Сентябрь, 2003 год
…Я уже не помню, когда приходил домой, не будучи слегка подшофе. А может быть, и не слегка… Но со вчерашнего дня появилось ощущение, будто бы мне под лопатку вшили «торпеду» и я умру даже от одного вида стопки с водкой или коньяком. Погасить возбуждение мне было совершенно нечем. Оставалось только кое-как дотянуть до конца дня. С другой стороны, мне подсознательно хотелось, чтобы он тянулся бесконечно. Я боялся вернуться домой, боялся сесть за компьютер. Поэтому после двух лекций в институте кинематографии я вернулся в офис. Делать мне там было совершенно нечего, я вообще мог работать дома, придумывая бесконечные сюжеты для рекламных роликов, но, как уже сказал, идти домой я боялся. Поэтому тупо просидел в кабинете, закинув ноги на стол, то и дело заставляя офис-менеджера Татьяну Николаевну заваривать крепчайший кофе. Я смотрел за окно. И зрение мое было настолько обостренным и сконцентрированным, что я видел мельчайшие переплетения и бороздки на коре дерева, росшего на противоположной стороне улицы. Я не отрывал взгляд от этих бороздок, они напоминали мне морщины на лице старца, в которых запуталась белесая паутина. Лето подходило к концу. Заканчивался год. Не знаю, как у других, — мой год всегда заканчивается с последним днем августа. Я старался ни о чем не думать. Но в мыслях я уже раз сто побывал у себя дома и совершил несколько привычных для меня движений: открыл дверь, сбросил пиджак, сел за компьютер в глубокое черное кресло и щелкнул «мышкой». Почему я так боюсь сделать это в реальности? Что мне стоит сейчас скинуть ноги со стола, подхватить кейс, выскочить на улицу, махнуть первой проезжающей мимо попутке и через десять минут толкнуть дверь своей квартиры? Какие гири повисли у меня на ногах?
Потом я понял, что это за «гири» — страх не найти на экране монитора ровным счетом ничего. НИЧЕГО. Но с не меньшим страхом я думал о том, что в углу экрана высветиться маленький желтый конверт. И я не знал, что лучше: это ничего или конверт…
Около семи часов Татьяна Николаевна начала характерно покашливать за дверью. А потом приоткрыла дверь и спросила непринужденным голосом:
— Еще кофе?
Я понял, что пора уходить. И вышел на улицу, впервые не завернув в свой любимый ресторанчик «Суок», хотя мог бы… Но на улице меня одолел сон, я ощутил его лихорадку и еле дождался, пока машина домчит до моего подъезда. Потом я боялся, что лифт, везущий меня на девятый этаж, вдруг застрянет и мне придется провести в нем несколько томительных часов, гадая, есть конверт или его нет? Слава Богу, этого не произошло, и я ворвался в квартиру, на ходу скидывая пиджак, разбрасывая по углам туфли и сдирая галстук. В черное кресло я опустился изрядно растрепанным, приобретя свой обычный «домашний» вид, недоступный глазу моих студентов, привыкших к моей полной «застегнутости».
Я перевел дыхание… Тогда тоже был сентябрь. На кухне и балконе лежали арбузы. Сейчас там лежат только слои пыли…
Я щелкнул клавишей, и в углу высветился желтый конверт. Неужели?
Еще раз щелкнул «мышкой». Зажмурился. И открыл глаза.
«Я умерла 25 сентября 2000 года…» — высветилась строка на экране.
Я закрыл глаза. Холод и мрак охватили меня…
Это случилось в августе 1977 года. Тогда мне было восемнадцать. Я мечтал о славе. И знал, что она придет. Речь шла не о сиюминутном восхождении на некий пьедестал на узком пространстве, в котором я тогда жил. И не о рукоплескании аудитории, которая забывает о тебе на следующий же день. Нет. Я чувствовал, что у меня есть предназначение, тайну которого мне еще предстояло разгадать. А пока оно только зарождалось во мне, словно во влажной марле набухает фасолевое ядро — такой опыт нас заставляли проделывать в школе на уроке биологии. Все тридцать пять человек проращивали фасоль, а через пару недель приносили результат в школу на урок. Я отчетливо помню, что мой зеленый побег был больше, чем у других. Это было давно, классе в шестом. Но именно после этих опытов я понял, что и как развивается внутри меня самого. И терпеливо ждал. Настолько терпеливо, что старался лишний раз не привлекать к себе ничьего пристального внимания — мне это было ни к чему. Пока. Я окончил школу, очень легко поступил в институт кинематографии на сценарное отделение (мой сценарий, написанный пару лет назад, оказался лучшим. Его потом долго еще держали на кафедре, как пример) и, узнав результат, отправился отдыхать в горы, на турбазу у подножья Карпат. Собственно говоря, это была «кинематографическая» турбаза, куда направились почти все мои будущие однокурсники, ибо объявление о «горящих» студенческих путевках висело в фойе института. Мы еще не были хорошо знакомы между собой, нас объединял общий дух недавно отшумевших экзаменов, во время которых мы все дружно толклись у дверей аудиторий и шумно приветствовали каждого выходящего оттуда.
Все это было позади. Мы съезжались на турбазу постепенно, не сговариваясь, и бурно радовались каждому вновь прибывшему. Нас расселяли по небольшим деревянным коттеджам, и мы тут же начинали обследовать территорию, узнавая, где находится столовая, бассейн, кинозал и ближайшее «сельпо», в котором продается портвейн «777». Мы чувствовали себя очень взрослыми и бывалыми. Старались общаться как можно непринужденнее и произносили имена своих кумиров «через губу». Называли мы друг друга «по-западному», поэтому меня сразу же окрестили Дэном. Соседа по комнате звали, соответственно, Макс. Дэн и Макс — два крутых парня, будущие гении — тут же сбегали в сельпо и затарились несколькими бутылками крепленого «чернила». Пили мы все по-черному и… по-детски еще со школы — ничего дороже портвейна. Откровенно говоря, в первый же вечер я пожалел, что приехал именно сюда.
Горы тяжело синели вдали и, казалось, дымились, окутанные рваной белой пеленой испарений, а я вынужден был сидеть на жесткой койке, дуть портвейн и слушать болтовню своих товарищей. Когда нас стало мутить (виду, естественно, никто не подавал) и мы по одному начали выходить «в кустики», мне удалось вырвать по из прокуренной комнаты и самому, уже без спешки, пройтись по территории базы. Это было довольно-таки тихое местечко. Или же таковым оно было на исходе лета. За зашторенными окнами коттеджиков горел тусклый свет, на верандах кое-где сидели отдыхающие, из открытого кинозала доносились звуки запущенного фильма. Кажется, это был «Солярис»… В общем, развал и запустение. Только за белым старомодным забором заманчиво маячил мохнатый черный лес, и от него на меня покатилась мощная волна свежести и тревоги. Было уже довольно-таки темно. Нелепые скульптуры «Девушки с веслом» и прочих культуристов белели по обочинам аллей, как призраки. Почти все скамейки были «беззубыми», а все фонари — подслеповатыми. Я дошел до конца аллеи, опустился на скамью, вытащил сигареты. И почти сразу заметил вспышку красного огонька напротив…
Если бы я тогда не был пьян, если бы не бродило во мне, как вино, искристое состояние эйфории вступления в новую жизнь — ничего бы не произошло и не потянуло за собой цепь событий, преследующих меня всю жизнь.
Но я был пьян. И поэтому увидел нечто … Это был силуэт, очерченный луной и в кромешной темноте аллеи казавшийся только контуром без телесного наполнения. Женщина курила папироску, вставленную в длинный мундштук. Она подносила к невидимым губам алый огонек, вдыхала его, и серебристый дым на какое-то мгновение заполнял весь ее прозрачный контур, словно изнутри обрисовывая тело. А потом с последним облачком дыма оно, это тело, медленно таяло в темноте. Чертовщина какая-то!
Я напряг зрение и неловко взмахнул рукой перед своим носом, отгоняя наваждение.
— Что, испугался?
Голос был слегка хрипловатым, но таким чувственным, что у меня по всему телу побежали мурашки, будто бы женщина произнесла что-то неприличное (я и потом не мог привыкнуть к звуку ее голоса: о чем бы она ни говорила — о погоде, книге, кинофильме, сосисках или лошадях, — все звучало сладко-непристойным, как откровение).
— Да нет… Нормально… — пробормотал я.
Но влажная ночь и вершины гор, чернеющие вдали, и этот красный огонек, подмигивающий в темноте, и сам воздух — такой насыщенный и свежий — отрезвили меня. Я снова попытался разглядеть сидящую напротив женщину. Бесполезно. Наверное, уже тогда у меня совершенно «замылился» глаз на нее. Такое бывает, например, с мамашами, которые не могут оценить красоту или степень некрасивости своего ребенка, или же с художниками, которым их полотно кажется гениальным.
— Вы тоже живете в этом пансионате?
Ничего более глупого я не мог придумать! Это было все равно, что спросить у попутчицы после взлета: «Вы тоже летите в этом самолете?» Но мне хотелось хоть что-то сказать и услышать ответ.
— Вам здесь нравится? — продолжал я.
Огонек загорелся ярче (она сделала затяжку) и скользнул вниз (она опустила руку).
— Знаешь, где мне нравится? — услышал я ее голос (мурашки! мурашки!) после довольно-таки долгой паузы, — Там…
И огонек взлетел вверх и откинулся вдаль, в сторону гор.
— Я там еще не был… — сказал я. — Приехал только сегодня…
— Чудак! — Я увидел, как огонек резко полетел в кусты и потух. — Идем! Тут в заборе есть дырка.
По шелесту ее одежды я понял, что она встала и шагнула в мою сторону.
— Давай руку!
Я протянул свою в темноту и наткнулся на прохладную ладонь. И снова по телу разбежались мурашки. Ее рука была энергичной, не мягкой.
— Э-э, да ты пьяненький! — засмеялась она.
Я встал, стараясь держаться ровно. Мы были одного роста. Я чуть-чуть разглядел что-то более определенное — вытянутую стройную фигуру, длинную черную шаль, спадающую с плеч. Но более — ничего. И еще я услышал запах. Я тогда еще не знал запаха дорогих духов — их доставали «из-под полы», и девушки моего круга пользовались удушающе приторной «Шахерезадой» или концентрированным «Ландышем». А тут на меня хлынула волна дурманящего аромата — терпкого и ненавязчивого. Повинуясь руке, я стремительно пошел следом в тупик, которым заканчивался белеющий забор. В нем действительно зияла внушительная прореха, я, не выпуская ее властной ладони, пригнул голову, и мы оказались по ту сторону пансионата, на широкой равнине, заросшей буйным разнотравьем. Мы шли по колено в мокрой траве. На равнине, освещенной луной, я снова пытался рассмотреть ее, идущую впереди и ведущую меня за руку, как ребенка. Черная шаль окутывала все ее тело, длина волос была мне непонятна, ибо они, черные и, должно быть, очень густые, спадали на плечи и сливались со складками шали. Она ни разу не обернулась. Казалось, ей было совершенно безразлично, кого тащит за руку.
Я старался не упасть и не отстать, поэтому чаще смотрел себе под ноги, и дикая трава напоминала мне море, в котором я бреду, натыкаясь на холмы песка. Голова моя кружилась. Мы шли к подножию горы так долго, что у меня закружилась голова. Ночь, луна, измокшие до колен брюки, незнакомка, летящая впереди. Все было фантасмагорией. Я обожал такие приключения. И не представлял, что может случиться дальше. Может быть, сумасшедший секс на лесной опушке? Что это за женщина? Зачем и куда она ведет меня? Сколько ей лет, как она выглядит? Чего хочет? Мы подошли к покатому подножию поросшей густыми зарослями горы. Здесь мрак снова накрыл нас с головой, а из леса потянуло сыростью и особенным древесным духом, обостряющимся к ночи. Она остановилась, заведя меня за гряду первых сосновых деревьев, и прислонилась спиной к одному из них, слилась со стволом.
— Здорово?
Я отдышался и огляделся. Было действительно здорово! Будто бы мы попали внутрь живого организма, какой-нибудь сказочной рыбы, проглотившей нас. Деревья были ее нервными окончаниями, кроны — ритмично дышащими жабрами, а где-то в глубине пульсировало сердце…
— Он — живой. Чувствуешь? А днем здесь все не так…
Она щелкнула зажигалкой, и на мгновение я увидел фрагмент смуглой щеки и сверкнувший белок глаза, а потом передо мной вновь заплясал красный огонек.
— Как тебя зовут? — спросил я, мучительно решая, чем же должна разрешиться странная ситуация.
— Какое это имеет значение? Особенно сейчас? Разве я чего-нибудь хочу от тебя?
Огонек сделал дугу и исчез. Я снова почувствовал, как меня взяли за руку и потащили куда-то вверх. Мы шли так быстро, будто за нами кто-то гнался. Я слышал ее прерывистое дыхание. В какой-то момент мне стало страшно. Ветки, не замеченные мною в темноте, хлестали по лицу.
Наконец мы забрались еще выше и остановились. Все повторилось вновь — ее слияние с деревом, огонек. Но на этот раз я с удивлением смотрел вниз: мы вышли из пасти зверя, и вдали прорисовывались неясные огни села, пересеченного золотой узкой лентой какой-то речушки. Густые кроны деревьев, росших внизу, отсюда казались скучившимися облаками. Я совершенно пришел в себя и жадно дышал, наслаждаясь вкусом воздуха, который наконец-то мог оценить в полной мере. Вместе с этим воздухом меня переполнял восторг. Как хорошо, что я вырвался из душной комнаты, наткнулся на эту незнакомую женщину и она подарила мне такую замечательную прогулку! Я понял, что две недели моего отдыха будут необычными. Обернулся, хотел поблагодарить…
Огонька не было. Я подошел к дереву, где она стояла, и даже дотронулся до него рукой. Никого!
— Эй!.. — тихонько позвал я. — Ты где?
Мой голос в тишине леса прозвучал странно. Где-то вдали захлопала крыльями ночная птица. Я обошел каждое дерево, обшарил каждый куст. Мне в голову пришла бредовая мысль, что она легла на свою черную шаль и ждала, чтобы я наткнулся на ее тело. Потом я разозлился: что за дурацкие шутки! Потом заволновался, смогу ли найти дорогу назад. А еще позже некстати вспомнил, что эти края просто-таки кишат легендами о русалках, мольфарах и ведьмах.
Спускаться вниз одному было неприятно. Я все время прислушивался, не раздастся ли где-нибудь рядом звук ее шагов. Но лес только глубоко дышал и цеплялся за меня своими крючковатыми пальцами. Два раза я даже упал.
Выйдя на равнину, ведущую к пансионату, я перевел дыхание и снова оглянулся на лес. И мне показалось, что наверху снова дышит красный огонек ее сигареты. Он наблюдал за мной, как глаз. И смеялся.
Вымокший и грязный, я вернулся в комнату, где уже вовсю храпел мой напарник, и лег в кровать поверх одеяла. Разделся и укрылся только под утро, когда за окном уже розовел рассвет. Мельком взглянул на гору. Теперь она была пестрой, как лоскутное одеяло.
К завтраку мы опоздали. Я долго чистил брюки, Макс никак не мог прийти в себя после вчерашней попойки.
— Ты куда делся? — спросил он.
— Так, решил пройтись, — неопределенно махнул рукой я, мне не хотелось рассказывать о вчерашнем путешествии на гору.
Сегодня я решил разыскать свою вчерашнюю спутницу. Правда, я мало что запомнил: темные волосы, развевающуюся шаль, кусочек смуглой щеки, огонек папиросы… Ах да, был еще особенный запах духов!
В столовой я принялся внимательно разглядывать отдыхающих. Половина из них уже разошлись по своим делам — кто в горы, кто на экскурсию по местным достопримечательностям. Она, скорее всего, тоже позавтракала и ушла раньше.
— Кто еще здесь есть из наших? — спросил я Макса.
— Ты же всех видел! — удивился тот.
— Я имею в виду — вообще, из киношников? — пояснил я. Мне казалось, что она вполне могла бы быть студенткой актерского факультета.
Макс назвал несколько более или менее известных мне фамилий. Но все это было не то. Мы лениво ковыряли поданный завтрак: котлету с вермишелью и огурцом, творог, политый жидкой сметаной. Столовая была полупуста. За двумя столиками чуть поодаль сидело несколько человек. Я узнал одного седовласого молодящегося кинодокументалиста в потертой джинсовой куртке (как мы мечтали о такой тряпке тогда!). Он был с женой и дочкой. За соседним столом сидели три дамы. Они громко переговаривались, смеялись, поглядывая на нас и на кинодокументалиста. Одна из женщин курила. Но она была полной и стриженой.
— По-моему, мы тут сдохнем от тоски! — сказал Макс, — Можно, правда, ходить в трехдневные походы. Я видел объявление на доске. Ты как?
— Еще не знаю.
Мы кое- как доковыряли вермишель, с удовольствием проглотили холодный кислый кефир и вышли на солнце. Я знал Макса недостаточно хорошо, мне хотелось побродить одному.
— Ну, ты куда? — невзначай спросил я.
— Пойду еще покемарю, — ответил тот. — А ты?
— Пройдусь…
Утром территория базы выглядела менее привлекательно. Скульптуры были ужасны, беседки облуплены. Только неподстриженные кусты аллей, хвойные и лиственные деревья и заросшие клумбы выглядели естественно. Мне нравилось запустение. Я вышел к бассейну. Рядом с ним загорали люди, но никто не осмеливался нырнуть в зеленую воду, скорее всего — дождевую, стоявшую в нем целое лето. На темной поверхности, как парусники, плавали листья.
Я увидел ее сразу. Напрасно боялся, что не узнаю! Она лежала на полосатом полотенце и читала книгу. Ее волосы — действительно очень темные и очень густые — были подобраны в «конский хвост». Она была в открытом купальнике… Ничего общего со вчерашним ночным образом. Но я знал, что это она. Я сел на противоположном конце бассейна и принялся ее разглядывать. Напрасно! Я снова ощутил странную замыленность глаза — не мог собрать образ воедино. Он рассыпался, как детские кубики. Была ли хороша ее фигура? Я смотрел на ее розовые, сияющие на солнце пятки, и они казались мне яблоками в раю. Наверное, она была такой, как многие. Но ведь в том и состоит секрет человеческих отношений, что в какой-то момент «один из многих» попадает в пересечение небесных лучей и становится первым. Я видел ее именно в таком ракурсе — словно самолет, ведомый прожекторами. Все остальное пространство стало для меня черно и неинтересно. Мне больше не было смысла разглядывать ее. И я подошел. Примостился рядом на траву и сразу же услышал тот аромат, только утром он был гораздо слабее. Она оторвалась от чтения и быстро взглянула на меня. Я не был уверен, что она меня узнала, но понял, что обычная форма знакомства здесь не пройдет. Можно было спросить, какую книгу она читает или верит ли в любовь с первого взгляда… Нет, не то. Прочитать ей пару строф из Бодлера? Глупо и пошло. Заговорить о погоде? Еще чего!
— Не напрягайся, — вдруг сказала она. — Меня зовут Лиза. Ведь ты это хотел узнать?
Ее голос снова раздел меня до нитки! Она перевернулась на бок и подперла подбородок рукой. Солнце освещало ее плечо, покрытое нежным пушком.
— Куда ты исчезла? — спросил я.
— Я вообще люблю исчезать. — Она снова уставилась в книгу, но я уже не мог жить без ее голоса.
— Может, сходим на гору? — предложил я. — Или съездим в город, в кафе?
— Мне это не нужно. Кафе мне хватает дома. А на горе сейчас жарко.
Я сидел возле нее до самого обеда. Меня сто раз звали ребята, собиравшиеся то в лес, то на волейбольную площадку, кое-кто из «стариков» издали здоровался и с нею. Изредка мы перекидывались ничего не значащими фразами. В общем, ничего особенного, но вела она себя по-королевски. Когда ей надоело читать, она сказала:
— Ну, все, хватит. Иди к своим. Что ты здесь киснешь?
— Увидимся вечером? — с надеждой спросил я.
— А куда ж мы денемся…
Она меня не поняла, это ясно. Если бы я снимал фильм, с удовольствием вырезал бы пару-тройку дней из этой киноленты, чтобы сразу перейти к главному. Я уже знал, что буду добиваться ее внимания, что мы еще раз обязательно пойдем на гору, что я попытаюсь ее обнять. А вот что будет делать она? Этого в моем сценарии не было.
— Знаешь, кого ты опекал все утро? — спросил Макс, когда мы сошлись в комнате перед обедом.
Я поежился. Мне не хотелось вести разговоры о ней. То есть — вообще.
— Это же Елизавета Тенецкая.
Фамилия была мне знакомой, но я не мог вспомнить, где ее слышал.
— Ну как же! — оживился Макс, — Помнишь прошлогодний студенческий кинофестиваль «Ночь кино»? Она там заняла первое место за короткометражку «Безумие»!
Ах, вот, значит, как? Конечно я, начиная с девятого класса, бегал на эту всенощную, прорывался без удостоверения всеми правдами и неправдами, а уж после подготовительных курсов заимел полное право проходить без проволочек. Тогда с этим было строго: на входе всех проверяли на наличие спиртных напитков и комсомольских билетов. Первое — строго запрещалось, второе — служило «золотым ключиком» и свидетельствовало о благонадежности «богемствующей» молодежи. Фестиваль длился с семи вечера до семи утра с короткими перерывами для совещаний жюри и скудных «перекусов» засохшими бутербродами, которые продавались здесь же. Фильм меня действительно потряс. Он был снят очень просто, без малейшего пафоса и элементов необходимого патриотизма. И это было странно, непривычно. Его обсуждение затянулось часа на два, пока взмыленные члены жюри не объявили его победителем, а представители райкомов, обкомов и прочих наблюдающих за всей этой «вакханалией» творчества не покинули поля боя, пригрозив разобраться позже.
Вряд ли я бы смог пересказать сюжет вразумительно. Это была небольшая киноновелла об одиночестве, день женщины, бесцельно бродящей по большому городу. И конец: машина «скорой помощи», люди в синих халатах, врывающиеся в кафе, заломленные руки, отчаянные глаза героини. Оказывается, она сбежала из психиатрической лечебницы… Вот, собственно, и все. Как такой фильм вообще мог попасть в те годы на фестиваль, непонятно. Потом я долго думал об этом фильме, но никогда не идентифицировал его с именем автора, не пытался узнать, кто она. И вот сейчас был потрясен и взбудоражен. Значит, это она?! Мне стало страшно. Нет, меня не пугало то, что она старше или талантливей, — все это только возбуждало, но я почувствовал, что она, ее образ, надвигается на меня, как девятый вал, и лучшее, что я мог бы сделать, — больше ни разу не подходить к ней. Но я был слишком молод для такого решения.
Хотя у меня был опыт общения с женщинами. Отец работал главным инженером на самом крупном заводе города, деньги у меня водились. Чтобы «познать жизнь», мы с приятелями частенько просиживали в ресторанах, ездили на ипподром, пускаясь порой во все тяжкие. Естественно, приключения не обходились без женщин. Но сильных увлечений у меня до сих пор не было. Наверное, я многим подпортил впечатление о первой любви, потому что предпочитал не встречаться с девушкой дольше месяца, а иногда — что было чаще всего — и одной недели. Мне хотелось всего, много, разного и сразу. Вид устоявшихся влюбленных парочек нагонял на меня тоску. Я ни разу не раскаялся. Правда, один случай заставил меня немного остепениться. Тогда мы — я и двое моих друзей — сидели в ресторане «Ручеек» и подыскивали достойные объекты для продолжения вечера на квартире у Мишки. Это был парень из богатой «партийной» семьи, жил в четырехкомнатной квартире в центре города и часто оставался один — родители разъезжали по «загнивающему Западу». Приятели уже выбрали себе по девчонке и ждали начала танцев. Я же, как всегда, выискивал «нечто». Меня не интересовали слишком красивые девушки. Тогда еще не было понятия «модельная внешность», но волоокие длинноволосые и большегрудые блондинки никогда не привлекали моего внимания, хотя с ними было проще. Объекты моего внимания, как правило, по ресторанам не ходили, хоть тогда это и стоило по нынешним меркам — копейки.
— Ну что? — нетерпеливо спрашивали меня приятели.
Я отмахивался и озирался по сторонам. Когда уже совсем потерял надежду и обратил свой взор на слегка перезревшую девицу за соседним столиком, в зал вошли трое барышень и уселись за самым дальним столиком.
— Есть! — доложил я друзьям тоном рыбака, у которого «клюнуло».
На одной из девушек было черное платье. И это поразило мое воображение: летом, когда все ходят в светлом, она вырядилась столь мрачно и этим очень выделилась из окружающей обстановки. Кроме того, у нее были волосы медного цвета — пушистые и с «искринкой». Словом, очень красивые волосы.
Я подозвал официанта и велел отнести барышням бутылку шампанского. Я любил погусарствовать, а особенно — понаблюдать за реакцией: наши женщины еще не были приучены не то что к «бесплатному сыру», но и к вещам более элементарным. Вот и эти тут же склонили головы и принялись возбужденно перешептываться, стреляя взглядами по всему залу. Вначале даже хотели вернуть бутылку официанту. Он что-то долго им говорил, а потом (вот сволочь!) кивнул в сторону нашего стола. Все трое, как по команде, повернули головы, оглядели нас и резко отвернулись, делая вид, что им на нас наплевать. По их мимике я пытался представить, о чем они могут говорить. Во-первых, решают, кому прислан подарок (судя по тому, как вспыхнуло лицо рыжеволосой, обе подружки убеждали в этом именно ее). Во-вторых, мучаются вопросом: что делать дальше? В-третьих, обсуждают нас и теряются в догадках, кто из троих сделал столь королевский жест. Начались танцы, и я прекратил их сомнения: подошел и пригласил рыжеволосую на танец. А потом мы все сидели за одним столом до глубокой ночи. И мы щедро оплачивали девичьи капризы — шоколадку, салат из искусственных крабов и бутылку «Медвежьей крови». То, что вечер будет продолжен на квартире, ни у кого не вызывало сомнения. Девушку в черном звали Сашей. Но это имя ей катастрофически не подходило, а уж еще глупее звучало «Шурочка». Платье на ней при ближайшем рассмотрении оказалось дешевеньким, туфли — детскими. Она заканчивала школу, ее подруги были старше и обе работали на швейном комбинате. Несмотря на то что эти фабричные девочки казались бойчее и сговорчивее, «моя» от них не отстала и, как только мы все оказались в Мишкиной квартире, она совершенно естественным образом оказалась со мной в постели. Когда позже я спросил ее почему, Саша удивленно вскинула брови: «Ну ты же угощал нас!» Ха, как порядочная девушка она считала своим долгом расплатиться. Я потом долго не мог забыть ее. И не только потому, что меня поразило ее платье и волосы (все другое в ней скрывалось от меня, словно в тумане) — она была из какого-то иного, испугавшего меня мира. Тогда я не мог представить, что он существует! Мы встречались несколько раз. Но как-то вяло: меня влекли новые впечатления, она же вообще была какой-то равнодушной, слишком аморфной по отношению ко многим вещам, которые меня приводили в восторг, — последний фильм Захарова, новый сборник Евтушенко, бардовские фестивали. Окончательный разрыв произошел, когда, глядя, как рабочие поднимают на торец дома патриотический плакат с фотографиями тогдашних руководителей страны, она сказала:
— Вот — свиньи! Все им мало!
Я, сынок главного инженера прославленного завода имени Ленина, опешил — как она может так говорить?
— Конечно… бывают перегибы, но в общем… — промямлил я, — как можно быть не патриотом той страны, в которой живешь?
Она удивленно и даже, как мне показалось, слегка презрительно взглянула на меня:
— Все патриоты сейчас — сидят.
— Как это — «сидят»? — не понял я. — Сидят — бандиты.
— Ага, бандиты! — съязвила она. — Бродский, Стус, Солженицын… Все — бандиты.
— Ну, положим, Бродский сел за тунеядство, — не сдавался я. Об остальных я ничего не мог сказать.
— Ага, — еще ехиднее повторила она. — Поэт должен вкалывать!
— А разве нет?
И тут она прикусила язычок, хотя щеки ее пылали. Потом, анализируя разговор, я понял, что девочка наслушалась лишнего от родителей. И испугался. Теоретически я знал, что существуют люди, недовольные строем. Но чтобы вот так столкнуться со всем этим, да еще и в лице какой-то девчонки! Моя жизнь казалась мне прекрасной, и я не хотел, чтобы в нее входила смута, фронда, неразбериха. Все хорошее, талантливое и передовое, как мне казалось, и должно преодолевать преграды и трудности. Иначе и быть не могло! А она твердила: «Свобода не может быть дозированной!» И я не понимал, о чем она говорит. Да и понимала ли это она сама своим полудетским умишком? Скорее всего, просто повторяла слова взрослых… Предателей родины и штрейкбрехеров!
Наши встречи сошли на нет. А потом я часто вспоминал ее. А потом понял, О ЧЕМ она говорила, и почувствовал себя полным ничтожеством… Как ни странно, вспомнил я эту девушку именно после просмотра фильма «Безумие», который и сняла Елизавета Тенецкая…
И сейчас снова почему-то вспомнил ее. Скорее всего, потому, что меня охватило то же странное ощущение (но на этот раз более сильное): я НЕ ВИДЕЛ мою новую знакомую. Мне было все равно, какая она — фигура, цвет глаз, возраст, ноги, руки, волосы, — важно, что она была. Мой приятель по комнате уверял, что она — «супер». Но даже если бы это в глазах других было и не так, мне было бы все равно. Она существовала, как облако, в котором я и побрел, спотыкаясь, падая, ничего не видя ни перед, ни под собой…
Потом мы часто виделись то в столовой, то в кинозале, то у бассейна. Она приветливо кивала мне головой и проходила мимо. Словом, дней пять из моего сценария можно спокойно выбросить. Я искал случая. И вот увидел ее имя в списке инструктора, набиравшего группу для похода в горы. Я сбегал за деньгами — двухдневный маршрут стоил что-то около пятнадцати целковых — и подошел к нему.
— Вы опоздали, — категорично сказал мне дядька в мятых спортивных штанах. — Группа уже набрана.
— Ну, какая вам разница, что вы, не можете взять еще одного человека?!
— По инструкции положено двенадцать! — отрезал тот. — Пойдете в следующий раз. Долго думали!
— Что за дурацкая инструкция? — возмутился я, — Вам что, не хочется заработать?
— Ха! Это тебе не частная лавочка, я здесь на государственной службе. Двенадцать — цифра, утвержденная там… — Он ткнул пальцем в небо.
— Богом, что ли? — попытался пошутить я.
— Не юродствуйте, молодой человек. Зачем мне отвечать за большее количество туристов? Вот если бы группа не набралась — тогда пожалуйста! А мне лишняя морока ни к чему, я за вас одного премиальных не получу!
Тогда я смотался в коттедж и к своим пятнадцати принес еще двадцатку и протянул ему:
— Так сойдет?
Мужичок оживился, деловито достал список и со значительным видом вписал в него мою фамилию.
— Сбор завтра в шесть часов утра у столовой! Смотрите, не опаздывайте! — строго сказал он.
…Утро было прохладным, с привкусом подступающей осени, который особенно остро чувствуется в ранние часы. Я побрился, надел новую футболку и чистый свитер, потер щеки одеколоном «Шанс» и сунул в рюкзак бутылку красного вина, купленную накануне. На что я надеялся? Не знаю. Может, вечером, когда мы разобьем палатки, мне удастся увести ее в лес?…
Еще я запихал в карманы брюк все деньги, которые у меня были, несколько коробок со спичками, перочинный нож, блокнот и даже маленькую «огоньковскую» брошюрку со стихами Сельвинского.
Я пришел раньше всех, и мне предстояло полчаса мучиться вопросом: придет ли она? Ведь ее действия были непредсказуемы. Нас было уже двенадцать, и инструктор нервно поглядывал на часы, когда в конце аллеи появилась она.
— Наша звезда в своем репертуаре! — съязвил кто-то.
В группе, кроме меня и нее, было две семейные пары с детьми подросткового возраста, общей численностью в семь человек, две дамы бальзаковского возраста, шумевшие по утрам в столовой, и молодящийся режиссер с дочкой. Скука смертная! Но я понял, что у меня нет конкурентов, а у нее — выбора. Поэтому, как только она приблизилась, запросто взял у нее из рук небольшой холщовый мешок с тисненым изображением ковбоя, гарцующего на лошади, — тогда такие как раз входили в моду и назывались «побирушка».
— Вот что, товарищи, — обратился к нам инструктор. — Поведу вас кратчайшим путем: чтобы не обходить весь пансионат, пройдем через аллею — там в заборе есть дыра. Это, конечно, непорядок, но зачем тратить время?
Мы с Лизой переглянулись. Она улыбнулась.
Мы шли уже знакомой мне дорогой через луг к подножию горы.
— Не знаю, зачем мне все это нужно… — словно продолжая разговор, сказала она. — Не люблю коллективных мероприятий. Но здесь так скучно…
— Ты же сама отказалась развлечься. Я тебя приглашал, — ответил я, напрочь забыв, переходили ли мы на «ты».
Она посмотрела на меня странным взглядом.
— …и мы бы говорили о кино?
И вдруг я понял, как с ней нужно разговаривать. Я понял, но не мог вымолвить ни слова, как иностранец, который только начинает постигать новый язык.
— Мы могли бы просто молчать… — сказал я.
Когда группа стала подниматься в горы, разговорчики в нашем нестройном ряду поутихли, женщины пыхтели, мужчины, как истинные кавалеры, забрали у них поклажу. Мы все поскидывали свитера. Солнце начинало прогревать влажный лес, из него медленно уходила ночь. Мы прошли то место, где Лиза меня покинула, и я снова ощутил тревогу. Я понимал, что она может развернуться и уйти в любую минуту. Но потом было уже поздно — мы забрались слишком далеко и вышли на местность, которая имела совершенно непереводимое название «полонина» — горное пастбище. По краям зеленого, с оранжевыми подпалинами, луга еще стояли дикие черешни с не склеванными птицами мелкими красными ягодами. Мы отстали. Я наклонил ветку, и мы одновременно поймали губами несколько ягод… (Я уже любил ее. Я боялся взглянуть на нее лишний раз — у меня начиналась резь в глазах и более того — моментально взмокала сорочка.)
— А ну их к черту, — вдруг сказала Лиза, глядя на удаляющуюся группу. — Идем, как пионеры, а вокруг такая красота…
Лучшего трудно было и представить.
— Давай спрячемся, пока они отойдут подальше! — предложил я.
Она задумалась:
— Наверное, испоганим им весь праздник. Ведь будут искать.
— Тогда можно потеряться невзначай, не специально…
— Ага. А наутро в местной газете появится заметка «Случай в горах». Кстати, ты ведь уже студент, тебя могут исключить. Это мне терять нечего. Фильмы мне уже смывали…
— Как это? — удивился я.
— Очень просто: берут пленку и окунают в химический раствор. Чтобы даже духу не было.
— И «Безумие» смыли?
— Конечно, — недобро улыбнулась она. — Разве могло быть иначе… Это как принудительный аборт на восьмом месяце.
Она вытащила из пачки сигарету, медленно выпустила струйку дыма и посмотрела на меня слегка прищуренными глазами:
— А ты красивый. Тебе когда-нибудь говорили об этом?
Прежде чем что-то ответить, я преодолел не менее десятка эмоций, а главное, навалившуюся в один миг глухоту (сердце стучало прямо в ушах!).
— Не помню… — как можно равнодушнее ответил я.
— Ладно, пойдем! — скомандовала она. — А то и правда потеряемся.
Но мы все-таки потерялись! Пройдя пастбище, не могли сообразить, в какую сторону подалась группа. Сердце мое ликовало. Для виду мне пришлось побегать и покричать, но никто не ответил.
— Теперь это выглядит натурально? — спросил я.
— Более чем. Может, вернуться?
— Ну уж нет! Думаю, к вечеру мы их найдем по костру.
Потом мы шли, то поднимаясь в гору, то спускаясь в долину, останавливались, молчали, любуясь природой, валялись в высокой траве и пили воду из горного ручья. Вечер свалился незаметно, как камень. Мы как раз подходили к очередному пригорку, покрытому густой растительностью. Пришлось снова покричать в поисках туристического лагеря (несмотря на подступающую ночь, найти его мне не хотелось!).
— Что ж, — сказала Лиза, — придется развести огонь и переждать тут до утра. Может быть, они найдут нас на обратном пути.
— Тебе страшно? — заволновался я.
— Мне? — Она рассмеялась. — Все страшное, кажется, со мной уже было. А теперь начинается только… прекрасное. Разве здесь не здорово?!
Лес в наплывающих сумерках, казалось, захлестывал нас синей густой волной, мы уже стояли в ней по горло. А потом его влажные запахи и таинственные звуки, которых утром и днем не было слышно, окутали нас с головой.
Я собрал сухие ветки и порадовался, что захватил несколько коробок со спичками. Роясь в рюкзаке, обнаружил и бутылку вина, о которой совершенно забыл.
— Мы спасены! — сказал я, как только костер разгорелся, а мне удалось протолкнуть пробку внутрь бутылки.
Мы нагребли целую гору сухой травы и уселись на нее перед костром.
— Только я не взял стаканов… — сказал я.
— Значит, придется узнать твои мысли, — улыбнулась она. — Знаешь, ведь если люди пьют из одной емкости — могут угадать мысли друг друга.
Хорошо, что было темно и костер не давал полного представления о цвете моего лица в тот момент — оно запылало похлеще огня.
Она сделала глоток, и ее губы моментально почернели — это было местное ежевичное вино, которого я не видел в городе.
— Какое вкусное! Настоящее, — сказала Лиза. — Я такого никогда не пила.
Я готов был завилять хвостиком и встать на задние лапки.
— Знаешь, мне всегда хотелось именно такого вина, — продолжала она, глядя в огонь. — Но мне казалось, что такие вина — в черных четырехугольных бутылках из толстого стекла — покоятся на пиратских кораблях, затонувших в море. Чудо какое! — Она сделала еще один глоток и протянула бутылку мне. — Ладно, угадывай!
Я выпил и начал «угадывать»:
— Ты приехала сюда, потому что… не можешь поехать в Испанию!
— Именно — в Испанию! — весело подтвердила она и воскликнула: — Волшебное вино! Давай дальше!
Я сделал еще один глоток.
— Тебе хочется огромный кусок отбивной с кровью, поданный на шипящей сковородке!
— С луком и крупной солью!!!
Я снова отпил из горлышка:
— Ты — ведьма! Ты — у себя дома!
Она громко засмеялась, и лес отозвался похожим звуком. Она протянула руку к бутылке:
— Достаточно! Теперь — я.
Глоток:
— Ты в меня влюбился!
Глоток:
— Тебе страшно.
Глоток:
— Ты весь дрожишь, потому что…
Я отобрал у нее бутылку и неожиданно для себя забросил далеко в кусты. Лиза снова засмеялась. Проклятое вино! Где я его купил? У какой-то сельской старухи, околачивающейся возле сельпо.
— Ладно, — сказала Лиза. — Давай попробуем заснуть, пока костер еще греет.
Она вытащила из своей сумки свитер, натянула его и свернулась калачиком на сухой траве. Я достал куртку, укрыл ее ноги и примостился рядом так, чтобы, не дай Бог, не задеть ее. Но разве здесь можно было заснуть?! Я подглядывал за ней сквозь ресницы и с удивлением видел, что она-то как раз заснула, будто бы лежала в теплой постели у себя дома. Огонь в костре еще похрустел несколько минут, пережевывая остатки дров, и окончательно умер. Я утонул в темноте и начал прислушиваться к звукам: а вдруг на нас выйдет медведь или волк? Мне нужно быть начеку! А еще мне было ужасно обидно лежать рядом с этой так быстро уснувшей девушкой… Она совершенно не принимала меня всерьез. Очевидно, я глупо вел себя весь день. Но я думал и о другом: я все равно не посмел бы к ней прикоснуться! Это уж точно.
К утру мы лежали, тесно прижавшись друг к другу. Это получилось случайно. Холод разбудил меня раньше и, обнаружив ее руки, трогательно сжатые в кулачки, на своей груди, я замер и сделал вид, что сплю. А потом действительно заснул еще раз (чего позже не мог себе простить!). Проснулся от какого-то движения рядом. Лиза сидела ко мне спиной и расчесывала волосы, потом медленно начала заплетать их в косу. И у меня сжалось сердце: мы жили посреди этого леса целую вечность! Мы давно уже были вместе, и этот утренний ритуал расчесывания косы я наблюдал всегда. Оставалось привычным движением притянуть ее к себе… Почему жизнь — не кино, которое можно смонтировать по своему усмотрению? Ведь так будет, скажем, через год, думал я, зачем же терять такое драгоценное время?!
Что бы сделал на моем месте Мишка, мой старый приятель, подумал я. Он бы сейчас как бы невзначай приобнял ее за плечи и сказал что-то типа: «Замерзла, крошка?» Ужас… И получил бы оплеуху. Или — не получил, если бы это была не она, не Елизавета Тенецкая.
Мне же оставалось только наблюдать, как ее проворные пальцы скользят между прядями волос. Потом она обернулась.
— Проснулся? Замерз?
— Немного. А ты?
— Ну ты же меня так хорошо грел всю ночь! — улыбнулась она. — Давай-ка сбегай за той бутылкой — согреемся. Не бойся, утром вино не действует!
Мне пришлось полезть в кусты и найти это заколдованное пойло. Лиза достала из сумки пачку печенья, и мы немного подкрепились.
Уже полностью собравшись и приведя себя в порядок, оглянулись на наше ночное пристанище.
— Никогда этого не забуду, — сказал я.
— Да, было здорово! — согласилась Лиза. — Теперь уж точно нужно как-то выбираться. И побыстрее. Уверена, нас уже ищут.
Но побыстрее все же не получилось. Мы шли еще полдня. На этот раз она устала, я вел ее за руку. Мы то поднимались, то спускались в надежде увидеть знакомую местность. Но лес кружил нас, как карусель.
Часам к пяти небо заволокло сизыми облаками и воздух наполнился сыростью, даже земля под ногами стала вязкой.
— Сейчас начнется буря… — сказала Лиза. — Нужно спуститься в долину.
И мы ускорили шаг. Спуск был крутым, но сквозь густые заросли мы, к своей радости, увидели дом и кинулись к нему. Во дворе суетился хозяин — мрачного вида мужик в закатанных до колен холщовых брюках, — он быстро сгребал сено, накрывая готовые скирды брезентом. Ему, конечно, было не до нас. Небо уже разверзлось, и оттуда пучками вырывались молнии.
— Пустите дождь переждать? — спросил я.
— Этот дождь на всю ночь, — буркнул мужик. — А у меня ночевать негде.
— Ну хотя бы в сарай! — Я кивнул в сторону деревянной постройки.
— Там внизу — куры.
— А наверху? — с надеждой спросила Лиза.
— Наверху — сено… Но кто вас знает, еще подожжете…
Небо уже висело низко, словно целлофановый пакет, наполненный водой. Не хватало только одной капли, чтобы на нас обрушился настоящий водопад. Лиза дрожала, она все-таки простудилась. Я вытащил из карманов все деньги, что у меня были, снял часы с руки и серебряную цепочку с шеи. Все это сунул хозяину. Он странно посмотрел на меня, взвешивая на ладони скарб. Тогда я сбросил с плеч куртку — она была почти новой. Мужик сгреб ее в охапку, махнул рукой в сторону сарая и, забыв про сено, побежал к дому. Очевидно, не верил своему неожиданному счастью.
— Захотите воды или хлеба — зайдете утром! — крикнул он уже с порога.
Едва мы зашли в сарай, грохочущий водопад сплошной стеной накрыл все вокруг.
Куры уже спали и только недовольно заквохтали во сне, теснее прижимаясь друг к другу. Я помог Лизе забраться на чердак. Он был почти доверху завален душистым сеном. Мы провалились в него, как в облако. По крыше барабанили тяжелые, как булыжники, капли дождя, но здесь было сухо и тепло. Лиза лежала на спине, дыхание ее было тяжелым. Я осторожно дотронулся до ее руки и сжал ее. Рука была холодной. Она не отдернула ее. Тогда я осмелел и поднес ее к губам…
Потом меня просто захлестнула волна нежности, странной нежности, замешанной на отчаянии.
— Ты не исчезнешь? — спросил я.
Она повернулась на бок, и мы с минуту смотрели друг на друга, ее глаза плавали передо мной, как две влажные синие рыбы. Я притянул ее к себе совсем близко. Но она отстранилась.
— Послушай, — сказала она, — я бы не хотела морочить тебе голову… Вряд ли все это можно будет списать на случайность. Уж я-то в этом кое-что понимаю…
— Конечно, это не случайность. Это не может быть случайностью… — Я задыхался, целуя ее руки — такие тонкие и хрупкие, будто они принадлежали ребенку. — Я все время думал о тебе, с первого дня…
— Подожди! — Она резко поднялась и села напротив меня по-турецки. — Мне это совершенно ни к чему. Понимаешь? Да и тебе тоже. Тебе сколько — восемнадцать? Значит, я на десяток лет старше!
— Какое это имеет значение? — не понимал я.
— Для сегодняшней ночи, конечно, никакого… — согласилась она. — Но ведь тебе этого будет мало, я правильно понимаю?
— Да. Скорее всего, я однолюб… И это я понял только сейчас.
— Ну вот. Зачем же мне портить тебе жизнь? У тебя все впереди.
— С тобой…
— Нет. Во-первых, у меня ребенок…
— Замечательно!
— Во-вторых — своя жизнь, к которой я привыкла и которую не собираюсь менять никоим образом. Эта минута пройдет, а потом ты будешь преследовать меня, чего-то требовать… А я от этого так устала. Мне это не нужно. Понимаешь?
Но я уже ничего не понимал…
Потом я снова урывками, как в первый вечер, видел только ее золотое очертание, легкий прозрачный контур, падающий и поднимающийся надо мною, как волна. Все смешалось. Дождь и ветер, казалось, сносили наш сарай, шуршало сено, и я обнимал ее вместе с охапками сухой душистой травы. Она и сама была травой — дурманящей, исцарапавшей меня с ног до головы. До крови, выступившей на спине и локтях…
Я сказал ей, что — однолюб. Но тогда я еще не знал, насколько близок был к этой истине…
В город она вернулась раньше положенного путевкой срока. Уставшая, изрядно простудившаяся и злая. Ведь если не любишь ничего коллективного, зачем нужно было идти в поход? Кости еще ныли от езды на телеге, в которой хозяин сарая довез ее и Студента до пансионата. Как оказалось, забрели они достаточно далеко, ибо телега тряслась по ухабам часа два! В пансионате ЧП быстро замяли, так как выглядела парочка достаточно странно. Студент пребывал в некоторой эйфории, дамочка, не вынимая сигарету изо рта, только отмахнулась от медсестры, подступавшей к ней с термометром. Хороша же она была! И зачем вообще нужен такой отдых? Поддалась на уговоры подруги, и вот результат: та же скука, только добавился очередной романтический инцидент. Нужно было что-то с собой решать. В сентябре ей предстояло работать на кафедре, что-то там преподавать, распинаться перед зелеными первокурсниками, заведомо зная, что каждое ее слово будет ложью. А этим мальчикам и девочкам при нынешней постановке вещей никогда не снять своего «Андрея Рублева». Тогда — о чем говорить? И еще ее неприятно мучила мысль, что среди студентов, скорее всего, будет и Этот. Ничего пошлее нельзя и вообразить!
Лиза поднялась на третий этаж и, порывшись в карманах, достала большой ключ от общей двери. В длинном коридоре было темно и тихо, соседи еще не пришли с работы. Лиза толкнула дверь своей комнаты — она ее не запирала, — бросила сумку у порога и прошла к кровати. Села. В комнате пахло пылью, как это всегда бывает, когда хозяева отсутствуют. Нужно было позвонить маме, чтобы она привезла Лику к вечеру. А до того — сходить в магазин, купить молока, хлеба, чего-нибудь посущественней, что-то приготовить…
Лето закончилось. Оно было коротким и промелькнуло почти незаметно. Лиза вспомнила, какие надежды на него возлагала. Целый год шли переговоры о включении ее в делегацию, едущую на конференцию в Мадрид. Ей пришлось собрать неимоверную кучу справок, включая и все медицинские, обойти сотни мерзопакостных кабинетов, где каждый клерк окидывал ее скептическим взглядом и, как правило, спрашивал: «А не останетесь там?», многие предлагали обсудить эти вопросы «за рюмкой кофе» где-нибудь в уютном валютном баре — засекреченном месте, доступном лишь избранным. И вот когда все уже вроде бы получалось, ее вызвал завкафедрой и, пряча глаза, объяснил, что там, «наверху», вдруг выяснилось, что у нее ребенок от неблагонадежного лица, отбывающего срок за антиправительственные высказывания.
— Детка, — сказал он, — вам следовало бы сразу об этом рассказать. Получилось, что вы этот факт хотели скрыть. Теперь уж поздно что-либо менять. Вот если бы ребенка не было… Вы ведь не оформляли брак официально?…
Да, все было так. Когда дома узнали, что Лиза общается со странными личностями, за что ее однажды даже вызвал на беседу участковый, мама сказала: «Добегалась», а когда выяснилось, что дочь беременна, последовал вывод: «Догулялась».
Объяснять что-либо было бессмысленно. Для этого нужно было слишком много слов и усилий, а Лиза предпочитала все делать молча.
После выпускных экзаменов в институте ее любимая преподавательница, Валентина Петровна, заметив округлившийся живот, сказала:
— Тебе будет трудно. Но это даже не из-за ребенка. То, что ты решила его оставить, — это хорошо. Запомни: ты очень талантлива. И должна переждать, перетерпеть. Оставайся пока в аспирантуре, а там будет видно. Времена меняются. Занимайся пока ребенком, устраивай быт — это тоже очень важно. И жди. Может быть, ждать придется долго. Поэтому я и говорю: перетерпи.
Теперь маленькой Лике два года. Времени прошло не так уж много. А терпения явно не хватало. Особенно после этого отказа в поездке. Не говоря уж об уничтожении «Безумия» и еще кое-каких работ, которые видели только однокурсники и то — на кухне при наглухо задернутых шторах. И она занималась Ликой. Она всегда знала, что у нее будет девочка с таким именем. Когда-то очень давно Лиза с бабушкой отдыхали в пансионате на Азовском море. Лизе тогда было одиннадцать лет, а вокруг не было ни одной ровесницы, и тогда она познакомилась на пляже с четырехлетней девчушкой. Вернее, девчушка сама подошла к ней. Вначале Лиза недовольно отмахивалась от ее вопросов, а потом ей стало интересно. А затем и вовсе произошло чудо: кроха оказалась умницей и такой фантазеркой, что у Лизы захватило дух. Девочку звали Лика.
— Анжелика? — гадала Лиза. — Ангелина? Ликора?
— Нет, Лика! — стояла на своем малышка.
О чем они говорили, сейчас Лизе трудно было вспомнить, осталось только странное ощущение, будто повстречала маленького ангела, умеющего говорить просто о сложном. Лиза ставила перед ней самые каверзные вопросы — «О чем бы ты спросила Бога?», «Как на земле появился первый человек?» и даже об устройстве Вселенной, — и девочка выдавала такие «шедевры», что их стоило бы записать. Не записала. А теперь забыла окончательно. Осталось имя — Лика.
Лика — девочка, дитя такой горькой, обжигающей и короткой любви, ее надежный якорь, удерживающий у берега. Она рождалась под мелодию Моцарта, лившуюся из больничного репродуктора, — так же легко, как и эта мелодия несколько столетий назад. И Лизе казалось, что на ней не застиранная больничная сорочка с прорехой почти до живота, а венецианские кружева. Несколько дней, проведенных в роддоме, были самыми счастливыми в ее жизни. Этому ощущению не мешало ничто — ни бежавший по стене таракан, ни лопнувший в глазу сосуд, ни болтовня трех соседок по палате, целыми днями обсуждавших своих мужей. Она хотела, чтобы ее девочка была похожа на ту Лику из ее детства. И когда медсестра внесла младенцев — по двое на каждой руке, — Лиза сразу же узнала своего: из-под казенного чепчика выбивались каштановые кудряшки…
— Ух, какая ядреная девка получилась! — сказала медсестра. — И тихая какая! Видно, будет профессоршей!
Теперь вся ее жизнь посвящена Лике и… ожиданию. И в ней нет места никому другому. А тем более — этому Студенту.
В последнее время она стала замечать, что ее совершенно не интересует все внешнее. Она, словно губка, вобрала в себя все соки окружающего мира, и этот мир — в лучшей модифицированной форме, совершенный и справедливый, — существовал внутри нее. Поэтому все, что происходило извне, в том числе и многочисленные бесплодные романы, Лиза воспринимал как внешний раздражитель, каплю йода в чистом стакане воды. Мир, который она строила внутри («Будь терпелива! Времена меняются…»), не был воздушным. Он ждал своего часа. А пока она писала сценарии невозможных фильмов, записывала сюжеты и удачные афоризмы, еще не зная, что они получат название «бренд».
…Проблемы начались с первого дня занятий. Она вошла в аудиторию и сразу же натолкнулась на Глаза. Его глаза. Студент сидел в первом ряду и вел ее взглядом, как ведут по небу самолет два прожектора. Это было невыносимо. Тем более что ей впервые доводилось стоять перед студентами в новом качестве — куратора курса. Вначале ей показалось, что эти глаза достаточно наглы и двусмысленны и могут причинить ей зло. Но с каждой минутой это впечатление улетучивалось. Как человек, привыкший чувствовать кожей малейшие колебания невидимых волн, Лиза ощутила, что в этих глазах нет ни доли агрессии, превосходства или же намека на мимолетное летнее приключение. Взгляд студента словно обволакивал ее защитной аурой. Эти глаза ревностно оберегали ее. И она успокоилась.
В конце пары, на которой она объяснила первокурсникам распорядок, уточнила расписание и произнесла некую вступительную речь, он подошел к ней в числе других — в основном девчонок — и, переждав, пока схлынет их восторженный щебет и они разойдутся, сказал:
— Я бы хотел пригласить вас… тебя… к себе в гости. Это возможно?
Она строго вскинула брови:
— Нет. Надеюсь, это понятно? Или будут проблемы?
Он почти что покрылся изморозью, как от дыхания ледника, на лбу выступили бисеринки пота.
— И прошу вас, — добавила Лиза, — называйте меня, как все, — по имени-отчеству. Иначе… Иначе мне придется завтра же уволиться. Договорились?
Он кивнул.
— Хорошо. Я буду ждать. Сколько надо…
— Зря! — Она захлопнула журнал и быстро пошла к двери, на пороге оглянулась. — Не майся дурью, парень! У тебя все еще впереди.
Вот, в общем-то, и все. Лиза посидела на кафедре до двух часов и отправилась домой.
Она шла по городу словно в тумане, с трудом продираясь сквозь ватную пелену, наплывающую большими мутными клубами. Можно было зайти в Дом кино, выпить кофе, натолкнуться на знакомых, засесть в их кругу до семи (в семь мама приводила домой Лику), но тогда голова будет забита тысячей проблем и проблемок и вечер будет испорчен. Что же делать до семи?
Лиза брела сквозь погожую теплую осень и не в первый раз чувствовала себя одинокой лодкой, бьющейся о берег. Жажда любви и жизни ворочалась в ней, как неудобоваримые камни. Если бы их можно было растворить в себе, они бы наполнили все ее существо щекочущими, возбуждающими пузырьками, и она бы взлетела, как воздушный шарик, туда, где… «Где — что?» — подумала Лиза. Где царит радость, искренняя радость от бытия, от соприкосновения с прекрасным, даже если это прекрасное — маленькая улитка, выползшая погреться на последний зеленеющий лист. «Это будет!» — сказала себе Лиза. Но не сейчас, не теперь. Таинственный лес — свежий и веселый, с прозрачными родниками и мелкими дикими черешнями, еще примет ее в свои объятия. Она вдруг задохнулась от воспоминания запаха свежего и сухого сена там, на горище, в сарае-курятнике. Мальчик студент обещал ждать. Ждать — чего?… Какая разница!
Ведь она тоже ждет. Пусть ждет и он.
Лиза свернула в кафе — свое любимое, расположенное на первом этаже городской бани неподалеку от центральной площади. Кофе здесь продавали не растворимый, а заваривали по-восточному на горячем песке в керамических турках, и всегда было мало народу. В основном сюда заходили те, кто знал о существовании этой странной забегаловки для любителей попариться. Лиза осторожно взяла чашечку кофе, поддерживая ее ладонью под дно: здесь специально отбивали ручки от чашек (чтобы не унесли!), — и села за дальний стол.
В кафе сидели несколько человек. Время было неопределенное: для вечерних посиделок — рано, для утреннего взбадривания — поздно. Так, перевалочное время из дня в вечер.
Лиза с удовольствием сделала первый глоток и непроизвольно оглянулась на дверь — здесь несколько лет назад собиралась ее «сомнительная» компания. Теперь неизвестно, кто где… Стоп! Лиза прищурилась, стараясь в полумраке разглядеть силуэт женщины, вошедшей в эту минуту.
Это действительно была она — главная героиня ее уничтоженного «Безумия», талантливая актриса, которая после триумфа и оглушительного провала этой ленты канула в небытие. А точнее — пережила массу жизненных коллизий, достойных отдельного сценария. До Лизы доходили слухи о ее бурном романе с известным режиссером, о его трагической смерти, в которой ее обвиняли и даже на год отправили в исправительно-трудовую колонию, и о том, что она спивается. Три года наложили отпечаток на ее внешность, походку и манеру поведения, но жест, которым она поправила прическу, остался тем же — элегантным, будто бы не было ни этих лет, ни сатиновой униформы, ни кирзовых сапог.
Актриса (Лиза называла ее по имени-отчеству — Анастасия Юрьевна) оглядела небольшой зал и безошибочно направилась к ее столику. Лиза поднялась ей навстречу, они молча обнялись на глазах удивленной публики и постояли так немного, пока трогательная минута встречи не превратилась в паузу некоторой неловкости. Они сели за стол.
— Ты совсем не изменилась, дорогуша! — воскликнула актриса. — Что двадцать пять, что двадцать восемь — в эти годы женщина может выглядеть одинаково. А вот тридцать пять и тридцать восемь! Да если их провести так, как… Тут уже пропасть. И, ради Бога, без комплиментов! Мне сейчас все делают комплименты, будто я не из тюряги, а из косметического салона вышла.
Она, как и раньше, говорила много, почти не слушая собеседника. Лизу это поразило еще на съемках: другие напряжены, повторяют роль, вживаются в образ или напряженно молчат, а эта словно выплескивает из себя все лишнее, как воду из банки с маслом.
С детства Лиза знала ее по фильмам и театру — играла она в основном принцесс в детских сказках, нежных чеховских героинь и «арбузовских» максималисток. Милая курносость, аккуратное кругленькое личико, брови-стрелочки и — грация во всех движениях… Когда Лиза поступала в театральный, афиши с ее портретами уже висели в городе. С первого раза поступить Лизе не удалось, и она устроилась в театр костюмером. По утрам, когда артистов еще не было, она примеряла костюмы и вертелась перед зеркалом. В один из таких моментов двери костюмерной неожиданно отворились и вошла она. Тогда она уже перестала быть нежным ангелом и, как поговаривали, тихо спивалась после смерти трехлетнего сына, оставаясь при этом фигурой романтичной — эдакой падшей Офелией с тем же круглым личиком и нежным (скорее — лихорадочным) румянцем на щеках. Она вошла неслышно и остановилась перед Лизой.
— Какое золото тускнеет в костюмершах! Надо же… — сказала она, беззастенчиво пожирая Лизу глазами. — Ты именно такая, какой я всегда мечтала быть, — «в угль все обращающая»!
— А вы такая, какой мечтаю быть я! — не растерялась Лиза.
— Ты меня знаешь?
— В кино видела и на сцене… — Ей вдруг стало любопытно и неловко: женщина, стоявшая перед ней, была необычайно красива, недосягаема. Многие называли ее гениальной.
А потом были годы учебы и съемки «Безумия». То, что играть будет именно Анастасия, у Лизы не вызывало никаких сомнений. И эта странная роль стала ее лучшей работой в кино. Лучшей и последней.
— Ты пьешь или — ангел? — прервала ее воспоминания актриса. — Угостишь?
Лиза подошла к стойке и заказала коньяк. Лицо актрисы сразу же оживилось, заиграло румянцем. Она выпила залпом. Лизе стало грустно.
— Ты что-то делаешь сейчас? — спросила Анастасия Юрьевна.
— Нет. Я осталась на кафедре. Работаю.
— Ну и молодец. Ну и правильно, — почему-то обрадовалась собеседница. — Целее будешь. Таким, как ты, лучше сидеть тихо, как мышка… — Актриса неточным движением поднесла палец к губам, и Лиза с ужасом поняла, что ей хватило бы и наперстка, чтобы опьянеть. — Скушают тебя, ох, скушают. Не завистники, так мужики. Но знаешь, что я тебе скажу — не давай себя сломать. Гнуться — можешь, а вот так, чтобы надвое, да еще и с треском, — нет. Не то время для таких, как мы, не то… Я вот родилась «Настасьей Филипповной», а что вижу: мелочь, дрязги, ручонки потные. Ты когда-нибудь сними что-то по Достоевскому, а? Не сейчас, а когда-нибудь. Я у тебя хоть стол обеденный готова сыграть. Обещаешь?
— Конечно, Анастасия Юрьевна. Только когда это будет…
— Ну вот когда будет, тогда и позовешь… — Тон ее стал агрессивным. — А не будет — туда тебе и дорога. Значит, родилась ты костюмершей, костюмершей и умрешь! Давай еще выпьем, если денег не жалко, конечно…
Лиза заказала ей еще коньяку.
— Теперь уходи! — сказала актриса, уставившись на рюмку.
— Простите меня… — сказала Лиза.
— За что это? — вскинула глаза Анастасия, — Я, может, у тебя только и сыграла по-настоящему. За это и сдохнуть не жалко. Но я не сдохну. Ну все, иди, иди. Я злая становлюсь, когда выпью.
Лиза поднялась. На пороге оглянулась. Актриса сидела, склонив голову, скрестив еще стройные ноги в грубоватых чулках. Лиза заметила, как по одному из них побежала «стрелка». И эта «стрелка» как будто прошила насквозь и ее сердце.
Мама привела Лику немного раньше. Девочка сидела на ковре и сосредоточенно рисовала что-то на листке бумаги, приговаривая: «Пля-пля». Лиза знала, что в переводе это означает — «писать». Лиза тихонько остановилась в дверях. Она смотрела на круглую пушистую голову с мягкими, как у птички, волосами. Они топорщились в разные стороны, обнажая тонкую шейку с темной ложбинкой посредине. Голова девочки была наклонена, и это подчеркивало пухлую щечку, из-за которой почти не был виден крохотный нос. Зато были хороши длинные и по-кукольному загнутые кверху ресницы. Девочка сосредоточенно водила карандашом по бумаге и изредка вздыхала от напряжения. Лиза окликнула ее. Девочка обернулась, и ее лицо расплылось в неполнозубую улыбку. Лиза не могла решить, хороша ли она. Черты лица были мелкими: крохотный нос-кнопка, четко очерченный маленький рот, голубые глаза… Крупные щеки и высокий лоб, окруженный кудряшками, делали голову непропорционально большой. С минуту они смотрели друг на друга, наконец Лика наморщила лоб, пояснила: «Пля-пля!» — и снова принялась за прерванное занятие. Она «писала».
Лиза понимающе кивнула…
…Она так внезапно уехала из пансионата, раньше положенного срока, почти тайком. Когда я узнал об этом, на меня навалилась пустота. Такое было ощущение, что потерял какой-то важный орган. Я казался себе бабочкой-капустницей с оторванным крылом. Трепыхаясь, я пытался взлететь, но только смешно и отчаянно барахтался в пыли. Неужели так будет всегда, в отчаянии думал я. Лес больше ничем не привлекал меня. Я стал скучен для своих товарищей и старался держаться от них подальше. Еле дождался конца срока и первым утренним автобусом отправился в город, чтобы сесть на любой поезд, идущий домой. Я надеялся, что она позвонит мне (я оставил ей номер телефона, так как свой она не дала), и неделю до начала занятий тупо просидел дома. По ночам я смотрел на луну — такую круглую и ровную, как поверхность зеркала. Видел, как она поднимается над кронами деревьев и домами, плывет по небу и медленно растворяется в сереющей дымке рассвета. Сколько таких лун пройдет по небу, пока мои надежды оправдаются? Ответа не было. А искать ее в институте я боялся.
Когда она вошла в аудиторию и мельком взглянула на меня, я понял, что дальше ничего не будет. И когда она сказала, чтобы я не маялся дурью, просто решил ждать. Ждать, сколько потребуется. Я знал, что будет тяжело. Но интуитивно чувствовал: торопиться не нужно.
Сначала мне даже нравилось лелеять и культивировать свои страдания. В конце концов, я был достаточно романтичен, увлекался Блоком, романами Стивенсона и ничего не имел против, чтобы в моей жизни появилась Прекрасная Дама. И не мифический собирательный образ, а вот такая — реальная и осязаемая. На какие-то несколько недель мне вполне хватило воспоминания о ее осязаемости. Я только то и делал, что восстанавливал в памяти каждую минуту той ночи и ловил себя на мысли, что делаю это, как… монтажер, а не как любовник. Мне важно было восстановить пленку, но не ощущения. Вот когда я восстановлю ее с точностью до секунды и прочно закреплю в памяти — тогда, рассуждал я, предамся чувственному восприятию. Очевидно, уже тогда во мне проснулся тот, кто, по словам Блока, «отнимает запах у цветка»… Я даже злился на себя, когда, восстанавливая очередной обрывок (вот молния прорезает небо и ярким отблеском на долю секунды освещает изгиб бедра!), покрывался испариной и упускал нить воспоминаний. Приходилось прокручивать все заново.
Я просыпался совершенно разбитым, лениво ковырял завтрак, поданный мамой, и брел в институт. Энтузиазма у меня не было никакого.
— Ты ведь так мечтал об этом институте! Чего ж тебе не хватает? — не выдержала однажды мама. — Вспомни, сколько труда стоило это поступление! К тому же, если ты будешь нормально учиться, у отца появятся основания сделать тебе освобождение от службы в армии.
Отец недовольно нахмурился, и, заметив это, мама переключилась на него:
— Да, да! И не нужно хмурить брови — у нас единственный сын! Вспомни, что случилось с Верочкиным мальчиком! Дениска пойдет в армию только через мой труп!
Они заспорили, и я выскользнул из квартиры.
Пленку с воспоминаниями я так и не восстановил. Мешали запах, вкус, звук, моменты беспамятства и экстаза, которые я не мог воспроизвести. И я бросил это бесполезное и изнуряющее занятие. Я обратился к настоящему, в котором она стояла у кафедры, выходила из института, шла по городу, заходила в магазины и кафе. Я начал следить за ней. Шел на большом расстоянии, чтобы она, не дай Бог, не заметила. Я изучил распорядок ее дня, видел, как она гуляет с дочкой, знал, что ее любимое кафе — в помещении городской бани. Однажды, когда она вышла из него, я, бросив слежку, зашел, пытаясь угадать, за каким столом она сидела, и угадал безошибочно — по марке недокуренной сигареты…
Следующей стадией моего безумия стал… цинизм. То есть я попытался вызвать его у себя. Я снова прокручивал обрывки пленки, но на этот раз окружал ее ореолом неимоверного китча. Это было нелегко. Ну что, собственно, произошло? Курортный роман, нет — романчик, хуже — пошлая интрижка скучающей дамы с неопытным юнцом, одна проигрышная партия в настольный теннис. Но когда у меня доходило дело до скользких словечек, определяющих все, что предшествовало соитию, — я грыз зубами подушку. Чтобы окончательно все разрушить, мне нужно было сделать подлость — поведать об интрижке двум-трем друзьям-сокурсникам, при этом быть в стельку пьяным, перемежать речь матом, описать в подробностях ее грудь, бедра и то, как она извивалась в моих руках, и то, как просила встречаться тайно у нее на квартире. Может быть, этот кислотный дождь уничтожил бы мои мучения раз и навсегда. Но так поступить я не мог — пришлось бы уничтожить себя.
Как обрести равновесие, я не знал. Несколько раз я встречался со своими бывшими подружками. Но это повергло меня в еще больший шок: я ничего не чувствовал! То есть в физиологическом плане все было, как прежде, но я с ужасом обнаружил у себя какой-то новый вид импотенции: все происходило автоматически. Я был роботом, вырабатывающим гормоны, — не более того. После таких свиданий я пытался проникнуться к своей партнерше хотя бы нежностью, вспомнить ее словечки, руки, коленки, но вместо этого в памяти возникало что-то совершенно нелепое: пятно на обоях, рисунок на ковре или позвякивание трамвая на улице. Я вспомнил о вине, о проклятом бабкином вине, которое Лиза назвала колдовским. Я ненавидел все, что было связано с мистикой, но вдруг совершенно по-бабски испугался: а что, если эта ободранная старуха, продающая из-под полы домашнее зелье, — ведьма, способная навести порчу? Когда я избавлюсь от его действия?
Еще через месяц, когда все конспектировали скучные речи преподавателей, казавшиеся мне полной абракадаброй, я почувствовал некоторое облегчение: на смену цинизму и беспорядочным связям пришли ненависть и жажда бесполезной деятельности. Я бродил по улицам и думал, что бы мне совершить. Бить витрины? Писать на стенах политические лозунги типа: «Свободу такому-то»? Орать стихи на перекрестке или нарваться на нож в темной подворотне? Точно помню, что хотел, чтобы меня скрутили санитары, чтобы у меня изо рта шла пена вместе с бессвязными словами, чтобы меня напичкали транквилизаторами и заперли в палату, где я смог бы биться головой о стену и ходить под себя. Жизнь была мне не нужна, она потеряла смысл. Слава, о которой я мечтал, превратилась в комок грязи, плюхнувшийся в лицо. Для чего и ради чего она нужна, рассуждал я, впервые задумавшись об этом. Вспомнил сказку о «Руслане и Людмиле», в которой герой, совершив множество подвигов и превратившись в старика, услышал: «Я не люблю тебя!» Я еще не был стариком, я был молод, полон сил и планов, но эти четыре слова полностью выбили меня из седла.
Весной начался призыв. Многие ребята с нашего курса уже отслужили в армии (предпочтение при приеме на сценарный и режиссерский факультеты отдавали именно таким), и забрать должны были меня. Я видел, как помрачнели родители, как они подолгу просиживали на кухне, о чем-то совещались. Мама рыдала не переставая, отец целыми днями бегал по инстанциям, висел на телефоне, часто приходил домой навеселе, и мама его не ругала. Даже наоборот: доставала через свою подругу Верочку (ту самую, у которой недавно погиб сын) дорогие импортные коньяки. Но в суть их хлопот я не вникал до того момента, когда предки торжественно не сообщили, что служить в армии я не буду. И мое безумие улетучилось в один момент. Армия! Вот что спасет меня. Я должен уехать, вставать по звонку, бегать на плацу, падать лицом в грязную землю, отдаться чьей-то воле — подтверждая тем самым свое превращение в робота, в механизм, в объект для муштры.
Утром я помчался в военкомат. А вечером выдержал нелегкий разговор с родителями, закончившийся вызовом «неотложки» для мамы. Я мужественно пережил ритуал «проводов», не усадив рядом с собой ни одной из своих воздыхательниц и выслушав все напутственные речи отца. Я хотел поскорее избавиться от всего этого.
А потом я ехал в вагоне, смотрел на стриженые затылки вчерашних школьников, своих товарищей, и улыбался. Я ехал от нее. Я был почти счастлив. Оглушенный и ослепленный, лишенный всех конечностей кусок биомассы, желающий одного — убивать или быть убитым.
И когда после скорой подготовки в Таджикистане нам объявили, что мы едем в Афган, счастье и покой наконец снизошли на меня. Это было то, что нужно!
За неделю до Нового года я получил приглашение работать в столице. Переговоры о переводе «талантливого сценариста-клипмейкера» велись между мной и телевизионным агентством уже давно. Но вначале меня не устраивал тот факт, что придется жить в родительском доме. Только когда мои работодатели сообщили, что готовы купить квартиру в центре города, я согласился.
И вот теперь я провожал год в своей однокомнатной «казенке», в которой жил после распределения в этот не такой уж и маленький, но все же — провинциальный городок.
Мне нужно было собраться с мыслями и вообще — собраться, поэтому я прекратил всяческие контакты с внешним миром. Только еще похаживал на прежнюю работу, подписывая разные бумажки, и скрывался от телефонных звонков приятелей. Друзей у меня не было. В этом городе оставалась женщина, перед которой я, конечно, испытывал чувство вины, ибо так на ней и не женился. Все в моей голове смешалось за эти годы, превратилось в кашу, и теперь нужно было осмыслить, подвести некоторый итог практически бесцельно проведенных лет…
За окном медленно разворачивались и свисали на землю длинные спирали снега, они были похожи на бинты. Казалось, что там, высоко в небе, лежит огромный раненый великан.
Мне стукнуло тридцать пять… Хороший — если не б`ольший — кусок жизни остался позади. Что в ней было? Одно можно сказать определенно — я везунчик. Таких обычно ненавидят и побаиваются, к таким тянутся только для того, чтобы почерпнуть энергии, подпитаться и идти дальше.
…В Афгане меня не шлепнули, и я попросился на второй срок, а когда благополучно оттрубил и его, остался на следующий. На меня смотрели, как на идиота или же — законченного убийцу. Я и правда чувствовал себя не совсем нормальным. В моей голове словно крутилась бесконечная бабина кинопленки, на которую я отстраненно фиксировал события. Единственное, чего я не хотел, — валяться с развороченным пахом посреди чужого поля, как Серега из Набережных Челнов. Вернее, посреди поля — это еще можно, но развороченный пах… Снесенный череп, как у Кольки из Луганска, меня бы устроил больше. Вообще, самым страшным было не присутствие смерти, а мысль о том, что с тобой будут делать потом, — как поволокут в брезенте в глинобитную мазанку, называющуюся «моргом», притрусят дустом или еще каким дезинфицирующим порошком… Но это в лучшем случае, если подберут свои. Понимая, что я попал в глобальную пертурбацию, почти в Средневековье, я обращал внимание на детали, понимая, что только они имеют хоть какой-то смысл и осязаемую фактуру. Моя память зафиксировала множество различных вещей, которые мучают меня по ночам до сих пор: разрезанная пополам крыса (она пробежала по столу как раз в тот момент, когда мы глушили спирт, поминая Серегу, и наш старлей перерубил ее ножом, словно в ней воплотилась смерть нашего товарища), розовый сосок, светящийся в прорехе бесформенного вороха тряпья, прикрывающего то, что некогда было человеческим существом, испуганные черные глаза Зульфики (полусумасшедшей юной пуштунки, следовавшей за нами) в тот момент, когда Тимохин делал к ней свой «третий подход»… Три кратковременных отпуска я провел неподалеку, в Таджикистане. Я не рвался увидеть чистую постель и вид на набережную Днепра из окна своей спальни. Себя в той жизни я не видел.
Родители забрасывали меня письмами. И только когда неожиданно замолчали, я решил, что пора вернуться. Я отказался от направления в военную академию, чем несказанно удивил командование, и поехал домой. По дороге я читал Хэмингуэя, покуривал «травку» в туалетах поездов и думал, что я — типичный представитель «потерянного поколения».
Я вернулся весной, а летом по настоянию родителей восстановился в институте. Это не стоило мне большого труда, как шесть лет назад, — я просто надел форму. Меня окружали малолетки, в некоторых я видел себя… Конечно, я узнал о Лизе. В первый день занятий, идя по коридору, я мечтал встретить ее. Хотя за день до того был уверен, что отрезал этот кусок своей жизни навсегда. Ничего подобного! Я все так же мечтал увидеть ее. Проклятье! И все же я знал, что теперь все может быть по-другому. Я уже не был изнеженным дураком мальчишкой, выглядел намного старше своих лет, хотя мне едва исполнилось двадцать четыре. Я знал, что смогу взять ее за руку, даже если она этого не захочет. Но мои ожидания оказались напрасными — на кафедре телережиссуры сказали, что Елизавета Тенецкая давно уже не работает здесь, а где она — неизвестно. По старому адресу она не жила, а другого я не знал… В бане у центральной площади больше не было того кафе. Да и самой бани не было, в этом здании уже расположилась какая-то административная контора.
В то время я был полон ненависти. Я с отвращением видел, что жизнь здесь нисколько не изменилась, что остров грязи и крови, на котором я пребывал все эти годы, — для здешней жизни не более чем миф. К тому же я кожей ощущал неприязнь, которую ко мне испытывали окружающие. «Приходилось ли тебе убивать?» — спрашивали меня юнцы однокурсники и жаждали подробностей. Однажды мне пришла в голову мысль, что она, Лиза, тоже спросила бы об этом. Словом, «герой, я не люблю тебя»!..
Я отучился положенные пять лет. Не могу сказать, что не искал ее. Я искал. До тех пор пока не пришел к мысли: в конечном результате все мы ищем только одного — любви. Поиски любви могут привести куда угодно — к радикализму, фашизму, феминизму, экстремизму и прочим извращениям… Если бы у Володи Ульянова была не столь авторитарная мать, неизвестно, совершилась бы заваруха 1917 года. А если бы Гитлера признали как гениального художника? Если бы Иосифа Джугашвили не турнули из духовной семинарии? А эти жирные свиньи, пославшие воевать безобидного Кольку из Луганска! Что знали о любви они?
Недолюбовь превращает человека в прокаженного с колокольчиком на шее: он повсюду звонит, оповещая о своем приходе, и этот колокольчик — знак к бегству для остальных. Ибо любовь нужна такому прокаженному только как цель, к которой он должен идти в полном одиночестве.
Я уже не мечтал о славе. Юношеские бредни выветрились из меня. Я увлекся другим. Не будь в моей жизни истории с Лизой, я, может быть, никогда бы не задумался о том, о чем думал тогда. Я перечитал кучу книг, доставая их у спекулянтов по неимоверным ценам. Я был уверен, что она их тоже читала.
…Сейчас, собираясь покинуть городок, приютивший меня, я открыл свой дневник, который начал вести во время учебы. Прежде чем сжечь его, принялся читать…
«Нужно свыкнуться с жизнью на вершинах гор — чтобы глубоко под тобой разносилась жалкая болтовня о политике, об эгоизме народов. Необходима предопределенность к тому, чтобы существовать в лабиринте. И… семикратный опыт одиночества …», и дальше уже мое: «Ницше достоин уважения хотя бы за то, что с его антигуманистическими и антихристианскими идеями согласится лишь меньшинство. Зная об этом, он все равно остался собой!» И далее: «Даже в самой честной душе заложена определенная доля порочности… Сострадание разносит заразу страдания — при известных обстоятельствах состраданием может достигаться такая совокупная потеря жизни, жизненной энергии, что она становится абсурдно диспропорциональной кванту причины… Даже если у Бога есть ад свой: это любовь к людям!»
И снова мое: «Попробую записать то, о чем думал сегодня ночью. Ницше… Его философию должны понимать люди, умеющие жить «на вершинах», отрешенные, по его же словам, от «болтовни и эгоизма», а сам же он площадно ругает Канта, стремясь к первенству. Каждый смертный, если он по природе не философ и не способен осмыслить и обобщить реальность, ищет СВОЕГО философа. Ницше — не мой философ! Наверное, потому что я — генетический христианин. Если бы я попал в плен, меня бы распяли. Я чувствую ЕГО — в себе. Несмотря на то что не хожу в церковь… Ницше приветствует буддизм, потому что это радостная религия, воспевающая заботу о теле, здоровье. Мне это претит. Сто сорок восьмой раз я думаю о том, что уже прожил все главное. Мне тяжело среди людей — и я начинаю кривляться». Опять Ницше: «Любовь — единственный, последний шанс выжить …» Я: «Лиза, я не помню тебя…» Библия:
«… Не клянитесь! Ваше слово пусть будет «да», «нет». Все, что больше этого, — от лукавого…
…Не судите, чтоб и вас не судили. Ибо каким судом судить будете — таким осудят и вас…
… тесны ворота и узка дорога, которая ведет к жизни, и мало тех, кто находит ее!»
Мне стало немного грустно. Все это должно остаться здесь! Я нашел в ванной старый медный таз, положил в него дневник и тщательно поджег с четырех сторон.
Я приехал сюда, в N-ск, семь лет назад. Приехал «по распределению» на местное телевидение в качестве помощника режиссера. На месте же оказалось, что такой должности здесь просто не существует, — штат был слишком маленьким, да и чего-то более масштабного, чем выпуски новостей и репортажи с открытия новых строительных объектов, местное телевидение не снимало. Сердобольный директор устроил меня на работу в кинотеатр.
— Ты ведь разбираешься в кино? — спросил он. — Вот и посиди там. А как только будут вакансии — я тебе свистну. Ты ж все-таки из столицы — пригодишься!
Его свиста пришлось ждать без малого два года. Я снял квартиру неподалеку от кинотеатра, который назывался «Знамя Октября», и получил должность «старшего методиста». В мои обязанности входил отбор фильмов для просмотра в четырех залах (кинотеатр был достаточно большим). Каждый вторник с восьми утра все «методисты» города собирались в просмотровом зале горсовета и парились там до девяти вечера, пересматривая с десяток новых фильмов, отбирая их для показа в своих заведениях. После этого я должен был составить анонсы и надиктовать их на автоответчик кинотеатра. С тех пор я запросто могу выговорить имена всех индийских актеров… «Сегодня и всю неделю в нашем кинотеатре смотрите…» — произносил я, зная, что сотни киноманов каждый день будут слушать бред, который я несу в телефонную трубку. Компания в кинотеатре подобралась странная — в основном женщины с крупными золотыми серьгами в ушах и неустроенной судьбой, все они были словно на одно лицо и подражали друг другу в одежде и прическах. Они требовали мелодрам, обсуждали «Зиту и Гиту», рыдали над «Есенией» и отчаянно за мной ухаживали. Я смотрел фильмы, начитывал анонсы, проверял работу художников, рисовавших афиши (нечто в духе Кисы Воробьянинова), и часами бродил по городу, пытаясь отыскать в нем эрогенные зоны. Денег я получал немного. Рестораны больше не привлекали меня. Моим уделом должна была стать женитьба. В какой-то момент я даже всерьез подумывал об этом. Но то был момент отчаянного голода и нежелания в очередной стирать свой уже изрядно замусоленный свитер. Хотел ли я вернуться? Мне было все равно.
Ужас от пребывания здесь, пожалуй, не был сравним с моей конкретной жизнью в Афгане. Целыми днями, кроме тех, когда проходил просмотр, я просиживал на втором этаже кинотеатра в кафе, и мои «дюймовочки» (так я называл трех «младших методисток» — старожилку кинотеатра бабушку Валю, спившегося искусствоведа Веронику Платоновну и сорокалетнюю красавицу Риту «без определенного рода занятий») не беспокоили меня. Я был «человеком из столицы», к тому же — с высшим кинематографическим образованием!
Через полгода пребывания в городе у меня появилась первая женщина. Я говорю — «первая», потому что остановился только на восьмой, которую подло оставляю теперь. Я прочитал множество книг — ненужного романтического мусора (с книгами здесь было туго) — и сделал открытие: почти все авторы, описывая любовные коллизии, четко вырисовывали внешность героини — фигуру, цвет глаз и прочие прелести, прельстившие главного героя. Даже перечитывая Флобера, Чехова или Бальзака, не мог понять, нормален ли я. Меня никогда не интересовала внешность. Моя женщина должна была быть неуловима, скрыта пеленой тумана, стеной воды. Как только я мог описать фигуру и лицо очередной знакомой, понимал: не то. Если же не связывал воедино и двух мыслей по поводу ее прелестей после первого свидания, было уже ближе. Очень близко от того чувства, которое называется симпатией. И… так бесконечно далеко от ослепления Лизой.
В восемьдесят девятом мне наконец-то позвонил директор телевизионной компании. Сеть вещания расширялась, и он вспомнил о «молодом специалисте», прозябающем в кинотеатре. Мне предложили должность режиссера в программе «Культура N-ска». Нужно заметить, что все жители города были большими патриотами. Здесь существовали понятия «n-ская ментальность», «n-ская духовность», «n-ская словесность», почти при каждой библиотеке кучковались культурные общества, начиная с «рериховских» и заканчивая «детьми Кришны», в выставочных залах и при дворцах рабочей молодежи демонстрировались картины местных художников преимущественно на рабочую тематику — «Клятва сталевара» (интересно, какую клятву дают сталевары перед тем, как из жерла мартеновской печи потечет сталь?), «Мать» (привет Горькому!), «Шахтеры, пьющие кефир» (а что еще пить шахтеру?), «Будущий горняк» (а куда еще податься чумазому малолетке с рабочей окраины?). Обо всем этом мы должны были вещать с экрана ровно тридцать минут. Девушка-ведущая захлебывалась соплями восторга, и бороться с этим у меня не было никакого желания. Я думал, что так будет продолжаться всегда, до тех пор пока меня не похоронят здесь, в этом городе Зерро, или же пока он сам не уйдет под землю вместе со своей ментальностью и рериховскими старушками. Все началось, в общем-то, неожиданно. И в первую очередь для директора телекомпании, ибо сюда докатилась короткая и слабенькая волна перемен. Появилась реклама, робкие частные предприниматели местного разлива захотели, чтобы граждане узнали о существовании их товаров, и готовы были заплатить за это. После многочасовых планерок, на которых директор — старый, закаленный в словесных баталиях партиец — хватался за сердце и бил копытом, мы все-таки последовали новому веянию. И ответственным за это неприглядное антисоветское дело назначили меня. Я начал сочинять и снимать рекламные ролики. Как ни странно, это давало возможность выпустить весь яд, накопившийся у меня в этом городке. Один из первых своих «шедевров» не забуду никогда. Прорекламировать свои залежалые кресла захотел мебельный комбинат. Ролик был примерно следующего содержания. На экране появлялось кресло, возле которого робко стоял неопределенного вида и возраста гражданин, затем появлялся умело вмонтированный в кадр Жеглов в исполнении Владимира Высоцкого из нашумевшего сериала «Место встречи изменить нельзя» и орал: «Будет сидеть!» — и гражданин плюхался в кресло. На этом месте заказчики пожелали лирики, и поэтому, как только дядька оказывался в удобном сидячем положении, экран заполнялся цветами и бабочками, а над головой возникала надпись: «Сядешь — не встанешь! Кресла и стулья N-ского мебельного комбината — комфорт и уют вашего дома!». За это я впервые получил непосредственно от директора комбината белый конверт. Потом таких конвертов с деньгами было много. Я купил длинный кожаный плащ и в один из свободных дней устроил грандиозное застолье в кинотеатре для своих «дюймовочек». Бабушка Валя промокала платочком покрасневшие глаза, Платоновна наслаждалась импортным ликером, а Ритуся мусолила под столом мою ногу своей разгоряченной ступней.
Словом, жизнь налаживалась, капитализм постепенно вступал в свои права, а я с головой окунулся в новую игру, и она мне понравилась. Когда шефа благополучно отправили на заслуженный отдых, наш рекламный отдел уже процветал махровым цветом, а всю съемочную группу сотрясали цунами цинизма. Через три года мы были нарасхват, а у меня появились заказчики из других городов… Настоящий успех пришел после того, как я снял (все снимал и придумывал сам) музыкальный клип для дочки местного авторитета. Его крутили несколько месяцев по всем каналам, а мне начали позванивать из столицы…
Что странно — я чувствовал, что снова начинаю функционировать, как на войне. Тихое болото кинотеатра, по крайней мере, давало мне возможность чувствовать себя свободным. Я больше не был представителем «потерянного поколения», дистанция жизни удлинялась с каждым днем, и нужно было развивать легкие. Проснулся ли во мне вкус к жизни? Вкус к богатой жизни — это точно. А главное, я вдруг понял, что эту жизнь могу создать сам, своей головой. Это было приятное ощущение. Я представлял, что вскоре смогу вознестись так высоко, что у меня хватит сил, средств и нужных связей для того, чтобы наконец сделать что-то настоящее. И я знал что — сниму фильм под названием «Безумие», а вернее восстановлю его. Глупости! Все не так! Почему я до сих пор не мог сказать правду? Я найду Елизавету Тенецкую и предложу ей снять этот фильм. Это будет деловая встреча и деловое предложение.
…В декабре 1994 года я въехал в город своего детства победителем. Мне дали огромный по тем временам оклад, который предполагал стабильное увеличение. Я был нужен. Меня ждали. У меня было множество планов и свежих идей. Я не был готов только к одному — услышать: «Богач, я не люблю тебя!»
Я жил в просторной двухкомнатной квартире неподалеку от телецентра. Два раза в неделю заезжал к родителям, загружая их всегда полупустой холодильник разной снедью, которую мог достать в специализированных магазинах или же у своих заказчиков. Здесь я окунулся в совершенно другую жизнь. Время митингов, которое обошло меня в провинции (ибо там было тихо, как в пустынном оазисе), уже закончилось, началось время пустых прилавков, будоражащих телепередач, «купонов», миллионных купюр накануне денежной реформы и сериалов. Из-за последнего фактора работы у меня было хоть отбавляй — каждая тридцатиминутная серия отбивалась рекламным блоком. Я себя ненавидел и уж точно никак не мог повторить вслед за некогда обожаемой Ахматовой, что был с народом — «там, где мой народ, к несчастью, был»… Я не хватал брусочки сливочного масла, едва его вывозили в торговый зал универсама, не варил гороховый суп и не обсуждал цены. Из дремучего «совка» сразу перенесся в лагерь махрового капитализма. Как непутевый ученик, я пропустил несколько учебных лет. В то время, когда я выковыривал кровь и грязь из-под ногтей в Афгане, мои ровесники приходили в шок от публикаций в «Огоньке» и приставали с обвинениями к своим старикам, требуя суда над «коммуняками». В «уездном городе N», в этой тихой заводи, я практически ничего не знал о митингах, студенческих голодовках, возникновении многопартийной системы в парламенте и страстей вокруг национальной символики. Увы. Я стал обывателем, которому подвернулась возможность сытно есть и подниматься вверх даже не по лестнице — эскалатором. Чтобы окончательно не утратить уважение к себе, в первые два года пребывания в столице я написал и защитил диссертацию в «альма матер» по теме «Манипулятивные технологии в системе массовых коммуникаций». И снова попал в яблочко! Это было практически новое слово в развивающемся рекламном бизнесе. Помимо основной работы я получил предложение два раза в неделю читать лекции студентам на сценарном отделении кафедры института кинематографии. В меня влюблялись студентки, я водил их в «Националь» и угощал суши. Мимо, мимо…
Из старых приятелей на поверхности остался только Макс, тот самый, с которым мы отдыхали в пансионате после поступления в институт сто лет назад. Он сам нашел меня после того, как диссертация стала притчей во языцех среди телевизионщиков. Я пригласил его поужинать в «Националь».
Когда мы встретились у входа в ресторан, я не узнал Макса. Он здорово изменился, покруглел. Он растерянно топтался на пороге у стеклянных дверей и, едва завидев меня, произнес:
— Ну ты, старик, крутой! Да здесь же бешеные цены!
Меня передернуло. Со времен службы в кинотеатре терпеть не могу разговоров о ценах и деньгах!
— Все будет за мой счет! — буркнул я и толкнул дверь.
Швейцар (кстати, бывший «афганец», с которым я как-то разговорился, а потом давал щедрые чаевые) вежливо нам поклонился, отчего Максово и без того красное лицо пошло пунцовыми пятнами. Я заказал множество вкусных вещей, водки и коньяка. И пока все это несли вышколенные годами обслуживания иностранцев официанты, вдруг понял, что нам совершенно не о чем говорить. Моя голова была забита новым проектом, недоступным для Максового понимания, он же, очевидно, считал меня снобом, недорезанным буржуем и вообще — предателем. Мы выпили по первой.
— О чем твой диссер, Дэн? — спросил Макс.
Я вкратце изложил суть, с каждым словом убеждаясь, что зря трачу время — классовая ненависть так и перла из глаз приятеля.
— Что знаешь о наших? — решил сменить тему я и тут же пожалел об этом. Ибо услышал малоприятные вещи: кто-то спился, так и не сняв ни одного кадра, кто-то уехал на заработки, кто перебивается в бюро ритуальных услуг, снимая похороны и свадьбы… Многие с головой ушли в политику. Оказалось, что я после своего ухода в армию прослыл на курсе героем, обо мне говорили и были уверены, что я геройски погиб.
— Кстати, — как можно непринужденнее сказал я. — А как поживает… та наша кураторша — Елизавета Тенецкая?…
— Она давно уже не Тенецкая, — ухмыльнулся Макс. — Разве ты не знаешь? Она… — Макс назвал известную фамилию одного из лидеров националистической партии.
— Вот как… — чтобы не молчать, произнес я.
— Да, да. Он ведь тогда, оказывается, сидел. А теперь — шишка!
Видя мою полную безграмотность, Макс пустился в длинный политический экскурс.
— Да ты ж, кажется, любезничал с его женушкой, — вдруг хлопнул себя по коленкам Макс. — Ну, да! Помнишь? Вас еще потеряли во время экскурсии. Неужели забыл?
— Что-то припоминаю, — сказал я. — Но смутно… Значит, она теперь домохозяйка?
— Ну ты темный! — возмутился приятель. — Да она же сейчас достаточно известна, особенно в твоих, телевизионных, кругах. О ней много говорили года три-четыре назад, когда ты в своей хацапетовке коров доил. Она ездила в Литву, когда там танки обстреливали телецентр, сняла потрясающий фильм. Да и в Москву к Белому дому тоже ездила. Самые крутые фильмы были, кстати. Талант не пропьешь!
— А что, она пила? — не понял я.
— Да нет, это выражение есть такое, мусульманин ты темный! Дождалась бабенка своего звездного часа. А бабенка, скажу тебе, была то, что надо… Но никто за ней и ухлестнуть не успел: как только тебя в армию забрали, ее и турнули с кафедры. Наши девчонки говорили, что работала она где придется… Чуть ли не подъезды мыла. Вот такие дела.
Мне стало грустно. Я отвернулся от Макса и оглядел зал. В основном в нем сидели постояльцы гостиницы — иностранцы из диаспоры, начинающие «делки» (тогда их еще можно было отличить по ярким пиджакам и толстым золотым цепочкам на бычьих шеях) с девицами, снятыми тут же, в холле. Диаспорцы были веселы, блистали вставными зубами, «делки» ржали, тыча китайскими палочками в рисово-рыбные рулетики, девицы выставляли ноги, хихикали и громко произносили непристойности. Я подумал, что ненавижу все это, что для любви во мне осталось слишком мало места…
— Хорошо тебе… — донесся до меня голос Макса. — Можешь ходить по таким шикарным местам…
Я кивнул. Я пытался представить Елизавету Тенецкую — сейчас. Наверное, солидная дама, известный режиссер, сценарист… Значит, рано или поздно наши дорожки могут пересечься. Но, увы, мне нечего будет ей предложить. Да, я вряд ли подойду.
…Я вернулся домой за полночь. И долго не мог заснуть. Оказалось, я не могу избавиться от памяти. Я помнил все то, что люди склонны забывать. Моя же память не была подобна губке, которую можно периодически отжимать, заполняя новыми впечатлениями. Я помнил все. Каждое воспоминание имело свою кнопку: нажмешь — и пошло-поехало… Мысленно я нажал кнопку с надписью «Август. 1977-й. Лес».
…Перед глазами возник красный огонек сигареты, мигающий во мраке, как око дьявола. Я даже почувствовал во рту привкус дешевого портвейна! И — тягостно-сладкую истому от звука хрипловатого, «раздевающего», голоса. Потом увидел бассейн с облупившимся синим кафелем, смуглое предплечье с золотистым пушком, волну волос… Дальше: запах сена, дождь, барабанящий в крышу сарая. Стоп, хватит!
Я вскочил и вышел на кухню, закурил, глядя в окно. Вот, оказывается, в чем дело было! Она кого-то ждала. Дождалась. Времена переменились, она — на коне. А мое ожидание было смешным, глупым, безнадежным: «Мудрец, я не люблю тебя!» Но почему моя жизнь дала такой сбой тогда, в августе семьдесят седьмого? Я мирно парил над пустыней, а потом самопроизвольно катапультировался на неизвестную местность, в чужую жизнь и побрел по ней, увязая то в крови, то в болоте, то в купонах и купюрах. А ведь я был мальчиком из хорошей семьи. Таким обычно не о чем жалеть, у них все идет по плану до самой старости…
Нас было пятеро. В команду я подобрал (почти в буквальном смысле — с улицы) талантливого оператора, которого знал еще по институту, звукорежиссером была моя студентка-старшекурсница, дальше — два водителя и я, выполняющий функции и режиссера, и сценариста, и редактора, и морального вдохновителя. Работали мы, как негры на плантации, но мои ребята зарабатывали хорошо, а наши ролики имели успех и даже побеждали на конкурсах. Я пытался помочь всем, кого встречал на своем пути из старых приятелей. И меня любили. Я это чувствовал. Но старался поменьше тусоваться в обществе в обществе коллег. Обедал только в «Национале», ужинал дома тем, что готовила домоправительница, приходящая два раза в неделю.
Однажды (это было в среду, четвертого ноября), поддавшись на уговоры оператора, я решил перекусить в Доме кино. Погода и настроение мое были отвратными: на улице плотной тягучей массой нависал над домами серый влажный туман, и такой же вязкий смог-сплин забивал легкие изнутри. Я давно не был в Доме кино, наверное, лет пятнадцать или больше. Его внутренний интерьер и меню в ресторане сразу же навели на меня еще большую тоску. Полумрак отдавал нищетой и запустением, а простые восковые свечи на столах скорее говорили о нехватке электроэнергии, нежели создавали романтическое настроение. Но, как ни странно, жизнь здесь кипела. За каждым столом сидели люди, оживленно беседовали, пили и вообще чувствовали себя непринужденно. И вот здесь, именно в тот день — хмурый, вялотекущий — я и увидел Лизу…
Это было, как… Даже не знаю, с чем сравнить то мгновение. Так бывает в триллере, когда в кадре практически ничего не происходит, — показывают интерьер комнаты, камера медленно скользит по картине, висящей на стене, спускается ниже, фиксируя обивку дивана, еще ниже… И зритель уже подозревает, что на полу, посреди великолепия и роскоши квартиры, вскоре будет обнаружен труп, лежащий в ужасной позе, и заранее прикрывает глаза, ибо музыка — нестерпима, а замедленность кадра — неестественна. Вот так и я увидел вначале сережку-капельку, светящуюся в мочке уха женщины, сидящей в противоположном конце зала. Не знаю, почему именно сережку. Скорее всего, она блеснула и ее «зайчик» сам прыгнул мне в глаза. Странно… Лиза и тогда началась для меня с огонька сигареты. То есть вначале был отблеск, светящаяся точка, ослепившая меня. Женщина сидела вполоборота, на ней было элегантное темное платье, туфли на высоких каблуках, густая челка волной закрывала пол-лица. Почему я сразу же понял, что это — она? Вот вопрос, на который я не могу ответить до сих пор. Глупо лгать, говоря, что я остался спокоен. Да, я бы хотел остаться невозмутимым. Но это от меня не зависело.
Я не зря вспомнил триллер — меня обуял настоящий ужас. Оттого, что через столько лет исполнилась мечта — вновь увидеть ее, но еще больший — оттого, что все, что я считал прошедшим, пережитым и забытым, оказалось таким же болезненным, как будто к груди приложили раскаленный кусочек железа. Как я мог непринужденно подойти, заговорить? При моем состоянии это было нереально. Сердце колотилось, ноги ослабели, я просто-таки прикипел к стулу. Две рюмки водки не спасли положение. Раньше я думал, что она должна сильно измениться, растолстеть или усохнуть, и тогда я бы смотрел на нее с сожалением. Но даже в полумраке было видно, что эта женщина — прекрасна, элегантна и так же недоступна. Может быть, черты ее лица заострились, а сеточка легких морщинок занавесила лицо легкой пеленой — не знаю. Я видел совершенно другое. То есть, как и тогда, много лет назад, не мог адекватно воспринимать ее внешность, ибо вокруг существовала некая аура, которая действовала на меня ослепляюще, как и тогда. Мне стало страшно, потому что ничего не изменилось. Более того, разглядывая ее издалека, я вдруг понял, что во всех женщинах, которые попадались на моем пути, искал подобные черты. Я собирал их по крупицам. У одной был хрипловатый голос — и я шел за ним, другая курила, третья — напоминала Лизу ростом и резковатыми движениями… Черт побери, да я же был смешон! И банален, как мальчишка, выбирающий невесту, похожую на мать. Я попытался успокоиться и наконец заметил, что она не одна. Ее приятельница сидела напротив, то есть — лицом ко мне. Они оживленно переговаривались.
Чтобы переключиться, я стал рассматривать ее визави. Девушке было лет двадцать. У нее были волосы с рыжим отливом и светлые, почти прозрачные глаза зеленовато-серого оттенка — даже в полумраке я заметил этот светлый, едва ли не ангельский взгляд. Большой рот Царевны-лягушки, тонкий и длинноватый нос. В общем, все не очень пропорционально, но ужасно привлекательно. Она напоминала модель с полотен Модильяни, это уж точно. «Царевна-лягушка» была в обычных синих джинсах и темном свитере. Единственная деталь, привлекавшая внимание, — низка браслетов-колец на запястье, они мелодично позвякивали при малейшем движении, словно китайские подвески на ветру. В ауре Лизы девушка показалась мне такой же красавицей.
К их столу подошел официант, Лиза положила в кожаный переплет купюру, и обе встали. Прошли мимо меня. Выждав несколько секунд, я поднялся и пошел следом. В гардеробе подождал, пока они оденутся, и двинулся дальше, к выходу. На улице Лиза села в машину, махнула рукой «Царевне-лягушке», и… все. Я остался стоять на обочине и смотреть, как черный «оппель» завернул за поворот…
И тогда я пошел следом за второй. Не знаю почему. В тот момент я об этом не думал. «Царевна-лягушка» показалась мне единственной ниточкой, способной привести к клубку моих несбывшихся надежд.
У девушки была немного странная, слегка «косолапящая» походка, но это придавало ей шарм, потому что шла она легко и стремительно, сумочка на толстой цепочке раскачивалась, как маятник. Постепенно и я вошел в этот ритм и уже не следил, куда мы идем, просто шел, стараясь попасть в такт ее каблучкам.
…Она шла. Я шел следом. Я догонял ее, а она не убегала. Она просто еще не знала о моем существовании. Если бы знала, села бы в первую маршрутку и уехала. И я бы никогда не догнал ее. А так вскоре мы пошли затылок в затылок и меня обуял спортивный азарт. Что я делал в подобных случаях лет десять назад, чтобы не показаться банальным? Я порылся в кармане, нашел связку ключей от квартиры и офиса и швырнул ей под ноги. Она вздрогнула от неожиданности, растерянно посмотрела вниз. Я успел нагнуться раньше:
— Девушка, это вы выронили ключи? — и протянул ей связку.
— Спасибо. Извините.
Она быстрым движением смахнула своей лапкой ключи с моей ладони, и они моментально исчезли в кармане курточки. Быстрый взгляд строгих зеленоватых глаз. Поворот на каблучках. И вновь перед моими глазами запрыгали ее рыжие кудряшки. Вот это да! Что дальше?
Я смотрел ей вслед. У перекрестка ее походка замедлилась, а еще через пару шагов девушка остановилась. Открыла сумочку, встряхнула ее. Похлопала себя по карману, извлекла ключи. Она стояла ко мне спиной, но я понял, что она рассматривает связку. Затем обернулась и тревожно завертела головой. Увидела меня и стала медленно приближаться. На ее лице отображались самые разнообразные чувства. Когда она была совсем рядом, ее лицо наконец-то приобрело верное выражение: оно было насмешливым.
— Это вы нарочно? — спросила она, протягивая мне ключи.
— Да. — Я развел руками.
— И что это означает?
Я пожал плечами. «Царевна-лягушка» улыбалась, в ее глазах прыгали солнечные зайчики, хотя на улице было все так же пасмурно. Но я мог дать голову на отсечение, что зеленоватая радужная оболочка ее продолговатых глаз поблескивала, как стеклышко в лесном ручье.
— Я хочу пригласить вас в кафе!
— Я только что пообедала, — просто сказала она. — И кофе пила…
— Что же мне делать? — изобразил огорчение я.
— Я не знаю. А что вы обычно делаете в таких случаях?
— То есть?…
— Ну вы же — великий изобретатель. Должен же быть еще какой-то вариант!
— Конечно! — спохватился я. — Еще есть чай, мороженое, кино, цирк, бассейн, бильярд…
— Я выбираю бильярд! — воскликнула она.
— Отлично. — Я взял ее за руку, а другой проголосовал проходящей мимо попутке.
Едва мы уселись на заднее сиденье, большие капли дождя, похожие на прозрачные комья, забарабанили в лобовое стекло. Она засмеялась и сжала мою руку:
— Вот здорово! Да вы меня просто спасли!
Она была наивна и непосредственна, как веселый щенок.
Я вспомнил другой дождь и подумал, что Лиза, как некое астральное тело, соткана из молекул-знаков и никогда не станет для меня цельным, осязаемым образом — только дым, вспышка, капля воды… Вот сидящую рядом девушку я видел отчетливо, она была, как… яблоко — упругое, свежее, переполненное жизненными соками. И это радовало меня.
Я повез ее в клуб, где кроме обычного ресторана были бильярдные столы. Я наблюдал, как она азартно прыгает вокруг стола, как прицеливается кием в шар, прикусив кончик языка, как смешно огорчается, всплескивая руками или дергая себя за кончик носа.
Через пару часов я даже устал играть, а она все не унималась, пока не научилась забивать шары в лузу. И я предложил ей поужинать. Время подбиралось к пяти вечера. Я знал, что в этом ресторане готовят потрясающий стейк по-ирландски, и заказал две порции мяса с овощами. Ни мне, ни, по-моему, ей не была странна такая ситуация. Все было так, будто мы знакомы очень давно. Она совершенно не кокетничала, вела себя ровно, по-дружески. А когда принесли стейк, активно взялась за нож и вилку. Мне было приятно смотреть, как она ест — с аппетитом, с блаженным выражением на лице. Мы пили вино. Я вдруг подумал, что мы так и не познакомились, не назвали своих имен, и это обстоятельство казалось мне забавным. В конце концов, какая разница? Прекрасный вечер, мягкий свет зеленых ламп, чудесная безымянная девушка напротив… Я частенько бывал в подобных ситуациях. Я узнал, что она заканчивает полиграфический институт, любит рисовать, умеет делать батик. Она говорила много и охотно. И все больше нравилась мне. Вопрос о ее визави я решил отложить на потом, сейчас это было бы не к месту и не ко времени.
Потом я проводил ее домой. А у подъезда случилось самое странное. Она сама потянулась ко мне и поцеловала в щеку.
— Спасибо. Мне было очень хорошо. Когда у меня под ногами зазвенели твои ключи, я подумала — только ты, пожалуйста, поверь, я ведь, учти, никогда не вру, — что это звон небесный! — Она немного помолчала, а потом решительно произнесла совершенно неожиданное: — Если бы ты на мне женился, я бы почувствовала себя самым счастливым человеком на свете.
Странно, но эти простые слова навели меня на мысль: а почему бы и нет? Чего я жду от жизни? Для чего работаю, сочиняю всю эту телемуть? Кому я нужен и кто нужен мне? И, в конце концов, если этому всему когда-нибудь суждено закончиться, весело ли мне будет смотреть на одинокие стены своего дома в этот торжественный момент? И еще: ни одна из женщин не говорила со мной так, все ждали инициативы от меня, капризничали, кокетничали, требовали, иногда — угрожали. Тоска…
— Ты не думай, я не такая уж идиотка, — продолжала она. — Я просто ЗНАЮ, что так должно быть. А откуда я это знаю — не знаю… — Она улыбнулась. — Со мной такое бывает. Вот, к примеру, я знаю, что у тебя с собой — две зажигалки и… — Она задумалась, внимательно глядя мне в глаза. — И носовой платок — вчерашний, с крошками табака…
Я, как заговоренный, порылся в карманах. Одна фирменная зажигалка была в джинсах, это я знал точно. Из внутреннего же кармана пиджака извлек еще одну — старую-престарую, с отломанным пластмассовым ушком. О платке нечего было и говорить. Все было так, как она сказала.
— Вот видишь! — обрадовалась она.
— Деваться некуда, — засмеялся я. — Как честному человеку — придется жениться!
— А ты — честный человек?
— Откровенно говоря, не знаю…
Она была странной. Я даже испугался за ее будущее: неужели она так пряма и проста со всеми подряд? Она совершенно не поддерживала мой игривый тон, не воспринимала и не выказывала никаких нюансов флирта или легкомыслия. Я такое встречал впервые. Очевидно, не зря она была с Лизой…
— Значит, честный. — Она поковыряла носком кроссовки асфальт, как это делают дети. — Ну все, спасибо, я пошла!
Но не мог же я отпустить ее просто так! Ветер безумства, который давно не тревожил меня, вдруг ударил в голову:
— Нет уж! Стоп! У тебя еще есть время?
— Конечно!!!
— Тогда — поехали!
Я снова схватил ее за руку, мы выскочили на шоссе и поймали машину. Она ни о чем меня не спрашивала.
Что было потом, помню, как сон. Мы поехали к одному старому художнику, моему давнему приятелю, у которого на крыше пили шампанское, водку и ситро «Буратино». Затем все вместе отправились в еще одну мастерскую и попали (что, впрочем, не удивительно — гуляли тут всегда и подолгу) на грандиозную постсовковую пьянку. Моя потрясающая (другого слова я не мог подобрать!) «Царевна-лягушка» произвела фурор среди старых акул пера и кисти. Мы пели, пили, а под утро стреляли в сереющее небо из духового ружья, пока возмущенные соседи не вызвали милицию. Пришлось потрясти своим удостоверением и быстренько раствориться в молочно-розовом рассвете.
— Ты не устала? — спросил я ее по дороге домой.
— Конечно нет! — Она была свежа, как и днем, когда я впервые увидел ее.
— И все это безобразие тебе понравилось?
— Конечно да!
Я пожал ей руку:
— Тогда я действительно женюсь на тебе!
Мы вышли у ее дома.
— Когда? — серьезно спросила она.
— Завтра подадим заявление! — выпалил я.
— Тогда до завтра?
— До завтра!
Она уже была на пороге подъезда, когда до меня дошло, что я не знаю имени своей «невесты».
— Как тебя зовут? — крикнул ей вслед.
Она обернулась.
— Лика.
— Анжелика? — не понял я.
— Ни в коем случае! Просто — Лика. И никак больше!
…В последнее время ей все чаще приходила на ум песня Высоцкого: «Нет, ребята, все не так! Все не так, ребята…» Почему не так, когда вот они — счастье, признание, исполнение желаний, дом, семья? Она дождалась. Вот едет в черном «оппеле» в трехкомнатную квартиру в центре города… А когда входит в какой-нибудь зал, всегда слышит шепот за спиной — восторженный или завистливый, не имеет значения. Но ее все чаще преследует этот запах — плесени. Он исходит от флакончиков с дорогими духами, от авторских работ, висящих в квартире на стене, от подарков, присылаемых отовсюду… От себя самой. Она уже не знает, нужна ли кому-то на самом деле или все дружеские связи основаны на взаимовыгодных условиях. Она не знает, действительно ли не утратила своих способностей или же признание ее таланта — дань высокому посту ее мужа. Когда-то она решилась бросить все это, тайком уехала в Литву, скрытой камерой отсняла уникальные кадры атаки телецентра, взяла кучу интервью. Но делала это не ради славы. Там, в Таллинне, у костров, горящих на улице, она снова была по-настоящему счастлива. Потому что здесь, дома, было: «Нет, ребята, все не так…» Она боялась себе признаться, что обманулась, что ожидания оказались напрасными. И все это — завязано на ее муже, которого она считала героем. Еще страшнее было думать о том, что он вовсе не герой, что попался под горячую руку властей почти случайно. Она вспоминала, как думала о нем все эти годы ожидания, и ей становилось горько. Если он вернется, думала она, и будет лежать один, всеми забытый, брошенный, покрытый коростой посреди ледяной пустыни, — она подойдет и ляжет рядом, отдавая ему все свое тепло. Она готова была замерзнуть рядом — молча и преданно, как собака. Но этого не понадобилось. Он вернулся. Удивленно и достаточно равнодушно окинул взглядом дочку, свозил Лизу к своим родственникам, быстро, по-деловому «оформил отношения» и окунулся в политику. И, как подозревала Лиза, только потому, что иного пути у него не было — все произошло в нужный год и в нужном месте. Года три он приходил домой под утро, чаще всего от него пахло алкоголем. Вначале — дешевым, потом дорогим. Он все профессиональнее говорил о национальной идее, его речи и интервью печатались в газетах, Лиза начала замечать, что это доставляет ему удовольствие. И если на протяжении двух-трех недель о нем не было в прессе или на телевидении никакой информации, он тускнел, как копейка на дне ручья, и организовывал все новые акции протеста или поддержки. Лизу удивляло и то, что он отнюдь не ходил в оппозиционерах, а, как писали газеты, «отличался толерантностью», которую она про себя называла приспособленчеством. В юности она заслушивалась его пламенными «кухонными» речами, была уверена, что он — истинный пассионарий, а теперь ее раздражали его репетиции перед зеркалом, походы к имиджмейкеру, охранники. Ужаснее всего было и то, что она сама пользовалась всеми благами, неожиданно свалившимися на голову. Теперь, когда муж ездил за границу и мог спонсировать ее проекты, ей это стало неинтересно. И она постоянно, неосознанно делала то, что нельзя. Например, сидела на площади вместе со студентами, в то время как муж приезжал их увещевать прекратить голодовку, участвовала «не в тех» акциях и не давала интервью. Все, что вызывало эйфорию вначале, пугало ее. И она все чаще задумывалась о том, что именно теперь, когда провозглашена независимость, замолчат самые честные, самые талантливые голоса, потому что начнется повальная спекуляция святынями. Жизнь в прямом смысле распалась на две половины — черную и белую. И черная пришлась на самый лучший отрезок жизни. И максимализм этого лучшего возрастного периода, нахлебавшись чернухи, теперь оставлял на белом серенький след недоверия ко всему происходящему. Несмотря на все катаклизмы девяностых, СИСТЕМА продолжала существовать. Лиза представляла ее в виде песочных часов: перевернешь — и снова сыпется, только в обратную сторону. Все новые понятия, введенные в обиход за последнее десятилетие, тоже оказались всего лишь ухищрениями СИСТЕМЫ. Она подкормила тех, кого следовало подкормить, и подтолкнула тех, кто едва держался на ногах. А к концу века все это становилось циничнее и проще. Лиза решила плыть по воле волн. Теперь она хотела одного — обеспечить хорошее будущее своей дочке. Но Лика росла странным ребенком, словно законсервированным в себе. Ее сосредоточенность иногда пугала. В семь лет она нарисовала и повесила в своей комнате лозунг: «Люди — вы свободны!», а после того, как на одном из домашних приемов отец завел соратников в детскую и с гордостью показал эти каракули, Лика сорвала его со стены и выбросила в мусор. Она могла часами рисовать, и Лиза отдала ее в художественную школу, затем — в Институт искусств. Но ничто не вызывало у девочки особенного энтузиазма. Слава Богу, что она не подсела на наркотики и не вошла в круг «золотой молодежи». Но что ее ожидает в будущем, Лиза не представляла.
Новость огорошила: Лика объявила, что выходит замуж. Лиза знала, что кандидатов в женихи у дочки не было, и вдруг такая неожиданность! Причем выяснилось, что она даже не знает фамилии будущего мужа — только имя и место работы. Лизе пришлось срочно засесть за телефон. Вздохнула она с облегчением только тогда, когда из нескольких надежных источников была получена информация, что некий Денис Владимирович N. - человек обеспеченный, достойный, перспективный, к тому же — коллега, закончил тот же институт, что и она сама, а теперь успешно занимается рекламным бизнесом на популярном телеканале. Значит, не охотник ни за деньгами, ни за именем отца невесты.
— Ты хоть знаешь, что так не делается? — спросила Лиза.
— Когда ты его увидишь, ты все поймешь! — шепотом сказала Лика. — Ты не можешь не понять… Я знала, что ОН будет именно таким!
— Когда же мы его увидим?
— Не знаю. Сама об этом думаю. Но мне кажется, что он не захочет сразу же идти на смотрины. Он серьезный и взрослый. Я бы вообще просто ушла к нему и все!
— Так мы тебе надоели?
— Нет, но я не хочу никаких свадеб. Мне это не важно. Я даже не думала, что так может быть: раз — и все круто меняется! Мне не важно, где и как мы будем жить. Я готова уехать с ним куда угодно — в любую глушь.
— Я уверена, что в глушь он тебя не повезет, — улыбнулась Лиза. — Но показать его папе ты все же должна.
— Он ему не понравится…
— Почему ты так думаешь?
— Он совсем другой. Он — «барабанщик»…
— То есть? Он что — еще и играет в ансамбле?
— Нет, «барабанщик» — это значит, что ему все по барабану… Он так сам сказал.
— Сомневаюсь. Мне говорили, что он достаточно деловой человек…
— Ненавижу это слово! Понимаешь, можно работать и даже чего-то достичь и при этом оставаться «барабанщиком»…
— Нет, не понимаю. Значит, и ты ему — «по барабану»?
— Пока, может быть, и да, — спокойно сказала Лика. — Но это только пока. Я знаю, он будет меня любить. Долго-долго. Вот увидишь…
— Дай Бог!.. Посмотрим…
Знакомство произошло в тот же вечер. Утром было подано заявление в загс, а после работы Лика позвонила, что ведет новоиспеченного жениха домой.
Муж, как всегда, задерживался. Лиза перезванивала ему на мобильный телефон и слышала одно и то же: «Еще десять минут, и я выезжаю!» Принимать гостя пришлось одной. Он вошел вслед за Ликой, и Лиза окинула его строгим придирчивым взглядом. Ее волновало несколько важных вопросов: не наркоман ли, не «голубой» ли (что на телевидении встречалось часто) и не бабник ли? С первого же взгляда она поняла — ничего подобного, такой вполне мог понравиться дочери. Он был высоким, широким в плечах, но не крупным, скорее — поджарым, каким-то подобранным внутрь, и лицо было таким же «поджарым» — с неглубокими складками, тянущимися вдоль скул, что придавало ему вид моряка, недавно сошедшего на берег. Светлые, будто бы выгоревшие волосы были собраны на затылке в тугой «хвостик», модная «трехдневная» щетина на подбородке была темной. Джинсы, свитер… Все просто. Лизу кольнуло неприятное, даже несколько брезгливое ощущение того, что этот чужой человек будет прикасаться к Лике.
— Это Денис, — сказала дочь, помогая гостю повесить куртку.
Лиза улыбнулась официальной улыбкой и протянула руку, на ее пальце в полумраке прихожей, как вспышка фотоаппарата, сверкнуло кольцо. Он слегка пожал протянутую ладонь. Его движения были неуверенными. Бесспорно, он был из тех, кто, так же как и она, оказался в СИСТЕМЕ по случайности, но начал успешно функционировать. Ну и ладно!
В гостиной у Лизы был приготовлен стол. Правда, по настоянию Лики, он был сервирован достаточно скромно: бутылка французского коньяка из отцовских запасов, мартини и блюдо с виноградом. Разговор не клеился. Раньше Лизу это мучило бы, но только не теперь. Она не хотела походить на мамашу-квочку, допытывающую будущего зятя о его доходах, прошлой жизни и наличии квартиры. Лиза приглушила свет, оставив гореть только несколько бра по углам комнаты, — при таком уютном полумраке она чувствовала себя увереннее, — и пока гость под Ликиным руководством разливал напитки, закурила, придвинув к себе большую хрустальную пепельницу, и откинулась на высокую кожаную спинку кресла.
— Ну вот, — засмеялась Лика. — Теперь берегись! Когда к нам приходят гости и мама вот так садится — это значит, что «рентген заработал»… Мама у меня — колдунья.
— Ну что ты такое говоришь! Ну, давайте выпьем за знакомство… — Лиза взяла протянутый Денисом бокал…
Они посидели совсем недолго. Потом Лика пошла проводить гостя до лифта.
— Ты думаешь, что это самая большая глупость в твоей жизни? — спросила Лика, когда они уже стояли на лестничной площадке.
В ответ он притянул ее к себе и поцеловал, как ребенка, — в нос.
— Что-то не так? — продолжала допытываться она. — Ты передумал?
— Нет, — ответил он после паузы. — Нет…
— Ты испугался мамы? Не волнуйся, она всегда такая, ее многие опасаются, особенно папочкины гости. Но ты ей понравился. Я это поняла сразу.
Он растерянно пожал плечами и нажал на кнопку вызова лифта.
Когда он уже вошел и двери мягко сдвинулись, Лика приблизилась к ним лицом.
— Ты будешь любить меня долго… — прошептала она в замкнутое гудящее пространство. — Я знаю…
В то утро я хотел надеть костюм, но вспомнил, что вчера перевернул на брюки кофе, а другие — не поглажены. Поэтому влез в джинсы и свитер. О том, что собираюсь совершить, я старался не думать. Даже родителям не сказал о своем «судьбоносном» решении, хотя, знаю, мама была бы очень рада. Ничего, сообщу потом. Ведь неизвестно, шутила моя «Царевна-лягушка» или же мы оба просто были сумасшедшими. Пусть будет, как будет — может быть, в этом знак судьбы: я увидел Лизу, и через нее ко мне пришла странная милая девушка, которая совершенно неожиданно захотела стать моей женой. Бедная, она еще не знает, какой я эгоист и, возможно, циник. С ее приходом все должно измениться — и эти томительные видения после нажатия кнопки «Лес — Дождь — Сарай», и мое совершенно тупое зарабатывание денег, и приступы хандры, и суматошно-банальные отношения с женщинами. И… воспоминания о Лизе.
Я не пошел на работу, а до одиннадцати часов, пока ждал Лику в кафе, пил вино и бессмысленно листал газеты. Потом она пришла. Издали я даже не узнал ее — она была в коротком полушубке, с новой прической — волосы собраны в высокий «конский хвост». В руках — букет желтых роз. Мне стало неловко, что сам-то не додумался купить хотя бы один цветок. Мы поехали в загс, оттуда — к ней домой. Меня мучил стыд. Я так ей об этом и сказал. Не люблю никаких официозов, уж лучше бы мы обошлись без всего этого. Мне было совершенно не интересно, кто ее родители, как они отреагируют на стремительное замужество дочери. Какое это имеет значение? Она согласилась и уже готова была ехать ко мне, но я посмотрел на ее нежный профиль и широко распахнутые зеленоватые, полные ожиданий глаза и подумал, что должен пройти всю процедуру до конца… Ибо, как подсказывала интуиция, девочка была из хорошей семьи, а в хороших семьях все решается за обеденным столом.
…А потом я уже не мог не то что рассказывать о своих доходах, наличии жилья и серьезности намерений, о чем собирался непринужденно поболтать с ее предками, — я вообще не мог нормально дышать. Все мои внутренности враз покрылись трескучим деревянным настилом, и каждая зазубрина впилась в легкие. Это был бред, ужас, наваждение, оскал судьбы, зверство, святотатство, черт знает что, хренотень, абсурд, фигня, маразм, удар обухом, лажа, конец всему, смерть: из полумрака прихожей ко мне навстречу вышла… Лиза.
Только не это! Я собирался сделать один решительный шаг в сторону от своих неотвязных воспоминаний, а оказалось — шагнул навстречу. Да еще как! Я опять ослеп, не смог смотреть на нее прямо. Увидел, как блеснул передо мной перстень, склонился над узкой белой рукой и неловко попал губами в кольцо. Это совсем выбило меня из колеи. Я вновь превратился в восемнадцатилетнего идиота — дрожащего от желания, нетерпения и безысходности. Я не помню, что было в этот вечер, все мои усилия ушли на то, чтобы унять дрожь, чтобы голос звучал ровно и… чтобы она меня не узнала. В какой-то момент этой странной «помолвки» я отчетливо понял, что никакой свадьбы не будет, что мне нужно встать, извиниться и уйти. Я почти что был готов к этому. Мы посидели совсем недолго. Я сослался на срочный заказ и ретировался. Мне нужно было обдумать, как не обидеть Лику. Она вышла со мной к лифту. Удивительное дело: когда мы оказались одни, ко мне вновь вернулось зрение. Лика стояла передо мной, как воплощение праздника, — глаза ее лучились, она была хороша и необычна, не похожа ни на одну другую девушку. Что я мог сказать? «Спасибо, малышка, розыгрыш удался?» Но, глядя на нее, я понимал, что, услышав это, она просто погибнет. Не знаю почему, но была во мне такая уверенность. Она погибнет. Или… Или ее постигнет та же участь, что и меня. А уж я-то знал, что это такое. Я поцеловал ее, желая одного — чтобы скорее пришел лифт.
Конечно, я не пошел ни на какую работу, хотя срочный заказ у меня действительно был. Зашел в «Суок» — маленький ресторанчик, вызывавший у меня трогательные детские воспоминания. Он был оформлен, как цирковая кибитка, а стены украшали мастерски выполненные рисунки из первого иллюстрированного издания «Трех толстяков» — гимнаст Тибул, доктор Гаспар Арнери с ретортой в руках, смешной учитель танцев Раздватрис, летящий на разноцветной связке воздушных шаров. И, конечно, девочка со странным именем Суок, стоящая на шаре. Я сел напротив этого рисунка, заказал себе водки и вперился в голубовато-розовый рисунок. После трех рюмок, которые я ничем не закусывал, девочка-кукла показалась мне объемной, а выражение лица — живым. У нее были рыжие локоны и зеленые глаза, она смеялась. После четвертой рюмки я понял, кого она мне напоминает. Это была Лика…
Я вдруг подумал, что все равно любил бы ее. Она мне выпала как жребий — не тогда, так теперь. Я бы все равно любил эту девочку, но по-другому. Я уже любил ее тогда, в первый же момент, когда узнал, что у Лизы есть ребенок. Конечно! Я любил бы ее в любом случае, и от этого никуда, видно, не деться. Значит, так тому и быть. Я буду любить и беречь ее. И уж если Лиза присутствовала в моей жизни до сих пор, как фантом, — теперь я реально приблизился к ней. Я смогу быть рядом. И, может быть, это даст мне возможность наконец-то успокоиться.
А потом я думал только о Лизе. Она мало изменилась. Более того, она оказалась из тех женщин, которым время не помеха. Наоборот, ее черты обострились, и еще ярче проступила на лице вся сущность натуры — яркой, неповторимой, достаточно жесткой и бесконечно притягательной. Такое лицо могло быть у Медеи, у Медузы Горгоны, у Суламифи. Ей подходила каждая строчка «Песни песней», я тужился вспомнить, что там было о «меде и молоке под языком», и меня охватывала все та же дрожь. Она, конечно, не узнала меня. Я был всего лишь эпизодом в ее жизни. Жаль, что так же не случилось со мной…
…Суок сошла со стены и уселась напротив, она двоилась в моих глазах, и от этого ее губы казались размазанными, а глаза — косящими и лукавыми.
— Скучаем или грустим? — спросила Суок.
— Пьем, — ответил я, подвигая к ней вторую рюмку и наполняя ее до краев.
Суок выпила почти залпом и откинулась на стуле, выставляя напоказ ноги в черных сетчатых чулках. Я протянул ей сигареты и щелкнул зажигалкой.
— Будем дружить? — спросила Суок. — Ты с деньгами?
Я похлопал себя по карману.
— Отлично! — обрадовалась Суок. — Я тебе нравлюсь?
— Не знаю… Какая разница?
— И правда, никакой! — еще больше обрадовалась Суок. — А вот ты мне нравишься. Сразу видно, приличный человек. Только больше не пей, а то ничего не получится.
— Да и так ничего не получается, — отмахнулся я.
— Ты что, импотент? — всплеснула руками Суок.
— Почему? — не понял я. — При чем тут это?
— А-а… Тогда зря расстраиваешься! У кого сейчас что получается? Фигня одна! Вот ты такой классный мужик, а сидишь в одиночестве, грустишь, водку глушишь… Тоска. Чего тебе не хватает?
Да, мне хватало всего. У меня была интересная работа, хорошая квартира, здоровые родители, студенты, которые меня обожали, женщины, готовые быть со мной по первому зову, необременительное одиночество, насыщенное прошлое. Теперь все могло измениться в еще более оригинальную сторону — у меня будет жена, дети, дом, и я, скорее всего, заведу рыбок и собаку. Я посмотрел на Суок.
— У меня все есть. И все это вроде бы — не мое…
— Не поняла! — Суок приблизилась, положила локти на стол и уставилась на меня двоящимися зелеными глазами.
— Ну… Так бывает: жизнь дала сбой в самом начале. Будто бы, как в компьютере, — нажали не на ту клавишу, и с того момента картинка сбилась, пошла знаками… И все!
— Пожалуй, я тебя понимаю, — задумалась Суок. — У меня так тоже было. Я это называю «если бы не…»
— То есть?
— Господи! Ну, вот тебе пример: если бы меня не трахнули в восьмом классе, я бы сейчас… скажем, сидела в твоем офисе и парила бы мозги твоим бизнесменам. У тебя ведь есть такая должность?
— В общем, да.
— Ну вот. А сколько таких «если бы» у каждого из нас! Ну и что же теперь? Помирать?
Она была права. Ее размазанные губы источали истину, сермяжную правду, она казалась мне доброй феей, сошедшей со своего облупленного шара. Из ресторанчика мы вышли вместе. Мне не хотелось вести ее домой, я снял номер в гостинице. Посреди ночи, когда она спала, я ушел, оставив на постели деньги. Это была не Суок.
Я понимал, что с этого момента судьба подкинула мне еще одно «если бы» — но оно, скорее всего, относилось больше к Лике, чем ко мне: если бы я не поплелся за ней…
Первый монолог Лики
— Свадьба и похороны — вот два спектакля, в которых главные «виновники» не играют никакой роли! Это — коллективный труд, иллюзия участия в ритуале, где нет места мыслям об истинном назначении этих обрядов. Какое дело возбужденной публике до парочки, сидящей за столом и периодически поднимающейся по сигналу: «Горько!» — это всего лишь сигнал выпить. Бр-р-р… Хорошо, что мы уехали. Хорошо, что мы можем видеть море из окна и вот так лежать, не думая ни о чем.
— …?
— Похороны? Разве ты не чувствовал, как это ужасно, когда на тебя смотрят, как на куклу? И ты не можешь протестовать против этого созерцания. И разве тогда приходит осознание потери? Похороны — это тоже коллективный труд, в котором накрывают столы, сообща чистят ведрами картошку, лепят пирожки. И за всем этим невозможно сосредоточиться, подумать о главном. Кто все это придумал? Смерть и любовь — две тайны, в них нет места посторонним!
— …!
— Конечно, мой любимый! А ты думал, что я — наивная девочка, которая ничего не читала, кроме сказок братьев Гримм. Ты даже не представляешь, какая Вселенная крутится в моей голове. Иногда мне становится даже страшно. Поэтому я так счастлива, что ты — со мной, ты спасешь меня, и я не буду больше думать о страшном.
— …?
— Не знаю, почему я думала обо всем этом с детства… Наверное, надо мной в какой-то момент раскрылось небо. Не понимаешь? Попробую рассказать — я об этом еще ни с кем не разговаривала… Тебя ждала. Однажды — тогда мне было года три — я сидела на полу в нашей маленькой комнате (мы тогда жили в коммуналке) и пыталась что-то рисовать. Свет падал так, что все мне казалось ярким и контрастным, как на картинах импрессионистов (тогда я, конечно, не могла знать, что они существуют!): синий дощатый пол (тогда он был свежевыкрашенным и блестел на солнце, как лед), оранжевые цветы на занавесках, белые стены (мама всегда любила чистые цвета). В ровном прямом луче, проникающем из окна, плясали золотые балерины… Я пыталась нарисовать все это, когда в комнате вдруг стало немного темнее, и я оглянулась на дверь… В проеме стояла мама и смотрела на меня. Но я не могла четко рассмотреть ее против света — видела только золотой контур, обрисовывающий длинную стройную фигуру, нереально вытянутую, как на фресках Рублева… Что с тобой, любимый? Конечно, кури… Так вот. Это был обычный момент. Но именно тогда я вдруг услышала подобие хорала. Не смейся! Так бывает в детстве. Передо мной до сих пор стоит эта картина! Я тогда даже почувствовала, как на меня посыпался невидимый пух и окутал теплом… Я до сих пор удивляюсь тому, как ярко и зримо может чувствовать ребенок прикосновение Бога. Да, да, так оно и было. Мы смотрели друг на друга, и во мне поднимались странные чувства — любовь, восторг, нежность, страх. И самое главное — то, что я осознаю лишь теперь: невозвратимость каждой минуты. Сейчас я могу оформить все это словами. Я явственно почувствовала, что все вокруг и я сама превращается в… воспоминание.
— …?
— Люди, начиная с того момента, когда осознают неотвратимость ухода, постепенно превращаются в кокон воспоминаний. Они наматывают их на себя, растут, обволакиваются их еле заметными нитями. Это очень богатые люди, их не так уж много — это те, перед кем вот так неожиданно открывается небо… Я смотрела на маму и физически ощущала, как она уже теперь становится воспоминанием: ведь больше такой минуты не будет, будет другая. И она тоже станет воспоминанием. А потом, с возрастом, мы впитываем друг друга все жаднее, все отчаяннее, потому что уже точно известно: это никогда не повторится. Знаешь, с таким же чувством я целовала бабушкины руки… Я всегда целовала ее — просто чмокала в щеку, а однажды взяла ее руки в свои — они были теплые, в голубых прожилках, с тонкой пергаментной кожей со всегда аккуратно подстриженными и ухоженными ногтями — и целовала их только потому, что поняла: скоро их не будет. Мне было так страшно. Если бы все могли понимать это — разве б они обижали друг друга? Разве говорили бы так много, складно и… не нужно? Слова, подобно табачному дыму, забивают воспоминания…
Второй монолог Лики
— Если бы люди могли видеть — как в кино! — движения душ друг друга, они могли бы лучше понимать события, происходящие в их собственной жизни!
— …?
— Сейчас я расскажу тебе один рассказ Чехова…
— …!!
— Ну не смейся, я не так выразилась. Я тебе его перескажу, как будто — расскажу заново. Понимаешь? Он такой, как вся эта жизнь. Я читала его давно, уж не помню точно, как он называется. В общем, так. У доктора умер маленький сын. Доктор безутешен, ему кажется, что вместе с сыном ушла и его жизнь. И вдруг раздается стук в дверь — приходит человек и умоляет доктора поехать к его тяжело и внезапно заболевшей жене, которую он безумно любит. Доктор вначале отказывает — он не в силах двинуться с места. Но в конце концов врачебный долг берет верх, и они едут в ночь, к дому пациентки. Входят в квартиру. И тут выясняется, что болезнь жены — это только предлог отослать из дому мужа-рогоносца и сбежать с каким-то там гусаром. Муж в отчаянии, забывая о докторе, он мечется по комнатам, натыкаясь на разбросанные вещи, он не может ничего понять, он обижен, растоптан, угнетен. Доктор тоже ничего не может понять: у него такое горе, он собрался, приехал бог знает куда — и вдруг перед ним мечется полусумасшедший обманутый муж, причитая и взывая к справедливости. И вот тут-то им бы понять друг друга, заплакать вместе, подать друг другу руку, потому что им обоим больно… Но нет! Они затевают ссору. И в каждом из них кричит своя личная обида. Мне кажется, что в этом рассказе — вся модель человеческих отношений.
— …?
— Ну, вот даже эта продавщица, у которой мы сегодня покупали дыню… Помнишь, ты еще рассердился, когда я с ней поговорила. Но разве она виновата, что мы — счастливы, а она — в грязном фартуке?! Ей было ненавистно наше счастье — и она нас обсчитала. А мне ее стало жаль, потому что вечером ее ждет пьяный муж — и ни одного поцелуя…
Есть очень простые истины — о них редко говорят, а если и говорят, то слишком иронизируют или же они звучат банально, ибо «мысль изреченная — есть ложь». И все же они существуют. Вот попробуй произнести их вслух — и почувствуешь, как в горле запершит: нужно любить своих друзей, защищать родину, уважать стариков и не унижать слабых, не лгать, ничего не бояться, ни у кого ничего не просить… Говорить об этом глупо и смешно. Но ведь… не смеемся же мы, читая Библию!
Третий монолог Лики
— До встречи с тобой меня угнетало собственное ничтожество. Мне говорили, что я хорошо рисую, и я почти верила в это. Но потом я поняла: если не быть ВЕЛИКИМ художником — лучше вообще им не быть. Можно утешиться тем, что делаешь нечто — «для себя» и немножечко — для других. Но мне это смешно. Я рисовала всегда и везде, вне зависимости, где нахожусь и что со мной происходит. Просто в какую-то долю секунды написанная картина приносит мне облегчение. Разве это не эгоизм? Так что я совершенно не обольщаюсь, что мои картины кому-то будут жизненно необходимы. Тем более теперь…
— …
— Нет, нет, теперь это не имеет значения! Но, наверное, я все же не брошу рисовать. Я чувствую над собой некую субстанцию, которая хочет выразить себя — через меня. Не знаю только, почему — через меня… Наверное, это МОЯ субстанция, что-то вроде близкого мне духа, обитающего в ноосфере. Как мучительно чувствовать ее и не уметь помочь! Это выглядит приблизительно так: нечто сверху говорит ко мне как сквозь толстый слой ваты — я пытаюсь понять, услышать, но слова размыты, я могу разобрать только их урывки, но передать все это на бумаге не могу! И только беззвучно шевелю губами. А ведь «там» ждут именно моего слова, а я — молчу… Ужас. И муки настигают в первую очередь эту мою оболганную субстанцию. Я же — только имитирую… Ты представить себе не можешь, какая я бываю бешеная! Страшно состояние бессмысленности всего того, что делаю и что делается вообще. Хочу быть свободной — во всем и от всего…
— …?
— Свобода — это когда ты такой, какой есть, и когда в тебя верят вне зависимости от поведения, статуса, одежды. Всего внешнего. Свобода — это брать на себя как можно больше, в десятки раз больше, чем можешь вынести. Будешь гнуться, задыхаться, но в какой-то момент вдруг почувствуешь — груза нет: ты его «взял», ты свободен, в слове, в быту, в жизни, в любви…
Четвертый монолог Лики
— Только человек способен лгать. В природе лжи нет. Разве лгут деревья, собаки, рыбы или море? Всегда чувствую ложь, как зверь, — всей кожей, всем, что есть внутри меня, начиная от желудка и до… души. Можно жить бедно, глупо, безалаберно, легкомысленно, трудно — все равно, но при этом жить честно — необходимо. Иначе — мрак, ночь, смерть… Давай никогда не будем обманывать друг друга! Самое страшное — потерять веру. Ее можно потерять только один раз, но — навсегда…
— …
— Я очень тебя люблю. С тобой я совсем другая — изменилась, поумнела. И… и больше ничего не боюсь!
…Я искренне завидую людям, смотрящим на мир широко открытыми глазами. Их все удивляет, все вызывает бурю восторга. Во мне же не было доверчивости к миру. Вымытые со специальным шампунем исторические улочки Европы нравились бы мне больше в своем первозданном виде — с запахом выливаемых из окон нечистот и испарениями продуктов человеческой жизнедеятельности. Мир вообще стал слишком бутафорским. «Потемкинские деревни» — ничто по сравнению с размахом этой бутафории. В Египте — загадочной стране, ушедшей под воду времени, — бравые «бедуины», отсидев положенное время у своих лавок, к вечеру натягивают лохмотья, обвязывают головы «арафатками» и на джипах мчат в сердце пустыни, чтобы разыграть перед ошеломленными туристами спектакль из жизни своих древних предков, в Финляндии седовласые старушки, празднуя юбилей Сибелиуса, одеваются в трогательные пышные юбки из шелестящей тафты и полосатые чулки, чтобы исполнить у памятника призабытые хоралы — все для тех же туристов. Не лжет, как мне кажется, только природа… За последние три года я много ездил и все чаще с ностальгией вспоминал горы Западной Украины. Что там теперь? Неужели «зеленый туризм» превратил их в такой же театр и заброшенные колыбы на вершинах пастбищ — только декорация для любителей острых ощущений? Все-таки я был консерватором и любил все естественное. Резиновые красотки, созданные усилиями косметологической промышленности, как и раньше, не привлекали меня. Естественность сохранялась в морщинах старух и трогательных перетяжках и ямочках младенцев. А еще естественность была в Лике. И она больше не пугала меня, как в первый день знакомства.
Огорчало лишь то, что, связавшись со мной, она совершенно забросила учебу, не дотянув до последнего курса. Я не раз уговаривал ее восстановиться в институте, на что она отвечала пожиманием плечами и легкой непонимающей полуулыбкой. Она жила со мной, как птичка — чирикающий, иногда нахохлившийся воробышек, которому не важно, что будет завтра. Меня это вполне устраивало.
В первые месяцы после так называемого «свадебного путешествия» по Крыму, куда мы сбежали на второй же день после торжества, меня часто охватывал ужас от содеянного. Как оказалось, я был совершенно не приспособлен к семейной жизни. Не мог приходить домой вовремя, не умел планировать «уик-энды» и покупать продукты, не собирался отчитываться о своих передвижениях по городу и отказываться от старых привычек. В какой-то момент я обозлился на Лику и не мог понять: как это ей удалось накинуть на меня поводья и отвести в стойло?! Первые полгода я приходил домой далеко за полночь и не всегда трезвый. Даже когда мне ХОТЕЛОСЬ туда идти, я заставлял себя завернуть то ли в «Суок», то ли в сауну или же вообще отправлялся ночевать на дачу к другу. Это безобразие продолжалось до тех пор, пока я вдруг не понял: а ведь это совершенно ни к чему. Лика никак не протестовала против таких проявлений свободы и независимости, не воспринимала их как бунт и, кажется, даже не понимала их скрытого смысла. Против чего же мне было бунтовать? Она ни разу не упрекнула меня, не спросила, где и с кем я был.
Незаметно для себя я успокоился, поняв, что это не игра, не ухищрения понравиться, не сети и не ловушки, притрушенные нарочитой покорностью.
«Отчаянная нежность» — вот как можно было назвать чувство, которое я испытывал к Лике. Или же немного по-другому — «отчаяние и нежность», что, правда, звучало безысходнее. Мне казалось, что она совершенно напрасно заперла себя в четырех стенах с таким придурком, как я. Я покупал ей множество самых разнообразных вещей для рисования, доставал дорогие масляные краски, холсты, накупил подрамники, этюдники — переносной и стационарный. Мне действительно очень нравились ее картины. Но мне казалось, что она рисует лишь для того, чтобы порадовать меня, — не более. Не раз я предлагал устроить ей персональную выставку, но Лика повторяла свой жест — удивленно пожимала плечами.
Иногда это коробило. Наверное, потому что я сам не умел вот так просто отрешиться от суеты. Мне казалось, что она могла бы так же спокойно и счастливо жить на голой ветке, и собственное рвение казалось мне бессмысленным. Лика умела мастерить удивительные штучки и, когда не рисовала, занималась шитьем. Вернее, у нее была страсть к переделыванию вещей в маленькие шедевры. Она не носила ничего обычного. Особенно запомнилась джинсовая курточка, которую она расписала специальной краской для ткани, а каждую пуговицу обшила холстиной и каким-то чудом вырисовала в центре миниатюры с изображением ангелов. Когда мы были на какой-то презентации, за эту курточку одна высокопоставленная мадам предлагала баснословную сумму, а потом еще долго надоедала нам звонками, умоляя Лику делать вещи под заказ. Эта курточка почему-то особенно умиляла меня. Я любил, когда Лика надевала ее, и с особой осторожностью застегивал эти удивительные пуговицы — маленькие произведения искусства.
Но она не любила, когда я относился к ней, как к ребенку. Да она, в общем-то, им и не была — иногда она смотрела на меня такими глазами, что становилось не по себе. Я старался не замечать такие взгляды, гнал мысль, что она, Лика, на самом деле — бездна, в которой мог бы раствориться любой мужчина. А уж то, что мог, — это я знал наверняка! Я специально называл ее «уменьшительно-ласкательными» словечками, подло осознавая, что делаю это нарочно, чтобы… не сорваться и не упасть. Я не любил много говорить с ней — из тех же соображений. Ибо все, что она говорила, было странно неправильно или же наоборот — слишком правильно. Но той правильностью, о которой в наше время забыли.
В течение двух лет мы бывали у ее родственников раз шесть или семь, на различных узкосемейных торжествах. А в основном встречались на всевозможных официальных вечеринках, вернисажах или презентациях, куда вынуждены были ходить, повинуясь правилам этикета. За день-два до предстоящей встречи у меня начиналась настоящая наркоманская «ломка». Как правило, я напивался до беспамятства, старался прийти домой далеко за полночь, когда Лика спала, и до утра курил на кухне, ссылаясь на рабочие проблемы. Поэтому почти в каждый наш визит выглядел изрядно потрепанным — с кругами под глазами и трехдневной «модной» щетиной на запавших щеках. И тогда Лика принимала сочувственные взгляды, а я — почти что полное бойкотирование своего присутствия за патриархально-семейным столом. Впрочем, так мне было даже легче. Я как будто придремывал, расслаблялся до безобразия и вел себя достаточно вяло, как муж-бирюк. Конечно, все это было внешним и наигранным. Так было проще замаскировать свое жадное любопытство и погасить бурю эмоций, которые по-прежнему бушевали во мне. Черт, что же это такое?! Меня раздирало любопытство, граничащее с фетишизмом. В ванной я, как идиот, разглядывал шампуни и кремы, вертел в руках ЕЕ зубную щетку и вдыхал запах полотенца, едва ли не рылся в ящике с бельем… Я мечтал когда-нибудь увидеть ЕЕ в домашнем халате и тапочках на босу ногу, и от одной этой мысли мурашки разбегались по всему телу. Естественно, я чувствовал себя подлецом и едва ли не кровосмесителем. Но, тем не менее, продолжал жадно наблюдать за НЕЙ. С тщательно скрываемым интересом слушал все, о чем ОНА говорила, — пытаясь понять, чем и как она живет, о чем думает и чего хочет. Но от меня она хотела только одного: я должен был быть хорошим мужем для Лики. А я всем своим видом, приобретенным двумя днями раньше, свидетельствовал о совершенно противоположном. И ОНА, как всегда, игнорировала меня, бросая укоризненно-озабоченные взгляды на дочь, будто бы говоря: «Ну вот, я же тебя предупреждала…»
Ее муж, мой тесть, вызывал у меня удивление, граничащее с неприязнью. Когда я увидел его впервые, был ужасно разочарован и даже возмущен. Да, он был импозантен и умел замечательно говорить, но его поджарая подтянутость и моложавость были искусственными, как и все, что он говорил. К тому времени он окончательно переметнулся в совершенно противоположный лагерь и теперь яростно отстаивал прежние времена. Стоило мне однажды небрежно заикнуться о том, что в это прекрасное время он сам чистил параши, и ЕЕ муж разразился бурной тирадой зомбированного деньгами и властью нувориша, который уже не замечает полной нелогичности своего нынешнего процветания. Я же демонстративно, в два слоя, намазал красную икру на кусочек тоста под ироничным Лизиным взглядом. На этом какое бы то ни было общение с тестем прекратилось. Он старался не сталкиваться со мной, и чаще всего Лиза принимала нас одна. Но это было еще мучительнее. Ближе и роднее мы не становились (да этого и не могло произойти!), хорошим зятем я так и не стал. Это было очевидно. И только Лика по-прежнему светилась счастьем и изредка тихо фыркала в кулачок. Все, что происходило за рамками родительского дома, ее вполне устраивало.
Мы возвращались домой, проходило два-три дня, и все становилось на свои места. Работа занимала все мои мысли, Лика ждала меня, удивляя милой сервировкой стола к ужину. И мне это нравилось. Я становился обывателем. А может, никогда и не переставал быть им. В какой-то момент даже захотелось большего комфорта. Именно мне, а не ей. И вот тут-то на глаза попался шкаф…
Я никогда не беспокоился о своем быте, но однажды, гуляя с Ликой у привокзальной площади, обратил внимание на вывеску нового мебельного салона, и мой взгляд упал на витрину. За ней стояло оригинальное сооружение — целая дубовая комната с резными узорами и шишечками по бокам.
— Смотри, — сказал я. — Вот к чему я бы обратился на «вы». Помнишь, как у Чехова: «Многоуважаемый шкаф!..»
Лика засмеялась.
— Да это не шкаф, — продолжал я, — это настоящее «дворянское гнездо»! В нем можно спать!
— Мы можем его купить? — спросила Лика.
— Мы просто обязаны это сделать! Идем.
Мы зашли в магазин, и выяснилось, что это единственная экспериментальная модель, выставленная в витрине для изучения покупательского спроса. Лика огорчилась не на шутку.
— А когда же вы изучите этот самый спрос?
— Месяца через два. Не раньше, — ответил продавец. — Вот тогда и начнем принимать заказы.
— Ой, как жалко! — воскликнула Лика, и глаза ее потемнели.
Всю дорогу я успокаивал ее.
— Но это же единственное, чего тебе так захотелось за все это время! — не унималась она. — Я хочу, чтобы твои желания всегда исполнялись!
— Да черт с ним, с этим дубовым снобом! Я хотел его — для тебя.
Я уже жалел, что потянул ее в магазин, — она воспринимала все слишком серьезно. Мне пришлось срочно придумывать что-то еще, и в следующем магазине я «положил глаз» на роскошный и достаточно пошлый комплект постельного белья. Потом мы купили настольную лампу и антикварный письменный прибор. Все это было жутко бестолково, но создавало иллюзию общего семейного дела.
— Тебе это правда нравится? — допытывалась Лика, с сомнением разглядывая дома наши приобретения.
— Не очень…
— Тогда отнесем все это людям.
— Каким?
— Любым, кому это действительно нужно!
— Отлично! Если учесть, что самое дешевое из всей этой ерунды стоит сотню зеленых! — не выдержал я. И дальше уже не мог сдержаться. — Тебе интересно так жить? Быть комнатным котенком, имея ум и талант? Я иногда чувствую себя полным идиотом, когда ты обслуживаешь меня, как в гостинице! Тебе это интересно? Нет, конечно, меня, как нормального мужика, это все устраивает — «хороший дом и хорошая жена под боком». Но я чувствую себя каким-то деспотом. Разве такой жизни ты хотела?! Тебе все это интересно?
Она сжалась. И я испугался.
— Послушай, — сбавил тон я. — Я не хотел тебя обидеть. Мне просто страшно, что ты напрасно тратишь свое время и… и жизнь.
— Любовь напрасной не бывает. Я не понимаю, о чем ты говоришь.
Она действительно, кажется, этого не понимала. И я прекратил любые попытки воздействовать на ее самолюбие.
Но когда месяц спустя, в начале сентября, ей позвонили из института и предложили поехать на ежегодное биеннале, что устраивалось в живописном месте у подножия Карпат, я обрадовался: ее не забыли! Лика не очень стремилась в эту поездку, но все же глаза ее загорелись, когда в нашу кухню набилось полгруппы ее бывших сокурсников во главе с преподавателем и все хором уговаривали ее присоединиться, опасливо поглядывая в мою сторону. Напрасно! Я изображал полнейшее благодушие, разливал вино и всем своим видом показывал, что не собираюсь становиться поперек дороги. Но это и действительно было так.
— Я поеду, — сказала Лика, когда они разошлись. — Если вы все так этого хотите.
— Ну вот, ты опять делаешь это ради кого-то! А ведь ты талантливая художница, это твой мир и твое окружение. В конце концов, сможешь продать свои картины и… О! Я придумал! Ты продашь свои картины и подаришь мне шкаф!
Ей нужен был толчок, идея, ради которой она смогла бы оторваться от привычного домашнего мирка. И такая идея ей понравилась. Она даже захлопала в ладоши и тут же начала сгребать в этюдник кисти и краски, хотя до начала биеннале оставалась неделя. Выглядело все это приблизительно так: где-то у подножия гор разбивались палатки для художников, ставился брезентовый тент, под которым располагалась выставка. Две недели молодые дарования работали на пленэре, выставляя свои старые и новые работы на продажу. Сюда же автобусами привозили журналистов, телевизионщиков, критиков и даже иностранцев, желающих приобрести картины.
— Это будет дурдом, — поясняла мне Лика. — Пьянки до утра… Причем — беспробудно. Какое тут рисование? Так, фикция одна.
— Не преувеличивай. А если и так — хоть полюбуешься природой, подышишь другим воздухом. А я приеду тебя проведать. И мы будем бродить по горам!
Тут меня передернуло, и я замолчал…
Я люблю сентябрь. В этом году он был особенно теплым и каким-то вкусным — воздух почему-то был пропитан запахом кофе, а к вечеру к нему примешивался аромат травы и еще зеленых листьев, подернутых рыжеватой дымкой. Лика уезжала рано утром во вторник, позже всех из группы. Днем раньше я договорился с ребятами, что они возьмут ее этюдник и рюкзак, незаметно сунув им при этом долларов десять. Лика ехала налегке. Утром мы пили кофе в кухне, и я пытался впихнуть в нее хоть бутерброд, но она категорически отказывалась.
— Ну, что, собственно, происходит? — говорил я. — Пару недель отдохнешь от меня, от дома… Другая бы радовалась…
— Никогда не говори так — «другая». Я не знаю, что делали бы остальные, но мне без тебя плохо. Как будто теряешь какой-то важный орган — руку, например, или ногу. Ты бы смог ходить с одной ногой?!
— Купил бы костыли! — улыбнулся я.
— Ты шутишь, а я — серьезно…
Я вызвал такси (проводить Лику не мог — у меня была назначена важная встреча) и уже в прихожей бережно застегнул пуговицы на ее курточке.
— Этот ангел тебя сохранит, этот — защитит, этот — немного сердится, а этот — обожает… — приговаривала она, пока я справлялся с застежкой.
Я немного волновался, будто бы она была трехлетним ребенком, и все же с каждой застегнутой пуговицей во мне поднималось чувство благодарности за то, что она уезжает, что я смогу побыть один — ПОПРОБОВАТЬ побыть один, без нее. Возможно, это как раз то, что надо было нам обоим. Я не сказал этого вслух, чтобы не обидеть ее. Уже стоя на пороге, Лика обхватила мою шею руками и замерла на несколько секунд.
— В конце концов, — не выдержал я, — не хочешь ехать — оставайся! А то получается, что я тебя словно на каторгу отправляю! Странно, ей-богу!
Она отстранилась и улыбнулась:
— Все, все, прости! Я побежала!
— О, Господи! — спохватился я. — А деньги?!
Я вернулся в комнату, выгреб из ящика кучу купюр и протянул Лике.
— Зачем мне столько?
— Возьми на всякий случай! Вдруг тебе там что-то не понравится — поселишься в гостинице или вообще вернешься самолетом! Так мне будет спокойнее.
Она сунула деньги в задний карман джинсов и быстро закрыла за собой дверь. Из окна я проследил, как она села в такси, и потом, когда машина тронулась, как старушка, послал вдогонку крестное знамение.
Я остался один. Но особенной легкости не почувствовал. Выпил рюмку водки и засобирался на встречу. Разговаривал почти механически. Мысли работали в совершенно другом направлении. Впервые за два года я остался один — это ли не повод встретиться с Лизой с глазу на глаз? Но — зачем? Не собирался же я заняться прелюбодеянием! И все же мне хотелось хоть как-то заявить о себе, напомнить о том, о чем я, в отличие от нее, никогда не забывал. Может быть, даже наказать, заставить захлебнуться всем ужасом ситуации, как им захлебнулся я в тот момент, когда она вышла навстречу из прихожей. Да, точно, мне нужно было поставить жирную точку в конце, чтобы потом жить нормально и больше никогда не сидеть за их пошлым семейным столом. Я быстро завершил переговоры, завернул в «Суок», заправился для храбрости двумя стопками «Немирова» и набрал номер ее мобильного телефона.
Вначале я доложил, что Лика уехала, отчитался, как она одета и что взяла с собой, ответил еще на ряд таких же бессмысленных вопросов. А потом предложил немедленно встретиться для «важного разговора». Она слегка удивилась.
— Хорошо… Приезжайте сейчас к нам. У меня будет свободных часа полтора.
Нет уж, только не у них, подумал я. Встреча в ресторане тоже выглядела бы несколько странно.
— Я могу подъехать к вам, — сказала Лиза. — Вы сейчас дома?
Я предложил взять машину и подхватить ее на перекрестке через полчаса. Она согласилась. Было около полудня. Я успевал заскочить в ближайший магазин — не буду же я угощать ее вчерашним борщом!
Бог знает что творилось в моей голове. Если я собираюсь вывалить на нее всю черноту моего двадцатилетнего ада — зачем я, как истинный соблазнитель, нагреб шампанское, мартини и всяких красивых консервных баночек? Если же моей целью было достижение именно этой цели, каким же подлецом я буду выглядеть в ее глазах!
Я увидел ее издали, и сердце предательски задергалось. Она, как всегда, выглядела элегантно, узкое черное платье (странно, но другой цветовой гаммы я на ней и не видел, за исключением того белого купальника, в котором она лежала у бассейна двадцать лет назад!), туфли на шпильке, гладкие зачесанные и собранные в пучок волосы. Она без малейшей тени улыбки или приветливости кивнула мне и села на переднее сиденье. Я смотрел на тонкие завитки, выбившиеся из-под шпилек, и жадно вдыхал приятный аромат ее духов. «Лиза, неужели это — ты? — хотелось прошептать мне в этот строгий затылок. — Я думал о тебе всю жизнь. Даже тогда, когда мне казалось, что давно забыл о тебе. Что же мне делать теперь? Скажи ты. Как ты скажешь, так и будет…»
Я молчал, пока мы поднимались в лифте. Я кожей чувствовал ее неприятие, ее брезгливое удивление, ее нежелание погружаться в какие-то мои проблемы, из-за которых я отвлек ее от чего-то более важного.
Я долго не мог вставить ключ в замок и даже был бы рад, если бы он сломался. Я робел так, будто бы мне было не тридцать восемь, а восемнадцать, как тогда… Она прошла в квартиру не разуваясь, прошлась по комнатам, по-хозяйски заглянула на кухню, оценивая степень обжитости и уюта дома. После Ликиного отъезда здесь царил некоторый беспорядок, на столе еще стояли чашки, валялся надкусанный бутерброд и предательски бросалась в глаза бутылка водки и пустая рюмка возле нее.
— Я тут кое-что купил… — виновато сказал я и зашуршал пакетами, вынимая продукты и бутылки. — Сейчас поставлю кофе…
— Не стоит. У меня совсем мало времени, — сказала она, присаживаясь на табурет и доставая из сумочки сигареты. — У вас здесь все очень славно. Можно я еще пройдусь?
— Конечно!
Я был рад, что она на минутку оставила меня одного. Спрятал водку, убрал чашки и бутерброд, поспешно расставил на столе все, что купил, включил кофеварку.
— Хороший дом, — сказала Лиза, вернувшись. — Откровенно говоря, не ожидала… Так о чем же вы хотели со мной поговорить? О Лике?
Я сжался, как под струей холодного душа.
— Нет. Может быть, мартини? — предложил, понимая, что еще минута — и я ничего не смогу сказать. И как же глупо будет выглядеть этот визит!
— Хорошо, — согласилась она и снова закурила, переплела ноги и откинулась назад. Ее любимая поза.
Я разлил мартини и сел напротив.
…Сколько раз я представлял такую минуту! Сколько раз воскрешал в памяти красный огонек, сверкнувший в темноте передо мной в ночной аллее! Мы сидели почти так же, только теперь передо мной стояла железобетонная стена. И имя ее было почти одинаково дорого нам обоим. Только я знал об этом, а Лиза — нет. Мне было больно, а она спокойно курила и смотрела на меня слегка прищуренными глазами — темными и глубокими, как на портретах фламандских художников. По всем известным теориям, включая и мои исследования о пресловутой «манипулятивной» системе, по всем правилам и логике, существующим в мире, я должен был бы испытывать только усталость и равнодушие. Подумаешь! Мало ли подобных историй происходит с людьми?! Бывает и похлеще… Теоретически я мог все разложить по полочкам: восемнадцатилетний юнец, избалованный и недостаточно опытный в любовных упражнениях, в период гормональной активности встречает свою «первую женщину» и… Дальше все ясно как божий день, если учесть и психологические особенности этого самого юнца. В принципе, от этого излечиваются. Если очень захотеть… Я смотрел на нее, пытался найти в ее лице нечто, что заставило бы меня остановиться, подумать о всей несуразности моего положения да и ее тоже, — и находил только то, что она по-прежнему красива, загадочна, притягательна. Как назло, всплыло сегодняшнее высказывание Лики: «Ты бы смог жить с одной ногой?» Все эти годы я именно так и жил. Лиза была моим самым важным органом, она вызывала фантомные боли все эти годы. И теперь, когда она снова оказалась рядом, я не мог просто так отпустить ее.
— Лиза, — сказал я. — Лиза, ты не узнала меня?…
…Потом я говорил много и бестолково, видя перед собой ее округлившиеся глаза. Я не давал ей опомниться, ибо боялся услышать даже звук ее голоса. «Я любил тебя всю жизнь… — вот к чему сводилась вся моя бессвязная тирада. — Кто из многочисленных людей, встретившихся тебе на пути, может повторить такое вслед за мной? Уверен — никто. Потому что это — безумие. Помнишь, так ты назвала свой первый фильм?… Но это — добровольное безумие, потому что я не хотел и не мог забыть тебя. Всех я сравнивал с тобой, и перед этим сравнением проигрывали любые, даже очень достойные женщины. А я оказывался подлецом. И я наказан. Даже встреча с тобой, о которой я мечтал столько лет, привела меня к подлому, ужасному поступку. Но, поверь, я в нем не виноват… Лиза, будь со мной…»
Потом я замолчал, и тишина длилась неимоверно долго. Так долго, что за эти несколько минут (или секунд?) я родился, вырос и умер.
— Какая гадость… — наконец произнесла Лиза и встала. — Гадость, гадость… Какая пошлая мыльная опера…
И опять зависла смертельная тишина.
— В общем, так, — продолжала она. — С Ликой я все улажу сама — заберу ее с вокзала домой, когда она вернется… И… и больше никогда не тревожь нас.
— Да… Понимаю… — Я не узнал собственного голоса, таким он был хриплым. — Хорошо. Да. Конечно.
Она уже была в прихожей, нервно дергала дверь, справляясь с замком, когда я опять остановил ее, почти преградил дорогу.
— Ты не поняла! Я не знал, что Лика — твоя дочь. Не знал до последнего дня. Я пошел за ней только потому, что увидел вас вместе. И… и я люблю ее, как все, что связано с тобой!
— Подумать только, какие страсти! — Уголки ее губ странно задергались, будто бы она хотела сказать совсем другое. А потом она резко повернулась, отчего разлетевшиеся из-под приколок волосы защекотали мою щеку — так близко мы оказались друг от друга. — Я не могу даже слышать о любви! — Ее лицо исказилось, будто сведенное судорогой. Мне показалось, что она готова заплакать. — Но это — не твое дело!.. Все — я ухожу!
— Лиза, — снова окликнул я. — Я больше не нарушу твой покой. Все будет так, как ты хочешь. Но ответь мне на один вопрос: при других обстоятельствах — не тогда, а теперь, — зная, все, что я сказал тебе, ты смогла бы… если не полюбить, то хотя бы попробовать полюбить меня?
Опять пауза уложилась бы в длину одной человеческой жизни. Ее лицо вдруг смягчилось, и я вспомнил этот взгляд — так же она смотрела на меня в ТОМ сарае.
— Что ты за дурачок? Мне уже давно не двадцать пять… или сколько тогда мне было?… А уж теперь… Все это — из области иллюзий.
— И все же?… — Мне был необходим ее ответ. — Я ведь насовсем теряю тебя…
— Может быть. Наверное. Не знаю…
Она рванула дверь и выскочила на лестничную площадку. Я побежал за ней, хотел проводить. Но она быстро поймала машину и уехала.
А я пошел бродить по городу. Мне нужно было намотать несколько километров, иначе я бы не успокоился.
Я вернулся домой в невменяемом состоянии, прошел в спальню в обуви и куртке. И рухнул на кровать.
Посреди ночи мне показалось, что на меня наползает огромное черное чудовище: сквозь полуопущенные веки я увидел странную вещь — у противоположной стены стоял… шкаф. Тот самый «многоуважаемый», с резьбой и шишечками по бокам. Я подумал, что началась «белая горячка», вскочил, протер глаза и включил настольную лампу. Видение не исчезло, а стало реальнее. Этого еще не хватало! Откуда здесь шкаф? Когда появился? Я не мог ломать над этим и без того раскалывающуюся голову. Очевидно, его купила Лика… Но — когда она успела? И зачем он мне теперь? И зачем вообще — все?!
…Я сижу на Арбате в небольшом, но баснословно дорогом кафе, где, кроме меня, никого нет. Я пытаюсь полюбить Moscoy, и у меня ничего не выходит. Про себя цитирую Сорокина: Москва — это великанша, разлегшаяся посреди холмов, ее эрогенные зоны разбросаны далеко друг от друга, и нащупать их практически невозможно. Поэтому — невозможно полюбить ее с первого взгляда, легче ненавидеть. Девка Moscoy грязна, как шлюха, от нее дурно пахнет. Восхищаться «душком» — признак гурманства.
У меня три синяка на лице — один на скуле и два почти слившихся в один под глазами, эдакие бледно-голубые «очки», которые (знаю по опыту) вскоре посинеют, а потом пожелтеют. Дело долгое. Дело не одной недели. Словом, лицо в диком несоответствии с костюмом и галстуком, а также с бокалом кампари передо мной. Официантки, которым совершенно нечего делать, шушукаются по этому поводу, усевшись за барной стойкой. Я не был здесь лет примерно двадцать-двадцать пять, хотя вначале стремился завоевать бывшую столицу бывшей империи. В первый свой приезд, а было это во время школьных каникул, я бродил, как загипнотизированный. Мне, как, впрочем, и всем в те незапамятные времена казалось, что нет на земле другого такого священного места, где можно быть поистине счастливым. Сюда до сих пор стекался народ из разных концов бывшего Союза, превращая город в базар-вокзал в надежде стать иголкой в стогу сена. Но, как говорили мои наблюдения, количество «иголок» давно уже превысило сам «стог». С утра пораньше, едва устроившись в гостинице, я обошел все злачные места, вокзалы и окраины. Это было бессмысленно, но сидеть на месте я просто не мог! В последней «инстанции» — в бункере радикальной национал-фашистской организации — я и заработал роспись на лице. Пошел туда только лишь потому, что один из приятелей сказал, что там, в полуподвальном помещении, живет до сотни молодых бродяг, разного калибра и вероисповедания, особенно много разных «творческих личностей», среди которых есть и бывшие студенты нашего Института искусств. Именно там, побывав по своим журналистским делам, он видел парня, участвовавшего в биеннале два года назад. В бункер меня провел один из членов организации, уже не один год путешествующий по городам и весям, которого благодаря экзотической внешности я однажды снял в клипе. Птица, так звали парня, уверял, что видел в бункере рыжую девушку, приехавшую из Украины… Перед тем как мне начистили фейс, я успел выяснить, что «рыжая девушка» приехала из Латвии и была той самой героиней, отхлеставшей принца Чарльза букетом красных гвоздик во время его визита в Ригу.
И вот теперь у меня оставался час до записи в передаче, которую я раньше никогда не смотрел, — называлась она «Ищу тебя» и с огромным успехом шла, как мне казалось, во всех точках земного шара. Я никогда бы не опустился до столь странного для себя шага. Но сейчас я не думал о том, что меня могут увидеть коллеги, студенты или партнеры по бизнесу. Пусть видят! Мне наплевать. Как наплевать и на то, что мое лицо разукрашено синяками.
На передачу я попал по большому блату, использовав все свои связи. И вот теперь до записи оставались считаные минуты. Пора было подниматься и ехать в телецентр. Я допил кампари, бросил на стол деньги и пошел ловить такси.
У входа меня встретили менеджер и одна из редакторов программы — было очевидно, что о моем визите их предупредили.
— Денис Владимирович? — вежливо переспросил вышколенный менеджер, тщательно скрывая удивление по поводу моей «боевой раскраски». — Очень приятно, проходите. Сейчас поднимемся на шестой этаж в гримерку, а после на третий — в студию. Начало через полчаса.
На шестом было несколько гримуборных, краем глаза я заметил, что в одной из них толпится масса народу в ожидании своей очереди припудрить нос. Основную категорию составляли бабушки и женщины бальзаковского возраста. Многие возбужденно пересказывали друг другу свои душераздирающие истории. Меня передернуло. Не хватало еще и мне стать в эту скорбную очередь. Слава Богу, меня повели в другую, свободную комнату — очевидно, для «избранных».
— Это Олечка, наш гример, — представила мне редактор-распорядитель девушку в белом халате. — Она вас немножечко подправит, а потом, пожалуйста, спуститесь на третий. Я буду ждать вас в студии и посажу на ваше место.
Я сел в кресло перед зеркалом, и Олечка озабоченно уставилась на мое лицо.
— Где это вы так? — сочувственно спросила она.
— Шел, поскользнулся, упал. Очнулся — гипс… — ответил я.
Девушка понимающе улыбнулась и открыла огромных размеров коробку с гримом.
— Не волнуйтесь, сейчас будете как новенький!
Все остальное время она работала молча. Я был ей за это благодарен и прикрыл глаза. После утренних пробежек по городу, драки в бункере и бокала кампари на Арбате меня разморило. Я не представлял, как и что говорить перед камерой. Мне хотелось уйти. Но я не мог. Я должен был все сделать до конца! И это будет последней точкой.
Через несколько минут я глянул в зеркало и не узнал себя: передо мной, в зазеркалье, сидел вполне импозантный мужик с загадочной легкой дымкой вокруг глаз.
— Ну как? — с гордостью рассматривая плоды своего труда, спросила Олечка.
— Замечательно! Вы просто волшебница! — похвалил я, вставая с кресла.
— Вам — на третий, — напомнила девушка. — Удачи!
Я спустился пешком, выкурил пару сигарет в просторном холле и двинулся по направлению к залу, наполненному неприятной суетой, гудящему множеством голосов, залитому светом софитов. Меня провели на место — оно оказалось, как и было договорено, в первом ряду — и проинструктировали, когда вступать в разговор. Я огляделся: почти все женщины сидели с носовыми платочками в руках, — и снова поежился. Редактор-распорядитель вышла в центр зала и дала последние наставления — по какому сигналу хлопать, в какие камеры смотреть, каким путем проходить к столу ведущих…
— Все! Внимание! Камера! — скомандовала наконец она и, выкинув в воздух растопыренную ладонь, начала загибать пальцы. — Пять, четыре, три, два… Начали!
Аудитория, как бешеная, захлопала в ладоши, и под этот оглушительный звук из-за пестрого задника, на котором были налеплены разного формата фотографии, вышли двое ведущих — мужчина средних лет и девушка-актриса, засветившаяся в нескольких сериалах. Говорили они душевно. Ведущий сидел за столом, девушка бегала по залу с микрофоном. Женщины поднимали фотографии своих потерявшихся близких и надрывно просили их вернуться. Я с ужасом думал, что вскоре микрофон окажется перед моим носом. И это не замедлило случиться.
— Кого вы ищете? — тоном доктора спросила актриса, и весь зал, а также несколько кинокамер уставились на меня.
Я заставил себя вытащить из нагрудного кармана фотографию… Текст написал заранее и выучил назубок. Мне не хотелось быть сентиментальным, поэтому прозвучал он довольно жестко: имя, фамилия, год, число, месяц рождения, дата исчезновения. И в конце — то, что говорили другие: «Если кто-то встречал пропавшую или что-то может сообщить — прошу звонить на передачу!» Произнося текст, я чувствовал себя заводным попугаем, но самым ужасным было то, что общий настрой аудитории завладел и мной. Горло мое сжалось, голос предательски задрожал, и я, уподабливаясь остальным, напоследок выдохнул в микрофон: «Лика, если ты меня слышишь — возвращайся!»
…Я вернулся в гостиницу поздно вечером. В номере было холодно. Я залез с головой под одеяло, нагреб на голову подушку, не мог слышать никаких звуков, доносившихся из коридора. У меня был билет на утренний рейс, и я попытался заснуть. Все происшедшее сегодня казалось мне еще более бессмысленным, чем до того. Участие в идиотском телешоу было последней точкой в поисках. Я должен был ее поставить. Бессмысленную и трагикомическую.
Самым страшным за эти прошедшие два года было не думать — что с ней? Чтобы не думать, я активно занимался поисками, одновременно по уши загружая себя работой, а по вечерам — алкоголем. И если ритм замедлялся хоть на минуту — я терял контроль над собой. В такой момент мог запросто раздавить стеклянный стакан, который держал в руке. Что однажды и получилось — как раз во время какого-то ответственного совещания на глазах у потрясенной публики. Еще секунда, и я бы затолкал осколки в рот… чтобы унять другую, постоянную боль. Особенно тяжело было пережить ночь. Вот тогда-то на меня и наваливался настоящий ужас — в первый год поисков и тяжелая безысходность — к концу второго.
Если ее больше нет — как это могло произойти? Где? Кто был рядом? И где она теперь, моя девочка, которая так не хотела уезжать? Если она — есть… Это было еще страшнее. Я вспоминал миллионы случаев с похищениями, с продажей за рубеж, с рабством, которое существовало даже в благополучном Гамбурге… Если есть — что делает в эту минуту, когда я лежу на нашем диване, тупо уставившись в потолок?… И как вообще это все могло произойти?! И почему — с ней? Я вспоминал каждую минуту того дня. Она собралась, я застегнул ее курточку, дал денег, проследил, чтобы она благополучно села в такси. Оставался вопрос: откуда в доме появился шкаф, на который я тогда даже не обратил особого внимания? Предположим, она его купила для меня — значит, выехала позже?
То, что она была первую неделю на биеннале, не вызывало сомнений — я (милиция, конечно, тоже в этом участвовала) обошел всех, кто был тогда в горах, и они подтвердили это. Исчезла она из лагеря за несколько дней до окончания мероприятия. И — как в воду канула! Никто не мог сказать ничего вразумительного. То, что она исчезла, я узнал примерно дней через десять. Лиза ведь запретила встречать ее, и я был уверен, что они с вокзала вместе поехали домой, тайна моя раскрылась и Лика больше не хочет меня видеть. Хотя это казалось мне неправдоподобным и я ждал ее звонка, а потом набрался смелости и позвонил сам…
— Разве она не с тобой?!! — истерично закричала в трубку Лиза.
Оказывается, в поезде, который она встречала, Лики не оказалось. Поездов с той стороны было несметное количество, и Лиза решила, что я ее опередил и каким-то подлым маневром успел перехватить Лику раньше. Она была в этом уверена, и это ее обидело. Таким образом было потеряно десять дней.
А потом начались изнурительные поиски, в которые входили ужасные процедуры типа допросов в кабинете следователя, интервью назойливых журналистов.
Фотографии Лики висели на всех станциях метро, и слава Богу, что я спускался в него редко. Студенты и коллеги смотрели на меня сочувственно, и это тоже было невыносимо, я держался изо всех сил и даже пытался шутить…
Лиза проклинала меня, будто бы во мне сконцентрировалось все зло мира, и я сам начал постепенно чувствовать свою вину. Я прекратил всяческие контакты с родственниками жены и только из третьих рук до меня долетали слухи, что Елизавета Тенецкая почти не выходит из дому и потихоньку спивается вместе со своей домработницей — бывшей актрисой, — в то время как ее муж, пользуясь служебным положением, едва ли не прочесывает карпатские леса. И тоже — безрезультатно. Лика исчезла.
Теперь я понимаю, что значит — «пропал без вести», и знаю, насколько эта формулировка страшна. «Без вести» — это гнетущая неизвестность. В Афгане я косвенно сталкивался с подобным, но тогда это не касалось лично меня. Помню, мне даже казалось, что в этом есть некоторая надежда — дождаться, увидеть, верить в лучшее. Но сейчас я думал совершенно иначе: узнай я, что Лики нет в живых, — это было бы тем катарсисом, после которого я, может быть, смог бы дышать. А так — я просто задыхался, рисуя в воображении самые жестокие картины. Лика совершенно не была приспособлена к жизни, да и не стремилась к ней хоть как-то приспособиться, и поэтому с ней могло произойти все, что угодно. Но что входило в эту пространную формулировку? Все — это все. Мне было легче считать, что ее забрали инопланетяне…
Долго не давали покоя ее вещи, находящиеся в квартире. Я постоянно натыкался на них, мучился, пытался вспомнить, когда она надевала то или иное платье, зарывался в него лицом. А на исходе второго года не выдержал — все, включая этюдники, упрятав в шкаф. Тот самый. Разве могли мы представить, увидев его в витрине, что он послужит саркофагом?
О Лизе я больше не думал. Странно и дико: Лика словно бы увела за собой навязчивую идею всей моей жизни. Но неужели это должно было произойти такой ценой?
…Я лечу в самолете. Я еще не знаю, какие новые запахи, звуки, ощущения ждут меня этой ночью, после приземления. Не знаю, что за комната будет в отеле, какой вид откроется из окна… Море? Пальмовая роща? Горы? Или сеть прибрежных ресторанчиков, освещенная разноцветными гроздьями фонарей? Не знаю. И люблю это ощущение новизны — поселяться в незнакомых отелях, люблю момент, когда ключ от номера из рук администратора переходит в мои, люблю подниматься лифтом и брести коридором вслед за портье, угадывая: где мое временное пристанище? каково оно? Обожаю момент вхождения в него и процесс запирания двери изнутри. Все! Люблю щелкать всеми выключателями одновременно, распахивать двери ванной комнаты и шкафов, оглядывать «свои» владения. Открывать балкон и обнаруживать, что он чист и просторен, оснащен журнальным столиком со стеклянной поверхностью и двумя уютными плетеными креслами. Мне нравится, что я и мое жилье — независимы друг от друга и поэтому между нами сохраняются пиететные отношения: временный дом, как и случайный попутчик, не требует душевного тепла и ни к чему не обязывает. В самолете, на высоте десять тысяч метров, прохладно, в моем городе вообще отвратительная сырость — лето в этом году не удалось. Отпуск я провел, не выползая из квартиры. А теперь вот этот семинар на берегу Адриатики — две скучнейшие недели в кругу коллег со всего мира, доклады, просмотры научно-популярных программ, клипов, рекламных роликов — все это меня мало интересовало. Я даже хотел послать вместо себя нашего менеджера или еще кого-нибудь из молодых, но в группе как сговорились — никто не соглашался ехать, хотя я видел, что глаза их горели. Было ясно: они хотят, чтобы я развеялся. Что ж, я действительно постараюсь отдохнуть. Если получится…
Семинар проходил в крошечном монтенегрийском городке Которе, со всех сторон окруженного горами. Как выяснилось, к морю нужно было ехать около часа, но на окраине города располагалось озеро — не очень-то чистое, но достаточно живописно выделявшееся среди гор. Участников семинара расселили в «старом городе», в пятизвездочном отеле возле здания ратуши, внешне ничем не отличающимся от других средневековых застроек, да это и был старинный особняк середины пятнадцатого века, начиненный внутри современными прибамбасами, отвечающими требованиям разряда.
Приехал я сюда под вечер. Дорога от аэропорта была опасной — по узкому горному «серпантину», только кое-где огороженному низким парапетом. Пару раз на глаза попались обломки автомобилей, лежащих далеко внизу… Подъезжая к городу, я назвал таксисту отель и по его реакции понял, что это — пристанище для богатых. В «старый город» въезда не было — все машины останавливались на площадке у круглых каменных ворот. Стоило опустить ногу на землю этого исторического места, как ко мне сразу же подскочил вышколенный служка в униформе (как он меня узнал — одному Богу известно!), подхватил мой чемодан и повел в город, окруженный толстой крепостной стеной. По дороге на чистейшем английском он услужливо и почтительно рассказывал мне о достопримечательностях и ресторанчиках, коих на узких улицах оказалось несметное количество. Каким-то чудом кафешки и пивные умещались на улицах, чья ширина не превышала размаха рук, и более того — выглядели романтично и привлекательно. Минуты через три, в течение которых я вертел во все стороны головой, запоминая понравившиеся местечки, мы дошли до отеля.
Номер у меня оказался роскошный — со стариной дубовой мебелью, вытканными серебряной ниткой покрывалами на огромной кровати, венецианским зеркалом. Я дал портье чаевые и с облегчением запер за ним дверь. Распахнул балкон — он выходил на площадь перед ратушей. Неподалеку от нее по кругу располагались три ресторанчика со столами, расставленными под открытым небом. За ними сидели люди. Вкусные запахи — нерезкие и ненавязчивые — клубились над всем городом. Я быстро разложил вещи, переоделся, решил побродить по улицам и поужинать в одном из ресторанов.
Заблудиться здесь было невозможно — все улицы вели на ратушную площадь, но бродил я достаточно долго, удивляясь первозданности городка и тому, что в нем, как оказалось, есть коренные жители, проживающие на вторых этажах пабов, кафешек и даже музеев. Интересно, каково им жить в таком историческом лабиринте, окольцованном горами и стенами?…
Этот город мог бы понравиться Лике, вдруг подумалось мне. Вернее, что я вру — такое «вдруг» стало для меня постоянным. Теперь, сталкиваясь с любыми проявлениями жизни, я ловил себя на том, что оцениваю их с точки зрения: что сказала бы Лика?
…Меня всегда удивляло, что даже самые иронически настроенные граждане воспринимают телевизионщиков как неких небожителей, сами рвутся на телеэкраны и на следующий же день после участия в каком-нибудь ток-шоу уже гордо поглядывают по сторонам: узнают ли их прохожие. Я достаточно наобщался с этим миром и давно уже понял, что все вокруг постепенно превращается в профанацию. Важно одно: честно признаться в этом. Я, например, мог заявить совершенно откровенно: то, чем занимаюсь все эти годы, и есть профанация — достаточно талантливая (этого у меня не отнять), но все же — профанация. Я мастерски агитирую народ раскупать отбеливающие средства, жевательные резинки от кариеса, йогурты, шины и прочее. Мне необходимо всучить всю эту продукцию как можно большему количеству людей — от этого зависит, смогу ли сам пользоваться всем этим. Это — то, о чем я думал, собираясь принимать участие в фестивале, и то, чего, естественно, вслух не сказал бы никогда. Разве что за рюмкой ракии с себе подобными, если таковые, конечно, найдутся. Я знаю, Лика поняла бы меня. Только теперь я начинал и сам что-то понимать: на фоне всего этого подобия жизни у меня появилось НЕЧТО — женщина, любящая меня бескорыстно, таким, каков я есть, со всей ерундой, накопившейся внутри. Она любила меня — любого. Не героя, не мудреца, не богача. Она просто любила. И, не дав мне осознать этого, неожиданно исчезла из моей жизни. Страшно, бесследно и тихо. Тихо, как и любила. Она будто бы жила во мне, как песчинка в моллюске, — мозолила мое нежное эгоистичное нутро, пока не выкатилась наружу. И теперь я думаю о ней так, как она бы того хотела. Знаешь ли ты об этом, Лика? Ау…
…Побывав на церемонии открытия фестиваля рекламистов и клипмейкеров, я решил, что делать здесь совершенно нечего. Тем более что обязательного присутствия никто и не требовал. Зато бейдж давал право на бесплатное посещение всех музеев. И я решил воспользоваться этим правом, вместо того чтобы каждое утро садиться в микроавтобус и ехать к месту проведения фестиваля. Организационно все выглядело так: машину подавали к отелю в восемь тридцать утра. В ней уже сидели две продвинутые девицы в коротких джинсовых шортах, врезавшихся в круглые смуглые ягодицы (форма одежды участников этой тусовки была совершенно свободная) и трое операторов-итальянцев. По ходу следования мы забирали из отелей еще пару-тройку собратьев по бизнесу и всей развеселой компанией ехали в Цетин (или Цетинье, как говорили здесь). И там, в конференц-зале одного из пятизвездочных гранд-монстров, нас — человек сто — парили до вечера с перерывами на обед, ужин и пятнадцатиминутными «кофе-брейк» через каждый час. После двух-трех выслушанных докладов и просмотренных роликов я тихо улизнул в город. И с тех пор делал так каждое утро.
Монтенегро (мне почему-то приятно называть Черногорию именно так) — небольшая страна, не так давно входившая в состав Югославии, частично расположенная в горах. Несмотря на то что официальной столицей Монтенегро считается Подгорица, Цетинье — ее сердце. Этот игрушечный городок мало отличается от других — несколько улиц, множество кафе, вымощенные желтой плиткой площади, обилие ореховых деревьев и потрясающе помпезные здания-дворцы, в которых располагаются посольства.
Я бродил наугад, делая длительные остановки в кафе, чтобы выпить большую кружку местного светлого пива, которое пришлось мне по вкусу, и намеренно не пользовался услугами гидов. Однажды сам набрел на монастырь, в котором (об этом я, конечно же, знал заранее) хранится рука святого Иоанна Крестителя. Я смотрел на иссохшую темно-коричневую конечность и в который раз спрашивал себя: что сказала бы Лика? Думаю, ей это зрелище не понравилось бы…
Возвращался в Котор своим ходом. Причем приветливые водители, ехавшие в ту сторону, не брали с меня ни копейки.
Так прошла неделя, под конец которой меня совершенно убаюкала тихая, почти деревенская жизнь с ее медленными, растянутыми во времени вечерами, пропитанными запахом кофе. Усатые господа, изо дня в день просиживающие в «кафанах» (так здесь назывались питейные заведения) за стаканчиком ракии, казались мне не менее древними, чем синеющие вдали горы. И вообще впечатление было такое, что попал в табакерку турецкого паши, — настолько застывшим и размеренным было существование этого маленького города. И тем необычнее воспринималось любое движение и странноватая музыка с примесями восточных мелодий. Однажды, стоя на балконе, я наблюдал за «черногорской хорой»: четверо мужчин стали в кольцо, взявшись за руки, им на плечи взобрались еще четверо, и столько же влезло на «третий этаж». Под музыку, исполняемую оркестром ресторана, вся эта человеческая конструкция начала медленно кружиться, умудряясь еще и выделывать всяческие коленца. И от этого танца повеяло чем-то настоящим, древним и вечным.
…Цин- ци-лин-цы!
Драги клинцы!
Моя главна занимация —
То е быстра цинциляция!
«Клинцы» — это барабанные палочки, «цинциляция» — что-то вроде «барабанить». Я сидел в кафане, пил пиво и слушал незатейливую песенку. Я уже исходил весь город вдоль и поперек, до отъезда оставалось три дня. И я не знал, чем бы заняться еще. Допив пиво, спустился вниз по улице к озеру. На набережной, как пауки в своих сетях, под плетеными навесами сидели представители маленьких частных турагентств. Они не навязывали своих услуг, как это бывает в Турции или Египте, за их спинами располагались объемные стенды, залепленные рекламными фотографиями. Над каждой группой таких снимков была надпись: «Дайвинг», «Серфинг», «Морская прогулка», «Посещение монастырей» и соответствующая цена. Я никогда не рассматривал эти стенды. Не люблю коллективных мероприятий, уж лучше бродить одному. Но тут меня посетила мысль, что неплохо бы напоследок размяться дайвингом. Я подошел к хозяину стенда и присел за стол, он тут же отбросил газету и приветливо уставился на меня:
— Что пан желает?
Я объяснил, что пан желал бы поплавать с аквалангом, но так, чтобы это было отдельно от других.
— Пан хочет персональный дайвинг?
Да, пан хотел именно этого.
— Нет проблем! — воскликнул хозяин. И начал объяснять, как будет проходить мероприятие, сколько это будет стоить и в какую бухту меня могут отвезти хоть сейчас. — О, это очень красивое место! Вот как оно выглядит!
И он развернул передо мной альбом с очередной порцией красочных фотографий, на которых были изображены счастливые туристы (в основном женщины), позирующие под водой в окружении рыб. Очевидно, хозяин покупал у фотографа дубликат наиболее удачных снимков, экономя на художественной съемке. Что, в общем-то, было понятно. Красотки на фото смотрелись не хуже настоящих моделей. Я пролистнул альбом пару раз, непроизвольно возвращаясь к одной и той же странице: яркая блондинка с длинными прядями волос, вздымающимися над головой подобно змеям Медузы Горгоны. Сквозь стекла маски глаза смотрят в объектив слишком серьезно, трубка, зажатая в зубах, скрывает нижнюю часть лица, рука вытянута вперед ладонью вверх и над ней — желтая рыбешка…
— Пан берет экскурсию? — Голос хозяина вывел меня из некоторого оцепенения (со мной такое случалось довольно часто).
— Что? Да… Я подумаю…
Я встал и пошел вперед по набережной.
Дошел до поворота. Закурил. Осмотрелся. Каждая вторая или по крайней мере пятая девушка даже в этом крошечном отдаленном месте могла быть похожей на Лику. И в этом, пожалуй, не было ничего странного. Когда я замечал такую схожесть, мысленно радовался, мне казалось, что Лика точно жива — дышит, ходит, смеется так же, как и эта похожая на нее незнакомка.
Я быстрым шагом вернулся к палатке хозяина дайвинга.
— Могу ли я еще раз взглянуть на фотографии?
— Конечно! — И он протянул мне несколько альбомов.
Я выбрал тот, где была блондинка, — сразу же раскрыл на этом снимке и впился в него глазами. Как она похожа на Лику! Смущал только цвет волос и еще, пожалуй, некоторая спортивность, накачанность фигуры, четкость всех линий. Я хотел поблагодарить и вернуть альбом. Но не мог оторваться от взгляда, скрывающегося за стеклом маски и за пеленой голубоватой воды. «Бред какой-то… — подумал я. — Этого не может быть…»
— Скажите, что это за снимки? Откуда они у вас? — спросил я.
— Снимки подлинные! С места дайвинга! Можете не сомневаться! Там очень красиво. Не пожалеете…
— Я не о том. Я хотел бы узнать, кто делает подобные фотографии.
Хозяин окинул меня удивленным взглядом.
— Эти делал Влайко, мой напарник. Пан чем-то взволнован? Я могу помочь?
— Да, — поспешно сказал я. — Продайте мне этот снимок.
Мне хотелось унести его с собой и рассмотреть поближе.
— Да берите так! — улыбнулся хозяин. — Пану понравилась дама?
— Еще не знаю… Она просто похожа на… одну женщину, которую я ищу.
— Бывает…
Я взял снимок и оставил на столе монетку в один евро.
— Спасибо, — кивнул мне хозяин. — Удачи вам!
— Как вы думаете, фотограф может знать, что это за женщина, откуда, как ее имя?
— Ну что вы, пан! У нас не принято задавать лишние вопросы. Впрочем… — Он задумался. — Влайко — парень общительный. Но ведь этот снимок годичной давности — он о нем забыл давно.
— Где я могу найти этого Влайко? — спросил я и положил на стол еще одну монетку.
— Э-э… С парнем давно уже неладно, — покачал головой хозяин, — он у меня больше не работает после несчастного случая в море. А живет он в Будве. Сейчас напишу адрес…
По дороге в отель я зашел в антикварную лавку и купил лупу. В номере было прохладно и тихо, я задернул тяжелые портьеры, включил все лампы и бра, вынул из кармана пиджака фотографию и лупу. Лицо аквалангистки приблизилось ко мне настолько, что я смог разглядеть цвет ее глаз. Они были зеленоватыми, как у Царевны-лягушки…
У меня оставалось еще два дня… Я ни в чем не был уверен. Но если бы я был экстрасенсом, мог бы поклясться, что от фотографии, которую не выпускал из рук, исходило тепло. Умом я понимал, что это — не она, что такого не может быть, потому что… А собственно, почему?!
Утром я собрался в Будву — курортный город на побережье.
Я выехал рано утром и прибыл туда около полудня, когда солнце уже жарило вовсю, а пляжи кишели людьми. Я взял такси и назвал адрес (хорошо, что почти все здесь понимали по-английски). Водитель повез меня куда-то на окраину, где не было отелей и море еле просматривалось из-за всевозможных курортных построек. Дом, в котором жил фотограф, оказался вполне приличной многоэтажкой, правда, в подъезде, как и у нас, было достаточно мрачно, на стенах красовались надписи, сделанные краской-аэрозолем. Я поднялся на четвертый этаж и нажал кнопку звонка. К двери долго не подходили, а потом я услышал какой-то деревянный звук, перемежающийся с шуршанием, будто кто-то шел, сильно подволакивая ногу. Парень, открывший дверь, действительно был на костылях.
— Вы — Влайко? — спросил я.
— Да, — ответил он. — А что вам нужно?
Я достал из кармана фотографию.
— Этот снимок делали вы?
Он неловко оперся рукой о косяк и взял фотографию, поднес ближе к глазам.
— Может быть… Но я давно уже не фотографирую. А что вы хотите?
— Можно мне войти? — спросил я.
Парень отодвинулся и запрыгал на костылях вглубь комнаты, я двинулся за ним. Мы прошли на кухню.
Влайко опустился на стул, поставил возле себя костыли и указал мне на кресло, стоящее напротив.
— Что с вами произошло? — решил спросить я.
— А… Попал под винт пару лет назад, да как-то неудачно — до сих пор лечусь. Уже три операции было. Так о чем вы хотели спросить?
— Хозяин дайвинга сказал мне, что этот снимок делали вы, — начал объяснять я, волнуясь, что он плохо поймет мой английский — Может, вы могли бы припомнить, что это за женщина, откуда, как ее имя? Я понимаю, что это несколько странно, но…
— Конечно, странно! — насупился Влайко. — Как мне запомнить всех, кого фотографировал? Знаете, сколько их было за день? А за месяц? А за весь сезон?!! Что, я их всех обязан помнить? Такое скажете!
— Да, конечно, я понимаю…
Очевидно, вид у меня был расстроенный.
— Ну-ка, — сжалился Влайко и протянул руку. — Дайте еще раз взгляну…
Он с сомнением уставился на фото.
— У меня тысячи таких дамочек отснято… — приговаривал он, разглядывая фотографию. — Эта такая же хорошенькая, как и другие… Я не могу вспомнить даже всех тех, с которыми… Что теперь об этом вспоминать?… Белый купальник… белые волосы… желтая рыбка. Пошлая композиция… А снимок хороший, качественный. Не будет у меня больше такой работы, это уж точно… Нет, я не помню! — наконец вернул снимок он. — Ничем не могу помочь! Сами подумайте — как мне всех запомнить?! А что, она вам очень нужна, эта дамочка?
— Она похожа на мою жену…
— А-а… Ну тем более ничего вам не скажу. Тут их знаете сколько отдыхает таких, с чужими мужьями?! Вы вот у нее сами спросите, с кем она тут была… Я в эти игры не играю. Мне плевать. Тем более теперь.
Я поднялся. Конечно, на что я мог рассчитывать?
— Извините, что побеспокоил.
Очевидно, вид у меня был удрученный, потому что Влайко решил меня подбодрить:
— Не огорчайтесь. Уж мое-то положение намного хуже вашего. Иногда так худо, что выть хочется. А вы еще найдете себе женщину. Эта бы вам точно не подошла — она, кажется, американка…
— Значит, вы все-таки что-то можете вспомнить? — воспрял духом я.
— Как говорил мой дедушка Милан — две стопки виноградной водки, и я вспомню, какого цвета были глаза у седьмой дочери Адама…
Какой же я болван! И как сразу не догадался?! Я выскочил в ближайший маркет, вернулся с бутылкой ракии и вакуумной упаковкой брынзы. Влайко заметно оживился. После третьей рюмки, которую мы выпили «за любовь», я, как поисковую овчарку, ткнул его носом все в ту же фотографию. Он, осознавая ответственность момента, поводил над ней рукой.
— Кажется, это была американка, — сказал он после этих пассов. — Да. Точно: американка!
— Ну, это я уже слышал. А что еще?
— Да что ты так переживаешь, друг?! — Его явно начинало развозить. — Мы ж — славяне! А Америка знаешь где? Ого-го!.. А это была американка — голову даю на отсечение… Беленькая такая, симпатичная… А знаешь-ка что? — вдруг вскинулся он. — Я ее, кажется, припоминаю… Это было примерно год назад. Тогда-то меня и шибануло. А возили мы группу из «Санта Рио» — это гранд-отель в Будве, — и, когда меня шибануло, эта дама все держала меня за руку, пока в госпиталь везли… — Он зажмурился, потом снова посмотрел на фото. — Точно! Неблагодарная я скотина! Мне тогда не до того было, но я помню, что она села в «скорую». Я еще подумал, что глаза у нее, как у ангела, и руки мягкие, маленькие… В больницу меня отвезла, деньги оставила на лечение. Я потом все думал: зачем я ей сдался?…
— Да ты не врешь? — спросил я. Уж слишком складно он все вспомнил.
— Не вру! — обиделся фотограф, — У меня память — профессиональная, можешь не сомневаться! А то, что сразу не сказал, — так мало ли вас тут, ревнивцев, ходит… А еще больше — из частного сыска, все неверных жен или мужей разоблачают.
— Имени ее не помнишь?
— Нет. Но ведь это можно выяснить в отеле. Там есть книги регистрации…
Действительно! Мне уже не сиделось в мрачноватой квартире фотографа-калеки, я оставил ему несколько купюр, поблагодарил и выскочил на улицу. Как на раскаленную жаровню ступил…
Гранд- отель «Санта Рио» находился на самом побережье. Море поблескивало совсем рядом, переполненное купальщиками, орущее и повизгивающее, рычащее моторами водных мотоциклов. Его природный шепот и шорох был похоронен под какофонией разнообразных звуков. Я вошел в холл и тотчас оказался в прохладной тишине, которую нарушало только легкое журчание фонтана, расположенного внутри. Я подошел к администраторской стойке, и колоритного вида черногорец с длинными, аккуратно закрученными в несколько колец усами уважительным взглядом окинул мой бейдж, который я носил на кармане футболки. Я вынул фотографию.
— Не могли бы вы мне помочь? Я ищу вот эту женщину. Она была здесь год или полтора назад… — без долгих предисловий сказал я.
Лицо администратора несколько вытянулось. И все же я подсунул ему под нос снимок. Он вежливо взял его в руки, но вначале пристально посмотрел на меня:
— За один сезон у нас бывает несколько тысяч гостей…
— Я надеюсь на вашу профессиональную память, — решил польстить я и не ошибся.
Администратор обратил свой взор на фотографию, усы его смешно затопорщились.
— Возможно… — забормотал он. — Возможно…
Я ждал. Я не мог его торопить. Сердце работало, как отбойный молоток.
— Ну конечно! — просияло лицо администратора. — Господи, это же наша любимица — Энжи Маклейн! В прошлом году она тут отдыхала с мужем и всех просто очаровала!
Чужое иностранное имя отрезвило меня. Я стоял как истукан, чувствуя, как глупа вся эта затея, как глуп и ничтожен я сам, потерявший контроль над собой.
— Вот как… Значит, я обознался… Простите.
— Миссис Энжи — художница, — продолжил свои восторги администратор. — Да вот же, взгляните, какую картину она нам подарила! — Он взмахнул рукой, указывая вглубь холла.
Я оглянулся. И снова сердце дало такой мощный толчок, что я едва удержался на ногах. Этого не может быть! Знакомая, такая любимая мною, манера письма, прозрачность и точность линий, чистые краски… Я едва смог взять себя в руки.
— Вы что-нибудь знаете о ней?
— Если вы так интересуетесь этой художницей, вам лучше поговорить со Зденкой — это горничная. Она тогда работала на третьем этаже… А от себя могу сказать, что миссис Маклейн — настоящий ангел. Такие встречаются редко. Всегда улыбается, всегда расспросит, посочувствует… За какие-то пару дней выучила сербский. Ее здесь многие запомнили.
— Так она американка?
— Муж у нее точно оттуда. А вот она… Не уверен. Я американок видел, они — другие. Да вы со Зденкой поговорите, она сейчас как раз здесь, на том же третьем…
— Спасибо. Но еще один вопрос: вы ведь, должно быть, записываете адреса постояльцев?…
— Да. Если вас интересует ее адрес — я поищу визитку. Кажется, она оставляла. — И администратор начал долго и утомительно рыться в ящике бюро. Я смотрел на него, как на фокусника в цирке. Казалось, что еще секунда — и он вытащит что-то очень мне знакомое — ленточку, заколку, записку… Но он протянул мне небольшую картонную карточку, на которой английскими буквами было выведено незнакомое имя и адрес электронной почты.
Я поблагодарил и, следуя его указаниям, поднялся на третий этаж, разыскал комнату для горничных. Там действительно сидела полнотелая брюнетка в кружевном кокетливом фартучке, звали ее Зденка… Едва я сказал, что от нее хочу, Зденка, округлив глаза, рассыпалась в дифирамбах этой Энжи Маклейн и, конечно же, сразу признала ее на фотографии.
— У меня есть точно такая! — сказала она. — Энжи мне ее подарила по моей просьбе. Вообще-то нам не велено вступать в разговоры с гостями, но Энжи… Она такая… Вы не представляете! Мой сын, Цэка, — сорванец еще тот, я вам скажу! — в тот год напросился в музыкальный класс. Он просто поведен на музыке, а скрипки-то у нас не было. Стоит она дорого — мне не под силу. Я просто случайно (не подумайте ничего такого — я не просила!) сказала об этом, так миссис Маклейн лично повела его в магазин и выбрала самую хорошую скрипочку. Я так плакала тогда. Я ведь Цэку, негодяя эдакого, сама воспитываю — уже с ног сбилась. Думала, пропащий мальчишка, а она ему — скрипочку! И, знаете, он сейчас самый лучший ученик в классе. Вот недавно концерт давали в самой Подгорице! — Глаза Зденки наполнились слезами, она достала платок, вытерла их и снова заговорила. — Я теперь как услышу, как он играет, — так мне сразу голосок миссис Маклейн и представляется. Недаром у нее имя такое — Энжи, ангел то есть…
Я закашлялся. Зденка со знанием дела постучала мне по спине.
— Что еще пан хотел услышать? Пан знает Энжи? Если знает — скажите ей, что Зденка за нее Бога молит.
— Нет… — охрипшим голосом сказал я. — Я не знаю Энжи…
Я поблагодарил, попрощался. В холле кивнул администратору, бросил последний взгляд на картину… И быстро вышел на шоссе. Завтра утром у меня самолет. Нужно вернуться в Котор, собрать вещи… Всю дорогу я держал картонную визитку в руке, подносил к глазам, читал чужое имя, чужой адрес, написанные на чужом языке. «Энжи Маклейн». Абсурд какой-то. Энжи — «ангел». Может, все-таки — Анжелика? Но ведь она так не любила это имя!
Я отбросил все слезливые формулировки и рассуждения типа «не может быть!». Сейчас мне было не до восклицаний. Мне нужно было собраться с мыслями и выяснить все до конца. И все-таки… И все-таки — не может быть!
На следующий день около пяти вечера я уже открывал дверь своей квартиры. Есть мне не хотелось. Хорошо, что в доме оставалась банка хорошего кофе. Я выложил на стол визитку и фотографию и снова, как баран, уставился на них. Как это все могло произойти? Почему? Я ведь хорошо знал Лику — она не могла просто сбежать. Тем более — с каким-то мужчиной, пусть он даже и иностранец. Все это было из области фантастики.
Потом мои мысли заработали и в другом направлении, и это было еще больнее. Как странно: совершенно случайные, посторонние люди запомнили ее, отзывались как о какой-нибудь «матери Терезе»… Почему же я ничего не замечал? Нет, конечно, я умилялся ее отзывчивости, наивности. Но чаще всего это меня раздражало… Теперь я готов был застонать. Рядом со мной жила уникальная женщина, она меня выбрала для своей такой преданной и тихой любви. Я бы мог быть с ней счастлив и спокоен. Я впивался глазами в фотографию и отчетливо видел еще и другое: она была необычайно хороша, сексуальна, притягательна. Я вспомнил каждую деталь из нашей прошлой жизни и все больше убеждался, что Лика — теперь уже совершенно недосягаемая, непонятная, пропавшая — это то, что я искал всю жизнь. Что же все-таки произошло?
Я сжал голову руками. Что было в тот день? Утром я буквально выставил ее за дверь, сунув деньги. Я был рад, что она уезжает… Но ведь она так этого не хотела! Что же могло произойти? Что было после того, как я застегнул на ней курточку и закрыл дверь? Этот глупый разговор с ее матерью, эта жуткая ночь после многочасовой изнурительной прогулки по всем кабакам, которые попадались мне на пути. Что еще? Ах, да. Этот шкаф, который я с ужасом наконец-то заметил в комнате. Конечно, я думал о нем, даже не упустил эту деталь, давая показания для протокола. Тогда на это никто не обратил внимания. Понятно, что Лика его купила. Когда? Утром до отъезда. Кто привез его? Скорее всего, она же. Значит, она возвращалась домой? Тогда почему, если хотела сделать сюрприз, не оставила даже записки?
«А разве я искал?» — вдруг осенило меня.
Я вскочил из-за стола и кинулся в комнату. Было уже довольно-таки поздно, многоуважаемый шкаф маячил в темноте, как «Титаник», поглотивший с собой все ее вещи, которые я так и не решался пересмотреть. Я начал судорожно вытаскивать их из шкафа, перетряхивая каждую… Кроме боли и учащенного сердцебиения, поиски ничего не принесли. Когда все содержимое вразброс уже лежало на полу, я еще раз заглянул в объемное днище этой громадины и в дальнем углу обнаружил… пуговицу. Ту самую пуговицу с ее курточки! «Этот ангел любит, этот — обожает, а этот — немного сердится…» Да, я ведь сам застегнул на ней все эти пуговицы! И вот теперь одна из них каким-то чудом оказалась на дне шкафа. Я зажал ее в ладони. Звук, вырвавшийся из моего горла, мог бы перевернуть землю…
Я написал короткое сообщение по адресу, указанному на визитке.
А потом каждый час моей жизни превратился в мучительное ожидание.
И вот теперь желтый конверт высветился в правом углу моего компьютера. И я не знал, что лучше — этот конверт или НИЧЕГО. Я перевел дыхание. Щелкнул «мышкой». Зажмурился. И открыл глаза.
«Я умерла 25 сентября 2000 года…»
Я закрыл глаза. Холод и мрак охватили меня…
Я умерла 25 сентября 2000 года. Никогда не думала, что можно умереть — и при этом двигаться, есть, пить и совершать множество дру гих необходимых функционирующему организму ритуалов. Мой «сюрприз» удался на славу… Не знаю, стоит ли объяснять и вообще вспоминать то, о чем нужно забыть. Каждый раз, когда воскрешаю тот день, мне хочется уткнуться лицом в ладони — это происходит непроизвольно, даже если нахожусь в это время среди людей. Но, наверное, все-таки пару строк написать стоит…
Я ехала на вокзал, чувствуя, что меня послали в космос. На пульте у водителя мигала зеленая лампочка — уж не знаю, что это было: светящаяся кнопка магнитолы или счетчика, — мне казалось, что эта мигающая лампочка отсчитывает секунды до отлета в никуда. Тогда я физически не могла находиться вдали от тебя! И так боялась показаться навязчивой, требовательной, связывающей тебя по рукам и ногам. Я вообще считала и продолжаю считать, что свобода — самое главное, что только может быть в жизни человека. Любовь же может перечеркнуть и это.
Не скрою, я искала возможность остаться. Но билет был при мне, все художественные принадлежности уже ехали в поезде в сопровождении моих однокашников, погода была прекрасная, и такси ехало быстро.
У меня оставалось время до поезда, я прогулялась по привокзальной площади. И увидела то, что могло изменить планы: «наш» шкаф красовался в витрине с долгожданной табличкой «Продается!». У меня была куча денег, которые ты мне сунул перед отъездом. Я испытала немыслимое облегчение: повод найден! Я быстро оформила покупку. А потом мне пришла в голову «гениальная» идея: буду дома, а потом, перед твоим приходом, спрячусь в шкафу, чтобы выскочить оттуда с криками и объятиями. Вот так-то…
Дальше — все. Не хочу вспоминать. Я умерла. А может быть, немножко сошла с ума. Я вернулась на вокзал и взяла билет на проходящий поезд…»
Лиса
…В институте ее звали Лиса. Из-за рыжих волос и зеленых глаз. А еще потому, что третья буква в ее настоящем имени легко заменялась на другую и не составляла бессмыслицы в произношении прозвища.
Лиса явилась под вечер второго дня после открытия биеннале. Как раз в этот момент молодые художники и гости акции ужинали, собравшись у большого мангала и накрытых посреди поляны, упиравшейся в склон горы, столов. Тут же неподалеку на открытом воздухе камерный оркестрик выводил мелодии Вивальди. Метров в сорока от импровизированной гостиной располагались обширные брезентовые павильоны с экспозициями, еще дальше — палатки для художников. Иностранные гости и журналисты ночевали в живописном гостиничном комплексе районного центра. Их за склоном горы ждали автобусы. Гости, особенно представители ближнего и дальнего зарубежья, выглядели респектабельно на фоне молодых оболтусов живописцев, щеголяющих в камуфляже. В синих сумерках белые сорочки мужчин отсвечивали синевой. Легкая музыка, звон бокалов, приглушенные разговоры и — высившаяся вдали гора, живая и дышащая, как беспомощно замершее в стране лилипутов животное…
Едва респектабельная толпа и оркестр отчалили, картина переменилась. На поляне осталось человек тридцать. Из репродуктора полились совершенно другие ритмы, на столах рядом с недопитыми бутылками шампанского появилась водка, в воздухе запахло «косячками», художники сгрудились у костра. Вот в этот момент на поляне и появилась она.
— Смотрите-ка — Лиса! — Первым увидел ее Птица — худощавый длинноволосый парень, в «миру» именующийся Сашей. — Приехала-таки…
— И как всегда в своем репертуаре… — подхватила керамистка Вика. — Словно с луны свалилась…
— Да ладно тебе! Лиса она и в Африке Лиса! — сказал еще один их товарищ — Влад. Стрельнув недокуренным «бычком» в ближайший куст, он поднялся навстречу растерянно оглядывающейся девушке. — Пойду встречу нашу королеву, а то заблудится.
Лиса была бледна и растрепанна, джинсы по колено измазаны грязью, на заостренном лице застыла маска безразличия. Ее усадили у костра, кто-то протянул стакан с водкой и лососевый шашлык на короткой деревянной шпажке, оставшийся от фуршета. Лиса молча опрокинула стакан, отчего Вика аж присвистнула, удивленно оглядывая всю компанию.
— Молодец! — сказал Птица. — Наш человек. А то откалываешься всегда, как неродная.
— А когда она тебе была родной, позвольте узнать? — хмыкнула Вика. — Лиса — птица не твоего полета. При таком-то папашке. Да и муженек ему под стать. Так что спи, Птица, спокойно.
— Может, и косячок свернуть? — пропустив мимо ушей замечание подруги, обратился к Лисе Птица.
— Молчание — знак согласия! — подвел черту Влад и протянул вновь прибывшей очередную сигаретку. Ребята перемигнулись.
Зависла пауза, во время которой Лиса сделала несколько глубоких затяжек.
— Вот он, наш ангелочек! — рассмеялась Вика. — Видно, задрала ее семейная жизнь.
Все одобрительно засмеялись. Птица снова наполнил на четверть стакан, который Лиса все еще держала в руке:
— Пей, дорогая, дома не дадут!
Повинуясь команде, Лиса сделала несколько больших глотков, и Вика сунула ей в рот виноградину. Влад сел рядом и обнял девушку за плечи, слегка потряс:
— Ну вот и румянец появился! А то сидишь, как забальзамированная. Отвыкла от нас. Ничего, за пару недель сделаем из тебя человека!
— Прикид нужно сменить, — критически заметила Вика. — Да и хаер у тебя, как у институтки. Слушай, а хочешь, я тебе дреды заварганю?
— Точно! — обрадовался Птица. — Викуся у нас мастер по дредам! Давай, Лиса, соглашайся! Папашка на уши встанет!
— Решено! — Вика поднялась с травы и потянула подругу за руку. — Пошли в палатку! Дреды — это круто! Завтра на пленэре будешь неотразима. Айда!
Лиса не сопротивлялась. Это было странно, непривычно и действовало на однокашников возбуждающе. Дружной толпой они направились в сторону Викиной палатки. Виновницу священнодействия усадили в центре на табурет, сами расселись по углам, потягивая пиво из банок. Вика принялась за работу. Вначале железной расческой начесала штук семьдесят прядей до образования плотных волосяных тромбов. Процесс был достаточно болезненным и долгим, но Лиса сидела тихо и послушно, только голова ее дергалась, как у механической игрушки. Затем Вика достала из рюкзака вязальный крючок (она всегда возила с собой нитки, из которых плела на продажу ажурные шапочки) и так же скрупулезно заправила оставшиеся волосинки внутрь тугих дредов. В это время Влад разогревал на спиртовке восковую свечу. Как только волосы были заправлены, Вика ловкими быстрыми движениями втерла варево в каждый дред. Лиса сидела с закрытыми глазами и, казалось, спала… Затем Вика зажигалкой аккуратно опалила выбившиеся волосинки и еще раз обработала дреды крючком, увязывая их по две штуки до получения желаемой толщины.
Когда работа была закончена, за окошками палатки уже серел рассвет, а утомленные зрители лежали вповалку на походных койках и отчаянно храпели.
В девять ура палаточный городок пробуждался к жизни. К импровизированной столовой сползались живописцы, становясь в очередь к торговой палатке с пивом. Через час, после завтрака, ожидался поход в горы на «пленэр», где они должны были рисовать. По окончании биеннале планировалась грандиозная акция по продаже этих пейзажей с аукциона. Художники выглядели непроспавшимися. Казалось, они спали не раздеваясь. Больше других в глаза бросалась приехавшая вчера девушка по имени Лиса. Ее было не узнать! Негритянские косички-дреды беспорядочно торчали по обеим сторонам бледного заостренного лица. Увидев ее, все зааплодировали. Кто-то протянул банку с пивом, кто-то стащил с ее плеча тяжелый этюдник.
После яичницы и крепкого кофе все участники акции нестройными рядами затопали в горы. А найдя удобный ракурс, так же нестройно начали располагаться для работы.
— Слушай, — шепнул Вадим Вике, устанавливая свой этюдник. — А ты не заметила — Лиса еще не произнесла ни одного слова… Или это мне показалось?
— Не помню, — отмахнулась Вика. — Она всегда мало общалась. Ей с нами, пролами, разговаривать не о чем!
Оба покосились в сторону Лисы, которая метрах в десяти от товарищей ставила этюдник.
— Да… — задумчиво произнес Вадим. — Дома ее в таком виде не узнают. Что за страшилище ты из нее сделала?
— А по-моему, очень даже хорошо! И голову мыть не надо! Между прочим, такой причесон в парикмахерской стоит гривень триста, а то и больше. А тут ей на шару достался…
— А по-моему, с ней что-то не то.
— Давай, работай, психолог! — хмыкнула Вика. — И другим не мешай. Через пару часиков инострашек привезут на экскурсию — нужно успеть что-то намалевать, вдруг купят?!
…Осеннее утро в горах — тугое разноцветное желе, прохладное и прозрачное, осязаемая масса, которую, казалось, можно держать в руках — настолько плотным и вкусным был воздух, настолько красочным и пестрым пейзаж, словно сотканный из объемных шерстяных ниток. А если отойти шагов на десять от того места, где Лиса механическими движениями расставила этюдник, и оттолкнуться от края площадки — можно взлететь. И лететь долго — минуты три — к кобальтовой ленте реки, исколотой мелкими золотыми точками. Даже глазам больно было смотреть на эти ослепительные вспышки. Река внизу тоже казалась вышитой между таких же вышитых выпуклым узором участками леса, в который время от времени вклинивались огромные каменные валуны. Лиса оставила кисть и решила, что это лучше всего «вылепливать» мастихином. Раньше она никогда не решилась бы на такое. Но сейчас, безжалостно расходуя краску, она лепила на холсте нечто несусветное. К обеду стало ясно, что это будет ее единственная картина, нарисованная здесь, — или придется ехать за новыми тюбиками в город. Услышав гонг, собирающий художников на обед, Лиса вытерла руки о джинсы, и Вика, глянув на Вадима, выразительно покрутила пальцем у виска.
По холмам уже бродили группы туристов и вчерашних гостей вернисажа. Они подходили к художникам, маячили у них за спинами, критически наблюдая за работой и сравнивая нарисованные пейзажи с оригиналом. У многих журналисты брали интервью, фотографировали, снимали на видео…
— Замечательно! — услышала Лиса за своим плечом мужской голос. Впрочем, слово прозвучало несколько иначе, с акцентом — «замье-чья-тельно». — Вы намерены («намье-рье-ны») ЭТО продать?
— Эй, Лиса! К тебе обращаются! — издали крикнула Вика, видя, что подруга никак не реагирует на приближение импозантного господина.
Девушка медленно повернулась. С лица иностранца сошла широкая фирменная улыбка.
— Простите, что помешал, — сказал он и сделал два шага назад. Несколько секунд постоял у нее за спиной. Потом решительно достал из портмоне белую пластиковую визитку. — Простите еще раз. Я бы с удовольствием посмотрел и другие ваши работы. Я хочу их купить. Вот моя визитная карточка. Пожалуйста, возьмите. Я буду в вашей стране еще год-полтора и смогу в любое время приехать к вам в мастерскую. Здесь — все мои координаты…
Лиса машинально сунула визитку в карман.
За несколько дней до окончания биеннале, ночью, я тихо вылезла из палатки. Спала я все время не раздеваясь, брать с собой мне было нечего, я помнила, что в заднем кармане уже сильно замызганных джинсов лежали остатки денег — я не знала сколько, мне это было неинтересно. Я огляделась — ночь была темной, палатки и импровизированные выставочные залы вырисовывались в темноте, как беспорядочно поставленные загоны для скота, — ни окон, ни огонька, как в городе мертвых. Мне нужно было поскорее бежать. Бежать от сопящих палаток, от запаха краски и алкоголя, от мерзких испарений из мусорных баков, расставленных по периметру лагеря. На мне была чья-то фуфайка, которую я обменяла на свою куртку. В ней мне было не так прохладно. Увязая ногами в траве, я побрела в гору, изредка оглядываясь на лагерь. Уходя все дальше, я чувствовала, что попала туда, куда надо, — втягивала воздух и различала запахи, как зверь, на наиболее крутых подъемах касалась ладонями земли и рыла ее, ощущая, что она — подвижная и живая, что в ней есть жизнь. Я могла видеть в темноте, казалось, что мои глаза светились животной желтизной. Я шла долго, без устали, до тех пор пока первые лучи осеннего солнца не пронзили кроны и не повисли среди деревьев неподвижным золотым дождем. Мне нужно было только пить — я нагнулась над ручьем у глубокой впадины, которая образовывала его основание, и увидела на дне всякую живность — улиток, пиявок, личинок стрекоз, целый подводный город. Не нарушая его спокойствия, я сделала несколько глотков. А потом просто легла под дерево и нагребла на себя опавшие листья, которых здесь было уже много.
Очевидно, я спала целый день. А к вечеру снова двинулась в путь. Если бы сейчас кто-то спросил меня, куда я шла, не смогла бы ответить на этот вопрос. Шла в гору, спускалась в долину и снова поднималась. Здесь мне не было страшно, как там, внизу…
Осень висела в пространстве, как легкий батистовый платок, — иногда ветер вздымал его, и на долю секунды в цветистой природе возникала картина надвигающихся, еле заметных заморозков.
Как оказалась у небольшого, разбросанного по горам, как колода карт, села, не помню. Вид домов, улиц, покосившегося магазина с вывеской «Сельпо» вызвал что-то похожее на зубную боль. Но я уже чувствовала, что нужно поесть, желудок поднывал от лесных ягод. Нужно было где-нибудь остановиться.
Дома находились на большом расстоянии друг от друга и не были огорожены. Я подошла к самому дальнему и, прислонившись к стене какого-то строения (наверное, это был хлев или курятник), сползла по ней на землю и замерла, опираясь головой о теплую побеленную поверхность. Закрыла глаза, чувствуя, как солнечное тепло омывает лицо — будто окунула его в воду с теплой водой. Ноги мои гудели. И все внутри вибрировало, будто бы я долго шла по канату…
Тогда я не могла думать. И это было странное, я бы сказала — облегчительное, состояние. Человеческую речь я воспринимала как неорганизованный поток звуков, зато любое дуновение природы — будь то шум ручья, шелест листьев, пение птиц, таинственный рокот леса и гор — было для меня расшифрованным и понятным. Мною двигали только инстинкты, и исполнять их волю оказалось очень приятно. Спать, пить, есть, дышать, идти, сидеть и впитывать солнце, снова идти… Обоняние и осязание заменили мне мысли. Ибо мысли могли меня убить. Я задремала, но очень чутко, по-звериному. Ухо мое превратилось в локатор. Казалось, я слышала, как на другом конце села жужжит настырная осенняя муха. Было, наверное, около шести часов утра.
Я почувствовала, как где-то в глубине дома скрипнула кровать, заскрипели половицы, зашаркали ноги по деревянному полу. Через несколько минут надо мной стояла старушка, одетая в длинную темно-синюю юбку с мелким красным горошком по подолу, из-под серого пухового платка белела легкая косынка, аккуратно подвернутая у висков. Старушка стояла, сцепив руки на животе, и несколько минут с удивлением смотрела на меня.
— Кто ты есть? — наконец сказала она. — Не пойму, хлопец ты или девка?
От человеческой речи на меня навалилась страшная усталость, язык налился свинцом.
— Где ж ты ходило? — снова спросила старушка, разглядывая мою одежду. — Есть хочешь?
Она вытащила из кармана передника белое круглое яйцо и протянула мне. Яйцо было теплым. Я схватила его и, раздавив в ладонях, жадно съела, вылизывая осколки скорлупы. Если бы даже оно упало, я бы смогла слизать его с земли, как это делают кошки или собаки…
— Ой, Господи! — всплеснула руками бабушка и снова сочувственно уставилась на меня. — Куда ж ты идешь? Дом у тебя есть? Ну что ты так смотришь? Нету дома? Ты сирота? Что ж с тобой делать? Вон, все на тебе рваное… Листья в голове… Вот беда. Что с тобой делать?
Я смотрела на нее преданным взглядом. После съеденного сырого яйца мне по-настоящему захотелось есть. На еду нужно заработать, смутно помнила я. Я увидала во дворе пустое ведро. В ведрах носят воду, это я тоже помнила. Колодец стоял метрах в ста от дома. Я встала, взяла ведро и показала пальцем на колодец, а потом снова на двор, чтобы бабушка не подумала, что я хочу украсть ведро.
Я еще никогда не носила воду из колодца, но, повинуясь все тому же инстинкту, все сделала правильно: спустила ведро вниз, поболтала им в воде, а потом долго — целую вечность — крутила ручку, пока оно не показалось у поверхности. Не выдержав, жадно припала к воде и, кажется, выпила так много, что мне снова пришлось спустить ведро вниз.
Разбросанные в увядающей пестрой зелени дома глазели на меня. В этом я была уверена. Даже заметила, что в нескольких окнах дернулись занавески.
Ведро, наполненное водой, оказалось очень тяжелым. Я еле дотащила его до двора.
Старушка уже сидела на пороге и лущила кукурузные початки. Рядом стоял большой казан с бураками. Из одного, как из мертвого тела, торчал острый кухонный нож.
— Спасибо, дитино, — сказала старушка и кивнула на казан. — Вот еще нужно бурак нарезать для свиней. Сама ничего не успеваю… Ой, да можно ль тебе нож доверить? Кто тебя знает…
Я вытащила нож из бурака и начала нарезать его большими кусками в стоящую рядом корзину.
…Так я осталась в этом далеком, затерянном посреди гор селе. Старушка жила одна, дети давно разъехались, жили и работали в городе, муж умер несколько лет назад.
— Если тебе некуда идти — поживи у меня, — сказала старушка, после того как мы накормили свинью и вывели козу с двумя смешными козлятами на небольшое пастбище у края леса. — Будешь помогать по хозяйству, мне одной уже не справиться. Я буду тебя кормить. Спать можешь на веранде. А дальше видно будет…
В полдень, после того как я вырубила сухие стебли кукурузы, она дала мне тарелку с козьим сыром, и эта еда показалась мне манной небесной.
Вечером, когда из лесу волной накатилась тьма, старушка подоила козу и налила мне молока.
— Ну что, пошли в хату. Покажу тебе твое место. — И она повела меня в дом.
— Ляжешь здесь, — указала на низкий топчан, стоящий в углу на веранде. — Тут есть и одеяло, и подушка. Завтра, если захочешь, — поведу тебя в баню. Правда, баня у нас только по субботам, но Мироновна, заведующая наша, — моя подруга. Натопит. Все, спи. И я пойду. Завтра займемся садом.
Она плотно закрыла за собой двери веранды, и я осталась в темноте. Я сидела и смотрела в широкое мутноватое окно, за которым витиеватыми причудливыми силуэтами вырисовывались деревья. Еще днем я заметила, что с тыльной стороны дома достаточно запущенный сад, в котором, как разноцветные лампочки, висят желтые груши, огромные яблоки и лиловые сливы размером с куриное яйцо. Внизу, в других садах селения, урожай был уже собран… Не раздеваясь, я легла на топчан и с удовольствием вытянулась на нем. Теперь, поменяв ракурс, видела небо, в котором, как рыбы в сетях, пульсировали звезды.
Они водили хоровод, приближались и удалялись, то выпуская свои сверкающие усики, то боязливо сворачиваясь в ослепительный мячик. В тишине было слышно, как дом наполняется ночными звуками, деревянные стены веранды, остывая от дневного тепла, слегка потрескивали, где-то под полом шуршала мышь, стучались в окно ветви. Тихая таинственная жизнь заполняла пространство уснувшего дома, пропахшего сухими травами. Веранда была заполнена старой мебелью — колченогими стульями, какими-то ящиками, корзинами, внизу на расстеленных газетах лежали зеленые орехи, со стен длинными низками свисали сушеные грибы. Я впитывала все звуки и запахи, как губка. Они были для меня настолько новыми и необычными, что я даже смогла впервые вздохнуть (до этого было ощущение, что грудь изнутри забита иголками, которые не давали продохнуть).
Я в этот дом вошла, как в сад,
Где лампы-яблоки висят
И сон стекает по стволам
Старинных кресел, древних рам,
Здесь все — согласье и совет,
Колодец, с выходом во тьму
Души, которую пойму,
Не выводя на суд и свет…
— выплыли в памяти строки. Что это было? Откуда они пришли ко мне? Хорошо было уже то, что они были связными, а не обрывочными, как все, что я воспринимала раньше.
…Звезды приблизились к самому окну и плотно прижались к стеклу своими золотыми пятачками. Я еще не могла улыбаться. Просто помахала им рукой и закрыла глаза.
Утро просочилось на веранду легкой молочной струйкой. Сад стоял по колено в тумане, который медленно оседал, как пар над остывающим котлом, и впитывался в землю. Я открыла глаза и увидела ту же картину, что и вчера: бабушка стояла надо мной. Но сегодня она держала в руке кружку молока и тарелку с налистниками — желтыми от домашнего масла блинчиками с сыром, свернутыми в виде треугольных конвертов.
Увидев, что я проснулась, бабушка тактично поставила все это на табурет.
— Вот, поешь и приходи в сад. Будем снимать яблоки. Пора.
Хорошо, что она ушла, ибо я накинулась на блинчики, как волк. И едва не захлебнулась молоком.
Мне не нужно было ни одеваться, ни расчесываться. Я вышла в сад через двери веранды и замерла в удивлении: таких фруктов я не видела никогда. Под тяжестью яблок ветви гнулись едва не до земли, плоды были ядреными, «щекастыми» и напоминали головки упитанных херувимов. Бабушка притащила множество плетенных из лозы корзин и расставила их под деревьями. Я поняла, почему яблоки нужно «снимать», — они были такими сочными, что при любом грубом сдавливании прыскали соком. Как только ветки оказывались освобожденными от тяжести плодов, они моментально взлетали кверху, и дерево приобретало свои прежние стройные очертания.
После яблок настал черед слив. Таких же потрясающе огромных, великолепных. Казалось, они были покрыты тонким слоем серебра. Но стоило протереть сливу пальцами, как она загоралась в руке, словно лиловый фонарик. Сливы были очень сладкими. Я старалась работать как можно проворнее. Но, как ни странно, старушка все время опережала меня. Наполнив корзину, мы несли ее на веранду и высыпали сливы в большое алюминиевое корыто. Потом их предстояло промыть и разложить для просушки. Яблоки же мы сортировали и разделяли на три части: те, что поплотнее, ссыпали в погреб, битые нарезали дольками и тоже раскладывали сушиться по всему дому, где только было место, а какие-то другие, старушка отбирала их сама, должны были пойти на сок.
Работали мы до полудня. Когда я оглянулась на сад, увидела, что в нем больше нет красок — мы раздели его догола. В нем поселилась осень.
Огород на противоположной стороне от сада был уже приведен в порядок, и только на его краю маячила одинокая айва. Я указала на нее пальцем, но бабушка махнула рукой:
— Пусть еще постоит. Айва может стоять до ноября, ничего с ней не случится.
Когда мы зашли в дом на обед, мне показалось, что я попала в рай: везде — в тазах, на полу, на подоконниках — алели, желтели, синели огоньки фруктов, голова кружилась от их запаха.
— Сейчас я пойду в сельпо за хлебом, — сказала старушка, — а ты отдохни пока. Видно, что работать ты не привыкла. Да и ни к чему тебе по селу шастать — у нас тут везде уши и глаза. Еще скажут, что я наймычку взяла…
Она, кажется, совсем не устала. Поправила косынку, повязала сверху платок и быстро пошла вниз, к дороге, ведущей в центр села.
Я осталась одна, села на маленькой кухне на табурет у стола и уставилась на айву. Дерево стояло почти без листьев, зато на каждой, даже самой маленькой ветке висела желтая «лампочка». Легкий ветер вздымал занавеску, висящую над незапертой дверью, в нее, чем-то громко возмущаясь, заглянула большая рыжая курица, котенок прыгнул мне на колени и, отчаянно ворча, принялся тыкаться в руки, настойчиво требуя ласки. На плите, вполне современной, но оснащенной большим газовым баллоном, что-то кипело в кастрюле — может быть, подружка той рыжей курицы… Я подумала: «Ай-ва…»
Я еще не понимала (о, до этого было еще очень далеко!), что какой-то новый, неведомый ранее смысл может войти в жизнь только оттого, что ты наблюдаешь за садом. Просто изо дня в день смотришь за окно на деревья. Никогда я еще не видела, как на смену одному времени года приходит другое. А здесь, в этом маленьком селении, оторванном от большого мира, впервые увидела чудо. Еще вчера в саду было лето, отягощенное плодами и густыми мазками красок, сегодня он стоял вычищенный, как операционная или зал перед балом, а назавтра, открыв глаза, я отчетливо увидела, как в это гулкое пространство вошла зима. Она была едва заметна — легкая полупрозрачная тень мелькнула среди обнаженных деревьев. Но этого было достаточно, чтобы почувствовать ее дыхание. Впереди еще маячил долгий период межсезонья, но, клянусь, три времени года, как в кино, прошлись за окном моей веранды. Увидела бы я их раньше? Заметила бы?
Что- то случилось не только с моими слухом, голосом, обонянием и осязанием, но и со зрением. Людская речь и вообще любые виды коммуникации стали для меня непонятны, зато обострилось восприятие того, на что раньше не обращала внимания. Смысл этих коммуникаций был потерян. Смысл — блуждающий огонек. Загорается так же неожиданно, как и гаснет. Когда он горит, мы готовы двигаться, радоваться, жизнь кажется наполненной. Когда он гаснет, все угасает вместе с ним. На первое место выходят только физиологические потребности организма. Жить становится легче. И… страшнее. Этот период темноты и бессмыслицы может перерасти в безумие или беспредел. И если он затягивается, человек деградирует или же становится циником. Нищий циник — готовый преступник. Богатый — механизм для удовлетворения физиологических потребностей.
Но мне повезло: я была на природе, а она всегда полноценна.
Старушка поднимала меня в шесть. Целый день мы что-то делали вместе, работы всегда хватало. Вечером полчаса проводили, сидя у порога (тут я должна заметить, что видела, как во двор входила ночь), и я уходила спать. Старушка моя еще включала старенький черно-белый телевизор у себя в комнате, и до меня доносились мексиканские мелодии. Время исчезло. Прошлое висело над моей головой, как чугунный шар на тонкой нитке, но она почему-то не рвалась. Если бы оборвалась — шар раздавил бы меня. Но он висел. Очевидно, я должна была жить…
Дом, приютивший меня, находился выше других. В селении жили в основном старики, подняться наверх в гости или по делу к моей хозяйке для них было нелегко. Поэтому первого нового человека я увидела не скоро. Раз в месяц к старушке приходила ее подруга с другого конца села — такая же проворная, сгорбленная и очень говорливая. Это была банщица Мироновна.
Увидев меня впервые (я не успела юркнуть на веранду), она всплеснула руками:
— Господи помилуй! Это что за негра такая? Да она же грязная, как смертный грех!
— Да вот, приблудилась ко мне на днях, — пояснила хозяйка. — Бог ее знает откуда. Из лесу пришла.
— А Петровичу ты заявила?
— А то ты нашего Петровича не знаешь! Уже с утра лыка не вяжет. Да и жалко мне ее, приблуду. Загубят, как Иеланума…
Во время этого разговора я сидела в углу на табурете и вертела головой, стараясь понять, чем мне грозит приход гостьи. Я громко дышала, сердце билось, как у пойманной в капкан лисы.
— Боится, видно, — констатировала Мироновна. — Видишь, как дышит.
— Иди, посиди с нами! Чаю попьем! — позвала меня за стол хозяйка.
— Помыть бы ее для начала… — заметила банщица. — А на голове-то что! Как у Игнасио из «Тропиканки».
— Не у Игнасио, а у Карлоса!
— Ты все путаешь. Карлос — сын миллионера, у него не может быть такой прически! — авторитетно сказала Мироновна. — А Игнасио — тот бедняк, без машины, в которого влюблена Мария!
Старушки заспорили. Обиженная Мироновна засобиралась домой. Я взволнованно смотрела на обеих.
— Ну чего ты, Мироновна, — миролюбиво произнесла моя хозяйка. — А как же чай?
Мироновна поджала губы, но все же уселась на свое место и снова уставилась на меня. Я со своим табуретом уже перебралась поближе к столу.
— На вот! — Хозяйка поставила передо мной большую глиняную кружку с чаем и протянула печенье «Наша марка», которое сегодня в ожидании визита подруги купила в магазине.
Обе, подперев руками подбородки, смотрели, как я макаю печенье в чай.
— Знаешь что, — сказала Мироновна, — она хоть и приблуда, а все же девка. Помыть ее надо. Ты приводи ее ко мне завтра, ближе к ночи. Я оставлю воду, нагрею — искупаем. Может, и к Петровичу заведем. Какой-никакой, а все ж участковый. Может, ищут ее…
Я поставила чашку и отчаянно замычала, вертя головой.
— Нет уж! — решительно сказала моя хозяйка. — Бог послал — Бог и решит, что дальше делать. У меня за Иеланума нашего душа изболелась. Сообщили — и что? Кому он мешал? А был он — посланец. Истинно говорю — святой… Может, эта приблуда нам вместо него дана…
— Да, Иеланума жалко… — вздохнула банщица и обернулась ко мне. — Ты знаешь Иеланума?
Имя меня взволновало. Но не потому, что было мне знакомо. Просто в нем было странное сочетание букв, от которых захотелось плакать. Имя звучало протяжно и печально, как зашифрованная фраза, как имя ветра, как вой одинокого волка. В нем не было ничего человеческого.
— Да не знает она его! Не трогай девку. Видишь, она не в себе… — сказала моя старушка.
И они, оставив меня в покое, заговорили о таинственном Иелануме.
Потом, гораздо позже, в моей памяти всплыла эта история.
…Его нашли десять лет назад в медвежьей берлоге. А до того местные жители не раз видели в лесу странное существо, передвигающееся на четвереньках, но не имеющее ни шерсти, ни хвоста. Существо с обезьяньей проворностью бежало следом за большой медведицей. «Оборотень!» — решили селяне и перестали охотиться в тех местах. Медведица вреда не приносила. Более того, находилась под охраной закона, запрещающего истреблять в этих краях редких животных.
Потом времена изменились. Внизу, у самой трассы, вырос частный ресторан, и хозяин внес в меню заманчивое блюдо — отбивную из медвежьего мяса. За каждого убитого медведя платил баснословные для этой местности деньги. Вот тогда-то и пришел черед медведицы.
Семеро односельчан, вооружившись ножами и кольями (тогда уже нужно было иметь разрешение на оружие, и многие предпочли зарыть свои «гверы» на огородах), отправились к таинственной берлоге. Перед тем каждый сходил в церковь и мысленно попросил Бога избавить его от первого удара.
Стояла зима. Медведица спала в берлоге и, разбуженная, могла впасть в особенную ярость. Ее выкуривали дымом, совали внутрь берлоги колья и зажженные факелы, пытались разбудить ее криками и дребезжанием походных котелков. С недовольным грозным рыком она вылезла из своего убежища и встала на задние лапы, загораживая собою проход. «Разом!» — скомандовал вожак, и семь кольев впились в грудь двухметрового зверя. Медведица сделала несколько шагов и повалилась на грудь, пронзенная насквозь. Колья торчали из спины, делая ее похожей на мифическое животное.
Вот тогда-то в берлоге и обнаружили «оборотня»… Он лежал в глубокой выемке, еще хранившей медвежье тепло, и тихо скулил. Когда странное существо вытащили наружу, где от тела медведицы медленно расползалось пятно, превращая снег в вишневую пенку, «оборотень» поднял голову кверху и издал странный звук: «И-и-е-е-а-а-у-у-м-м-м…»
Медведицу поволокли в село на санях. Существо завернули в кожух и положили рядом с ней. А по дороге завезли в местную амбулаторию. Здесь работали один фельдшер и одна пожилая медсестра. Обследовав пациента, они пришли к выводу, что это человек, но давно одичавший. Предполагали, что его вырастила медведица, потерявшая медвежат. Сколько лет он провел в лесу, откуда и какого возраста — все это оставалась загадкой. Первое время существо рвалось на улицу и протяжно выло одним звуком, по которому ему и дали имя — Иеланум.
Семь лет до него никому не было дела. Иеланум жил в амбулатории. Его научили надевать полотняные штаны и сорочку, есть из миски и проситься по нужде на улицу. Сердобольные жители селения установили дежурство и по очереди приносили ему еду. Бывало, шли, как на праздник, всем семейством, а потом, подперев спинами стены небольшой кельи, в которой жил Иеланум, наблюдали, как он ест. Заметили: посещение «лесного человека» сулит удачу. То выздоровеет безнадежно заболевшая корова, то придет долгожданное письмо или еще что-нибудь хорошее случится. Фельдшер, соскучившийся по науке, каждый день занимался с Иеланумом, записывая его реакции в большую амбарную книгу. Остальную часть времени Иеланум сидел на койке и смотрел за окно. Когда наступала зима, в его памяти, очевидно, всплывала картина убийства медведицы, и он долго и протяжно выл на луну. А потом в селение начали наезжать журналисты. Вначале местные, затем из столицы, а позже и иностранные. Иеланум закрывался от вспышек и угрожающе рычал.
Однажды в село въехал фургон. По распоряжению свыше Иеланума забирали для исследований в столицу. У амбулатории собрался народ, Иеланум бился в руках четырех санитаров, старый фельдшер плакал и потрясал амбарной книгой… Когда Иеланум обессилел и затих, его бросили на пол машины, устланный соломой.
Фургон уехал. Из него доносился печальный вой: «И-и-е-е-а-а-у-у-м-м-м…» Село опустело. Больше об Иелануме никто ничего не слышал.
Правда, три года спустя в программе «Взгляд» показали сюжет о странном человеке, живущем в доме престарелых где-то в Башкирии. Тамошний главврач рассказал, что его выкормила и воспитала медведица и, несмотря на то что он давно уже живет среди людей, так и не научился ни разговаривать, ни понимать окружающий мир. Потеряв научный интерес к эксперименту, его поселили здесь, среди стариков. Говоря, врач гладил пациента по лохматой голове, а тот смотрел в телекамеру печальным немигающим взглядом.
Кто- то из сельчан смотрел этот сюжет и после, собрав у сельпо толпу зевак, бился об заклад, что это был Иеланум…
Все, чем я жила раньше, разлетелось в моем мозгу на мелкие осколки, которые невозможно было собрать и увязать в единое целое. Может быть, так случилось и с Иеланумом?
Имя его — имя ветра в поле, имя воя, в котором больше смысла, чем в человеческой речи.
Иеланум не любит слов и никогда не найдет собеседника. Слова — пиявки, которые впиваются в рот и наполняют его горечью.
Иеланума вытолкнули в мир, и мир не принял его.
Иеланум смотрит на жизнь из глубокого колодца, и видит только круглое пятно яркого света, и ничего не понимает в суете теней вокруг себя.
Иеланум восстанавливает свой мир — в себе.
Иеланум не заставляет любить себя.
Иеланума никто не любит — он вызывает лишь страх и отвращение.
Одиночество Иеланума не согрето ни одной случайной птичкой, несущей в своем клюве ветвь на вершину его одиночества.
Одиночество Иеланума бесконечно.
Иеланум бредет из темноты во тьму — свет пугает его.
Иеланум есть свет света и темнота темноты: ни там, ни тут его не поймать.
Никто не обращается к нему, никто не зовет его — и только поэтому мир не переворачивается.
Иеланум — тот, кто обезумел по собственному желанию…
…Ночью я долго не могла заснуть. Думала об одичавшем человеке, некогда жившем в этих краях. Но думала именно так — короткими фразами, словно выхваченными из какого-то загадочного трактата. Кто и когда предал его? Кто оставил в лесу? И зачем ему этот мир, этот дом престарелых в какой-то Башкирии? Странная, странная жизнь…
Утром, когда небо начало сереть, а на его поверхности бледные звезды поочередно лопались, как пузыри на воде, почувствовала, что болит голова. Не сама голова, а скорее — кожа и даже волосы. Попробовала залезть в них пятерней и наткнулась на сбитую паклю, продраться сквозь которую было невозможно. Что это было? Я посмотрела на себя в стекло веранды и отпрянула на подушку: сквозь очертания деревьев на меня глянуло чудовище. Голова — как у Медузы Горгоны. Тугие стержни скрученных волос торчали в разные стороны.
Кожа головы болела все сильнее, все нестерпимее. Раньше я этого совершенно не чувствовала. Я замычала и начала дергать себя за эти жуткие волосяные тромбы, мне хотелось поскорее избавиться от них. Наконец я заметила на рассохшемся комоде ножницы. Глядя на свое отражение, срезала все до одной. Ножницы были старыми и ржавыми. Когда работа была закончена, встало солнце, и под его лучами отражение в окне растаяло. А мне стало легче. Настолько, что я попыталась навести порядок в одежде и вообще впервые стянула с себя свитер и грязные джинсы. Как я могла так долго быть в них?
Теперь я почувствовала, что кожа болит не только на голове, но и на всем теле. Впечатление было такое, будто ее нет вовсе, — попадание малейшей песчинки вызывало жуткую резь. Скрючившись от холода, я сидела на топчане и прислушивалась к себе. Постепенно боль стихла. Но я теперь точно знаю, что ощущает человек, с которого содрали кожу, — не метафорически, а по-настоящему.
Когда старушка проснулась и, как обычно, принесла на веранду кружку молока, я сидела совершенно голая, с растрепанной головой, напоминающей одуванчик. Она с опаской уставилась на меня.
— Ты что это? Буянила, что ли?
Ее нужно было как-то успокоить, и я двумя руками пригладила волосы, которые все равно выбивались из-под моих пальцев.
— А-а… Порядок наводила? Ну, это правильно, — сказала старушка. — Тело нужно держать в чистоте. В баню-то пойдешь?
Я кивнула. И подальше отодвинула от себя одежду.
— Понятно. Сейчас дам тебе что-то другое. А это, — старушка кивнула на мое тряпье, — сегодня постираем. Погода будет хорошая, до вечера все высохнет.
Она взяла джинсы, свитер и, прежде чем унести их, с нескрываемым интересом проверила карманы. Вытащила связку ключей, пачку денег и белую пластиковую карточку… Мы обе смотрели на эти вещи с удивлением.
— Это все твое? — наконец дрогнувшим голосом вымолвила моя хозяйка. — Да кто ж ты такая? Заявить на тебя, что ли? Вот задачу ты мне задала, девка… Что с тобой делать, ума не приложу.
Она аккуратно сложила все эти мелочи в целлофановый пакет и спрятала в ящик комода.
— Ладно. Разберемся. На вот, надень это! — Она порылась в том же комоде и бросила к моим ногам старый байковый халат и чьи-то растоптанные туфли. — Походишь пока так. Пойду постираю твои вещички. А то вдруг ты прынцесса какая, а я тебя в грязи-то держу. Нехорошо. Вечером, как стемнеет, пойдем мыться.
Я накинула халат и туфли. Все это было на меня большим и пахло плесенью, но было очень приятно ощущать свое тело и понимать, что вскоре смогу смыть с него грязь, въевшуюся в каждую клеточку кожи.
Через час-полтора старушка вновь заглянула на веранду:
— Ну, все, дело сделано. Теперь давай стричься, раз уж ты сама начала.
Я увидела, что у нее в руках — странная машинка. И отпрянула, забившись в угол.
— Не бойся, это машинка такая, специально для стрижки. Сын как-то привез, когда у нас овцы были… Давай, садись, тут у тебя такое, что только ею и подстрижешь!
Мне нужно было слушаться, и я покорно подставила голову. Холодные зубцы машинки методично заклацали, вгрызаясь в оставшуюся у меня на голове паклю. Было больно. А потом стало холодно. Когда старушка закончила работу, я провела рукой по совершенно гладкой голове. Странное ощущение…
— Сиди уж тут до вечера, — сказала старушка. — Схожу к Мироновне, предупрежу, что придем в баню. Пусть воду оставит. С горячей водой у нас беда, на всех не хватает. Если будешь куда выходить, то только в сад, через веранду. А больше никуда не суйся. Замерзнешь. Да и вид у тебя для прогулок неподходящий.
Она завернула в обрывки газет остриженные волосы и ушла, плотно закрыв за собой двери.
Я снова легла на топчан и поняла, как хорошо лежать в постели без одежды. Время от времени дотрагивалась до головы, и это прикосновение тоже было приятным. А потом случилось то, чего больше никогда не повторилось, даже когда рассудок мой окончательно прояснился. Даже теперь. Вначале сквозь сон я почувствовала, что кто-то сел на край кровати — она прогнулась. Затем — рука… Она скользнула по моему лицу с такой нежностью, что я затаила дыхание. Руки и дыхание были такими явными, такими знакомыми… Потом кто-то обнял меня поверх одеяла, в которое я была запеленута, как ребенок, и чьи-то губы согрели мое пылающее ухо. Я услышала шепот: «Я буду любить тебя долго. Всегда… Я так тоскую по тебе…»
Потом я узнала, что это могло быть: фантом, материализованный моим желанием. Не сон, не бред, не плод больного воображения. Я чувствовала тяжесть тела, лежащего рядом. И даже потом, когда какой-то звук с улицы заставил вздрогнуть и вернуться из этого измерения, выемка на топчане рядом со мной оказалась теплой…
…Когда солнце упало за склон горы, моя хозяйка повела меня в село, в баню. Перед тем она надела на меня фуфайку, а на голову повязала колючий шерстяной платок. По широкой протоптанной тропинке мы спустились на центральную (и единственную) улицу селения. Дома стояли погруженные в сумерки, от которых их побеленные стены отливали синевой. Во дворах было пусто. День закончился. Я шла и смотрела себе под ноги, словно меня вели на эшафот.
Вчерашняя гостья уже поджидала нас у покосившегося забора, огораживающего строение без окон. Это была баня.
— Давай быстрее. Вода стынет, — сказала Мироновна, заводя меня в помещение с кранами, вмонтированными высоко в стену. Что нужно было делать?
Видя мою беспомощность, бабушки быстренько стянули с меня фуфайку, халат и туфли и поставили на решетку под краном. Мироновна открутила его, и на меня полилась еле теплая струйка воды.
— На вот мыло, мочалку, — сказала моя хозяйка. — Мойся как следует.
И она издали изобразила, как это делается. Я неловко повторила ее движения. Пока я кое-как возила по телу жесткой мочалкой, старушки стояли в стороне, подальше от воды, почти в одинаковых позах: подперев на весу локоть одной рукой, а другой, поднятой к подбородку, прикрывали свои беззубые рты. Из их глаз струилась мировая скорбь.
— Господи, — наконец нарушила скорбное молчание Мироновна. — Кожа да кости… Я такое только в тридцать третьем видела…
Мыльная вода клубилась у меня под ногами и убегала в решетку. Я терла себя изо всех сил до тех пор, пока потоки не стали чистыми, а кран, зашипев, перестал работать.
— Все! — сказала банщица. — Вода закончилась. А новую накачивать и греть незачем. Принимай клиента! — весело подмигнула она моей хозяйке, и та проворно завернула меня в большую простыню, которую принесла с собой.
Потом она вынула из пакета мою одежду.
— Вот. Все чистое. Можешь одеваться.
Затем мы зашли к Мироновне, которая жила неподалеку.
В комнате на столе уже был накрыт стол — варенье, яблоки, пирожки с картошкой и сыром.
Убранство дома было похожим на наше — те же сушеные фрукты, орехи и грибы на подоконниках, старенький телевизор под плюшевой попоной, потертая бархатная скатерть с кистями на круглом столе. И запах фруктового рая. Пирожки лоснились и блестели, как глянцевые муляжи.
Усадив нас за стол, Мироновна вытащила из старомодного буфета бутылку без этикетки — почти черную от налитой внутрь густой жидкости и такую запыленную, будто ей по меньшей мере лет двадцать-тридцать. Ни стаканов, ни уж тем более бокалов у банщицы не было, она поставила перед нами пузатые чашки, похожие на пиалы.
Моя старушка подмигнула мне:
— Это знаменитое ежевичное вино. Мироновна мастер по этому делу!
— Да какое там! Было некогда дело, а теперь — остатки одни, — не без гордости сказала Мироновна. — Бывало, что ко мне со всех концов съезжались за бутылкой, особенно летом и осенью, когда здесь еще турыстов водили. Сначала я под сельпо стояла, а потом уж они ко мне сами шли. А теперь все по-другому. Да и опасно…
Она протерла бутылку, со смачным звуком вытащила пробку и начала разливать вино по пиалам. Оно было почти черным и густым, как мед. Или кровь…
Такая же густая и насыщенная субстанция заливала окна снаружи. Ночь уже вступила в свои права. В прорехах ее одеяния сверкали звезды. Лампочка, не прикрытая абажуром и висевшая низко над столом, тускло мерцала. И все это создавало впечатление тайной вечери. Казалось, что и моя кожа светится от чистоты. Платок я не надела, и, очевидно, голова моя тоже светилась, потому что моя хозяйка, взглянув на меня, даже всплеснула руками:
— Ну, ты глянь — чистый ангел!
— Ладная девка, — подтвердила Мироновна. — Ее бы откормить… Ты выпей, может, аппетит появится! Видишь, сколько здесь пирожков!
Я осторожно взяла пиалу в руки и увидела в черном круге налитого вина отражение своего глаза… Осторожно сделала глоток…
Что это было за вино! Первый глоток показался мне раскаленной тягучей смолой, сладкая густая лава растеклась по горлу, обожгла грудь и горячим потоком омыла все внутренности. Я будто бы увидела себя изнутри, почувствовала каждую клеточку и… утратила ощущение, что у меня есть ноги, — они онемели. Внутри будто бы расправляла склеившиеся крылья чудесная бабочка.
Тягучая жидкость имела привкус времени — с горечью двадцатилетней пыли, въевшейся в черное стекло бутылки, с терпкостью давно умерших лесных ягод и насыщенной сладостью желтого (такого уж нет!) сахара. А еще — с особенным ароматом каких-то колдовских трав. Я жадно припала к пиале и поставила ее на стол только тогда, когда губы мои были уже черны, а дно пиалы засветилось первозданной фарфоровой белизной.
Старушки с любопытством наблюдали за мной и, переглядываясь, ласково кивали головами. Я с не меньшим любопытством уставилась на них. Они попадали в круг тусклого света и были похожи на два застывших дерева с глубоко потрескавшейся корой. Белые трогательные косынки с подвернутыми у висков краями только подчеркивали их дремучую ветхость. Они жили здесь сто лет, а может, и еще дольше. Из их белесых глаз струилась нежность.
Уйдя далеко вглубь — до самых кончиков пальцев, — горячая волна, нарастая, покатилась кверху. Достигнув уровня груди, она словно вымывала острые болезненные иглы, застрявшие там. Я пыталась сдержаться, но еще секунда — и волна уже бушевала в горле, затем зашумела в голове, ища выхода. Я не знала, что делать, и обхватила пылающий лоб руками.
Голова раскалывалась, пока наконец волна нашла выход и горячим потоком хлынула из глаз. Я плакала и смеялась одновременно, с каждой минутой мне становилось легче, будто бы извергала из себя змей, ящериц, черных мышей и скользких крыс. Вот какое это было ощущение…
Когда я пришла в себя, увидела, что моя хозяйка прижимает мою голову к своему плечу и белым кончиком платка вытирает мое мокрое от слез лицо.
С тех пор я больше никогда не плачу. И не потому, что не о чем, не из гордости или ложного стыда. Просто не могу…
Старушки понимающе кивнули друг другу.
— Ну так кто ж ты? Как тебя звать? Может, теперь-то скажешь? — спросила моя хозяйка, поглаживая меня по голове шершавой теплой ладонью (в эту ладонь медленно уходил страх, она словно впитывала его в себя).
— Анжелика…
Я не узнала своего голоса. И этого чужого имени, которое отныне должно было стать моим. Оно мне было чуждо. Оно принадлежало кому-то другому. Оно было пошлым, как ритмично вздымающаяся грудь глупой блондинки…
Я жила у Анны Тарасовны (так звали старушку) до начала зимы. И если бы не Петрович, противного вида дядька с водянистыми глазами, — осталась бы перезимовать. Петрович нагрянул внезапно. Хорошо, что дом стоял на горе и мы увидели, как он медленно ползет по тропе, словно огромный навозный жук. Его волосатые ноздри раздувались, как у дикого кабана, а испитое лицо с каждым шагом вверх приобретало бураковый оттенок. Я увидела, как испугалась старушка. Петрович был здесь царем и богом: в селе жили в основном старики, и он периодически собирал с них дань в виде самогона и продуктов.
Я спряталась на горище и просидела там несколько часов, пока он не ушел. Анна Тарасовна держалась мужественно, подливала ему самогон и хитро избегала расспросов обо мне.
— Больше он не явится. По крайней мере до весны, — сказала старушка, когда я спустилась вниз. — Скоро дорожка заледенеет и добраться сюда будет не так-то просто!
Но я была напугана и решила, что мне пора, как ни уговаривала хозяйка. Я была ей благодарна. Анна Тарасовна ни о чем не расспрашивала даже тогда, когда я начала говорить. Да и сама она была немногословна.
Через пару дней после визита участкового я засобиралась в дорогу. Старушка вынула из шкафа мою одежду (все время я ходила в ее ватнике и теплой байковой юбке), отдала пакет с деньгами, карточкой и ключами. Половину денег, несмотря на ее бурные протесты, оставила в ящике стола, остальное рассовала в карманы джинсов. Правда, пришлось забрать старый кожушок, а под кроссовки надеть толстые шерстяные носки, которые Анна Тарасовна связала для меня с неимоверной быстротой.
— Да куда ж ты пойдешь? — сокрушалась старушка. — До ближайшей станции — пять километров!
Но уже тогда я понимала, что НУЖНО идти, как будто из рукава неба выпала руна под названием «Путь»… Но тогда, той начинающейся зимой, в крошечном горном селе, не имеющем изображения не только на карте, но и, пожалуй, на фотографиях (ибо его никто никогда не снимал на фотопленку), я не могла знать, что все происшедшее со мной — не случайность, не виток судьбы и не злой рок. Рано или поздно мне бы все равно выпала эта руна.
Я вышла из дома на горе на следующее утро в пять часов. Анна Тарасовна семенила за мной до конца сада. Она встала рано и успела сварить токан — густую кукурузную кашу, поджарить гренки-«бундашки» и добрую половину этого свежайшего завтрака упаковать в мой рюкзак.
Сад и лес на вершине горы уже были покрыты тонкой пленкой изморози, а воздух напоминал воду в горном ручье. Им можно было утолить жажду.
— Каждый в этой жизни несет свой крест, — сказала на прощанье старушка. — И чем больше ошибок человек совершает — тем крест тяжелее. А твой, детка, совсем маленький. Так что терпи, неси и… веруй.
Она обняла меня, трижды поцеловала сухими старческими губами и перекрестила. Мне предстояло пройти через сонное село, спуститься в долину, пройти вдоль горы. Там, в низине, по словам Анны Тарасовны, останавливался автобус, идущий на железнодорожную станцию.
Было темно и холодно. Морозный туман клубился передо мной, как парное молоко. Пройдя метра три-четыре, я оглянулась. И, к своему удивлению, не увидела ни старушки, ни ее дома — все поглотила сплошная белая волна, как языком слизала… Впервые за несколько месяцев я почувствовала легкий укол в сердце. И поняла: у жизни вкуса нет. Она — как дистилированная вода. Мы сами вольны добавлять в нее соли, перца или сиропа. Когда жизнь приобретает вкус, сердце болит сильнее…
Вначале у меня была только одна причина НЕ БЫТЬ, исчезнуть. Но позже я поняла, что таких причин может быть множество.
Например, желание узнать, чем люди отличаются друг от друга. Внешностью? Принадлежностью к той или иной расе? Состоянием кошелька? Уровнем образованности и культуры? Бесспорно, все это так. Но мне хотелось проверить на себе: чем я, именно я, отличаюсь от любого другого человека — от множества других людей! — в те моменты, когда хочу есть, спать, когда мне холодно, когда у меня болят зубы или голова, когда я одна… Пока что все служило доказательством, что — ничем, что все мы странно равны и каждый заслуживает жалости и любви Бога.
Домик на горе растаял, как кусочек сахара в молоке. Я могла бы никогда не узнать, что он — есть. А так он навсегда останется в моей памяти — тогда еще не совсем адекватной, работающей скорее на прошлое, чем на запоминание, может быть, более значимых и важных для меня деталей. Я запомнила запах сушеных фруктов, вкус кукурузной каши — токана, обжигающую горечь ежевичного вина, кисловатый дух старости и морозное дыхание смерти.
Потом, через много времени (а сейчас особенно остро), я думала о старухе, всю жизнь прожившей в тех местах. Я представляла ее девочкой, девушкой, женщиной… Вначале мне было жаль, что она никогда не видела другого мира, в котором не нужно так тяжко, изо дня в день, работать. Но потом (все — потом!) я поняла, что этот сумасшедший и неправедный мир с его склонностью предавать, лгать и уничтожать себе подобных должен завидовать ей. И не только завидовать — преклоняться. Потому что он не стоит и одной морщинки на благородном старческом лице.
Дороги я не боялась, она была в моей крови, стелилась под ноги и манила дальше. Она началась из сгустка боли, как и положено зарождаться всему настоящему. Но тогда я не думала об этом, просто шла по белесой от узорчатой изморози сельской тропе, между погруженными в сон домами, затем — через лес, постепенно спускаясь к подножию горы. Дойдя до мифической автобусной остановки, которую символизировали две почерневшие от дождя рейки с выцветшим деревянным щитком, я порылась в кармане и вытащила связку ключей. Подержала их в ладони, подождала, пока металл нагреется… И забросила как можно дальше. Даже не услышала, как они звякнули…
Если я когда-нибудь устану от жизни и если у меня будет выбор, где закончить свои дни, вернусь в эти края, даже если буду на другом конце света…
…Девочки лежат на диване и смотрят по видику «Амаркорд». Где они достали эдакую старину, не представляю. Однажды (в той жизни, которой нет) я и сама безуспешно пыталась найти Феллини в видеопрокате. А эти, смотри-ка, нашли. Видно, в этом промышленном городе еще есть такие законсервированные во времени места, где можно найти все.
Краем уха я слушаю фильм и представляю его героев, но главное — погружаюсь в атмосферу провинциальной предвоенной Италии феллиниево-гуэровского детства, с тополиным пухом, туманом и мальчишеским томлением по любви. Я слушаю и тру, тру, тру, чищу кафель на кухне. Затем включаю пылесос. Девочки недовольно бурчат и прикрывают дверь. Я не обижаюсь. Наоборот, я счастлива. Я перестала трястись над вопросом: что будет завтра? Я поняла, что «завтра» — это не наступившее сегодня. Оно всего в нескольких часах от «сейчас». Поэтому — ничего страшного! Если сейчас я живу, дышу, двигаюсь — это уже хорошо. Думают ли о завтрашнем дне птицы, звери и цветы?…
Девочек зовут Люся и Вера. Я тру, чищу, мою и через дверь слышу, что теперь они включили магнитофон…
Она любит больных и бездомных собак
И не хочет терпеть людей,
Ей открыта ночь и не нужен день…
Она любит уйти в закат,
Но всегда на страже рассвет…
Отчего же ты сам не свой, когда ее нет?
Я понимаю, что мы еще могли бы найти общий язык, если бы эти слова не были для них — общими . Я тру, чищу и мою. Они — хозяйки положения. Их мать отличная женщина, которая подобрала меня на вокзале после нескольких недель моей любопытной жизни среди бомжей, у костра, в подворотнях, на чердаках заброшенных домов, на жестких деревянных стульях этого же вокзала. Я стала собакой, и она, хозяйка, подобрала меня на улице. Не побоялась подобрать. Потому что, как выяснилось позже, до своей сытой и напряженной жизни, которой она жила сейчас, она подбирала собак с улицы и лечила их. И пристраивала к хорошим людям. Так было, пока она удачно не вышла замуж. Удачно — я бы написала в кавычках. Ибо эта удача стала для нее началом конца любви к собакам. Я — была последней в ее жизни.
А наша встреча была последним днем в ее кризисе, после которого она решила жить удачно. Как и вышла замуж. Она пришла на вокзал — пахнущая хорошими духами, в норковой шубе, похожей на золотое руно, — чужая, чужая, — и села на обшарпанный стул рядом со мной. Она могла бы пойти в любой отель, но пришла сюда. По старой памяти. У меня не было такой памяти. Я всегда была удачливой девочкой. Времени, когда мы жили в коммуналке, я не помню. Помню только сумасшедшую тоску по НАСТОЯЩЕМУ. Типа: «Если смерти — то мгнове-е-енной!» Ну, нравились мне эти дурацкие песни. И еще: «Мы ехали шагом, мы мчались в боях…» Я еще застала времена, когда это пели в школе. Проехали! После настоящей в моей жизни могла быть только любовь. Проехали!
Сидя на вокзале в драных джинсах и бабушкиной фуфайке, я только теперь понимала, что настоящее есть только дорога, смена лиц и впечатлений — калейдоскоп ощущений, для которых пришла в этот мир. Это как нырнуть в зеркало и выплыть с золотой защитной оболочкой на всем теле. Мне было плевать, что я трясусь от голода.
— Ты, наверное, хочешь кушать? — спросила женщина в золотом руне.
Это «кушать» очень растрогало меня. Я действительно хотела именно «кушать», а не «есть» — горячего супа, а не оставшегося после посетителей забегаловки бутерброда. Пахнущего грязными пальцами. И рыбой. Я уже привыкла быть проще. Гораздо проще, чем того требовала моя душа.
— Да, — ответила я, стараясь, чтобы в голосе не прозвучал вызов. — А вы, очевидно, хотите поговорить?
Никогда раньше я не решилась бы на такую невежливость. Но я была почти растением, неким живым организмом, принявшим людской облик. Мне было наплевать на условности. Она могла бы тут же отойти. Но ей действительно хотелось говорить. И она повела меня в привокзальный ресторан. И заказала роскошный обед — крабовый салат, стейк с овощами, жюльены и коньяк.
Мне пришлось выслушать длинную историю о любви и ненависти. Но только начав слушать, я поняла — здесь дел не будет! Дорога подчиняется только сильным. А женщина в золотом руне хотела носить это руно и покупать фарфоровые сервизы ручной работы. Во мне взыграло чувство самосохранения, и, когда она сказала, что не прочь нанять меня в домработницы, я завиляла хвостом. Потому что мне нужно было передохнуть. И еще… Попробовать помочь.
— В тебе такая мощная энергетика… — сказала моя новая хозяйка. — Ты меня просто реанимировала.
В ресторане мы просидели до закрытия. Внутри меня разлилось необычайное тепло. Иногда нужно испытывать тепло — немножечко тепла и капельку сытости. Это такие простые вещи…
Она привела меня в роскошный дом — с двумя детьми и толстым мужем, которого я видела раз в неделю.
И вот теперь я тру, мою, чищу, убираю. И слушаю:
Она бродит по городу вслед за дождем,
То и дело меняя маршрут,
И ее не застать ни там и ни тут.
Она может сказать: «До завтра!»
И исчезнуть на несколько лет…
Отчего же ты сам не свой, когда ее нет?
Это — продолжение моей дороги. И я люблю ее.
Этот дом слишком велик даже для семьи из четырех человек. Для меня же он просто необъятен. Я убираю три просторных холла, три спальни и огромный зал-студию. Это не считая двух ванных комнат и такой же необъятной кухни, на которой два раза в неделю хозяйничает повариха из местного ресторана. Витая лестница ведет на «антресоли» — две узкие комнатки-купе под крышей, в одной из которых живу я. Другая, очевидно, предназначена для еще одной прислуги, которой пока нет. Может быть, она рассчитана на будущую няньку или, правильнее сказать, бонну.
Воздух в этом доме наэлектризован, и мне предназначено быть громоотводом. Это я поняла еще там, на вокзале и в ресторане за ужином с женщиной в золотом руне. Девочки четырнадцати и шестнадцати лет ненавидят отца. Ненавидят, но боятся и к вечеру затихают, как мыши, смывают с глаз и губ макияж. Отца ненавидят, а мать, кажется, презирают. Оба же супруга давно надоели друг другу. Такое впечатление, что посреди зала здесь разлагается труп любви. Из-за этого так душно. Но никто этого не ощущает — все слишком заняты собой. А я это чувствую всей кожей — своей новой оболочкой, покрытой непроницаемой зеркальной амальгамой, отражающей свет и тень.
Есть люди, которые не умеют жить без любви. Я имею в виду не тех, кто боится одиночества и поэтому во что бы то ни стало спешно ищет пару и пытается убедить себя в том, что боязнь одиночества и есть любовь. Нет, я говорю не о таких. Люди, угасающие без любви, — те, для которых это чувство, как хлеб и вода. Именно — хлеб и вода. А еще — соль. Булочки, сироп и бисквиты не пройдут! Хлеб и вода не знают изысков. Хлеб ломают руками, воду можно пить из ручья. И те, кто привык делать именно так, тупеют и жиреют от деликатесов. Превращаются в аморфное ничто, в зомби. Именно это и произошло с хозяином. Меня ужасало его вечное недовольство малейшим проявлением жизни, будь то приход соседки, звонок давнего друга, музыка, случайно вырвавшаяся из-под запертых дверей, смех на улице, лай собаки… Казалось, он накрепко закрыл свое сердце, разум, глаза и уши для любого проявления человеческого мужества, благородства и силы духа и вел себя так, будто бы он — единственный на земле, кто страдает от несовершенства. Но если бы он мог вытащить вату из ушей, он бы мог сравнить свои проблемы с несчастьями других — настоящими и неизбывными — и тогда бы все в его жизни построилось иначе. Может быть, вместо ежевечернего подведения итогов своим мизерным неприятностям и заботам он бы… посадил дерево или хотя бы расплакался над какой-нибудь хорошей книжкой, облегчив этим свою замутненную душу.
Когда рано утром он входил в кухню, мне хотелось стать невидимкой. Он не здоровался и никогда не смотрел в мою сторону. Просто заказывал: «Кофе. Без сахара», — и заслонялся какой-нибудь деловой газетой, недовольно сопя. В течение дня я его больше не видела, ибо приходил он очень поздно, а иногда и вовсе не приходил.
Хозяйка выходила после того, как за ним закрывалась дверь и стихал легкий шелест шин под окнами. Она тоже пила кофе, смотрела за окно долгим взглядом. А потом, стряхнув с себя дремоту, диктовала мне перечень дел на сегодня. Их было много. Мне было бы проще и легче выполнять указания, если бы этот дом был добрее…
Наверху, на «антресолях», куда я добираюсь под вечер, еле держась на ногах, все иначе: мягкий вечерний свет пробивается сквозь скромные ситцевые занавески, и от этого комнатка кажется утонувшей в меду. В ней хорошо спать. А в окно, расположенное над моей койкой (крыша скошена, как в мансарде), я вижу ветви высокого старого дуба. Иногда ветреными ночами он бросает в стекло желуди, и тогда я просыпаюсь. И долго не могу заснуть, не понимая, где нахожусь…
То мне казалось, что я все еще сплю на веранде в забытом Богом селе, и сердце мое сжималось от нежности. Только теперь я могла адекватно оценить то неторопливое, неспешное существование — ауру запахов, приглушенных звуков, среди которых самым громким был стук падающих яблок; свое состояние новорожденной — с мягкой покалывающей пустотой внутри, пустотой, постепенно заполняющейся чем-то новым.
То я вздрагивала, пыталась вскочить, быстро стряхнуть с себя сонливость, как на вокзале или привокзальных скамейках, — дабы успеть ретироваться от милицейской облавы и проверки документов. Иногда мне казалось, что я превратилась в невидимку — ни разу за все это время меня не проверяли. Меня как будто и не было.
О тебе я старалась не думать. И, кажется, не думала…
Мысли мои перескакивают с одного на другое — никак не могу собрать их воедино. Я снова боюсь повторения болезни. Слишком плотным и непроницаемым коконом я себя забинтовала. Жизнь всегда (заметь, всегда! ) казалась мне случайностью. Я и сейчас думаю, что нужно благословлять только один день, который начинается за окном, не задумываться о ближайших двух. Все, что я выстраивала в своем воображении, рухнуло в один миг — уютный дом, дальние страны, море цветов на подоконнике, любовно собранная библиотека, кот и пес, картины, фильмы, которые хочется смотреть множество раз, музыка, дождь, снег, новогодние елки, камин, хрустящие простыни и, конечно, тяжеленькое тельце полугодовалого малыша в руках… Нелегко было осознавать, что всего этого уже НЕ БУДЕТ. Я до сих пор не понимаю, откуда взялась сила принять это «не будет». Наверное, это во мне заложено. Ведь потом мне часто доводилось сталкиваться с людьми (такими, как моя хозяйка, например ) , которые не могли и не хотели смириться с очевидным и из года в год, день за днем ждали перемен. Каких? Да они и сами не могли это объяснить. В них изначально была заложена схема счастливой, безоблачной жизни, и смириться с тем, что в нее, как в прокрустово ложе, не может поместиться реальность, было выше их понимания. Я же цитировала про себя слова Мандельштама, с которыми он когда-то обратился к своей жене: «А кто сказал, что ты ДОЛЖНА быть счастливой?!» Правда — кто? И неужели счастье в том, чтобы всю жизнь «просвистеть соловьем»?
В апреле хозяева уехали отдыхать в Грецию. Перед тем в доме царило затишье. Как перед грозой. И она надвинулась, как только за родителями закрылась дверь. Девочки тут же повисли на телефонах (у каждой был свой мобильный), созывая друзей. А через час я получила кучу заданий, от которых голова пошла кругом. Откровенно говоря, я испугалась размаха намечающихся мероприятий и уже подумывала, не позвонить ли родителям девочек. А потом решила не вмешиваться.
В первый же день полученной свободы девочки не пошли в лицей и на все мои увещевания отзывались дружным смехом, в котором я почувствовала что-то зловещее. И не ошиблась. Вечером дом кишел народом. Я и раньше догадывалась, что за пределами отцовского гнездышка они вели достаточно бурную жизнь. К приходу своих гостей девочки (обе они были худенькими длинноволосыми блондинками с бледными личиками) преобразились в настоящих женщин-вамп. Глаза их были густо подведены, рты и щеки неестественно алели, волосы были уложены в сложные вечерние прически. Говорить им что-либо нравоучительное по поводу курения было бесполезно — они просто не обращали на меня ни малейшего внимания. Уверена: они считали, что мне лет шестьдесят! Или же что я — слепоглухонемая.
В мою миссию, кроме прочих дел по приготовлению несметного количества бутербродов и коктейлей, входила встреча приглашенных. Какие-то подозрительные личности — в основном мужчины, намного старше хозяек — сбрасывали мне на руки ветровки и плащи, предварительно достав из карманов бутылку, и проходили в комнату-студию. Когда их туда набилось как сельдей в бочку и сигаретный дым повис над потолком тяжелой сизой пеленой, раздался еще один звонок в дверь. К этому времени все уже были пьяны, музыка орала на весь дом, танцующие пары целовались в полумраке, а я сидела в коридоре под вешалкой, стараясь уследить за происходящим. Главным образом, за тем, чтобы гости не вынесли что-нибудь из квартиры и не шастали по родительским спальням. Я с ужасом думала о том, сколько работы мне предстоит после того, как гости уйдут. Да и уйдут ли?… Я не могла предположить, что убирать мне в этом доме больше не придется…
Итак, прозвенел звонок. Я открыла дверь.
И сразу поняла, что ради него-то все и затеяно, ибо до того девочки несколько раз выскакивали в коридор и разочарованно возвращались к гостям. Новый посетитель не был похож на остальных — одет подчеркнуто аккуратно, без трехдневной щетины на утонченном лице, хранящем какое-то брезгливо-ироничное выражение. Он был без бутылки и уж, конечно, без конфет или цветов. Войдя, он уставился на меня. И продолжал окидывать любопытным взглядом, пока я снимала и развешивала на «плечиках» его белый плащ. Я отвыкла от того, чтобы на меня смотрели в упор. Я и сама давно не разглядывала себя в зеркале, была уверена, что увижу в нем пустоту.
— Твое лицо я где-то видел… — сказал гость и бесцеремонно взял меня за подбородок, повертел влево-вправо. — Ты в парике?
Я удивленно пожала плечами. Отросшие волосы поднимались над головой эдакой шапкой и действительно напоминали парик. Я вырвалась, промолчала. Слава Богу, что в коридор выскочила Вера, за ней Люся. Под руки они повели гостя в комнату, там сразу же стихла музыка. Гость, очевидно, был значительным. Подозреваю, что здесь разыгрывалось пари: придет или нет? И мои барышни победили.
Я решила не ложиться спать, а в меру сил контролировать ситуацию и уселась на кухне, откуда хорошо была видна входная дверь. Сюда постоянно забегали неизвестные личности, заказывали бутерброды, требовали пива, льда, шампанского. Ближе к полуночи шум в зале начал стихать, но никто не уходил — гости дремали по углам.
Я опустила голову на стол и почти уже спала, когда в кухню зашел тот пришедший последним гость. Вид у него уже был достаточно потрепанный. Он со знанием дела оглядел просторную кухню.
— Хорошенький домик, — сказал он.
У меня не было никакого желания поддерживать разговор. К слову сказать, я вообще отвыкла разговаривать.
Гость сел напротив и окинул меня тем же пристальным взглядом.
— Да, я точно где-то тебя видел…
Мне казалось, что я, как препарированный лист, лежу на предметном стекле под микроскопом, даже почувствовала, как во мне зашевелились в беспорядочном броуновском движении всевозможные молекулы. Парень вел себя бесцеремонно, он опять взял меня за кончик подбородка и развернул к свету. Я дернулась, опрокинула хлебницу. А когда подняла ее с пола под тем же целенаправленным взглядом, он уже удовлетворенно улыбался, закуривая сигарету:
— Вспомнил! Такие зеленые глаза можно увидеть раз в жизни…
— Но я вас не знаю, — с трудом выдавила я.
— Так в чем же дело?…
Он курил, держа многозначительную паузу.
От его прозрачных злых глаз исходили тревожные импульсы.
— Я видел твою фотографию по телевизору, — наконец сказал он. — Вряд ли я ошибся, у меня хорошая память на лица. Ты в розыске.
— Этого не может быть… — еле выдавила я.
— Не хочешь, чтобы тебя нашли… — не слушая меня, констатировал он. — Это любопытно…
— Не знаю, о чем вы говорите. — Я попыталась встать, но он властно удержал меня за руку, усаживая на место.
— Не хочешь, чтобы тебя нашли, — повторил он, словно обращаясь к самому себе. — Следовательно, ты что-то натворила. Что?
Удерживая меня за руку, он подсел ближе. Я с трудом переносила его прикосновение. И не потому, что оно было наглым и настойчивым, — я пребывала в том измерении, когда любое человеческое прикосновение вызывает отвращение. Я могла гладить собак, держать на руках кошек, кормить рыбок, птиц, перетерпела бы пребывание на своем теле крысы или ужа, но от чужих рук у меня мутилось в голове, как и от необходимости соображать, защищаться. Помню, я невразумительно замычала и отчаянно затрясла головой, которую черными волнами начинала захлестывать ночь. Как тогда, в самом начале.
Опомнилась, когда он снова слегка потряс меня за подбородок:
— Ну, ну… Зачем так волноваться? Все решается мирным путем. Ну-ка, расслабься. Я тебя не собираюсь есть.
Он говорил с большими паузами, и от этого становилось еще страшнее — каждое слово казалось значительным, будто бы незнакомец знал обо мне все.
— Мне неинтересно, кто ты и откуда. Если ты боишься, значит, есть на то причины. Я их выяснять не буду. — Он снова помолчал несколько долгих секунд. — Но если на то есть причины, их нетрудно выявить. Логично? Тем более что мне (он сделал особый акцент на последнем слове) это сделать очень просто.
Я чувствовала, что превращаюсь в Иеланума…
— Итак, — продолжал он, — мы удачно встретились в нужное время, а главное — в нужном месте. И должны друг другу помочь. Словом, услуга за услугу. Согласна?
Мне захотелось — завыть долго и протяжно. Липкая ладонь поглаживала меня по колену, и отвращение от прикосновений заслоняло смысл сказанного…
— В общем, так, — рука остановилась и осталась лежать на моем дрожащем колене, как раскаленное дно сковородки, — мне нужны кое-какие документики твоего хозяина. Собственно говоря, ради того я и пришел к этим дурехам. Но я уже смотрел — все чисто. Скорее всего, они в сейфе. Но ведь он их когда-то достает! Уверен, что стол бывает завален бумагами. Вот кое-какие из них ты мне и достанешь. И я забуду о твоем существовании. Идет? Или ты хочешь денег? Скажи — нет проблем!
Тут мне хочется сказать об одной своей особенности, которая была давно. И которую я считала естественной. И, как оказалось теперь, просто спасительной: все, что я не могла или не хотела воспринимать, просеивалось сквозь картины, встававшие в моем воображении. Они всегда были разными. И их я запоминала больше, чем неприятные слова в неприятных ситуациях. Вот и теперь, не в силах выносить его руку на своей ноге, я вдруг увидела вокруг себя нечто полностью отличающееся от действительности. Cтаринную комнату викторианского стиля с камином, сумеречный полумрак, в котором вырисовывалось массивное кресло. В нем, спиной ко мне, сидела рыжеволосая девушка в зеленой накидке и алой атласной юбке. Ярко-желтые тени-мазки беспорядочно пульсировали в волосах, в складках одежды. Мне захотелось пройти дальше, чтобы увидеть лицо сидящей. Но потом я поняла, что этого не нужно, что картина цельная и без лица и что ее нужно рисовать именно с этого ракурса, с порога… И использовать только чистый цвет, не смешивая краски.
Лицо говорящего со мной на кухне расплылось, почти растворилось в этих красках, в этом романтическом полумраке другой страны и другой эпохи. Я думала о том, кто эта девушка у камина, почему она одна в такой неприветливой холодной обстановке. Разве не должны быть рядом компаньонка, клетка с какой-нибудь пичужкой или белая собачка?…
Картина растаяла, когда я почувствовала его губы на своей шее.
В этот момент в кухню влетела Вера. Вид у нее был воинственный.
— Все понятно! — взвизгнула она и сбила со стола несколько фужеров. Они со звоном разлетелись на мелкие кусочки.
На шум прибежала и младшая, Люся.
— Убирайся к себе! — приказала Вера.
Мне было все равно, совершенно не хотелось углубляться в еще один островок человеческих страстей. Очевидно, этот самоуверенный тип был служащим их отца и объектом желания обеих сестер. Сегодня могло произойти распределение ролей, которому я ненароком помешала.
Я молча поднялась.
— Так мы договорились? — дернул меня за руку парень.
Я вышла. Как во сне, побрела на свои «антресоли» и, не раздеваясь, упала на койку. Равнодушие охватило меня с новой силой.
Любовь — это очень страшно. Она больше и тяжелее, чем жизненный крест, данный Богом. Когда она уходит из жизни, все обесценивается. Любовь — это очень больно. Она — одна, незаменимая, и если случается что-то непоправимое и рядом с тобой оказывается кто-то другой — память тела остается. И эта память делает невыносимыми другие, новые ощущения. От них становится еще больнее…
Вот поэтому-то я думаю, что человек — мужчина или женщина — должен жить один. Навязывать другому свою волю, привычки, дурные мысли, комплексы, неудовольствия, вкусы, образ жизни — противоестественно. Желать от другого повиновения, подчинения и максимального откровения — подло. Если бы я поняла это раньше… уж, конечно, не оказалась бы в этом чужом городе. Когда-то давно я читала скучнейший роман Фаулза «Женщина французского лейтенанта». Сперва он показался мне затянутым, слишком приторным, нарочитым. Главная героиня была притянута в него за уши из другого времени: молодая женщина, жаждущая свободы (о, вот почему возникло то видение комнаты в викторианском стиле! ) и идущая к ней через обман и страдания. Откуда такой было взяться в ту эпоху! Потом я поняла, что мастерское описание времени, природы, истории — все ерунда, хитрость гениального романиста по сравнению с этой идеей. Сотни исписанных страниц — ничто по сравнению с маленьким детским лозунгом: «Люди, вы свободны!» Но страх и иллюзии, навеянные воспитанием, привычками, всем тем, что присуще только роду человеческому, гонят нас друг к другу, как волны океана. И этому течению очень трудно противиться. Уверена, что когда Фаулз описывал свою гордую героиню и упивался силой ее духа, кто-то на кухне заваривал ему чай или напряженно ждал в постели. Кто-то, кого он мог невзначай обидеть…
Я отвлекаюсь, прости. Но, тогда, следуя за клубком, который разматывался у меня под ногами, я много чего передумала и много поняла. Более того, мысли и картины, живущие своей отдельной жизнью у меня в мозгу, не давали впасть в отчаяние. Тем более что той ночью, через несколько часов после инцидента на кухне, я шла по предрассветному городу — совершенно свободная, все в тех же джинсах и фуфайке. Изгнанная и изрядно побитая моими маленькими фуриями.
И… И чувствовала себя счастливой. Потому что начинался новый незнакомый день. А ядовитый запах разлагающейся любви больше не терзал моего обостренного обоняния.
Город между тремя и четырьмя часами утра — потрясающее зрелище. Он лежит, как темный зверь с подпалинами на мерно вздымающихся боках, и еле слышно вздыхает во сне. Его кожу не терзают жаркие лучи солнца и тысячи стучащих каблуков. Он свободен, он принадлежит только себе и своим снам. Я поймала себя на том, что улыбаюсь. Может быть, впервые. Более того, мне хотелось громко смеяться. Странное и сладкое возбуждение охватило меня. Я забрела в сквер, забилась в дальний угол и опустилась на скамейку, деревья с уже проклюнувшимися листиками обступали меня со всех сторон веселым хороводом, я будто бы слышала, как из-под бурой корки земли с хрустом пробивается молодая трава. Страшно подумать, ведь я могла никогда не услышать этого! Наверное, кажется странным, что я была весела и спокойна? Но что мне было терять? Чего искать? Куда спешить?
Я задремала, а когда открыла глаза, было уже утро и взрыхленная земля вокруг скамейки действительно зеленела тоненькими ниточками травы… Глядя на нее, мне ужасно захотелось рисовать и вообще что-то делать своими руками, привыкшими больше к трубке пылесоса, стиральному порошку и кухонным тряпкам.
Умылась я, по давней привычке, в привокзальной уборной. Наверное, в эту ночь что-то изменилось во мне, ибо я впервые полезла в задний карман джинсов и вытащила на свет его содержимое. Оказывается, у меня еще были деньги, носовой платок и какая-то пластиковая карточка, на которой были напечатаны цифры номера телефона и английские буквы — «Джошуа Маклейн, доктор искусствоведения».
Был, как я уже сказала, апрель. И город еще не до конца очистился от серого налета затяжного пыльного марта. Мне ужасно захотелось других красок, другого воздуха. К тому же я поняла, что меня могут найти. Я подарила свою фуфайку какому-то старику и взяла билет в Крым…
В плацкартных поездах есть одна особенность: все едят вареные яйца. Причем сразу же после отправления поезда. Расстилают газеты, выкладывают на них горку яиц — на всю семью — и стучат, стучат ими о стол. Неприятный запах заполняет все душное пространство, скорлупа валяется под ногами. Именно с тех самых пор у меня и появилось стойкое отвращение к этому продукту.
Несмотря на то что сезон едва начался, поезд был забит пассажирами. Я сразу же залезла на верхнюю полку и укрылась с головой — от этого запаха, от докучливых и непонятных разговоров.
Южный город встретил меня запахом кофе и меда, криком чаек, многоцветием и гамом восточного базара. Но главным, конечно же, было море! Идя от вокзала по узкой улице, я чувствовала — оно где-то совсем рядом, за каменным парапетом набережной, огромное, сине-зеленое, все завитое молочно-белыми «барашками» и сверкающее мириадами зеркальных осколков. На море меня вывозили каждое лето — на респектабельные курорты с голубыми бассейнами и белыми шезлонгами, в которых я спала или запоем читала книги. Я никогда не видела, что происходит за зеленой изгородью пансионатов и домов отдыха.
Это новое для меня море пахло чем-то особенным — так, наверное, высоко в небе пахнут грозовые облака. Мне очень хотелось сразу же побежать к нему. Но я решила поступить благоразумно: пока у меня были деньги, снять комнату. И поэтому свернула в еще более узенькую улочку, всю увитую коричневыми жилами винограда, и вошла в первую попавшуюся калитку. За ней стоял добротный большой дом, весь двор был перетянут бельевыми веревками, на которых сушились постельное белье, полотенца и купальники. Легкий ветерок взметнул простыню, и за ней открылось пространство с садом и несколькими флигелями в глубине двора. У летней кухни восседала пожилая грузная женщина. Это была хозяйка, Мария Григорьевна. Очевидно, я не произвела на нее впечатления надежного человека, так как она сразу же предупредила, что комнаты в самом доме и во флигелях заняты, и предложила за полцены поселиться в небольшой постройке, похожей на сарай. Мне было совершенно все равно. Сарайчик показался мне раем: из мелких прорех в крыше живописно свисали золотые солнечные нити, а по углам висели душистые охапки высушенного разнотравья, к тому же на деревянной кровати лежала стопка свежего, застиранного до синевы белья. И все это — для меня!
Мария Григорьевна потребовала паспорт и деньги вперед. Деньги я дала — заплатила за десять дней, оставив другую часть на питание. А вот с паспортом… Пришлось соврать, что через несколько дней сюда приедут родители, которые как раз сейчас заняты пропиской в новой квартире. В общем, все обошлось как нельзя лучше.
Когда дверь за хозяйкой закрылась, я наконец-то смогла раздеться. Очень хотелось поскорее снять одежду, в которой здесь было уже жарко, выйти к морю, смыть с себя усталость и дорожную пыль, выпить чашку кофе на набережной. Раньше у меня никогда не возникало подобных мыслей…
Джинсы мои были уже сильно поношенными, и поэтому я, увидев на подоконнике среди столовых приборов нож, без труда пропорола ветхую ткань и соорудила из них шорты. С ними вполне гармонировала моя вылинявшая футболка. Больше ничего у меня не было, кое-какие тряпки, подаренные в городе хозяйкой, так и остались висеть в шкафу на «антресолях». Я пересчитала оставшиеся деньги, взяла пятерку, а остальные сунула под матрас и выскочила во двор. Мария Григорьевна окинула меня скептическим взглядом.
…Море опьянило. После первого купания показалось, что я окунулась в бассейн с шампанским, — меня укачало, в ушах поднялся шум, щеки горели. Я растянулась на круглой теплой гальке и закрыла глаза. Море шипело и пенилось, как масло на горячей сковороде. Хотелось есть. Впервые хотелось есть.
— Пахлава медовая! Орешки! Горячие домашние манты! — донесся до меня клич пляжной торговки.
Раньше я никогда ничего не покупала на улице, это считалось дурным тоном. Я взмахнула рукой и устыдилась этого жеста: мне показалось вульгарным подзывать к себе пожилую женщину таким образом. Но она быстро и охотно пошла в мою сторону, поставила у моего носа плетеную корзину и откинула накрахмаленную марлю. У меня захватило дух. Аккуратными горками здесь было сложено настоящее богатство: подрумяненные, лоснящиеся от меда, усыпанные сахарной пудрой сладости, имеющие форму расслоенного ромба. Как это было вкусно! Потом я снова купалась, и море благодарно слизывало с моих рук мед и патоку.
Я была на пляже так долго, что не заметила, как на набережной зажглись фонари, сиреневые сумерки надвинулись откуда-то из-за гор, алое солнце быстро нырнуло за горизонт и на город совершенно неожиданно обрушились совершенно осязаемые потоки густого цветочного запаха. Днем он был едва слышен, а к вечеру клумбы ожили и заполнили все пространство стойким ароматом ночных фиалок. Правда, его настойчиво теснил другой запах, такой же дурманящий, сочный, исходивший от мангалов с шашлыками и огромных медных чанов с пловом, который продавали прямо на улице. Набережная начала заполняться нарядными гуляющими парами. Странно, мне казалось, что в апреле здесь не так много людей.
Пора было уходить. Я купила порцию плова и съела его, сидя на парапете, наблюдая за людьми, за тем, как они чинно прохаживаются, рассматривая мольберты уличных художников, как кавалеры усаживают своих спутниц перед этими мольбертами и томятся в ожидании шедевра. Я решила, что завтра обязательно куплю себе бумагу и краски…
Ночь вступила в свои права, а жизнь на набережной разгорелась с новой силой. Все громче гремела музыка, а толпы отдыхающих сновали из стороны в сторону, как на вокзале или вещевом рынке. Я заметила, что некоторые художники, закончив работу, сгрудились на пустынном пляже у костра и жарят мидии, откупоривают бутылки с пивом и, кажется, собираются здесь ночевать…
Свое новое жилище я нашла с трудом, а когда наконец открыла знакомую калитку, то увидела, что жизнь во дворе бьет ключом. Семейство из четырех человек оккупировало стол и за обе щеки уплетало жирных вяленых бычков, парочка молодоженов уединилась в гамаке под развесистой акацией, мужчины во главе с хозяином устроились на табуретах под фонарем и азартно играли в карты. Мария Григорьевна, как царица, восседала у порога в большом плетеном кресле. И двор, и дом, и сад, и сама пожилая хозяйка этих владений — все было так не похоже на другие владения и другую бабушку там, в горах. Я поздоровалась, но никто не ответил. Я быстро юркнула в свой сарайчик и растянулась на прохладной постели, машинально пошарила под матрасом, нащупывая деньги. Их не было. Я перетрусила все белье. Тщетно. Хорошо, что хоть за проживание заплатила вперед!
То, что денег не было, не очень меня огорчило. Это означало лишь то, что завтра наступит новый день, в котором будут незапланированные заботы. Но я к этому привыкла.
Наверное, тогда я не была столь спокойна. Просто своих эмоций не помню. Возможно, их и не было? Я уже говорила, что могла хладнокров но взять в руки мышь и не закричала бы от прикосновения змеи. Если меня били — значит, я чем-то провинилась, если ночь застигала меня на улице — я пряталась в первом попавшемся подъезде или сквере. Я долго могла не есть, а когда ела (там, в доме, где работала ) , не испытывала никакого удовольствия. Но здесь, около моря, все немного изменилось. Мне впервые бешено захотелось рисовать. Все десять дней, что я имела крышу над головой, не отходила от группы художников. Они жили в палатках у подножия горы. Днем — загорали, купались, отсыпались или по очереди сидели на солнцепеке у мольбертов (вдруг повезет и кто-то захочет заказать свой портрет? ) , а вечером работали на набережной до полуночи, а потом до утра жгли костры, пили и пели под гитару. Их лица постоянно менялись — кто-то уезжал, кто-то приезжал. Однажды мне даже показалось, что я увидела одного из своих сокурсников. Но бояться мне было нечего — я сильно изменилась. Об этом говорили все мои отражения в витринах. Я и не думала, что меня можно узнать .
Август, 2005 год, Сан-Франциско
Джошуа Маклейн
Многоуважаемый мистер Северин!
Думаю, что в ближайшее время Энжи не сможет продолжить это письмо. Поэтому я решил закончить его. Как говорится у вас, чтобы расставить точки над «и».
Откровенно говоря, я заставляю себя писать. Самое простое — «убить» текст. Но тогда я чувствовал бы себя виноватым перед Энжи. И, прочитав все, что она написала (прочитав не нарочно, а по стечению обстоятельств), я не смог уничтожить ее слова. Ведь она надеялась, что вы их прочтете… Кроме того, считаю необходимым кое-что прояснить. И надеюсь, что после этого вы больше не побеспокоите нас.
Я бы предпочел сразу перейти к главному. Но не знаю, с чего начать. Я вполне понимаю, что вы должны чувствовать, читая то, что написала моя жена. Но спешу пояснить: это только то, что сохранилось в ее воображении. На самом деле, как мне кажется, все было гораздо хуже.
Должен признаться, что, когда я перечитывал все, что она смогла написать вам, мне трудно было удержаться от многих эмоций. Поэтому прошу простить за несколько неровный стиль.
Что же было на самом деле? Начну с конца. Я нашел Энжи на коктебельской набережной. Говорю «нашел» — но я не искал. Эта встреча была случайной, как и первая — в горах. Представляю, что вы думаете сейчас…
Узнать ее было почти невозможно. Все, о чем она писала выше, — маленькая толика того, что было на самом деле. Лицо и тело ее покрывали синяки и шрамы. Вы должны это знать. Ведь, повторяю — все, написанное ею, написано, когда она получила возможность жить. Я и сам теперь с новой силой понимаю сущность этой девочки — не замечать зла, которым переполнен мир, и в очередной раз удивляюсь вашей черствости и благодарю Бога за то, что он привел Энжи ко мне.
Первая наша встреча выглядела так: передо мной почти на самом краю скалы, с которой открывалось живописное море цветов — осенний лес, — стояло странное существо, перемазанное краской, с копной длинных, скрученных в трубочки волос. Я видел ее со спины и не сразу понял, парень это или девушка. Мое внимание привлек рисунок. А когда она обернулась, я обжегся об глаза. Такие глаза обычно рисуют на иконах — большие, печальные и… пустые. Именно такими глазами смотрят в толпу — на каждого и ни на кого лично. Я не знаю, как вам лучше это объяснить. Если художник, скажем, Рафаэль или Врубель, выбирал своей моделью земную женщину, в их изображениях жило выражение. Но на канонических полотнах — образ обобщенный. Лица святых — неэмоциональные. И поэтому они меньше понятны простым смертным. Вот такое лицо было тогда у девушки-художницы. Мне стало страшно. Затем я часто вспоминал это лицо, жалел, что не посмел заговорить…
А два года спустя снова увидел ее у моря. Хотя узнать ее было довольно трудно. Как я уже говорил, лицо, руки, ноги были покрыты синяками и царапинами. Одни были совсем свежие, другие заживали. Лицо, если смотреть на него в профиль, почти плоское, как вы видите на бумаге, запястья — тоненькие, как у ребенка. Взгляд, конечно же, изменился. В нем больше не было пустоты — только удивление. Видеть его было еще невыносимее.
Энжи сидела на набережной в ряду других уличных художников и рисовала портреты. Я заказал свой. Пока она рисовала, огонь выжигал меня изнутри. Вообще, в вашей стране — такой прекрасной и дикарской — этот огонь в себе я чувствовал не впервые. Возможно, потому что мои прадеды родились здесь… Но в этой девочке для меня словно сконцентрировалась вся боль от того, что я успел увидеть и узнать.
Я не решался заговорить с ней. Минут через сорок (я всячески оттягивал окончание работы — отходил покурить, крутился на стуле) она закончила. Портрет получился хорошо. Я заплатил за него вдвое больше, чем она попросила. Но Энжи вернула мне сдачу. Я немного отошел и стал наблюдать. Увидел, как к ней подошел какой-то тип в спортивных штанах и Энжи отдала ему деньги. Тип отсчитал какие-то копейки и протянул ей. Она благодарно улыбнулась и снова замерла, глядя на поток отдыхающих. Она работала с удовольствием. Я наблюдал за ней до поздней ночи. В свете фонарей она напоминала прозрачную ночную бабочку.
Затем она собрала вещи и ушла в сторону торговых палаток. Там купила чипсы и кофе в пластиковом стаканчике и пошла куда-то вглубь кипарисовой аллеи.
Огонь жег меня все сильнее. Она не должна была находиться здесь! Это я чувствовал каждой клеточкой своего тела. Вы же понимаете, о чем я говорю?
Я стоял под тенью старого раскидистого дерева и был готов простоять до утра, если бы она (а это было вполне вероятно) легла спать прямо на скамье. Но, съев чипсы, она направилась в сторону пляжа, где уже зажгли костер бродяги. Я едва успел перехватить ее у самых ступенек каменной ограды.
Не помню, что говорил…
Гораздо позже я понял, что слова для Энжи весили так же мало, как и деньги. Она доверяла ощущениям. Она улыбнулась мне. В этот момент мне показалось, что я искупался под солнечным душем. Я предложил ей поужинать вместе. Со стороны это, наверное, выглядело довольно грубо… Но Энжи была далека от реальности. К ней протягивали руку с куском хлеба — она не могла ее оттолкнуть. Все просто…
Еще тогда я с ужасом подумал, что, воспринимая все так буквально, она пережила много неприятных, возможно, опасных моментов.
… Нас не пустили ни в один более или менее приличный ресторан. Оборванные шорты и вылиняла футболка — это все, что у нее было. Все, что принадлежало ей, кроме полотняной корзины с бумагой и пастельными карандашами.
Тогда я повел ее в круглосуточный супермаркет, набрал всего, что можно было съесть в номере гостиницы без особого приготовления. Слава Богу, времена изменились, и я смог провести ее к себе без особых проблем. Дал ей халат, показал, где ванная комната.
Когда она оттуда вышла, удивиться пришлось мне. Она была настоящей красавицей. Это я заметил еще там, в горах. А теперь она вышла ко мне такая сияющая, с длинными рыжеватыми волосами, тонким нежным лицом, грациозная в каждом движении. Я смутился, как смущаются в присутствии особ королевской династии.
Вот так это было, так начиналось…
Всю ночь я просидел в кресле, глядя, как она спит. Думаю, она впервые за все время, прошедшее с нашей первой встречи, спала в нормальной кровати.
Больше я не отпускал ее.
Не знаю, насколько вы романтик и способны понять меня, но я чувствовал, что в мои руки упала звезда…
Когда — утром — я спросил, как ее зовут, она произнесла странное слово, некое странное созвучие: «И-е-ланум»…
Тогда я еще мало знал о ней, но понял, что ее необходимо вывезти отсюда. Вывезти, как вывозят старинные иконы и антиквариат. Нет, не подумайте, что я считал ее дорогой вещью или просто красивой женщиной. Поверьте, в своей жизни я видел и то, и другое…
Прошло почти полгода, прежде чем я смог легализовать ее, купив документы, и вывезти отсюда.
Мы переезжали из города в город. Я занимался научной работой, которая позволяла свободно передвигаться по стране. К исследованию искусства начала пятнадцатого века я добавил тему фольклора в старинной украинской вышивке, и это дало возможность путешествовать по отдаленным уголкам. На самом деле работу я закончил и вовсе перестал о ней заботиться. Все время я занимался Энжи. Она наконец заговорила, начала нормально есть…
Здесь я должен сделать признание. Однажды случайно (это было в парикмахерской какого-то маленького районного центра) я увидел вас по телевизору. Это было одно из многочисленных ток-шоу. Телевизор стоял посреди зала, и я невольно, как и другие клиенты, смотрел на экран. Ничего не воспринимал, пока не увидел фотографию Энжи.
Я едва удержался на месте!
В ту ночь я не спал… Тогда я уже знал, что Энжи ушла из дому, что у нее были вы.
Но не более. Кроме того, я боялся расспрашивать. Мои вопросы вызывали у нее такие приступы отчаяния, что приходилось пользоваться медикаментами. Я мечтал поскорее вывезти ее, показать лучшим психиатрам, которых знал лично.
В ту ночь после передачи меня мучил один вопрос: могу отдать ее вам?
Вопрос был риторическим. Ответ на него я имел однозначный. Но я видел ваши глаза! И если раньше я считал вас деспотом и злодеем, то теперь это впечатление развеялось.
Я понял, что-то не сложилось. Что-то на «высшем» уровне, о чем мне знать не стоит…
Вы, наверное, удивитесь, но я вас разыскал. Я хотел увидеть вас. Решение было нелогичным и почти женским. Ведь только женщины стремятся встретиться с соперницей, чтобы убедиться, что она… моложе и красивее. Но у меня была другая цель: хотел убедиться, правильно ли поступаю. Перед отъездом у нас оставалось несколько дней, которые мы провели в столице. Энжи не выходила из номера отеля, я улаживал дела. Наверное, вы хотели бы узнать, пытался ли я разыскать ее родителей? Могу ответить: да. И здесь все было в мою пользу. Мать находилась в психиатрической больнице, у отца уже была другая жена, и, судя по телепередачам, он был погружен в политические игры. Итак, оставались вы. И я подстерег вас у подъезда. Да, я видел вас… Вы вышли, пошли к своему авто, постояли, зажигая сигарету. Я впитывал каждое ваше движение. Только представьте, я бы подошел… и через час Энжи могла бы быть с вами. Я колебался только одно мгновение. За это мгновение я понял: не стоит. Не подумайте, что говорю так, чтобы оправдать свой поступок. Нет. Если бы Энжи могла быть счастливой с вами, я бы отступил. Но в вашей стране я сделал много странных наблюдений: мужчины здесь всегда требуют жертвоприношения.
Этого я никогда не мог понять! У вас удивительно красивые женщины, более того, они нуждаются в вас и склоняются перед вами, они пытаются стоять в тени и подавать вам полотенца, несмотря на то что устают и страдают не меньше. С материнских рук вы переходите в руки своих невест, оставаясь вечными детьми…
Я не мог бросить Энжи в таком мире! Я не хотел, чтобы она должна была оправдываться перед вами… Ни теперь, ни потом.
…Я отправлю вам это письмо, сотру ваш адрес и сразу изменю свой. Когда Энжи вернется из больницы, она не будет помнить, что писала вам. Надеюсь, что это было последнее психотерапевтическое обследование…
Я заберу ее через несколько недель. Я знаю, что она сядет в кресло на нашем балконе, я заверну ее ноги пледом, и она будет смотреть на океан… А я буду смотреть на ее трогательную тонкую шейку и чувствовать, что душа моя спокойна: я нашел то, чего мне не хватало в этом безумном мире.
И последнее. То, что написать труднее. Но я должен это произнести, а вы должны это знать: она не любит меня…
Прощайте!