История создания военной галереи

Беспримерное мужество, героизм и стойкость проявил русский народ в борьбе с полчищами Наполеона, поработившими до своего вторжения в наше Отечество почти все народы Европы. С восхищением вспоминали подвиги русских воинов современники и потомки. Отечественную войну 1812 года воспели в прекрасных стихах Жуковский, Батюшков, Пушкин и Лермонтов. Л. Н. Толстой запечатлел ее в грандиозной эпопее «Война и мир». О ней напоминают статуи Кутузова и Барклая-де-Толли у Казанского собора, Триумфальные Нарвские ворота, воздвигнутые в честь гвардии, возвращавшейся в Отечество в 1814 году, Александровская колонна на Дворцовой площади. Среди мемориальных сооружений, созданных в память 1812 года, своеобразным памятником является Военная галерея Зимнего дворца, входящая в настоящее время в экспозицию Государственного Эрмитажа. Здесь находятся триста тридцать два портрета военачальников русской армии – участников кампаний 1812–1814 годов, начавшихся вторжением французских войск в Россию и окончившихся менее чем через два года победоносным вступлением русской армии в Париж.

Портреты написаны в 1819–1828 годах английским портретистом Джорджем Доу и его русскими помощниками – Александром Васильевичем Поляковым и Василием (Вильгельмом Августом) Александровичем Голике.

Помещение галереи было создано архитектором К. И. Росси в весьма спешном порядке, с июня по ноябрь 1826 года, на месте нескольких небольших комнат в самой середине парадной части Зимнего дворца – между Белым (позже Гербовым) и Большим тронным (Георгиевским) залами, рядом с дворцовым собором.

Торжественное открытие галереи состоялось 25 декабря 1826 года, в день, ставший со времен Отечественной войны ежегодным праздником в память изгнания полчищ Наполеона из России. На церемонии открытия помимо двора присутствовали многочисленные ветераны былых военных событий – генералы и офицеры, а также солдаты гвардейских полков, расквартированных в Петербурге и его окрестностях, награжденные медалями за участие в кампании 1812 года и за взятие Парижа. Во время церковной службы в дворцовом соборе, предшествовавшей освящению галереи, солдаты кавалерийских полков были построены в Белом зале, пехотных – в Большом тронном. Затем те и другие прошли по галерее торжественным маршем мимо портретов военачальников, под командой которых они доблестно сражались в 1812–1814 годах.

Картина Г. Г. Чернецова запечатлела вид галереи в 1827 году. Потолок с тремя световыми фонарями был расписан по эскизам Д. Скотти, по стенам расположены пять горизонтальных рядов погрудных портретов в золоченых рамах, разделенных колоннами, портретами в рост и дверями в соседние помещения. По сторонам этих дверей вверху находились двенадцать лепных лавровых венков, окружавших названия мест, где происходили наиболее значительные сражения 1812–1814 годов, от Клястиц, Бородина и Тарутина до Бриена, Лаона и Парижа. Галерея, изображенная на картине, отличалась от современной только отсутствием хоров, своеобразными люстрами в виде громадных лавровых венков и тем, что была несколько короче. Кроме трехсот с лишним портретов, написанных Доу, Поляковым и Голике, в галерее уже в 1830-х годах помещены были большие конные портреты Александра I и его союзников – короля прусского Фридриха Вильгельма III и императора австрийского Франца Иосифа I. Два первых написаны берлинским придворным художником Ф. Крюгером, третий – венским живописцем П. Крафтом.

Такой, какой изобразил ее Чернецов, галерея просуществовала почти одиннадцать лет. Пожар, начавшийся в Зимнем дворце вечером 17 декабря 1837 года и– бушевавший здесь трое суток, уничтожил декоративное убранство всех залов, в том числе и Военной галереи. Однако ни один портрет не пострадал – они были вынесены гвардейскими солдатами, самоотверженно спасавшими их от огня. В 1838–1839 годах галерея была заново отделана по чертежам архитектора В. П. Стасова. В этом виде она сохранилась доныне.

В советское время галерея пополнилась четырьмя портретами чинов роты дворцовых гренадеров – особой части, сформированной в 1827 году из ветеранов Отечественной войны и несшей почетную караульную службу во дворце. Эти портреты написаны с натуры Д. Доу в 1828 году. Для нас они интересны и дороги как чрезвычайно редкие портретные изображения рядовых участников войны 1812–1814 годов. Это те самые герои-солдаты, что, непрерывно сражаясь, прошли от русской границы на Немане до Бородина, а Европе, начальник Главного штаба князь П. М. Волконский заказал Доу свой портрет. Во время сеанса в комнату вошел царь. Он был поражен сходством портрета и быстротой, с которой работал художник. Вскоре Доу получил приглашение приехать в Петербург для выполнения множества портретов русских генералов для Военной галереи в Зимнем дворце.

Предложение было заманчиво. Помимо написания заказанных царем портретов Доу, несомненно, мог рассчитывать на положение модного художника императорского русского двора и аристократии. Он ответил согласием и через несколько месяцев, весной 1819 года, приехал в Петербург.

Ни в одном из дворцов Европы не существовало портретной галереи, подобной той, что должна была украсить Зимний дворец. Создававшийся в это время в Виндзорском дворце «Зал памяти Ватерлоо», с его двадцатью восемью изображениями королей, военачальников и дипломатов, мог лишь навести на мысль о Военной галерее, где должно было разместиться более трехсот портретов.

Главный штаб получил приказание Александра I подготовить списки лиц, изображения которых предстояло написать для галереи. Условием ставилось участие этих людей в боевых действиях против французов в кампаниях 1812, 1813 и 1814 годов, уже тогда состоявших в генеральском чине или произведенных в генералы вскоре после окончания войны за отличия, проявленные в боях.

Это правило с самого начала соблюдалось далеко не всегда. Правда, в соответствии с ним мы не найдем в галерее портретов Д. И. Лобанова-Ростовского и А. С. Кологривова, генералов, руководивших в 1812 году в глубоком тылу подготовкой резервов для действующей армии. Нет и портрета будущего декабриста М. Ф. Орлова, произведенного в генералы в только что взятом русскими Париже именно за участие в переговорах о его капитуляции. Зато портрет графа Аракчеева оказался на почетном месте в галерее, хотя, как известно, этот всесильный временщик не только в 1812–1814 годах, но и за всю свою жизнь не участвовал ни в одном сражении. Для своего любимца царь нашел возможным сделать исключение.

Галерея сохраняется в неизменном виде со времени ее восстановления после пожара 1837 года. Поэтому наряду с портретами чтимых народной памятью героев двенадцатого года мы, помимо Аракчеева, видим в ней портреты и таких реакционеров, как Бенкендорф, Сухозанет, Чернышев и другие, сыгравших самую мрачную роль в политической и военной истории России. Вместе с доблестными боевыми военачальниками здесь запечатлено немало скорее придворных, чем военных людей, а также штабных прихлебателей или генералов, не прославленных храбростью в бою, но красноречивых в своих донесениях и угодливых перед начальством. Есть и такие, чья жестокость по отношению к солдатам и казнокрадство оставили свой след в памяти современников. Недаром один из доблестных участников Отечественной войны 1812 года писал о Военной галерее: «Сколько ничтожных людей теснят там немногих, по справедливости достойных перейти к уважению благодарного потомства! Глаза разбегаются, покуда отыщешь и остановишься на истинных героях этой народной эпопеи».

Составленные Главным штабом списки генералов передавались председателю Военного департамента Государственного совета графу Аракчееву, который представлял их Александру I, после чего они проходили утверждение Комитета министров и, наконец, сообщались в Инспекторский департамент Главного штаба, который должен был известить генералов о необходимости прибыть для позирования в мастерскую Доу, куда также направлялись копии утвержденных списков.

Вскоре после приезда Доу в Петербург в отведенной ему в Шепелевском дворце (находился на месте Нового Эрмитажа) огромной мастерской начали сменять друг друга позировавшие художнику русские военачальники. Вероятно, они первые разнесли по городу весть об искусстве англичанина, об удивительной быстроте, с которой он работает, в два-три сеанса создавая чрезвычайно схожие и эффектные портреты.

Доу прожил в России почти десять лет и выполнил здесь не одну сотню портретов. Какие же сведения об этом человеке сообщают нам его современники – петербургские знакомые? Ровно никаких, ни слова. Никто не оставил нам даже самого беглого описания его наружности, манер, не записал высказываний о нашей стране, так щедро оплачивавшей его труд. Это можно объяснить только тем, что Доу не сближался с русскими людьми. Он нигде не бывал, ни с кем не общался вне своей профессии. С первых дней жизни в Петербурге он напряженно и неутомимо работал, по многу часов простаивая перед мольбертом то в своей дворцовой мастерской, то в богатых домах частных заказчиков. И такая изолированность происходила вовсе не от безграничной преданности искусству – близко наблюдавшие его люди скоро разгадали, что Доу владела всепоглощающая страсть к деньгам. С этой страстью англичанин приехал в Россию и только ей рэвностно служил все прожитые здесь годы.

Всегда ли был таким этот несомненно талантливый художник? По-видимому, нет. Джордж Доу, сын гравера Филиппа Доу, родился в Лондоне в 1781 году. Он учился в Лондонской Академии художеств, которую окончил двадцати двух лет с золотой медалью, был хорошо образован – изучал древнюю литературу, владел четырьмя европейскими языками. Его крестным отцом и старшим другом был талантливый художник – жанрист и пейзажист Джордж Мсрланд, умерший в лондонской долговой тюрьме в 1804 году. Через три года Доу написал биографию Джорджа Морланда и издал ее за свой счет.

После окончания Академии Доу создал ряд картин, в которых стремился запечатлеть «в лицах и фигурах» выражение сильных человеческих чувств. Таковы «Бесноватый», «Негр и буйвол», «Мать, спасающая ребенка из орлиного гнезда» и другие. Через десять лет Доу занялся портретной живописью, которая вскоре принесла ему известность – в числе заказчиков оказались представители королевского дома и высшей аристократии. После пребывания в Ахене он провел зиму на континенте, в Германии, в Кобурге и Веймаре, где написал ряд удачных портретов, в том числе портрет Вольфганга Гете. Однако теперь Доу жаждал не столько известности, сколько больших денег.

В Россию приехал уже не юноша, который некогда скорбел о судьбе Джорджа Морланда и возмущался жестокостью погубивших его заимодавцев; окружавший Доу мир дельцов и торгашей, религией которого было поклонение золоту, заставил художника расстаться с иллюзиями молодости.

Что же могло быть заманчивее огромных, на много лет гарантированных заработков? За каждый портрет, написанный для галереи, Доу получал тысячу рублей ассигнациями (около 250 рублей серебром) – сумму для того времени значительную. Наиболее известным русским художникам за портрет такого формата платили в три-четыре раза меньше.

Как сообщалось в одной из журнальных статей 1820 года, Доу за первый год пребывания в России написал около восьмидесяти портретов для галереи. Осенью того же года он показал четыре лучших из них на выставке в Академии художеств, рядом с написанными до приезда в Россию портретами герцога Кентского, испанского генерала Олавы, лондонской актрисы О'Нейль в роли Джульетты и другими. Наконец, тут же посетители могли увидеть образцы заказов, выполненных Доу в Петербурге.

Выставка 1820 года с немногими, но тщательно подобранными работами Доу доставила ему звание «почетного вольного общника» Петербургской Академии художеств и, что было для него гораздо важнее, сыграла роль своеобразной рекламы. Многие члены царской семьи, придворные и министры, родовитые дворяне и гвардейские офицеры захотели быть написанными английским художником и наперебой заказывали ему свои портреты. И он успевал писать всех, не упуская ни одного выгодного предложения, работал как одержимый.

Первые два-три года Доу работал один, упрочивая свою известность. Потом в снятой им большой квартире в доме Буланта на Дворцовой площади[1] была создана целая мастерская по размножению портретов его работы, каждый из которых должен был принести автору как можно больше прибыли. Сначала здесь поселились вызванные из Англии граверы – зять Доу, Томас Райт, и младший брат, Генри Доу, принявшиеся репродуцировать в отличных гравюрах пунктиром и черной манерой произведения своего родственника. Спрос на эти листы, которые с выполненных в Петербурге досок печатались в Лондоне и привозились на продажу в Петербург, был велик, несмотря на высокие цены: хорошие оттиски стоили двадцать – двадцать пять рублей ассигнациями. Их приобретали сами изображенные, чтобы дарить близким людям, их родные, сослуживцы и подчиненные, штабы и управления, которые они возглавляли, учебные заведения, где учились, и т. п. Приобретали их, наконец, любители гравюр в России и за границей.

В 1822 году стало очевидно, что темп создания портретов для галереи необходимо ускорить. Генералы, служившие в Петербурге или близ него, как и бывавшие в столице по делам службы, уже посетили мастерскую Доу, а Инспекторскому департаменту Главного штаба далеко не всегда было известно место проживания вышедших в отставку генералов и тем более, где искать наследников и родичей тех, которые скончались к началу работы Доу. Поэтому военная газета «Русский инвалид» (№ 169) поместила сообщение о создании Военной галереи в Зимнем дворце, сопровождаемое обращением к отставным генералам и родственникам уже умерших с просьбой доставить в Петербург их портреты для копирования в нужном для галереи размере.

Архив сохранил много писем с различных концов России – от генералов Шестакова из Елизаветграда, Казачковского из Царицына, Вельяминова из Тифлиса, Сабанеева из Тирасполя и т. д., сообщавших о посылке в Главный штаб или прямо в мастерскую Доу своих ранее выполненных портретов, поясняя, что они не могут приехать в столицу, будучи заняты службой, по нездоровью или за дальностью расстояния. Конечно, не все решались многие недели трястись по плохим дорогам – а они везде были очень плохи, – направляясь в Петербург с Кавказа, Украины, Поволжья или Волыни только для того, чтобы два-три раза позировать художнику. Не так-то легко было для командующих бригадами, дивизиями, корпусами и особенно для старых, израненных в боях отставных генералов, доживавших век в поместьях, часто в глухих «медвежьих углах», предпринять такую поездку, обходившуюся к тому же недешево. Многие даже из Москвы присылали выполненные там портреты, хотя переезд из одной столицы в другую путешественника в генеральском чине, которому на почтовых станциях без задержки предоставляли сравнительно удобный ночлег и самых резвых лошадей, занимал всего трое-четверо суток.

Пересылка портретов в Главный штаб сопровождалась разнообразными письменными комментариями. Так, генерал Игнатьев, отправляя из Москвы портрет, писанный Кинелем, сообщал: «Работа его, рассматривая вблизи, покажется не из лучших, но вдали совсем другое действие, а главное, сходствие имеет большое». А генерал Сандерс, посылая из Дерпта свой портрет, писанный в 1811 году, просил только добавить на нем две медали, полученные за войну 1812 года, очевидно, новых наград он не удостоился.

Весьма своеобразны бывали письма родственников, препровождавших в Петербург портреты уже скончавшихся генералов. Так, вдова донского казака И. Ф. Чернозубова, умершего в 1821 году, Марфа Яковлевна, проживавшая в станице Голубенской, посылая портрет, писанный в 1806 году, утверждала, что «в течение времени его жизни в лице перемена была очень малая, лишь в волосах сделалась небольшая проседь».

Иногда поиски родичей, которые могли бы владеть нужным портретом, длились много месяцев. Так было с розыском изображения долголетнего приятеля М. И. Кутузова, бездетного генерал-лейтенанта Н. И. Лаврова, командовавшего в 1812–1813 годах 5-м пехотным (гвардейским) корпусом и умершего на походе в Германии. К тому времени, когда начались поиски его портретов, умерла и вдова генерала, но Инспекторский департамент получил известие, что в Кромском уезде Орловской губернии проживает сестра покойного, и обратился за содействием к гражданскому губернатору, который снарядил к ней земского исправника. Пространное «объяснение вдовы поручицы Катерины Ивановой дочери Сомовой» сохранилось в архиве. В нем сказано: «Покойный брат мой не позволял никому списывать с себя портретов и по сей-то причине оного портрета не бывало как у меня, так же и у покойной его жены». На этом «объяснении» начальник Главного штаба П. М. Волконский наложил краткую резолюцию: «Если нет портрета, то почесть дело конченным». Однако память о генерале Н. И. Лаврове сохранена в галерее в виде рамки, затянутой зеленым шелком с гравированными на золоченой дощечке его чином, инициалами и фамилией.

Случалось, что подолгу разыскивали и живых генералов, находившихся еще на действительной службе. С трудом выяснилось место пребывания командира 4-го резервного кавалерийского корпуса генерал-лейтенанта графа П. П. Палена (Палена 1-го), получившего отпуск для лечения. Главный штаб писал запросы в Министерство иностранных дел, выдававшее ему заграничный паспорт, потом обращался к младшему брату, также генералу П. П. Палену (Палену 2-му), в город Елец, пока наконец обрели искомого Палена 1-го в имении Эккау, под Митавой. Поиски заняли более полугода, после чего генерал сообщил, что когда будет в Петербурге, то «не упустит воспользоваться разрешением» быть написанным Доу. И действительно, его портрет в галерее имеет подпись художника.

Да, именно так, для создания каждого портрета требовалось особое разрешение или, вернее, утверждение царя. Мы уже упомянули, что докладывал Александру I о списках генералов, чьи портреты предполагалось писать для галереи, Аракчеев. Этот временщик, сдав в 1810 году пост военного министра Барклаю-де-Толли и получив новое назначение – председателя Военного департамента Государственного совета, оставался членом Комитета министров, которому и докладывал об утвержденных царем списках. Мы не встретили в архивных документах указания на случай, когда бы Комитет министров «отвел» кого-то, уже утвержденного царем. Однако далеко не все, внесенные Инспекторским департаментом в списки, утверждались Александром I, почти из каждого списка кто-то исключался по воле царя. Так случилось с генералами Пассеком, Мусиным-Пушкиным, Падейским, Родионовым, Красновым, Власовым, Вольцогеном и рядом других. Иногда «отклонение» сопровождалось мотивировкой. О Власове сказано: «Находился под следствием», о Вольцогене: «Как находящийся на иностранной службе». Чаще же встречается пометка: «Государь не соизволил на помещение в галерею». Это, например, сказано о любимце Суворова генерале И. К. Краснове, умершем от раны, полученной в канун Бородинского сражения. Больше повезло генералу О. В. Иловайскому (Иловайскому 10-му). На его письме из Новочеркасска, где он сообщает, что «полагает прибыть в Петербург по сдаче отправляемой ноне по войску должности», стоит резкая резолюция: «Не было повеления приезжать». Однако, очевидно, позже разрешение было дано, так как в галерее имеется портрет этого генерала с подписью Доу и пометкой: «Painted from nature».

Наконец, и списки, подаваемые Главным штабом Аракчееву, не обходились без пропусков имен порой весьма известных генералов, особенно если они были убиты на войне или скончались после нее, но до начала составления списков. В 1824 году в числе заказанных Доу портретов не значились имена таких известных военачальников, как К. Ф. Багговут, убитый при Тарутине, П. А. Строганов, умерший в 1817 году, и другие, правда позже все же появившиеся в галерее. Но и после открытия в ней не оказалось портретов М. М. Бороздина, В. А. Сысоева, Е. К. Криштофовича, И. А. Баумгартена, П. С. Лошкарева и других, что весьма удивляло современников. В середине XIX века военный историк генерал А. В. Висковатов составил список из 79 лиц, чьи портреты имели бы неоспоримое право быть помещенными в галерею, но в нее не попали по непонятным причинам.

Но вернемся к деятельности Доу. Сообщение «Русского инвалида», разошедшееся по всей России, несомненно, подействовало. После этой публикации резко увеличилось поступление в Главный штаб или непосредственно на имя художника портретов, которые требовалось скопировать в принятом для галереи формате. И не случайно как раз в это время в доме Буланта появляются два молодых помощника Доу – Александр Поляков и Василий (он же – Вильгельм) Голике. На них-то корыстолюбивый англичанин и переложил эту работу, в редких случаях только «подправляя» выполненные уже копии, касаясь их несколькими взмахами своей искусной кисти, но неукоснительно получая за каждый портрет установленный гонорар в тысячу рублей.

Рисковал ли Доу при этом? Нет или почти нет. Вероятно, расчет его был такой: раз человек не приехал позировать, то много шансов, что он вообще не появится в Петербурге, а следовательно, и не предъявит претензий к посредственно написанному портрету. Следует также учесть, что сообразно чинам, которые изображаемые лица имели в 1812–1814 годах, а не во время создания галереи, портреты должны были разместиться в ней так, чтобы весь нижний ряд, наиболее удобный для обозрения, и значительную часть второго занимал высший генералитет – семнадцать генералов от инфантерии, от кавалерии, от артиллерии и семьдесят девять генерал-лейтенантов. Для оставшейся же части второго и для трех верхних рядов, плохо видных зрителю, предназначались портреты генерал-майоров. К последней категории и относилась большая часть копированных в мастерской Доу портретов. Разумеется, в тех случаях, когда лицо, бывшее в 1812–1814 годах всего генерал-майором, ко времени создания галереи заняло видное положение – получило звание генерал-адъютанта царя или руководящее место в каком-либо ведомстве, как было с Закревским, Бенкендорфом, Левашовым, Виттом и другими, или если оно принадлежало к высшей аристократии, – в этих случаях Доу писал портрет сам, не жалея труда и таланта. И место портрета оказывалось во втором ряду, на виду у посетителей галереи.

Напомним, что в каждом ряду галереи находится семьдесят погрудных портретов (кроме верхнего, в котором – 62), из них, по нашему мнению, сам Доу написал всего лишь около 150 портретов.

Посмертные изображения лиц высшего генералитета, которые должны были разместиться в нижнем ряду, например портреты Платова, Дохтурова, Багратиона и других, он наверняка исполнил сам или, по крайней мере, в значительной степени «прошел» своей кистью. Подпись Доу имеют только семьдесят четыре портрета.

Добавим еще, что со стороны Главного штаба и Управления Зимним дворцом, в ведение которого должны были поступать портреты для галереи, никто в течение многих лет не проявил критического отношения к работам Доу. Оба эти ведомства готовы были всячески поощрять быстрое изготовление портретов, отнюдь не интересуясь качеством их исполнения, – ведь сам царь хотел поскорее увидеть галерею открытой, и он же избрал художника для ее создания. Доу сообщал об исполнении очередного заказа, и этого было достаточно, чтобы ему выплачивалась установленная сумма.

Русские помощники Доу были постоянно заняты копированием портретов, сделанных патроном, но не предназначавшихся для галереи. Мы знаем, например, что губернские дворянские собрания и правительственные учреждения заказывали Доу большие, в рост, портреты Александра I, являвшиеся копиями или незначительными вариантами полотен, уже написанных им для царских дворцов, и платили за каждый по две-три тысячи рублей ассигнациями. Такие работы Доу только подправлял и подписывал, а выполняли их все те же Поляков и Голике.

Наконец, на мольбертах молодых художников одна за другой сменялись копии с генеральских портретов, выполненных Доу для галереи, а также с портретов сановников и аристократов, исполненных им по частным заказам. Эти повторения, порой многочисленные, заказывали и сами изображенные, члены их семей и учреждения, которые они возглавляли, где заказ оплачивался из казенных средств или из средств, собранных по подписке среди чиновников. Вспомним, что в числе написанных Д. Доу были портреты А. А. Аракчеева, А. Н. и Д. В. Голицыных, В. П. Кочубея, архимандрита Фотия, M. M. Сперанского, Н. С. Мордвинова, А. П. Ермолова, Е. Ф. Канкрина, И. И. Дибича, И. Ф. Паскевича, П. М. Волконского, А. И. Чернышева, М. С. Воронцова и других, игравших видную роль как при Александре I, так и в первые годы царствования Николая I.

Известен также не один случай, когда особенно знатным и богатым заказчикам-генералам Доу отдавал написанные для галереи оригиналы, конечно за весьма крупную сумму, а в галерею направлялась копия, исполненная опять-таки Поляковым или Голике, сполна оплаченная казной как оригинал.

Копии, копии, копии – сотни копий выполняли в мастерской Доу никому не известные художники, день за днем, месяц за месяцем, год за годом.

Как же оплачивался их труд? Может быть, Поляков и Голике жили в довольстве и, пользуясь счастливыми обстоятельствами, так же, как их патрон, откладывали немалые деньги на «черный день»? Нет, сухой и черствый англичанин относился к Полякову и Голике с удивительным бессердечием. Кому могли они жаловаться? На что мог рассчитывать, кроме работы копииста, Голике, хотя и свободный, но не имевший художественного образования и, по отзыву современника, «бедный и робкий человек, не знавший себе цены»?

Еще хуже было Полякову, крепостному бесправному юноше, отданному в полное подчинение английскому живописцу своим барином, богатым помещиком генералом П. Я. Корниловым. Заключив в 1822 году договор, по которому Поляков поступал «в ученье и работу» к Доу вплоть до его отъезда в Англию, генерал Корнилов нимало не интересовался, исполняется ли обещание отпускать крепостного живописца в вечерние классы Академии, учит ли его чему-нибудь сам иностранный мастер, да и вообще как ему живется. А уж Доу позаботился, чтобы полностью изолировать крепостного художника от внешнего мира: он жил в квартире Доу, питался вместе с его слугами, здесь же работал с утра до ночи и нередко «болел грудью» от непосильного труда в нездоровой обстановке, а за дни болезни англичанин неумолимо высчитывал причитавшиеся Полякову жалкие рубли.

Приведем расчет «вознаграждения» крепостного художника. По договору, заключенному с его хозяином, он должен был получать восемьсот рублей ассигнациями в год. Из этой суммы четыреста пятьдесят рублей Доу высчитывал за скудный стол, а двести рублей Поляков отсылал в виде оброка своему барину. На одежду, обувь, белье, баню и т. п. оставалось сто пятьдесят рублей в год, из них же шли и вычеты за дни болезни. И это при тех огромных барышах, которые приносила Доу удивительно быстрая и точная работа подневольного копииста.

В последние годы пребывания в мастерской Поляков писал по одному царскому портрету в день – за сутки отрабатывал годовое жалованье! Трудился он в полном одиночестве. Ему запрещалось встречаться даже с Голике, находившемся в другой комнате той же квартиры. Оба они целыми днями видели только свои сменявшиеся бесчисленные холсты – копии.

В середине 1820-х годов Доу достиг зенита славы, он был окружен почетом и завален заказами. На гравюре Беннета и Райта по рисунку А. Мартынова, отпечатанной в 1826 году, Доу изображен в своей мастерской в Шепелевском дворце, где позировали ему русские военачальники и многочисленные представители высшего петербургского общества. Перед нами большой зал, залитый светом из двухъярусных окон, выходивших на Зимнюю канавку. Лепной потолок с дворцовой хрустальной люстрой, мраморные колонны, изразцовая печь, увенчанная вазой, блестящий узорный паркет – таков интерьер этой мастерской, в которой мы видим Доу, приготовившегося писать портрет Александра I. Царь в нарочито скромном вицмундире, со шляпой в руке, в манерной позе – именно таким мы знаем его на много раз повторенных портретах, подписанных Доу, и на гравюре Райта – остановился на фоне дверей, за которыми открывается перспектива Лоджий Рафаэля. Устремившийся к нему навстречу Доу во фрачном костюме, с кистью в правой руке, должно быть, приглашает Александра перейти в глубь мастерской, чтобы занять место перед мольбертом, лицом к свету. Все стены зала-мастерской покрывают готовые работы английского портретиста; здесь как бы выставка его произведений. Три верхних яруса «выставки» состоят из пятидесяти семи портретов, исполненных для Военной галереи. Размещенные таким образом, они давали посетителю мастерской отчетливое представление, как будут выглядеть стены галереи. Ниже – холсты большого формата, среди которых без труда узнаем портреты великого князя Николая, его жены с детьми, Кутузова, Барклая-де-Толли, Ермолова, князя Меншикова, Сперанского. Рядом с ними – в рост, поколенные, поясные – портреты светских красавиц, саногников, генералов, изображенных на фоне нарядных интерьеров или романтических пейзажей.

Мы не видим на гравюре еще одной стены зала-мастерской, выходящей на Миллионную, но она частично отражена в большом зеркале, стоящем справа от двери в Лоджию, и также вся завешена и заставлена готовыми портретами. На заднем плане, между печью и дверью, вверху, ясно видна картина Доу «Мать, спасающая ребенка из орлиного гнезда». В этой мастерской среди множества парадных портретов она кажется странной, чуждой окружающему ее мишурному блеску мундиров, орденов, бальных платьев и напоминает о времени, когда ее автор создавал картины по собственному замыслу, когда он ставил себе совсем другие задачи.

Можно сказать с уверенностью, что ни один русский художник не только в 1820-х годах, но и в более позднее время не знал таких великолепных условий для работы, какие были созданы для Доу двором и официальным Петербургом. Они окружили английского портретиста почетом, дали ему баснословный заработок и превозносили его произведения не только в салонной болтовне, но и в печати – развязным и бойким пером Фаддея Булгарина.

Одновременно с этим существовало и другое – критическое – отношение к работам и личности Доу со стороны русских людей, близких к искусству. Они осуждали поручение иностранному художнику такого глубоко патриотического по своему значению дела, как создание портретов Военной галереи. Почему иноземец будет творить этот памятник величайшим победам русского оружия, освободившего Европу от ига Наполеона? Разве не могли призвать русских художников к выполнению этой задачи? Выразителем такого мнения в печати был П. П. Свиньин, редактор-издатель журнала «Отечественные записки», впервые высказавший его, правда в очень сдержанной форме, вскоре после показа работ Доу широкой публике осенью 1820 года.

В статье, посвященной выставке в Академии художеств, подробно разобрав экспонировавшиеся на ней произведения Щедрина, Варнека, Воробьева, Мартынова, Егорова, Шебуева и других, особенно выделив живопись юного, безвестного еще ученика Академии – Карла Брюллова, Свиньин переходит к работам иностранных живописцев, среди которых останавливается на одном Доу: «Общее внимание привлекли к себе портреты г. Дова (Доу. – Авт.), коим посвящена целая комната, как по отличному искусству художника, так и потому, что всякий из русских видел в нем того артиста, коему судьба предоставила счастье передать потомству лики русских генералов, предводительствовавших воинствами, кои в 1812 году отразили несметные полчища Наполеона… Дов имеет необыкновенную способность писать скоро и схватывать сходство лиц… Жаль, что он очень спешит и не отрабатывает свои произведения таким образом, чтобы, потеряв сходство (то есть когда умрут изображенные на них лица. – Авт.), они могли оставаться картинами…».

В этой статье редактор «Отечественных записок» не решился прямо высказаться против выбора двора и ограничился приведенными здесь критическими замечаниями. Но в другой статье, напечатанной в том же выпуске журнала, читатель прочел дышащие горечью строки, осуждавшие предпочтение, оказываемое иностранцам, и едва ли направленные в иной адрес: «Главной препоной нашим артистам служит… остаток жалкого предубеждения нашего в пользу иностранцев, предубеждения столь сильного, что оно затмевает самое знание живописи. Достаточно быть иностранцем и приехать из Парижа, Вены, Берлина, чтобы обирать по произволу деньги… Он не имеет нужды в таланте, превосходящем таланты отечественных художников… Надобно, однако, отдать справедливость, что иностранные артисты решительно берут верх над русскими в особенной способности хорошо выставлять свой талант».

Как известно, деятельность Свиньина-журналиста в целом справедливо критиковалась еще передовыми его современниками, но его отношение к изобразительному искусству, нам кажется, заслуживает иной оценки. Неутомимый собиратель произведений русской живописи и памятников отечественной старины, Свинь-ин на страницах своего журнала впервые знакомил широкую публику с доступными только немногим собраниями произведений искусства, принадлежавшими частным лицам, освещал выставки Академии художеств, особенно внимательно относясь к произведениям русских живописцев, рассказывал о памятниках русского искусства, находящихся в провинции, выявлял таланты из народа.

Порой преувеличивая способности открытых им «самородков» – Слепушкина, Гребенщикова, Власова и других, П. П. Свиньин, однако, сумел по достоинству оценить дарование братьев Чернецовых, которых заботливо и бескорыстно опекал. Он же безошибочно определил творческие возможности В. А. Тропинина – тогда еще малоизвестного крепостного портретиста. С 1820 года Свиньин стал деятельным членом только что основанного Общества поощрения художников, сыгравшего – особенно в первые десятилетия своего существования – столь положительную роль в развитии и популяризации русского искусства.

Вероятно, если бы Доу ограничил свою деятельность в Петербурге исполнением портретов для Военной галереи и ролью модного портретиста высшего общества, подобного многим до и после него приезжавшим в Россию иностранным художникам, Свиньин не пошел бы дальше цитированных замечаний о преклонении русской аристократии перед всем иностранным и о живописи Доу, казавшейся редактору «Отечественных записок» эскизной и торопливой. Но предпринимательские замашки английского художника, его безудержное стремление к наживе и эксплуатация труда русских живописцев нашли в Свиньине сурового обвинителя, терпеливо собиравшего материалы, чтобы выступить с ними, когда выдастся благоприятный момент.

Доу продолжал изыскивать все новые пути для умножения своих доходов. Он уже не довольствовался барышами от продажи гравюр и бесчисленных живописных копий со своих работ. Мастерская на Дворцовой площади пополняется художниками Г. Гейтманом и А. Тоном, которые репродуцируют работы Доу литографией – способом, более скорым для выполнения и более дешевым, чем гравюры. Сначала это было только расширение «торгового ассортимента». Но через некоторое время мастерская выполнила литографскую репродукцию большого формата с портрета Александра I в рост Пропитанную лаком и наклеенную лицевой стороной на холст (при этом штрихи и другие особенности литографии становились невидимыми) репродукцию можно было расписать масляными красками и продавать за живописное произведение, что являлось уже прямым мошенничеством.

Смерть Александра I осенью 1825 года не изменила привилегированного положения Доу, перед которым открылась новая «золотая жила». Правительственные учреждения спешили заказывать ему портреты нового царя. Одно только Морское ведомство пожелало иметь тридцать больших портретов, которые за месяц написал Поляков.

Притоку подобных заказов, несомненно, помогала велеречивая реклама «Северной пчелы». Описывая в августе 1826 года посещение мастерской Доу и расхвалив портрет нового царя, Фаддей Булгарин писал: «Художник получил уже множество требований на оный из разных мест от Сибири до Лондона и Парижа. Между прочим, герцог Девонширский пожелал украсить им один из дворцов своих…» А через полгода в той же «Северной пчеле» было помещено объявление: «Желая, чтобы значительная часть верноподданных могла насладиться верным изображением своего возлюбленного монарха, г. Дов снял с подлинной картины самые сходные копии и решился распространять оные по всей обширной империи, доставляя по требованию не только в иногородние присутственные места, но и частным лицам». Можем ли мы, читая эти елейные строки, сомневаться в том, кто «снимал самые сходные копии» в таком количестве?

Вероятно, именно эта перегруженность Доу и его помощников заказами «со стороны», приносившая огромный доход алчному англичанину, была виной тому, что без малого через восемь лет после начала его работы в России сто с лишним погрудных портретов русских генералов не были еще выполнены. Но это ке отодвинуло срока открытия галереи. 25 декабря 1826 года на стенах ее находились двести тридцать шесть портретов, а сто шесть рамок, под которыми стояли уже фамилии генералов, оставались пустыми, затянутыми зеленым репсом. На торцовой стене, против входа в предцерковную, под балдахином был временно поставлен портрет Александра I в рост, который в будущем надлежало заменить изображением царя на коне. Несмотря на такую, казалось бы, очевидную «неисправность» в выполнении взятой на себя задачи, Доу присутствовал на открытии галереи в свите Николая I и был «героем дня», на которого изливались поздравления и любезности царя и лесть придворных.

Приближалось окончание дела, для которого англичанин был приглашен в Россию. Галерея требовала срочного завершения. Помощники Доу напряженно трудились над погрудными портретами. Самому мастеру предстояло написать семь больших портретов полководцев и самодержцев-союзников, что, несомненно, не представляло особой трудности для такого опытного живописца, тем более что над некоторыми из них – Кутузова, Барклая-де-Толли и Александра на коне – он уже немало поработал.

Однако с открытием галереи все законченные портреты стали доступны для обозрения, и не надо было обладать особенно острым глазом, чтобы убедиться в том, насколько неравноценны они по своим художественным качествам. Но это не особенно беспокоило Доу. Уверенный в прочности своего положения, он рассчитывал, и, наверное, справедливо, на сильное впечатление, которое производили на каждого многочисленные портреты в эффектно отделанном помещении, а также на то, что, как уже говорилось выше, два хорошо доступных глазу ряда занимали превосходно написанные им самим портреты, в то время как размещенные выше тонули в полумраке петербургского дня или в скудных отблесках восковых свечей. Рассматривая два нижних ряда – полтораста хорошо видных портретов, зритель мог убедиться в том, как успешно справился Доу с трудной задачей создания большого числа нивелированных единым размером изображений. И хотя Доу работал в модной для того времени романтической манере, стремясь к тому, чтобы герои его имели «победительный» вид, в портретах, написанных им самим, мы всегда ощущаем характер человека, его тонко подмеченную художником индивидуальность.

Есть основания думать, что в связи с приближающимся отъездом из России Доу в 1826–1827 годах был более прежнего озабочен увеличением своих и без того огромных доходов. Правда, и в столицах Западной Европы его ожидали почетный прием и выгодные заказы – за годы работы в Петербурге он был избран членом Флорентийской, Дрезденской, Стокгольмской и Парижской академий, а лучшие из выполненных им портретов, репродуцированные в гравюрах и литографиях, находились уже во всех крупных коллекциях мира, способствуя его дальнейшей славе. Но все же на такой размах его «художественной» деятельности, как в России, вряд ли можно было рассчитывать где бы то ни было. И Доу помещает в «Петербургских ведомостях» объявление о том, что его мастерская принимает заказы на выполнение портретов Александра I, Николая I и его жены в любом формате и любом количестве. В то же время он делает гостинодворского купца Федорова своим комиссионером и при его посредничестве отправляет партии работ Полякова и Голике на Макарьевскую ярмарку в Нижний Новгород.

Осенняя выставка 1827 года в Академии художеств выглядела как триумф Доу. Его произведениям было отведено лучшее помещение – конференц-зал, стены которого целиком закрывали более ста пятидесяти портретов. Двадцать из них изображали членов царской семьи; восемь – иностранных аристократов, ученых, писателей; десять – русских сановников. Здесь же поместили около ста двадцати из написанных для галереи погрудных портретов генералов.

«Северная пчела» посвятила выставке статью, в которой портретам Доу давалась восторженная оценка. «Даже те, которые не расположены хвалить г. Дова, как он того заслуживает, – отмечал Булгарин, – признают, что он пишет головы в совершенстве, а мы прибавим, что его компоновка, колорит, драпировка и рисунок соответствуют в надлежащей степени главному его искусству… Мы почитаем Дова за одного из первых художников нашего времени… Трудолюбие Дова и легкость в работе уступают только его дарованию».

В книжке «Отечественных записок», вышедшей несколькими неделями позже, был также помещен обзор выставки, написанный Свиньиным Начиная его с работ Доу, которые посетитель видел первыми, критик отдавал им должное, но высокие достоинства признавал только за тремя портретами – Мордвинова, Сперанского и Сухтелена. Большинство же других казались ему «вроде эскизов, набросанных на полотно яркою, смелою кистью, без малейшей обработки». При этом Свиньин замечал, что «чернота, которой оделось уже большинство портретов Военной галереи, происходит также от поспешности, с каковою написаны они без подготовления, что в живописи известно под названием a la prima, и причем сила асфальты[2] всегда поборет все прочие краски». Далее Свиньин пишет: «Между тем как периодические наши издания наперерыв старались превозносить произведения г. Дова, между тем как знатные и богатые россияне стремились приносить ему тучные жертвы, я один оставался неизменно при моем заключении об отличном таланте г. Дова и о непростительной небрежности его кисти в тех произведениях, кои оставляет он в России; я один осмеливался напоминать соотечественникам, что и у нас есть художники, исполненные талантов, требующие их покровительства…» Вслед за тем критик подробно разбирает работы русских художников, показанные в других залах выставки, с особой похвалой останавливаясь на произведениях Кипренского, Тропинина, Щедрина, Иванова, братьев Чернецовых, Венецианова и его учеников.

Скажем кстати, что Свиньин, был несомненно прав, отмечая неблагополучное техническое состояние работ Доу. После открытия Военной галереи и поступления ее в ведение хранителей живописи Зимнего дворца и Эрмитажа более двухсот портретов были в течение одного года партиями возвращены в мастерскую Доу для «исправления» – они действительно темнели и трескались от излишка асфальты.

По тону цитированной статьи можно предполагать, что к зтому времени Свиньин уже собрал достаточно материала, чтобы выступить в любой инстанции против Доу. Вероятно, наиболее сильным козырем являлась подготовленная не без его моральной поддержки просьба Полякова о заступничестве и освобождении из кабалы в мастерской Доу, адресованная Обществу поощрения художников. В этом документе крепостной живописец не только рассказывал о тяжких условиях своей жизни и эксплуатации, которой подвергался много лет, ко сообщал также, что Доу систематически обманывает заказчиков, выдавая за авторские повторения копии со своих портретов, выполненные его помощниками, и наживает этим огромные деньги. Многочисленные ссылки на конкретные факты и на лиц, которые могли их подтвердить, делали просьбу Полякова настоящим обвинительным актом.

3 февраля 1828 года «предосудительные поступки» Доу обсуждались на заседании Общества поощрения худояшиков под председательством одного из его основателей – статс-секретаря П. А. Кикина (в прошлом – генерала, участника Отечественной войны, портрет которого находится в галерее). Было решено не только попытаться освободить Полякова от крепостной зависимости (а тем самым и из мастерской Доу), на что уже собрали две тысячи рублей, но также немедленно особой докладной запиской сообщить о поведении английского художника Николаю I, считавшемуся покровителем Общества.

Обвинение было столь серьезным, что царь ответил очень скоро. По его приказу министр двора Волконский обратился к владельцу Полякова генералу Корнилову с запросом, сколько он желает получить за выдачу вольной своему крепостному художнику, и одновременно затребовал от П. А. Кикина все документы, касающиеся «предосудительных поступков» Доу. Общество тотчас представило новую обстоятельную докладную записку, в которой излагало известные нам разнообразные торговые аферы и обманы при выполнении заказов придворного ведомства, царской семьи и частных лиц, делая заключение, что Доу поступал «не как художник, думающий о чести, но как торгаш, который имел целью пребывания своего в России только одно накопление суммы и, ничем недовольный, пускался в предприятия коммерческие, даже непозволительные». В связи с этим действия Доу назывались без обиняков «преступным обманом», и внимание царя привлекалось к тому вреду, который принесла захваченная англичанином монополия на писание императорских портретов для дворцов и государственных учреждений, отнявшая заработок у многих русских живописцев.

Дополнением к докладной записке стали отдельные показания: купца Федорова – о продаже ему копий работы Полякова и Голике за оригиналы Доу, литографа и гравера Гейтмана – об изготовлении по заказу Доу литографированного портрета Александра I для росписи его масляными красками и, наконец, показания академика живописи Венецианова – о недобросовестности Доу, проявленной им при исполнении портрета князя Голицына.

Налицо были все основания для привлечения Доу к ответственности. Однако этого не случилось. Наоборот, именно в то время, когда Николаю I стали известны материалы Общества поощрения художников, Доу был награжден почетным званием «первого портретного живописца» императорского двора. Но через короткое время положение изменилось. То ли до царя дошли какие-то дополнительные сведения о неблаговидном поведении Доу, то ли уж слишком широко стали обсуждаться возмутительные факты, собранные Обществом поощрения художников, но в начале мая 1828 года английский живописец получил приказ немедленно покинуть пределы России. Доу уезжал весьма скромно, без проводов и огласки.

Ведущая роль Свиньина в разоблачении Доу несомненна. Он открыто говорил о своем деятельном участии в этом – в статьях, опубликованных в 1828 году, и в дошедших до нас письмах к частным лицам. Несомненно также, что для Свиньина смысл борьбы с Доу заключался не только в освобождении из его мастерской Полякова, но и в том, чтобы показать русскому обществу весь вред, проистекающий от слепого предпочтения иностранцев отечественным талантам.

Завершая рассказ о создании Военной галереи, нам остается добавить, что в феврале 1829 года Доу возвратился в Петербург, чтобы закончить портреты в рост Кутузова, Барклая и Веллингтона. Именно в это время были приняты в Зимний дворец и помещены в галерею последние (двадцать один) портреты, выполненные более года назад Поляковым и Голике. По заказам Главного штаба остались несделанными тринадцать портретов. Но мастерская Доу более не существовала, и эта группа никогда не была написана, – рамки с тринадцатью фамилиями так и остались пустыми, затянутыми зеленым репсом. Большинство поименованных на рамках генералов к этому времени уже умерли, но некоторые, как А. Н. Потапов, И. Д. Иванов и А. А. Юрковский, продолжали служить и занимали сравнительно видное положение.

Уже чувствуя себя больным, Доу возвратился в Лондон. Он умер 3 октября 1829 года сорока восьми лет от роду в доме своей сестры, оставив капитал в сто тысяч фунтов стерлингов (около миллиона рублей золотом).

Что же касается Александра Полякова, то судьба ему так и не улыбнулась. Вопрос об освобождении от крепостной зависимости был, казалось, решен еще в марте 1828 года, когда генерал Корнилов ответил на письмо министра двора, что согласен получить любую цену, которую назначит царь. Оставалось только совершить формальности. Но 10 июня того же года генерал умер в лагере русских войск под стенами осажденной турецкой крепости Журжа, и дело перешло к его наследникам. Последние совсем не торопились дать Полякову «вольную». Решение затянулось на целых пять с лишним лет, и только окончание Поляковым курса в Академии художеств, куда он был направлен Обществом поощрения художников, и необходимость присвоить ему звание свободного художника сдвинули это дело с мертвой точки. По новому письму министра двора наследники Корнилова дали свободу Полякову в октябре 1833 года и получили за это «подарок» – табакерку ценой в три тысячи рублей.

Вероятно, 1828–1833 годы были единственными сравнительно спокойными годами в жизни крепостного художника. Он наконец вырвался из мастерской Доу, подневольные отношения с помещиками его не особенно тревожили – молодые Корниловы ничего от него не требовали, кроме уплаты ежегодного оброка. Он мог учиться и работать на заказ. За работой над женским портретом и запечатлен Поляков на единственном дошедшем до нас его изображении – наброске Г. Чернецова, относящемся именно к этим годам.

Однако Поляков часто болел – сказывались шестилетний непосильный труд и полная лишений жизнь. В 1834 году он все чаще вынужден был просить помощи Общества поощрения художников. 7 января 1835 года Поляков в возрасте тридцати четырех лет умер от чахотки. Похоронили его за счет того же Общества. Дошедшая до нас опись имущества Полякова говорит о крайней его нищете. Вероятно в связи с несоблюдением каких-то формальностей, аттестат на звание свободного художника, документ, который несомненно мог доставить умирающему Полякову большую радость, так и не был ему выдан, хотя лежал готовым в канцелярии Академии более полугода.

По поводу творчества Полякова еще недавно высказывалось мнение, что он был талантливым и зрелым мастером и будто бы многие прекрасные портреты Военной галереи писаны им, а не Доу. Такое утверждение явно ошибочно. Подписные работы Полякова, исполненные им до поступления в мастерскую Доу и во время первых лет пребывания в ней, хранящиеся ныне в фондах Костромского областного музея изобразительных искусств, говорят о весьма скромном его даровании. Все эти портреты, изображающие многочисленных членов семьи генерала Корнилова, при очевидной правдивости и некоторой выразительности, очень однообразны, тусклы по цвету и слабы в области анатомии – в строении плеч, рук, пропорциях тел и т. д. Глядя на ранние работы Полякова, мы имеем право сказать, что он мог бы стать хорошим художником, не попади, на свое несчастье, двадцати одного года от роду в кабалу к Доу. Здесь он потерял и то немногое, чего достиг в Костроме, учась в юности у посредственного художника Поплавского.

Трагедия Полякова не в том, что Доу выдавал его оригинальные, якобы отличные работы за свои, чего никогда не было, а в том, что бесконечное копирование чужого рисунка, движений чужой кисти, цвета, увиденного чужим глазом, копирование по четырнадцать и более часов в сутки, продолжавшееся в течение шести лет, убило в крепостном живописце индивидуальное творческое начало, приучило его к штампу, от которого он уже никогда не мог отойти. Это трагедия, и она для художника куда страшнее, чем необходимость творить под чужим именем, но все же творить. Подобная работа для молодого живописца – неизбежная творческая смерть.

Если бы Доу хоть один портрет, исполненный Поляковым с натуры, выдал за свое произведение, то, конечно, современники, и прежде всего Свиньин, не преминули бы заговорить об этом. Написал бы об этом и сам Поляков в жалобе на тяжкую жизнь и работу у Доу. Нет, такого не было. Да и не нужно было англичанину идти в данном случае на обман. Пока он создавал себе имя, он работал один. Тогда им были написаны отличные портреты Сухтелена, Витта, Ланже-рона, Юзефовича и многих других. И дальше, уже имея помощников, Доу делал те портреты, которые должны были находиться в галерее на виду, а Полякову и Голике, как мы уже говорили, поручал писать копии с изображений умерших или безвыездно живших в провинции генералов.

Судьба Голике сложилась вполне благополучно. Он был человеком свободным, и это не давало Доу возможности заставить его нести такую же тяжкую живописную барщину, в которой зачах Поляков. После отъезда английского художника из России Голике поступил в Академию художеств и окончил ее в 1832 году. До конца жизни (1848) он работал в Петербурге как второстепенный портретист, получая порой выгодные заказы. Но и на Голике многолетнее копирование в доме Буланта наложило свою печать, которую не могла изгладить Академия. В 1834 году он написал автопортрет с семьей и покойным уже Доу, произведение, в котором только лица в какой-то степени удались художнику. Выполнение этого портрета свидетельствует о том, что Голике, очевидно, не питал неприязненных чувств к своему патрону. Созданный им облик Доу, вероятно, соответствует натуре: перед нами холодный, волевой человек, устремивший внимательный и жестокий взгляд на невидимую модель, которую он рисует…

Остановимся на некоторых данных, почерпнутых из послужных списков тех, чьи портреты находятся в галерее.

Во-первых, коснемся вопроса о том, скольких же человек из генеральского состава русской армии не было в живых или не состояло на действительной службе к началу работы над портретами галереи, то есть через пять лет после окончания войны. Послужные списки позволяют уточнить, что в кампаниях 1812–1814 годов были убиты или умерли от ран двадцать три генерала; за то же время скончались от болезней семь. В первое мирное пятилетие 1814–1819 годов получили отставку сорок шесть генералов, семь были отчислены от должностей, навсегда оставшись без нового назначения. В это время умерли двадцать два генерала, представители старшего поколения, – Барклай-де-Толли, Винцингероде, Гампер, Дохтуров, Платов, Панчулидзев, Ставраков, Тормасов, Шкапский, Шуханов и другие. Начав боевую службу еще в XVIII веке, они почти непрерывно продолжали ее в Молдавии и Валахии, в Богемии и Моравии, в Финляндии и других местах – всюду, где до 1812 года шли военные действия.

Во время войн начала XIX века смертность солдат от болезней в два-три раза превосходила число убитых и умерших от ран. Причинами такого положения были дурно организованное питание солдат на походе, их неудобная, тесная одежда – очень холодная зимой и мучительно жаркая летом, тяжелая ноша на марше, отвратительное состояние госпиталей. Для представителей высшего командного состава соотношение цифр оказывалось обратным. Оно и понятно: передвигались они только в коляске или верхом, зимней одеждой были обеспечены, питались хорошо, ночевали обычно в тепле и под крышей, лечили их своевременно и тщательно.

Из трехсот тридцати двух генералов, командовавших частями и соединениями в 1812–1814 годах, чьи портреты помещены в Военной галерее, восемьдесят воевали под руководством Суворова или служили под его начальством. Шесть из них в 1787 году сражались на Кинбурнской косе, трое – участвовали в 1789 году в разгроме турецкой армии при Фокшанах и Рымнике, двадцать семь – в 1790 году штурмовали Измаил, тридцать девять – сражались в 1794 году в Польше; семнадцать генералов были участниками Итальянское го и Швейцарского походов 1799 года. Некоторым посчастливилось быть соратниками великого полководца не в одной, а в нескольких кампаниях.

Для военачальников, учеников Суворова, Отечественная война 1812 года – время наивысшего патриотического подъема и полного применения накопленного боевого опыта. Но для большинства из них кампании 1812–1814 годов были последними. Начавшийся после Венского конгресса период политической реакции ознаменовался в армии поворотом к прусским традициям жестокой муштры, плац-парадной шагистики, «фрунтового акробатства» и всякого подавления инициативы – поворотом к полному забвению суворовских и кутузовских традиций. Боевые генералы, для которых солдат являлся соратником и товарищем, а не «механизмом, уставом предусмотренным», стали не нужны, их выживали «на покой» под предлогом возраста, ран и расстроенного в походах здоровья.

Просматривая данные о службе сорока шести генералов, ушедших или уволенных в отставку в 1814–1819 годах, мы узнаем, что двадцать один из них принадлежал к суворовским сподвижникам. А если прибавить к этому еще двадцать соратников великого полководца из числа убитых во время военных действий или умерших с 1812 по 1819 год, то окажется, что уже через пять лет после окончания войны с Наполеоном в армии не осталось и половины тех, кто по праву мог бы считаться продолжателем передовых традиций русской боевой школы, хотя многие из оказавшихся в отставке имели от роду всего лишь сорок пять – пятьдесят лет. Такое намеренное «очищение» рядов генералитета от лиц, имевших большой боевой опыт, и подсказанное этим опытом отношение к военному делу продолжалось и в последующие годы, уже при Николае I. А. И. Герцен писал: «Прозаическому, осеннему царствованию Николая… нужны были агенты, а не помощники, исполнители, а не советчики, вестовые, а не воины…»

Каково же было военное образование генералов – участников кампаний 1812–1814 годов? Оказывается, что только пятьдесят два человека учились в русских военных школах, в немногих существовавших в то время кадетских корпусах.

Значительно большее число (восемьдесят пять человек) начало свою службу нижними чинами гвардии и, дойдя в ней до старшего из унтер-офицерских – сержантского чина, было выпущено в армию офицерами, чаще всего капитанами. Следует помнить, что, по мысли Петра I, учрежденная им гвардия представляла собой отборные образцовые части, которые служили своеобразной военной школой – в то время единственной для пехоты и кавалерии. В гвардейские полки должны были вступать на действительную службу солдатами дворянские юноши. Пятнадцатилетние «недоросли» проходили эту службу с «фундамента» и, только накопив в ней необходимые знания уставов и строевые навыки, получали унтер-офицерский чин, дававший право на производство в офицеры армейских полков. Однако, начиная с царствования Анны Иоанновны, дворяне находили различные способы обойти этот тягостный для них закон. Во второй половине XVIII века, когда обязательная военная служба для дворян была отменена, но иметь офицерский чин было необходимо, чтобы занимать какое-то положение в обществе, установился обычай еще младенцами заносить дворянских сыновей в списки гвардейских полков. Таким образом, к пятнадцати-шестнадцати годам у них уже было «прослужено» столько лет, сколько требовалось для производства в офицеры, после чего, при желании, всегда можно было выйти в отставку.

Конечно, чтобы быть записанным в службу с детства, да еще в гвардию, нужно было иметь влиятельного покровителя – «милостивца», как тогда говорили. Вспомните приведенный Пушкиным в начале повести «Капитанская дочка» рассказ о такой записи прямо в гвардию сержантом еще бывшего «в чреве матери» Петруши Гринева. Тут же сказано, что запись эта была сделана «по милости майора гвардии князя Б., близкого нашего родственника». Удивительно ли, когда отец шестнадцатилетнего Петруши решает отправить его на действительную службу, то герой повести не сомневается, что в Петербурге его ждет привольная жизнь гвардейского офицера: ведь он уже столько лет числится сержантом гвардейского Семеновского полка и, конечно, вскоре по приезде в столицу при помощи того же князя Б. будет произведен в прапорщики гвардии. Однако суровый отец решает иначе: «Чему научится он, служа в Петербурге? Мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху…» И Петруша отправляется в Оренбургский край, где вскоре получает чин армейского прапорщика.

Мы уже говорили, что среди генералов – участников Отечественной войны, чьи портреты помещены в галерее, восемьдесят пять человек были выпущены из унтер-офицеров гвардии офицерами в армию, причем некоторые из них в очень раннем возрасте: так, граф А. И. Кутайсов получил чин армии капитана в двенадцать лет, К. И. Бистром – в четырнадцать, И. В. Сабанеев – в шестнадцать, барон А. В. Розен – в семнадцать и т. д. Таким образом, юнец, только что расставшийся с классной комнатой и гувернерами, сразу приравнивался к заслуженным в боях армейским ротным командирам.

Но еще быстрее делали карьеру те, кто проходил службу в гвардии и после производства в офицеры. Они постоянно были на виду у двора, не только на разводах и парадах, но на балах и в гостиных, успех в которых заменял иногда воинские доблести. Разумеется, и в этом случае быстрому продвижению по службе немало содействовали знатные и влиятельные родственники или иные связи в «высшем свете». Не случайно среди семидесяти четырех генералов, прослуживших всю жизнь в гвардии или перешедших в армию только для командования полками, бригадами и дивизиями (нередко, чтобы доходами с них поправить свои пошатнувшиеся дела), мы находим самых молодых генералов, представителей наиболее родовитых дворянских фамилий: Бахметевых, Бороздиных, Васильчиковых, Вельяминовых, Волконских, Воронцовых, Голицыных, Горчаковых, Левашовых, Олсуфьевых, Талызиных, Чернышевых, Чичериных, Шуваловых.

Существовала еще одна категория генералов – те, кто проходил всю службу в армейских частях; их – пятьдесят пять человек.

Правда, и среди армейцев были счастливцы, которым «ворожила» влиятельная родня, записывая их хотя и в армейские полки, но также почти что с пеленок. Однако таких – единицы. Большинство долгие годы тянуло нелегкую унтер-офицерскую лямку. Когда же наконец приходило производство в офицеры, жизнь такого служаки отнюдь не становилась похожей на праздник. Очень трудно было, достойно поддерживая «честь мундира», существовать на одно офицерское жалованье. В начале XIX века прапорщик получал всего двести рублей в год, капитан – триста сорок, полковник – девятьсот. Армейские полки участвовали в непрерывных войнах и постоянно маршировали с одних границ на другие. Правда, за убылью в боях производство в младшие чины шло довольно быстро, но выше майора и подполковника продвигались лишь отчаянные храбрецы и редкие счастливцы. Какие подвиги ни совершай армейский служака, а получить в командование полк ему вряд ли удастся, если это место пожелает занять переведенный из гвардии молодой, не нюхавший пороха офицер. Ведь за гвардейцем стоит влиятельная родня, и армейское начальство постарается оказать ей услугу, ожидая от этой родни поддержки в своем продвижении по службе. Вспомним типичных армейских офицеров из «Войны и мира» Толстого – доблестных, скромных и весьма немолодых капитана Тушина и майора Тимохина. И если такому офицеру все же удавалось дослужиться до генерал-майорского чина (жалованье – 2 тысячи рублей в год), то выше командира бригады он редко поднимался по служебной лестнице.

Как на пример такого счастливого варианта служебного пути армейского офицера можно сослаться на биографию генерала В. В. Ешина. В корнеты (младший офицерский чин в кавалерии) его произвели только после семи лет службы унтер-офицером. А когда в чине штаб-ротмистра в награду за редкую храбрость, проявленную в боях 1805 года, его перевели в гвардию, он через два года попросил о возвращении в армейский полк. Служба в блестящем, расквартированном в столице полку оказалась не по средствам офицеру, ничего не имевшему, кроме жалованья. В генерал-майоры Ешина произвели только в 1813 году, в разгар боевых действий, в которых он неизменно отличался храбростью и распорядительностью. В то время ему шел сорок второй год, и служил он уже двадцать пять с лишним лет. В чине генерал-майора доблестный кавалерист и умер через двенадцать лет, пробыв в должности командира бригады восемь лет и только за четыре года до смерти получив наконец дивизию.

Таков же примерно служебный путь и одного из героев Бородинского сражения П. Г. Лихачева, тяжело раненного в рукопашной схватке на батарее Раевского. Двенадцать лет пробыл он армейским унтер-офицером и еще четырнадцать лет провел почти сплошь в боях и походах, продвигаясь от чина прапорщика до генерал-майора.

Будущий фельдмаршал М. Б. Барклай-де-Толли проходил путь от корнета до генерала двадцать один год, много раз отличившись за это время в кампаниях против турок, шведов и поляков. Такая медлительность в производстве объясняется тем, что перед нами не родовитые дворяне, богачи, располагавшие связями и протекцией, а дети мелкопоместных или совсем беспоместных дворян или отставных офицеров в небольших чинах.

Но они, хотя и захудалые, владеющие порой всего лишь десятком крепостных душ, все же дворяне. И только в одном послужном списке генерала, участника боев 1812–1813 годов, мы читаем: «…из солдатских детей». Речь идет о генерал-майоре Ф. А. Лукове.

Наконец, были в числе русских военачальников тех лет люди, начавшие службу в иностранных армиях и принятые в русские войска уже офицерами, порой немалого чина. Известно, как гостеприимно встречали в России при Екатерине II и Александре I иностранных дворян, особенно с громким именем. В числе тридцати человек, перешедших из иностранной службы и бывших в 1812–1814 годах генералами, восемнадцать носили титулы принцев, герцогов, графов, маркизов и баронов. Из них пять были французами, эмигрировавшими в Россию после Великой французской революции 1789–1794 годов, шесть офицеров перешли из прусской и польской службы, остальные – голландцы, ганноверцы, датчане, саксонцы, австрийцы, гессекцы, неаполитанцы, венецианцы, сардинцы, корсиканцы. Многие из них, как граф Ланжерон, прослужив в русских войсках десятки лет, так и не выучились говорить по-русски; другие, как граф Беынигсен, так и не приняли русского подданства.

Небезынтересно отметить, как замысловато составлялись записи в формулярных списках о происхождении некоторых лиц с иноземными фамилиями, с детских лет являвшихся русскими подданными. Так, об убитом под Смоленском генерале А. А. Скалоне сказано: «французской нации из шляхетства, уроженец российский, принявший присягу на подданство, лютеранского закона»; о генерале Паттоне кратко – «австрийской нации»; о бароне Левенштерне – «уроженец виртемберг-штутгартский»; о генерале Росси – «итальянского шляхетства штаб-офицерский сын»; о бароне Дука – «сербской нации из дворян, уроженец города Анкона».

Таковы самые общие сведения о происхождении, военной подготовке и службе тех генералов, чьи портреты находятся в Военной галерее Зимнего дворца.

Отвечая на постоянный вопрос посетителей Эрмитажа, хочется сообщить, что если участником декабристского тайного общества из числа генералов, чьи портреты мы видим в галерее, был один С. Г. Волконский,[3] то среди осужденных декабристов находилось пятеро сыновей генералов, как на подбор доблестно сражавшихся с войсками Наполеона. Однако изображения только двоих – П. П. Коновницына и С. Е. Гангеблова – нашли место в галерее. Своим помещением сюда при Николае I оба портрета, вернее всего, обязаны незначительной роли, которую сыновья Коновницына и Гангеблова сыграли в событиях 1825 года.

Портретов же генералов Булатова, Ивашева и Сутгофа, чьи сыновья были заметными деятелями военного заговора против самодержавия, в галерее нет, и нам кажется справедливым кратко упомянуть о боевой службе этих достойных представителей русского генералитета.

Старший из них – Михаил Леонтьевич Булатов (1760–1825). Он начал службу, как многие дворяне среднего достатка, 15-летним рядовым гвардейского Измайловского полка и, пройдя унтер-офицерские чины, 20 лет выпущен поручиком в армейскую пехоту. Образование в формулярном списке обозначено весьма скромно: «Российской грамоте и читать, математике теоретической и практической знает». Начиная с 1783 года Булатов участвовал в боевых действиях на Кавказе и берегах Дуная, то в строю, то состоя квартирмейстером в армии Потемкина, строил батареи под Измаилом и штурмовал эту крепость, за что отмечен был самим Суворовым. Не раз его командировали для снятия карт, в частности, пограничных с Пруссией местностей и берегов Финского залива; видимо, под практической математикой и подразумевались примитивные картографические работы. Тридцати девяти лет от роду Булатов произведен в генерал-майоры и в 1808 году, будучи шефом Могилевского пехотного полка, направлен в Финляндию, где в составе дивизия Н. А. Тучкова (Тучкова 1-го) участвовал в ряде боев, проявив свою обычную храбрость. Но, 15 апреля откомандированный от дивизии с отрядом, состоявшим из трех батальонов различных пехотных полков, полуэскадрона гусар, сотни казаков, имевший в своем распоряжении несколько пушек, Булатов был атакован у Револакса вчетверо сильнейшим отрядом шведского генерала Кронштедта. После жаркого боя, дав последний залп из орудий, генерал приказал остаткам своих батальонов пробиваться из окружения штыками. В это время он был ранен сразу тремя пулями, упал с коня и очнулся в плену. Перенеся в Стокгольме тяжелую операцию – пуля угодила близ сердца, Булатов через год был отпущен из плена, оправдан военным судом и вскоре командирован в молдавскую армию. Здесь, командуя авангардом, он взял штурмом Исакчу, Тульчу и занял Бабадаг. Под командованием Прозоровского, Багратиона, Каменского и Кутузова генерал Булатов в течение трех лет участвовал в сражениях под Рассеватом, Татарицей, Рущуком и получил ряд боевых орденов – Анны I степени, Георгия III степени, Владимира II степени и золотую шпагу «За храбрость». В июле 1812 года корпус Булатова был двинут на запад, он участвовал в Отечественной войне, в разгроме саксонских и польских частей при Кладове, Горностаеве, Волковыске; в 1813–1814 годах отличился Булатов в боях под Дрезденом и при осаде Гамбурга, причем снова дважды был тяжело ранен. За свою боевую службу генерал Булатов получил двадцать восемь ранений.

По окончании войны с Францией Булатов командовал войсками в Бессарабии. В 1823 году произведен в генерал-лейтенанты, а в 1824 году назначен генерал-губернатором Западной Сибири. Скоропостижно скончался в Омске в мае 1825 года.

Архив сохранил свидетельство, связанное с историей создания Военной галереи, подтверждающее бесцеремонное, граничащее с грубостью отношение штабных чиновников к некоторым генералам, в частности, к Михаилу Леонтьевичу Булатову.

Приехав в Петербург по делам службы в начале 1823 года, он подал рапорт в Инспекторский департамент, ссылаясь на статью в «Русском инвалиде» и прося дать ему возможность безотлагательно быть написанным Доу, так как вскоре обязан был уехать из столицы к месту службы. На эту, казалось бы, столь естественную просьбу заслуженный шестидесятитрехлетний воин получил ответ, гласивший: «Портреты пишутся с тех только из господ генералов, участвовавших в прошедшую с французами войну, о коих воспоследует на то особое высочайшее повеление, но о вашем превосходительстве такового еще не было».

Второй по возрасту – генерал-майор Петр Никифорович Ивашев (1767–1838). Начало его военной службы типично для богатого дворянина конца XVIII века, обладавшего хорошими связями в столице. Восьми лет от роду Ивашев записан прямо сержантом в гвардейский Преображенский полк и двадцати лет выпущен ротмистром в Полтавский легкоконный полк.

Юноша был для своего времени хорошо образован, по формулярному списку он знал кроме русского «французский и немецкий языки, геометрию, архитектуру гражданскую и военную и рисование». Помимо строевых обязанностей, освоенных с отличием при штурме Очакова, Ивашеву довелось скоро узнать и саперную службу – заготовлять фашины, штурмовые лестницы и устраивать бреш-батареи для штурма Измаила, при котором он снова отличился храбростью и был ранен. Деятельный, толковый и отважный молодой офицер расположил к себе Суворова и быстро по его представлению получил чины секунд– и премьер-майора, в 1794 году – подполковника, в 1795 году – полковника. Ивашев успешно исполнял хлопотливую должность генерал-квартирмейстера штаба Суворова и тридцати одного года от роду, в 1798 году, произведен в генерал-майоры. Вскоре вышел в отставку «по приключившейся болезни».

Вероятно, именно в ближайшие после этого годы Ивашев написал обширные поправки к сочинению Антинга о Суворове, которые поручил ему сделать сам великий полководец. В 1807 году Ивашев избран начальником губернской милиции (ополчения), которую успешно и быстро сформировал, за что награжден орденом Анны II степени. В 1811 году Ивашев вновь поступил на службу. На этот раз он становится начальником 8-го округа путей сообщения, в который входили губернии Эстляндская, Курляндская, Лифляндская, Виленская, Минская, Могилевская, Смоленская и Псковская, то есть почти вся территория будущего вторжения в Россию армий Наполеона. Естественно, что при начале военных действий Ивашева назначили директором военных сообщений действующей армии. Ему подчинялись пять пионерных, одна минная рота, а также три тысячи ратников ополчения, используемых как рабочая сила. Они возводили земляные укрепления, наводили, а затем разрушали мосты, исправляли дороги. В формуляре Ивашева отмечено участие в боях при Витебске, Островне, Смоленске. За бесстрашие, проявленное в Бородинском сражении, он награжден орденом Анны I степени. К бою при Тарутине под руководством генерала подготавливались пути для ночного продвижения русских войск, и во время боя он направлял по ним колонны и устанавливал на позициях артиллерию. «Потом при напорном быстром движении армии на отступавшего неприятеля, – читаем в формулярном списке Ивашева, – вслед приготовлял пути и переправы через лежащие там реки, через Днепр и Березину». Участвовал он в боях при Малоярославце и под Красным, а «в 1813 году, занимаясь тою же должностью, был в сражениях при Люцене, Бауцене… и при взятии города Пирны, в сражении под Дрезденом и Кульмом. В 1814 году при блокаде крепости Гамбурга и при занятии оной российскими войсками».

Пятидесяти лет от роду, в 1817 году, Ивашев вновь вышел в отставку и навсегда поселился поблизости от Симбирска в своем поместье. Здесь он деятельно занялся сельским хозяйством, с редкостной по тому времени гуманностью относясь к крепостным крестьянам. Несомненно, характер просвещенного отца повлиял на мировоззрение его единственного сына – декабриста Василия Петровича Ивашева.

Всего на год моложе Ивашева был отец декабриста Александра Николаевича Сутгофа, сыгравшего весьма видную роль в событии 14 декабря на Сенатской площади. Генерал-майор Николай Иванович Сутгоф, или Сутгов, как сам он подписывался, был человеком скромного происхождения, возможно не из дворянского сословия, так как в формулярном списке значится: «Из чиновников Великого княжества Финляндского». Пятнадцати лет Сутгофа зачислили на статскую службу канцелярским чиновником, но через три года он перешел на военную в чине поручика 4-го Финляндского егерского батальона. За отличие в войне со шведами 1788–1789 годов был переведен в лейб-гренадерский полк (тогда еще не гвардейский), здесь дослужился до чина полковника и был назначен командиром Воронежского мушкетерского полка, вскоре переименованного в 37-й егерский. Во главе этой части Сутгоф сражался с 1808 по 1811 год с турками. В его формуляре названы бои под Гирсовом, Бабадагом, Рассеватом, Силистрией, Татарицей, Браиловом, Шумлой, Рущуком, участие в них отмечено орденами Георгия и Владимира IV степени. Из этих кампаний Сутгоф выходит невредимым, но, перейдя с Дуная на западную границу, где первоначально сражается с поляками и саксонцами, а затем с французами, получает несколько ран: при Кацбахе – легкую в грудь, при Лейпциге – ружейной пулей в правую ногу и картечью в левую. За кампании 1812 и 1813 годов полковник награжден золотой шпагой «За храбрость», орденами Владимира III степени и прусским «Pour le mйrite».

2 февраля 1814 года Александр I подписывает указ о производстве Сутгофа в генерал-майоры. В тот же самый день 8-я русская пехотная дивизия, приданная к армии прусского фельдмаршала Блюхера, не подозревавшего о близости Наполеона с его главными силами, подвергается нежданному нападению французов, и в бою у селения Монмери полковник Сутгоф был ранен саблей в голову и взят в плен. Однако победы над частями армии Блюхера 30 января – 3 февраля не изменили судьбы Наполеона. 18 марта русские и их союзники берут штурмом Париж, и вскоре освобожденный из плена Сутгоф узнает, что вот уже два месяца, как он произведен в генерал-майоры. 8-я пехотная дивизия возвращается на родину, в августе устраивается на квартирах в Польше, а в апреле 1815 года вновь отправляется в поход во Францию. Наполеон бежал с острова Эльбы, и 3 июня 1815 года бригада Сутгофапереходит французскую границу, опоздав, впрочем, к бою под Ватерлоо. Дивизия участвует в блокаде крепости Метц и в августе трогается снова в поход, уже на постоянные квартиры в местечко Короп Черниговской губернии.

Роковой для Сутгофа 1825 год застал его в Москве командиром бригады в одной из дивизий 5-го пехотного корпуса. Единственный сын делал, казалось, такую удачную карьеру – в двадцать четыре года поручик гвардии и командует ротой. И вдруг известие о событиях 14 декабря… Осужденный и приговоренный к пожизненным каторжным работам бывший гвардейский поручик, закованный в кандалы, отправлен в Сибирь, а его отец после долгих и унизительных хлопот получает место коменданта в Гельсингфорсе. Весьма вероятно, что этому назначению помогло записанное в его формуляре знание языков «российского, французского, немецкого, шведского и финляндского».

Портрета генерала Сутгофа найти не удалось, как не удалось установить и даты его смерти. Известно только, что из «числящихся по армии» приказом Николая I он уволен 4 января 1834 года.

Наконец, следует упомянуть о генерал-лейтенанте князе Александре Васильевиче Сибирском. Его имя фигурирует в двух известных нам архивных документах – в списке портретов, заказанных Д. Доу, составленном в августе 1826 года, и во втором, составленном, очевидно, архитектором К. И. Росси на те портреты, которые еще не получены от живописца, но уже размечены – где именно, в каком ряду и порядке они должны быть помещены в галерее.

В последнем списке 106 портретов, 105 из которых налицо в виде полотен или затянутых шелком пустых рамок с подписанными чинами, инициалами и фамилиями. Не хватает только одного – генерал-лейтенанта А. В. Сибирского. Кто же мог его вычеркнуть из списка, исключить из числа достойных помещения в этом своеобразном пантеоне русской военной славы? Очевидно, только Николай I.

Но за какие грехи могла постигнуть Сибирского такая кара? Собранные нами сведения говорят прежде всего о честной боевой дороге. Вот она в самых кратких чертах. Родился в 1779 году и, будучи сыном генерала, записан при рождении унтер-офицером в гвардейский Преображенский полк. Действительная служба началась для родовитого юноши[4] в шестнадцать лет в чине майора Черноморского гренадерского корпуса. Девятнадцати лет он – подполковник, двадцати одного года – полковник, а в двадцать четыре – командир Нарвского мушкетерского полка, во главе которого впервые попадает в огонь сражений в 1805 году под Кремсом и Аустерлицем, где получил разом три ранения. В 1808–1809 годах Сибирский сражался в Финляндии со шведами при Кухайоках, Оровайсе, Торнео и за отличие в последнем бою произведен в генерал-майоры. Тогда же назначен шефом Могклевского пехотного полка вместо генерала Булатова.

В корпусе Витгенштейна, прикрывавшем от французов пути к Петербургу, Сибирский встретил войну 1812 года. Со своим полком он участвовал в боях при Клястицах, Свольые, Полоцке, во второй раз при Полоцке и на Березине. В 1813 году сражался при Люцене, Бауцене и Рейхенбахе, где был тяжело ранен в правую руку и в бок, после чего отправлен на излечение в Варшаву. За последние кампании Сибирский награжден орденами Георгия III степени, Анны I степени и алмазами к золотой шпаге «За храбрость», полученной раньше.

Окончилась война, началась мирная строевая служба. С 1822 года Сибирский – начальник 18-й пехотной дивизии на юго-западе России. Не здесь ли следует искать причины гнева на него императора Николая? Собранные нами свидетельства современников сообщают, что 18-я дивизия на смотру осенью 1823 года оценена Александром I как отменно хорошая в строевом отношении и что особенно отличился Вятский пехотный полк, глядя на эволюции которого, царь – великий знаток фронтовой выучки – воскликнул: «Превосходно! Совсем как гвардия!» – и пожаловал командиру полка три тысячи десятин земли. Также отличал и хвалил этого полкового командира в своих дошедших до нас приказах и начальник дивизии. А полковник был не кто иной, как Павел Иванович Пестель – вождь Южного тайного общества, арестованный в своей квартире в местечке Линцы 14 декабря 1825 года. В этом же полку служил член тайного общества майор Н. И. Лорер, арестованный в Тульчине 23 декабря. А другим полком той же дивизии – Казанским – командовал также член тайного общества полковник П. В. Аврамов, арестованный 19 декабря. Пестель через полгода будет приговорен к смерти, двое других – к двенадцати годам каторги каждый.

И вот что интересно отметить. Вслед за их арестом от начальника дивизии затребовали формулярные списки, которые были отправлены в Петербург и сохранились в следственных делах декабристов.

Конечно, 1 января 1826 года, которым датированы списки, Сибирский уже знал, как и все его окружавшие, о восстании 14 декабря в Петербурге и об аресте многих офицеров-заговорщиков. Последней графой формулярных списков стоял вопрос: «К повышению достоин или зачем не аттестован?» Другие генералы, которые в эти тревожные дни заполняли формуляры своих арестованных подчиненных, оставляли этот вопрос без ответа, а то начисто опускали, не вводя его в график формуляра, или, наконец, писали: «По высочайшему повелению в заключении находится». А князь Сибирский заверил своей подписью во всех трех формулярах четко выведенное «достоин», хотя, конечно, понимал, что это слово сейчас мало уместно: как же достоин, когда арестован, взят под конвой и заточен в Петербурге в крепость как государственный преступник!..

Видимо, Николай I знал отношение генерала к Пестелю, Аврамову, Лореру, царь не простил ему давних похвал «образцовому» командиру Вятского полка и слов «достоин» в формулярах арестованных…

* * *

О том, какое впечатление производила галерея на современников, существует немало свидетельств в русской журнальной и мемуарной литературе 1820 – 1830-х годов. Но, вступая в галерею, каждый прежде всего вспоминает первые строфы прекрасного стихотворения Пушкина «Полководец»:

У русского царя в чертогах есть палата:

Она не золотом, не бархатом богата;

Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;

Но сверху донизу, во всю длину, кругом,

Своею кистию свободной и широкой

Ее разрисовал художник быстроокой.

Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,

Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,

Ни плясок, ни охот, а все плащи, да шпаги,

Да лица, полные воинственной отваги.

Толпою тесною художник поместил

Сюда начальников народных наших сил,

Покрытых славою чудесного похода

И вечной памятью Двенадцатого года.

Нередко медленно меж ими я брожу

И на знакомые их образы гляжу,

И, мнится, слышу их воинственные клики.

Из них уж многих нет; другие, коих лики

Еще так молоды на ярком полотне,

Уже состарились и никнут в тишине

Главою лавровой…

Эти строки вводят в галерею вместе с нами тень великого поэта.

Вполне естественно, что Военная галерея привлекала внимание Пушкина более других памятников Отечественной войны, воздвигавшихся в его время. Она являлась широко задуманным и талантливо выполненным памятником русским военачальникам – от командира бригады до главнокомандующего, а в их лице – русскому военному искусству и всему воинству российскому, которое Пушкин высоко почитал, подвигами которого он гордился.

Объединенные в 1812–1814 годах мощным патриотическим порывом, оригиналы портретов не были, однако, схожи по пройденному ими жизненному пути.

На портретах Военной галереи запечатлено огромное разнообразие улиц, носивших на себе отпечаток старческой мудрости, воинской гордости, беззаветной смелости, боевого азарта или сословного чванства, при дворной интриги, изнеженного сибаритства, тупой фрунтомании.

Здесь представлялось самое широкое поле для размышлений такому пытливому наблюдателю, каким был Пушкин. Его, тонкого физиономиста и психолога, должно было привлекать это огромное собрание остро схваченных и превосходно написанных художественных характеристик. Недаром поэт пишет: «Нередко медленно меж ими я брожу…» А в одном из первоначальных вариантов этой строфы читаем: «И часто, в тишине, меж ими я брожу…»

Когда же, в какие именно годы, при каких обстоятельствах бывал здесь Пушкин? Этот вопрос, естественно, задают себе многие посетители, придя в галерею и вспоминая стихи великого поэта.

Мы знаем, что Пушкин впервые посетил галерею не ранее июня – июля 1827 года, когда приехал в Петербург после восьмилетней ссылки на юг России и в Псковскую губернию. В это время галерея являлась одной из новостей и достопримечательностей столицы, о ней много писали и говорили, осмотреть ее, этот памятник военной славы и портретного искусства, стремились приезжие.

Косвенное указание на то, что Пушкин в 1827–1828 годах познакомился с портретами Военной галереи, мы находим в первой главе «Путешествия в Арзрум», где, рассказывая о свидании с генералом Ермоловым в Орле, поэт говорит, что он «разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом».

Вдохновенное описание Военной галереи в стихотворении «Полководец» противопоставлено описанию других дворцовых залов и, главным образом, галерее Эрмитажа и это не случайно. Мы знаем, что рядом с Зимним дворцом, в так называемом Шепелевском доме, много лет жил В. А. Жуковский, у которого постоянно бывал Пушкин. Вместе с Жуковским поэт мог через эрмитажные залы, выходившие на Неву, и так называемый Ламотов павильон по внутренним переходам пройти в Зимний дворец и посетить Военную галерею. При этом Пушкин, естественно, ощущал контраст в убранстве только что пройденных залов с несколько суровым, воинским характером портретной Галереи деятелей 1812 года.

Кроме того, Пушкин часто бывал и в самом Зимнем дворце, у своей близкой приятельницы, фрейлины А. О. Россет, позже, по мужу, Смирновой, «черноокой Россети». До выхода замуж в 1832 году она жила в фрейлинских комнатах третьего этажа, выходивших на Дворцовую площадь. Здесь, у А. О. Россет, часто собирался кружок близких Пушкину людей, главным образом литераторов, состоявший из В. А. Жуковского, П. А. Вяземского, В. Ф. Одоевского, М. Ю. Виельгорского и других. Пушкин мог и в обществе Россет посетить Военную галерею и другие залы дворца и Эрмитажа, это разрешалось во время отсутствия царя, в периоды, когда Николай I с семьей жил в Аничковом дворце.

Несомненно, однако, что особенно часто поэту пришлось бывать в Зимнем дворце с начала 1834 года, с того времени, когда Николай I «пожаловал» его камер-юнкером своего двора. Как ни тяготился Пушкин этим званием, как ни уклонялся от исполнения несносных ему обязанностей придворного, он не раз должен был появляться здесь облаченным в камер-юнкерский мундир, рядом со своей красавицей-женой, на различных церемониях – выходах, приемах, богослужениях, балах. Один из близких друзей поэта, А. И. Тургенев, так описывает в письме от 7 декабря 1836 года свое посещение Зимнего дворца в день именин Николая I: «Я был во дворце с 10 часов до 3 1/2 и был поражен великолепием двора, дворца и костюмами военных и дамских, нашел много апартаментов новых и в прекрасном вкусе отделанных. Пение в церкви восхитительное. Я не знал, слушать или смотреть на Пушкину и ей подобных. Но много ли их? Жена умного поэта и убранством затмевала других». Можно сказать с уверенностью, что и Пушкин был в этот день во дворце. По условиям тогдашнего этикета жена вряд ли могла без него появляться в дворцовой церкви. И так, конечно, бывало не один раз.

Во внешне блестящей и корректной, но внутренне чуждой и враждебной ему придворной среде Пушкин чувствовал себя тяжело и одиноко. Это ощущение личного одиночества и чуждости окружающему художественно преломилось в написанном в 1835 году стихотворении «Полководец», посвященном портрету Барклая-де-Толли, одному из лучших в галерее.

Мы можем представить себе, как во время торжественного богослужения в дворцовом соборе Пушкин, оставив жену тщеславно красоваться своим туалетом на фоне придворных мундиров и затейливых завитков церковной позолоты, один проходит в расположенную рядом Военную галерею. Он медленно идет вдоль линии портретов, скупо освещенных из верхних окон серым отблеском зимнего петербургского дня. Доносятся приглушенные звуки песнопений из собора. Неподвижно застыли у дверей Георгиевского тронного зала часовые гренадеры. Одинокая фигура величайшего русского поэта движется по галерее, он всматривается в «лица, полные воинственной отваги». Взгляд его сосредоточен, он творит. Складываются строки о тяжком одиночестве в чуждой толпе:

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век…

Именно здесь, в галерее, живет до сих пор образ Пушкина. Здесь он сопровождает каждого посетителя, который, войдя сюда, вспоминает:

Нередко медленно меж ими я брожу

И на знакомые их образы гляжу,

И, мнится, слышу их воинственные клики…

Пушкину было уже 13 лет, он кончал свой первый учебный год в Царскосельском лицее, когда началось нашествие полчищ Наполеона на Россию. Пытливый подросток внимательно вглядывался в происходящее. Вот как описывает это время лицейский товарищ Пушкина, близкий друг его, будущий декабрист И. И. Пущин: «Жизнь наша лицейская сливается с политической эпохой народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Это событие сильно отозвалось на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея; мы всегда были тут, при их появлении выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечной молитвой, обнимались с родными и знакомыми; усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита… Когда начались военные действия, всякое воскресенье кто-нибудь из родных привозил реляции; Кошанский[5] читал их нам громогласно в зале. Газетная комната никогда не была пуста в часы, свободные от классов; читались наперерыв русские и иностранные журналы, при неумолкаемых толках и прениях; всему живо сочувствовали у нас, опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событий, объясняя иное, нам непонятное».

Так было в дни войны, в отрочестве Пушкина. Но и дальше, в молодости и зрелости, поэт постоянно интересовался 1812 годом, думал и писал о нем. Как лишь немногие, наиболее зрелые, современники, понимал он всемирное значение героической борьбы русского народа с захватчиками-французами, – борьбы, ценою крови наших воинов избавившей не только Россию от угрозы чужеземного владычества, но вслед за тем сыгравшей огромную роль в освобождении народов Европы от ига Наполеона.

Пушкин ясно понимал pi тесную связь этой великой эпопеи со всем последующим периодом политической истории России. Недаром передовые современники поэта делили свою жизнь на две резко различные части – до 1812 года и после него. Победы над не знавшим до того поражений врагом обусловили огромный подъем русского национального самосознания. Народ-победитель понял, какие великие дела он может совершать, и вслед за тем с особой остротой почувствовал несправедливость и отсталость политического строя крепостнической России. Мы знаем, что декабристы, к мировоззрению которых так близок был Пушкин, называли себя «детьми 1812 года».

Несомненно, что духовное развитие великого поэта было в значительной мере обусловлено пережитым его родиной в 1812 году. Гордое сознание могучей духовной силы своего народа, свойственное Пушкину, не могло быть столь полным без великих испытаний и побед Отечественной войны.

Интерес Пушкина к 1812 году непрерывно поддерживался тем, что он видел и слышал. Россия в 20-х и 80-х годах XIX века изобиловала воспоминаниями о великих событиях, напоминала о них и постепенно отстраивавшаяся Москва, сожженная в 1812 году.

Многочисленны были также непосредственные участники Отечественной войны, с которыми общался Пушкин. Вспомним, что среди его друзей и хороших знакомых были служившие офицерами в 1812–1814 годах Каверин, Чаадаев, Батюшков, братья Раевские и Давыдовы, Катенин, Ф. Глинка, Ф. Толстой, Кривцов, М. Орлов, Перовский и другие, что такие близкие поэту люди, как Жуковский и Вяземский, состояли в народном ополчении и участвовали в Бородинском бою.

Помимо этих постоянных собеседников Пушкина, из уст которых он, несомненно, слышал рассказы о различных событиях «вечной памяти Двенадцатого года», поэт встречал участников недавних сражений всюду, куда бы ни забросила его судьба. В Царском Селе и на Кавказских водах, в Кишиневе и в Одессе, в помещичьих усадьбах псковского захолустья, в Москве и в Петербурге, в лагере под Арзрумом, в Тифлисе и в Оренбурге, в любом обществе – в светской гостиной, в зале ресторации, за карточным столом и на почтовой станции, – везде встречал Пушкин людей, служивших под начальством Кутузова или Барклая, Кульнева или Раевского, Ермолова или Неверовского и готовых вспомнить о недавно прошедших годах, полных опасностей и славы. Кроме того, и в столицах и в отдаленнейших провинциях России очень распространены в то время были всевозможные, разнообразные по художественному достоинству, изображения побед 1812 года и еще чаще – портреты военачальников, в значительной части представлявшие собой живописные копии, гравюры и литографии со знакомых нам портретов «художника быстроокого», Д. Доу.

Пушкин особенно высоко ценил в человеке храбрость и всегда живо интересовался конкретными обстоятельствами совершенного подвига, всевозможными проявлениями самоотвержения и отваги. Один из современников, боевой офицер, пишет, что «Александр Сергеевич всегда восхищался подвигом, в котором жизнь ставилась, как он выражался, на карту; он с особенным вниманием слушал рассказы о военных эпизодах: лицо его краснело и изображало жадность узнать какой-либо особенный случай самопожертвования; глаза его блистали и вдруг часто он задумывался». Естественно, что войны 1812–1814 годов, столь богатые примерами доблести русских генералов, офицеров, солдат, и с этой стороны неизменно занимали поэта.

Существует немало прямых указаний на то, с каким интересом Пушкин относился к воспоминаниям участников Отечественной войны. Юношей, в Царском Селе, он слушает рассказы лейб-гусарских офицеров и сам мечтает о бранной славе; в 1820–1821 годах в Кишиневе расспрашивает о Бородине и взятии Парижа местного почтмейстера, отставного полковника Алексеева; в январе 1834 года мы застаем его в номере петербургской гостиницы Демута с увлечением беседующим с H. H. Раевским (сыном) и Граббе на те же темы, а летом 1836 года – последнего года жизни поэта – в той же гостинице – толкующим с участницей войны с французами «кавалерист-девицей» Дуровой об издании ее записок. Таких свидетельств постоянного интереса Пушкина к событиям Отечественной войны можно привести немало. Среди них будет, между прочим, и то, что материалы о борьбе России с Наполеоном присутствовали во всех четырех номерах «Современника», изданных Пушкиным.

Вспомним, сколько раз вставала в различные годы тема Отечественной войны в творчестве Пушкина. Не давая исчерпывающего перечня этих произведений, назовем: «Александру I», «Наполеон», «Воспоминания в Царском Селе» (1814 г.), главы VII и X «Евгения Онегина», «Клеветникам России», «Бородинская годовщина», «Метель», «Рославлев», «Записка о народном образовании», «19 октября» (1836 г.). И каждый раз та или иная сторона великих событий недавнего прошлого освещалась со свойственными Пушкину – не участнику, но свидетелю и историку – остротой, лаконизмом и мастерством.

Именно так в неоконченной повести «Рославлев» описаны настроения московского дворянского общества накануне войны с Наполеоном. Многочисленные модники, эгоисты и трусы резко меняют привычное восхваление всего французского на поверхностное и фальшивое восхищение всем русским и с громкой «патриотической» болтовней бегут в тыл. Ярко показал Пушкин подлинную любовь к России простого народа и передового дворянства, идущих защищать родину. В центре повествования стоит образ героической русской девушки, с волнением следящей за военными событиями и готовой пробраться во вражеский стан и убить Наполеона, чтобы спасти свое отечество.

Пушкин справедливо считал, что сожжение Москвы ее жителями это одно из важнейших событий в кампании 1812 года. Великий подвиг народа волновал и трогал поэта. К нему он не раз возвращался в стихотворениях «Наполеон», «Клеветникам России» и в главе VII «Евгения Онегина», где, как бы вскользь упомянув подмосковный Петровский дворец, в котором, бежав из Кремля, Наполеон спасался от пожара, поэт, полный национальной гордости, дал картину несбывшихся надежд завоевателя:

Вот, окружен своей дубравой,

Петровский замок. Мрачно он

Недавнею гордится славой.

Напрасно ждал Наполеон,

Последним счастьем упоенный,

Москвы коленопреклоненной

С ключами старого Кремля.

Нет, не пошла Москва моя

К нему с повинной головою,

Не праздник, не приемный дар,

Ока готовила пожар

Нетерпеливому герою.

Отселе в думу погружен,

Глядел на грозный пламень он.

А вот картина виденного в юности самим Пушкиным победоносного возвращения русских войск из похода, воспроизведенная в повести «Метель»:

«Между тем война со славой была кончена. Полки каши возвращались из-за границы. Народ бежал им навстречу. Музыка играла завоеванные песни: „Vive Henri-quatre“, тирольские вальсы и арии из Жоконды. Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав в бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собой, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Бремя славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слезы свидания!»

Наконец, двум ведущим полководцам Отечественной войны, фельдмаршалам М. И. Кутузову и М. Б. Барклаю-де-Толли, Пушкин посвятил стихотворения «Перед гробницею святой…» и «Полководец».

Первое из них особенно интересно как свидетельство почти благоговейного отношения великого поэта к памяти Михаила Илларионовича Кутузова и высокой оценки его полководческого таланта.

Обстоятельства, при которых писалось это стихотворение, таковы. Политическая обстановка весны и лета 1831 года была столь напряженна, что казалось в любую минуту возможным выступление Франции, почти открыто грозившей России войной. Демонстрировала свое недружелюбие и Англия. Положение особенно обострилось после ряда неудач русских войск, обусловленных бездарностью главнокомандующего Дибича и его помощников Толя и Нейгардта, что толковалось европейскими врагами как симптомы бессилия русской армии, с которой, им казалось, легко было бы справиться.

Пушкин с тревогой следил за усложнявшейся политической обстановкой. Ее разбору он уделял много места в письмах друзьям, и в одном из них, от 1 июня, читаем: «Того и гляди навяжется на нас Европа». Именно к этому времени относится рассказ одного из знакомых поэта о том, как, встретив Пушкина на прогулке, мрачного и встревоженного, он спросил: «Отчего невеселы, Александр Сергеевич?» И услышал в ответ: «Да все газеты читаю». – «Что ж такое?» – «Да разве вы не понимаете, что теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году».

Невольно рождался вопрос, кто мог бы встать во главе русской армии в случае нападения Франции и достойно отразить его. Таких полководцев в рядах армии Николая I не было. Пушкин с горечью понимал это. Царского любимца Паскевича поэт знал слишком хорошо и трезво оценивал его ограниченные возможности. Многочисленные немцы были еще бездарнее и не пользовались доверием в стране и в армии.

В своих размышлениях Пушкин обращался к недавнему прошлому, схожему по политической обстановке и богатому столькими славными именами. При этом, естественно» прежде всех других вставал перед ним величественный образ М. И. Кутузова, искусного военачальника и крупного государственного деятеля.

В конце мая поэт посетил известную каждому ленинградцу гробницу великого полководца в Казанском соборе и вскоре после этого создает строфы проникновенного стихотворения:

Перед гробницею святой

Стою с поникшею главой…

Все спит кругом; одни лампады

Во мраке храма золотят

Столпов гранитные громады

И их знамен нависший ряд.

Под ними спит сей властелин,

Сей идол северных дружин,

Маститый страж страны державной,

Смиритель всех ее врагов,

Сей остальной из стаи славной

Екатерининских орлов.

В твоем гробу восторг живет!

Он русский глас нам издает;

Он нам твердит о той године,

Когда народной веры глас

Воззвал к святой твоей седине:

«Иди, спасай!» Ты встал – и спас…

Внемли ж и днесь наш верный глас,

Встань и спасай царя и нас,

О старец грозный! На мгновенье

Явись у двери гробовой,

Явись, вдохни восторг и рвенье

Полкам, оставленным тобой!

Явись и дланию своей

Нам укажи в толпе вождей,

Кто твой наследник, твой избранный!

Но храм – в молчанье погружен,

И тих твоей могилы бранной

Невозмутимый, вечный сон…

Следует отметить, что две последние строфы, говорящие о тревожных настроениях Пушкина в 1831 году, о его недоверии к военным сподвижникам Николая I, при жизни поэта не печатались. А предшествующие строфы стали известны широкой публике только в 1836 году, когда в связи с опубликованием стихотворения «Полководец» на Пушкина посыпались упреки в недооценке роли Кутузова в Отечественной войне. Тогда в 4-м томе издававшегося им журнала «Современник» поэт поместил «Объяснение», в котором раскрыл свое отношение к действиям покойного фельдмаршала и привел первые три строфы стихотворения «Перед гробницею святой…». В этом «Объяснении» читаем:

«Слава Кутузова неразрывно соединена со славою России, с памятью о величайшем событии новейшей истории. Его титло: Спаситель России; его памятник: скала святой Елены! Имя его не только священно для нас, но не должны ли мы еще радоваться, мы, русские, что оно звучит русским звуком?

И мог ли Барклай-де-Толли совершить им начатое поприще? Мог ли он остановиться и предложить сражение у курганов Бородина? Мог ли он после ужасной битвы, где равен был неравный спор, отдать Москву Наполеону и стать в бездействии на равнинах Тарутинских? Нет! (Не говорю уже о превосходстве военного гения). Один Кутузов мог предложить Бородинское сражение; один Кутузов мог отдать Москву неприятелю, один Кутузов мог оставаться в этом мудром, деятельном бездействии, усыпляя Наполеона на пожарище Москвы и выжидая роковой минуты: ибо Кутузов один облечен был в народную доверенность, которую так чудно он оправдал!..

Слава Кутузова не имеет нужды в похвале чьей бы то ни было, а мнение стихотворца не может ни возвысить, ни унизить того, кто низложил Наполеона и вознес Россию на ту степень, на которой сна явилась в 1813 году».

Мы видим, что в своем «Объяснении» Пушкин едва ли не первый в нашей литературе, задолго до Л. Н. Толстого, отметил «народную доверенность», которой пользовался в 1812 году Кутузов, подчеркнул, что он был подлинно народным военачальником, смело обрисовал его как гениального полководца.

Полководческий гений Кутузова проявился, разумеется, ярче всего в руководстве борьбой русского народа с полчищами французских захватчиков во время Отечественной войны. Но Пушкин, как и все современники, знал также и другие, более ранние, замечательные боевые дела Кутузова, подготовившие его к сложной и ответственной роли главнокомандующего всеми вооруженными силами России в 1812 году. Бывая в Военной галерее, смотря на портрет Кутузова, занимавший в ней, как и сейчас, одно из центральных мест, поэт, по всей вероятности, вспоминал наиболее прославившие седого полководца кампании 1805 и 1811 годов, когда Кутузов был поставлен в чрезвычайно трудные условия и оба раза разрешил задачу с удивительным искусством.

Так как эти кампании гораздо менее известны, чем деятельность Кутузова в Отечественную войну, мы вкратце напомним их читателю.

Осенью 1805 года на Кутузова было возложено командование армией, двигавшейся из России на помощь союзникам-австрийцам. После двухмесячного форсированного марша, находясь уже в Баварии, Кутузов узнал, что группа австрийских войск, на соединение с которой он так спешил, без боя сдалась Наполеону. С 40 тысячами бойцов, составлявшими первый эшелон его армии, Кутузов оказался почти лицом к лицу со 160 тысячами солдат Наполеона. Французский полководец стремился как можно скорее раздавить изнуренные маршем, отягченные обозами и артиллерией русские войска. Чтобы соединиться со своим вторым эшелоном и австрийцами, бывшими также в тылу, Кутузов начал отступательный марш-маневр вдоль Дуная.

Французы шли по пятам, перебросив на другой берег реки корпус Мортье, который должен был воспрепятствовать переходу Кутузова через Дунай у городка Кремс. Блестящий арьергардный бой Багратиона у Амштеттена, расстроивший и остановивший передовые части французских войск, дал возможность Кутузову опередить врага на целый переход, оторвавшись от него, перейти Дунай у Кремса, уничтожить мост и обрушиться на подошедшего Мортье буквально на глазах взбешенного, но бессильного помочь своему маршалу Наполеона.

Казалось, теперь можно было спокойно двигаться к цели – следующий мост через Дунай находился в 100 километрах, у Вены, он охранялся отборными австрийскими частями и был минирован. Но французы овладели им хитростью, без боя, и Мюрат с тридцатитысячным авангардом устремился наперерез русским, продолжавшим свое движение.

У деревни Шенграбен Кутузов выставил пятитысячный отряд генерала Багратиона с заданием задержать врага. Мюрат, не зная, какие силы стоят перед ним, завязал переговоры о перемирии, искусно затянутые Кутузовым, уходившим все дальше. Приблизившийся с главными силами Наполеон понял, что Мюрата перехитрили, и бросил его на русский заслон. В течение целого дня Багратион героически бился с врагом, вшестеро превосходившим его численностью, вырвался из окружения и с трофеями в виде отбитого неприятельского знамени и 400 пленных через два дня присоединился к Кутузову, подходившему уже к Ольмюцу – месту сосредоточения русских и австрийских войск.

Блестящий марш-маневр был закончен. Кутузов прошел 425 километров, сохранив не только боеспособность армии, всю артиллерию и обозы, но еще нанеся врагу ряд тяжелых ударов. Действия Кутузова вызвали восхищение и удивление современников, французский маршал Мармон назвал движение от Браунау к Ольмюцу «классически-геройским».

В 1811 году перед Кутузовым была поставлена еще более сложная и ответственная задача. С 1806 года Россия вела войну с Турцией. Главнокомандующими на Дунае были последовательно генералы Михельсон, Каменский, Прозоровский и Багратион, не достигшие, однако, решительного успеха.

В мае 1811 года главнокомандующим был назначен Кутузов. В его распоряжении находилось всего 45 тысяч бойцов, разбросанных на тысячекилометровой линии Дуная, против 100 тысяч турок. Между тем обстоятельства требовали быстрого и полного разгрома неприятельской армии: явно назревало новое столкновение с Наполеоном, и сражавшиеся на Дунае дивизии были нужны на западной границе России. Прочный мир с Турцией обеспечил бы успех в борьбе с французами.

Быстро выработав оригинальный и смелый план действий, Кутузов сосредоточил свои войска в районе крепости Рущук, уничтожив ряд других укреплений, распылявших его незначительные силы. Искусными маневрами, соединенными с распространением ложных сведений о своей слабости, русский главнокомандующий выманил турок из крепостей в поле, привлек их главные силы к Рущуку и здесь 5 июля нанес им жестокий удар, хотя располагал всего 15 тысячами бойцов против 60 тысяч врага. Ведение этого боя является образцом полководческого искусства, достойным специального изучения.

Однако после победы вместо преследования, ожидаемого обращенными в бегство турками, Кутузов простоял у Рущука три дня, взорвал его укрепления и переправился со своей армией на северный берег Дуная. Ободренные турки, решив, что силы русских истощены в сражении, усилили свою армию до 70 тысяч и вновь устремились к Рущуку. Здесь в количестве 50 тысяч они перешли реку вслед за Кутузовым, остальные силы должны были охранять продовольственную и военную базу на южном берегу. Этого и добивался русский полководец. Теперь он вновь перешел в наступление. Перебросив на турецкий берег корпус Маркова, он стремительной атакой завладел турецким лагерем-базой и взял под обстрел турецкими же пушками тыл армии великого визиря на северном берегу Дуная, тесня ее с фронта и прижимая к реке. Отрезанные от своих коммуникаций, лишенные продовольствия и боеприпасов, турки вскоре стали терпеть голод и лишения. 7 декабря 1811 года, через два месяца блокады войсками Кутузова, они капитулировали.

В мае 1812 года в Бухаресте, при активном участии русского полководца, был заключен мир, по которому Бессарабия освобождалась от турецкого ига и присоединялась к России. Уничтожение турецкой армии вырвало из рук Наполеона одну из козырных карт его игры. Он рассчитывал на союз с султаном при вторжении в Россию и пришел в бешенство, узнав о. военном и дипломатическом успехе Кутузова.

Нам кажется несомненным, что обе эти прославленные кампании были хорошо известны Пушкину от многочисленных приятелей и знакомых, участвовавших в них. Вспомним хотя бы генерала И. Н. Инзова, столь частого собеседника поэта в 1820–1823 годах, одного из близких сподвижников Кутузова и в 1805 и 1811 годах. Вспомним, что в Кишиневе, столице Бессарабии, в годы жизни там Пушкина у всех на устах было имя Кутузова, которому эта область была обязана своим присоединением к России. И естественно думать, что не только 1812 год имел в виду вз-ликий поэт, когда говорил о «превосходстве военного гения» Кутузова над военным дарованием Барклая.

На портрете в Военной галерее Кутузов изображен в классической позе полководца, повелительным жестом направляющего русские войска преследовать по снежной равнине отступающие полчища Наполеона. В генеральском мундире и накинутой на одно плечо подбитой мехом шинели Кутузов стоит под оснеженной сосной – символом русской зимы. Седая голова не покрыта, рядом, на барабане, лежит мягкая фуражка-бескозырка. Старый фельдмаршал, трижды раненный в голову, избегал носить более тяжелые головные уборы.

Кутузов, изображенный Доу, несколько подмоложен, приглажен и упрощен. Нет характерной для 67-летнего военачальника не раз описанной и зарисованной в последние годы его жизни болезненной тучности немощного тела, в котором жил столь мужественный и деятельный дух. Нет и свойственной Кутузову спокойной проникновенной мудрости в выражении морщинистого лица, за которую солдаты в 1812 году звали дорогого и близкого им полководца «дедушкой».

Отметим, что в числе друзей великого поэта более 10 лет была любимая дочь М. И. Кутузова, вдова генерала и дипломата, Елизавета Михайловна Хитрово.

В семье Хитрово хранились многочисленные реликвии, связанные с памятью великого полководца, которые, несомненно, видел часто посещавший ее Пушкин. Среди этих предметов были, например, карманные часы фельдмаршала, которыми он пользовался в день Бородинской битвы. Вероятно, из уст своей приятельницы Пушкин слышал немало семейных преданий и рассказов о ее покойном отце.

Характеризуя отношения Е. М. Хитрово к ее друзьям, среди которых кроме Пушкина были Жуковский, Гоголь и другие, П. А. Вяземский писал: «В числе сердечных качеств, отличавших Е. М. Хитрово, едва ли не первое место должно занять, что она была неизменный, твердый, безусловный друг друзей своих. Друзей своих любить немудрено; но в ней дружба возвышалась до степени доблести. Где и когда нужно было, она за них ратовала, отстаивала их, не жалея себя, не опасаясь за себя неблагоприятных последствий…»

После смерти Пушкина Е. М. Хитрово решительно стала в первые ряды защитников памяти поэта от великосветских нареканий, пересудов и поношений. Она горько оплакала своего знаменитого друга, в котором лишь очень немногие женщины ее общества видели славу и гордость России.

Перейдем теперь к стихотворению «Полководец», посвященному памяти Михаила Богдановича Барклая-де-Толли. Оно написано весной 1835 года под впечатлением портрета, находящегося в Военной галерее. Опуская уже приведенную нами часть, содержащую описание галереи, обратимся к строкам, относящимся непосредственно к Барклаю:

Но в сей толпе суровой

Один меня влечет всех больше. С думой новой

Всегда остановлюсь пред ним – и не свожу

С него моих очей. Чем долее гляжу,

Тем более томим я грустию тяжелой.

Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,

Высоко лоснится, и, мнится, залегла

Там грусть великая. Кругом – густая мгла;

За ним – военный стан. Спокойный и угрюмый,

Он, кажется, глядит с презрительною думой.

Свою ли точно мысль художник обнажил,

Когда он таковым его изобразил,

Или невольное то было вдохновенье, —

Но Доу дал ему такое выраженье.

О вождь несчастливый! Суров был жребий твой:

Всё в жертву ты принес земле тебе чужой.

Непроницаемый для взгляда черни дикой,

В молчаньи шел один ты с мыслию великой,

И, в имени твоем звук чуждый невзлюбя,

Своими криками преследуя тебя,

Народ, таинственно спасаемый тобою,

Ругался над твоей священной сединою.

И тот, чей острый ум тебя и постигал,

В угоду им тебя лукаво порицал…

И долго, укреплен могущим убежденьем,

Ты был неколебим пред общим заблужденьем;

И на полупути был должен наконец

Безмолвно уступить и лавровый венец,

И власть, и замысел, обдуманный глубоко, —

И в полковых рядах сокрыться одиноко.

Там, устарелый вождь, как ратник молодой,

Свинца веселый свист заслышавший впервой,

Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, —

Вотще!..

Поясняя свою точку зрения на положение Барклая-де-Толли в 1812 году, Пушкин писал в уже упомянутом «Объяснении»:

«Неужели должны мы быть неблагодарны к заслугам Барклая-де-Толли, потому что Кутузов велик? Ужели, после двадцатипятилетнего безмолвия, поэзии не позволено произнести его имени с участием и умилением? Вы упрекаете стихотворца в несправедливости его жалоб; вы говорите, что заслуги Барклая были признаны, оценены, награждены. Так, но кем и когда?… Конечно, не народом и не в 1812 году. Минута, когда Барклай принужден был уступить начальство над войсками, была радостна для России, но тем не менее тяжела для его стоического сердца. Его отступление, которое ныне является ясным и необходимым действием, казалось вовсе не таковым: не только роптал народ ожесточенный и негодующий, но даже опытные воины горько упрекали его и почти в глаза называли изменником. Барклай, не внушающий доверенности войску, ему подвластному, окруженный враждою, язвимый злоречием, но убежденный в самого себя, молча идущий к сокровенной цели и уступающий власть, не успев оправдать себя перед глазами России, останется навсегда в истории высоко поэтическим лицом».

Мы видим, что, создавая «Полководца», поэт преследовал благородную цель реабилитации памяти давно умершего Барклая, о роли которого в 1812 году современная Пушкину печать начисто умалчивала. Единственная статья в «Московском телеграфе», опубликованная в 1833 году, выражавшая сходный с поэтом взгляд на деятельность незаслуженно забытого военачальника, навлекла на журнал неприятности со стороны цензуры и даже угрозу закрытия, о чем Пушкин, конечно, знал. Нужно было обладать большой самостоятельностью и смелостью во взгляде на историческую личность, чтобы выступить с этим стихотворением.

Однако, читая замечательное по мысли и форме стихотворение, мы ни на мгновение не должны забывать, что тема его – тяжкое одиночество в чуждой и враждебной толпе – отражала, как уже отмечалось выше, собственные мучительные ощущения великого поэта, как раз в эти годы тщетно стремившегося вырваться из петербургского «светского» окружения. В 1835–1836 годах одинокая фигура Барклая была особенно близка Пушкину. «Полководец» – одно из произведений великого поэта, в котором отчетливо звучат трагические ноты приближающейся катастрофы – неравного поединка Пушкина с враждебным ему миром, возглавляемым царем и шефом жандармов Бенкендорфом.

И можно ли, сохраняя объективность, сказать, что Россия была для Барклая «землей чужой»? Нам кажется – нет. Происходя из Лифляндии, будучи сыном боевого офицера русской службы, честный Барклай никогда не отделял себя от России, в его сознании даже в самые горькие минуты Россия не была «чужой» землей. Ей он служил, отдавая все свои способности, за нее сражался и проливал кровь, но и Россия вознаграждала его, отличала как немногих, кроме короткого периода лета и осени 1812 года, на что имелись особые, единственные в своем роде основания.

Служебный путь Барклая-де-Толли не совсем обычен. До полковничьего чина он шел более 20 лет, хотя, участвуя во многих кампаниях против турок, поляков, шведов, всегда отличался храбростью и распорядительностью. Зато дальше двинулся много быстрее. В 1806–1807 годах Барклай выделился как стойкий авангардный и арьергардный начальник, умевший с малыми силами выдерживать натиск французов или сам теснить их. В 1808–1809 годах участвовал в русско-шведской войне и совершил с корпусом труднейший переход по льду через Ботнический залив в Швецию, за что был произведен в чин генерала от инфантерии (пехоты) 48 лет от роду. В 1810 году назначен военным министром. Занимая эту должность, Барклай развил энергичную и плодотворную деятельность по реорганизации и численному увеличению армии, готовя ее к решительному столкновению с французами. С 1806 года по собственной инициативе занимался разработкой операционного плана будущей войны с Наполеоном, основанного на систематическом уклонении от решительного боя, отступлении в глубь страны, постепенном истощении и расстройстве войск неприятеля и нанесении ему смертельного удара только тогда, когда соотношение сил изменится в пользу России.

Нужно ли пояснять, однако, что в 1812 году, в период небывалого патриотического подъема, Барклай совершенно закономерно не мог оказаться тем человеком, которого народ и армия сочли бы своим вождем. Барклая не знали, как Кутузова или Багратиона: быстро выдвинувшись, он не был главнокомандующим ни в одну из предшествовавших кампаний. Против него говорили и эта малая известность войскам, и иностранное имя, и неумение говорить с солдатами, и, наконец, совершенно необходимая, но столь не удовлетворявшая чувство патриотизма тактика отступления, казавшаяся святотатством именно потому, что исходила от Барклая.

Барклай тяжело пережил недоверие к нему армии и назначение Кутузова. В Бородинском бою он явно искал гибели. Одетый в шитый золотом мундир, во всех орденах и лентах, с огромным плюмажем на шляпе (именно так он изображен Доу), представляя заметную для врага мишень, Барклай непрерывно был на виду у неприятеля и не раз лично водил полки в атаку. «Бросался ты в огонь, ища желанной смерти», – именно об этом дне пишет Пушкин.

Исключительная храбрость, распорядительность и хладнокровие, проявленные при Бородине, разом восстановили доброе имя Барклая в армии и примирили с ним многих недавних ненавистников. Вскоре острая форма лихорадки вывела генерала из строя более чем на полгода. В 1818 году он, командуя одной из армий, осадил и взял крепость Тори. Затем во главе русских и союзных войск участвовал в ряде сражений, особенно отличившись при Кенигсварте, Лейпциге и Париже. Был награжден деньгами, поместьями, всеми высшими орденами, титулами графа и затем князя.

Портрет Барклая не случайно привлек особое внимание великого поэта – это одна из лучших работ Доу. Одинокую фигуру генерала со спокойным, задумчивым лицом посетитель запоминает надолго. Фоном ему служит не просто «военный стан», как писал Пушкин, а лагерь русских войск под Парижем и панорама самого города, окруженного высотами, взятыми с боя русской армией 18 марта 1814 года. Выбор такого фона не случаен – за руководство штурмом Парижа Барклай-де-Толли был произведен в генерал-фельдмаршалы.

Напомним еще читателю, что статуи Кутузова и Барклая, поставленные в 1837 году, уже после смерти поэта, у Казанского собора, были известны Пушкину. Посетив мастерскую скульптора Орловского в марте 1836 года, поэт увидел изваяния обоих полководцев и еще раз высказал свой взгляд на их роль в Отечественной войне одной выразительной строкой стихотворения «Художнику»:

Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов…

Мы видим, как хорошо знал Пушкин события 1812–1814 годов. И, проходя по Военной галерее Зимнего дворца, поэт, несомненно, вспоминал о них, о русских полководцах, сумевших победить полчища Наполеона. Недаром в «Полководце» он нашел для этих генералов поэтическое и гордое именование: «начальников народных наших сил».

Однако в последние годы жизни перед Пушкиным, особенно часто бывавшим в галерее, при взгляде на некоторые портреты должны были вставать и другие, личные, воспоминания.

Ведь из десятков рам с чрезвычайно схожих портретов на Пушкина смотрели не только в историческом плане «знакомые образы», а лично хорошо ему знакомые люди. С ними были связаны дни его юности, долголетней ссылки, петербургской и московской жизни. Среди них Пушкин видел и друзей и многочисленных врагов. Словом, здесь, в галерее, наряду с воспоминаниями о 1812 годе, перед поэтом, естественно, вставали также разнообразные картины его жизни, полной напряженной борьбы и творческой деятельности.

Мы располагаем наш рассказ в порядке появления этих людей в жизни Пушкина, хотя часто отношения с ними будут уводить нас в целый ряд последующих лет, порой до самого рокового 1837 года, после чего вновь придется возвращаться к более ранним периодам.

Загрузка...