Английские писатели Тобайас Джордж Смоллет (1721–1771) и Оливер Голдсмит (1728? —1774) были людьми очень разными и по своему темпераменту, и по характеру дарования, между тем их человеческие и писательские судьбы сложились во многом одинаково, а в единственном романе Голдсмита «Векфильдский священник» (1762) и в последнем романе Смоллета «Путешествие Хамфри Клинкера» (1771) сказались сходные общественные и художественные тенденции.
Смоллет и Голдсмит были современниками, и оба принадлежали к тому мощному движению в философской и политической мысли, в морали и искусстве Западной Европы XVIII века, которое получило название Просвещения. Любой значительный писатель этой эпохи, как правило, совмещал в своем лице, хотя и в разных пропорциях, все эти ипостаси, — был одновременно художником и публицистом, моралистом и мыслителем. Что бы он ни писал, будь то роман или комедия, поэма илы журнальный очерк, он видел свою цель не только в том, чтобы занять читателя или позабавить зрителя, затронуть их чувства или дать пищу их воображению; он взывал и к их разуму, проповедовал, убеждал, полемизировал, и художественное произведение превращалось на время в трактат о воспитании или в политический памфлет, оно становилось увлекательным путеводителем, знакомящим с достопримечательностями страны (Шотландии, например, в романе Смоллета), или наглядно, на конкретных человеческих судьбах доказывало справедливость или непригодность той или иной морально-философской системы. Для писателя-просветителя это было потребностью, естественной и насущной. Вот почему, когда герой романа Голдсмита — престарелый сельский священник Примроз — отправляется на поиски обесчещенной дочери, то как ни подавлен он горем, а все же, Встретясь в пути с бродячим актером, оживленно обсуждает с ним состояние английской сцены, потом с еще большим пылом спорит с другим собеседником относительно различных форм государственного строя; в конце концов он попадает в тюрьму, что дает повод к размышлениям об уголовном законодательстве. Этот сплав художественного повествования с публицистикой, эта насыщенность философской и моральной проблематикой, быть может, особенно сближает произведения просветителей с литературой XX века, делает их близкими современному читателю.
Высшим достижением литературы английского Просвещения явился роман, главный интерес которого был сосредоточен преимущественно не на вопросах политического переустройства общества и не на раскрытии философского смысла бытия, а на проблемах морали, на поведении человека в быту, в повседневной жизни. Тому были свои причины. Эпоха острейших социальных бурь и катаклизмов, казалось, уже отгремела. Борьба английской буржуазии за политическое признание, приведшая к буржуазной революции в середине XVII века, участие в этой борьбе измученного феодальными повинностями и притеснениями народа, вожди которого требовали равенства всех людей перед законом (левеллеры) и даже уничтожения имущественного неравенства (диггеры), суд народа над Карлом I и, впервые в истории, казнь короля — все это было уже позади. Буржуазия своего добилась, а ее грозный союзник — народ, который так часто выходил из повиновения, с которым ей приходилось быть всегда начеку, но к которому в критические минуты она вынуждена была всякий раз обращаться за поддержкой, — не получил ничего. Однако права короны были в конце концов ограничены, была объявлена религиозная веротерпимость, устранены все путы былой цеховой регламентации в производстве, и перед любым предприимчивым Робинзоном открывалась возможность ничем не ограниченного обогащения. С этим Англия вступила в XVIII век.
Большинству просветителей казалось тогда, что главные социальные преобразования уже осуществлены. Невиданный дотоле подъем торговли и производства, превращение Англии в ведущее буржуазное государство Европы порождали в сознании просветителей иллюзию, будто эти перемены благодетельны для всего английского народа. Им казалось, что теперь дело за нравственным перевоспитанием людей, за тем, чтобы научить их разбираться в своих побуждениях и поступках, уметь сочетать свой личный интерес с интересами окружающих и всего общества в целом. Поэтому английский роман XVIII века был нравоучительным, его авторы стремились наставить читателя, дать ему ясные и определенные этические предписания, логически обоснованные, проверенные на опыте и утвержденные Разумом — этой высшей и, в глазах просветителей, авторитетнейшей инстанцией. Такая откровенно утилитарная цель ничуть не унижала литературу в глазах тогдашнего английского читателя. Это была практическая, деловая, трезвая эпоха, и впервые приобщавшийся к литературе новый читатель из среды городского мещанства, купечества и ремесленников искал в романе поучительный пример. Английский роман, «классический, старинный, отменно длинный, длинный, длинный, нравоучительный и чинный…» (А. С. Пушкин, «Граф Нулин»), отвечал на эти запросы.
Начало эпохи Просвещения открыло новую страницу в истории естественных наук; в Англии в это время жили Ньютон и Роберт Бойль. Единственной основой всякого исследования был признан опыт и непосредственное наблюдение природы. Слово «опыт» было тогда чрезвычайно популярно; этим словом (по-английски «эссе») называли тогда не только исследования в области естественных наук, но и философские трактаты, дидактические поэмы и журнальные очерки. Предметом исследования и наблюдения в них была, как любили тогда говорить, «человеческая природа» — термин этот получил распространение после одноименного сочинения Гоббса (1650). Английский роман XVIII века стал своеобразным художественным исследованием, опытом, проводимым над «человеческой природой».
Что произойдет с цивилизованным человеком, если изолировать его от общества и поместить на необитаемом острове, оставить один на один с природой? Превратится ли он в дикаря или выйдет победителем (Дефо, «Робинзон Крузо»)? Чем определяется характер человека и его нравственные качества — средой и воспитанием или прирожденными задатками? И что станется с добрым, отзывчивым, чистым молодым человеком, если подвергнуть его житейским невзгодам и испытаниям? Развратится ли он и очерствеет, или доброе сердце одержит верх (Фильдинг, «История Тома Джонса, найденыша»)? Каждый такой опыт обогащал и уточнял несколько абстрактные поначалу и внеисторические представления просветителей о человеческой природе. И, как правило, из всех этих испытаний она выходила победительницей. Хотя иногда и не без потерь. Что только не выпало на долю героини романа Дефо — Молль Флендерс! В другие времена автор кончил бы подобную повесть неизбежной ее гибелью. Но Молль, пройдя сквозь все, в конце концов разбогатела и «стала жить честно». В этой невероятной живучести, физической и нравственной выносливости героев сказался оптимизм самой эпохи. Понадобилось несколько десятилетий сурового опыта, чтобы Смоллет в своих первых романах пришел к иному выводу, заявив о невосполнимых для человека потерях, о необратимых последствиях воздействия «себялюбия, зависти, злокозненности и черствого равнодушия» на человеческую природу.
Понадобилось несколько десятилетий, чтобы трагические для народа последствия совершившихся в Англии перемен стали очевидны. Это произошло в 60 — 80-е годы, на которые приходится кульминация так называемого «промышленного переворота», когда иллюзиям и оптимизму просветителей в отношении буржуазного правопорядка, как «естественного» и соответствующего требованиям человеческой природы, был нанесен сокрушительный удар. Между отвлеченными теориями и реальностью обнаружилась пропасть, а истинный облик честных «лондонских купцов» (название популярной в начале века пьесы Лилло) и работорговцев-робинзонов, которых еще недавно писатели изображали в качестве естественной нормы, образца здравомыслия, нравственности и предприимчивости, вызывал теперь у честных художников отвращение. Такова была изнанка процветания буржуазной Англии.
Перед бездной отчаяния многих тысяч крестьян, лишившихся крова и своего надела, превратившихся в батраков, рабов на фабриках и угольных копях, в бездомных нищих, которых наказывали за бродяжничество и гноили в тюрьмах и работных домах, нравственная проповедь английского романа теряла всякий смысл. Философские теории просветителей были недоступны и чужды английскому простонародью, а столь почитаемый ими Разум был скомпрометирован повседневной практикой. Оказалось, что человек, руководствующийся разумом, совсем не обязательно ведет себя при этом нравственно — ведь можно быть умным негодяем. В повседневной жизни разум был вытеснен расчетливостью, практицизмом, мещанским здравым смыслом, а окружающий социальный хаос, вызванный промышленным переворотом, с трудом поддавался разумному объяснению. Не случайно именно на эти годы приходится широкое распространение методизма — религиозной секты, ставившей своей целью возрождение религиозного чувства и отказ от мирских радостей. Проповеди Уайтфилда, упоминаемого на страницах «Хамфри Клинкера», собирали среди пустошей Уэльса или в лондонских трущобах тысячные толпы бедняков, мастеровых и рудокопов, вчерашних крестьян, и доводили их подчас до исступления. Было бы ошибкой видеть в этом религиозном обращении только отсталость и невежество английского простонародья. Ведь и в революцию XVII века английские крестьяне шли с религиозными лозунгами, за веру праведную, веру равных членов религиозной общины — против веры неправедной, санкционирующей феодальный гнет.
Без всего вышесказанного была бы, пожалуй, непонятна причина иной, чем у других просветителей, эмоциональной тональности обоих романов, подчас элегической у Смоллета и драматической у Голдсмита, был бы непонятен страдальческий пафос тюремной проповеди Примроза с ее размышлениями о философии и вере или увлечение методизмом Клинкера. Наконец, многое в обоих романах можно понять, лишь приняв во внимание некоторые обстоятельства жизни их авторов. Оба они — писатели-разночинцы: Голдсмит — пятый ребенок в многодетной семье сельского священника, едва сводившей концы с концами; Смоллет, хотя и дворянин родом, с детства узнал нищету, живя с овдовевшей матерью, оставленной родственниками отца без средств к существованию. Оба — бедняки, выучившиеся, как говорится, на медные гроши: Смоллету после сельской школы рано пришлось заботиться о пропитании — он поступил учеником к аптекарю и посещал при этом лекции медицинского факультета в Глазго; Голдсмит окончил, правда, колледж святой Троицы в Дублине, но не мог платить за обучение и потому принужден был прислуживать богатым студентам за столом и убирать их комнаты.
Оба прежде, чем окончательно избрать профессию литератора, прошли суровую школу жизненных испытаний и невзгод. Смоллет двадцати лет определился помощником хирурга на военный корабль, отправлявшийся в составе английского флота к берегам далекой Вест-Индии. Эта экспедиция против испанцев, окончившаяся для англичан весьма плачевно, на многое открыла глаза будущему писателю. Ужасающие условия на кораблях, бесчеловечное обращение с матросами, бездарность командования — впечатления эти навсегда врезались в сознание писателя, не раз возвращался он впоследствии к этим событиям в своих книгах. Он понял, какой ценой куплено могущество Британии на морях и приобретены ее колонии. Отныне он воспринимал английскую действительность сквозь призму того, что открылось ему в этом бесславном походе.
Немало испытал и повидал и Оливер Голдсмит, прежде чем взяться за перо. На последние гроши, собранные родственниками, он едет в Эдинбург изучать медицину, откуда перебирается вскоре в Голландию, в Лейденский университет, но, не проучившись и года, отправляется пешком в странствия по Европе. Его путь лежал через Нидерланды, Германию, Францию, Швейцарию и Италию; он сравнивал нравы разных народов (это был тогда любимый предмет просветительской литературы), размышлял, забавлял крестьян игрой на флейте, ел, что подадут, и спал, где придется. Он называл себя «странствующим философом» и не задумывался о завтрашнем дне. Задуматься пришлось по возвращении в Лондон в 1756 году, где он перепробовал с десяток профессий: был учителем в частной школе, корректором в типографии известного писателя и издателя Ричардсона, лечил бедняков в нищих городских предместьях, был недолгое время странствующим актером, пока судьба не привела его на Граб-стрит, где размещались издательские фирмы и ютилась голодная и завистливая писательская братия, пробавлявшаяся литературной поденщиной. Таковы были их университеты.
Оба вступили в литературу в период, когда она перестала быть занятием богатых праздных дилетантов или зависеть от щедрот и пенсионов знатных меценатов. Именно тогда и прежде всего в Англии складывается тип профессионального литератора, апеллирующего к новой читающей публике из третьего сословия, к общественному мнению, от которого он ждет оценки своего труда. Творения литературы становились обычным товаром и поступали на книжный рынок, а литератор, освободясь от подачек покровителей, угодил в лапы буржуазного предпринимателя — издателя и книготорговца, корыстного и, как правило, невежественного. И Смоллет и Голдсмит оказались между этими жерновами, погубившими физически и нравственно немало талантов, и вынуждены были тратить лучшие годы и силы на поденщину ради хлеба насущного.
Смоллет, будучи уже известным писателем, автором популярных романов, продолжает медицинскую практику, редактирует издание сочинений Вольтера, переводит «Дон Кихота» и «Жиль Блаза», готовит к изданию разного рода многотомные компиляции (в том числе, например, с группой безвестных помощников, «Современное состояние всех наций» — 44 тома за 7 лет!!!), пишет «Историю Англии», стихотворные сатиры и пьесы, издает журналы, и все это одновременно с работой над романами. Его письма полны жалоб на непосильный труд, на постоянную спешку. К сорока годам здоровье писателя было подорвано, и последние десять лет он беспрерывно и мучительно болеет — астма, больные легкие, больное горло, ревматизм, болезненная раздражительность… Теперь он сам изумляется тому, что мог, работая над «Историей Англии», в короткий срок прочитать триста книг, говорит, что заплатил за свою репутацию писателя здоровьем. Теперь он путешествует по курортам, тщетно ища облегчения, а его корреспондентами становятся врачи, которым он подробно описывает свои страдания и предпринятое лечение. В этом смысле маршрут его героя, Мэтью Брамбла, и подробные описания недугов, которыми он потчует доктора Льюиса, автобиографичны, но только в романе все это изображено в комическом ключе, что свидетельствует о большом мужестве автора, сумевшего возвыситься над своим горестным уделом и извлечь из него столь забавную пищу.
Голдсмит оказался на Граб-стрит, когда Смоллет уже добился признания. Судьбе угодно было свести их: Голдсмит писал некоторое время рецензии и очерки для журналов Смоллета, так что он вполне мор оказаться среди литературных поденщиков, коих угощает за своим столом хлебосольный писатель С. в романе «Путешествие Хамфри Клинкера». В одном из писем Смоллет упоминает в числе своих подручных «маленького ирландца», но тут же дает понять, что ни о какой близости между ними не может быть и речи. Дистанция между ними была тогда слишком велика. Прошло несколько лет, и к Голдсмиту тоже пришло признание, но до конца своего недолгого творческого пути он, как и Смоллет, принужден был трудиться не покладая рук, чтобы не угодить в долговую тюрьму. «История Англии» (в двух вариантах), «История Греции», «История Рима», «История земли и одушевленной природы», журнал «Пчела», серия биографий, десятки журнальных рецензий и очерков, переводы, антологии английской поэзии — все это написано за те десять с небольшим лет, в которые он создал лучшие свои произведения. В результате этой изнурительной «погони за пенни» жизненные силы писателя были истощены к сорока пяти годам. «Он умер от лихорадки, — писал известный литературный критик и друг Голдсмита д-р Джонсон, — усугубленной, как я подозреваю, мучительной душевной тревогой: его долги стали непосильными, а все возможности были исчерпаны».
Наконец, в судьбе обоих есть еще одно немаловажное сходство. Голдсмит родился в Ирландии, униженной, разоренной, нещадно подавляемой англичанами, превращенной ими в колонию. Смоллот — шотландец, он современник последних актов драматической борьбы его родины за независимость. Окончательное поражение своих соплеменников под Куллоденом (1745), когда английские каратели под командованием жестокого «мясника» герцога Камберленда не щадили даже женщин и детей, он оплакал в своем стихотворении «Слезы Шотландии». Принадлежность к «национальному меньшинству» сказалась на судьбе обоих писателей, она накладывала на них клеймо некой второсортности, особенно на первых порах их литературной деятельности. Не случайно в романе Смоллета преуспевающий молодой политикан Бартон аттестует одного писателя болваном, ибо тот родом из Ирландии, а — другого «голодной литературной вошью с берегов Твида», то есть шотландцем.
В своих письмах Голдсмит жаловался на то, как тяжело ему приходится в Лондоне без друзей, без рекомендаций, без денег и наглости, «к тому же в стране, где одного моего ирландского происхождения было достаточно, чтобы не давать мне работы». Он смотрел на вещи трезво, знал, что в нищей провинциальной Ирландии литература и образованность влачат жалкое существование, что тамошние джентльмены тратят в один год больше денег на скачки, нежели в десятилетия на поощрение людей науки и искусства. И все же он признается, что, слушая рулады итальянской певицы в опере, он вздыхает по камельку в родной деревне, вспоминает народные баллады в безыскусственном исполнении молочницы Пегги и говорит, что окрестности Лисоя милее ему самых роскошных лондонских пейзажей.
«Не думаю, что я мог бы испытывать большее наслаждение от жизни в любой части света, нежели в Шотландии», — вторит ему Смоллет из Лондона. В последний раз он побывал на родине летом 1767 года. Впечатления этой поездки и воспроизведены в романе «Путешествие Хамфри Клинкера». Здесь каждая строка — дань любви и восхищения Шотландией, ее обычаями, пейзажем, народом. Когда Смоллет писал роман, он сознавал, что ему уже не суждено вновь там побывать. Писатель умер в добровольном изгнании близ итальянского города Ливорно. Спор шотландца Лисмахаго, доказывающего унизительность и несправедливость навязанной его родине Унии с Англией, и его мнимого оппонента англичанина Брамбла приводит постепенно последнего к выводу, который Смоллет хотел внушить своим английским читателям: взгляните на Шотландию без предубеждения и предрассудков, без презрительного высокомерия, и вы увидите, какая это прекрасная страна и какой это достойный народ.
В перечисленных выше обстоятельствах коренятся причины особого критицизма обоих писателей в отношении многих общественных институтов Англии, истоки особой нетерпимости обоих к национальному и социальному гнету, истоки демократизма Голдсмита и особой, свифтовской желчности Смоллета, у которого даже в этом наиболее мягком по тону романе государственные деятели Англии уподобляются шлюхам и рыночным торговкам, а процветание страны объясняется тем, что ею правят идиоты.
При всем этом Смоллет и Голдсмит были очень разными людьми. Голдсмит — неказистый на вид, перенесший в детстве оспу, терявшийся на людях, скованный и косноязычный, чуждый каких бы то ни было потуг на светскость и прекрасно чувствовавший себя среди бедняков — и по сей день изображается иными биографами как чудак без царя в голове, безалаберный и непутевый; они судачат по поводу его непомерных счетов у портного и дивятся тому, как человек, не вымолвивший якобы слова умного, мог написать такие произведения. Между тем из произведений и писем писателя перед нами возникает образ человека с удивительно мудрым, отзывчивым и деликатным сердцем, художника с чрезвычайно осознанным отношением к творчеству, с высоким чувством собственного достоинства. Этот «чудак» не посвятил ни одного произведения знатному лицу — случай по тем временам исключительный, не принял ни выгодных предложений от правительства, ни милостей меценатов. Чудачества и странности тоже были, но они помогали ему выжить, остаться самим собой — художником среди расчетливых обывателей.
Смоллет — человек иного склада: горячий, увлекающийся, легко впадающий в крайность в своих суждениях, нередко пристрастных, и поступках, подчас опрометчивых. Он мог избить человека, злоупотребившего его добротой и щедростью, и если считал кого-то негодяем, то делал свое мнение достоянием гласности, даже когда имел дело с лицом высокопоставленным, и не подбирал в таких случаях слов, даже если это грозило тюрьмой. В его первых романах критика усмотрела нездоровое пристрастие к грязным и низменным сторонам жизни и объявила автора злобным, аморальным мизантропом. Смоллет и сам иногда говорил о своем отвращении к людям, а между тем это был доверчивый, щедрый, способный на пылкую привязанность человек.
Несмотря на то, что Смоллет писал и пьесы и стихи, однако в историю английской литературы он вошел как романист. Из пяти его романов, неравноценных по своим достоинствам, выделяются, кроме последнего, два первых: «Приключения Родрика Рэндома» (1748) и «Приключения Перигрина Пикля» (1751). По своей сюжетной схеме они мало чем отличались от романов Фильдинга (не случайно они выходили иногда по ошибке под именем последнего). Это история молодого человека «скромных достоинств», сироты или брошенного на произвол судьбы близкими, который наталкивается повсюду на равнодушие, звериный эгоизм и злобу, или, говоря словами автора, на «всеобщее плутовство людское». Разница была в том, что один из героев Смоллета — Родрик, пройдя сквозь все испытания, постепенно развращается, становится практичным себялюбцем и, дойдя до крайности, готов даже на грабеж, а другого — Перигрина, себялюбивого и бессердечного от младых ногтей, способного злобно шутить над любящими его людьми, — жизненные неудачи лишь несколько вразумили, но едва ли сделали добродетельным. Пытаясь овладеть любимой девушкой, на которой он раздумал жениться, Перигрин, как и Ловлас в «Клариссе» Ричардсона, обманом привозит ее с этой целью в притон и подливает в вино возбуждающего снадобья. Но у Ричардсона дело кончается трагически: порочный Ловлас погибает, умирает и Кларисса, а у Смоллета, признающего полное развращение чувств своего героя, Перигрин все же в финале женится на простившей его Эмилии. Автор как будто говорит читателю: не следует судить о поступках людей слишком строго.
Такая снисходительность автора объяснялась особой позицией. В отличие от других просветителей, веривших в «нравственный Разум», Смоллет считал, что в обстановке «всеобщего плутовства людского» разум человека неизбежно развращается и вместо того, чтобы удерживать его на стезе добродетели, становится орудием удовлетворения его порочных наклонностей. Нет сдерживающих принципов, не существует разумного начала, и напрасно было бы искать в поступках людей и в жизни самого общества какую-то логику, ибо это царство хаоса, — таково убеждение автора. Жизнь в этих романах напоминает буффонаду, фарс, где логика вывернута наизнанку, поэтому служанка, оказывая помощь раненому, сыплет на рапу соль, а у тетки Перигрина от большого желания иметь ребенка появляются признаки беременности. Это мир гротескный, населенный монстрами, безобразными физически и духовно. Единство разума и нравственного начала, дотоле неразрывное в представлениях просветителей, нарушилось, вера во всесилие просветительских теорий пошатнулась, и поиски иного ответа привели Смоллета в последнем романе к концепции сентиментализма.
Голдсмит, пожалуй, единственный английский писатель XVIII века, проявивший одинаковую одаренность как эссеист, поэт, романист и драматург. В каждом из этих жанров он оставил произведения, признанные классическими. Известность пришла к нему после выхода цикла юмористических и сатирических очерков «Гражданин мира» (1761), объединенных единым сюжетом и замыслом и написанных якобы философом-китайцем, приехавшим в Лондон и пораженным нелепостями английских общественных порядков и нравов. Замысел книги был подсказан популярными в ту пору «Персидскими письмами» Монтескье.
Вслед за «Гражданином мира» был написан роман «Векфильдский священник», рукопись которого Голдсмит был вынужден продать издателю в силу необходимости: ему грозила долговая тюрьма. Был ли роман тогда закончен, возвращался ли к нему писатель — неизвестно; он был опубликован лишь четыре года спустя, в 1766 году. В 1770 году вышла прославившая Голдсмита-поэта «Покинутая деревня», изображавшая вымышленное село Оберн, разоренное и опустевшее в результате огораживания общинных земель. Настроение щемящей печали пронизывает каждую строку этой элегии. Однако муза Голдсмита была не только печальной. Он — один из выдающихся юмористов английской литературы, о чем свидетельствуют многие его очерки и страницы романа, но более всего написанная незадолго до смерти безудержно жизнерадостная комедия «Ночь ошибок» (1773).
Сюжеты «Векфильдского священника» Голдсмита и «Путешествия Хамфри Клинкера» Смоллета и сфера изображаемых ими жизненных явлений должны были показаться тогдашнему английскому читателю хорошо знакомыми по другим романам. В центре внимания обоих авторов находится частная жизнь двух семейств (деревенского священника Примроза и провинциального помещика из Уэльса Мэтью Брамбла) и картина повседневного быта и нравов: в первом случае — одной деревни, в другом — всей Англии и Шотландии, модных курортов, шумного Лондона и дворянских поместий. Вновь использован традиционный мотив дорожных странствий и приключений, неожиданных встреч и нападений грабителей, но только на этот раз путешествует целое семейство для поправления здоровья его главы — Брамбла и чтобы вывезти в свет невесту — племянницу Лидию. И Примрозы после своего разорения тоже путешествуют в своем микромире из одного прихода в другой и потом идут с жалким своим скарбом за арестованным отцом.
Есть здесь и история жизненных скитаний молодого человека. В этом отношении история сына Примроза — Джорджа, переменившего десяток профессий и где только не побывавшего (история эта в известной мере автобиографична), воспринимается как сжатый конспективный пересказ тогдашних пухлых романов. Как правило, в финале герой случайно находил своих родителей, разумеется богатых, и, как это происходит и с Клинкером, дело завершалось свадьбой и материальным благополучием. Привычны были и персонажи — сельские помещики всех мастей у Смоллета и Торнхилл у Голдсмита, а также голдсмитовский деревенский священник, напоминавший добрейшего пастора Адамса, чудака и провинциального Дон Кихота («Приключения Джозефа Эндруса» Фильдинга), и влюбленные молодые пары, соединению которых препятствуют родители или материальные соображения.
И тем не менее знакомые ситуации и персонажи предстают здесь в ином освещении. Ни в одном английском романе XVIII века, кроме написанного много позднее «Калеба Вильямса» Годвина, не была с такой ужасающей очевидностью показана ничем не ограниченная власть помещика над жизнью обитателей прихода, как в «Векфильдском священнике». Циничный, распутный, окруженный наглой и лживой челядью, потворствующей его прихотям и терроризирующей всю округу, Торнхилл губит Примроза за то, что тот не захотел поступиться своим достоинством. И самое главное, разорив его, совратив его дочь, доведя его до тюрьмы, Торнхилл остается неуязвимым для закона, более того, он сам олицетворяет здесь власть и закон. Это не сквайр Б. из романа Ричардсона «Памела», способный раскаяться, оценить нравственную стойкость и чистоту девушки и полюбить ее. Торнхилла ничем не растрогаешь, он верен себе до конца, он смиряется лишь для вида. Галерея английских Скотинипых, изображенных в романе Смоллета, красноречиво дополняет фигуру Торнхилла; это невежественные помещики, проводящие дни в охоте, непробудном пьянстве и драках и разоряющиеся на сумасбродных затеях и безудержном мотовстве.
Долговые тюрьмы с их обитателями, отчаявшимися выбраться оттуда, разорившиеся бедняки, идущие на разбой, чтобы не умереть от голода, улицы ночного Лондона, на которых слоняются проститутки, изображались и в других романах — того же Смоллета, например, но там это были отдельные эпизоды. Роман Голдсмита почти целиком посвящен истории неотвратимого и все более стремительного движения семьи Примрозов к пучине нищеты, бесчестья и гибели, так что только чудо может се спасти. Такое же чудо спасает от неминуемой голодной смерти и бедняка Клинкера, выброшенного на улицу его хозяином-трактирщиком, как только он заболел. Правда, в романе Смоллета Клинкер в основном комический персонаж, однако эпизод этот заключает в себе чрезвычайно многозначительный смысл. Что же касается романа Голдсмита, то тема бесправия бедняков и — шире — тема естественного человеческого права, частной собственности и закона становится здесь центральной.
В каком другом английском романе середины XVIII века можно прочитать следующие слова: «…в обществе цивилизованном уголовное законодательство находится в руках богатых и беспощадно к бедным», — или такое, например, предупреждение: «…вместо того, чтобы стягивать путы, предназначенные сдерживать общество так туго, что в один прекрасный день оно судорожным движением может их порвать… хотелось бы…, чтобы закон сделался защитником народа, а не его тираном»? Мысль эта подтверждается самим повествованием: когда приставы повели Примроза в тюрьму, собралась толпа беднейших прихожан, которые с проклятьями схватили блюстителей закона, грозясь учинить над ними расправу. Правда, Примроз решительно осудил их поведение, а в финале романа их еще более сурово отчитал сам сэр Уильям Торнхилл, однако в каком другом английском романе того времени можно увидеть крестьян, готовых на такую крайность? Наконец, как метко заметил биограф Голдсмита — Форстер, в седельной сумке героя Фильдинга — пастора Адамса (где лежали его проповеди) не нашлось бы места для тюремной проповеди Примроза. Эта проповедь не снисходительное увещевание младших братьев; для Примроза его слушатели — товарищи по судьбе: ведь будучи приходским священником, он вел жизнь простого крестьянина-арендатора, трудился в поле с сыном от зари до зари и был разорен помещиком. Он имеет полное право произнести свои слова: «Кто хочет познать страдания бедных, должен сам испытать их жизнь на себе и многое претерпеть…»
Именно из этого сознания безысходности положения народа и рождается в проповеди Примроза мысль о бессилии философских теорий просветителей перед реальным общественным процессом, мысль, тоже впервые высказанная с такой прямотой именно в этом романе. Примроз утверждает, что беднякам нечего ожидать улучшения своей участи на земле, только религия способна принести им утешение и только смерть избавит их от мук. На этом основании в романе Голдсмита усматривают подчас одну только реакционную проповедь примиренчества, пассивной жертвенности, отказа от достижений просветительской мысли. Подобное истолкование несправедливо и лишено всякого историзма, не говоря уже о том, что было бы крайне опрометчиво отождествлять героя романа и автора.
Голдсмит был далек от мысли отринуть достижения человеческого разума, противопоставить веру науке и философии, он во многом разделял взгляды глубоко почитаемого им Вольтера и незадолго до написания романа высказался на этот счет вполне определенно в книге очерков «Гражданин мира»: «В век просвещения почти каждый становится читателем и внемлет поучениям типографского станка, а не с церковной кафедры… Жителей каждой страны должны наставлять или писатели или проповедники, но чем шире круг читателей, тем уже круг слушателей, тем полезней писатели и менее нужны бонзы». Однако проповедь Примроза как раз и обращена к неграмотным беднякам, доведенным до крайности, изверившимся во всем, колеблющимся между стихийным протестом, наподобие того, который проявляют прихожане Примроза, и отчаянием. Чтобы понять Примроза, следует хорошо вдуматься в его признание: «Каждый из нас имеет право на престол, мы все родились равными. Таково мое убеждение, я его разделяю с людьми, которых прозвали левеллерами. Они хотели создать общество, в котором все были бы одинаково свободны. Но, увы! — из этого ничего не получилось».
Понадобилось столетие, чтобы созрело это глубочайшее разочарование народа в последствиях буржуазной революции XVII века. Тогда его религиозность была бунтарской, теперь, в период кризиса просветительского гуманизма, когда время для новых социальных конфликтов и теорий еще не приспело, эта религиозность обернулась своей иной, непротивленческой стороной. Другую проповедь английский бедняк-священник середины XVIII века произнести не мог, она и в таком своем виде — явление исключительное, и Голдсмит не погрешил здесь против истины. Свидетельством тому является и религиозное обращение Хамфри Клинкера, становящегося методистским проповедником. Правда, его проповеди в тюрьме, под влиянием которых отпетые мошенники и грабители хнычут, каются и поют псалмы, воспринимается как пародия на аналогичные сцены у Голдсмита. Но при всем этом намеренно сниженном комическом изображении и здесь ясно видна та же социальная подоплека, что и в рассуждениях Примроза, не зря Хамфри заявляет Брамблу, что в день Страшного суда разницы между людьми не будет никакой и что свет божьей благодати может так же озарить бедняка и невежду, как и «богача и философа, который кичится мирской мудростью».
Для социального самочувствия многих тысяч вчерашних крестьян, насильственно оторванных от векового уклада, характерна была неотступная мечта о возвращении к земле, к своему хозяйству. Происходила своеобразная аберрация, и прошлое, с его тяжелым трудом и нуждой, но все же относительно независимым существованием на своем клочке земли, казалось теперь беспечальной идиллией. Отсюда идет и решительное неприятие сентиментализмом новой буржуазной городской цивилизации, и противопоставление ей идеализированного сельского патриархального уклада.
Огромный Лондон, пожирающий окрестные поля и луга, так что скоро «все графство Миддлсекс покроется кирпичом», модный Бат, где кишит жадная до развлечений толпа, где каждый норовит обвести тебя вокруг пальца и где купцы лишены совести, друзья — дружелюбия, а домочадцы — верности, противопоставлены в письмах негодующего Брамбла радостям сельского бытия; письма эти напоминают трактаты одного из вождей европейского сентиментализма — Руссо. Поместье Брамблтон-Холл, куда его хозяин уже не чает добраться, изображается страной обетованной с молочными реками и кисельными берегами, где целительная природа и здоровая пища, земледельческие заботы и патриархальные отношения между гуманным помещиком и арендаторами — все содействует счастью и душевному спокойствию человека.
В романе Смоллета как бы параллельно сосуществуют реальная Англия, с ее растущими промышленными центрами и портами, копями, верфями и деревнями, и идиллическая Аркадия, этакая утопическая Телемская обитель в Уэльсе — Брамблтон-Холл. Однако вскоре читатель начинает ощущать призрачность этой идиллии, ибо в то время как Брамбл в своих распоряжениях по хозяйству велит уменьшить арендную плату, продавать зерно беднякам ниже рыночной цены и отдать корову нуждающейся вдове, его сестра Табита готова торговать снятым молоком и намерена в целях экономии кормить слуг овсяными лепешками и давать им говядину раз в три месяца. Как справедливо пишет советский исследователь А. А. Елистратова, не потому ли семейство Брамблов так и не добралось в романе до своего поместья, «что вблизи эта утопия могла бы потускнеть или оказаться иллюзорной?»[1]
Подобное же соседство иллюзии и реальности характерно и для романа Голдсмита. Филиппики смоллетовского Брамбла против пагубного стремления к роскоши дополняются здесь проповедью довольства малым. Автор как будто хочет сказать: посмотрите, как мало нужно этим людям для счастья, как они непритязательны, как просто, казалось бы, удовлетворить их немудреные желания, как они умеют примириться с утратами и бедностью — однако и в этой скромной доле им отказано. После разорения, оказавшись на новом месте в положении простых крестьян и вынужденные в поте лица добывать себе хлеб насущный, Примрозы не унывают. Да и вокруг все дышит благополучием и покоем. Поселяне живут в первозданной простоте и умеренности, трудятся «весело и охотно», не знают «ни нужды, ни убытка», а по праздникам предаются развлечениям. Читая все это, невозможно и предположить, что здесь произойдут столь драматические события, что этот мирный уголок принадлежит негодяю Торнхиллу. Деревня и деревенская жизнь показаны здесь такими, какими их хотелось видеть цепляющемуся за безвозвратно ушедшее прошлое английскому крестьянству, тогда как история Примрозов, разыгравшаяся на этом пасторальном фойе, обусловлена логикой реальной жизни.
Впрочем, только в вымышленном мире патриархальной идиллии мог существовать и великодушный спаситель Примрозов — сэр Уильям Торнхилл, скрывающийся до поры до времени под именем Берчелла. «Обладатель огромного состояния», человек, «чьим мнением дорожили государственные мужи», к словам которого прислушивалась целая политическая партия, он превосходно чувствует себя в крестьянском доме, с удовольствием трудится в поле, любит народные песни и даже не прочь поиграть в жмурки. Он всех к себе располагает и так прост, обходителен и незлобив, что невозможно и догадаться, кто такой этот весельчак Берчелл. Инкогнито, как простой странник шагает он по дорогам, посещает тюрьмы, восстанавливает справедливость и спасает попранную добродетель. Неужели Голдсмит в самом деле верил в жизнеподобие своего персонажа или надеялся уверить в том читателей? Ни то, ни другое. Он знал, чему поверят и чему не поверят его читатели, но как просветитель и моралист считал необходимым показать одновременно и то, что есть, и то, что должно быть в жизни, должно торжествовать в ней, то, что отвечает нравственному чувству именно демократического читателя — победу униженных и оскорбленных над насилием и пороком. У читателя искушенного такая наивность могла вызвать лишь снисходительную улыбку, читателю простому эта победа маленьких людей была так же необходима, как нужна была вера в воздаяние, пусть загробное. В данном случае уязвимость замысла вызвана, как это ни парадоксально, демократизмом Голдсмита, его точным пониманием мироощущения крестьянина, бедняка.
При всех своих иллюзиях английский сентиментализм был далек от крайностей Руссо: критически относясь к буржуазной цивилизации, видя многие ее трагические последствия, он не собирался зачеркивать ее целиком и противопоставлять ей в качестве естественной нормы жизнь дикарей. Злоключения персонажа Смоллета — лейтенанта Лисмахаго, попавшего в плен к американским индейцам, несут в себе откровенно полемический смысл. «Невинные дети природы» подвергли беднягу Лисмахаго жестоким пыткам и скальпировали, его приятеля изжарили и съели, а его красавица супруга с неудобопроизносимым именем, чудовищно разукрашенная и благоухающая медвежьим жиром, умерла, объевшись сырым мясом. История эта, изложенная с сардонической усмешкой и комическими преувеличениями, напоминает по манере иные философские повести Вольтера. «Ах, вам по душе жизнь дикарей? — словно спрашивает Смоллет. — Что ж, полюбуйтесь на нее!»
Главным мерилом нравственной оценки человека в обоих романах служит не столько его разумность при всем почтении к ней авторов, сколько доброта, отзывчивость, умение прислушиваться к голосу своего сердца. Примрозу доставляло радость видеть счастливое лицо, сэр Торнхилл «содрогался от боли», глядя на страдания ближнего, рассказ о добром поступке вызывал у Брамбла слезы, а трогательная сцена встречи мостильщика улиц с сыном привела его в такое волнение, что он «всхлипывал, плакал, хлопал в ладоши». Рассудочность еще не стала здесь объектом язвительной насмешки, как в публиковавшемся в эти же годы романе Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди». Однако хорошие люди здесь все же больше доверяют своим чувствам. Героини Ричардсона умели прекрасно анализировать свои эмоции и все в них могли объяснить, а Лидия Мелфорд испытывает «неизъяснимое очарование», и тут уж логика бессильна. «…Если хочешь, чтобы сердце другого человека принадлежало тебе, нужно отдать ему взамен свое», — к такому итогу пришел сэр Торнхилл, а Примроз убежден в том, что сердце бедняка столь же мало отличается от сердца любого другого человека, как и лицо. Так культ сердца и чувства приобретает в этих сентиментальных романах несомненный демократический смысл. Люди разнятся друг от друга богатством, положением в обществе, ученостью, но способность страдать и радоваться не зависит от этих различий, и в этом бедняк не отличается от вельможи или философа.
Однако в мире эгоизма и корысти нельзя обнажать свое сердце, не рискуя стать жертвой обмана (как сэр Уильям) или мишенью для насмешек. Добрый, бескорыстный поступок — аномалия, вызывающая подозрение. Когда Брамбл пытается тайком помочь нуждающейся матери чахоточного ребенка, родная сестра истолковывает эту сцену как попытку совратить женщину. Ему приходится притворяться мизантропом, чтобы скрыть свое мягкосердечие, он кажется поначалу раздражительным старым холостяком, который занят только собой и своими недугами, но потом обнаруживается, что это защитная маска.
Потому-то благородная непрактичность, бросающая вызов здравому смыслу, и гуманность, не размышляющая о том, во сколько ей обойдется добрый поступок, так дороги становятся, начиная с Фильдинга, английским романистам. И если на первом этапе Просвещения популярный в Англии «Дон Кихот» служил Разуму примером сумасбродства, то наивность, доходящая порой до чудачества, доверчивость (кто только не обманывает Примроза), преданность своим нравственным убеждениям, сколько бы ни наносила им ударов повседневная действительность, полемически противопоставляются теперь здравому смыслу торговцев и торжествуют над ним, — пусть в вымысле, пусть моральную, — но все же победу.
Донкихотство вызывает теперь симпатию, и, когда Джерри называет Брамбла Дои Кихотом, это означает восхищение. Люди рассудительные, сообщив Примрозу о том, что он разорен, советуют ему умерить свой пыл, сыграть сначала свадьбу сына, а уж потом, когда тот заполучит приданое невесты, спорить с ее отцом Относительно единобрачия духовенства сколько душе угодно. Что же делает герой Голдсмита? Он мчится известить будущего родственника о случившемся и спорит с ним еще яростнее. Ведь речь идет о его убеждениях! Свадьба сына сорвана, и последняя надежда поправить дела семьи рухнула. С точки зрения здравого смысла это безрассудство, но тем и дорог автору Примроз, что из принципа, пусть в данном случае нелепого, он готов пожертвовать материальным благополучием. Руководствуясь чувством нравственной правоты, Примроз бросает вызов помещику, что чревато куда более серьезными последствиями. Силы настолько неравны, что поступок Примроза выглядит самоубийством, но именно теперь комический чудак преображается и вызывает уже восхищение и сострадание.
Вызовом здравому смыслу являются и комические причуды, странные прихоти, которыми теперь щедро наделяют своих героев романисты. Причуда — «конек» — стала средством самозащиты от обезличивания, от похожих друг на друга, как стершиеся пятаки, обывателей, стала признаком индивидуальности, свидетельством ее наличия. Но у героев Стерна эти «коньки» приобретали настолько гипертрофированный, чуть ли не маниакальный характер, что персонажи утрачивали свою социальную определенность и бытовую достоверность, такие люди могли существовать лишь в неподвластном реальным законам бытия Шенди-Холле. Иное дело Брамбл и Примроз. У них тоже есть свои причуды, один стенает по поводу своих бесчисленных болезней, хотя в порыве гнева может поколотить двух здоровенных лакеев; другой теряет и свой юмор, и чувство реальности, стоит лишь ему оседлать своего «конька» — вопрос единобрачия священников. Комический апофеоз этой причуды — семейный портрет Примрозов, на котором священник в полном облачении преподносит свои трактаты на излюбленную тему жене, представленной в виде… Венеры! Но причуда здесь все же только деталь, комическая частность, помогающая индивидуальной обрисовке персонажа, и не более того.
Герой Сервантеса бывал жалок и смешон, его топтали свиньи, но это не мешало читателю видеть величие его духа. Положительный герой английского романа до Фильдинга был непременно чопорен и серьезен. Представить себе сэра Чарльза Грандисона в смешной ситуации или в неглиже невозможно — репутации героя Ричардсона был бы нанесен непоправимый удар. А почтенного Брамбла в чем мать родила вытаскивает за уши из воды при всем честном народе не по разуму усердный Хамфри, но от этого симпатии и почтение к нему близких не убывают. Хамфри, в конце концов, оказывается его внебрачным сыном (какой вызов ханжеской морали!), даже Фильдинг не отважился так компрометировать сквайра Олворти — Том оказался его племянником. Смешное и трогательное, слабости и достоинства не только переплетены теперь нераздельно, но и служат продолжением друг друга.
Человеческий характер и взаимоотношения людей представлены здесь сложнее, диалектичней. Фильдинг добивался рельефности характера, его индивидуализации прежде всего с помощью противопоставления ему противоположного. Доброта и прямодушие Тома Джонса оттенялись лицемерием и эгоизмом Блайфила, у которого мы не обнаружим ни одной располагающей к нему черты. Фильдинг называл это «жилкой контраста». Здесь все еще сохраняется обусловленная просветительским рационализмом логическая прямолинейность, ясность, добытая ценой известной упрощенности. Сентиментализм преодолевает эту графическую четкость и локальность цвета. Стендаль имел полное основание восхищаться искусством полутонов у Голдсмита. Его роман требует очень тонкого читателя.
«Векфильдский священник» написан от первого лица, от лица главного героя, как и «Робинзон Крузо», и многие другие английские романы XVIII века. Однако за сорок с небольшим лет, отделяющих Примроза от Робинзона, литература накопила столько наблюдений над «человеческой природой» и разрушила столько абстрактных представлений о ней, что это не могло не отразиться на художественной манере повествования.
Дистанция между предметом повествования и рассказчиком в романе Дефо неизменна. Цель Робинзона изложить все ясно, подробно и объективно. Здесь нет места для иронии, юмора, анализа собственного поведения со стороны или с позиций другого времени — времени рассказа. Автор полностью удаляет себя из романа, ему нечего прибавить к свидетельству своего героя, и, доведись ему рассказывать об аналогичных событиях, он описал бы их точно так же, как Робинзон или всякий иной разумный человек, ибо Разум в представлении просветителей — это категория устойчивая, сама себе равная, не зависящая от того, когда, в какие времена, в каких обстоятельствах и кто этот Разум в своем лице воплощает.
В романе Голдсмита все эти категории — позиция рассказчика, его оценки и самооценки, его повествовательная интонация, отношение автора — пришли в движение. Писатель показывает, что человек может заблуждаться в оценках своих и чужих поступков, может помимо воли выдать истинное положение вещей, в котором он не отдает себе отчета. Поначалу в благодушном рассказе Примроза ощущается даже некоторое самодовольство. Спокойное течение жизни в этом замкнутом мирке, отсутствие особых интересов или событий приводят к тому, что каждая мелочь приобретает непомерное значение, и о достоинствах крыжовенной настойки Примроз повествует с «беспристрастностью историка». Он пока над событиями и любовно, но со снисходительным юмором описывает своих домочадцев.
Но Примроз слишком простодушен, не в его натуре скрытничать; он то выдает нам невинные хитрости, к которым он прибегал, чтобы поддержать свой авторитет, то роняет замечание, что на собственном опыте изведал, что пора ухаживания — самая счастливая, и постепенно мы убеждаемся в том, что им вертят в доме, как хотят. Потом оказывается, что он тоже тщеславен и тоже вопреки своим проповедям рьяно участвует в осаде богатого жениха-помещика, хотя сердце Примроза не лежит к нему. Теперь он сам все чаще попадает впросак, становится мишенью для юмора автора, который исподволь, неприметно, путем сопоставления фактов и того, как о них говорит Примроз, как бы внушает читателю мысль: не будьте слишком суровы к Примрозу, ведь он весь на виду, а на всякого мудреца довольно простоты. Но когда комическая идиллия переходит в драму, Примроз утрачивает и благодушный тон, и снисходительную иронию, теперь он повествует о событиях изнутри с пафосом страстотерпца, он преображается у нас на глазах, высвобождаясь от всего мелкого, наносного, страдание делает его чрезвычайно проницательным (как хорошо понимает он теперь состояние своей опозоренной дочери), и все лучшие стороны его натуры торжествуют теперь.
Эпистолярная форма романа Смоллета тоже была не нова, ее утвердили в английской литературе романы Ричардсона. Но у Смоллета очень разные люди пишут своим корреспондентам об одном и том же. Таков эксперимент, опыт, проводимый здесь автором. И тут выявляется полное несходство впечатлений и разноголосица мнений, обусловленная не только возрастом, положением, образованием и жизненным опытом, но и десятками иных причин, которых прежде не замечали, не учитывали романисты. Здесь и состояние здоровья персонажа вообще, и его сегодняшнее самочувствие в частности (спал лучше обычного, ел с аппетитом), погода и бытовые условия (хорошая или скверная гостиница, неудобная карета и плохая дорога), только что происшедший разговор, встреча с симпатичным человеком и даже… неприятный запах (к чему очень чувствителен Брамбл), и чрезмерный шум. Вот сколько моментов должен теперь учитывать проницательный читатель, чтобы сквозь все эти индивидуальные восприятия, которые, словно цветовые фильтры, придают все новые оттенки одной и той же действительности, восстановить, реконструировать подлинную картину.
Итак, представление о возможности абсолютно объективного и незаинтересованного рассказа разрушено. Однако именно благодаря этой комической разноголосице мы в итоге получаем лишь более объемное и многостороннее отражение жизни, где каждая точка зрения корректирует и дополняет другую. Вместе с тем у Голдсмита и Смоллета субъективизм изображения не стал еще господствующим, единственно возможным принципом, сознательно деформирующим действительность, и притом в крайне полемической, преувеличенной форме, как у Стерна. Последний обнаружил у своих героев такую сложную диалектику причуд ума и сердца, что о реальных причинах, их вызвавших, можно лишь догадываться по случайному слову, жесту, а иногда и умолчанию.
В сюжете романа Голдсмита, помимо уже отмечавшейся двойственности замысла (драма Примрозов и идиллическая пастораль), обращает на себя внимание следующая особенность. Сначала идет ряд эпизодов, рисующих бедствия, которые одно за другим обрушиваются на семейство Примрозов и приводят его на край гибели вплоть до кульминации — тюремной проповеди, потом начинается движение вспять, как будто киноленту стали крутить в обратную сторону, и события в почти буквально воспроизводимом обратном порядке восстанавливают благополучие и доброе имя всех членов семьи, празднующей три свадьбы и обретшей богатство. И все это на протяжении двадцати страниц! Здесь все построено на одних случайностях и выглядит совсем неправдоподобно. Автор сознавал возможность такого упрека, и, предупреждая его, Примроз оправдывается тем, что и в жизни таких «чудесных совпадений» сколько угодно. Между тем несколько ранее, в рецензии на один «дамский» роман, Голдсмит писал: «Однако, чтобы утешить нас во всех этих несчастьях, дело кончается двумя или тремя очень выгодными партиями; и там уж всего до пропасти — денег, любви, красоты, дней и ночей настолько счастливых, насколько можно пожелать; одним словом, еще один набивший оскомину финал современного романа». Как же совместить такое противоречие? Думается, что в финале «Векфильдского священника» наличествует пародийный подтекст. Все главное было высказано автором в основной части, и теперь он лукаво посмеивается над штампами жанра и читательского восприятия.
Во всяком случае, если предложенное нами объяснение не бесспорно, то в романе Смоллета наличие пародии несомненно. Роман называется «Путешествие Хамфри Клинкера», а между тем герой появляется лишь к исходу трети текста романа и не занимает в нем ведущего места. Поданное читателю блюдо явно не соответствует названию. Роман скорее следовало назвать «Путешествие Брамблов». Более того, Хамфри, при несомненной симпатии к нему Смоллета, скорее пародия на Тома Джонса и ему подобных. Его портрет (косолап, сутул, нос приплюснут и проч.), его таланты («Я немножко умею играть в лапту и петь псалмы… не откажусь холостить любого борова…») и нелепые передряги, в которые он попадает, — все это скорее напоминает героя фарса.
Здесь неизбежно приходит на память то, что проделывает с привычными представлениями о сюжете и герое Стерн в своем «Тристраме Шенди». Небезынтересен тот факт, что Голдсмит резко отрицательно отзывался о манере, в которой написан роман Стерна, считал ее непристойной и развязной, а Стерн, в свою очередь, посмеивался в «Сентиментальном путешествии» над Смоллетом, и тем не менее в рассматриваемых романах и в творчестве Стерна налицо сходные художественные тенденции. Разница между ними чисто количественная. Не принимая полемических «крайностей» Стерна, Смоллети Голдсмит, двигались, по сути, в одном направлении, но остались на полпути между непогрешимым Разумом Просвещения и эксцентрическими причудами сердца героев Лоренса Стерна. В своем проникновении в душевный мир человека, умении обнаруживать дробные, мгновенные, скрытые движения сердца он ушел дальше их, однако в отличие от Стерна картина жизни и характер человека, освобожденные от излишней рассудочной прямолинейности и известной схематичности просветительского романа, все же не утратили в «Векфильдском священнике» и «Путешествии Хамфри Клинкера» своей определенности и цельности.
Многое и в позиции обоих романистов, и в принципе изображения было впоследствии усвоено великими английскими реалистами XIX века Диккенсом и Теккереем. И для Диккенса была характерна присущая Голдсмиту двойственность замысла, в котором реальность сосуществует с желаемым и логика жизни подменяется к финалу логикой, диктуемой нравственным выводом писателя-моралиста. И у него мы находим сочетание юмора и драматического пафоса в изображении маленького человека-бедняка, равно как и использование комических причуд и чудачеств в качестве средства индивидуальной характеристики; тогда как скепсис и горькая ирония Смоллета больше сродни Теккерею с его размышлениями об относительности и иллюзорности доступного человеку счастья. Так складывалась и развивалась чрезвычайно своеобразная традиция изображения действительности, которая связывается в сознании многих поколений читателей с понятием «английский классический роман».
А. Ингер