Высокий, статный, с горделивым разворотом широких плеч, из просторного ворота сорочки — крепкая, как столб шея. А походка не прежнего Георгия Миткова, не упругая, легкая, а более вяловатая, вдумчивая. Знакомая походка…
— Воробьи! Глядите, воробьи! Ах, черт!
Он удивлялся всему: воробьям, облакам на голубом небе, косой тени от здания.
— Это что ж… те самые дубы?.. — Сразу же погрустнел: — Когда улетал с Земли, они были чуть выше меня.
Но грусть на минуту.
— Бабочка!.. Ай-яй! Вы не представляете, как у нас здесь красиво! И зима впереди. Зима! Снег увижу!
Последнее, что он видел в прошлый раз на Земле, — бледное от зеленого света крупное лицо со вскинутыми, как птичьи крылья, бровями да мигающий глазок аппарата. А потом на секунду тьма, только на секунду, и снова свет — рассеянный, дымчато-мягкий, уже не земной.
Тот человек с крупным лицом и вскинутыми мрачными бровями уже давно умер. Умерли, пожалуй, все, кого он знал, умер Шаблин, умер и… Не стоит об этом думать. Прошло восемьдесят два года.
Этот старичок, что ведет его к себе домой, — директор Института мозга Игорь Александрович Бартеньев. А его же самого зовут Бартеньев Александр Николаевич. Этот старичок, по сути, его сын.
Над прямыми острыми плечиками — морщинистая шея, жалкие косички волос из-под круглой профессорской шапочки, — восемьдесят лет ему. И двадцатидевятилетний Александр Бартеньев вглядывается в того, кто может считаться его сыном.
— Заходите. — Сын-старик распахнул дверь. — Пройдемте в кабинет. Нам нужно кое о чем поговорить. До открытия пресс-конференции есть еще время.
В кабинете Александр Бартеньев стал оглядываться.
— Вы знаете, — произнес он, — мне кажется, я здесь бывал.
— Вы не могли здесь бывать. Дом этот выстроен, когда мне было двадцать пять лет. То есть после вас.
— И все-таки я здесь многое помню… Этот стол, это окно… И вас, как ни странно, помню. Не юношей, но еще достаточно молодым. И почему-то вы вспоминаетесь в какой-то старинной одежде: мятый черный костюм, кожаный пояс, пистолет на боку, плоская шапочка с лентами. Даже швы у одежды помню — грубые, неуклюжие. Могло это быть?
Морщины на подвижном лице Игоря Александровича натянулись, стали четкими и жесткими.
— Одну минуточку.
Старик вышел из комнаты, чеканя по паркету скупые шажочки.
А Александр продолжал оглядываться. Он многое узнает, чего не должен бы знать. Он вспоминает худенькую женщину с большими удивленными глазами и с мягкими морщинками на лице. Она появлялась там перед ним в покойные минуты, и покой всегда кончался. И уж тогда хватали за душу другие воспоминания, реальные, на которые он имел право.
Вспоминался мост над рекой, корчащаяся, рвущаяся с места луна на черной воде. Вспоминался жиденький парк, молоденькие деревца и она в слепяще белом халате, сверкающая плотными зубами… И запах ее волос, и блеск ее глаз в темноте, и колючий отсвет падающей звезды в зрачках… «Ханской сабли сталь».
Игорь Александрович вернулся с толстым альбомом, обтянутым потертой кожей. Альбом стар, как сам семейный уклад. Александр протянул к нему руки.
— Батюшки! Альбом-то бабушкин.
— Отец привез…
— А-а…
— А вот это узнаете? — Игорь Александрович протянул фотографию.
— Да… Именно таким и представлял.
На фотографии — старомодный матросик в лихо посаженной на одно ухо бескозырке, с маузером на боку.
— Именно таким.
— Играл в Театре без зрителя матроса с «Авроры». Это было. Это было… Да-да, как раз в тот год, когда вы разъезжали по Коллеге.
— Он вам сообщал что-нибудь? — спросил Александр.
— Мой отец?
— Да.
— Вот для этого-то я вас и пригласил.
Игорь Александрович достал из стола папку.
— Заметки отца. Его завещание… Просил передать вам. Если вы подтвердите то, что он записал, на научном небосклоне грянет гром. Возьмите.
Александр принял папку.
— Хорошо… А сейчас… Я бы попросил…
— Все что угодно.
— Я бы попросил показать фотографию вашей матери.
Игорь Александрович вскинул взгляд — голубой, острый, понимающий, вскинул и опустил, порывшись в альбоме, достал большую карточку.
Цветной портрет, снятый недюжинным художником-фотографом. Тонкая рука свисает с подлокотника, сдержанно-серые глаза и успокоенно-вдумчивый взгляд в себя. Нет, не та, которая когда-то читала варварски сильные стихи у старого солдатского памятника.
Имя твое — птица в руке,
Имя твое — льдина на языке,
Одно-единственное движение губ,
Имя твое — пять букв…
Для него только год назад читались эти стихи. Год назад всего! Помнил их, повторял про себя. Что знал, открыл коллегианам, все отдавал с радостью. Великое счастье поделиться тем, что знаешь. Но эти слова он прятал, это было его, личное, вряд ли чужой мир понял бы их, как он понимал.
Камень, кинутый в тихий пруд
Всхлипнет так, как тебя зовут…
Год назад, а ее давно уже нет в живых… И все люди теперь кругом новые. Все знакомое, все родное отошло в прошлое. Вернулся на родину. А на родину ли? Его родина на восемьдесят с лишним лет позади, не вернуть ее. Странник, заблудившийся во времени.
Нет ее в живых, а она была единственная, она-то не повторится!
Александр глядел на портрет, пальцами, сложенными в щепоть, поглаживал висок.
Игорь Александрович невольно содрогнулся: «Отцовский жест!» Не умом, а всем нутром он только теперь почувствовал, что перед ним стоит его, им похороненный отец, с другим лицом, в другом теле, но его отец, моложе старика сына на пятьдесят лет.
Он включил телеэкран. В узкой рамке — сад, заполненный крикливо-веселыми цветами и солнцем.
— Галочка, где ты? — спросил Игорь Александрович.
— Здесь, дедушка.
— Приготовила — я просил?
— Да, дедушка.
— Неси.
Через минуту озорно-звонкий стук каблуков под дверью, робеющий голос:
— Можно?
— Входи, входи.
Сначала в дверях огромный букет цветов, жаркие астры, от них влажно-землистый запах по всей комнате. Из-за букета вынырнуло лицо — мягкий овал подбородка, тонкий нос, тень от потупленных ресниц, под ними влага глаз, таящая непобедимое любопытство.
— Да что ж ты стоишь? Отдай!
Ресницы вскинулись, глаза открылись — и куда же делось любопытство зверька? — постновато-доверчивые глаза, без хитрости, вся душа нараспашку, читай в ней.
— Возьмите.
Обронила слово, уронила ресницы, смущенный румянец пополз по щекам.
— Спасибо.
Неуклюжие, широкие, сильные руки задели ее пальцы. Оба одновременно вздрогнули.
— Спасибо, — повторил он, не зная, что сказать, как поблагодарить.
— Иди, Галя. И мы сейчас выйдем.
Галя… Мелькнули темные волосы, плечи, покрытые загаром, захлопнулась дверь. Остался оглушающий своим горячим цветом букет и сложный залах влаги, земли, травы, той потайной ароматной прохлады, которая всегда держится у корней. Эта не похожа на ту. Ну и что ж! Нет повторения, но прекрасное не умирает на Земле. Ничто не теряется совсем.
А старик сын от житейской мудрости не заметил смущения своего слишком молодого отца, сказал деловито:
— Возьмите этот букет, он вам пригодится сейчас.
Столетние дубы, корявые, в тупых наростах стволы — наглядное воплощение пролетевшего времени. Столетние дубы и массивные скамейки, густая тень и нервно дрожащие солнечные пятна.
Под деревьями в этом глухом углу парка людно; вооруженные до зубов фоторепортеры, операторы кино и телевидения, ученые.
Посреди пестрой цветочной клумбы — могильная плита. Александр остановился над ней:
БАРТЕНЬЕВ АЛЕКСАНДР НИКОЛАЕВИЧ
Он не бог, но он возродится!
Александр опустил букет горячих астр на гладкий, нагретый солнцем камень, на могилу, в которой, собственно, лежал он сам. А со всех сторон щелкали нацеленные на него аппараты.
Постоял, кивнул головой и пошел к институту, где с разных материков собрались ученые, корреспонденты, общественные деятели слушать его первую лекцию.