Скала торчит посреди океана, а на дне, у самого ее основания, кишат моллюски. Рыбы, неадекватный мир, наводящий на мысль о форели на блюде, ходят — это их слово для «плыть», — рыбы ходят вокруг в своем совершенном и плавном великолепии. Наша потребность примеривать все на себя и очеловечивать все вокруг мешает нам воспринимать эти создания во всей неосознанности и независимости их исключительного величия. У человека больше общего с растениями, чем с чешуйчатыми, жаберными и бесшеими тварями из океана. Они там, как в зазеркалье. Странно подумать, ведь мы скользим по поверхности их мира точно так же, как те существа, занятые своими «прыжками на лыжах с трамплина», скользят по верхним слоям атмосферы. Очень немногим из рыб довелось ощутить прикосновение воздуха на своей чешуе. Они не только в нас не нуждаются, они, в большинстве своем, даже не подозревают о нашем существовании, как говорят о каком-нибудь начинающем педике. Привязаться к такому вот существу — это очень опасно. Это — безумие, сознательное самоистязание. По меньшей мере, это будет «несчастная любовь» — куда безопаснее любить стену у себя в квартире. Мне кажется, только очень несчастный и грустный человек способен полюбить рыбу. Однако все эти дела сердечные увели нас в сторону. (Никто не способен по-настоящему полюбить рыбу, кроме, разве что, аквалангистов, для которых это должна быть любовь с первого взгляда, поскольку им вряд ли уже доведется увидеть ту же самую рыбу еще раз, а рыба, вытащенная из воды — уже совсем не та рыба. Конечно, многие любят «рыбу», как собирательное понятие, но это то же самое, что любить рыбоподобных людей.). У скалы кружат огромные рыбины: гротескные создания с вялыми желеобразными крыльями на восемь футов, с мощными челюстями, усыпанные светящимися паразитами, словно драгоценными камнями — все неизвестные и несведущие персонажи в неизвестном романе о девушке, которая расстреливает свою лучшую подругу. Каждая пуля как будто бы приближает подругу еще на дюйм к смерти, но она не умрет. Это книга и сценарий Терезы Штерн. Она начала писать в 19 лет, это был акт протеста и мести Сэму Пекинпа, Артуру Пенну, Сержио Леоне, себе самой и всему человечеству. Однако скоро и ей самой, и Господу Богу стало ясно, что ей не надо придумывать никакого предлога, чтобы написать книгу. В книге воплощалось ее видение мира, ее мечта, и вполне очевидно, что она была обречена написать эту книгу — с того момента, когда пролилась ее первая слеза, иначе говоря: с рождения. Пуэрториканская еврейка родом из Хобокена, почти все свое отрочество она провела в огромных заброшенных складских зданиях у причала, откуда были так хорошо видны очертания Нью-Йорка — там она себя чувствовала, как дома. В облаках удушливого дыма очертания города представлялись как ломаная линия зданий, изъеденных дьявольской коррозией и украшенных вертикальными иглами. Пародия на изображение будущего в научной фантастике. Ее возмущало, что ее воспринимали как жертву всех этих обстоятельств, а не как новый вид заразы в гуще нечистот, сияющий оракул-мутант, новое заболевание для новых органов. Кто может сказать, что первично: орган или его болезнь? Они как сиамские близнецы, Намби и Бамби. Болезнь или больной? Слава Богу, думала она, что у меня появилось хоть что-то, за что можно молиться, иначе мне бы пришлось оставаться тривиальной клеткой, о которой вскользь упоминается в учебниках, и которой никак не хватит на главу. Завтра — книга!… Сегодняшний мусор — завтрашняя культура, и на этом предметном стекле, на скользящем срезе, под этим микроскопом я — лишь первый цветочек из тех, что потом станут ягодками, вот увидите, недоумки! Ей нравилось скользить. Когда ей было двенадцать, она играла в этих домах-на-пристани, заваленных загадочными двадцатифутовыми горами белого порошка (какими-то производственными отходами), где любили возиться мирные хобокенские педики. Они приходили компаниями человек в восемь-десять, и их вопли тонули в пространствах, изначально построенных под склады грузов с давно уже списанных кораблей, и высокие окна были как россыпь созвездий, раскрошенных буйными подростками. Похлопывая друг-друга по заду и хихикая в предвкушении, в притоке Павловского адреналина, смешивая и забывая различия между мужским и женским, подменяя одно другим, они скакали, как дети, среди мусорных куч, а Тереза — ошеломленный, но не навязчивый зритель, — наблюдала за ними. Фрики мечтательно сходились и расходились в огромных коробках складов, белая пыль оседала на их телах, как лунный грунт на ракетоносителе, а Тереза, подобная маленькой сумрачной Энни Окли, все слонялась по своей игровой площадке на заднем дворе, которая была куда приятней, чем садистский кирпич аптек на Мэйн-Стрит.
Но теперь она выросла. Ее прежние друзья, с которыми она общалась, как дерево — с пылью, не смогли бы понять ее нынешнюю. Ее единственными друзьями были те, о ком она писала. Ее первый и пока что единственный роман в 190 страниц подробно описывает, как она убивает свою лучшую подругу со средней скоростью в одну пулю на каждые тринадцать страниц. Отношения, которые завязываются в процессе между этими двумя, являются самыми проникновенными и глубокими человеческими отношениями за всю мировую историю. Каждая пуля выступает как новая глава или как новый дубль максимально крупным планом, выстрел под новым углом, неожиданный снимок моего путешествия в Индию: от Тадж-Махала к пилигриму на Ганге, к белому костяку, проступающему сквозь красноватые складки кожи его загорелого тела. К двум рыбинам в глубине. Она думала, что подруга ее уже мертва, но тремя пулями позже Мэри опять ковыляет, высматривая Терезу с дымящимся мелкокалиберным пистолетом в руке. Они, как Битлз, в затопленной гостиной. [12] Невероятные пермутация любви в мировой истории.
Писать эту книгу было невыразимо мучительно, и вскоре она начала ощущать присутствие того, для кого и благодаря кому создавалась книга. Это была старуха, которая жила у Терезы в шкафу, она неподвижно лежала, зарывшись в одежду, свернувшись, как эмбрион, и лишь голова оставалась приподнятой. Она всегда была там, когда Тереза открывала шкаф — не подвластная гравитации, а просто впечатанная в одежду, как голова впечатывается в подушку, как пистолет — в углублении в бархатном футляре. Это была женщина-циклоп, над останками двух ее глаз еще виднелся единственный третий, сморщенный, глубоко посаженный и плотно сжатый. Ее темные волосы все свалялись, а лицо походило на грязевое месиво, в котором ребенок поковырялся палкой. Единственное, что двигалось у нее в теле — глаз, большой и блестящий, но и он почти не шевелился. Ночью, когда весь свет погашен, Тереза шла к шкафу и открывала дверцу. Она стояла расслабленная и спокойная перед этой ведьмой и впивала ее в себя, чтобы получить от нее силу, ту особую энергию, которая была ей нужна, чтобы писать книгу. Любовь к этой колдунье, полная и безграничная, была сутью всей ее жизни. Книга была написана из любви к этой женщине, целиком извлечена из нее, ибо существование этой ведьмы было для Терезы тем центром, откуда видно то нечто, что позволяет ясно смотреть на вещи (нечто вечное, всеобъемлющее и неизменное), знать одновременно и прошлое, и будущее всего, на что обращен его взгляд, и как это «все» соотносится с Терезой. Каждую ночь Тереза шла к шкафу, отворяла его и обновляла свою способность видеть, и весь следующий день уходил на работу, на служение тому существу, что подвигло ее на то, чтобы эту работу делать. Это была хорошая установка. Очень непросто написать 190 страниц про медленное убийство своей лучшей подруги, которое ты совершаешь собственноручно, и так же трудно представить, откуда берется желание написать подобную книгу, но Тереза знала, что такова была воля ведьмы из шкафа. И такова была воля ведьмы из шкафа. Возможно, колдунья была заклинателем змей, окрыленным надеждой получить сыворотку из яда Терезы. Возможно, ведьма была учителем, пытавшимся исцелить Терезу от страха смерти. Кто знает? И все же, вне всяких сомнений, это — великая книга. Все написанное Тереза отсылает Рту. Он раскрывает рукопись, чтобы найти часы уединения без насекомых, он тронут.
— О Боже. Давай посмотрим. Живой человек. Кто знает? Я знаю, —говорит Рот. — Я знаю, кто эта старуха — На хуй теории и домыслы! Кто-то сидит у тебя в шкафу! Никто ничего не знает. Ты знаешь лишь то, что ешь. [13] Я ем то, что сплевываю. Я все это знаю вдоль и поперек. Знаю свою плевашку. Знаю свою мордашку. Двое людей не проглотят друг друга. Плюй себе в рот, положи на собственное дерьмо, но, послушай, тебя засудили. И меня засудили. Я не виновен! Я не виновен! Ты считаешь, что ты не виновен. Но ты осужден с рождения. Ты так старался, приложил столько усилий, «Господи Боже, дай мне дотянуться до стакана, о-о, мои мышцы, проклятое притяжение, дьявол, всего лишь глоток, мне так хочется пить», старый хромой сморчок, вялый и беспристрастный, как вонючий кусок кишки. Я люблю тебя, я твой слуга. — Рот работает посыльным и помогает по дому двум старым беспомощным гомосекам по имени Стэнли и Гэри. — Пошлите меня в аптеку за вкусным алказельтцером. Хм, вы только взгляните на эти парковетры, то есть, на паркометры, польские цветы в моем дурацком тряпье, нда, незнакомцы в ночи, привязчивая мелодия звучит, а я полирую шесты, [14] я так их люблю, гладкие металлические цилиндры, а на них сверху — доза, хм (переглядываемся), сверху — доза, тоненькая струя — вовне и внутрь — нектар! К черту алказельтцер. Нет, мне нужно все сделать. Здесь так жарко. Вот бы сейчас оказаться на каком-нибудь французском озере. Нужно добыть алказельтцер для Стэнли и Гэри. Ведьма в шкафу. Меня туда и поместили. Рассматриваю опухоль. Это такая шутка. И ведьма в шкафу — тоже шутка. [15] Мэри, запиши это в свой катехизис. Ты всегда блюешь на шутки. — Да, у тебя беспорядок в мыслях. (Избавься от того парня в темных очках!) Приносим свои извинения, наш диктор теленовостей в последнее время находится под постоянным давлением.
Что ж, Рот совсем ушел в себя — возможно, ты себя отождествляешь с ним, мазохист ист ист ист ист ист ист ист ист. [16]
Позвольте мне извиниться за рассказчика. Похоже, что здесь, в Центральном, все летит под откос. Признаю это утверждение недействительным. Рассказчик в полном порядке.
Рту понравилась книга. Она разрешила ему быть ребенком. Она привлекала, она цепляла. Каждый хочет быть привлекательным. Какое блаженство.
— О Господи.