Последний из могикан




Лауреат Нобелевской премии профессор Василий Васильевич Леонтьев.


1

В один из холодных зимних дней без снега, каких в Нью-Йорке много, когда ветер с океана сбивает с ног, мы собираемся в Нью-Йоркскую публичную библиотеку, расположенную на перекрестке 5-й авеню и 42-й улицы. Весь день от ветра пошатывало небоскреб, в котором мы живем. Кажется, ветер раскачивает даже автобусы, не только мотает деревья на крышах, по которым, выглянув в окно, легко определить погоду.

Вот и знаменитые львы, оберегающие с двух сторон торжественную лестницу библиотеки, на ступенях которой отдыхают и приезжие и жители города, тем более что по незапамятной традиции по углам лестницы обычно играют оркестры, собирая вознаграждение.

Сегодня на лестнице никого. Холодно, неуютно. Поднимаемся по ступеням, входим в гулкий, отделанный темным камнем холл. Мир перестает пошатываться. Здание старое, могучее, построенное в XIX веке. Мы идем на прием, посвященный памяти основателя славянского отдела библиотеки. Событие не такое уж великое в жизни огромного разноплеменного города. Но почему так много народу в раздевалке? Заняли очередь. Увидели впереди давнюю знакомую, дочь Джорджа Кеннана — Грейс Кеннан-Уорнке. Грейс в годы войны, когда ее отец работал в американском посольстве в СССР, жила в Москве, училась в московской школе, в детстве мы ходили с ней по одним переулкам, только разошлись во времени. Она любит Арбат, вспоминает свою школу.

Мы отходим от своего места вперед, поздороваться с Грейс. И тут же получаем в спины, по-русски:

— Ну вот, начинается!

— А что такое? — оборачиваемся мы.

— Ничего, — бурчит себе под нос невысокий, сухощавый, темноглазый старик. Из вредных, думаем мы, типичный московский скандалист, и продолжаем разговаривать с Грейс.

— Там, где собираются русские, там вечно очереди и беспорядок.

Грейс смущается.

— Так вот всегда, — продолжает свое старик. Глаза у него быстрые, молодые, очень цепкие. Он внимательно нас изучает. Обоих. Чего-то для себя не поняв, отворачивается.

Прием на втором этаже, в славянском отделении. Перед входом в зал стол, на котором раздают наклейки с нашими именами. Ходим, знакомимся, сталкиваемся с темноглазым стариком, призывавшим к порядку. С любопытством читаем имя: «Василий Леонтьев».

— Вы тот самый Леонтьев?

— Ну…

— Экономист, знаменитый…

— Насчет этого не знаю, может, есть другой Леонтьев.

— Нобелевский лауреат, по экономике…

— Ну я. А вы кто?

Мы представляемся. И тут старик из очереди внезапно преображается. Нет, он не становится дружелюбно улыбчивым, вовсе нет. Он все так же сосредоточенно насуплен. Он решительно берет нас обоих под руки и отводит в сторону от вращающейся толпы — набирающего скорость приема.

— Рад, — говорит он, — очень рад. — Пауза. Чему он рад, не нам же в конце концов? Нет, не нам. — В России происходят чрезвычайной важности события, — сообщает он. — Чрезвычайной.

Мы что-то бормочем, еще не оправившись от смущения: не каждый день встречаешь Нобелевского лауреата, да к тому же соотечественника.

— Гласность и демократизация — это хорошо, но это норма, не правда ли? — Он сурово глядит на нас, ожидая ответа. Мы молчим. — Экономика — вот что сейчас главное.

На нас смотрят со всех сторон и, прямо скажем, разными глазами. Русских разных возрастов и поколений здесь много. Советские — только мы.

Доволен нашим появлением директор библиотеки — реклама. Довольны его помощники, доволен сотрудник славянского отдела, американец: «Приятно видеть постоянных читателей», — говорит он. А есть и недовольные: ходят за нами, прислушиваются, подслушивают, можно сказать. Мутных людей с хорошим русским языком в Америке много.

Василий Васильевич чувствует обстановку:

— Давайте походим по библиотеке, покажу вам книги. Мы идем вдоль узких книжных стеллажей. Чего на них только нет! Много редких дореволюционных изданий, много советских книг.

— Самое главное — раскрутить экономику, — говорит Леонтьев, возвращаясь к своим мыслям. — Вы знаете, в лекциях студентам я часто использую такой образ — руль и паруса. Чтобы яхта шла быстро и туда, куда нужно, требуется и то и другое. Так и с экономикой. Руль — это государственное регулирование. Паруса — личная инициатива людей, их заинтересованность. Сейчас у вас очень мощный руль, а паруса пообмякли. Наполните их ветром инициативы и заинтересованности — и все заработает, закрутится. Ведь страна такая богатая! А люди какие! Грамотные, смекалистые.

Мы возвращаемся в зал. Джордж Кеннан держит речь о русской литературе, ему за восемьдесят, патриарху американских советологов, историку, дипломату, знающему нашу страну не понаслышке.

— Я был студентом и часами просиживал в этих залах. Здесь всегда было шумно, здесь не просто читали, здесь шли постоянные споры. Большевики, меньшевики, эсеры, бундовцы — кого я здесь только не видел! Накал страстей был так велик, что эсеры не садились за один стол с меньшевиками, а прибывшие позднее эмигранты из тех, кто уехал из революционной России, избегали тех и других. А я, совсем тогда юный, слушал их разговоры, с благоговением вдыхал воздух мудрых книг и время от времени, глядя на портрет на стене, встречал взгляд своего знаменитого дяди Джорджа Кеннана, и взгляд его как бы говорил мне: «Ну что ты можешь понять в России. Проехал ли ты тысячи миль по ее бескрайним просторам, где на собачьих упряжках, где на повозках, запряженных лошадьми, видел ли ты столько русских людей, как я, говорил ли ты с ними, как я?»

Дядя укорял и подбадривал, споры русских и мешали и помогали работе. И всех нас, таких разных, что-то объединяло, над всеми нами витал дух великой русской культуры, глубокой, трагической, гуманной. Я прошу вас, обратился Кеннан к работникам библиотеки, при ваших очередных уборках не мойте окна слишком уж тщательно, пусть сохраняется в этих залах полумрак святилища… И не сдувайте слишком уж старательно пыль с книг — пусть для тех, кто приходит сюда, эти великие русские книги, так же как для меня, дышат историей.

Лауреат Нобелевской премии во время речи Джорджа Кеннана думал о чем-то своем.

Кончились речи, он снова подошел к нам:

— Я все думаю, как подключить американских финансистов и бизнесменов к сотрудничеству с Россией, тех из них, кто хорошо и разумно смотрит на мир. Я хочу помочь своей Родине, буду стараться, у меня есть друзья в деловом мире.

— Мы еще увидимся? — спросили мы. — Хотелось бы поговорить.

— Милости просим в Нью-Йоркский университет. Я живу возле Вашингтон-сквера, окна на сквер, вам будет интересно взглянуть. Звоните в любое время. Жду!

2

Корпуса Нью-Йоркского университета тянутся на добрый десяток кварталов. Начиная с 12-й улицы и перекрестка Бродвея на уровне вторых этажей развеваются на ветру голубоватые огромные флаги с двумя белыми буквами — «NY». Красноватые кирпичные здания возникают то там, то тут приблизительно до 3-й улицы, занимая изрядный кусок района Гринвич-виллидж. Издавна здесь жила богема, писатели, художники, переместившиеся сейчас в соседний район, Сохо. Гринвич-виллидж все больше становится комфортабельным, очень дорогим и благопристойным районом. Здесь-то, в самом сердце его расположен Институт экономических исследований при Нью-Йоркском университете, возглавляемый Василием Васильевичем Леонтьевым. Здесь же неподалеку он и живет в большом старом доме, немного похожем на наши сталинские небоскребы: такие же затейливые лепные завитушки наверху, то ли вазы, то ли башенки.

Если не знать жизни Леонтьева, все покажется просто: дом — институт, всего пять минут ходу через всегда гремящий уличными оркестрами Вашингтон-сквер с его фонтаном, вечной толпой, длинными скамейками, на которых часами засиживаются заезжие зеваки. Вашингтон-сквер — Мерсер-стрит, размеренная профессорская жизнь: на работу и обратно домой, лекции, консультации, вечерние прогулки по одному из самых приятных районов Нью-Йорка.

Но эта, такая очевидная и естественная в возрасте Леонтьева схема (а ему за восемьдесят) тотчас же рушится, едва хоть немного соприкасаешься с ритмом его жизни. Оказывается, профессора Леонтьева трудно застать не просто в институте — в стране. То oh в Италии, то в Англии, то в Японии. Каждый день, каждая неделя расписаны заранее — на годы вперед. Но наконец мы его настигаем, и, к нашему удивлению, он тут же назначает встречу: «А можете подъехать через полчаса?»

Узкая уютная улица Мерсер, темный, кажущийся закопченным дом постройки начала века, стеклянный подъезд, второй этаж. По коридору бродят студенты. Мы давно привыкли к тому, что научные институты в Америке часто небольшие. Но тут — отгороженный стеной кусок коридора и несколько комнат. Институт — это сам Леонтьев и его идеи. И еще несколько сотрудников. Этого вполне достаточно, больше, видимо, и не нужно.

…Нобелевский лауреат сидел в своем просторном кабинете у краешка длинного стола, маленький, какой-то скособочившийся, как случайный гость, а не хозяин. Он поднял лицо, худощавое, загорелое, немолодое. Мы едва возникли на пороге, а он уже спрашивал:

— Какие последние новости? Как дела в Советском Союзе? Вы ведь больше знаете. Садитесь-садитесь, рассказывайте. Хотя у меня есть план: пойдемте-ка лучше на ланч, посидим в кафе, это будет приятнее!

Мы едва успеваем оглядеть его кабинет. Таблицы, таблицы. Стена из книжных стеллажей. Фотография под стеклом: солдат-китаец сидит под аркой Великой китайской стены, глядит в открывающиеся запретные дали, в руках у него авоська с яблоками.

— Это я фотографировал, — говорит Леонтьев.

— Это не фотография, а метафора.

— Да, удачно получилось, — соглашается он.

Мы показываем на таблицы:

— Как вам удалось разработать этот метод, можно сказать, еще до компьютеров?

— Повезло, конечно. Хотя всегда везет тому, у кого голова на плечах. Еще очень молодым я догадался: для того чтобы понять, как работает экономическая система, надо иметь и громадное количество информации, и хороший метод ее анализа. Я всегда интересовался теорией. Но меня всегда волновали факты. Я стал составлять таблицу по методу «инпут — аутпут», когда учился в Германии.

…Если заглянуть в нашу экономическую энциклопедию, там написано просто: американский экономист, родился в Петербурге (1906 г.), окончил Ленинградский университет (1925 г.), учился в Берлине (1925–1928 гг.). В 1931 году эмигрировал в США, где преподавал в Гарвардском университете. С 1948 года — директор службы экономических исследований. По контрактам с правительственными организациями выполнил ряд работ по прогнозированию экономики. Автор метода экономического исследования «затраты — выпуск». Лауреат Нобелевской премии (1973 г.).

Как и подобает справочнику, все изложено коротко и бесстрастно. Но вчитываемся в цифры. В девятнадцать лет Леонтьев оказывается за пределами Родины. В 1973 году получает Нобелевскую премию. Основы идей, за которые он ее удостоен, заложены в его работах 40 — 50-х годов.

Это было во многом поворотное время, когда капиталистические страны оправлялись от разрушительных последствий великого кризиса, когда им пришлось задуматься еще над одной проблемой: как перевести экономику с военных рельсов на мирные. Капитализм переживал период реформ. Принесший Леонтьеву всемирную известность метод экономического анализа «затраты — выпуск» («инпут — аутпут») позволял устанавливать четкие количественные взаимоотношения между валовым общественным продуктом, национальным доходом, развитием различных отраслей экономики. В стихийную рыночную экономику Запада метод Леонтьева вносил элементы прогнозирования и программирования.

Леонтьев стал вычерчивать свои знаменитые таблицы. Он построил их на анализе огромного объема информации. В докомпьютерную эпоху он стал делать то, что как бы предвосхитило появление ЭВМ, в своих изысканиях непосредственно опираясь на практический опыт планирования, накопленный в СССР в 20-е годы, на теоретические изыскания советских экономистов тех лет.

Представление о мире как едином, взаимозависимом, неделимом — один из главных постулатов нового политического мышления. Но разве взаимосвязь и взаимозависимость возникли только сейчас? Они существовали и прежде. История открытия Леонтьева — это, если разобраться, рассказ о том, как капитализм учился у социализма, заимствовал то, что можно было, видоизменив, применить к своим нуждам.

…Мы сидим в кафе «Свенсене», расположенном через дом от института Леонтьева. «Свенсене» по всей стране торгует мороженым, но, борясь с конкурентами, с недавних пор предлагает своим поклонникам к тому же обеды или, если считать по американским меркам, завтраки. Рассказываем о перестройке, расспрашиваем о его судьбе. Почему так случилось, что девятнадцатилетним мальчиком Леонтьев уехал за границу и вернулся на Родину только в конце 50-х годов в качестве именитого иностранного гостя?

— Вообще-то еще в университете я понял, что не смогу работать в Петрограде научно.

— Но ведь вы поступили в университет очень рано, когда вам было пятнадцать лет. Вы были вундеркиндом, да?

— Каким вундеркиндом, ничего особенного. Но уже тогда, когда я был мальчишкой, у меня начались трудности.

— В такие юные годы — трудности?

— Характер. Я всегда говорю свободно. И меня за это часто сажали в тюрьму. Но всегда выпускали, — говорит он с удовольствием.

— А за что вас сажали? За что-то конкретное?

— Да, всегда за конкретное. Высказывал недопустимые мнения. У меня было много друзей-коммунистов. Но это дела не меняло. Хотя у меня с ними были хорошие отношения, меня сажали. То на несколько дней посадят, то на месяц.

— И так несколько раз?

— Конечно. Но я никогда не злился. Знаете ли, посадят, выпустят. Потом опять посадят. Почти всегда на праздники, особенно на пасху.

— Зачем?

— А чтоб хорошо себя вел. Это было очень горько для моих родителей.

— И все-таки за что вас сажали?

— Я протестовал против того, что профессорам не давали говорить то, что они хотели. Вообще-то ничего особенного, типичный студенческий протест. И я не злился, но поражался: за что? А они считали, что я выхожу за пределы приличного. Это все на Гороховой происходило. И у меня там были очень интересные разговоры, может быть, из самых интересных в моей жизни.

— С кем? — не сразу поняли мы.

— С моими судьями. На Гороховой в то время работало много интеллигентных людей. У меня были с ними большие споры. О философии, о Марксе, Гегеле. А потом запретили мою статью. Журнал Академии наук принял, а цензор запретил.

— Когда же это было?

— Вероятно, 1924 или 25-й, не помню точно. Статья экономико-философская, тоже ничего особенного. Я понял, что надо ехать учиться дальше за границу, к тому времени я уже окончил университет, меня взяли в аспирантуру. Но паспорт заграничный мне, конечно, не давали. И тут мне в некотором смысле повезло. Вот посмотрите!

На правой щеке Леонтьева большой шрам и впадина. Может быть, асимметрия лица и придает ему всегда вопрошающее выражение?

— В молодости у меня было что-то неправильно с челюстью. Врачи определили, что у меня рак. Меня оперировали. Замечательный хирург. Отрезал у меня конец челюсти и вложил вместо нее часть моего ребра. Громадная операция, часов пять. По тем временам блестящая. Военный хирург, императорский. Ну и дали мне паспорт, чтоб я уезжал умирать…

— И вы думали, что умирать?

— Конечно, — отвечает Леонтьев очень спокойно. — Это был 1925 год, я поехал в Германию и начал учиться. Хотел получить докторат. В молодости не веришь в смерть.

Покончив к этому времени с супом, мы едим горячий хамбургер (бутерброд) с жареной картошкой. Вокруг гомонит молодежь, в основном парочки, едят мороженое, запивают кока-колой или пепси со льдом. А за окном хлещет дождь, он с утра еще накрапывал, а сейчас начался просто потоп. Стало холодно. Но американцы народ закаленный,' и мороженое, и напитки со льдом они пьют и едят и в жару, и в несусветный холод. Студенты воркуют о своем, иногда раздаются взрывы хохота. А мы вспоминаем давно минувшее и до сих пор не зажившее. Но, как кажется нам порой, не зажившее скорее для нас, заново открывающих свою историю, чем для непосредственных участников тогдашних событий.

— Вы только легче, легче, если будете обо мне писать, — просит Леонтьев, — я ведь действительно никогда не злился. И я не эмигрант, я уехал учиться.

— Но на какие деньги вы учились?

— Сам себя обеспечивал, правительство мне не помогало. Я был тогда очень-очень бедный. Писал заметки для советского экономического журнала. Он выходил в Берлине. Не теоретические, а чисто деловые статьи. Это был деловой журнал. Получил я докторат, и меня сделали научным сотрудником.

— Где все это происходило?

— В Киле. Там большой институт по экономическим проблемам.

— И все это время вы жили с советским паспортом? — продолжаем допытываться мы, пытаясь понять, как же это происходило в те годы — лишение гражданства?

— Да, сначала был советский паспорт, потом мне выдали какую-то бумагу с печатью. И с ней я уехал в Китай.

— Но каким образом?

— Меня пригласило китайское правительство.

— Но вам же было всего двадцать три года, каким образом китайцы о вас узнали?

— Все очень просто. В Германии длинные перерывы на обед. Часа два. Обычно сотрудники института ходили обедать в кафе, сидели за столиками и обсуждали мировые проблемы. Около нас всякий раз сидело несколько китайцев, они присоединялись к общему разговору. И в один прекрасный день раздался звонок от китайского посла: наше правительство приглашает вас приехать советником. Годовой контракт.

— А что делать?

— Вот я тоже спросил: что делать? Оказалось, консультировать с экономической точки зрения строительство железных дорог. Так я на год стал советником министра железных дорог Китая. Им был сын Сунь Ят-сена. В молодости хочется посмотреть мир. Я выбрал самый медленный путь. Сел на японский пароход в Марселе, он вез и грузы, и пассажиров. И везде останавливался. И в Египте, и в Сингапуре. Так я впервые познакомился с миром. Проработал год. С тех пор у меня связи с Китаем. И при Мао там был, и при новом правительстве был, поездил по тем железным дорогам, которые когда-то планировал… Через год так же медленно возвратился в Германию, в тот же институт. И тут меня пригласили в Америку. Я прожил шесть месяцев в Нью-Йорке, потом переехал в Гарвард, где и работал с 1932 года по 75-й. В 1959 году я впервые возвратился на Родину. Был такой замечательный ученый Немчинов, он меня и пригласил. Знаете, мне кажется, с большим риском для себя. С тех пор и приезжаю каждые три-четыре года. В 70-е годы я много работал в Комитете по культурным связям с советскими учеными. Тогда я хорошо познакомился с академиком Иноземцевым, он часто приезжал сюда, мы гуляли вот здесь, ну вы знаете, по Вашингтон-скверу, и думали вместе, как помочь России, что делать с экономической точки зрения.

— А было уже достаточно ясно, что с экономикой неблагополучно, что надо срочно принимать какие-то меры?

— Ну он же советский человек, я никогда ничего прямо ему не говорил, знаете, как это, я не толкал его… Он и сам все понимал. Я был знаком, можно сказать, дружен с академиком Петром Капицей, всегда, когда приезжал в Москву, бывал у него на обедах. Он собирал много гостей, среди них бывали и протестующие люди. Да-да, ну не знаю, диссиденты ли, но люди с протестом. Мы всегда много разговаривали. Однажды кто-то сказал: а почему бы Леонтьеву не выступить по советскому телевидению? И я выступал. И не было никакой цензуры. Это было для меня потрясающее событие — говорить с русским народом. А главное — после этого я начал получать массу писем из Советского Союза. Это было очень интересно.

— Ну а наши нынешние события? Как вы к ним относитесь?

— Вы же знаете, я об этом много говорил, о моем отношении писали советские газеты. Перемены в стране носят поистине революционный характер, но надо что-то срочно делать. Положение в экономике остается неблагополучным. И жизнь людей очень трудная. Главное, что в течение десятилетий не работали экономические стимулы. Фактор заинтересованности — вот что сейчас очень важно. Мало одного энтузиазма. Об этом хорошо знал Ленин, когда вводил нэп. Надо задействовать рыночные механизмы. Хорошо или плохо работает человек или предприятие, должен решать не Иван Иванович или Петр Петрович, а рынок — посредством образования цен.

Василий Васильевич увлекся, разговорился, подходил официант и все подливал и подливал кофе — разговор продолжался, теперь уже на профессиональные для Леонтьева темы.

— Советский Союз и США как бы два противоположных конца радуги. Есть страны между ними. Они используют и рыночный механизм и государственное регулирование. Изо всех стран, у которых можно поучиться, я бы выбрал Японию. Японское правительство играет большую роль в экономической жизни страны, широко пользуется экономическими расчетами. Система цен — вот что очень важно. Сейчас цены в СССР часто не соответствуют издержкам производства. Без перехода к обоснованной системе цен не обойтись. Но это надо делать так осторожно… Иначе не избежать социального хаоса. Я бы сказал, это похоже на спуск с крутой горы. Без тормозов никак не обойтись. Вообще проблем много. Есть еще одно — горькое — сравнение. Знаете, пингвины. Попробуй научи их летать, если они последний раз летали миллионы лет назад. Надо учиться летать! А тут еще люди, которые противятся перестройке. Это не только те, кто уселся в удобных креслах. Упрощать не надо. А население? Подумайте, любой нормальный человек и хочет перемен и побаивается их: все привыкли к гарантированной работе, к постоянной зарплате, к социальному обеспечению. А тут… совершенно новая жизнь. И еще проблема цинизма… Цинизма я тоже опасаюсь, особенно у молодых людей. Они мало во что верят, тем более что материальные плоды перестройки созревают медленно. Потребуются годы, чтобы жизненный уровень народа начал повышаться. Ждать всегда трудно.

— А как, по-вашему, сколько придется ждать?

— Ну лет пять-шесть, не меньше. Это при том, чтобы не спать, а работать. Но я верю в гласность, верю в роль интеллигенции. Интеллигенция в России всегда играла особую роль, была духовным наставником нации. Кто в Америке главный герой? Удачливый бизнесмен. А в России? И в советской, и в старой, дореволюционной? Писатель, ученый, инженер, доктор. Я думаю, интеллигенции удастся убедить народ, особенно молодежь. Я ведь не специалист по Советскому Союзу, это всего лишь мое объяснение того, что происходит.

— Василий Васильевич, вы занимаетесь вопросами будущего мировой экономики. Как вы представляете себе в этом будущем место человека?

— Просто говоря, люди будут работать все меньше и меньше. В XIX веке паровая машина освободила большое количество физического труда человека. Теперь налицо новый рывок вперед. При разумных условиях он должен сделать жизнь человека легче. Когда я хочу пошутить, я говорю: «В раю Адам и Ева жили без работы очень неплохо. Потом они согрешили, за что были изгнаны. Их заставили работать по восемьдесят — сто часов в неделю. Все развитие человечества состоит в том, чтобы вернуть человека в рай, где он будет работать столько, сколько ему хочется, где он будет заниматься только тем, что ему по душе».

Уже в начале второй мировой войны официальная рабочая неделя в США составляла сорок два часа. Сейчас сорок часов. И так будет продолжаться. Но тут, конечно, большой вопрос. Если машина может заменить человека, то зачем предпринимателю люди? Ведь машины не требуют зарплаты и не бастуют. Но массовая безработица грозит серьезными социальными последствиями. И тут свою роль должно сыграть государство. Потому что если оставить это механизму конкуренции, то он выбросит рабочих из системы, как тракторы выбросили лошадей. Но если бы лошади могли голосовать, то дело бы обстояло иначе. К счастью, люди могут голосовать.

Помните, я говорил, что советская и американская системы — это как бы противоположные концы радуги. Я надеюсь, что в итоге реформ в Советском Союзе сложится такая система, которая сохранит в себе внимание к человеческим нуждам. Высокая производительность труда очень нужна, но то, как продукт распределяется, социальная справедливость, это тоже очень важно.

…Заканчивается наш завтрак, мы прощаемся. Леонтьев приглашает в гости к себе на дачу, в Коннектикут.

— Вот бы где мы могли спокойно поговорить! А здесь… Одни обязательства, да к тому же через день улетаю в Японию.

— А как вы переносите бесконечные перелеты? И еще разница во времени?

— Я? — он улыбается. — Просто не замечаю. Привык. А что делать? Выхода нет. Ну до встречи в Коннектикуте.

3

В Коннектикут мы так и не собрались: наша командировка пришла к концу. В следующий раз я приехала в Нью-Йорк одна и, о совпадение, жила на той самой улице Мерсер, на которой расположен институт Леонтьева. Я позвонила. Леонтьев был за границей. Мы встретились с его женой Эстелл, с которой были знакомы. Пешком через сквер, в знакомый дом. Жена Леонтьева — моложавая, стройная женщина, поэтесса, музыкантша. Мы почему-то сразу заговорили об Ахматовой, о том, как готовился сборник ее поэзии на двух языках. В издательском проекте, как здесь принято называть, принимали участие и Леонтьевы.

В гостиной черные кожаные диваны, рояль, музыкальная система, масса пластинок. На стенах хорошая живопись. И рисунок мальчика. Знакомая манера.

— Это Петров-Водкин, — говорит Эстелл.

— А мальчик похож на Василия Васильевича.

— А это он и есть, когда ему было десять лет. Петров-Водкин рисовал его еще до революции. Мать сохранила. Вы знаете историю его родителей?

Да, историю родителей я знаю, я уже давно прочитала книгу Эстелл Леонтьевой, вышедшую на английском языке, «Женя и Василий». Вот откуда, вспоминаю я, мне знаком мальчик на стене! На обложке книги фотография: отец Леонтьева, мать, мальчик с длинной челкой на руках у отца. Я читала эту книгу давно, и — я не могу сейчас признаться в этом ее автору — у меня осталось от нее тягостное впечатление.

История родителей Леонтьева — это история двух русских интеллигентов, попавших в мясорубку 37-го и уцелевших.

Отец его был профессором экономики в Ленинграде, потом работал в советском торгпредстве в Берлине. Когда его отзывали обратно, он не вернулся, остался с женой в Германии, и, поскольку был человеком совсем не политическим, его не разыскивали и не трогали. В 1939 году, когда жить в Европе становилось опасно, сын выписал родителей в Америку.

С этого момента и начинает Эстелл Леонтьева свою книгу, посвященную, по существу, людям русской культуры и русских привычек, вынужденно оказавшимся на чужом берегу. Книга написана американкой, может быть, поэтому она особенно интересна. Все, что составляет повседневный стиль жизни в России (во всяком случае, так было до недавнего времени): сосуществование под одной крышей разных поколений; приверженность к праздникам: семейным, религиозным, государственным — любым; отношения родителей к детям, которые так и не становятся самостоятельными в глазах родителей до седых волос, — все кажется странным и начинает постепенно раздражать молодую американскую жену молодого русского профессора из Гарварда. А родители между тем не могут найти себе места в новой для них цивилизации.

Оба — люди из России, оба из Европы, с ее старыми традициями. Они и познакомились в начале века в Париже, где вместе учились, он — сын богатого купца-старообрядца из Петербурга, и она, приехавшая из Одессы, дочь небедных родителей еврейского происхождения, выросшая в семье с социал-демократическим уклоном. Любовь была мгновенной и, как оказалось, на всю жизнь, брак — бомбой для обеих ортодоксальных семей. Мать Леонтьева при замужестве приняла христианство, стала глубоко верующим человеком. Она была очень активна — со свои-ими взглядами на живопись, музыку, литературу. Духовными интересами — только этим и жила семья. И оба не смогли найти себе работу в США, хотя обладали незаурядными и полезными знаниями. Возраст? Обоим было за пятьдесят, когда они оказались в Америке. Вряд ли только возраст. Неумение преподнести свои знания, узко специализировать их, приспособить на американский лад. Кстати, общая беда многих одаренных эмигрантов. И при этой беспомощности, душевной распахнутости, неумелости — стремление жить одним домом с сыном. (Как у Толстого семья Ростовых, пишет Эстелл Леонтьева.) Жить вместе… Вещь редкая, нежелательная и уж, во всяком случае, необязательная для американцев.

Эстелл Леонтьева описывает эмигрантские будни своих русских родственников детально, откровенно, очень искренне, не приукрашивая ни их характеры, довольно непростые, ни свой собственный. Единственный человек, который в мемуарах практически не присутствует, — это ее муж, сам Василий Васильевич Леонтьев. Становится ясно: как мог, он пытался смягчить родителям удары непонятной для них жизни; ясно и то, что отец и мать были ему близки, они часами разговаривали о чем-то своем по-русски.

Дождались родители и первой поездки сына на Родину, в Советский Союз, его рассказов о Ленинграде, о встрече с сестрой матери Любой, отсидевшей десять лет в Сибири, с двоюродными братьями отца, чья судьба сложилась более спокойно.

Каков обычно замысел у мемуариста, кроме дани памяти умершим? На мой взгляд, Эстелл Леонтьева написала воспоминания, имеющие более широкий и печальный смысл.

Вот и сейчас, когда я пишу эти строки, я снова заглянула в ее книгу, посмотрела фотографии, еще раз перечитала отмеченные прежде места. И простая, почти детская мысль снова и снова не покидает меня. Ну почему? Почему XX век обошелся нашей стране так тяжело, такими огромными потерями? Почему оба Леонтьевых должны были оказаться в Америке? Почему старшему не дано было преподавать экономику в Ленинграде, что он и делал в 20-е годы? Младшему — планировать ту же экономику, открывать свои, известные теперь всему миру законы, применяя их на практике в народном хозяйстве? Почему? Ответ прост и давно всем известен. Но это все равно не утешает. И в памяти невольно всплывает все тот же хорошо знакомый (теперь!) ряд — Ипатьев и его музей в Стэнфорде, Гамов, фотография Зворыкина с кинескопом в руке, фигура Сикорского на фоне геликоптера. Вот уже и мемориальные доски начали ставить, как поставили на доме Сикорского, и приглашается из Америки в Киев его родня…

А я невольно вспоминаю сказанные Леонтьевым слова: «Знаете, свое открытие я мог бы сделать, пожалуй, только в Америке, я имею в виду то огромное количество экономической информации, которая мне предоставлялась во время работы». А ведь основы этой работы были заложены в Петрограде в беспокойные послереволюционные годы: и основы знаний, и основы тех фундаментальных идей, которые Леонтьев впоследствии развивал. Даже в архивах коммерц-коллегии он успел поработать, изучая в подлинниках указы Петра Первого, ища закономерности в экономической политике грозного реформатора.

Все основы успехов Леонтьева были заложены в России. Прошли десятилетия. Давно умерли его неприкаянные, так и не приспособившиеся к «стране без традиций» родители. Еще при их жизни сын стал всемирно известным экономистом. Последний из русских могикан большой мировой науки…

Пока ни методы Леонтьева, ни его советы у нас в стране не используются. С одной стороны, может быть, рано, с другой — раздаются голоса: дескать, нечего нам слушать советы заезжих американских экономистов. В который раз все то же закоренелое пренебрежение, но в момент для страны настолько решающий, что пренебрегать доброжелательными дельными советами вряд ли стоит.

…Мы сидели с Эстелл в гостиной, вспоминали прошлое. Мне захотелось посмотреть коллекцию пластинок. Среди классики я обнаружила много дисков с русскими и советскими песнями.

— Из каждой поездки в Советский Союз привозит, — сказала Эстелл. — Очень любит русские песни. Знаете, когда сидит дома, ставит русские пластинки.

— Работает под музыку?

— Да, под русские песни.

Она подошла к роялю, заиграла знакомую мелодию, странно прозвучавшую в большой пустой квартире, за окнами которой шумел Вашингтон-сквер: «Ты меня провожала к откосу… Руку жала, провожала…» Эстелл запела по-русски: «Провожала, провожала».

Она пропела песню до конца, помолчала, потом сказала:

— Мы всегда поем эту песню вместе, хором…

Загрузка...