И снова его нога ударяла по стартеру, заглушая волшебную музыку природы, и они карабкались на плато, чтобы бросить там мотоцикл и растянуться на траве. Под ними расстилалась цветущая земля, фруктовые деревья уже не сливались в зеленую реку, несущуюся мимо них, а образовывали море изобилия, раскинувшееся на север и на юг.

Она больше не боялась упасть с мотоцикла (как уже вообще ничего не боялась), а рев и скорость были для нее частью чуда. Но все же долгая езда утомляла, и, растянувшись на траве, они как бы достигали некой конечной цели бытия, сливаясь с первозданной красотой.

Постепенно, уикенд за уикендом, их руки все чаще переплетались, а щеки соприкасались; они целовались, и их губы все дольше не могли расстаться, притягивая друг к другу тела…

Напряженно склонившись вперед на шезлонге, она снова видела каждую травинку, деревья, служившие им укрытием от нескромных глаз, спокойный рисунок садов внизу под холмом и чувствовала давление его груди, заставлявшее ее запрокидывать голову, задыхаясь от сладости удовольствия и боли. Как это произошло? Очень просто. «Лиз, так дальше нельзя», — сказал он однажды. Голос его звучал необычно, тело подрагивало от напряжения. «Так больше не может продолжаться», — повторил он и вскочил на ноги. Неожиданность его заявления потрясла ее. Небо слепило глаза. Она прикрыла их ладонью и встала на колени рядом с возвышающейся над ней фигурой. «Да, — тихо ответила она, смахивая с глаз упавшую прядь волос, — не может».

А ведь это не было полной неожиданностью. Она знала правду жизни (какая нелепая фраза, ведь это не единственная правда!), знала не от матери, никогда не говорившей на эту тему, и даже не от мисс Ламберт, сводившей эту сторону отношений к голой схеме, словно плотский аспект любви не имел для интеллигентной женщины никакого значения. Сами того не подозревая, девочки из университета своими небрежными, обрывочными рассказами дали ей представление об этой правде. Даже Линет, бросавшая двусмысленные намеки, просвечивавшие темными камешками в потоке ее болтовни, помогла ей. Да, Элизабет Уайкхем знала правду жизни, но, казалось, ничего общего с ней не имела. Ее больше интересовала поэзия. Да и потом, разве она не дурнушка? А теперь эта правда камнем упала на нее с раскаленного неба, на фоне которого вырисовывался силуэт нервно прикуривающего сигарету мужчины, и она, эта правда, кипела и вспыхивала в нем. Домой они вернулись, не проронив ни слова.

А было это в воскресенье. Той ночью она решилась: в следующий уикенд все будет по-другому. Чему быть, того не миновать. И думала она об этом не как о физиологическом акте, сопровождаемым новыми ощущениями, а как об отдаче, о вручении себя ему, об удовольствии для них обоих. «Прекрасная жертва…», — прозвучало у нее в голове. Но это не было жертвой — она не видела ничего страшного в том, чтобы отдать ему свою девственность.

Не испытывая ни волнения, ни страха, она всю неделю ничего ему не говорила. Это была тайна, сюрприз. Ян выглядел подавленным, а она радовалась про себя, предвкушая, каким счастливым станет он к началу следующей недели.

В четверг он сказал:

— Послушай, Лиз, прости меня за…

— Это не важно, — перебила она его.

— Еще как важ…

— Не будем сейчас об этом. Не стоит. Оставим до следующей недели.

— Но…

— Прости, дорогой, мне надо бежать — лекция. Пока.

В пятницу она спросила его:

— Что будем делать завтра?

Он немного поколебался, потом спросил:

— А ты как считаешь?

— Думаю, стоит снова съездить на Курраджонг, — беспечно ответила она.

— Не сможем. Мой «железный конь» сломался. Надо бы привести его в порядок.

Девушка было растерялась, но быстро нашла решение:

— У меня тоже завтра есть кое-какие дела. Давай встретимся после ужина.

— И что будем делать?

— Так, погуляем…

Он уныло посмотрел на нее, явно полагая, что прогулка не сулит ничего нового, но, с другой стороны, и не таит опасности. Выглядел он при этом ужасно комично.

— Ладно.

Его унылый взгляд пробудил в ней нетерпение. Дурачок, откуда ему знать, что все будет прекрасно, что его ждет такое счастье?

Ей действительно нужно было написать эссе. Но как могла думать она сейчас о чем-то, кроме того, что ей предстояло? Беспокойно расхаживая на следующий вечер по комнате, она остановилась наконец перед зеркалом. Под этой одеждой — тело, которое через несколько часов уже не будет принадлежать ей одной. Она с любопытством изучала свое отражение, пытаясь проникнуть взглядом под покровы, увидеть себя как тело, как нечто предназначенное ему, как то, что после сегодняшнего вечера всю оставшуюся жизнь будет нести его отпечаток; тело, которое… Ей почудился в воздухе нарастающий ритм Библии. Как странно, как все это странно… Узкие, почти мальчишеские бедра. Небольшой аккуратный зад. Маленькие твердые груди. Острые плечи. В чем тайна этого тела? Почему оно заставило его дрожать и пылать на фоне неба? Она подумала о его теле, задрожала сама и отказалась от попыток постичь эту тайну. Отвернувшись от зеркала, Элизабет распахнула окно.

Рядом с окном росло дерево, в кроне которого свили гнезда множество птиц. По вечерам они собирались дома, располагались под лиственными сводами и оглушали своим щебетанием. Чирикающие создания порхали тут и там, перелетали с ветки на ветку, спеша по своим, одним им ведомым делам. Наблюдая их беззаботную жизнь, девушка думала: «Как странно… Это вот-вот случится, а они так и будут резвиться среди листвы. Потом они заснут в своих гнездах, а со мной уже случится Это. Утром они высвободят головки из-под крыльев и снова начнут носиться взад и вперед…» Будет ли у ее тела ощущение, что оно уже использовано? Будет ли она сама, шагая по улице, обедая, слушая лекции, чувствовать себя использованной? На какое-то мгновение она испугалась матери. Вздор. Она, Элизабет, никогда не могла определить, девственница ли та или иная незамужняя женщина. Например, Линет. Да она и понятия не имеет ни о чем таком. Или имеет? Нет. Линет — девственница. Она наверняка боится. Но я, Элизабет Уайкхем, старшая дочь в приличной семье Уайкхемов, «умница», «гадкий утенок», «синий чулок», перестану быть девственницей. Незамужняя, лишенная невинности, женщина Яна. Лишенная невинности дочь будет целовать мать на ночь…

Она боязливо рассмеялась (идея о замужестве не приходила ей в голову, пока). В этот момент позвонили в дверь. Пришла тетя Джоанна. Элизабет почувствовала прилив нежности к своей старой грубоватой тетушке. «Ох, — думала она, расчесывая волосы, — с какой радостью я бы все ей рассказала, но это невозможно». «Никому ничего не рассказывай!» — проинструктировала она себя напоследок и спустилась в гостиную.

— Привет, тетя Джоанна, — сказала Элизабет и поцеловала ее в обветренную щеку.

— Ты чудесно выглядишь, — объявила Джоанна; в ее свирепом старческом взгляде мелькнула хитринка. — Что-то у тебя глазки сверкают… Плакала?

— Нет.

— Это хорошо. Большинство женщин выглядят свежее, немного поплакав. Истерики им на пользу.

Элизабет рассмеялась и отвела взгляд.

— Я в порядке, — ответила она, глядя в окно.

Там внизу, через несколько часов, когда сядет солнце и наступит ночь…

— Не так-то уж часто в последнее время мы видим Элизабет по выходным, — говорила мать, разливая чай.

«Как и Линет», — чуть не сказала Элизабет, но мать лишь улыбнулась бы, как бы говоря, что Линет — другое дело. Передав чашку тете, она смотрела на нее и думала: «Боже, как она постарела! И выглядит совсем больной…»

— Как ты поживаешь? — спросила Элизабет, не обращая внимания на слова матери.

— Как всегда хорошо, — ответила Джоанна и заговорила с матерью о сыне Агаты и дочери Джефри (это еще кто такие?), о давно умерших родственниках, о прадедушке и его лакее и так далее, и так далее… Они болтали о мужчинах и женщинах, давно обратившихся в прах, орошая их брызгами своей памяти, оживляя их.

Элизабет наблюдала, как за окном угасает вечер. Солнце село и разговор прекратился. Мертвые вернулись в свои могилы. Тетя Джоанна вздохнула и со щелчком закрыла свою сумочку.

— Проводи меня домой, — приказала она, и Элизабет пошла со своей теткой под фиговыми деревьями бухты Моретон по земле, усеянной их плодами. Девушка страстно желала, просто жаждала довериться Джоанне, и порыв этот оказался таким сильным, что она заговорила:

— Что бы ты сделала, если бы…

— Не спрашивай меня! — рявкнула тетка. (Уж не взволнована ли она?) — Не спрашивай меня, почему кто-то что-то делает в наши дни. Мужчины гоняют на машинах, девушки разгуливают в шортах, молодые люди не желают работать… Не спрашивай меня, что делать.

Она ЗНАЕТ? Знает и отказывается отвечать?

Они дошли до калитки, и Джоанна сказала:

— До свидания, милочка. И будь осторожна. Вот и все.

Она что-то поняла или почувствовала, или это просто старческий пессимизм?

Вечер перетек в ночь, наступил ее час. Когда он появился, она уже ждала на пляже.

— Привет.

— Привет, — мрачно ответил он.

Некоторое время они молчали. Вода расстилалась перед ними, как лист черного стекла, и все же волны мягко накатывались на песок, и на их гребешках вспыхивали и искрились яркие точки света.

— Ян?

— Да?

— Помнишь, что ты сказал в тот день?

— Да. — Он смотрел на воду, и в его голосе прозвучал холодок. Темнота почти скрывала его лицо, но Элизабет все же заметила на нем жесткое выражение. Жестче, чем она ожидала. Так просто, казалось, здесь, в спасительной тьме, просто сказать: «Я твоя!» и нырнуть в его объятия. Но вместо этого они сидели, как два Будды.

— Ну… — начала она охрипшим от робости голосом. Он молчал. — О, Ян, помоги мне! Ты был прав тогда, так продолжаться не может. Но может по-другому! Не надо останавливаться… Я хочу, чтобы ты взял меня.

Он рассмеялся. Она не могла поверить своим ушам. Может, это кашель? Нет, вот опять: короткий горький смешок.

— Ты сама не знаешь, о чем говоришь, — покачал он головой. — Не знаешь, что это значит.

Его слова больно ранили ее, она глухо застонала, и тогда другой Ян, тот, которого она знала и любила, обнял ее и быстро заговорил:

— О, любимая, любимая моя, прости, я сделал тебе больно. Просто я пытался… пытаюсь остановить тебя… ради тебя самой. Ты не знаешь, как это может отразиться на тебе. Твое воспитание… Нет, я не это имел в виду. Я хотел сказать, что ты не такая, как другие девушки, не такая жесткая — тебя многое может ранить. Это было бы несправедливо. О, дорогая, это было бы чудовищно несправедливо! Ну, не плачь, Лиз…

Неожиданные слезы ушли так же быстро, как и появились.

— Извини, — вздохнула она. — Я такая глупенькая! Я хотела сказать все это совсем по-другому. У тебя нет платка?

Высморкавшись, она почувствовала, что робость и неловкость прошли, словно еще одно препятствие осталось позади.

— Господи, ну и дура же я! — рассмеялась она.

— Вовсе нет, — возразил он, и его рука крепче сжала ее руку.

Она прислонилась лицом к его плечу и прошептала:

— Я думала об этом. Я не боюсь.

— Лиз, — тихо заговорил он, — неужели ты не понимаешь? Мы не сможем скоро пожениться.

— Неважно.

— У тебя может быть ребенок. И вообще, потом ты будешь чувствовать себя ужасно.

— Не будет у меня никакого ребенка. И почему я должна чувствовать себя ужасно, если ты любишь меня?

— Да, но… ты не…

— Молчи, молчи, молчи… — счастливо зашептала она, и он смолк.

— Жутко неудобно так сидеть, — сказала она через некоторое время.

Он отпустил ее, и Элизабет легла на песок, оказавшийся холодным и твердым. По небу шагал Орион, настоящий Орион. Она поглаживала руку Яна, лежавшую ладонью вниз у ее бедра. Удивительный покой снизошел на нее, и ее рука замерла. Орион застыл на небе, и она ждала того, что должно, обязано было случиться. Потом Орион исчез, заслоненный лицом Яна. «Лиз, Лиз…», — шептал он, его руки жестко трогали ее, под ней был жесткий песок, жесткие песчинки хрустели в ее волосах и громыхали в ушах, и все, что касалось ее, было жестким, жестким, жестким… Затем небо вдруг завращалось, и вместе с ним завертелось все — набегающая волна, пронзающий ее меч, жестоко сверкающий Орион… Она успела испуганно подумать: «Какой ужас!» прежде, чем боль погасила все мысли и звуки.

Позже, много позже ее слух уловил слабый плеск: вода, как ни странно, продолжала набегать на берег. Открыв глаза, она увидела над собой спокойно сияющий Орион. Пляж. Тяжесть на груди — его рука. Она повернула голову, и в ее волосах мучительно захрустел песок. Она пошевелилась, и вдруг с ужасом поняла, что эта испытывающая боль плоть уже не принадлежит ей одной. Она ощущала, как пляж (ее пляж!), песчинки, на которых она лежала, смотрят мириадами глаз на новую Элизабет Уайкхем, запятнавшую здесь все, что было в ней хорошего. Но это скоро прошло. И у нее осталось лишь острое желание уюта, тепла, сна.

Спасибо тебе, Господи, Ян был нежен и добр, поддерживал ее, когда они пересекали сад. У дверей он поцеловал ее в лоб, и она взобралась по черной лестнице, избежав зова матери.

Но зов последовал:

— Мисс Уайкхем!


Пронзительный возглас вырвал ее из воспоминаний, и она задрожала в предчувствии чего-то страшного. Склонившись над ее плечом, миссис Дейли продолжала выкрикивать:

— Мисс Уайкхем, я имею право знать, мы все имеем право знать, что здесь происходит. Вы обязаны ответить!

Солнце высветило искаженные черты лица, над которым совсем недавно поработали в салоне красоты, но все равно помятого, с губами, дергавшимися так, будто что-то в голове миссис Дейли отказывалось правильно работать.

— Прошу прощения? — вернувшись в настоящее, произнесла Элизабет холодным нервным голосом.

На таком близком расстоянии это прыгающее лицо пугало. О чем говорила эта женщина? Как посмела она влезать в ее воспоминания, в ее душу, в ее постель, причем именно в тот момент, когда она, Элизабет, совершенно беззащитна?

— Вы обязаны сказать нам, — пробормотала миссис Дейли. — Я видела, как вы пошевелились (должно быть, когда она дернулась при воспоминании о боли), и подумала, что вы не спите. Вы же не откажитесь сказать нам? В конце концов, вы просто обязаны сказать, не заразно ли…

Нелепость ее страхов вызвала у девушки истерический смех.

— Это чудовищно! — воскликнула она и расхохоталась в лицо миссис Дейли.

— Я… Вы обязаны… — машинально повторило лицо.

— Убирайтесь! — устало произнесла Элизабет.

Безумное лицо исчезло.

Она попыталась вновь нащупать в своей памяти Яна в тот момент, когда он поцеловал ее в лоб. Да, он оказался прав: она испытала боль и шок. Для некоторых девушек это было бы легко, так же легко, как довериться миссис Дейли. Но только не для нее.

Ее перестало трясти. Миссис Дейли и в самом деле ушла.

«Но даже тогда, — уже более спокойно подумала она, — я не поняла до конца, что он имел в виду».

Понимание этого пришло через несколько недель.

Она настаивала на своем. Ян боялся снова причинить ей боль, но она буквально заставила его еще раз овладеть ей. «Все будет хорошо», — сказала она ему и заверила себя, сжав зубы: «Все должно быть хорошо». Если она предлагает себя по-настоящему, то не должна бояться того, чего желает он, ненавидеть то, от чего он получит удовольствие. (Удовольствия для себя она пока еще не представляла.) Она была бы виновата, если бы он не смог насладиться, если бы продолжал тревожиться, старался быть осторожным и нежным — невероятно нежным — как если бы имел дело с больным ребенком. «Скоро все получится», — несмотря на боль, весело сказала она ему потом.

И все получилось.

«Железный конь» снова ожил, его поршни и шатуны работали, как ненормальные, и он уносил их на полянку на склоне Курраджонга, и все было хорошо. Все было удивительно, сказочно хорошо. Утомленная и довольная, она касалась губами его груди и чувствовала биение его сердца.

— Что ты делаешь? — шептал он.

— Целую твое сердце.

«Целую твое сердце»… Эта фраза звучала в ней днем и ночью. «Ты выглядишь такой усталой, Элизабет», — говорила ей мать, и это было правдой. Она и сама замечала это, когда не была с ним: усталая, напряженная, раздражительная… «Это было бы несправедливо». О, теперь она отлично понимала, что он имел в виду. Если бы она могла кому-нибудь рассказать… Но некому. Свободу и раскованность она чувствовала только с ним, но эта свобода обращалась еще большей замкнутостью, когда он уходил. Ох, если бы она могла кому-нибудь рассказать…

И она рассказала, но кому!

Выдался совершенно гнусный день — надо было работать, а Элизабет не могла себя заставить. Просидела битый час в библиотеке, тупо уставясь в книгу, но думала только о нем. Наконец она сдалась и отправилась в клуб, в надежде встретить там его. Но там его не оказалось, и она побрела к «Крысиному дому», ревнуя Яна к его работе и завидуя его увлеченности наукой. Он мог оставить ее ради своей лаборатории, забыть о ней. Для нее же все дышало им: книги, которые она читала (пыталась читать), пища, которую она ела (пыталась есть, так как утратила аппетит), каждая мелочь, каждый поступок, даже сон. Он часто посещал ее сны — почти узнаваемый сгусток теплой темноты.

В тот проклятый день она так и не встретила его. Конечно, он пребывал в своем мире, куда она не допускалась. Раздраженная и раздосадованная, Элизабет вернулась домой и легла на постель, пытаясь сделать запись в дневнике. Она давно уже отказалась от мысли писать стихи. Жизнь острее — придумала она себе оправдание и купила записную книжку, решив вести дневник. В нем она будет писать ему письма, словно нанося на карту полет своего сердца. Впрочем, уже покупая книжку, она знала, что из этой идеи ничего путного не выйдет — она могла жить только Яном, а не записями о нем.

Так ничего и не написав, она откинулась на кровати и смотрела в потолок, когда к ней вбежала возбужденная Линет. Вертясь перед зеркалом, она объявила:

— Джек пригласил меня в ночной клуб. Мы поужинаем и потанцуем. Если он будет паинькой и не станет распускать руки, я позволю ему поцеловать себя на прощание. — Заметив в зеркале, что Элизабет закрыла глаза, она сочувственно добавила: — Бедняжка Лизмас! Не переживай, и ты скоро кого-нибудь найдешь.

Элизабет открыла глаза и в изумлении уставилась на белую фигурку, прихорашивающуюся перед зеркалом. «Видишь, какая я хорошенькая? — казалось, говорили яркие глазки ее отражения. — Видишь, какую веселую, полную поцелуев жизнь я веду? Видишь, ты, которую никто не целовал, ты, что валяешься на кровати в протертых джинсах и завидуешь моему наряду?»

Она пристально смотрела в глаза этому нелепому, нахальному отражению, чувствуя, как в ней закипает гнев, и взорвалась:

— Глупенькая маленькая девственница, — услышала она свой жесткий голос, — ты даже не знаешь, о чем говоришь.

— Как ты смеешь?! — взвизгнула Линет. — Ты-то навсегда останешься старой девой!

Она разразилась истеричным хохотом, сквозь который Элизабет снова услышала свой спокойный, ледяной голос:

— Я давно уже не девочка.

Хохот смолк. Линет вытаращила глаза. Ее взгляд упал на левую руку сестры. Элизабет небрежным жестом пошевелила пальцами без колец, взяла книгу и принялась читать там, где она открылась.

— Ты лжешь! — прошипела Линет и пулей вылетела из комнаты.

Элизабет продолжала держать перед собой книгу, ненавидя себя и весь белый свет. «Я не лучше ее», — подумала она. Потом ее охватил страх: Линет побежит с новостью к матери.

Но Линет не проговорилась. Однако с тех пор она избегала встречаться взглядом с сестрой и уже не пыталась доказать ей свое превосходство. «Рассказав матери о моем грехе, она бы признала, что я ее опередила», — поняла Элизабет. Цинично? Нет, это только правда.

Вспышка пошла ей на пользу. Интересно, все ли любовницы стремятся доверить кому-нибудь свою тайну? В бульварных романах их обычно изображают ветреными и несдержанными. Уж не осознание ли того, что она поступила «неправильно», побудило ее признаться?

С этой мыслью она уснула и впервые за многие недели отлично выспалась — без снов, без Яна. Наутро она встала, уже не испытывая ни малейшего желания посвящать посторонних в свои секреты.

Но со временем стали возникать другие, непредвиденные прежде страхи, новое напряжение, и она начала постигать последнюю и самую важную часть предостережения Яна.

Все дело в «беспорядочной половой жизни». Вычитав это выражение в любовном романе, Нора Хьюсон спросила о его значении мисс Ламберт, и та коротко пояснила: «Есть два вида: смерть сердца и отсутствие уверенности».

Второй случай — как раз про нее. Ни ее сердце, ни ее тело не «любили» стольких, чтобы в них не осталось любви. Ее сердце было болезненно живым, сфокусированным на одном единственном мужчине. Но их связь являла собой полное и совершенное отсутствие уверенности… для нее. «Беспорядочность» проявлялась почти каждый день. Иногда она выражалась в мелочах: измятая, испачканная травой и землей юбка, которую приходилось чистить и гладить, а она это терпеть не могла. Но подобные мелочи складывались в ненавистную грязь. И был страх разоблачения. Однажды, когда они лежали на своей поляне, раздалось пыхтение, и рядом появился большой черный пес, проявивший к ним повышенный, хотя и вполне дружелюбный интерес. Они услышали свист и окрик. Элизабет сжалась в комочек, как прозревшая Ева, пытающаяся прикрыть свой срам. Ян приподнялся на локте и посмотрел через плечо.

— Все в порядке, — успокоил он ее.

Она робко обернулась и увидела среди деревьев удаляющегося мужчину.

— Слава Богу, он нас не видел.

— Может, и видел, но не обратил внимания. Какое ему дело?

Все верно, но ей было стыдно — стыдно за то, что им приходится прятаться, бояться чужих глаз. Приземленная логика Яна раздражала. Она так и не смогла к ней привыкнуть. Они вернулись к любовным утехам, но это было уже не то.

Как-то она спросила его:

— Ян, почему бы нам не пойти к тебе?

На его лице появилось хорошо знакомое ей замкнутое выражение.

— Это невозможно. Извини, но это совершенно невозможно.

— Но почему, милый? Это же не опаснее, чем…

— Дело не в опасности. Моя комната — не место для тебя, слишком она неприятная…

— При чем тут это? Мы же не любоваться ею будем. Разве приятно, когда за тобой подглядывают всякие бродяги?

— Тогда уж лучше мне приходить к тебе.

— Но это…

— Невозможно. Верно. Вот поэтому мы и здесь — на нейтральной территории, — пошутил он, и она покорно улыбнулась.

— Как бы хотелось иметь свою квартиру!

— Если бы у меня была квартира, мы могли бы пожениться. Но у меня нет денег на достойное жилье.

— Я готова жить, где угодно.

— Вздор.

И была еще одна неуверенность — неуверенность ревности. Ее буквально раздирало желание узнать, с кем он спал до нее. Знакома ли она с этой девушкой (или девушками?), продолжает ли он видеться с ней, не предпочитает ли ее ей?

— Ради всего святого! — раздраженно отвечал он на ее вопросы. — Не думаешь ли ты, что я веду реестр дам и их достоинств?

Значит не одна.

— Сколько их было? — настаивала она.

— А я сказал, что они были?

— Ты сказал «реестр дам».

— О Боже, Лиз, я говорил образно.

— Но до меня ты же спал с другими?

— И что из этого? Не имеет никакого значения.

— Для меня имеет значение, что я сплю с тобой.

— О, Лиз, ради Бога…

Он мог бы сказать: «Я тебе говорил, я же тебя предупреждал», но не говорил, и она была благодарна ему за это, однако остановиться уже не могла:

— Если бы я спала до тебя с другим мужчиной, то непременно сказала бы тебе об этом.

— Я бы это и сам понял, — невольно рассмеялся он, и она не сразу поняла, что он имел в виду.

В такие моменты она по-детски сожалела, что это ее первая любовная связь, что ей не хватает опыта и развращенности. Она отчаянно старалась восполнить их своим пылом, и ей не приходилось для этого притворяться, ибо теперь она жила по-настоящему только в его объятиях.

Ко всему прочему добавлялась боязнь зачать, присутствующая постоянно и забываемая только в порыве страсти. «Что мы будем тогда делать?» — снова и снова спрашивала она себя. «Беспорядочность» угнетала. Элизабет ни о чем не сожалела, но жаждала надежности, которую мог дать только брак. В браке все неприятности исчезнут, останутся только любовь и безопасность.

Одержимая этой новой мыслью, она все чаще спрашивала:

— Милый, мы когда-нибудь поженимся?

— Надеюсь.

— Поскорее бы… — умоляла она, задетая его пессимизмом.

— У меня нет денег.

— Мы могли бы откладывать, могли бы…

— Могли бы. И ты могла бы пойти работать. И что? Потом ты родишь, уйдешь с работы, и мы трое будем жить на хлебе и воде. Ты же знаешь, у меня только моя паршивая стипендия.

Он был прав. Ее семья, хотя и крайне неохотно, могла бы помочь. Но их с Яном гордость никогда не позволит им жить на деньги ненавистной ей семьи. У нее мелькнула и более страшная мысль: а хочет ли он вообще жениться? Он никогда не рассуждал об обустройстве домашнего очага, о будущей семье… Он лишь признавался в любви, да и то нечасто. Может, нынешнее положение вещей устраивает его? Не раздражает ли его ее настойчивость?

— Извини, дорогая. — Ян с силой сжал ей руку. — Мы поженимся, как только сможем, сама знаешь.

Она уронила голову ему на плечо и разрыдалась.

— Лиз, любимая, не плачь, ты же никогда не плакала…

И все приходилось скрывать от матери, которая давно уже отказалась от мысли повлиять на нее, бесконечно напоминая о бедности Яна, о пьянстве его давно умершего отца… Но, пока жива, она будет противиться их отношениям. В дни золотого шара эта бесконечная война не слишком задевала Элизабет, но позже стала раздражать все больше и больше. Мать критиковала ее внешность, подразумевая, что в этом тоже виноват Ян. Волосы у нее слишком прямые, джинсы «не такие», шорты слишком короткие. А мотоцикл был столь ужасен, что одно упоминание о нем бросало мать в дрожь. «Ты забываешь о своем здоровье, дорогая. Ты выглядишь такой измученной!»

И мать была по-своему права. Элизабет действительно устала, устала страшно, но не потому, что много работала, а от неизвестности.

Однажды мать спросила без обиняков:

— Элизабет, ты хочешь выйти замуж за этого молодого человека?

Прозвучавшая в вопросе надменность обидела ее, и она уточнила:

— Ты хочешь знать, намерен ли Ян жениться на мне? Да, намерен.

Сочувственно-заговорщически, словно она была на стороне дочери, мать сказала:

— Знаешь, дорогая, ты еще слишком молода, и отец никогда не позволит тебе выйти замуж за человека, который не сможет тебя содержать.

— То есть, не сможет обеспечить мне ту жизнь, к которой я привыкла? Я знаю. Но мне скоро исполнится двадцать один… И отец разрешит, если ты его попросишь.

— Я уже говорила с ним. Он со мной согласен.

— Так значит это не его, а твоя идея? Почему бы ему самому не сказать мне, что он против? — Ответ она знала заранее. Безразличие отца глубоко обидело ее. — Ему на меня наплевать! Я не виновата, что родилась девчонкой! Это ваша вина!

— Элизабет, пожалуйста… — мать прикрыла глаза рукой.

— Извини, — сухо бросила она.

При чем тут мнение отца, если она почти не видела его? Лишь изредка выглядывал он из-за своей газеты, безразличный ко всему пожилой человек, случайно оказавшийся ее родственником.

— Отец никогда не обращал на меня внимания, — продолжила она уже спокойнее. — Почему же он решил вмешаться сейчас?

— По крайней мере он содержит тебя и оплачивает твою учебу в университете.

«Где я встретила Яна», — подумала она и улыбнулась, но улыбка сразу исчезла, потому что мать сказала:

— Он считает, что тебя нельзя выдавать замуж за человека с доходом менее тысячи фунтов в год.

Элизабет почувствовала острый приступ любви и верности Яну, его единственному костюму, фланелевым брюкам в пятнах, спортивной куртке, его убогой комнате, «железному коню», потертым воротничкам, крысам — всему, что так отличало его от этой семьи.

— Какая ерунда! — рассмеялась она и вышла из комнаты.

Она передала этот разговор Яну, надеясь, что он тоже посмеется, но он только коротко бросил:

— Я так и знал.

— Что ты имеешь в виду?

— Но это же очевидно. Твои родители ждут от будущего зятя не только ума. Наука привлекательна, но не приносит дохода. К тому же мужчина женится и на семье невесты… А семьями я сыт по горло.

Эти слова пробудили ее былую тревогу.

— Ян, ты не собираешься… — она никак не могла закончить.

— Что?

— Сдаваться.

— Что значит «сдаваться»? Все же ясно, Лиз. Будь я даже миллионером, твои родители все равно были бы недовольны.

— Мало ли…

— Как я уже говорил, я могу лишь откладывать то немногое, что может быть отложено. И мы поженимся, как только сможем.

Так это и продолжалось. Снова и снова повторялись те же слова: брак, откладывать, семья, откладывать, семья, брак… И среди этих унылых слов внезапно вспыхнуло и засверкало новое: Джоанна. Она умерла во сне. Невероятно, но ее суровая старая тетушка была мертва. Элизабет испытала чувство огромной потери: из жизни ушел единственный член «семьи», который ей нравился.

Гроб, заваленный цветами, которые так любила старая леди, вынесли, и «семья» осталась в гостиной, уставленной множеством безделушек. Судя по всему, тетя Джоанна была очень одинока. Элизабет отчаянно хотелось плакать, но она не могла. Да и не стала бы, так как Линет — которую Джоанна презирала, и которая ненавидела тетушку — горестно выла, как побитая собака. А мать говорила:

— Бедная Джоанна. Вы, девочки, думали, что она злая, но она была в этом не виновата.

«Я знала ее лучше тебя, — подумала Элизабет, — мне-то ничего не надо объяснять».

— Тетя не нуждается в оправданиях, — проронила она.

— Ты не все знаешь. Вскоре после свадьбы ее муж упал с лошади и все последующие годы, вплоть до своей смерти, никогда… не хотел ее. Мне рассказал об этом доктор Гарри, полагая, что я могу чем-то помочь. Сама она никогда не говорила об этом.

Ослабевшая от жалости и ужаса, Элизабет села. Бедная, бедная тетя Джоанна! А она-то думала, что знаю ее. Каково же было ей все эти годы!..

— Бедная тетя Джоанна, — шептала она, сжимая подлокотники шезлонга. Не станет ли она сама второй Джоанной, ждущей мужчину, который не приедет? Мужчины приносят горе — математик мисс Ламберт, муж тети Джоанны, ее Ян…

В затхлой конторе адвоката им зачитали завещание. Не считая мелочей, все свое довольно приличное состояние Джоанна завещала «моей старшей племяннице Элизабет Уайкхем, которую я надеюсь увидеть счастливой еще при жизни».

Только тогда девушка заплакала от ощущения утраты. Ей казалось, что она потеряла мать, объявившуюся только после своей смерти. Они с Джоанной знали и понимали друг друга. И она была счастлива еще при жизни Джоанны. Джоанна видела ее счастливой, заметила ее счастье в тот вечер, когда Элизабет ждала ночи и тела Яна. «Ну как ты, девочка?» — спрашивала она, и это означало: «Ты счастлива?» И Джоанна хотела продлить ее счастье, годы исполнения желаний, которых ее саму лишил несчастный случай с мужем. Внезапно у Элизабет словно пелена упала с глаз: Джоанна знала о бедности Яна. Мать наверняка рассказала ей, и она решила помочь. Теперь им не нужно ждать, они могут пожениться и зажить долгой, счастливой жизнью.

— Тебе очень повезло, дорогая, — сказала мать. — Но будь осторожна с деньгами. Порадуй себя хорошим подарком, купи пару платьев, но не делай глупостей.

«Будь осторожна»! «Не делай глупостей»! Прямо из кабинета адвоката она бросилась к телефонной будке.

— Ян! — кричала она. — Я должна увидеть тебя. Срочно!

— Что случилось?

— Многое. Я…

— Ты не беременна?

— Да… нет. Не знаю, но дело не в этом.

Они встретились в университетском парке, и она сообщила, что они спасены.

— Но, Лиз, — он откинул волосы со лба знакомым ей нетерпеливым жестом, — я же говорил тебе, что не могу жить на твои деньги, на деньги твоей семьи, и ты со мной согласилась.

Элизабет застыла, как громом пораженная. Он, наверное, не понял. Дрожа от возбуждения, она пояснила:

— Но, мой дорогой, это же не одно и то же. Джоанна не была членом нашей семьи. И вот она умерла и оставила нам деньги. Она…

— Нам? Тебе.

— Какая разница? Она хотела, чтобы мы поженились. Она знала о нас, поэтому и завещала все мне.

— Это твои деньги, а не мои, — продолжал упорствовать он.

— Хорошо, что не так с моими деньгами? Они же не заразные.

— Мужчина, если он себя уважает, не может жить за счет жены.

— Ян, не будь идиотом. Сначала ты не желал жить на деньги семьи. Теперь не хочешь касаться моих денег. Чьи деньги тебя бы устроили?

— Мои собственные.

— Но ты же миллион раз говорил, что у тебя их нет.

— Спасибо за напоминание. Я говорил, и тоже миллион раз, что я могу откладывать, и я откладываю.

— Сколько же времени тебе понадобится?

— Может, века, но я никогда не женюсь на чужих деньгах. Не желаю быть обязанным кому бы то ни было. Сыт этим по горло. И я не приму подачку твоей тетушки.

— Какая щепетильность! — усмехнулась она; в ней говорило отчаяние. — Похоже, ты хочешь жениться только на своих условиях. А я значения не имею. Я могу и подождать. В своей нелепой, помпезной гордости ты просто плюешь на меня!

— Спасибо.

— Ох, Ян… Ты не будешь жить за мой счет, будешь работать, как сейчас, и содержать себя. А я — себя. Все так просто!

— А кто будет платить за квартиру, за ребенка, когда он родится, за хозяйство? Так не пойдет, Лиз.

Они долго сидели молча. Казалось, с того момента, как она сказала ему, что все их беды кончились, прошли годы. Сейчас конец пути был так же далек, как прежде.

— Ян…

— Да?

— Ты не хочешь прекратить?

— Что?

— Да все. Нет, не трогай меня… Ты ведь не хочешь жениться? Не хочешь связывать себя? Понимаешь… — она запнулась, — если ты не хочешь, нам лучше остановиться. Прямо сейчас. Я уже не могу продолжать в том же духе. Ты был прав — мне не хватает мужества, я вся на нервах… О, Ян, пожалей меня!

— Лиз, дорогая, — он взял ее за руки. — Я люблю тебя и хочу жениться на тебе, но не могу быть кому-либо обязанным. Неужели ты не понимаешь?

— Но ты же не любил тех людей, кому был чем-то обязан. А меня любишь. Люди, которые любят друг друга, делят все, что преподносит им судьба. Это не значит «быть обязанным», это иное.

— Разве? Ох, Лиз, я даже не знаю…

Они опять замолчали. Наконец, дрогнувшим голосом, она произнесла:

— Ну что ж, мне остается только ждать.

Больше они не ссорились. Вместо семьи, предметом их разговоров стали ее деньги: деньги, откладывать, брак. К этой теме они возвращались снова и снова. Охваченный ужасом перед ее деньгами, он постоянно подчеркивал свою любовь к ней, а она уговаривала, успокаивала его, как медсестра капризного ребенка, уповая лишь на то, что он и вправду любит ее.

Так обстояли дела, когда произошло ЭТО. Только так она могла назвать случившееся. И ЭТО сразу оттеснило мысль о браке на задний план и…

С дороги, из-за изгиба холма, послышался низкий рев. Она резко села. Неужели она, идиотка, не заметила «железного коня», спускавшегося с холма напротив и пересекавшего деревню? Это же надо, ждать все утро и не заметить! Никаких сомнений, это мотоцикл. Дрожа, она поднялась с шезлонга и повернулась к калитке. Сейчас, уже сейчас она окажется в его объятиях! Победный рев слышался все отчетливее, и ей показалось, что она умрет от счастья. Ее мышцы, каждая клеточка ее тела, сама кровь, казалось, застыли. Взревев еще громче, мотоцикл подъехал к калитке и остановился. С него слез молодой мужчина в воротничке священника, которого она никогда раньше не видела.

— Здравствуйте, — бессмысленно обратился он к ней. — Чудесный денек!

У нее не было сил ответить ему.

В воцарившейся тишине из гостиной «Горного отдыха» послышался удар гонга, возвещающий о ленче.


Когда она появилась в дверях, все уже сидели за столиками. Миссис Дейли поправляла прическу, мистер Дейли приглаживал усы, Элеонор стреляла глазками по сторонам, словно выискивая повод посмеяться. Доктор Лернер бесстрастно перелистывал меню, а напротив сидел обманщик с воротничком пастора — молодой, прыщавый, худой, застенчивый, неуверенно улыбающийся.

— Элизабет, — сказала вернувшаяся с кухни миссис Джири, — это отец Хиггинс. Он приехал на праздник урожая и на ночь остановится здесь.

— Верно, — улыбнулся отец Хиггинс и повторил свое бессмысленное «здравствуйте».

— Здравствуйте, — ответила Элизабет и села справа от миссис Джири.

Все принялись за еду, и миссис Дейли вежливо поинтересовалась:

— Вам уже лучше, дорогая?

Элизабет не ответила.

— Мисс Уайкхем была очень больна, — пояснила миссис Дейли отцу Хиггинсу.

— А, все мы иногда болеем, — вставил мистер Дейли и, сам не зная почему, подмигнул Элизабет.

Отец Хиггинс кивнул и улыбнулся и супругам Дейли и Элизабет в надежде угодить всем. «Что-то тут не так», — подумал он. Эта мисс Уайкхем пугала его — она выглядела как-то угрожающе, так, словно в любой момент могла взорваться. Она явно несчастна, и он мог бы попытаться помочь ей, утешить… Выдавив улыбку, он неуверенно произнес:

— Чудесная погода.

Элизабет рассеянно смотрела на него, пытаясь представить на его месте Яна. Отец Хиггинс опустил глаза и покраснел. Его слова наконец дошли до нее, она пожалела его и ответила:

— Да, конечно.

«Извините, мистер Хиггинс, за мою невнимательность… — мысленно добавила она. — Боже, как жадно он ест!

— Мистер Хиггинс, мистер Хиггинс, — заговорила Элеонор, — знаете, что сделал вчера доктор Лернер?

Их всех словно осветили прожектором. В его ярком свете отец Хиггинс окончательно смутился и сбивчиво ответил:

— Нет, Элеонор, не знаю.

— А вы знаете, мисс Уайкхем? Уже, наверное, слышали?

— Я слышала смех.

«Высокомерная сучка», — зло подумала миссис Дейли.

— О, — поспешно отозвался мистер Дейли, — в этом нет ничего интересного, право…

«Что-то будет, — подумала Элизабет, — они похожи на сдуваемых ветром птиц».

— Ни за что не догадаетесь, — верещала Элеонор.

— Уверена, отец Хиггинс не догадается, — вмешался визгливый голос миссис Дейли. — Мужчины все одинаковы, дорогая.

— Это было потрясающе! — взвизгнула Элеонор.

— Так что же он сделал, Элеонор?

— Ты же знаешь, ма, ты была здесь.

— Что он сделал? — строго повторила миссис Джири.

— Он нас загипнотизировал, — голос Элеонор вдруг приобрел мечтательный оттенок. — Он заставил миссис Дейли сказать, чего она боится больше всего на свете — родить ребенка. А мистера Дейли он заставил сказать, о ком он думает. Оказалось, это я. Мне же он сказал, что у меня нет секретов. Он сказал, что у мамы тоже нет тайн, и что ей часто хочется распустить волосы, но она думает, что будет некрасиво, и никогда этого не делает.

«А если бы я тоже была там?» — подумала Элизабет и живо представила себе следующий диалог:

«— Чего вы боитесь, мисс Уайкхем?

— Да всего… Особенно Яна.

— О чем вы думаете, мисс Уайкхем?

— О Яне.

— Что вы хотите больше всего, мисс Уайкхем?

— Яна, Яна, Яна…»

Повисло неловкое молчание, только миссис Джири и доктор Лернер казались спокойными.

— Боже, какой вздор! — воскликнула Элизабет в полной тишине.

«Это просто абсурд! — думала она. — Если бы Ян был здесь, она бы не вела себя, как истеричная школьница, кожу которой царапал при каждом обороте земной шар».

Мистер Дейли встал из-за стола, потянулся, сел за пианино и, подпевая себе хриплым баритоном, заиграл анданте так, словно это была игривая «шутка» Баха.

— Прекрасная вещь, — заметил он, прерывая игру. — Жаль только моя астма не позволяет исполнить ее достойно.

— Кто хочет помочь нам с отцом Хиггинсом украсить церковь? — как ни в чем ни бывало, спросила миссис Джири.

Остальные с сомнением посмотрели на слепящий солнечный свет за дверью и стали перешептываться. В конце концов все ушли. Все, кроме Элизабет и доктора Лернера. И она от него сбежала.


Элизабет пошла через пронизанный солнцем сад к эвкалипту, возвышавшемуся опаловым куполом на фоне белого неба. Она старалась не спешить, уговаривая себя: не беги, не оглядывайся. Но, дойдя до своего шезлонга, девушка все же оглянулась. Доктор стоял на веранде, глядя на небо и набивая трубку.

Она опустилась в шезлонг. Последовать за ней сюда он не осмелится. Глубоко вздохнув, она рассмеялась. Откуда этот нелепый страх? Чего она боится? Того, что он опять будет задавать вопросы… Зачем ему спрашивать ее о том, о чем она не хочет говорить? Но все шло к тому, что вопросов не миновать. Она вспомнила, как утром он бродил за ее спиной, словно вил в неподвижном воздухе паутину, привязывавшую ее к шезлонгу, дереву, саду…

Где он сейчас? Она украдкой оглянулась. Доктор стоял среди маков на полпути к ней и, глядя на нее, улыбался. Медлительный, безжалостный, неотвратимый… Она отвернулась и стала ждать его приближения, как ребенок в темной комнате, услышав шаги, ждет, когда откроют дверь.

— Могу я посидеть здесь немного?

Чувствуя себя беспомощной жертвой, она еще больше вжалась в шезлонг и тихо ответила:

— Если хотите.

«Агония», — подумал доктор Лернер, садясь на землю. Агония на фоне зачарованного ландшафта. Она страдает, для нее это агония… Он поднял прутик и стал царапать им землю.

— Каким огромным кажется все, на чем сосредоточиваешь внимание, — заметил он.

— Действительно, — холодно ответила она. — Как бы вам понравилось быть муравьем или кем-то еще более крошечным?

Прутик прочертил четыре линии, выходящие из одной точки. «Паук, — подумала она, — или цветок». Детский рисунок цветка… Память ее вернулась в «Холтон», к резному орнаменту на парте.

— Что это? — робко спросила она.

— Чудовище взрослых. Распадающийся атом.

Элизабет снова почувствовала наползающий страх.

— Почему вы все время говорите об атоме? — воскликнула она. — Утром в саду и сейчас… Это…

Внезапная мысль потрясла ее: это Ян, это почти тот глупый крестик, которым он подписывает свои телеграммы. Она снова бросила взгляд на дорогу — на ней не было никакого движения.

Доктор Лернер молча дорисовал атомный взрыв, и на земле не осталось ничего, кроме крошечных гор и бездн, посреди которых извивался дождевой червяк.

Она вспомнила смех, донесшийся до нее прошлой ночью, и разговор за ленчем.

— Вы действительно их загипнотизировали? — неожиданно для самой себя спросила она.

Скажи он «да» или «нет», ее презрительное отношение к «подопытным» все равно бы не изменилось, но он ответил иначе:

— Мозг можно заставить делать лишь то, что в нем и так заложено.

«А он умен», — нехотя признала она. И вдруг почувствовала облегчение. Надо внушить Яну желание приехать. И тогда он примчится сюда, слезет с мотоцикла, повернется к ней и крикнет: «Привет, Лиз!». Да, именно так. А если он сделает что-то другое или не произнесет одного из этих двух слов, случится нечто ужасное. Все пойдет не так, мечты не сбудутся… Но он должен, должен приехать. А потом… Ее мысли устремились в будущее: жизнь вместе, кровать, диван, трава, вместе, одни, поляна, Курраджонг… Курраджонг? Но и в «Горном отдыхе» наверняка найдется поляна. Ее глаза обежали поросшие лесом холмы. На ветку эвкалипта прямо над ее головой села птичка и просвистела что-то вроде: «Чистое счастье! Чистое счастье!» Элизабет нервно рассмеялась, и по ее щекам покатились слезы.

Доктор Лернер поднял на нее глаза и кивнул, словно она только что в чем-то призналась. Он напомнил ей их семейного доктора Гарри. Тот тоже всегда с мудрым видом кивал, всегда знал заранее, что ему скажут. И никогда не принимал сказанного всерьез. Что вообще могут врачи? Что они могут сделать с ЭТИМ? Вот один из них сидит рядом и умно кивает.

— Зачем вообще нужны доктора? — воскликнула она. — Что вы можете?

— Я не настоящий доктор, — спокойно возразил он. — Видите ли, наука…

— Я не знаю ни одного настоящего доктора, — резко перебила его она.

Он только пожал плечами, и ее охватило яростное желание шокировать, испытать его. Выпрямившись в шезлонге, Элизабет зло посмотрела на доктора Лернера. Слово, готовое слететь с ее уст, было настолько чудовищным, что им следовало не пугать, а бить наотмашь. Услышав его, он вскочит и убежит. Все человечество сбежит, оставит ее одну… Но ей не хотелось, чтобы он уходил.

— У меня туберкулез, — отчеканила она, вызывающе глядя ему прямо в глаза.

Глаза опустились. Убежит или не убежит?

Он наблюдал за суетой муравьев. Слышал ли он ее?

— Большинство людей приходит в ужас, — насмешливо добавила она.

Уйдет или нет?

— Я знаю.

Ей стало не по себе.

— Откуда?

Он повел головой в сторону отдельного побеленного коттеджа, как бы включив в этот жест и шезлонг, и ежедневный стакан молока, и вообще всю ее жизнь в «Горном отдыхе».

— Нетрудно было догадаться.

— И вы не боитесь?

— Нет, — почти рассеянно ответил он, провожая глазами маленькую группу, направляющуюся к церкви.

— Миссис Дейли пришла бы в ужас.

— Она охотно придет в ужас от чего угодно, — пожал он плечами. — Для нее это хоть какое-то разнообразие.

Испытывая одновременно легкую досаду и облегчение, Элизабет сказала:

— Вы отнеслись к ЭТОМУ очень спокойно. Наверное, я должна быть вам благодарна.

— Вам следовало бы быть благодарной за то, что вы уже почти поправились.

Он вовсе не поучал ее, и она поняла это. И он был прав. Она и в самом деле должна быть благодарна за то, что уже не чувствует себя смертельно усталой от бесконечного спора с Яном по поводу ее денег, от того вечера, того жуткого мгновения, когда в ее жизнь вошло ЭТО.


Доктор Лернер не знал, да и не мог знать всего ужаса, беспощадности той минуты. Ее широко открытые глаза видели сейчас не деревню и окружающие ее холмы, а парадное крыльцо своего дома, сверкающее в свете лампы лакированным деревом. Они пожелали друг другу спокойной ночи, и ей показалось, что эта сцена обречена повторяться вечно. Ее сердце пробудилось, началось ее путешествие — движение по краю пропасти к однообразной жизни, в котором она, борясь с собственной гордостью, была не в состоянии идти дальше. Они просто стояли перед дверью и произносили строки своих ролей.

— Хорошо, Лиз, — устало сказал Ян, — я попытаюсь взглянуть на это твоими глазами.

— Попытайся, — так же устало ответила она.

И на этом сцена должна была закончиться, чтобы повториться завтра, послезавтра… Ему оставалось сказать: «Ну, спокойной ночи», обнять ее и поцеловать, а ей — прошептать: «О, мой дорогой…» Потом он должен был взять у нее ключ и отпереть дверь, а она — войти, запереть дверь и отправиться делить подушку со своим горем. Он же должен был удалиться в ночь, унося свое сердце и голову, которые она уже устала пытаться понять.

И он сказал свое «ну» и хотел было обнять ее, когда на нее напал кашель. Она кашляла и кашляла, и не могла остановиться. «Платок!» — выдохнула она и согнулась, раздираемая кашлем. Когда приступ прошел, и она отняла ото рта платок, на нем была кровь.

На ее глазах сгусток крови разрастался, поглощая весь мир. «Как ты себя чувствуешь, дорогая?» — донеслись до нее его слова. Она тряхнула головой, и кровавое море исчезло, но осталось пятно на платке — яркое, как лакированное дерево. Она смотрела на него с каким-то холодным, отстраненным любопытством, но когда чудовищный смысл его проник в ее сознание, она лишь чудом устояла на ногах.

— О Боже, Ян, взгляни!!

А он? «Давай не будем волноваться, милая», — произнес его дрогнувший голос, и он снова обнял ее. «Лучше не надо», — прошептала она, а он запечатлел на ее губах долгий поцелуй.

Подобрав оброненный ею ключ, он отпер дверь, и она вошла в дом, чтобы провести в нем пять долгих месяцев. Конец пути, споры окончены, горизонт ужасающе близок — чувствовала она в первые дни отчаяния, когда у нее не осталось ничего, даже занятий в университете.

Доктор Гарри был весел, но сдержан. Он не позволял матери стенать в ее присутствии. Уложив девушку в постель и велев ей не паниковать, он спустился в гостиную для серьезного разговора с матерью.

— Доктор Гарри очень добр, — сказала позже мать. — Тебе следовало бы поехать в… санаторий, но… но сейчас в этом нет необходимости. Мы будем сами ухаживать за тобой, дорогая. При соблюдении известной осторожности, опасности заражения нет. Но тебе придется оставаться в постели.

— Как долго.

— Пять месяцев, может, шесть…

— Пять месяцев!

Это же целая вечность! За пять месяцев она могла бы выйти замуж, оказаться в безопасности…

— Дорогая, — склонилась над ней мать, — мы все надеемся, что ты скоро поправишься.

Несмотря на слабость, она не удержалась от вопроса:

— Только надеетесь?

— Надеемся и любим, мы все любим тебя…

Она попыталась проглотить огромный, как ее шар, ком в горле.

— Мне ничего не передавали?

— Передавали?

— Да, я слышала телефон.

— Ах, да… — неохотно ответила мать. — Звонил Ян. Я сказала ему, что ты нездорова.

— Он попросил разрешения навестить меня?

— Да, дорогая. Я сказала, что надо подождать.

— Мама, если ты боишься за него, то он уже мог заразиться.

Несправедливо, опасно, но иначе она не могла. Если ее изолируют от Яна, ей не на что будет надеяться.

— Если ты не позволишь ему приходить ко мне, — с отчаянием в голосе пригрозила она, — я буду весь день говорить с ним по телефону.

Мать с неохотой обещала посоветоваться с доктором Гарри. Не доверяя матери, Элизабет сама умоляла доктора, и он, тоже неохотно, согласился. И он подтвердил сказанное матерью: пять месяцев, если не больше. «Надо верить в успех, дитя мое, — добавил он на прощание. — Мы захватили болезнь в самой ранней стадии, и это огромная удача».

И она лежала в своей чудесной комнате, и каждый вечер мать объявляла: «А вот и Ян, дорогая! Только недолго, Ян, хорошо?»

Он приносил с собой внешний мир, столь отличный от мира ее комнаты. Целыми днями она лежала, не слыша жизни, разве что звук мотора проезжающей машины. На дерево у окна прилетали птицы, и она полюбила их. Своим щебетанием они отмечали рассвет и наступление сумерек — чередование дней. Ей страшно не хватало простой механики мира, обычных повседневных звуков и движений, шума улиц… Раньше она и подумать не могла, что это так важно. До болезни все эти звуки были всего лишь обычной оркестровкой ее бытия, но теперь, без них, она чувствовала себя заточенной в стерильной тишине. Она читала газеты и книги, слушала радио, но они только подчеркивали ее изолированность. И каждый день она ждала вечера, когда Ян принесет ей мир и себя.

— Как там крысы? — спрашивала она, и он рассказывал, стараясь делать это интересно и занимательно, чтобы развлечь ее. Иногда она понимала его, но чаще путалась в мудреных научных названиях. И все же она хотела знать: крысы стали символом той жизни, в которой она уже не участвовала. Она жаждала понять, что там без нее поделывает внешний мир.

— Я пишу диссертацию, — объявил однажды Ян. И она внимательно следила за продвижением его труда, и настояла на прочтении, когда он закончил его. Почти ничего не поняв, она все же выслушала все до конца. Впервые его работа заинтересовала ее не меньше, чем он сам. Его наука перестала быть соперницей, став, скорее, подругой.

Иногда они медленно вращали шар, ничего не говоря друг другу. В другие вечера ее не интересовали ни мир, ни шар, только он. Она забывала, где она и почему; оставалась только девушка, безмерно любящая мужчину, который сидел на краю ее постели. И она задавала ему все те вопросы, что мучили ее на протяжении дня.

Проходили недели, и она продолжала любить его так же сильно, но уже не так нетерпеливо. Она обнаружила в себе запас какой-то тихой, спокойной энергий, совершенно не известной раньше, в то неистовое время, что предшествовало болезни.

Ожидая вечера, Элизабет неторопливо размышляла о Яне и о себе. Проблемы не давили, поскольку уже не требовали немедленного разрешения. И к своему удивлению, она с этим смирилась. Ей пока хватало того, что он приходит по вечерам, и она может видеть его, говорить с ним, держать его руку, просто любить его…

Так она лежала и ждала, а птицы за окном носились, как безумные, среди листвы, прыгали, чистили перышки, били крыльями. С наступлением темноты дерево замолкало. Затем слышались шаги на лестнице и звяканье фарфора на подносе — мать несла ей ужин (Линет переехала к подруге, а очередная горничная наотрез отказалась обслуживать больную). Она разворачивала салфетку, без особой охоты пробовала принесенные блюда и выпивала рекомендованный доктором стаканчик хереса. Потом мать уносила поднос. За окном темнело. Птицы спали, спрятав головы под крыло и изредка чирикая, когда им снились дневные полеты.

Но однажды на лестнице раздались другие шаги, тяжелые и медленные — папины. Его неожиданный визит вызвал у нее удивление и радость.

Высокий, седой, ссутулившийся, мистер Уайкхем осторожно присел на край постели.

— Ну, девочка, как ты? — немного смущенно спросил он.

— Привет, папа, — улыбнулась она.

Благородный орлиный профиль, правильное, но неинтересное лицо, лицо из другого мира. В тот вечер она полюбила отца, пожалела, что не знает его лучше, и что не родилась мальчиком (только ради него, разумеется, иначе не было бы Яна!)

— Как ты чувствуешь себя сегодня?

— Прекрасно, — весело отозвалась она. — Сама себе кажусь симулянткой.

Ее легкомыслие, похоже, тронуло его; в его глазах появилась теплота, когда он неуклюже взял ее руку и крепко сжал.

— Поправляйся скорее, храбрая девочка, — пробормотал он. — Спокойной ночи.

Отец взял поднос, и его тяжелые шаги замерли внизу.

Этот небольшой эпизод согрел ее, что редко бывало в отношениях с семьей. «Храбрая девочка». Вовсе она не храбрая, но его слова растрогали ее. Уж не сблизила ли ее болезнь с семьей? Но тут у калитки прогромыхал и затих мотоцикл, и она забыла о семье. Когда «железный конь» капризничал, Ян приходил пешком. Он всегда появлялся примерно в одно и то же время, а для этого — не без злорадства думала она — ему приходилось раньше оставлять своих крыс.

— Да, она поправляется, — донесся голос матери. — Только, пожалуйста, недолго.

— Да, конечно, — ответил он.

И вот мать открывает дверь, и перед ней Ян и весь мир.

— Как поживают крысы?

— Сегодня удачный день, — ответил он и поцеловал ее в щеку (после той ночи она настаивала, чтобы он, на всякий случай, не целовал ее в губы, но он часто забывал об этом, а она не напоминала).

— Лучше зажечь свет, — сказала она, — а то мать будет нервничать.

Он повернул выключатель, и ночь за окном стала угольно-черной.

— Помнишь, ты сказал однажды, что от старых и больных надо избавляться? — спросила она, беря его руку.

— Я сказал такое?

— Да, тем дождливым вечером в парке. Я хорошо запомнила твои слова: «От больных надо избавляться», — улыбнулась ему она, больная.

Он смущенно рассмеялся и сильнее сжал ее руку.

— Неужели я это сказал? Чего мы только не говорим иногда…

— Так это было не серьезно?

— Конечно нет.

— А я все говорила серьезно.

— Это было преувеличением.

— Я бы не хотела, чтобы от меня избавились.

— Если кто-то попытается, дай мне знать.

Сейчас он говорил вполне серьезно.

— Непременно, — пообещала она. — Ян, ты доволен?

— Чем? — не понял он.

— Вот этим, — свободной рукой она дотронулась до своей груди.

— О Боже, Лиз! Я рад, что тебе лучше, я…

— Я о другом, — мягко перебила она. — Доволен ли ты тем, что мы больше не спорим?

Он явно старался быть справедливым, не причиняя боли, и ей стало жалко его.

— Пожалуй, — признал он. — Хотя, Бог свидетель, я бы предпочел иной способ прекратить наши споры.

— Я тем более.

— Лиз, я много думал об этом, старался…

— Не надо, милый. Я тоже довольна. Сейчас я как бы отдыхаю… Природа — мудрая сволочь. Мне просто было интересно узнать, что ты чувствуешь.

Они заговорили о другом — о студенческих сплетнях, которые раньше ее совершенно не интересовали Он мало что знал.

— Ты должен все разузнать, — повелела она, — и сообщить мне завтра же.

Пришло время расставаться. Он посмотрел на ее руку и тихо сказал:

— Как я хотел бы подарить тебе кольцо…

«Обручальное?» — хотела она поддразнить его, но это было бы нечестно, и она ласково ответила:

— У меня же есть часы, любимый. Какая разница?

— Часы, купленные на твои же деньги, — криво усмехнулся он. — Спокойной ночи, дорогая.

Она приподняла голову для поцелуя. Он поцеловал ее в губы и ушел. Шаги по лестнице, шаги по дороге, щелчок калитки, рев мотоцикла, тишина… И все — ни Яна, ни мира. Ее день и вечер кончились.

Она повернулась на бок, лицом к шару, погасила свет, и в окно вошла мерцающая ночь. Через несколько часов темнота побледнеет, птицы, одна за другой, извлекут головки из-под крыльев и озвучат дерево своим щебетанием, от которого проснется и она. Начнется новый день, ведущий к вечеру, к Яну.

Так проходили недели и месяцы, пока однажды утром доктор Гарри не объявил:

— Мне кажется, все чисто.

— Значит, мне лучше?

— Насколько я понимаю, да. Понадобится еще один рентген.

— Я могу вставать?

— Не сразу, Лизмас (он знал ее с детских лет). Торопишься. Ты только начала выздоравливать. Ты же умница, подумай сама, можно ли вскакивать с постели, проведя в ней пять месяцев?

— Нет… — в смятении признала она. Все случилось так неожиданно! Она ощущала себя зверем, чью берлогу раскопали посреди зимней спячки.

— Я знаю одно чудесное местечко, — говорил доктор матери. — Сам там отдыхал… замечательная женщина… ухаживала за матерью, пока та не умерла в девяносто восемь лет… муж… оставил ее с ребенком…

Память вернула ее в «Горный отдых», куда она приехала по его рекомендации и где вновь погрузилась в томительное выздоровление. Шесть недель назад, в такой же вечер как сегодня, их машина поднялась на холм, и она увидела внизу деревню.

— Вот он, — показал доктор Гарри, и на противоположном холме, как по волшебству, возникли ферма, две высоких сосны, сад и побеленный коттедж. — Это и есть «Горный отдых».

Слова прозвенели в ее ушах, словно колокола монастыря. «Горный отдых»… Выглядит привлекательно. И пока машина спускалась с холма и пересекала безлюдную деревню, она говорила себе: теперь все будет хорошо. Когда миссис Джири вела ее через сад, кивнув бродившей по нему серой фигуре (которая сейчас, шесть недель спустя, тихо сидела рядом с ней), она самонадеянно решила: мы отложили наши споры на время, но когда вернемся к ним, Яна уже не будут пугать ее деньги.

Но в «Горном отдыхе» мало что изменилось. Разлука (которой удавалось избежать в Сиднее) и тревожная слабость выздоравливающей усилили ее сомнения до такой степени, что сейчас она уже ненавидела себя и это место. Лежать целый день в саду и думать о прошлом…

Благодарной? Почему она должна быть благодарной? Ах, да…

Как ни странно, ей совсем не хотелось плакать. Неужели доктор Лернер так благотворно на нее действовал? Они провели здесь вместе шесть недель, а говорили всего лишь несколько раз.

— Пожалуй, мне следует быть благодарной, — сказала она, продолжая начатый разговор.

Он смотрел в сторону церкви.

— Любопытно, что они сейчас там делают?

— Миссис Дейли думает, что возня с цветами испортит ее маникюр, — машинально отозвалась она.

Он улыбнулся даже без намека на упрек, но она почувствовала себя неловко.

— Извините, я просто глупо пошутила.

Странно, но ей было с ним легко — она чувствовала себя раскованно и непринужденно. Не от того ли, что сегодня она впервые без страха посмотрела в лицо своим воспоминаниям?

— Да нет, вы правы, — снова улыбнулся доктор Лернер. — Но ее тревоги напрасны, там найдется кому заняться цветами…

Внезапно в ее успокоившемся было мозгу возник фургон, а вместе с ним и то утро, когда они с Яном побывали на рынке. В воздухе носились непривычные резкие запахи, скрипели и грохотали колеса, цокали копыта, ломовые лошади выкатывали глаза, пятясь, фыркая, скользя на растоптанной ботве и гнилых капустных листьях. На прилавках громоздились ярко-красные помидоры, обрамленные нежной зеленью салата. Из большой кучи малиновой редиски Ян выбрал одну, надкусил и небрежно отбросил, и она сверкнула белым на черном булыжнике мостовой. Через мгновение ее уже раздавило лошадиное копыто, а появившееся следом громыхающее колесо размазало в бесформенное ничто. Конский хвост хлестнул Элизабет по лицу, и она, вскрикнув, отскочила в сторону. На них надвигался огромный фургон с выгоревшими красными и золотыми буквами на боку, и из него до нее донесся обрывок чьей-то фразы: «Они занимаются цветами…»

Доктор Лернер продолжал говорить, и его тихий, спокойный голос, казалось, помогал ей проникнуть взглядом сквозь стену далекой церкви.

— Они вошли в церковь, — зашептала она, — всеми командует миссис Джири, показывая, как крепить цветы на спинках скамеек. Ей следовало бы…

— Да-да? — с интересом отозвался доктор.

— И… — Слова, описывающие то, чего нельзя было увидеть, улетели, унесенные, должно быть, волной врожденной застенчивости. Но зрение осталось. Она точно знала, что сейчас миссис Джири остановилась перед алтарем. Остальные смирно ждали за ее спиной. У их ног лежали плоды земли, которые скоро украсят сосновые скамьи, кафедру и алтарь. Там были огромные тыквы и охапки цветов — золотистых настурций и красных хризантем. Цветы на платье миссис Джири заиграли, когда она, обернувшись, принялась раздавать обязанности: миссис Дейли будет украшать пучками настурций скамьи, Элеонор укрепит на кафедре хризантемы, мистер Дейли должен помочь жене, а они с мистером Хиггинсом займутся алтарем…

Часы в гостиной пробили три раза, и их вибрирующий звук проплыл над садом. Она прислушалась. Били ли четвертый удар? Нет, лишь эхо, отраженное высоким белым небом, в котором одиноко и лениво кружила ворона.

— Три часа… — вслух сказала она.

Ее охватила дрожь, и она нервно зевнула. Те, в церкви, вернутся не скоро. Она зевнула еще раз.

— Да, — кивнул доктор Лернер. — Три часа. Вам следовало бы немного вздремнуть.

Обыденность этой фразы заставила ее рассмеяться.

— Таково ваше лечение?

— Да. Короткий сон пойдет на пользу.

Доктор, задумавшись, сидел рядом и вдруг заметил у ее ног листок бумаги. Он поднял его и прочитал вслух:

— «Элеонор, Элеонор, Луне подобный взгляд»… Спите. И пусть вам приснится ваша ненаписанная поэма.

Уже засыпая, она улыбнулась ему.


Она спала и видела сон. Ее окружало море цветов, и она могла заглянуть в душу каждого. Огромные, они раскрывались перед ней, и она любовалась скромными сердцами настурций и гордыми сердцами хризантем. Цветы пели ей на языке, который она часто слышала и понимала, и жаждала, но не могла говорить на нем. «Мать Земля, мать, жена и дочь Солнца», — пели цветы, и все, стоящие перед алтарем, вторили им. Облаченная в поющие цветы миссис Джири распустила волосы. Потоками кроткого огня они скатились до ее колен, и цветы в них засверкали и расцвели изумительными красками. «Мама Джи, — пели они, — где Рей, где твой муж Рей?» А миссис Джири смотрела туда, где Элеонор-Луна светилась желтым, ослепляя мистера Дейли, сводя его с ума. Волосы миссис Джири стекали вниз, покрывая голубоватый Старый улей. В исходящих от них лучах бледный сосновый крест тянулся к небу, и бледный отец Хиггинс опустился перед ним на колени. Она, Элизабет, что-то говорила, но не слышала своих слов. Тогда она крикнула громче, протестуя против этой внезапной глухоты, но снова не услышала себя, а все вокруг отвернулись от нее. И огромная куполообразная пустота там, где был ее эвкалипт, поглотила цветы. Эта пустота лишила ее последних сил, и она растворилась в воздухе, превратившемся в огромную стеклянную волну, напоминавшую наклоненную башню или изогнутую стену. Она пыталась прокричать слова, которые разбили бы эту волну и решили бы все. Она не знала этих слов, но чувствовала, что если бы могла произнести их вслух, они пришли бы сами…

Она проснулась от собственного крика.

Мгновение Элизабет лежала молча, а потом прошептала:

— О, как бы я хотела… — Она отбросила волосы с влажного лба и, запинаясь, закончила: — Как бы я хотела… писать стихи!

— Нет ничего невозможного. — Доктор Лернер по-прежнему сидел рядом, царапая землю прутиком. — Все вокруг нас таково, каким мы это видим.

Вечер окружал их, как золотой океан, подернутый рябью птичьих трелей.

— А теперь, — предложил он, — давайте прогуляемся.

— Еще одна процедура? — сонно улыбнулась она.

— Я не настоящий доктор, — терпеливо повторил он и добавил: — Меня больше интересуют атомы.

Атомы. Опять это слово. Но сейчас оно не вызвало в ней страха.

— Многие люди боятся атомов, — продолжал он размышлять вслух, — но из них состоит весь мир. А мира не стоит бояться, ему надо удивляться… Ну так как, идем?

Надо не бояться, а удивляться… Она посмотрела на полоску дороги, на желтую, неподвижную, выжидающую ленту бесчисленных атомов. Проследив за ее взглядом, он тихо добавил:

— Мы пойдем туда, откуда все видно. Далеко идти не придется.

Он помог ей подняться. Она снова посмотрела на дорогу. Это стало не просто необходимостью, а частью некого ритуала, который обязательно надо довести до конца.

Они побрели через сад. Из гостиной донеслось четыре удара, и их звуки поднялись над соснами, под которыми они шли. Она и не подозревала, что проспала так долго. Около поленницы чистым белым цветом сверкали свежие щепки. На холме перед ними верхушки эвкалиптов, залитые лучами заходящего солнца, раскачивались, как золотые шатры, и с их ветвей доносилась песня вернувшихся в свои гнезда птиц.

Они подошли к калитке из иссушенного солнцем, растрескавшегося дерева. Словно во сне, она склонилась над ней, и та превратилась в целый мир, а каждая трещинка — в долину, где обитали крошечные существа. По одному из каньонов торопился домой черный муравей. Краем глаза она заметила его движение и отпрянула, но не потому, что испугалась, а просто не желая смущать его.

Они миновали калитку, и она, верная своему ритуалу, оглянулась назад, на дорогу и церковь. К ней вернулось ее внутреннее зрение, и она снова видела, что в церкви светлело по мере того, как настурции, пучок за пучком, украшают спинки скамей. Все — и мужчины и женщины — почти не разговаривали, поглощенные общим делом.

Медленно шагая по тропинке со своим новым другом (а она уже считала его таковым), девушка невольно подумала о том, что люди много говорят лишь тогда, когда им нечем заняться. Самые молчаливые люди — одинокие, потому что они заняты всегда. Заняты собой.

Тропинка, бегущая среди деревьев, кора которых свисала со стволов многоцветными лохмотьями, походила на диковинную зебру — красную глину пересекали темные тени. Она привела их к небольшому ручью. Украшенный драгоценными осколками кварца и разноцветными камешками, он пел свою тихую песню, журча у ног, когда они пересекали его по шатким мосткам.

Они поднимались по пологому склону. Доктор что-то говорил, но Элизабет не понимала сказанного, воспринимая его голос как часть музыки вокруг себя. А слышала она все — от сердцебиения муравья до дыхания земли. Все эти звуки сплетались в спокойную фугу в ритме постижения и завершения.

Они вышли на открытое место.

Это была вершина холма, увенчанная пирамидой из камней. Их взору открылась вся долина, раскинувшаяся под солнцем позади Старого улья. Далеко внизу, в крошечной церквушке, миссис Джири поставила последний цветок в серебряную вазу и оглядывала плоды своих усилий. И сейчас она, Элизабет Уайкхем, неподвижно стоящая рядом с доктором Лернером на вершине холма, знала, что в это бесконечное мгновение сердца людей, сидящих там, в церкви, раскрылись. Сердце мистера Дейли признало, что некоторые вещи следует дарить, а не продавать. С радостной дрожью мистер Хиггинс думал о том, как же все-таки хорошо, что он стал пастором. В сердце миссис Дейли прозвучало: «Почему я не могу всегда быть такой?» «Как красиво!» — прошептала Элеонор и обняла мать. «Ну вот, — сказала миссис Джири, — все и готово».

Из долины к пирамиде камней поднимались едва слышные звуки жизни: лай собак, мычание коров… В молчаливом пении вращающегося воздуха они смешивались с щебетанием птиц, похожим на звучание колокольчиков.

— Не хотите мне все рассказать? — спросил доктор Лернер.

— Я… хотела бы, — спокойно ответила она. — Но я не думаю, что сейчас это нужно.

Из ее глаз покатились тихие слезы облегчения.

— Да, — согласился он, — верно. Вы уже это переросли.

Он не знает Яна, не знает ее страхов… Продолжая беззвучно плакать, она вдруг поняла, что он прав: есть некая изначальная схема, что-то вроде атомов, и, признавая это, признаешь все. И тогда встречаешь жизнь стойко и уверенно, как миссис Джири.

— Он приедет, — сказал доктор Лернер.

— Да.

Она перестала плакать. Да, Ян приедет. Она не знала, когда, но не сомневалась, что просто должна ждать, что будет ждать его всегда, где бы он ни был — в ее объятиях или в Сиднее. Жить она могла только им. Ради него она будет часто предавать себя, никогда больше не отступит внутрь темно-синего шара самой себя. Как бы тесно они ни были связаны друг с другом, им никогда не слиться воедино, они вечно будут двумя сферами на одной орбите, слушающими музыку друг друга.

Она закрыла глаза. «Я — его, ему достаточно лишь попросить, потребовать… Хватит ли мне сил, уверенности?» Достаточно одному атому схемы отказать, и все рухнет. Вот уже шесть недель она не видела его, а ведь раньше лишь его присутствие давало ей силу жить. Они любят и живут по-разному. Может, она любит сильнее. Он пришел к ней, как Орион, шагающий по небу. Но что она для него?

В приступе страха она сжала кулаки и сильно зажмурилась. «Держись, — приказала она себе, — держись!» Она сдержалась, и пришло облегчение — напряжение спало. Научившись однажды плавать, плаваешь всю жизнь. «Я научусь плавать», — прошептала она.

Что-то коснулось ее руки. Она открыла глаза.

— Смотрите! — сказал доктор Лернер и показал на дорогу.

И она посмотрела. По полоске дороги что-то двигалось. Мотоцикл. У нее перехватило дыхание. Доктор Лернер взял ее за руку, и она задышала опять. Не спеша, молча, они проделали обратный путь вдоль ручья, через калитку, мимо поленницы. Тем временем мотоцикл проезжал по деревне, и из церкви вышли отец Хиггинс, миссис Джири и Элеонор, мистер и миссис Дейли. У дома доктор Лернер оставил Элизабет, но она даже не заметила этого. Она пересекла сад, подошла к своему эвкалипту и стояла, не шевелясь, лицом к калитке. Послышался рев мотора: он приближался, заполняя весь мир. Мотоцикл остановился. Она застыла на месте.

— Привет, Лиз! — крикнул Ян.

Мир вокруг вспыхнул и взорвался, огромная волна откатилась, разбилась, рассыпалась ослепительными брызгами, и она бросилась в его объятия.


Загрузка...