре дня?

— Три.

Мальчика звали Войтек. Поляк. Вместе они подошли к ольшанику, где висели просмоленные сети. Подкатив большой моток сетей к горящему сараю, они толкнули его в огонь. В небо взвился черный столб дыма. Пламя затрещало.

— И веслом он тебя бил?

— Каждый день. И ногами.

Не было между ними ни робости, ни недоверия: прямо и открыто они говорили друг с другом.

Еще прошлым летом Войтек вместе с батраком-поляком бежали из деревни. Все хорошо обдумали, все приготовили, и время было подходящее: началась уборка урожая. Днем они могли спать в снопах. Так и добрались до самого Одера. Ночью переплыли реку. А на другое утро их поймали. Привезли сюда, избили и заперли в пожарный сарай.

Потом мальчишки пошли в деревню. Войтек нес за спиной рюкзак.

— Ты что ж, так пешком в Польшу и пойдешь? — спросил Генрих.

— До Нарева надо добраться. Там у меня мать.

На прощанье они пожали друг другу руки. Уходя, польский мальчик обернулся и помахал Генриху. Вскоре он скрылся в лесу. Но некоторое время Генрих еще видел белую рубашку, мелькавшую между деревьев.

Время от времени здесь слышались отдельные выстрелы. А иногда и пулеметная очередь. Правда, довольно далеко. Казалось, война обогнула деревню, прошла где-то стороной.

Позднее Генрих нашел в камышах две рыбачьи лодки. Но хозяин, прежде чем уйти, повыдергал паклю, и лодки затонули. Из воды торчали носы и деревянные уключины.

«А правда, здесь многое похоже на то, как было дома, но там все-таки лучше! — думал Генрих. — Там на дне озера у самого берега — камни, а под камнями вьюны прячутся. Летом ребята, закатав штаны, ходили по воде, поворачивали камни и прямо вилами выбирали вьюнов».

Сперва-то они дадут предупредительный выстрел, решил про себя Генрих. Он тогда выбежит на деревенскую улицу и знаками даст русским танкам понять, что в Гросс-Пельцкулене нет солдат.

Неподалеку от затопленных лодок Генрих нашел двадцать три карабина фольксштурмовцев. Он вытащил их на берег и аккуратно уложил в ряд.

3

Показались двое на лошадях.

«Ишь, хитрецы какие! — подумал Генрих. — Взяли да отняли у здешних крестьян пару лошадок, да ладных каких!»

Генрих крикнул нм издали:

— Вы правей держитесь, мимо церкви, если вам на мост через Хавель!

Мост, правда, парашютисты давно уже взорвали.

А лошади не рослые, приметил Генрих. Гривы густые, хвосты длинные, до самых бабок. И ноги мохнатые.

— Что-то не видно русских танков. Не скоро еще, наверное… Ничего не слышно?.. — спрашивает Генрих, похлопывая мощную шею лошади.

Молчание всадников озадачивает его. Генрих поднимает голову… Да это ж!.. Каски совсем не такие!.. И форма чужая!.. Генрих роняет поводья. Отступив два шага, он натыкается на забор.

— Ты, маленькая, лошадка пугаться?

Руки Генриха вцепляются в штакетник.

— Лошадка нет рога! — говорит солдат. Достав из кармана табак, он насыпает его на клочок газетной бумаги. Из-под стальной каски выбиваются светло-русые волосы.

Сержант рядом с солдатом смотрит на мальчишку с прищуром, будто взглядом своим хочет просверлить и карманы куртки и голенища сапог.

— Говори, где камерад?

— Камерад?.. Нет камерад… Деревня — нет камерад!

Подумав немного, сержант опять спрашивает:

— А германски парашютист?

— Никс парашютист. Деревня никс парашютист.

Лошади трогают. Из-под копыт поднимается облачко пыли. Вот они уже доскакали до кладбищенской ограды. Русый солдат оборачивается, весело подмигивает и показывает «нос».

А Генрих все так и стоит, накрепко вцепившись в штакетник.

4

И откуда столько маленьких повозок взялось?

Через деревню тянется нескончаемый обоз. И все такое чужое! И так интересно: над головами лошадей — деревянные дуги, а сами лошадки маленькие и мохнатые. Так и кажется, будто они в своих гривах принесли сюда ветер далеких степей.

Мальчишка никак не может взять в толк, как это русские добрались так далеко на этих маленьких повозках! Солдаты сидят на шинелях или прямо на соломе. Иногда кто-нибудь кричит ему что-то, но Генрих ничего не понимает, однако кричит в ответ:

— Здравствуйте! Здравствуйте!

Нравится Генриху простота и непринужденность солдат, нравятся и маленькие лошадки.

Словно завороженный, он пробирается между повозками, подкидывает лошадям сено, помогает распрягать, бежит показывать, где помпа. И очень скоро замечает, что его, оказывается, окрестили новым именем — «Товарищ». Все так и называют его «Товарищ». Только диву даешься, откуда везде уже его новое имя знают.

— Давай, давай, товарищ!

Солдаты подзывают его, угощают кашей. Однако в ней Генрих почему-то не находит ни сушеных груш, ни чернослива. Тем не менее он не устает заверять солдат, что каша очень вкусная. При этом он усиленно кивает, издает какие-то звуки, кажущиеся ему похожими на русскую речь.

Вдруг кто-то хлопает его по плечу. Оказывается, это солдат с русыми кудряшками, который утром ему рожи строил и «нос» показал.

— Я глядеть, глядеть — нет Товарищ!

Они шумно здороваются, будто давно уже знакомы. Мишка дает ему газету, чтобы он оторвал себе клочок для цигарки.

— Война капут! — говорит Генрих.

— Война капут. Фашист капут!

— Пуговица? — вдруг выпаливает Генрих, указывая на нагрудный кармашек гимнастерки, застегнутый золотой пуговкой.

— Пуговица! Пуговица! — смеясь, повторяют солдаты.

Они громко о чем-то говорят. Возможно, о том, как хорошо немецкий мальчишка произнес это слово. А Генрих при этом делает такое лицо, как будто у него еще много русских слов в запасе.

Не так, как все, ведет себя сержант, которого зовут Николай. Правда, он уже не посматривает на Генриха так подозрительно, как когда они вдвоем с Мишкой въехали в деревню, но и не садится с ним рядом, не шутит. Он обходит дворы, приказывает наполнить кормушки сеном. Отобрал двух бычков и велел их забить. Стальной шлем не снимает, даже когда сам садится доить коров.

— Николай — хороший камерад, — говорит Мишка. — Мой камерад, ду ферштеэн? — При этом он хлопает себя по груди.

Но Генрих сдержан, он побаивается сержанта Николая.

По кругу передавали пузатую бутылочку. Каждый делал три глотка и тыльной стороной ладони вытирал рот. Когда очередь дошла до Генриха, сержант рывком забрал бутылочку и тут же закупорил. Поднимаясь, он махнул Генриху: ступай, мол, за мной!

Они быстро дошли до кладбищенской ограды. На колокольне развевался красный флаг. Генрих очень испугался.

— Я не вешать флаг, — заверял он сержанта. — Я не лазить колокольня.

И действительно, до этой минуты он не видел флага на колокольне. Ветер раздувал красное полотнище, оно хлопало о черепичную крышу.

Ворота оказались незапертыми, и они вошли в церковь. Здесь было прохладно. Поднялись на хоры. Затем по лесенке полезли все выше и выше.

— Позор какой! — сказал Генрих, когда они добрались до маленького окошка под самым шпилем колокольни. — И надо ж — красный! — Он раскрыл перочинный нож, собираясь срезать флаг.

Резким движением сержант выбил у него из рук ножик. Потом сел верхом на балку, еще долго размахивал кулаками, хлопал голенищами сапог друг о друга. Прошло много времени, прежде чем он вновь заговорил с Генрихом. И вдруг взял да и выбросил ножик в окошко. Генрих даже слышал, как он ударился об ограду.

— Фашист!.. Ты — гитлерюгенд!..

Страх охватил Генриха. Он во всем признается: да, он был в гитлерюгенд, был пимфом, даже хорденфюрером. Но этого он уже не скажет ни за что!..

— Я маленький гитлерюгенд. Я очень маленький гитлерюгенд…

— Фашист — фашист и есть. — Сержант пощупал материю флага, потрогал подковные гвозди, которыми он был прибит. Гвозди были ручной ковки.

«Это ж красный флаг!» — думал Генрих. Нет, ничего он не мог понять.

Здесь, наверху, солнце хорошо пригревало и было тепло. Сержант расстегнул воротничок гимнастерки, снял шлем, закурил. Без шлема он казался гораздо моложе. Над верхней губой виднелся пушок.

— Где твоя мать?

— У меня никс мать. — Неожиданный поворот удивил Генриха. — У меня никс мать, — еще раз сказал он.

— Никс мать? — удивился сержант.

— Она умереть.

И Генрих рассказал сержанту, как все было. Как он много дней ждал в маленьком городке, как бегал в госпиталь…

— Тиф это был, — объяснил он сержанту.

Рассказывал Генрих спокойно, и особой печали не слышалось в его словах, хотя он впервые говорил о смерти матери постороннему человеку…

Санитар, выходивший к нему, был ласков, все обещал, что мама скоро поправится.

— Понимаешь, у нее был тиф, Николай, тиф! — Быть может, Генрих был несколько многословен в своем рассказе, но он не волновался.

Галка, треща, облетала колокольню. Сержант, не отрывая глаз от Генриха, выпустил струйку дыма в окошко.

— Давай, Товарищ! — сказал он.

Они долго спускались по крутым лесенкам. Внизу их ослепило яркое солнце. Сержант не выходил из ограды — он кружил на одном месте, разводя траву носком сапога.

— Не надо, Николай. Ножик старый.

Нашли они нож уже на улице. Большое лезвие обломалось, кусочек облицовки ручки отскочил.

— Ничего страшного, Николай. Я больше люблю маленьким ножиком вырезать, — сказал Генрих.


Вечерело. Сержант и Генрих ехали верхом по деревенской улице. Они не торопились, лошади шли рядом. Это Мишка дал Орлика Генриху. Невысокая лошадка, мотая головой, энергично фыркала.

— Да нет, Николай, я сам видел, как они все пошли в лес. В ельнике они прячутся.

Когда они выехали за околицу, они вдруг услышали выстрел. Придержали лошадей. Стреляли довольно далеко, должно быть на небольшой возвышенности, поросшей лесом. Раздался еще одни выстрел. И сразу третий.

— Это они в нас! — сказал Генрих.

Сержант покачал головой. Немало он слышал выстрелов в эту войну и сразу понял, что это был не обычный винтовочный выстрел. Они подождали немного. Тихо.

— Давай! — сказал сержант.

Они повернули лошадей в сторону возвышенности, поросшей лесом.

У подножия, в буковом лесочке сержант снял автомат с предохранителя и, велев мальчику ждать, стал подниматься вверх.

«Наверняка это парашютисты», — думал Генрих. Он стоял, поглаживая шею лошади. Было очень страшно.


Немного погодя он выехал на просеку и увидел, как наверху по небольшой полянке ходил сержант. Гнедой тут же щипал травку. Посреди полянки рос старый каштан.

— Что там, Николай? — крикнул Генрих, поднимаясь по просеке вверх.

Под каштаном лежали трое. Все мертвые. Подъехав ближе, Генрих узнал — семья лесничего. «Боже мой! — подумал он. — Они сами себя застрелили».

— Это лесничий, — сказал он сержанту и соскочил с лошади, не отпуская повода.

Мертвые лежали очень близко друг к другу. Казалось, что они просто так прилегли на травку: девочка, мать и однорукий лесничий.

— Я видел, как они утром уходили из деревни, — сказал Генрих.

Сержант наклонился и поднял куклу.

— Зачем сами себя стрелять! — воскликнул он вдруг. — Зачем сами себя стрелять? — Он был очень возбужден и все ходил взад-вперед.

— Не понимаю я, — сказал Генрих. — Может быть, от страха они?

Сержант не слушал его.

— Зачем сами себя убивать! Зачем стрелять маленькую девочку? — все повторял он, бегая вокруг убитых. Потом он вскочил в седло и крикнул: — Пошел!

Солнце светило через листву старого каштана. Вниз они спускались лесом.

5

Жители деревни подносили ветки, слеги, лапник — они строили себе шалаши, готовясь ночевать. Неожиданно они остановились: кто так и застыл, опустив руки, кто выронил ветку — все испуганно смотрели на верховых, бесшумно выехавших на опушку.

Сержант строго поглядывал из-под шлема, да и мальчишка старался придать себе неприступный вид. Поднявшись в стременах, он крикнул:

— Нах хаузе! Никс бояться! Домой давай! — При этом он очень жалел, что не взял у Мишки стальной шлем.

Женщины, успевшие попрятаться в полуготовых шалашах, теперь поодиночке выходили.

— Батюшки мои! Да это ж паренек, что утром на подставке сидел! — воскликнула кругленькая старушка.

Подходя к верховым, она тащила за собой козу и делала один книксен за другим. Казалось, что она вот-вот окончательно сядет на еловые ветки, валявшиеся везде. Остальные женщины, должно быть решившие, что и им надо последовать ее примеру, тоже все вдруг стали делать книксен.

— Давай! — кричал Генрих. — Давай домой!

Оба верховых тронули лошадей.

Жители потянулись за ними, кто шагая рядом, а кто позади повозок. Не дойдя шагов десяти до сержанта, мужчины останавливались и снимали шапки. Неловко откланявшись, они уже не смели надевать шапки и шли дальше с непокрытыми головами.

Фрау Сагорайт, проходя, хотела заговорить с Генрихом, но то и дело смотрела на сержанта и тоже делала книксен.

— Ладно, ладно уж, фрау Сагорайт! — говорил сверху Генрих, внезапно ощутив сильную неприязнь к ней. При этом он не думал о прошлом, не думал о Рыжем, но, видя, как фрау Сагорайт делает книксен, испытывал дикую ненависть. Он глубоко презирал ее. — Ладно, ладно уж, фрау Сагорайт.

Прошел и крестьянин со шрамом на лбу. Они не ответили на его приветствие, а все смотрели на голубую лошадь, пританцовывавшую рядом с кобылой, которая шла в упряжке.

Все жители деревни выглядели ужасно: оборванные, грязные, непричесанные. Генриху даже показалось, что женщины нарочно вымазали себе лица грязью.

Мимо проходили ребята примерно одного возраста с Генрихом, но на них он смотрел особенно строго со своего седла.

Шел мимо и мальчишка на тоненьких ножках. Колени у него, видно, дрожали. Голова была непомерно большая, и верхние зубы выступали над нижней губой. «До чего ж он безобразен!» — подумал Генрих. А уродец, словно завороженный, смотрел на мохнатых лошадей и их седоков.

— Отвин! Отвин! — позвали мальчишку.

Он вздрогнул и бросился догонять большую фуру, укатившую уже далеко вперед. На бегу его большая голова качалась из стороны в сторону.

— А вон там, видишь? — шепнул Генрих Николаю, — гляди, какая большая скрипка!

Человек, несший огромную скрипку на спине, снял шляпу и обнажил совершенно голый череп. На ногах у него были кожаные краги. Рядом семенила девочка с большими глазами. Но теперь она уже не плакала.

Впрочем, одна повозка и ее возница вывели Генриха из себя. Мало того, что мужик не слез с козел, — он даже шапку не снял, когда поравнялся с ними, а только притронулся двумя пальцами к козырьку. Рядом сидела жена с грудным ребенком на руках. К повозке была прибита дощечка с именем и фамилией владельца. «Лео Матулла» — значилось на ней.

Сержант долго смотрел вслед повозке, которую с трудом тащила отощавшая до костей белая кляча. В самой повозке стояла только небольшая корзиночка, в каких обычно носят обед в поле. Других вещей в ней не было. Человеку, так спокойно смотревшему вперед и, казалось, только слушавшему скрип колес, было, должно быть, лет сорок.

Они подождали, пока мимо проехала последняя повозка, и в некотором отдалении последовали за ней.

— Кто же, кто здесь немецкий коммунист? — задал вдруг сержант вопрос. Он внимательно всматривался в лица проезжавших мимо жителей и теперь был явно недоволен, что коммунист не дал себя узнать.

— Я тоже все время думаю: кто? — сказал Генрих. Позднее он заметил: — Я все хотел спросить, Николай, ты не знаешь, почему он вывесил красный флаг на колокольне? Почему он вывесил красный флаг?

— Я ничего не понимать.

— Красный флаг он ведь вывесил.

— Ты считаешь — красный флаг нехорошо?

— Хорошо, очень даже хорошо! — поспешил его заверить Генрих, чувствуя, что сержант опять готов взорваться. — Да мне все равно, я только хотел спросить, почему этот коммунист…

— Ничего не все равно! — набросился на него сержант. — Красный флаг — это… Глупый ты мальчишка!

Дальше они ехали молча. Порой казалось, что сержант хочет что-то сказать, но он только отмахивался, продолжая ехать молча.

6

Раннее утро. Луч солнца расписал желтую стену. На витрине валяются куски хлеба и гора луковой шелухи. И всюду — бутылки. А Мишка разобрал все часы. На столе колесики, винтики, пружинки. Желтый салон выложен соломой и при солнце кажется ярко-золотым.

Война, оказывается, еще не кончилась. В деревне осталось две повозки и четыре упряжных лошади. Лошадям приходится сильно вытягивать шею, чтобы в барских конюшнях достать корм из яслей.

— И вам не надо скакать за вашими друзьями?

— Нет.

— А если фашисты в них стрелять будут?

— Нет. Я комендант.

— И одного дня не прошло, а вас уже капитаном назначили?

— Какой еще капитан! Я комендант.

— Да, да, конечно, комендант, — соглашается Генрих. При этом он думает: комендант ведь еще выше капитана. Да и то сказать: они вместе с Николаем впереди всей русской армии первыми вошли в Гросс-Пельцкулеп!

Комендатура состояла из четырех солдат. Самый маленький из них был Борис. Ростом чуть выше Генриха, он, очевидно, поэтому никогда не становился рядом с ним. Леонид, напротив, был стройный и сухощавый. Волосы черные, и сам он смуглый, как цыган. Над верхней губой маленькие усики. Он великолепно играл на балалайке.


Нет-нет да вспомнит Генрих старого Комарека! То пойдет в парк побродить и думает о нем, то заглянет в конюшню, а то спустится к озеру, туда, где лежат две затопленные лодки… С нежностью думает он об этом старом человеке и помнит до мелочей все, что произошло в тот день, когда он его потерял. Даже как пахли пыль и сосновые шишки, согретые солнцем. И лица людей, спешивших к мосту через Хавель… Фрау Сагорайт разжилась новой тележкой, но у нее отлетело заднее колесо. Генрих никак не мог найти гайку в песке. Мимо торопливо двигались люди и повозки. Стояла жара. Солнце клонилось к западу. Под сосной лежала больная корова. И вдруг лес дрогнул. Раздался чудовищный взрыв. Когда они поднялись, то увидели: даже самые большие деревья еще дрожат. Генрих и сейчас помнит, как тихо потом стало, даже представить себе невозможно такую тишину! Больная корова поднялась. Они смотрели ей вслед, а она, покачиваясь, скрылась в лесу. Прошло немного времени, и опять мимо них потянулись люди, но теперь уже в обратном направлении, — оказывается, это мост через Хавель взрывали…

— Товарищ! — раздается чей-то голос позади Генриха.

Он повернулся — это крикнул Отвин, мальчишка с огромной головой и торчащими вперед зубами.

— Давай отсюда! — закричал на него Генрих. — Опять притащился?

Мальчик, робко улыбаясь, смотрел на него не мигая.

— Никс ферштеэн? — крикнул Генрих и стал бегать, нагнувшись, будто ища камень. — Давай, давай!

Тогда мальчик отступил. Но он то и дело останавливался и смотрел на Генриха, преданно улыбаясь.

— Давай отсюда! — кричал Генрих. — И запомни раз навсегда: видеть тебя не желаю!

ГЛАВА ВТОРАЯ

7

Каждый день в деревню прибывали новые группы беженцев. Генрих бегал встречать их, надеясь, что дедушка Комарек приведет свой маленький обоз прямо к воротам помещичьей усадьбы…

Большой барский дом уже не вмещает всех нуждающихся в крыше над головой. Сначала люди просятся только переночевать, а потом остаются и на вторую и на третью ночь. На четвертый день они разбирают повозки, тащат доски в салон и разгораживают его. Спор идет за каждый кусочек паркета или за подставку для цветов — ее легко использовать как столик или шкафчик, если обить со всех сторон дощечками. И всё же, перед тем как разойтись на ночь, люди мирно сидят рядышком на парадной лестнице. Вечера уже темные, над ригой висит луна.

— Леонид, сыграй «Сулико»! — просит Генрих.

Пальцев совсем не видно, когда Леонид наклоняется над балалайкой. Фуражка съезжает у него с головы и катится вниз по ступенькам. Но Леонид ничего не замечает — глаза закрыты.

Из скольких городов и далеких деревень собрался здесь народ! А сейчас все сидят и смотрят туда, где над крышей огромной риги светит луна. Генрих тоже подтянул колена, оперся подбородком — и вот он уже опять идет по дорогам войны с дедушкой Комареком…

— А теперь «По долинам и по взгорьям», Леонид!

Генрих вскакивает и спускается по ступенькам за скатившейся фуражкой. Солдат хлопает ею по голенищам и напяливает на голову мальчишки. И снова льются высокие звуки. Струны дрожат от удалой игры Леонида…

Фуражка, конечно, велика Генриху — приходится высоко закидывать голову, а то и луны не увидишь. Больше всего Генриху нравится ходить с Мишкой по хозяйским дворам. Может быть, завтра они опять пойдут выбирать корову. А то и свинку прихватят… «Надо бы переписать все, что у хозяев на скотном дворе имеется, — думает Генрих. — Наверняка тайком забивают скотину».

Особое удовольствие он испытывает, когда они заходят к толстяку Бернико.

«Ну-ка, Бернико, мы пришли тут немного посмотреть, ферштеэн?.. — При этом Генрих стоит, опираясь на ограду свиного хлева, и разглядывает поросят; Бернико нервно переступает с ноги на ногу, шрам наливается кровью. — Я думаю, Бернико… Я думаю, этот кабанчик с черными крапинками…» — «Да разве можно! — восклицает хозяин. — Он еще и полцентнера не потянет. Ты пойми меня правильно, Товарищ. Ты ж вчера уже два… — Хозяин вытирает капельки пота со лба, но продолжает ласково улыбаться. — Ваша власть, Товарищ. — И принимается расписывать, до чего ловко и точно Генрих умеет определять вес скотины. Спешит признать, что уж килограммов сорок кабанчик непременно весит. — Но только подумай, Товарищ, какой грех мы с тобой на душу берем, ежели…» — «Идет, Бернико. Тогда мы с тобой посмотрим коров…» Хозяин тут же заступает ему дорогу к коровнику, тащит его снова к хлеву. Говорит, говорит, уговаривает взять молодого кабанчика. Уже клянется, что тот весит почти центнер, спешит запрячь лошадь, чтобы отвезти его на кухню… Неожиданно музыка прервалась.

Луна поднялась над черными купами каштанов. Генрих протягивает фуражку Леониду, но тот снова напяливает ее на голову мальчику так, что тот уже ничего не видит.

— Давай спать, Товарищ! — говорит Леонид.

Иногда к ним приезжают солдаты из соседней деревни.

Дмитрий отпустил себе рыжие усики. Он подсаживается к Мишке и достает из кармана часы. А старый Антоныч, попыхивая трубочкой, не устает рассказывать о своем родном селе…

А бывает, что совсем уже поздно приезжает машина. Из нее вылезает коренастый офицер. У него своя манера разговаривать с Генрихом. «Salud, campanero!» — говорит он и поднимает кулак. «Salud, господин Новиков!» — отвечает ему Генрих. А офицер — он комендант округа — сует парнишке кулек со жженым сахаром и вместе с Николаем удаляется в комендантскую. Уже далеко за полночь, когда он собирается уезжать. Но Генрих все равно еще не спит. Офицер стоит и смотрит, как он тут устроился между солдатами на соломе. Улыбаясь, он говорит на прощанье: «Adios, campanero!» — «Adios, господин Новиков!» — отзывается Генрих и тоже поднимает кулак.

8

— Ладно, Николай, признаюсь: он был феодалист и капиталист. А вот когда мы рыбачили неводом, можешь поверить: он прямо в черном костюме в воду шел и тянул, как мы все.

Сержант Николай бегает по комнате, размахивает руками и только выкрикивает:

— Этот Ошкенат!

Должно быть, он поклялся просветить паренька и пользовался каждой свободной минутой для обсуждения мировых проблем. Генриху нравилось противоречить. Он запоминал сложные и звучные иностранные слова и вставлял их куда попало, не понимая их значения.

Мишка обычно сидел у витрины, склонившись над колесиками и пружинками, посвистывал и надолго задумывался, прежде чем выбрать то или иное колесико, а затем вставить его в какие-нибудь изящные часы с затейливым маятником. Спор его явно веселил, и он изредка делал какое-нибудь замечание.

— У тебя получается: феодал — хороший человек. Ишь, феодал — и хороший?!

— Я не говорил, что он всегда был хороший, но когда мы вместе рыбачили…

— Сколько было земли у твоего Ошкената?

— В том-то и дело, ничего у него не было. Под конец только и оставалось это озеро — Гольдапзее.

— Если не было у него земли, значит, был капитал.

— Да, капитал у него был, — соглашался Генрих, хотя и не знал точно, что означало это слово.

— А откуда у него капитал?

— Откуда? Почем я знаю!

— Откуда у этого одного человека так много денег?

— Я ж говорил: капитал у него был. А денег никогда не было. А то зачем же ему было лес продавать?

— А откуда лес?

— Он всегда у нас, ошкенатский лес, был.

Сержант плюхнулся в желтое кресло и снова вскочил.

— Можешь мне поверить, Николай, в Германии это по-другому, — говорит Генрих.

— Ничего не по-другому.

— Конечно, пролетариатом, нашим братом по классу, он не был, но, понимаешь, он…

— Братом по классу, говоришь? Ну и даешь! Этот Ошкенат — брат по классу?!.

— Да, я с тобой согласен, Николай. Но ты же не скажешь, что он был классовым врагом?..

— Хватит! Довольно! — воскликнул сержант. — Будет болтать!

— Нет, нет, ты послушай, Николай! Я же…

Но сержант уже выбежал вон, хлопнув дверью.

— А ты, оказывается, здорово в политике разбираешься! — смеясь, говорит Мишка. Повернувшись к Генриху, он добавляет: — Ты погляди, Товарищ! Часы готовы.

Попеременно они подталкивали маятник и ждали, будут часы тикать или нет. Потом открыли маленькую дверцу, привинчивали, подтягивали, трясли, стучали… но часы не тикали.

— Маленькие часы очень, — сказал вдруг Мишка. — Я всегда чинил большие часы…

— Да, правда, — согласился Генрих, — часы очень маленькие.

И они снова принялись отбирать колесики и винтики.

На витрине стоит фотография. На ней девушка, перебирающая рукой темные волосы. Сначала все думали — это невеста Леонида. Но оказалось — сестра. Зовут ее Наташа. Все, кто входит в комнату, обязательно останавливаются перед фотографией. А Дмитрий, прежде чем отойти, обязательно положит пахучую сосновую шишку рядом.

9

Николай вернулся с охоты. Он принес на плечах убитую косулю. С Генрихом он не говорил. Не говорил с ним и на следующий день. А мальчишка все время вертелся около него, прикидывался, будто ищет Бориса, который как раз распрягал лошадь, а сам насвистывал «По долинам и по взгорьям» — и всё только для Николая! Однако сержант, взяв в руки портупею, прошел прямо в комендантскую.

— Мишка, дай газету!

Мальчик схватил газету и запихал ее в фуражку, которую ему дал Леонид. Уж он-то докажет Николаю, какой он борец за дело рабочего класса! При этом он дышал на красную звездочку, до блеска натирая ее рукавом.

— Мишка, я только немного пройдусь по деревне…

Начал он, конечно, с Бернико.

— А, это ты, Товарищ! Опять пришел?

Генрих важно ходит по двору, заглядывая во все уголки и хорошо понимая, что это тревожит хозяина.

— Ну, так вот, Бернико, я думать — ты еще немного феодалист, ферштеэн?

— Товарищ!

— Нет, я правда так думать.

— Никогда в жизни, Товарищ!

— Сколько пахотной земли ты иметь, Бернико?

— Зачем вы так, Товарищ! У меня же не помещичье имение!

— Ну, говори, говори, сколько земли?

— И ста восьмидесяти моргенов не будет, — отвечает наконец хозяин, — да и то, если считать и лес и болото.

— Ты говорить — сто восемьдесят? — повторяет Генрих, поглядывая на ворота скотника, будто ища там что-то. — Откуда столько земли?

— Откуда? Да она вроде всегда наша была, Товарищ. — Хозяин, очевидно, не понимает, куда клонит мальчишка, но на всякий случай решает не говорить ничего такого, что могло бы его разозлить. Он присаживается на тачку и обстоятельно вытирает шею платком.

«Здоровый шрам какой!» — подумал Генрих, и ему сразу захотелось узнать, отчего он.

— Ладно. Если ты не феодалист, тогда скажи, где у тебя красный флаг?

— Флаг? Ты считаешь… Ну конечно, Товарищ… Сейчас бабам скажу, они мигом… Какой величины флаг-то?

Мальчик вытянулся во весь рост и привстал на цыпочки, затем поднял высоко руку, пытаясь изобразить величину флага.

— Я скоро вернусь, — говорит он, — через полчаса, и чтоб флаг висел!

Генрих ходит по дворам, заглядывает на кухни, агитирует, не жалея громких слов, а то и решительно приказывает:

— Немедля вывесить красный флаг!

— Сыночек мой, да где мне красное полотно-то взять?

— Тебе, матушка Грипш, можно маленький флаг вывесить. Понимаешь, если ты не вывесишь флаг, все подумают: ты против коммунизма.

— Боже упаси! Вы ж мне при раздаче сколько мяса отрезали!

— Завтра тебе печенку оставим.

— Всю печенку?

— Я Мишке скажу, чтоб тебе всю оставил.

Старушка вспомнила, что в комоде у нее лежит красный наперник. Из него-то она и сошьет флаг.

— Понимаешь, матушка Грипш, ты можешь маленький флаг вывесить. Маленький. Понимаешь?

Прошло немного времени, а Генрих уже шагает через небольшой палисадник. Нервы его напряжены до предела, как всегда, когда он проходит здесь.

Он войдет, думает он, и строго скажет: «Ну, Раутенберг…»

Затем он степенно скрутит себе цигарку и снова скажет: «Ну, Раутенберг…» Ему очень хочется поставить себя выше этого хозяина, сделать вид, будто у него нет ни малейшего желания вообще разговаривать с ним, как будто хозяин Раутенберг — полное ничтожество, мышь, которую ничего не стоит раздавить сапогом… Он войдет и скажет…

Он вошел в прихожую, постучал в дубовую дверь. Подождал. Постучал еще. Потом тихо отошел от двери, спустился по ступенькам вниз, обошел жилой дом, все еще горя желанием строго и без всяких околичностей потребовать, чтобы хозяин без промедлений вывесил красный флаг… Он произнесет это коротко и четко, как приказ. Но тут он на веранде увидел самого хозяина — Раутенберга.

— Добрый день, господин Раутенберг.

Худощавый человек обернулся и вопросительно посмотрел на мальчика в красноармейской фуражке.

— Выкладывай, что у тебя на душе!

— Понимаете, господин Раутенберг, все в деревне уже…

— Ты ел сегодня что-нибудь? — спросил хозяин.

Он медленно поднялся, поздоровался с гостем и, потихоньку подпихивая его, стал направлять в сторону кухни.

— Спасибо, господин Раутенберг. Мы только что рыбу ели. Понимаете, все в деревне уже…

Они сели за длинный кухонный стол.

— Но стакан молока-то ты выпьешь со мной?

— Разве что один стаканчик, господин Раутенберг.

Хозяин снял соломенную шляпу и положил ее на чисто выбеленный стол. Мальчик тоже снял фуражку и положил ее рядом со шляпой.

— Альвина! — крикнул хозяин. — Принеси-ка нам по стакану молока!

Они сидели и беседовали о породе леггорнов, о полководце Ганнибале и о сирени, которая вот-вот должна расцвести…

— Я тоже считаю, что сирень в этом году богато будет цвести, господин Раутенберг.

Где-то в глубине дома медленно тикали часы.

Они выпили уже по три стакана ледяного молока, а мальчик все не решался перевести разговор на красный флаг. Недовольный собой, он сидел будто приклеенный здесь, на кухне, не в силах оторваться от проклятых леггорнов.

— До некоторой степени, — заметил хозяин, — это non plus ultra[Нет ничего лучше (лат.).] среди пород подобных пернатых. — И он откинулся на спинку стула.

Мальчик вновь поспешил выразить свое согласие.

— Ты можешь сравнить их с любой породой — и с брамами, и с лангшанами, и с голландскими белоголовыми, — ни одна из этих пород не выдерживает сравнения с леггорнами!

— А меня спросить, господин Раутенберг, я бы всем им головы поотрубал и оставил бы одних леггорнов.

Они прихлебнули молока и откинулись назад. Важными в их разговоре были не только слова, но и возникавшие время от времени паузы. Даже их нельзя было прервать.

На кухню зашел Отвин. Тихо так вошел, хозяин даже не заметил. А Генрих сразу увидел, с какой тоской Отвин смотрит на них, и подумал: «Не будь этих уродливых зубов и такой страшной головы да еще белых ресниц…» Тут хозяин заметил своего сына и почти добродушно, но вместе с тем и немного раздраженно сказал:

— А, это ты, червяк!

Отвин покачал огромной головой, и Генрих подумал, как, должно быть, ему хочется сейчас сесть с ними рядом за стол.

— Вот что, давай-ка уходи подобру-поздорову, червяк! — сказал хозяин.

Генрих не испытывал особого сочувствия к Отвину, но его трогала тоска, светившаяся в его глазах. Он думал: «Не будь у него этих кривых зубов да этой башки… Ну, а все-таки нечего ему сюда лезть, поделом ему…»

Беседа с хозяином Раутенбергом продолжалась.

— Ты что-то здесь говорил о красном флаге?

— До некоторой степени, — отвечал Генрих, недовольный тем, что по-другому у него не получается, — до некоторой степени, потому как они все в деревне вывесили красные флаги…

Вместе с хозяином они миновали прихожую. Раутенберг заявил, что тоже вывесит красный флаг.

Когда Генрих возвращался, на всех домах уже висели красные флаги. Он широко шагал по деревенской улице и насвистывал мотив русской песенки, сдержанно отвечая на ласковые приветствия встречных жителей.

— Хорошо, хорошо, фрау Сагорайт!

А фрау Сагорайт, высунувшись из окна пасторского дома, показывала на красный флаг, висевший рядом.

— Хорошо, хорошо, фрау Сагорайт.

Самый большой флаг, оказывается, вывесил толстяк Бернико.

Но вот на одном домике флага не было. Так он и знал!

Ударом ноги Генрих открыл дверь. На кухне оказалась только жена хозяина. Она держала на руках ребенка — тот отказывался есть кашу.

— Да нет, мне надо хозяина, Матуллу, — сказал Генрих.

Женщина улыбалась малышу. Голова у нее была повязана платком, и чем-то она напомнила Генриху фрау Кирш. Тихим и приятным голосом она ответила Генриху, когда он спросил:

— Хозяин в поле поехал?

— Нет, на скотном он, — и пригласила Генриха к столу. — Откуда ты родом? — спросила она.

— Нет у меня сейчас времени на рассказы, фрау Матулла.

Генрих вышел, пересек двор, а когда заглянул в конюшню, то прямо с порога крикнул:

— Эй, Матулла! Ты фашист, да?

Хозяин поил лошадей. Потом насыпал резаной соломы в ясли.

Генриха злило, что хозяин так спокоен и словно бы не слышит его.

— Я всё осмотрел — нет красного флага у Матуллы.

Он отступил на шаг, дав хозяину пройти к ящику с кормом.

— Фашист и есть!

Неожиданно повернувшись, хозяин схватил Генриха за куртку.

— Попробуй повтори! — Он подтащил мальчишку близко к себе, и Генрих вдруг почувствовал, как дрожат его руки от великого гнева.

Внезапно он очутился на дворе — хозяин просто-напросто вышвырнул его вон.

Подхватив слетевшую солдатскую фуражку и пятясь задом, Генрих выскочил со двора.

— Фашист! Фашист! — все кричал он, очутившись на деревенской улице.

Но Матулла уже снова скрылся в конюшне.

10

— Мишка, где Николай?

Заметив, что парнишка плачет, солдат спросил, что случилось.

— Где Николай?

— Пусть Генрих лучше не попадается сегодня на глаза коменданту, — ответил Мишка. — Николай сегодня как тигр… — сказал он.

Дверь рывком открыли, и вошел сержант. Подойдя к комоду, он стал рыться в своих вещах.

— Мне показать кое-чего надо. Тут, рядом, — сказал Генрих.

— Некогда мне!

— Понимаю, понимаю. Но тут — только выйти…

— Я сказал — нет!

Перерыв весь ящик и не найдя нужной ему вещи, Николай втолкнул ящик на место и вышел.

— Что это он, Мишка?

— Злой очень. Вся деревня в красных флагах. Вчера все были фашистами, а сегодня — красные флаги.

— А он что, сам уже видел?

— Очень злой, — только и ответил солдат.

— И ничего не сказал? Не обрадовался совсем?

— Пойми ты: вчера Гитлер, а сегодня — красный флаг… — Неожиданно солдат замолчал и пристально посмотрел на Генриха. Потом сдвинул фуражку на затылок и плюхнулся в желтое кресло. — Эх ты, Пуговица! — со вздохом произнес он, хлопнул в ладоши и громко рассмеялся. — Теперь-то я понимаю… Теперь-то я понимаю…

А Генрих, так ничего и не поняв, спросил:

— Приказать, чтобы они сняли красные флаги?

— Пуговица ты! — только и сказал солдат, вытирая слезы. — Политика-то, оказывается, штука хитрая!

— Мишка, что ж, значит, все флаги снять?

— Как будет по-немецки…

— Чего это?

— Пуговица — по-немецки.

— Хозенкнопф! — ответил Генрих и выбежал вон.

— Ты — Хозенкнопф!

Немного погодя Генрих уже был у матушки Грипш.

— Дадут тебе, матушка Грипш, печенку. Обязательно дадут. Но, понимаешь, сними, пожалуйста, флаг.

Следующим был Бернико.

— Послушай, Товарищ! Я ж нарочно велел побольше сшить. Ты же сам полчаса назад приказал…

— Приказал, приказал…

— Сам только что…

— Вчера фашист, а сегодня — уже красный флаг?

Бернико убрал флаг.

— Честно говоря, — бормотал он себе под нос при этом, — не пойму я что-то…

— Давай-давай! Ду, Бернико, очень мало ферштеэн.



Как-то в деревне остановился грузовик с солдатами и бронированный тягач. Затем они проехали по деревенской улице и дальше — по направлению к Хавелю. Спрыгнув с грузовика, солдаты пошли в лес, выбрали там самые толстые сосны и срубили. Потом очистили их от коры своими широкими топорами. Длинные бревна тягач подтащил к самой реке. А там уже были натянуты канаты. Блоками бревна поднимали и укладывали на быки, оставшиеся от старого моста через реку. Не прошло и нескольких дней, как новый мост был готов. Перед тем как уехать, солдаты еще сделали перила. Получился прочный и надежный мост. От него приятно пахло смолой.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

11

Где ложь, Генрих уже знал, а вот где правда, ему предстояло еще постигнуть.

Порой он мурлыкал себе под нос какую-нибудь мелодию, которую раньше часто пел, и вдруг, осознав, что это была песня, какую они пели в гитлерюгенд, пугался. Долго он бегал потом с несчастным видом, чувствуя себя обманутым.

С песнями ведь связано столько воспоминаний: игра в прятки летними вечерами, небо, по которому летят устраиваться на ночь вороны. Все это было еще тогда, когда мама никак не могла дозваться его домой… Долго он не мог понять, что песни эти обманывали его. Он решил просто-напросто забыть их, забыть и все те годы. Но это ему не удавалось.

Теперь он уже знал всех ребят в деревне. Один мальчишка примерно его возраста жил в длинном доме для батраков, построенном еще при помещике. Звали мальчишку Лузер. Иногда Генрих видел его за колкой дров. Сняв курточку, он старательно трудился. Хороший мальчишка, решил Генрих. И сразу постарался поставить себя на его место. А как приятно, должно быть, сознавать себя хорошим мальчишкой!

Однажды он увидел, что на порог вышла мать Лузера.

Тихая, неприметная женщина. А сын ее колол и колол дрова, не останавливаясь передохнуть, хотя хорошо знал, что мать вышла, стоит в дверях и смотрит на него.

Однако Генрих так ни разу и не подошел к этому Лузеру.

Иногда он видел и ребят всех вместе, они толпились возле кузницы. Он-то поглядывал на них издали, сидя верхом на Орлике, узнал и Лузера, а рядом с ним — большого парня, их заводилу. А они, оказывается, его давно уже приметили и только делали вид, будто не замечают.

Пинг-панг! — доносилось из кузницы. Генриху вдруг ужасно захотелось подбежать к этим ребятам, смешаться с ними, стоять вот так, засунув руки в карманы, болтать о том о сем… Но он молча ехал мимо, чувствуя, что они все смотрят ему вслед, и думал: «А что они сейчас говорят обо мне?»

Выехав за околицу, он увидел кого-то на лугу. Идет и качает головой, будто он безмерно счастлив. Ну конечно, Отвин! За спиной — старый школьный ранец. Отвин что-то крикнул и помахал рукой, но Генрих только прищелкнул языком, и Орлик припустил рысью.

Генрих ехал к Леониду. Вез ему письмо. Оно лежало за пазухой, и сейчас, когда лошадь шла рысью, Генрих чувствовал его кожей. Чужое совсем письмо, конверт — треугольничком… А как это оно добралось сюда из далекого какого-нибудь уголка огромной русской страны!

В лесу Орлик перешел на шаг. Генрих глубоко вдыхал прогретый солнцем и пахнущий смолой воздух. Куковала кукушка, а когда он подъехал к ручью, он услышал и зяблика. Письмо, которое он вез, было первым присланным сюда, в Пельцкулен, Леониду.

Выехав на небольшую полянку, Генрих увидел пасущегося Гнедка. Конь поднял голову, заржал. Генрих соскочил, снял уздечку, седло, положил на землю. От этого места было всего несколько шагов до лабаза. Генрих стал подкрадываться к нему, стараясь оставаться незамеченным. Но наверху никого не оказалось.

— Леонид! — крикнул он.

Никто не откликнулся.

По круглым перекладинам Генрих спускался вниз. Между высокими соснами виднелись березки, а кое-где и бук. Отсюда сверху виден и большой луг, куда часто выходили кормиться косули. Тихо было кругом. Свистнул дрозд. Генрих ходил по полянке и все звал:

— Леонид! Леонид!

Как славно насвистывал дрозд! Генрих спустился к ручью и вдруг увидел сапоги Леонида. Он стал звать, бегал, искал, а дрозд все свистел и свистел. И вдруг он засвистел: «По долинам и по взгорьям».

— Вон ты где, Леонид! Я тебя видел.

Леонид сидел на суку старого бука и болтал босыми ногами. На коленях лежало двухствольное ружье.

— Ты знаешь, я мог бы пари держать, что это дрозд свистел. Петушок. А я тебе принес кое-что. Вот! — Генрих расстегнул рубашку и вручил Леониду письмо.

12

Солдат сразу узнал крупный почерк своего деда. Это встревожило его. Взяв в руки ружье, он спустился вниз, присел у комеля.

Сколько деревень они прошли! По каким только дорогам их не мотала война! Сколько зла они повидали! Но почему-то его никогда не покидала вера, что родную его деревню война обойдет. А теперь — это письмо! Нет, не обошла, не обошла!..

«Ленечка, дорогой ты наш, единственный! — читал он. — Ты только не волнуйся, я тебе все по порядку. Ты только не волнуйся…»

Мальчик сидел рядом с солдатом. «Как там твоя Наташа?» — хотел он спросить, но, взглянув на Леонида, на его черные глаза, с ужасом смотревшие на листок бумаги и все быстрей и быстрей пробегавшие строчки письма, испугался и промолчал.

«…Мы со старым Герасимом и вырыли могилку, — продолжал читать солдат. — Больше никого и не осталось в живых. Во всей деревне ни одной избы — они всё пожгли, душегубы проклятые! Один Герасимов дом чудом уцелел. Ты уж прости меня, Ленечка, старика, за то, что суждено нам было в живых остаться с Герасимом… Молил я их, на коленях молил, чтобы смилостивились и меня пристрелили…»

Мальчику, сидевшему рядом, солдат показался сейчас похожим на ворона. Черные глаза добежали до последней строчки и остановились. Мальчик приметил скатившуюся слезу.

— Ты что, Леонид?

Внезапно солдат вскочил. Вид у него при этом был такой, как будто он вот-вот убьет кого-нибудь… Вскинув ружье, он разрядил оба ствола. Снова зарядил, выстрелил. Слезы катились градом, а Леонид все заряжал и стрелял. Стрелял до тех пор, пока не осталось ни одного патрона. Тогда он швырнул ружье на землю, сам упал рядом и забарабанил по земле кулаками, весь трясясь от душивших его рыданий.

Потом они вместе пошли к лошадям.

— А ружье? — сказал Генрих.

Но солдат не отозвался, и Генрих сам побежал назад и повесил себе через плечо большое и слишком тяжелое для него ружье.

Они ехали верхом по берегу ручья. Снова куковала кукушка и зяблики пели в листве…

Мальчик немного отстал от солдата. Неожиданно тот поднялся в стременах и закричал во всю мочь:

— Пошел! Пошел!

Жеребец взвился на дыбы и сразу — в галоп! За ним поднялась туча пыли. Долго еще из нее слышалось: «Пошел!»

Генрих натянул поводья, придерживая Орлика. Большое ружье мешало ему скакать следом. Он смотрел на облачко пыли, как оно быстро приблизилось к деревне и потом еще долго висело между крышами.

Около кузницы все еще толпились ребята. Но теперь они все смотрели на него, будто зная: что-то случилось! Да и то сказать — за спиной ведь у него было настоящее ружье!

Генрих видел, как люди бежали по барской лестнице. Женщины — ломая руки и визжа, будто в доме вспыхнул пожар.

Он отвел свою лошадь на конюшню, привязал и Гнедка, стоявшего у больших яслей. Слышал, как по двору пробежали женщины, но, что они кричали, не разобрал.

Тогда он отправился в барский дом. Там он увидел, как Мишка и Леонид борются друг с другом. У Леонида в руках был автомат, и он рвался вниз, а Мишка удерживал его, пытаясь отнять автомат. В конце концов Леониду все же удалось вырваться.

В эту минуту явился Николай. Он прикрикнул на Леонида и загородил ему дорогу. Генрих стоял в стороне, плотно прижавшись к стене. Он видел, как сверкали черные глаза Леонида, как он рванулся к боковому выходу, но Мишка удержал его за гимнастерку. Очень страшно было оттого, что Леонид размахивал автоматом. Прибежал и Борис, но и он, как и Генрих, стоял, прижавшись к стене.

Все вместе они отняли у Леонида автомат, и теперь он размахивал кулаками и бил сапогом в стену, но это уже не было так страшно. Николай кричал на Леонида, а Мишка уговаривал его тихо и внятно. При этом они шаг за шагом подталкивали его к подвалу, который все здесь называли бункером. В конце концов Николай задвинул тяжелый засов за Леонидом. Снаружи было слышно, как запертый пытается сломать дверь: он отбегал, а потом с разбегу наваливался на нее.

Они сидели в желтом салоне. Никто ничего не говорил. Мишка нагнулся, чтобы поднять с полу письмо. Прочитал и передал Николаю. Николай, прочитав, передал Борису.

Вечерело. Скоро они разошлись, как будто у каждого были какие-то дела.

— Мишка, зачем вы заперли его в бункер?

Мишка, не ответив, подошел к окну.

— Я знаю, — сказал Генрих. — Это фашисты убили Наташу…

— И Наташу, и мать, и другую сестру…

— Боже мой!.. И маму? И маму?

Солдат барабанил пальцами по стеклу.

— Зачем вы его заперли в бункер? — еще раз спросил Генрих, глядя на фотокарточку девушки…

Ночью вдруг раскрылась дверь. Никто не спал. По шагам они поняли — это Леонид. Он сломал дверь и пришел сюда. Потом они услышали, как он лег на свое место.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

13

Сквозь сон Генрих слышит, как в парке поют птицы. Он приподнимается: в комнате никого нет. Тогда он медленно натягивает сапоги, потом жует хлеб с салом и луком.

Теперь уже все знают, что Наташу убили. Приходили солдаты из соседней деревни, расспрашивали Бориса или Николая. Молча смотрели, как Мишка возится с винтиками и колесиками. А старый Антоныч, прежде чем выйти, постоял перед фотокарточкой и перекрестился. Дмитрий принес из лесу три свежие сосновые шишки и положил около Наташиного портрета.

Позавтракав, Генрих отправляется на конюшню. Нравится Орлику этот легонький седок, нравятся ему и хлебные крошки, которые он всегда достает для него из кармана. Подобрав их бархатными губами с ладони Генриха, Орлик опускает пониже голову, чтобы мальчику легче было наложить сбрую.

Генрих затягивает супонь, выводит Орлика во двор и едет в лес. Он решил принести Наташе семь сосновых шишек.

Справа и слева от дороги все желто — цветут одуванчики. Лес усыпан сосновыми шишками. Генрих придирчиво отбирает самые красивые — они недавно раскрылись и потрескивают своими колючими лепестками.

Карманы его полны, за пазухой — тоже шишки. Выехав на берег озера, Генрих видит Леонида — тот с лодки удит рыбу.

«Четвертый день подряд он на лодке в озеро выходит! — думает Генрих. — А может быть, еще букетик желтеньких цветов нарвать?» Шишки расцарапали Генриху кожу, каждое движение причиняет боль. Впрочем, он гордится тем, как стойко он переносит ее, и говорит себе: «Это ради Наташи!»

Генриху жалко Леонида: ведь он не может больше ходить на охоту — Николай собрал все ружья и запер в комендантской. А что, правда Леонид расстрелял бы всех фашистов? Мишка-то говорит, что нет. Но Леонид говорит, что расстрелял бы. «Больно очень будет, если я сейчас соскочу на землю», — думает Генрих. И наклоняться будет больно. И он, Генрих, тоже считает, что расстрелял бы. Может, сегодня и не расстрелял бы, а четыре дня назад наверняка бы расстрелял. Может, и половину деревни расстрелял бы…

— Тпррр, Орлик!

Осторожно Генрих поднимает ногу над крупом лошади и соскакивает. И сразу же опускается на колени — так ему почти не придется наклоняться.

Но что это? Кто-то идет по дороге.

Сабина. Девочка с большими глазами. Генрих робеет. Не будь у него этих шишек, он успел бы вскочить в седло и ускакать в лес.

Сабина босиком. Генрих медленно поднимается, спрятав букетик за спиной и делая вид, что только что заметил девочку.

— Сосновые шишки, — объясняет он, показывая на топорщащиеся карманы и рубаху.

А Сабина стоит на своих тоненьких загорелых ножках, склонив голову набок, и улыбается.

— Для Наташи собрал, — говорит он, злясь на себя за то, что оробел перед девчонкой.

— Для кого?

— Для Наташи, которая партизанка. Фашисты ее застрелили.

Девочка молча смотрит на него.

— Партизаны взорвали мост, а фашисты разозлились и расстреляли Наташу, — объяснил Генрих.

— Они расстреляли по-настоящему?

— За то, что она была партизанкой, — объясняет Генрих, снова конфузясь.

— Почему она мост взорвала? — спрашивает девочка.

— Почему? Да потому, что она партизанкой была. Фашисты хотели на танках через мост переехать, а она взяла да взорвала.

— И не побоялась?

— Нет, не побоялась. Наташа им прямо сказала, что это она мост взорвала, а фашисты расстреляли ее, и ее мать, и всех в деревне.

Оба сейчас слышат, как Орлик щиплет травку. На озере кричат нырки…

— У нее были черные-черные волосы, и, когда на них падал солнечный луч… — Внезапно Генрих умолкает: у Сабины ведь тоже совсем черные волосы.

— В деревне говорят, что ты русский шпион. Это они тебя прислали сначала сюда, чтобы ты для них шпионил.

— Так и говорят?

Генриху льстит, что о нем говорят в деревне.

— Чего только люди не болтают! — небрежно роняет он.

У Сабины маленькое узенькое личико, и там, где начинают расти волосы, — круглые завитушки. На ней выцветшее желтенькое платьице, но по швам можно догадаться, что когда-то оно было коричневым.

— Они говорят, что ты русский мальчишка.

— Я понимаю все, что говорят русские. Знаешь, как мне жалко Леонида!

Когда девочка смотрит на него в упор, он начинает конфузиться, речь его делается напыщенной.

Он лихо сплевывает и принимается ругать войну. И феодалистов.

Все это производит на девочку немалое впечатление, хотя, по правде сказать, вид у Генриха довольно смешной в огромной солдатской фуражке. Но он так ловко управляется с уздечкой, порой говоря лошади что-то по-русски и похлопывая ее по шее… Вдруг девочка замечает у него в руках желтый букетик.

— Мне-то цветы эти ни к чему! Они тоже для Наташи, — говорит Генрих.

— А волосы у нее были длинные?

— Да, очень длинные и черные-черные… — отвечает он.— Мне в деревню надо. Мы собираемся…

Как же теперь в седло-то сесть? Чуть повернешься — и будто тебя сразу сто кошек царапают!

Перекинув поводья через голову лошади, Генрих вскакивает в седло. Ой, как больно! Лошадь сразу переходит в рысь…

14

Но бывали и другие дни.

Генрих и Мишка ходят по дворам. Перед этим они составили обоз: надо собрать сто мешков зерна и отправить в город. И сейчас они обходят дворы по всей деревенской улице.

— Ну, Бернико, в городе народ не иметь хлеба, ферштеэн?

Хозяин серьезно слушает, что говорит ему мальчишка. Потом принимается заверять, что у него нет ни единого зернышка. Мишка стоит в стороне, прислонившись к помпе и сдвинув фуражку на левый глаз. Генрих взял с него слово, что он не будет вмешиваться.

— Вот как? Никс хлеба? — говорит Генрих.

Он решительными шагами направляется в сарай и выходит оттуда с лопатой.

Хозяин смотрит ему вслед, испытывая жгучую ненависть. «Убью я тебя когда-нибудь. Ей-богу, убью!» — думает он. Не раз он унижался перед мальчишкой, вечно тот мучит его, и все же он, Бернико, не может отделаться от чувства симпатии, поглядывая на Генриха. У него самого было два сына, и Генрих немного напоминает ему их. Он сравнивает, вспоминает то время, когда им было столько лет, сколько Генриху. Больше всего Генрих похож на второго сына, младшего… А сейчас Бернико стоит и смотрит, как мальчишка выходит с лопатой из сарая, и он ненавидит его, как никогда до этого не ненавидел никого, и думает: «Убью тебя. Ей-богу, убью!»


Они заходят за угол риги. Генрих остановился и воткнул лопату в землю.

Хозяин, взяв лопату, отходит на несколько шагов, намереваясь копать там.

— Ты нехорошо поступать, Бернико. — Мальчик делает два шага в сторону и чертит каблуком большой крест на песке.

Они стоят и смотрят, как хозяин трудится против своей воли.

— Глубже копай, глубже! — говорит Генрих. — Еще немного глубже, Бернико!

Наконец лопата ударилась обо что-то твердое. Крестьянин сам поднял доску, и в яме зажелтела солома, а под ней — мешки с зерном!

Выволакивая мешок за мешком из ямы и вытирая пот со лба, хозяин со злобой поглядывает на мальчишку и думает: «Убью! Придет час — убью!»

Все это время солдат стоит в стороне, не отрывая глаз от крестьянина. Он видит, насколько тот взбешен, и понимает, о чем тот думает.

Восемь мешков они отнесли к фуре на улице.

— Надо проявить сознательность, — говорит солдат, — в городе людям есть нечего.

Но крестьянин не слушает его, а с безразличным видом, будто все это его ничуть не касается, несет к телеге последние два мешка.

— Ты никс ферштеэн: рабочий в городе голодный! — выходя из себя, выкрикивает в конце концов солдат и срывает мешок с плеча Бернико.

Потом они взбираются к Борису в одноколку, стоящую в самом конце вереницы повозок, мальчишка кричит:

— Пошел!

Обоз трогается.


Иногда Генрих вместе с Леонидом выезжал на лодке далеко в озеро.

— Как ты говоришь?

— Окунь, Леонид. Попадаются и ерши, но это окунь.

Когда у них не остается червей, они подгребают к берегу и копают в ольшанике.

— Жалко, что Войтек спалил сарай с сетями.

Пауза.

— Кто это Войтек?

— Мальчишка. Поляк. Теперь-то он уже добрался до своей мамы.

Поплавки у них были из бутылочных пробок; оба сидели рядом, карауля, когда они уйдут в воду. Иногда проходило более получаса, а они не говорили ни слова.

— Если бы он не поджег сарай, мы бы сейчас сетями ловили.

— Как ты называешь рыбу с большой головой?

— Это ты про щуку говоришь? Щука. Но, может быть, и судак. Правда, скорее всего щука. Знаешь, мы давно когда-то поймали щуку. Такую щуку, какой ты, наверное, и не видел никогда. — И Генрих показывает, какой длины была щука. — На нашем Гольдапзее это было. И весила щука пятьдесят семь фунтов. (На самом деле щука весила двадцать семь фунтов. Но разве такая огромная рыба может столько весить? Пятьдесят — и никаких разговоров!)

Генрих принимается рассказывать, как они рыбачили с фон Ошкенатом.

— Лучше всего ловилось в тростнике, Леонид. Весь день красноперки шныряют туда-сюда, а щука и окунь подплывают, чтобы поймать красноперку. Я и фон Ошкенат…

И вот однажды им попалась щука в сеть. Они стояли по грудь в воде и не могли подтащить щуку к берегу — кусты мешали. «Она через крыло уйдет, Генрих! Через крыло. Гони ее! Гони в садок! — Ошкенат вырвал куст и швырнул в щуку. — Гони в садок! Гони в садок! Генрих!» Но садок за что-то зацепился. На беду, и лодку отнесло так далеко, что они не могли подгрести. «Это камень большой, господин фон Ошкенат! Очень сеть тяжелая. Наверное, камень!» Генриху поручили следить за крыльями, а сам Ошкенат побрел к садку. Вода была ему уже по шею. «Ты видишь ее, Генрих?» — «Вижу, господин фон Ошкенат. Она перед правым крылом стоит». — «Дай ей как следует хворостиной!» Ошкенат, набрав побольше воздуху, исчез под водой. Щука в это время плавала перед правым крылом, будто и правда выискивала гнилое место в сети. Ошкенат вынырнул, словно морж, из воды. Волосы распались, образовав белый пробор. С черного пиджака стекала вода. Он плевался и откашливался. «Не ушла еще, Генрих?» — «Тут она. Никуда не ушла». — «Дай ей как следует хворостиной!» И Ошкенат еще раз погрузился с головой в воду. Оказалось, что в садок действительно попал большой камень, и Ошкенату так и не удалось выкатить его из сети. «Надо ее перехитрить, господин фон Ошкенат». — «Правильно, надо ее перехитрить!» И они стали думать, как им перехитрить щуку. Ошкенат намотал поднятое крыло сети на руку. Он кричал: «Нет, нет, теперь гони ее на меня!» Неожиданно щука сама поплыла на них — они увидели ее зеленую спину, и Ошкенат с сетью в руках плюхнулся на нее. «Попалась, Генрих! Попалась!.. Ушла?..» Воду они теперь так замутили, что уже ничего не могли разглядеть. «Через крыло ушла, Генрих. Я видел, как она через крыло ушла!» И Ошкенат принялся бранить дядю Макса, который, мол, сгноил такую превосходную сеть. Со злости он вырвал куст камыша и швырнул в воду. В эту минуту они увидели, как стянулось левое крыло. Генрих стоял как раз рядом. Ошкенат, загребая обеими руками, уже спешил к нему, а Генрих кричал от восторга: «Попалась! Попалась! Запуталась она, господин фон Ошкенат!» Они снова натянули сеть и все, что было при них, накинули на огромную рыбину. Должно быть, только теперь щука почуяла опасность и принялась рваться, бить хвостом, а они вытягивали сеть и накидывали ее на щуку. Потом Генрих вылез на берег, побежал вокруг озера и с другой стороны подплыл к лодке. Тем временем Ошкенат навалился всей своей тяжестью на сеть, не давая рыбе уйти. Когда они в конце концов доволокли рыбину до сарайчика на берегу, Ошкенат послал Генриха в барский дом за бутылкой коньяка и шоколадным жуком размером с цыпленка. И еще Генрих бегал на почту отправлять телеграмму старшему инспектору, чтобы тот немедленно приезжал из Кенигсберга. А Берте было приказано испечь четыре большущих пирога. «Ты как считаешь, успеет он сегодня приехать?» — спрашивал Ошкенат. Они развели костер и сидели на берегу — сушили одежду…

…— Да, уж это была щука, скажу я тебе, Леонид!

Солдат слушал рассказ мальчика, не сводя глаз с пробок, тихо раскачивавшихся рядом с плоскодонкой.

Потом они долго молчали. В конце концов солдат спросил:

— Товарищ, кто, по-твоему, будет фашист?

Генрих подумал о фрау Сагорайт, подумал и об отце Сабины, который, когда он выносил большую скрипку из деревни, сорвал с себя значок со свастикой. Подумал о Матулле, о Бернико. Подумал и о себе, и о своих приятелях, как они гордились форменной рубашкой гитлерюгенд, как громко распевали в строю.

— Об одном человеке я могу дать клятву, что он не был фашистом, Леонид. Это дедушка Комарек.

Ближе к вечеру они подплыли к домику рыбака. В нем все еще никто не жил, семья рыбака так и не вернулась. Тем временем отсюда унесли всю мебель, сняли двери с петель, выдрали рамы, а в одной комнатке даже выломали половые доски. Вокруг домика так сильно пахло сиренью, что даже трудно было дышать.

Они загнали лодку в камыши, чтобы с берега ее не было видно.

15

— И ты, значит, не знаешь, матушка, кто у нас в деревне большевик?!

Матушка Грипш, держа в поднятом фартуке красные стебли ревеня, зашла в дом.

— Я женщина старая, о политике знать ничего не хочу.

— Ладно, хоть и знать ничего не хочешь, а все равно — это неправильно.

— Ишь ты! Я и кайзера пережила, и этих демократов, и Гитлера. Ну, а теперь вы тут всем заправляете…

— Не веришь ты, значит, в большевиков?

Матушка Грипш высыпала красный ревень на стол, шаркая, подошла к кухонному шкафу и достала нож из ящика.

— Будь у меня сейчас ложка сахарного песку, я бы суп из ревеня сварила, а сахара нет, значит, ничего и не сваришь.

— Принесу тебе сахару. Поговорю с Мишкой и принесу.

Генрих любил забегать к старушке Грипш. Должно быть, так и у «бабушки» было, думал он. Она так же хлопотала у печи, и юбка на ней была такая же, с разноцветными заплатками.

— Поговорю я с Мишкой. А ты вот подумай, может, ты знаешь, кто тут был большевиком? Понимаешь, пропадаем мы совсем.

Каждый день прибывали новые беженцы, всем надо было есть, все хотели поскорей устроиться.

Генрих с Николаем объехали все поля — всюду сорняки, картошку никто не сажал.

— Ну сообрази ты: должен тут большевик быть! Мы точно знаем — должен!

Они сидели за столом и ели ревень. Старушка громко чавкала, и ее беззубый рот двигался так быстро, как Генрих еще никогда не видал.

— Никто и не говорил, что не было у нас коммунистов.

— Значит, был.

— В Испанию он уехал, — вдруг выпалила старушка. — Незачем ему было в Испанию ездить, проиграли они там войну.

— Убили его, матушка Грипш?

— Добрый он был человек. Только вот жену тут одну оставил, а сам в Испанию уехал.

— Убили его, матушка Грипш?

— Цепочку-то, что на моей козе, он мне даром сделал.

— Он кузнецом был?

— Альбертом звали. На кузнице работал.

— Убит он или жив?

— Это кто как рассказывает: один так, другой эдак.

— Значит, не убит?

— Да мало ли чего говорили, сыночек. Говорили, что генералом он стал. Потом без вести пропал. А то — и что русский генерал он и будто еще командует. Живой, значит…

— Это у нас в деревне говорят, что он генералом стал?

— Может, и правда оно, что он генерал, — ответила старушка, хотя сама она в это и не верила.

— А меня спросить: наверняка генералом стал. Скажи, жена его у нас здесь, в деревне?

— Где ж ей быть?

— Да ты скажи, она правда в нашей деревне живет?

— Жена Матуллы это.

— Жена Матуллы?

— Семь лет она ждала, а от него никаких вестей, вот…

— Ты правду сказала — это жена Матуллы?


Советские солдаты молча слушали рассказ Генриха, когда он, вернувшись и поудобней устроившись в желтом кресле, сообщал им последние добытые новости. Тихо вошел Борис и так же тихо сел в одно из кресел. Мальчик выделял в своем рассказе больше всего то обстоятельство, что разыскиваемый коммунист был кузнецом, и вел все повествование так, как будто он в самом деле стал русским генералом.

— Но, понимаешь, Николай, пропал, пропал без вести.

Сержант встал и прошелся по комнате.

— Нам нужен коммунист сейчас, — сказал он.

Немного погодя Генрих все же решился:

— Знаю я одного большевика, Николай. Давно уж хотел тебе сказать! Это такой большевик, такой большевик, какого больше не найти. В революцию был в Петрограде… А этого Ошкената ненавидел, смерть как ненавидел. Всегда был против капиталистов. И феодалнстов.

— Почему раньше ничего не говорил? — спросил сержант.

— На Лузе он был, — продолжал рассказ Генрих, — и ноги себе обморозил. Русская бабушка…

— Почему ничего не говорил?

— Тоже пропал без вести.

В тот день Генрих рассказал солдатам все, что знал о дедушке. И как он шел впереди их маленького обоза. Но у него, Генриха, с дедушкой Комареком были и секретные разговоры, и тогда они вдвоем шли позади всех. Мальчик подробно описал тот день, когда они потеряли друг друга.

Слушая, солдаты примечали, с какой любовью Генрих говорил о старике.

Мишка достал газету и оторвал кусочек для цигарки.

— Ты — Хозенкнопф! — сказал он.

Теперь каждый из солдат оторвал себе по клочку газеты, насыпал табаку…

И задымили.

Вечером Генрих прикрепил большой плакат к воротам пожарного сарая. Он повернул плакат и на белой стороне написал:

Ищем большевика, который чего-то прячется.

Пусть зайдет в комендатуру.

С большевистским приветом!

16

В дверь тихо постучали. Генрих подумал, что это кто-нибудь из беженок, и приподнялся. Но оказалось — Хопф, управляющий имением.

— Здесь нет коменданта? — спросил он.

Это был тот человек, который когда-то нес большую скрипку на спине. Отец Сабины.

— Нет коменданта? — Он поздоровался, отвесив Генриху низкий поклон и приветливо оскалив зубы.

Генриха больше всего напугало, что это был отец Сабины. Он торопливо вскочил с соломы и стал натягивать сапоги.

— Комендант никс дома. Комендант ехать лошадь город.

Но тут Генрих заметил, что с Хопфа пот катится градом.

Заметил он, и что шляпа, которую бывший управляющий держал в руках, дрожит, и что под мышкой у него свернутое одеяло.

— Зачем ты приходить комендант? — спросил Генрих, надевая фуражку.

— Не знаю. Я не знаю, Товарищ.

Скорее всего, Мишка был где-то рядом — дверь в комендантскую только прикрыта. Но все равно, Генрих сейчас сам поговорит с этим Хопфом. Он у него все выведает…

— Слушаюсь! — отрапортовал управляющий, следуя за мальчиком.

Генрих уселся на стул Николая — рядом телефон. Управляющий стоял по другую сторону большого стола.

Нет, не знает он, зачем ему приказали явиться, повторил управляющий. Глаза у него были большие и водянистые. На ногах — кожаные краги.

— Зачем ты одеяло?

Управляющий приветливо ухмыльнулся, и мальчик заметил, что улыбка эта вымученная.

— Ты думаешь, бункер?

— Позвольте мне сесть, Товарищ?

Генриху очень хотелось спросить, умеет ли Хопф действительно играть на большой скрипке, но он сказал:

— Ну, Хопф, мне все известно, ду ферштеэн?

Управляющий опустил голову. Но, внезапно вскочив, он закричал, что никогда не был фашистом.

Генрих ужасно возмутился:

— Зачем ты врешь, Хопф? Зачем врешь? — Он хлопнул ладонью по столу, как это порой делал Николай.

Управляющий снова сел.

— Они расстреляют меня? — тихо спросил он, и лицо его стало дергаться. Неожиданно он закрыл его руками — теперь дергалась уже вся голова.

Это тронуло мальчика. Он сказал:

— Я переговорить комендант, Хопф. Если ты сказать правда, я поговорить комендант.

— Они не расстреляют меня?

— Я поговорить комендант.

Управляющий, должно быть, решил, что ему повезло, что он застал здесь этого мальчишку. Он разговорился. Нет, нет, он не убивал никого. Но вот Толека он наказывал.

Поляк Толек был небольшого роста, коренастый. Поляки, угнанные из Польши, жили рядом с конюшней, рассказывал управляющий. Толек взял из кормового ящика овес, ночью отнес его в деревню и выменял на хлеб и кусочек сала.

— Давай дальше, Хопф!

— Мой долг был донести на него, — сказал управляющий. — Но я не донес на него властям.

— Ты как его бил? По лицу бил?

Управляющий промолчал.

— Как ты его бил, кулаком? Чем бил? Говори!

— Кнутом, — нерешительно произнес Хопф и принялся усиленно тереть покрасневшие глаза.

— Продолжай, продолжай, Хопф! Мне все известно!

Предположив, что мальчишка действительно многое разузнал о нем в деревне, Хопф решил выложить все.

— Ты это про морковь?

— Да, про морковь.

Оказывается, это тоже было связано с Толеком. Голодные поляки понемногу таскали с поля кормовую морковь. А Толек приволок сразу целый мешок.

— Ты его опять кнутом бил?

Снова управляющий закрыл лицо руками и заплакал.

— Сколько раз ты его ударил?

— …Три… да, да, три раза. Но к его смерти я непричастен.

— Что? Он умер?

Тут-то управляющий и понял, что мальчишка вообще о Толеке ничего не знает.

— Да, умер.

— Ой-ой-ой, Хопф!

— Непричастен я к этому! — твердил бывший управляющий.

Толек однажды, в самый разгар уборки, взял да сбежал. Ночью. Они тогда все сараи обыскали, а скирды протыкали вилами. А Толек еще и мальчишку-поляка с собой прихватил.

— Войтека?

— Не знаю. Он работал у рыбака, полячок этот.

— Значит, Войтек. Ой-ой-ой, Хопф! Это вы его заперли в пожарный сарай и три дня били?

— Нет, не я! Нет, не я! Я не бил его в пожарном сарае!

— Кто его бил, Хопф?

— Не знаю. Здешние деревенские били, а рыбак донес.

Смеркалось. Кто-то в комнате над ними колол дрова.

— Расстреляют они меня?

— Я не знать, Хопф. Я не знать.

Мальчик сидел и смотрел, как бывший управляющий плакал. Хоть бы Николай пришел или Мишка!

Генрих встал и велел управляющему идти за ним.

Они подошли к бункеру. Но оказалось, что Леонид так разломал дверь, что ее теперь нельзя было запереть.

— Да, Хопф. Я поговорить комендант. — Генрих заставил управляющего дать обещание, что он не убежит.

— Да, обещаю, Товарищ. Обещаю.

Мальчик разыскал дощечку и подпер ею ручку двери так, чтобы ее нельзя было открыть с другой стороны.

Уже на лестнице он, что-то вспомнив, снова вернулся к бункеру.

— Скажи, Хопф, а скрипка — она у тебя просто так или на ней по-всамделишному можно играть?

Управляющий, сидевший закутанным в одеяло в углу подвала, сразу ожил.

— Ты имеешь в виду виолончель? — Он встал. Одеяло упало на пол. — Разумеется, на ней можно играть. — И он тут же объяснил мальчику, как.

— И не надо ее под подбородок засовывать?

— Нет, нет! Вот так на ней играют. — Управляющий продемонстрировал игру на виолончели, как будто у него и смычок был в руках.

— Так только черт на скрипке играет.

— Этот инструмент называется «виолончель».

— Ладно, хватит, Хопф.

Генрих снова подставил дощечку под ручку двери и пошел наверх. А управляющий, закутавшись в одеяло, устроился в углу подвала.

17

Комендант вернулся поздно. На витрине горела свеча. Солдаты спали. Между ними на соломе лежал Генрих и тоже спал. Сержант расстегнул ремень, бросил на кресло. После долгой верховой езды он устал и теперь медленно стягивал сапоги.

— Николай, — вдруг послышался голос мальчика, — он во всем признался. Он на Толека не доносил. — Генрих сидел на соломе, тер глаза и злился, что все-таки заснул.

Комендант приказал рассказать все по порядку.

— Где этот Хопф, этот управляющий?

— В бункере. Но он на Толека не доносил.

Генрих спустился вниз. Дощечка так и стояла никем не тронутая.

— Никс бояться, Хопф!

Поднимаясь по лестнице, он повторял, чтобы управляющий не боялся.

А речь, оказывается, пошла у коменданта о пашне, приписанной к имению.

После каждого слова сержанта управляющий кивал. А когда Николай хлопал ладонью но столу, он вытягивался, щелкал каблуками и говорил: «Так точно, господин комендант». На самом деле он почти не слышал, что ему говорили, — столь сильным было ощущение счастья. Поначалу он решил, что обязан им мальчишке.

А комендант говорил о семенном картофеле, об упряжках и лошадях, которых не хватало.

Управляющий думал о том, что он сказал Генриху: «Не следовало тебе говорить, что ты кнутом поляка бил». Но тут же подумал: «Нет, может, это и лучше так — надо всю правду выложить».

Он стоял и смотрел на коменданта, отметил про себя, какой молодой этот комендант.

— Так точно, господин комендант! — гаркнул он и щелкнул каблуками.

Домой управляющий возвращался далеко за полночь. Месяц висел над каштанами. Длинные тени лежали поперек деревенской улицы. Хопф шел и думал: «Еще до начала нового дня выйду во двор и уж приложу все силы, чтобы хоть часть картофеля была высажена. Правда, поздновато спохватились и семенного материала нет, но как-нибудь вывернусь. Господи боже мой! Как нехорошо, что я ударил поляка! Но ничего не поделаешь. Что было, то было… Надо раздобыть пять упряжек! Лучше восемь, но и с пятью можно управиться».

Со свернутым одеялом под мышкой он подходил к своему дому.

18

Больше всего Генрих любил вечера, когда они все вместе сидели в желтом салоне. Мишка возился с часами, а он беседовал с Николаем:

— …Верно. А вдруг фашисты не проиграли бы войны?

— Фашисмус капу-ут!

— Правильно. Но вот если бы они не проиграли, ты веришь, что коммунизм все равно победил бы?

— Не надо верить. В церкви верят.


Такие споры Генрих любил. Они предавались мечтам, как все будет при коммунизме.

И хлеба сколько хочешь, и теплые одеяла у всех, и комнатка у каждого, и дрова на зиму. А если, к примеру, тебе надо новую курточку, пойдешь в магазин и выберешь себе по вкусу. И что бы ни выбрал, денег не надо платить.

— А что, только одно одеяло можно?

— И два и три — сколько тебе нужно.

— А вдруг мне захочется, чтобы у меня была черная овчинная полсть?

— Пожалуйста, можно и овчинную полсть.

— Понимаешь, Николай, мне нужно такую — черную, толстую, мягкую.

— Это уж все равно — какую хочешь, такую и бери.

— Хорошо, Николай. Очень хорошо. Но, понимаешь, мне кажется, что для всех не хватит.

— Хватит на всех!

— И каждый получит сколько хочет?

Сержант подтвердил и это.

— Не верится даже…

— Никс верить. Знать!

— Понимаю, понимаю. Но знаешь, как-то не верится…

На самом деле Генрих составил себе очень ясное представление о коммунизме… Все они сидят за огромным столом, богато накрытым. И жареные куры, и все такое вкусное. И груши, и лимонад… Все они сидят за чудо-столом: он, Мишка, Николай. И дедушка Комарек тоже тут сидит: вот он раскрыл ножик и отправил себе в рот кусочек сала. Всего вдоволь, и все берут сколько хотят. И матушка Грипш здесь, и толстая фрау Пувалевски. А польский мальчишка Войтек берет себе уже четвертую порцию курятины! Значит, правда — всего хватает. Рядом с Леонидом сидит фрау Кирш, у нее красная ленточка в волосах. А чуть дальше — Рыжий. Он играет на губной гармонике. Напротив, по другую сторону стола, сидит женщина и кивает ему: «Нет, Генрих, море — оно и не хорошее, и не плохое. Оно большое очень». — «И красивое, да?» — «Очень красивое, Генрих».

Всякий раз, когда они с Николаем так вот мечтают о коммунизме, Генрих видит перед собой этот огромный стол.

— Все очень просто, Николай. Только надо с самого начала следить, чтобы раздавали все по справедливости.

А сержант говорит:

— Да, да.

В этом они всегда едины.

ГЛАВА ПЯТАЯ

19

— Скажи мне, Готлиб, ты тоже знал генерала?

— Генерала?

— Ну да, генерала.

У старого кучера необыкновенно длинные руки. Когда он подносит ведра поить лошадей, он похож на какое-то неуклюжее животное. Мальчишка устроился на кормовом ящике.

— Я же про того генерала, который в кузнице работал.

— В кузне-то — генерал?

— Я про того пролетария, который потом в Испанию поехал.

— Это Альберт, что ли?

— Про Альберта я и говорю. Какой он был, Готлиб?

Кучер, напоив лошадей, снова вернулся в кормовую.

— Ничего плохого про него не скажу. Хороший кузней был.

— А какой он вообще-то был?

Кучер задумался.

— Вроде бы тихий человек, но не так чтоб очень тихий…

— Но какой вообще-то? — Мальчику хотелось услышать о кузнеце что-нибудь необыкновенное, и он говорит: — Ты вспомни, Готлиб. Может быть, он когда-нибудь ребенка спас? Или двоих детей, когда они под лед провалились?

— Когда это он дитя спас?

— Да нет, я просто так спрашиваю. Может, пожар где был, а он старушку из огня вынес?

— Это у нас в Гросс-Пельцкулене пожар был?

Старый кучер тоже садится на ящик с овсом. Он сидит, наклонившись вперед, огромные руки свисают с колен. Генрих не может ему простить, что он ничего не знает о кузнеце.

— А что он, вправду генерал был? — спрашивает вдруг кучер.

— Да, Готлиб. Я сам слышал, как говорили, что он был генералом.

— Стало быть, не пустые это слова…

— Сам, собственными ушами слышал, Готлиб. Коммунистический генерал.

Готлиб оживляется. Должно быть, подобное известие как-то взбудоражило его. Он говорит:

— Генерал — он и есть генерал.

— Он на фронте впереди всех сражался. Там, где снаряды рвались кругом.

Кучер раздумчиво кивает.

— Он был самым храбрым в Испании. Потому и стал генералом.

В денниках позвякивают цепи.

— Что ж, убили, стало быть, его?

— Да, Готлиб, убили. Знаешь, он отразил атаку, они схватились врукопашную, а тут пуля прямо в сердце ему попала…

— Стало быть, за свои взгляды сражался и погиб.

— За это самое и погиб.

— Я его еще совсем маленьким мальчонкой знал. И всегда-то вроде что-то особенное в нем было…

— Расскажи, Готлиб!

— Это ты давеча рассказывал про детишек, какие под лед провалились? Стало быть, правда он их вытащил…

— Рассказывай, рассказывай, Готлиб!

В деревне теперь много говорили о кузнеце. Рождались целые легенды о нем. И больше всех старался Генрих.


Управляющий Хопф всюду теперь приглядывает — и в усадьбе, и в поле, и на скотном. Походка у него такая, будто он на ходулях ходит.

— Ну, Хопф, медленно у вас дело подвигается с посадкой картошки! Давай, давай работать!

Управляющий останавливается и отдает подробный отчет Генриху. Он снимает шляпу и здоровается с Генрихом, как с солдатами комендатуры.

— Лошадей не хватает, Товарищ.

— Все равно, давай работать!

— Только четыре упряжи, — говорит управляющий и показывает четыре пальца, — только четыре упряжи…

— Ладно, Хопф, работать, ферштеэн?

И они пожимают друг другу руки.

20

В воскресенье приехали Дмитрий и старый Антоныч. И не как-нибудь, а в коляске. Вместо гимнастерки на Антоныче вышитая косоворотка. Подпоясана она черным солдатским ремнем. Он степенно сходит на землю и так же степенно и медленно поднимается по лестнице, как будто он не простой солдат, а по меньше мере адмирал. Толстяк Дмитрий шагает впереди и открывает перед Антонычем двери.

Это прощальный визит Антоныча. Да, он пережил эту войну. Его демобилизовали, и он едет домой.

Генрих объехал несколько дворов и приволок четырех кур. Их общипали, сварили, выпили водки. Старый солдат сидел, покуривал свою трубочку.

Прежде чем уйти, Дмитрий подошел к витрине и положил на нее часы. Все подошли и стали рассматривать — что ж это он принес?

— Мишка, часы с ключиком! — вдруг закричал Генрих. — Мишка, это те самые… с ключиком!

Генрих и так и эдак вертел и переворачивал часы. На крышке был выгравирован узор. Да, никаких сомнений быть не могло — те самые часы с ключевым заводом!

— Откуда они у тебя, Дмитрий?

Оказалось, товарищ их ему дал. Но они, мол, никуда не годятся — не идут.

— А где ключик?

Дмитрий не имел никакого представления о ключике.

— Не могут они идти, Дмитрий, раз нет ключика.

Неожиданно увидев часы дедушки Комарека, Генрих и обрадовался и расстроился. Он сразу вспомнил и день, когда они вышли на берег Одера, и как дедушка Комарек отдал часы Скрюченному. В каких только руках с тех пор они не побывали! И сколько людей встряхивало их и прикладывало к уху! Однако выкинуть их так никто и не решился — уж очень хорош был узор на крышечке.

Все вышли на улицу проститься со старым Антонычем. А Генрих трижды поцеловался со стариком. Прямо в усы поцеловал.

21

В тот же день Генрих увидел и настоящего пролетария, брата по классу и революционера. «Эй, портняжка, погоди, мне кафтан скорей скрои…» — напевал он. А сам и правда был костлявый и быстрый в движениях, как портняжная игла. Генрих и раньше встречал его и как-то видел на мосту через Хавель — с рюкзаком за спиной он спешил куда-то. Язык у него, как говорится, был без костей, и еще он очень любил петь. И действительно был портным.

— «Шей, игла, шей, игла, да здравствует Москва!» — сказал он, положив руку на плечо Генриха. Так они и шагали в обнимку вдоль деревенской улицы.

— А ты правда пролетарий? — спросил Генрих.

Ему нравился этот веселый человек. Впрочем, он и серьезным умел быть: поднимал кулак и выкрикивал: «Да здравствует Москва!»

— Никогда б не подумал, что это ты вывесил красный флаг, — говорит Генрих.

— Красный флаг… красный флаг… — сразу запел портняжка.

— Я про флаг на колокольне, понимаешь?

— На колокольне… на колокольне…

— Помнишь, тогда, когда Красная Армия вступила в нашу деревню. Тележки эти зеленые и маленькие лошадки.

— Да-да, лошадки-и-и…

— Ты его совсем один туда повесил?

— Совсем оди-и-ин…

День был чудесный, ласточки летали над крышами, и Генрих уже целый час носил при себе серебряные часики. Он завернул их в тряпочку точно так, как это делал дедушка Комарек, и завтра Мишка выточит ему ключик. А вдруг дедушка Комарек совсем недалеко отсюда? Может быть, даже в соседней деревне или через одну.

— А ты тоже в революции участвовал? — спросил Генрих портняжку-пролетария.

— Как я и говорил: на плече винтовка, в руках красное знамя!

И все-таки Генрих не доверял этому пролетарию-портняжке. Он спросил:

— Ты живешь в Гросс-Пельцкулене?

— Революционер и пролетарий нигде не живет постоянно. Он должен находиться везде — и в Берлине и в Гросс-Пельцкулене.

Вот так Гросс-Пельцкулен и приобрел своего первого бургомистра.

Он деятельно хлопотал о сдаче яиц крестьянами, об устройстве жилья для беженцев. На левом рукаве у него была красная повязка, а в бургомистерской стоял ящик с яйцами. Николай выписал ему «документ», и теперь бургомистр мог беспрепятственно разъезжать по округу. Случалось, что он исчезнет на три дня, а потом вдруг снова тут как тут: в бургомистерской раздается какая-нибудь песенка, а сам «голова» укладывает яйца в ящик.

А однажды там оказалась и швейная машинка. Ножная, с педалями. Бургомистр сидел за ней и что-то строчил, напевая.

— Да здравствует Москва! — сказал Генрих, входя.

Он увидел, как бургомистр старательно жмет на педаль и его тонкие портняжные пальцы ловко подводят материал под иглу.

Швейная машина прибыла сюда из дома лесничего: бургомистр ее просто-напросто реквизировал.

— Бернико выполнил яйцепоставки?

— Отстает.

— Классовый враг он. Можешь мне поверить. А Матулла выполнил?

— Выполнил, — ответил портняжка.

— Все равно он классовый враг, — сказал Генрих.

Откусив нитку, бургомистр спрашивает:

— Не пора ли тебе форму сшить?

— Мне?

Это была затаенная мечта Генриха — носить все солдатское.

— А ты правда мог бы сшить? — спросил Генрих.

Бургомистр встал из-за машинки и отошел на несколько шагов, присматриваясь к Генриху. А тот даже выпятил грудь. Портной взял сантиметр с машинки, а Генрих вытянул руки в стороны. Сняв мерку, бургомистр что-то записал на бумажке.

— Ты правда мне сошьешь?

— Материал нужен. Без материала ничего не получится.

— Материал достанем. Наверняка достанем.

Портной принялся подсчитывать на бумажке.

— Так — гимнастерка, так — брюки галифе… — бормотал он. — Нет, не выйдет ничего — много очень материала надо.

Мальчишка продолжал заверять его, что материал будет непременно.

И то верно: он, Генрих, причислен к комендатуре, говорит портняжка, значит, и обмундирование должно быть соответственное. Тем временем они покинули бургомистерскую и подошли к барскому дому.

Обмундирование солдат, разумеется, уже тоже порядком обносилось, и в мгновение ока они все загорелись желанием обновить его. Неужели через четыре-пять дней у них будут новенькие, с иголочки, гимнастерки?

— Какой может быть разговор! — тут же заявил портняжка и давай снимать мерки и тут же их записывать.


Борис расставлял стаканы на столе. Генрих говорил Николаю:

— Он мастер, понимаешь? Настоящий мастер.

Леонид вышел запрячь Гнедка, прихватив с собой записку с мерками. Портняжка еще долго не уходил. Подняв стакан, он воскликнул:

— За генералиссимуса!

— Можешь мне поверить, Мишка, — лучший мастер во всем Берлине.

А портняжка принялся перечислять, каким генералам он только не шил в Берлине. И маршалу Соколовскому, и парадный мундир для французского генерала…

— Это французу, что ли?

— Какой там! Он, можно сказать, в ногах у меня валялся, но я чихать на него хотел! — сказал мастер и плюнул на пол. Капиталистам он, мол, шить не намерен.

— Слышишь, слышишь, Мишка?

Но у Мишки, должно быть, были свои соображения относительно этого мастера. Генрих чувствовал, что Мишка не доверяет ему.

Поздно ночью из округа вернулся Леонид. На плече он внес в комендантскую штуку брючного материалам под мышкой — ткань для гимнастерок.

Все окружили его, щупали добротный товар и единодушно решили: первую форму мастер сошьет для Генриха.

22

Мишка всю ночь напролет точил, стучал, без конца примерял и пробовал — ключик не подходил! Они уже который раз примеряли его. Генрих все клялся:

— Точно помню — три выступа у него были.

На следующий день он проспал до обеда. Вместе они поели мясного супа, потом пошли по деревне: надо было мобилизовать у крестьян четырех лошадей. Работы в имении приостановились. По дороге Генрих все думал о голубой лошади — уж очень она ему приглянулась! Но он знал, что хозяин дорожит ею и всегда прячет ее, когда они заходят. Почему-то Генриху вдруг стало жалко Бернико — не будет он больше заходить к нему, не будет спрашивать, выполнил он поставки или нет, не станет отнимать у него голубую лошадь…

Они шли по боковой дорожке под тенью каштанов, но, когда приблизились к воротам Бернико, мальчишке очень уж захотелось еще разок зайти.

— Ну, Бернико!

Хозяин как раз выходил из конюшни, когда они остановились в воротах. «Буду поласковей с ним», — подумал Генрих. Но ему страшно хотелось взглянуть на голубую лошадь. Чего там — постоят немного, выкурят цигарку… И вдруг он услышал собственный голос:

— Ну, Бернико, мы голубую лошадь забрать, ду ферштеэн?

Он и не думал этого говорить, но слова выскользнули как-то сами собой. Теперь Генрих даже испугался немного и все же опять сказал:

— Да, да, Бернико, мы голубую лошадку забирать.

Он стоял и смотрел, как хозяин шаг за шагом выполняет все, что он ему приказывает. Сначала достал уздечку, зашел между двумя конями, взнуздал голубую кобылу — это была еще молодая лошадь, она игриво схватила губами руку хозяина, а он тем временем отвязывал цепь от яслей.

— Упряжь не забудь, Бернико, — сказал Генрих и добавил про себя: «Это ведь еще не последнее твое слово. Стоит тебе только сказать — и все останется по-прежнему…»

Хозяин подошел к стойке, на которой висела упряжь, снял шлею — грудная часть ее была подбита войлоком, — поднес к голубой кобыле и накинул на нее.

«Стоит ему попросить, — думал Генрих, — и лошадь останется». Ему даже страшно стало от того, как хозяин точно исполнял все его требования. «Хоть бы попросил!» — подумал он.

— Повода у тебя нет разве, Бернико?

Крестьянин вышел и вернулся с поводом в руках.

Генрих заметил, что и Мишку поведение крестьянина удивило, заметил он и то, что Мишка был недоволен тем, что они забрали такую молодую лошадь. Но крестьянин, не сказав ни слова, вывел лошадь во двор.

— Сколько ей лет, Бернико?

Хозяин не ответил. Лошадь снова принялась было играть, но Бернико шлепнул ее по губам.

«Попросил бы, слово бы сказал!» — думал Генрих.

— Сколько лет ей, Бернико?

Хозяин протянул им поводок и вернулся в конюшню.

— Эх ты, Пуговица! — сказал Мишка, хлопая голубую лошадь по шее.

Вместе они вывели ее на улицу.

23

Генрих побежал в бургомистерскую: не терпелось поглядеть, как там форма. Не готова ли уже? Дверь оказалась запертой. Странно. Он перешел на другую сторону улицы.

— Матушка Грипш, ты не знаешь, куда бургомистр ушел?

Старушка сидела на табуретке и доила козу.

— Отвяжись ты со своим бургомистром!

— Ты что это, матушка Грипш?

Генрих стоял и смотрел, как она доила.

— Народ про него всякое говорит.

— Это потому, что он пролетарий.

— А зачем он у Матуллы лошадь отнял?

— Это все неправильно, матушка Грипш. Бывает и так, что лошадь надо забрать, понимаешь? Хоть тебе и самому жалко. Вот послушай: не посадим мы вдоволь картошки — нечего нам осенью убирать будет. И свеклы у нас не будет, если мы сейчас… Постой, ты сказала — он у Матуллы лошадь забрал?


Старушка, не унимаясь, бранила портняжку. Взял лошадь, телегу и машинку швейную…

— И машинку погрузил?

— Вчера вечером еще уехал.

— Ты точно знаешь, что машинку погрузил?

— Нехорошее о нем люди говорят, — сказала старушка. Она поднялась, отодвинула ведро. — И раньше нехорошее говорили, еще до того, как вы его бургомистром поставили…

— А по какой дороге он поехал?

— И со сдачей яиц он что-то намудрил, — продолжала старушка. — Все подчистую забирал у людей.

— На мост через Хавель он поехал? Говори!

— Да нет, вон позади церкви дорога — по ней и поехал.

Мальчишка сломя голову бросился к барскому дому и вскоре привел солдат.

Они выбили окно, открыли бургомистерскую. Письменный стол стоял на месте, стулья, пустые ящики из-под яиц… Все ужасно злились на Мишку, а он ходил по комнате и хохотал до слез. Леонид выбежал на улицу, вскочил на Гнедка и умчался. Автомат так и прыгал у него на спине. Николай тоже подбежал к своей лошади, а Генрих крикнул ему вслед, чтобы он ехал по дороге левей от церкви.

— Хитер твой портняжка! — сказал Мишка.

— Понимаешь, не надо было отдавать ему всю материю сразу, — сказал Генрих.

— Эх ты, Пуговица! — воскликнул солдат, усаживаясь на большой стол и громко смеясь.

Портняжку они так и не нашли. Леонид вернулся только через два дня, но тоже с пустыми руками. Сивого Матуллы нигде обнаружить не удалось, и они отдали Матулле одного из старых меринов из барских конюшен.

Еще несколько дней после этого события все только и думали что о «мастере». Но говорить о нем никто не говорил. Случалось, что Мишка, сидя над своими колесиками и вытачивая ключик, внезапно разражался громким хохотом.

— Мишка, пиши мне документ.

— Я никс комендант.

— Ты заместитель, а Николай уехал.

— Я никс комендант.

— Мишка, пожалуйста, выпиши мне документ! — клянчил Генрих.

Он решил отправиться искать дедушку Комарека. Верхом он объедет все ближайшие деревни. Надо было только немедленно получить Орлика, и… в путь.

— Мишка, если у меня не будет документа, Орлика отнимут у первого же поста.

Долго он так уговаривал Мишку. В конце концов солдат все же поднялся в комендантскую. Написав аккуратно несколько слов по-русски, он с чрезвычайно серьезным видом отыскал печать и трижды приложил ее к бумажке. Потом взял сумку от противогаза, сунул в нее буханку хлеба, несколько еще зеленых яблок и луковицу. Найдя флягу и налив в нее чайной заварки, он вручил все это Генриху, строго наказав ему непременно вернуться до наступления темноты.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

24

Генрих ехал лесом и думал: «И если тебе целый месяц придется искать, и если ни кусочка хлеба не останется, и пусть дождь идет, и пусть гроза… даже если заболеешь, ты все равно… Дедушка Комарек, дедушка Комарек! Если б ты только знал…»

Но день был солнечный, теплый. Белочка прыжками добралась до сосны, взбежала по стволу, оттуда на ветку — и дальше… только бы с глаз долой! Генрих переехал через бревенчатый мост, глухо гремевший под копытами Орлика.

Потом он увидел военную машину. Она стояла чуть в стороне от дороги. Кругом росли побеги рябины. Генрих сначала подумал, что машина исправная, но когда он приблизился, то увидел, что это немецкая машина; ветровое стекло пробито пулями, рядом валялась каска, почему-то очень большая и тоже с дырками от пуль.

Теперь Генрих пустил Орлика шагом — он решил с самого начала поберечь лошадь. Он ехал и думал о Комареке. Об их маленьком обозе. Все пытался представить себе, как он вдруг нагонит своих. Вот они стоят вдоль дороги — и дедушка Комарек, и фрау Кирш… и глазам своим не верят: им навстречу едет Генрих верхом. Но он не сразу соскочит на землю… Ах, дедушка Комарек, дедушка Комарек!.. Жалко только, что часы он не захватил, — Мишка все еще ключик никак не выточит…

Подъехав к первой деревне, Генрих увидел советского часового. Он стоял, прислонясь к старому вязу, — немолодой уже солдат с рыжими усами. Рядом в траве лежал другой солдат, маленький и толстый. Прикрыв фуражкой лицо, он спал…

Усатый давно уже приметил Генриха. Приметил он, и что на мальчишке была солдатская фуражка, и что лошадь под ним обозная, не верховая. Но что бы это все могло означать, он не понимал. Выйдя на дорогу, постовой подал знак остановиться. Поднялся и толстый солдат, поправил фуражку и тоже вышел на дорогу.

Генрих поздоровался по-русски.

Он не все понимал, что говорили солдаты, но догадывался, что они спрашивали, откуда у него лошадь. Генрих достал «документ», выписанный Мишкой, и подал усатому.

Оба солдата одновременно читали бумагу, и Генрих следил за тем, какое впечатление она произведет. Старший вытер усы, аккуратно сложил «документ» и отдал Генриху, назвав его товарищем. Толстый солдат, улыбаясь, достал из кармана газету, каждый оторвал себе по клочку, а усатый насыпал всем табаку.

— Спасибо! — поблагодарил Генрих.

Покурили, поговорили. Генрих спросил, не видели ли они здесь «старого человека», совсем дедушку, в телогрейке из кошачьих шкурок. Солдаты никак не могли понять, о чем это он. Потом они вдруг увидели, как кошка перелезала через забор, и мальчик сразу же объяснил, какую он телогрейку имеет в виду. Солдаты покачали головой — нет, человека в такой телогрейке они в этих местах не встречали.

Генрих пожал им руки, солдаты пожелали ему доброго пути и еще долго смотрели вслед.

Ни ветерка. Душный будет день.

25

Шлагбаумы встречались редко.

Когда стало смеркаться, Генрих подъезжал уже к седьмой деревне. Дорога спускалась вниз; вдоль нее росли подрезанные ивы, кругом простирались картофельные поля.

Генриху было дурно — уж очень много выкурил он цигарок! «Хороший мне Мишка документ выдал!» — думал он. Некоторые постовые поначалу резко окликали его, но он показывал бумагу и, покуда они читали, следил, как менялось у них выражение лица, как солдаты делались приветливыми, разговорчивыми, и каждый раз кто-нибудь доставал газету, табак — и… опять дымили.

Но никто ничего не знал о дедушке Комареке. Генрих расспрашивал и детей и женщин…

Иной раз трудно было решить, куда идти; впереди дороги расходились. Уже сгущались сумерки, и Генрих начал терять надежду — нет, не найти ему дедушку Комарека.

— Спасибо, спасибо! — говорил он часовому, выкурив десятую цигарку.

И отказываться неловко — солдаты ведь так хорошо встретили мальчика. Он был смущен. «Спасибо», — только пролепетал он, все поплыло перед глазами, завертелись лица, дома. Совсем стало плохо. «Вы сказать мне, — услышал он свой собственный голос, — вы сказать…» — и почувствовал, как щекой коснулся гривы Орлика. Он силился приподняться, хотел объяснить солдатам, что ищет дедушку Комарека, но тут же подумал, что кошачью телогрейку ему без кошки не описать — кошки ведь нигде не видно. Сил, чтобы выпрямиться, у него уже не было. «Хоть бы кошка откуда-нибудь выскочила! — думал он. — Нет, никогда мне не найти дедушку Комарека!»

Генрих почувствовал, как чьи-то сильные руки подхватили его и подняли с седла. Словно издали, доносилось: «Давай, давай!» Его положили на прохладную землю.

— …Часы с ключиком… с ключиком у него были… а когда сало себе резал… — слышал он свой голос. — … Скажите, где кошка?

Солдаты вносили его в дом; запахло жареной картошкой.

До чего ему было плохо! «Добрый день, фрау Пувалевски!.. Добрый день, фрау Кирш! — Должно быть, он уже бредил. — Плохо мне, Эдельгард… Ах, фрау Кирш! — слышал он самого себя. — Где кошка? Кошка?!»

Его уложили в кровать, но этого он уже не чувствовал.


Когда старый Комарек узнал, что в деревню привезли Генриха и что он заболел и лежит теперь без сознания, он не произнес ни слова. Казалось, весть эта его ничуть не тронула. Он как раз колол дрова. Неторопливо положил топор на колоду, повернулся к фрау Кирш и долго смотрел на нее, ничего не говоря. В действительности он был страшно взволнован и думал: «Боже мой! Наш мальчик! Неужели это правда? Наш мальчик нашелся!» Старик принялся потирать себе пальцы.

— С лошади упал, говорите?

— Нет, он еще в седле лишился чувств, — отвечала фрау Кирш.

С тех пор как Комарек потерял мальчика, у него иногда бывали минуты, когда он про себя надеялся, что ему удастся в конце концов забыть малыша. В первые недели старик часто исчезал, ходил по окрестным деревням, расспрашивал, не видал ли кто паренька. Однако все его поиски были напрасны.

— Нет, — говорила фрау Кирш. — Павел и Гриша сняли его с лошади. — Она очень волновалась и торопилась рассказать все, что знала сама. Она описала даже лошадь, на которой Генрих прибыл в деревню.

— Ничего он себе не сломал?

— Нет, дедушка Комарек. Он же не упал с лошади.

Когда они вошли в дом, в который внесли Генриха, там оказалось уже много народу. Фрау Пувалевски бранила детишек — они расшалились и шумели. Прибежали сюда и сестры-близнецы, и старушка с тоненькими ножками, — оказывается, вся деревня уже знала о случившемся. У окна стояли двое солдат, внесшие Генриха, и тихо разговаривали.

— Добрый вечер! — поздоровался Комарек, войдя. — Душно что-то. Должно быть, гроза будет. — Он сел на край кровати.

«А ведь и впрямь это наш мальчик! Боже мой! Где ж ты пропадал все это время?» — думал он. Но тут же отметил, что мальчик, несмотря на болезнь, выглядит неплохо, должно быть, хорошо питался, а стало быть, где-нибудь да пристроился.

Он вытер Генриху лоб, глаза, пригладил влажные волосы. «Очень уж сильно от него табаком пахнет!» — подумал старый Комарек. С Генриха сняли сапоги. Он все еще был без сознания, то и дело ворочался. Дыхание было частым и неглубоким.

— Больше у него ничего при себе не было? — спросил Комарек.

— Фуражка, — ответила фрау Пувалевски. — Фуражка и сумка с русской флягой.

Старик долго рассматривал фуражку. Оказалось, что она внутри выложена газетой. Комарек улыбнулся. Он открыл сумку для противогаза — в ней лежало несколько зеленых яблок, две луковицы и кусок черного хлеба.

Все старались чем-нибудь помочь, хлопотали около Генриха, а фрау Кирш принесла бидончик теплого молока. Голову Генриха чуть приподняли и влили ему несколько ложек.

— Вот теперь довольно, — сказал Комарек, — он уже попил немного.

Кто-то принес влажную тряпицу и положил Генриху на голову. Немного погодя Генриха вырвало. Он что-то сказал, но так невнятно, что никто ничего не понял.

— Это у него от яблок неспелых. Наелся зелени, — объяснил Комарек.

Гроза надвигалась на деревню незаметно. Порой в комнате становилось светло, как днем, и видны были силуэты двух солдат у окна. Гром глухо ворчал вдали.


Сидя на краю кровати, Комарек думал о том дне, когда он потерял Генриха. Ему казалось, что он слышит даже запахи леса, видит теплую пыль, повисшую между соснами…


Кругом все трещало, ломались деревья. Продвигаясь, военные машины крушили все на своем пути. Слишком поздно Комарек заметил, что мальчика нет. Через лес было пробито и проложено много дорог, и старик предположил, что Генрих прошел где-то рядом. У следующей деревни, у первых же домов, он их подождет. Но когда они подошли, мальчика на месте не оказалось. Старик обошел все дома — Генриха нигде не было. Ночь он простоял под вязами у околицы, ждал и боялся, что мальчик и фрау Сагорайт пройдут здесь незамеченными.

Наутро Комарек вернулся в лес. Долго смотрел на взорванный мост и понял, что никакой возможности перейти на другую сторону не было.

Неподалеку бегал взад-вперед растерявшийся фельдфебель и кричал на четырех солдат, которые откапывали окопчик под пулеметное гнездо. Потом они натаскали мха и прикрыли им свежевыброшенный песок, а рядом с окопчиком воткнули срубленную сосенку — вроде как бы она тут и росла.

— Мальчонку я потерял на той стороне, — сказал Комарек.

— Ты знаешь эти места?

— Нет, эти не знаю. Скорей всего, он на том берегу остался.

— А если они с юга подойдут? Прямо не знаю, будто чувствую, что с юга они должны подойти, — рассуждал фельдфебель.

Это был маленький человек с очень крупным и широким лицом. Комарек никак не мог оторвать глаз от его огромного шлема. Он никогда не видал такого.

— Двенадцать лет мальчонке, и чемодан у него фанерный…

— А ты как думаешь, откуда они придут? Я думаю, с юга, — снова заговорил фельдфебель.

Комарек пожал плечами. О войне он ничего и слышать не хотел. Ему надо было выяснить, куда мальчишка девался.

— Это твои люди мост взорвали? — Он хотел еще добавить, что нехорошо это — мосты взрывать, однако удержался.

— Приказ, — ответил фельдфебель.

— А теперь как? — сказал Комарек.

Фельдфебель смотрел на обрушившиеся фермы и, быть может, испытывал даже удовлетворение от того, что ему удалось так основательно разрушить мост.

— Послушай, как ты думаешь, мог мальчишка на той стороне остаться?

— Нет, не думаю. Беженцы, по-моему, все прошли. Может, он с солдатами укатил?

— Это он мог. Правда, может с солдатами?

Комарек пошел дальше. Оглянувшись, он отметил, что фельдфебель провожает его глазами. Боже мой, что за шлем у него на голове!

Немного в стороне от дороги Комарек увидел военную машину. Она стояла среди поросли молодой рябины…


Гроза разошлась. Молнии сверкают одна за другой. Вдруг старик замечает, что мальчик смотрит на него.

— Плохо мне, дедушка Комарек.

— Спи. Поспишь — и пройдет.

Ослепительная молния — и сразу удар грома. Потом оба слышат, как дождь барабанит по окну.

— Дедушка Комарек! Мы часы серебряные нашли. Мишка…

— Спи, Генрих, спи. Проспишься — и встанешь здоровым.

26

— Да что вы, фрау Пувалевски! Я поговорю с Бернико.

— И он даст нам пожрать?

— Если у него даже нет ничего, он зарежет корову, и все.

— Всыплет он тебе как следует, вот тебе и будет «все».

— Да что вы, фрау Пувалевски! У нас в Пельцкулене по-другому.

— Не такой же он дурак — свою корову ни с того ни с сего резать.

— Вот увидите, фрау Пувалевски, у нас в Пельцкулене по-другому.

Фрау Кирш кладет ему руку на плечо и говорит:

— Ах ты, радость ты моя!

Все у них сейчас как раньше. Но только идут они в обратном направлении, и солнце светит с другой стороны, и идут они теперь, должно быть, в страну молочных рек с кисельными берегами… Где-то они раздобыли старую шлею и запрягли Орлика в большую ручную тележку. Снова собрался в путь весь маленький обоз, только люди шагают широко поперек всей дороги. Разговорам, разумеется, нет конца…

На самом-то деле даже толстая фрау Пувалевски верила в рассказы Генриха, но все же сказала:

— Брось ты про этого Бернико! Когда дело доходит до жратвы, ни у одного крестьянина ничего не допросишься.

— Правда, фрау Пувалевски, он, конечно, классовый враг, но все-таки он уже чуть-чуть и не классовый враг…

С черной палочкой на плече, на которой болтается мешок, позади всех шагает Комарек. Порой до него доносятся русские слова, которые мальчишка вплетает в свою речь. Да и незнакомые жесты у него появились. Старик думает: «Отныне ты всегда будешь заботиться о нем! Ты стар, но, покуда ноги тебя носят, ты будешь заботиться о нем. И учить его будешь всему, что понадобится ему в жизни. И хорошо будет посидеть с ним под ольхой, когда солнышко светит сквозь листву, и ждать, пока высохнут сети… И настанут твои лучшие дни, и понесем мы с ним вершу к лодке, и выгребем на озеро…»

— Нет, нет, фрау Кирш, я же «Товарищ».

Фрау Кирш на ходу примеряет фуражку Генриха: она очень к лицу ей! Мальчишка совсем расхвастался…

— Понимаете, фрау Кирш, они тайком скотину режут, — рассказывал он. — Когда никто не видит, они и режут. А я взял и записал, у кого сколько свиней. У Бернико, к примеру…

— И они всё делают, как ты скажешь?

— Меня же с самого начала «Товарищем» назначили, фрау Кирш. С первого же дня.

Порой Генрих оборачивается и кивает, а Комарек кивает ему в ответ.

Какое-то особенно возвышенное чувство овладело сейчас Комареком. Немало он повидал на своем веку, немало порыбачил, немало всяких секретов подглядел у рыбаков. Было у него и несколько таких секретов, которые он сам подсмотрел у рыбы. И все это были секреты миграции рыбы в зависимости от погоды и времени года. Но многое ведь зависело и от того, как, к примеру, вязать горловину верши. Всему, всему хотел Комарек научить мальчонку! Научит он его и как ставить горловину в воде, и как она должна быть натянута. Совсем вроде бы мелочи, а знание их добывалось опытом целой жизни.

Об этом сейчас думает старый Комарек. «И всегда-то ты был одинок, — говорит он себе. — Но как только мальчонка прибился к тебе и ты почувствовал ответственность за него, одиночеству твоему пришел конец. Но ты вновь стал одинок, когда потерял мальчишку…»

— Вот увидите, фрау Кирш, вот увидите.

— Ах ты, радость моя! — говорит фрау Кирш, смеется и нахлобучивает фуражку на Генриха.

Привал они устраивали в деревнях. Ходили по домам — есть-то надо было.

Иногда они встречали тех же солдат, которые останавливали Генриха по пути сюда. Солдаты узнавали мальчишку, приветствовали его, хлопали по плечу, доставали газету, табак, но Генрих отмахивался, говоря: «Спасибо!» Нет, нет, курить он не может. А вот поговорить — поговорить может. Тогда солдаты подсыпали табаку Комареку в трубочку, и старик благодарил, прикладывая два пальца к козырьку.

Время от времени Генрих передавал вожжи кому-нибудь из женщин и шагал тогда рядом с дедушкой Комареком.

— Понимаете, дедушка Комарек, когда мы будем жить при коммунизме…

Генрих чувствовал себя обязанным подготовить дедушку Комарека. Надо ведь было еще сказать ему, что там, в Гросс-Пельцкулене, его назначат бургомистром, но Генрих хотел не все сразу, а шаг за шагом…

— Понимаете, дедушка Комарек, есть ведь такие — они не верят, что при коммунизме им будет жить лучше.

— Ты рассказывал мне про тамошнего рыбака. А что он, не вернется больше?

— Не может он вернуться, дедушка Комарек. Вы бы послушали, что Войтек про него говорил! И не поверите никогда, как он Войтека бил. И Толека.

— А озеро — какое оно, большое? Или еще меньше Гольдапзее?

— Оно немного меньше Гольдапзее, но все равно оно «карашо».

— Много на нем кувшинок растет или как?

— Много кувшинок, дедушка Комарек. И окуней там навалом. Вы и не поверите, сколько мы их там с Леонидом на удочку ловили…

Хорошо шагать рядом с дедушкой Комареком! Хорошо прислушиваться к его равномерным шагам…

— По правде, там, конечно, большинство за коммунизм, но понимаете, дедушка Комарек, в Гросс-Пельцкулене мало еще классово сознательных пролетариев…

— Но зачем ему было поджигать сарай с сетями?

— Это Войтеку?

— А теперь, вишь, сетей нет — пропали.

— Подойди я пораньше, дедушка Комарек… Да этот Войтек… Уж очень его рыбак бил.

Тепло. Попадаются лужи во всю ширь дороги. А рядом — лес, высокий, стройный.

На второй день они вышли к реке. Но еще до этого постояли и в рябиннике у простреленной машины. Нашли и пробитый пулей огромный шлем. Комарек наклонился, поднял шлем и долго рассматривал.

— Это немецкий шлем, парашютисты такие носили, — объяснил Генрих.

Дедушка посмотрел на него, легонько кивнул и бросил шлем в мох.

Реку они перешли по большому бревенчатому мосту.

27

А вот наконец и деревня, про которую Генрих так много рассказывал, — Гросс-Пельцкулен. Какая-то необыкновенная тишина поражает их: кажется, что люди покинули свои дома. Но вдруг лай собаки. Кто-то тихо прикрыл створку ворот…

— Сейчас, сейчас, фрау Пувалевски!

Генрих шагал по деревенской улице впереди женщин и показывал то направо, то налево и объяснял, кто где живет. Комареку он показал дорогу, спускавшуюся к озеру. Они старались держаться в тени каштанов.

— Вон там, фрау Пувалевски, вон там живет Бернико. Раньше ворота Бернико всегда стояли открытыми, как будто он раз и навсегда сдался. А теперь они были закрыты. Мальчика это удивило. Он постучал сапогом по воротам и крикнул:

— Это я, Бернико.

Еще раз стукнул и снова крикнул. Только тогда они услышали, как внутри отодвинули засов, и ворота сами раскрылись.

— Ну, Бернико, как дела?

Хозяин еще из окна увидел небольшую группу беженцев. Он стоял за занавеской и наблюдал. Узнав среди женщин мальчонку, он даже обрадовался. Даже сам себе не мог бы объяснить, почему, да и радостное это чувство продолжалось секунды две, не больше. Бернико следил за мальчишкой, как он, указывая на дома, что-то говорил женщинам. А когда он подвел всю группу к воротам, Бернико почувствовал, как в груди его вспыхнула великая злоба.

— Да какие там дела, Товарищ! Сам знаешь, какие могут быть дела.

Они подали друг другу руку.

— Ты бледный очень, Бернико.

— От радости, Товарищ. От радости. Недели две ведь тебя не было.

— Ровно двенадцать дней, — сказал Генрих.

Они немного отступили. Беженцы теснились, напирали, медленно продвигаясь во двор.

— Я поболел немного, Бернико.

Крестьянин сделал вид, что он этим глубоко огорчен.

— Ничего страшного, Бернико. Яблок зеленых объелся, вот и все.

Генриху казалось, что хозяин сегодня как-то особенно приветлив, и ему захотелось ответить тем же. Он даже подумал, не поговорить ли с управляющим Хопфом насчет голубой лошади: нельзя ли ее вернуть Бернико. Он сам бы прискакал на ней, соскочил бы с седла и, ни слова не говоря, передал бы поводок Бернико.

— Два дня меня тошнило, Бернико. А потом легче стало.

Генрих так и стоял бы и рассуждал на виду у всех своих, а теперь его еще словно дьявол под руку толкнул. Он полез в карман, как бы за табаком. Крестьянин тут же протянул ему свой кисет.

— Первая сигаретка после болезни, Бернико.

Облизав краешек бумажки, Генрих указал на Комарека. Крестьянин и его угостил своим табаком. Вернувшись, он подал мальчишке огня, и тот задымил.

Женщины, стоявшие вокруг, смотрели, как мальчишка задается и как он важно попыхивает цигаркой-самокруткой, и, должно быть, немало дивились, какую власть мальчишка имеет над этим крестьянином.

— Ну, Бернико, этот люди голодать, ферштеэн? — сказал Генрих. При этом цигарка повисла у него на губе — уж очень противен ему был табак.

А крестьянин тем временем думал: «Я ж тебя чуть не полюбил когда-то, ты мне мои лучшие годы напомнил, я ж тебя сыном хотел назвать… а сейчас убить готов!..»

Бернико стоял и улыбался.

— Так, так… Голодают, значит. Что ж, Товарищ, воля ваша. Что им вынести-то? — Голос его был даже ласков. — Кабанчик-то еще остался. С черными крапинками который. Сейчас пойду, последнего кабанчика…

«Убить ведь могу тебя», — думал он, говоря эти слова и сладко улыбаясь.

— Может, курочки две-три? — сказал Генрих.

— Стало быть, не желаете кабанчика?

— Мы к тебе по-хорошему, Бернико! Дай нам двух петушков, и вся недолга. Только по-быстрому. Скажи там на кухне… — Генрих запнулся.

Не мог он понять, почему крестьянин так громко смеется. Он видел глубокий шрам на лбу, как он поднимался и опускался, как кожа на нем натягивалась и как вдруг заалела. Смех грохотал… Генрих отлетел влево, но крестьянин снова схватил его за грудки, ударил еще и еще, и мальчик отлетел уже вправо.

Закрыв лицо руками, Генрих валился то в ту, то в другую сторону.

— И еще кабанчика вам! — слышал Генрих хриплый голос, ничего не понимая и не видя…

Фрау Пувалевски оттолкнула мужика, и Генрих сразу почувствовал, как фрау Кирш прижала его к себе. Он ничего не видел, но хорошо чувствовал, что это фрау Кирш, это ее руки гладили его.

— Ну и жри своих кур! Подавись ими! — кричала фрау Пувалевски.

Вдруг стало очень тихо.

Они идут со двора. Идут дальше по деревенской улице, идут, как будто знают, куда им идти, как будто знают цель. А старый Комарек молчит. Нет, нет, он не поднял руки, чтобы защитить мальчугана. Он-то сразу разглядел этого хозяина, сразу понял, чем это все может кончиться, но не поднял руки.

Старушка высовывается из низенького домика. Вроде бы спешит им навстречу — и прямо к мальчишке. Из кармана широкой юбки достает что-то завернутое в тряпочку и обвязанное шнурком.

— Привет тебе велели передать, — говорит она. — Мишка твой особо наказывал.

— Что с Мишкой?

— Велели сказать, что лошадь, мол, теперь твоя. Себе оставь. И фанерный чемоданчик тоже приказали передать. Мишка еще вчера вечером заходил, перед самым их отъездом.

— Уехали они?

— Ночью нынче и уехали, — ответила старушка.

Мишка и Леонид, рассказывала она, объездили все соседние деревни, его, Генриха, искали, а потом им приказ пришел сниматься и уезжать. Ночью и уехали.

— Да, родненький, домой и уехали. Война-то у них кончилась.

— И комендатуры нет больше?

— Деревня наша маленькая. Теперь вот и не знаем, не ведаем, что с нами будет…

— И Мишка, значит…

— Привет передать наказывал. Все говорил: непременно, бабушка, от меня лично передайте… И что-то с нами теперь будет!..

Тем временем они подошли к помпе. Накачали воды, вымыли руки. А мальчик развязал узелок. В нем оказались часы и маленький медный ключик к ним.

— Тикают, тикают, дедушка Комарек!

Генрих без конца подносит часы к уху, слушает, потом передает их старику, и тот тоже долго держит их около уха— слушает.

— Идут ведь! Идут, будто ничего и не было! — произносит дедушка Комарек и не может оторвать глаз от часов. «Диво-то какое, — думает он и покачивает головой, — опять часы с ключиком в твои руки вернулись…»

*
Загрузка...