В Каунасе – временной столице независимой Литвы – жителей было, что сельдей в бочке. Поэтому и канцелярии балансовой инспекции приходилось тесниться в одной комнате. Четыре окна, обращенные к солнцу, не только пропускали достаточное количество света, но улавливали и самые первые лучи солнца. Под окнами стояли письменные столы – по одному на каждого помощника инспектора. У противоположной стены торчали разнокалиберные столы и столики для низших чинов. Перед писарями, сидевшими вдоль стены, открывалось просторное поле для обозрения всех действий помощников.
Первый помощник инспектора Пискорскис извлекал из ящика стола открытку, вставлял ее между двумя стеклами, держал некоторое время против света и снова прятал в стол. Иногда он накидывал на голову черный платок, возился под ним, сдергивал, долго вглядывался в белый листок бумаги, мотал головой и снова исчезал под магическим покрывалом. Фотолюбитель-художник, увековечивший долину Мицкевича и гарнизонный костел, хотел создать удивительное произведение: смонтировать из двух снимков один, на котором из-за крон деревьев прославленной долины просматривалась бы колокольня костела. Однако дело не клеилось, открытка, вымоченная в проявителе, на глазах чернела, Пискорскис швырял ее в мусорную корзину, отирал пот со лба, острым карандашом подправлял негатив, рассматривал издали, мурлыкал какую-то песенку, не замечая никого вокруг.
У соседнего окна спиной к Пискорскису сидел Уткин. Подперев руками плешивую голову, полковник целыми часами глазел на шахматную доску, зажигал давно погасшую в зубах папиросу, долго мусолил то пешку, то офицера или, вцепившись в гриву коня, припечатывал его к доске, мысленно колесил по клетчатым дорогам и перекресткам и опять подпирал голову обеими руками. Частенько к его столу подходил Пищикас, изучал положение, передвигал фигуру, отходил к лаборатории Пискорскиса, возвращался, снова переставлял фигуру, совершал променад по канцелярии, подходил к окну, бесцельно смотрел на улицу, проводил расческой по длинным светлым волосам, доставал серебряный портсигар и, скривившись, чиркал спичкой.
В углу у директорского кабинета разместился четвертый помощник инспектора Бумба-Бумбелявичюс. Он чертил какие-то квадраты, клеточки, выписывал колонки цифр, что-то напевал, откидывался на спинку стула, оглядывал канцелярию, переводил дух и вновь углублялся в расчеты. Иногда, забывшись, он ни с того ни с сего ухмылялся, покачивал головой и снова склонялся над бумагой. От умственного напряжения на его лбу вздувались две синие жилы.
– И тем не менее, – поворачивался Пискорскис с негативом к свету, – позвольте мне, господа, развить мою мысль далее… Политика… сей вопрос день ото дня приобретает все более актуальное звучание и, я бы сказал, даже злободневность. Возьмем, к примеру, господина Пищикаса… В какую партию вы могли бы войти? Ни в какую!
– В какую партию? – оживлялся Пищикас. – Так, как… Не знаю. Что касается господина Уткина, то его партия у меня в кармане… Королева-то улыбнулась, господин Уткин! Нет ее. Нет-с!
– Да не о том речь, господа! – кипятился Пискорскис. – Я имею в виду иную партию…
– Не с дочкой ли министра?!. Какая она мне партия?… Сегодня министр, а завтра…
– Ну уж, позвольте, позвольте… Господин Пищикас, ради красного словца вы, как говорится, не пощадите ни матери ни отца… Я, к примеру, не вижу в этом ничего смешного, – не унимался Пискорскис. Он покачивал ванночку, временами вынимал из нее намокшие фотографии, сушил их на радиаторе и разглядывал свернувшийся снимок, на котором по идее автора должен был быть изображен восседающий на вершинах деревьев собор.
– Нет, господа!.. – вспыхивал Бумба-Бумбелявичюс. – Нельзя смеяться над идеалами нации. Партия – это святое дело! Да, да! Не просто партия, а партия христианских демократов, если на то пошло! Кто, скажите, был повивальной бабкой нашей независимости, кто выпестовал ее? Не она ли – партия христианских демократов? Молчите? Да и что вы можете сказать!
– А слыхал ли кто-нибудь из вас, господа, как г. Бумба-Бумбелявичюс распевал в евхаристской процессии на Лайсвес аллее?[1] Кельнеры «Метрополя» животы от смеха понадрывали… – мстил Пищикас, подмигивая Уткину, который грузно наваливался на шахматную доску.
– Па-пращу! Путать ресторан и церковь – слыханное ли дело! – возмутился Бумба-Бумбелявичюс. – Я никогда не стыдился и не постыжусь своих религиозных убеждений. Это – дело моей совести. А что до «Метрополя», то, если хотите знать, это истинно литовское учреждение, больше того, наша национальная гордость; поддерживать «Метрополь» – дело нашего национального перстижа (Бумбелявичюс обожал иностранные слова, но чрезвычайно редко произносил их правильно), «Метрополь» для меня не только ресторан. Он для меня символ. Литовский народ веками славился своим хлебосольством. Заморские гости пальчики облизывают от наших литовских блюд.
– Веру пока оставим в покое, – отвечал Пищикас, – а о «Метрополе» поговорим с удовольствием. Символ, по-вашему, литовские блюда, говорите? Бульон «Флюкс» – немецкий. Борщ – украинский! Сало, – оказывается, американское! Напитки поставляет французское акционерное общество. Кофе – бразильское, какао Ван Гуттен – голландское. Что же там, наконец, литовское? Картошка?…
Пищикас был злой гений; он умел высекать искру из кремня. Сейчас он подлил еще больше масла в разгоревшийся огонь.
– А что будет, если в один прекрасный день президент снова распустит сейм, назначит новые выборы и власть перейдет в… руки социалистов? Что тогда, господин Бумбелявичюс?
– Господин Пищикас, меня социалистами не запугаешь. Первый сейм распущен справедливо; на консистуционной основе. Мы не позволим оппозиции сесть нам на шею, пустить насмарку все то, что завоевано кровью. Оскорблять главу нашего государства! Нет!
– А конституция как принята, на какой основе? – еще больнее колол Пищикас Бумбелявичюса. Пищикас спорил вовсе не из политических убеждений, а только потому, что любил и умел подковыривать своего коллегу.
– Консистуция – святая святых! Па-прашу ее не касаться! Она составлена по западным образцам: немецкой, чехословацкой, польской консистуциям!
– Ого!.. Дзень добры, пане!.. Даже польской!.. – вмешивался Пискорскис. – А что вы недавно говорили о поляках? Пшишла коза до вбза!
– Я утверждал и буду утверждать: поляки захватчики, но мы все равно освободим порабощенный Вильнюс! – Бумба-Бумбелявичюс совал голову в портфель, отказываясь спорить на скользкую тему.
– Простите, господин Бумбелявичюс, – мирно продолжал Пискорскис. – Я вовсе не намеревался оскорблять вас. Сейчас не те времена… Демократия. Предвыборные страсти… Но если, действительно, социалисты получат в сейме большинство? Значит, новый кабинет министров, значит, новый министр финансов…
– Этому не бывать!
– Господин Пискорскис ведь не утверждает, что так обязательно будет… Ну, а если… Что тогда, господин Бумбелявичюс? – насмехался Пищикас.
Бумба-Бумбелявичюс, этот признанный оратор, который на собраниях и конференциях различных товариществ и организаций умел выжать у слушателей слезу и чаровал всех своими речами, этот энергичный общественный деятель, который на съездах кооперации и прочих общественных организаций выпутывался из самых хитроумных тенет, расставленных ревизионными комиссиями, и всегда, как щитом, прикрывался звучным словом «соотечественники», заставлявшим врагов складывать оружие, этот вития задумался. Ехидный вопрос Пищикаса вывел его из душевного равновесия. Однако размышлял он недолго.
– А знаете, господин Пищикас, – опершись о стол и сжимая в кулаке подбородок, вновь заговорил Бумба-Бумбелявичюс, – вы допускаете большую ошибку, если полагаете, что жизнь стоит на месте. Жизнь движется вперед и безжалостно карает тех, кто не успевает за ней. Сказано – не ошибается тот, кто не работает. Чиновник… Что есть чиновник? Чиновник, доложу вам, есть инструмент. Он звучит в зависимости от того, как настроит его хороший музыкант. Чиновник есть струна, которая в руках хорошего скрипача смеется и плачет. Чиновник есть артист, который…
– Который играет трагикомедию, так вы хотели сказать, господин Бумбелявичюс? – невнятно буркнул Уткин. – «В самом деле!.. – размышлял он. – Взять меня. Кто я такой? Инструмент, на котором наигрывает какая-то карманная власть. Думал ли я, что когда-нибудь мне придется стать канцелярской крысой в лилипутском государстве, месить грязь в провинциальном городишке, чахнуть от скуки и нищеты, ломать голову и выкручивать язык для какой-то чужой речи. Я дал бы руку на отсечение, если бы в 1914 году кто-нибудь принялся уверять, что мне придется улепетывать из Петербурга. Да, не дурак этот Бумба-Бумбелявичюс!»
– Уважаемые!.. – распинался Бумба-Бумбелявичюс. – Мы еще не научились мыслить по-государственному. Обсуждая любой вопрос, мы прежде всего должны пропустить его, так сказать, через примзу независимости! Прежде всего мы должны находить сумму интересов, общий знаменатель. Простите, если я прибегну к международной терминологии, ибо в нашем древнем языке не хватает еще многих необходимейших слов. Главное – консепция. Исходя из консепции, мы осознаем де факто, чем является де юре консистуция для экзистенции нашей нации. – Когда Бумбу-Бумбелявичюса припирали к стене, он, как утопающий за соломинку, хватался за исковерканный газетный лексикон, одурманивал слушателей и частенько торжествовал победу. Когда и это не помогало, он прибегал к помощи поэзии – чтобы пробудить национальные чувства.
– Взгляните, уважаемые! – витийствовал он, показывая на видневшуюся за окном башню Военного музея, над которой развевался трехцветный флаг. – Как он трепещет под ветерком; он как будто летит, танцует, играет! Не так ли и наши сердца трепещут от радости, от сознания того, что наша отчизна обрела свободу и независимость, что молва о ней передается из уст в уста. Красота, да и только. Ну, положа руку на сердце, господин Пискорскис, подумайте, что может быть прекраснее!
В канцелярии стояла тишина; казалось, пролети муха – и ее услышат. Речь Бумбы-Бумбелявичюса прервал бой часов на башне Военного музея. Они возвещали о том, что наступил двенадцатый час, час, когда раздается хорошо знакомый звон колоколов, наигрывающих молитву «Мария, Мария». Бумба-Бумбелявичюс глядел вдаль, а губы его шевелились, повторяя слова. Полковник с Пищикасом кончали третью партию, а Пискорскис, спрятав свои фотографии в стол, вытирал лоскутом руки.
– Патриотизм – патриотизмом, а лотерея – лотереей, – ворчал Уткин. – Куда запропастилась машинистка? Чую, плакали наши денежки.
В это время в канцелярию примчалась машинистка – бывшая портниха. Она высыпала на стол Бумбелявичюса 34 лита и сообщила, что два билета еще не продано. Сидевший у стола четвертого помощника еврей просительно уставился на женщину.
– Бы тоже хотите?
– А что это такое?
– Лотерейный билет. Разыгрывается семиструнная гитара.
Еврей поморщился, но выложил деньги. – Господа, кончено! – вскричал Бумба-Бумбелявичюс, выгребая из стола в шляпу самодельные билетики. – Начнем! Жизнь – это лотерея. Билет – это человек. Счастливый билет – это выигрыш…
Чиновники инспекции облепили стол Бумбелявичюса. Аугустинасу доверили тянуть жребий, а Уткин, забыв про шахматы, кинулся проверять список чиновников министерства – участников розыгрыша. Пищикас взял гитару с длинной розовой лентой. В канцелярии зазвучал грустный вальс «Осенний сон». Все уставились на дрожащую руку рассыльного, которая извлекла из шляпы первый, скатанный в трубочку, билет.
Стояла мертвая тишина.
– 117! Пусто.
– Пусто, говоришь? – метался Пискорскис. – Значит, пусто… Ну, валяй дальше, живы будем – не помрем.
– 53 – пусто…
– 123 – пусто…
Тут затрещал телефон. Трубку поднял Бумба-Бумбелявичюс:
– Доброе утро, ваше превосходительство… Одну минутку, одну минутку, я очень занят, явлюсь непременно, с отчетом… До свиданья, до свиданья…
Судя по всему, звонила важная птица. Но, увлеченный лотереей, Бумба-Бумбелявичюс забыл всякую осторожность. В эту минуту, кроме гитары, его ничто на свете не занимало. Гитара! Под ее переборы он провел всю немецкую оккупацию в Литве, под ее звон переводил жандармам на немецкий язык жалобы и стоны забитых, ограбленных и измученных крестьян. Гитара! Под ее томительные звуки он долгими осенними вечерами соблазнял машинистку одного весьма важного департамента, соблазнял до тех пор, пока суд не позаботился о. содержании плода их взаимной любви. Гитара затмила все!
О выложенной перламутром гитаре мечтал и Пискорскис. Пожилой человек, которому не очень везло в амурных делах, он видел в гитаре прообраз своей молодой привлекательной супруги. Струны гитары, казалось, звучали в унисон со струнами его истосковавшейся души, жаждавшей умиротворения и утешения.
Гитара не давала покоя и Уткину. Она вызывала в его памяти картины прекрасного прошлого, те петербургские вечера, когда он, горячий ревнитель стародавних традиций, в веселой компании слушал цыганские напевы и, опьяненный вином, до одури отплясывал лезгинку и трепака; гитара вызывала в памяти те дни, когда судьба свела его с огневой голубоглазой купеческой дочкой, ставшей спутницей его нелегкой жизни.
Напряжение все возрастало. Всем хотелось за один лит выиграть гитару.
– 18 – пусто…
– 95 – пусто…
– 46 – пусто… 12…
– Простите, – вмешался Пискорскис, – это, кажется, мой номер. Взгляните, господин Уткин, в список.
– Пусто, – развернул билет Аугустинас.
– Пусто, говоришь?… Пусто… – взволнованно лепетал Пискорскис. – Как и на душе.
– Вы говорите пусто, как на душе. Я не согласен. Пусто, как в кармане, – подхватил мысль Пискорскиса Пищикас и, усмехнувшись, закурил.
– Есть! – вскричал Аугустинас. – 37 выиграл!
– Господин Уткин, чей 37?
– Подождите, подождите… 37… 37… – подождите. Барадавичюс! Барадавичюс!!!
– Господин референт выиграл гитару!
– Алло, алло! – подняв трубку, оживленно заговорил Бумба-Бумбелявичюс. – Барышня, попрошу господина референта. Господин референт? Мое почтеньице! Пожалуйте в инспекцию – вас ждет сюрприз.
Под председательством Бумбы-Бумбелявичюса был составлен следующий документ: «Протокол лотереи Гитары. 26 октября сего года в присутственное время в балансовой инспекции состоялся розыгрыш семиструнной гитары фирмы „Юлий Генрих Циммерман“, принадлежащей помощнику инспектора Бумбе-Бумбелявичюсу. Комитет, избранный в составе второго помощника Уткина, машинистки Бумбелявичюте и постороннего лица Мордуха Хацкеля, прож. в Каунасе, ул. Заменгофа и т. д., вынес решение о передаче ее в полную собственность и безраздельное пользование референту министерства Барадавичюсу, как вышестоящему и выигравшему. Подписи».
– Легки на помине, – живо обратился к появившемуся Барадавичюсу Бумбелявичюс. – Доброго здоровьица… Господин референт, примите сию игрушечку…
– Гитара, гм… – загадочно буркнул референт. – Гм. Неплохая гитара, хм… ничего себе гитара… так себе гитара… Гитара как гитара!.. Скажите, какой сюрприз!
Все участники лотереи замерли – долголетний владелец разыгранного инструмента готовился произнести речь. Бумбелявичюс вышел на средину канцелярии и сказал:
– Заранее прошу прощения. Я, как всегда, совершу небольшую экскурсию в связи с данной гитарой. Как известно, есть много поговорок. Но одна из них гласит: друг познается в беде. Так случилось и со мной. Перед мировой войной служил я в одном потребительском обществе. Я был молод, жизнерадостен и приставлен к деньгам. Однажды на меня нашло затмение, и я совершил… Ну, что я совершил, это неважно. Важно, что совершил. А потом – ни чести, ни куска хлеба. Однако у меня была гитара, та самая гитара, которую вы видите. Кто-кто, а она меня понимала, она нашептывала мне, что придет время, когда разомкнутся оковы чужеземного гнета. Воспрянет ото сна народ, будет создано новое государство. Да, господа. Моя гитара была провозвестницей нашей независимости, нашей свободы, нашего благополучия. Позвольте мне сегодня, господин референт, пожать вам руку, как соратнику, как брату, как сыну одной матери-родины. В ваши руки, господин референт, я передаю своего лучшего друга, все свое прошлое, всю свою душу…
Дрожащей рукой Бумба-Бумбелявичюс взял со стола гитару, облобызал ее и вручил Барадавичюсу.
В свою очередь Барадавичюс тоже попросил слова. Он поставил перед собой гитару и, опершись руками о гриф, заговорил:
– Есть повод. Изумительный повод. Не могу молчать. Не могу не обратиться к своему коллеге господину Бумбелявичюсу и его сотрудникам. Так в чем же дело? Дело в следующем. Я, как вам известно, тружусь на ниве финансов. И не скрою – не без помощи господина Бумбелявичюса. Он меня, как ту птичку божью, поймал и посадил в клетку. В золотую клетку. Спасибо за все. Теперь касательно гитары. Гитара напомнит мне его доброе сердце. Она напомнит мне нечто большее. Она напомнит, что я, господин Бумбелявичюс, и, наконец, все мы танцуем под одну музыку. А ее, как известно, делает начальство. Без этой музыки наша жизнь была бы пустой, как ваши лотерейные билеты. Приемлю сию гитару с чувством глубокой благодарности и уважения.
Тем временем Пискорскис приготовил все для съемки. Посреди канцелярии на треноге стоял аппарат, покрытый черным сатиновым платком, вокруг озабоченно суетился сам великий художник. У двери в кабинет директора были составлены стулья, на которых рассаживались участники и свидетели этого волнующего события.
Бумба-Бумбелявичюс с Уткиным, как устроители торжества, сели по бокам Барадавичюса. Далее следовали лотерейная комиссия, писаря и машинистки. Осчастливленный Барадавичюс держал на коленях гитару, положив на струны правую руку. Бумба-Бумбелявичюс взял счеты, Уткин – книгу входящих и исходящих, Пищикас держал под мышкой подшивку «Правительственных ведомостей», а всю группу венчал портрет президента республики Стульгинскаса.
Пискорскис примеривался с разных расстояний, передвигал аппарат, глядел в объектив и давал указания:
– Господин референт, – притронувшись к голове Барадавичюса, говорил он, – давайте, попробуем так. Попрошу вас немного вправо, грудь чуточку вперед, вот так. Господин Бумбелявичюс, не глядите на машинистку; поднимите глаза; еще выше. Господин Пищикас, не двигайтесь. Госпожа Паула, веселей.
– О-о-о. Вот и господин секретарь, – вскричал Бумба-Бумбелявичюс, когда в канцелярию ввалился Плярпа. – Нашего полку прибыло. Вы как нельзя более кстати. Возьмите стул, садитесь, пожалуйста. На лице Плярпы была написана усталость. Он не сразу смекнул, по какому поводу Пискорскис собрал всех чиновников инспекции. Плярпа обвел глазами группу и подошел к референту:
– Извиняюсь… извиняюсь… Я, так сказать, пьян или мне мерещится?… Скажите, господин референт, с коих пор вы стали заниматься музыкой? Не понимаю, ваше референтство, не понимаю.
– Не обращайте внимания, господин референт, – принялся успокаивать гостя Бумба-Бумбелявичюс. – Он, знаете ли, малость того, как говорится…
– Червячка заморил, хе-хе-хе, – вмешался Уткин.
– Господин Плярпа, садитесь и не мешайте. Итак, господа, снимаю.
– Извиняюсь, господа!.. Извиняюсь! Кто мне может приказать сесть, господа? Никто. Да, никто. Наплевать мне на ваш стул. Наплевать мне на… Простите, господин референт, мне на все наплевать. А Уткину дам по морде. Да. Дам.
60 – Господин Плярпа, – подскочил к нему Бумбелявичюс и попытался усадить. – Неудобно, господин секретарь, тут референт, посторонние люди… Господин секретарь…
– А что мне посторонние? Нет посторонних. – Он качнулся назад и повалился на аппарат Пискорскиса.
Тут Аугустинас подхватил его под мышки, вынес из канцелярии и, кликнув извозчика, отправил домой. Проделал это все Аугустинас весьма искусно и без особого труда, ибо уже и раньше в подобных случаях Плярпа целиком полагался на рассыльного.
Напряжение спало. Все оживились. Пискорскис поднял аппарат. Бумба-Бумбелявичюс рассказал референту о странной болезни Плярпы, однако похвалил его, как сознательного и способного чиновника; другие пересмеивались и делились впечатлениями. Все были готовы предстать перед всемогущим, неумолимо правдивым объективом Пискорскиса.
– Дозвольте мне, господа, снова подготовить все для этого прекрасного снимка. Я попрошу вас, уважаемые, об одной маленькой услуге. Сосредоточьтесь, господа, предайтесь одной возвышенной мысли, соответствующей данному моменту! Держитесь прямо, с достоинством и секундочку не шевелитесь.
– Прекрасно… – наклонив голову и прищурив глаз, издали оглядел группу Пискорскис. – Так… И президент тут же над головой референта… Чудесно. А что, если бы господин Пищикас еще больше повернул голову к господину президенту? Вышло бы как-то интимнее, наконец сама композиция этого требует. Вот-вот! Превосходно! Присовокупим и его превосходительство президента к нашему милому обществу. Внимание, господа, – снимаю! Помните, уважаемые, что от объектива ничто не укроется. Он улавливает любую мысль. Представьте себе: вы сидите на высоком холме, а вокруг голубые дали. Голубые дали это наша милая родина. А где-то копошатся люди-муравьи. Наш взгляд охватывает миллионы, но мы недосягаемы для них, мы более счастливы, потому что приближены к совершенству. Спокойствие! Раз, два и… три. Благодарю вас, господа!
Этим корректным «благодарю» и завершилась торжественная часть. Референт Барадавичюс удалился, нежно прижимая к груди гитару. Пищикас с Уткиным уселись доигрывать шахматную партию, а Пискорскис с головой ушел в лабораторные изыскания. И результаты не заставили себя ожидать. Очередной шедевр Пискорскиса выглядел так: на плечах Бумбы-Бумбелявичюса стоял, опершись на меч, Витаутас Великий, за спиной Мордуха Хацкеля скакал эскадрон первого кавалерийского полка, а Уткин сжимал в своих объятиях гору Гедимина вместе с замком. Машинистку Бумбелявичюте Пискорскис одел в национальный костюм, а портниху представил в гимназической форме с большим бантом на голове. Все фигуры опоясывала трехцветная лента, на которой был тщательно выписан текст государственного гимна. На груди Бумбы-Бумбелявичюса стояло «да рассеется», а на туфельках машинистки проступали заключительные слова «да расцветет».
В самом верху снимка, рядом с портретом президента, Пискорскис вмонтировал свой профиль. А внизу была каллиграфически выведена подпись: «Звени, звени, подруга семиструнная», которую фотограф заимствовал из любимой песенки Бумбы-Бумбелявичюса.