НАЙДЁНЫШ

Автоколонна возвращалась в Светлогорск. Вышли затемно и остановку на обед решили сделать возле самого Дондугона. Кусок пути отмахали изрядный. Населённые места остались далеко позади. Вокруг лежала пустыня, только без жары, без барханов, — пустыня снежная и ледяная, в торосах и сугробах. Помертвела, остекленела на лютом морозе тайга.

И вместо оазиса — деревенька в две усадьбы. Избы потонули в снегу по окна, глядели слепо, но из труб шёл длинный прямой дым, и шофёр Амосов объявил, что будет налимья уха. Это всем очень понравилось. Затихли голоса моторов, и стали громче простуженные шофёрские голоса, которые как будто пахли соляркой и крепкой махрой.

Саша Крапивин потянулся вслед за другими к крыльцу избы, но его остановили:

— Крапивин! Это что такое?

Завхоз Проворов, приподнявшись на носки, тыкал рукавицей в кузов Сашиной машины. Лицо его лиловело от холода и гнева, нос был красный, пупырчатый, как клубника.

Саша вернулся к машине и удивился: под брезентовым верхом вездехода на ящиках стоял чёрный пёс и рычал. Пса этого Саша видел впервые в жизни. В кузов он его не сажал. Кто же это сделал и когда? Не в дороге же. Значит, ещё в Ангодинске его подкинули. Действительно, безобразие.

— Собака на продтоварах! Антисанитария! — ругался Проворов.

Саша оправдываться не привык. Он протянул к псу руку в чёрной шофёрской краге. Блеснули шильца зубов. Перчатка зажала нижнюю челюсть противника, левой рукой Крапивин взял пса под брюхо и бережно переправил наземь. Отпустил. Секунду они смотрели друг на друга. Пёс лязгнул челюстями и прыгнул к кузову. Когти зря царапнули по заднему борту. Но пёс разбежался и повторил прыжок.

«Эге!..» — подумал Саша, поправил шапку и прыгнул в кузов сам.

— Пассажир тут. То ли спит, то ли замёрз.

Он вытащил из кузова мальчишку.

— Дышит! — Проворов вздохнул с облегчением и принялся ругаться: — Р-романтик! Всыпать бы!.. Ах ты, снегом оттирать придётся.

Это уже бывало — мальчишки убегали из дому, чтобы уехать в Светлогорск. Но Крапивин задумчиво тёр нос и бормотал:

— Не-е… Тут не то! Тут не просто…

Мыслями своими он, однако, ни с кем делиться не хотел. Разглядев на свету мальчишку, он узнал его. И подумал, что пока лучше помалкивать.

1

У Гриньки были свои причины для путешествия. Возникли они внезапно и за несколько часов перевернули всю Гринькину жизнь.

Началось это в солнечный морозный день, в субботу. По дороге из школы Гринька встретил знакомого старичка почтальона.

— А ну-ка поди сюда! — подозвал он Гриньку.

— Письмо? — спросил Гринька.

— Не одно, — сказал почтальон, — сплясать придётся.

Гринька сплясал, схватил два конверта. На одном из них сразу узнал быстрый отцовский почерк — письмо было не ему, а бабке — и занялся вторым.

Уже сам конверт был удивительный. Таких клякс Гринька давно не видал даже в собственных тетрадках. Кляксы были фигурные, отливали чернильным золотом, и «ТУ» летел сквозь них, как меж зенитных разрывов. Строчки адреса то шли в обход клякс, то ныряли между ними, буквы то съёживались до микроскопических размеров, то разрастались так, что взглядом не охватить. И всё же Гринька понял, что это письмо не кому-нибудь другому, а ему, Гриньке. И адрес был его, и имя, и фамилия. Только почерка такого он сроду не видал. А обратного адреса не было вовсе: места не осталось.

Гринька тут же, на улице, откусил уголок конверта, просунул в него палец, разорвал и вытащил помятый листок.

Здравствуй, Гринька! Это я, Люська, тибе пишу, И вот ново я тибе пишу…

Гринька рассердился. Он думал, что это какое-то важное письмо, а оно от девчонки. Огляделся даже: не подсмотрел ли кто из ребят? Но поблизости никого не было, и Гринька стал читать дальше.


… Гринька, — писала Люська, — я узнала, что у бабки нашей карта есть на ней клад абазначен ты срисуй. Мы с Серёжкой поищем напишем тибе что найдём. Пожалуйста.


Подписаться Люська забыла. «Абазначен», «чиво», — сморщился Гринька, вертя в руках конверт. Отдирая марку, он обратил внимание на штемпель. Письмо было отправлено восемь дней назад авиапочтой. Видно, задержалось из-за непогоды, как и отцовское.

Письмо было всё-таки ерундовое. Никакой карты у бабки быть не могло. Была бы — уж Гринька давно бы проведал. И тогда поехал бы летом к отцу и сам нашёл клад. Серёжку ещё, может быть, взял бы в компанию.

Всю остальную дорогу до дому Гринька был пиратом из «Острова сокровищ».

— «Пятнадцать человек на сундук мертвеца! — во всю глотку заорал он, вбегая в калитку. — йо-хо-хо!..»

Навстречу ему кинулся Карат, оба они покатились в снег. В конце концов Гринька положил его на лопатки. Карат стал визжать и лизаться.

— То-то! — сказал Гринька, вставая и отряхиваясь.

Бабка была дома и возилась на кухне.

Гринька вытащил отцовское письмо, молча положил на стол и пошёл переодеваться.

Когда он вернулся, бабка, строгая, прямая, сидела в потёртом бархатном креслице возле кухонного стола и читала письмо. Очками она из гордости не пользовалась. Лицом, изрезанным жёсткими морщинами, она была похожа на индейского вождя. На голове не хватало только перьев в чёрных косицах.

Кроме письма, в конверте была ещё вырезка из газеты, обведённая красным карандашом. Заметка называлась «Интересный план». Вот что в ней было написано:

Всё дальше в тайгу уходит трасса линии электропередачи Турока — Олим. Наиболее сложный участок достался недавно прибывшей на трассу бригаде А. П. Коробкина. Этот участок расположен в районе так называемого Большого болота, которое считается непроходимым. Сплошная трясина тянется здесь на десятки километров. Многочисленные ключи не дают ей промёрзнуть даже в пору самых суровых морозов. Местные жители рассказывают об этих местах: «От комара, от мокреца нет спасения. Тучами летает, солнышка не видать. Выйдешь к речке, видишь — коряжина торчит из воды. Приглядишься, а это не коряжина — рога сохатиные. Он, бедняга, от мошкары спасаясь, с головой в реку залез, только рога да ноздри наверху». Изыскатели единодушно утверждают, что прохода через Большое болото нет. Проектировщики были вынуждены запроектировать линию в обход болота, что удлиняет её на 30 км. Но тов. Коробкин убеждён, что рассказы старожилов о так называемой старой дороге, якобы пересекавшей когда-то Большое болото, не выдумка. Мнения специалистов по этому вопросу разделились. Начальник экспедиции тов. Нарымский разрешил энтузиастам, которые нашлись среди топографов экспедиции, обследовать болото. Мы ещё не знаем, чем кончится разгоревшийся спор, но ясно одно: в случае успеха предложение А. П. Коробкина сбережёт государству миллионы рублей.

Прочитав заметку, Гринька потянулся было за письмом, но бабка, уже прочитавшая его, свернула листок вчетверо и положила в карман фартука. Поднялась, вытерла насухо клеёнку, принялась накрывать на стол.

2

Бабка у Гриньки была не простая. Обыкновенные бабушки — это матери наших матерей или отцов. А это была мать Гринькиного деда. То есть не просто бабушка, а прабабушка. И Гринька был её правнук.

На здоровье она не жаловалась и к врачам за свои восемьдесят семь лет ни разу не ходила, хотя жизнь прожила нелёгкую. После гражданской войны от всей её большой семьи осталось двое сыновей. Одного вскоре убили кулаки, второй погиб в последнюю войну где-то под Москвой. Там же остались и старшие внуки. Гринькин отец был её младший внук.


Была бабка, как дерево с обрубленными ветвями. Но корни крепко вросли в землю. Дерево не желало стать гнилой колодой.

Рассказывают, в войну в Ангодинске остались одни только женщины. Городок был совсем крохотный, больше похожий на село, не то что сейчас. И тайга тогда не отодвинулась ещё так далеко. Лесное зверьё осмелело, перестало бояться людей, и вот однажды посреди зимы на окраинную улочку прямо белым днём заявился шатун. Все от него попрятались. Голодный медведь прошёл под окнами и встретил только одну обмершую со страху бабкину собачонку. Снёс ей голову ударом лапы, сожрал — показалось мало. Тогда он залез во двор, задрал и уволок корову.

Бабка пришла с маслозавода, где тогда работала, узнала, что лишилась разом всего хозяйства, и пошла к милиционеру. Жаловаться. Милиционер был единственный на весь городок. Гриша Косых. На деревянной ноге ходил. Гриша заставил бабку написать письменную жалобу, а больше сделать ничего не мог. Бабка рассердилась. Пошла домой, сняла со стены ружьё — это была австрийская винтовка, уцелевшая с гражданской войны.

Пошла бабка по медвежьему следу, держа винтовку на отлёте. Два раза согнала она медведя с лёжки — сытый, он стал трусоват. И всё же допекла его. Шатун был стар и хитёр, понял: драки не миновать. Сделал круг, затаился у собственной тропы. Ждал, уложив на лапу морду, всю в кровавых сосульках. И, дождавшись, внезапно встал перед бабкой. Громадный, шерсть дыбом. Бабка дёрнула спуск, не успев приложить ружьё к плечу. Когда пришла в себя, увидела мохнатую неподвижную тушу…

Бабка подняла оброненную рукавицу и пошла в Ангодинск за лошадью и санями…

Гринька бабку любил, несмотря на её суровость. Бабка его вырастила: он рано остался без матери. И как ни тосковал Гринька сейчас по отцу, но жилось ему неплохо. Никогда бабка его не ругала. Придёшь из школы, молча проверит дневник — и всё. А если вовремя не сядешь за уроки, глянет бабка искоса. Ну, понятно, сразу садишься. А так — по улице можно бегать дотемна, без шарфа. Можно включить настольную лампу и хоть до утра сиди читай Джека Лондона — только встать надо всё равно в семь часов. Эти книги всем на зависть отец подарил Гриньке перед отъездом в Светлогорск.

Недавно отцовскую бригаду отправили на строительство линии электропередачи, в тайгу. Отец звал Гриньку с бабкой к себе хотя бы на лето, обещал даже договориться, чтобы их на вертолёте к нему доставили. Но бабка слышать об этом не хотела. А когда об этом заговаривал Гринька, бабка начинала сердиться.

— Хочешь — поезжай, — сухо говорила она.

Ну, а это уже никуда не годилось. Старая как-никак. Разве можно её одну оставить?

И не знал Гринька, что всё-таки придётся ему сделать это. Не дожидаясь весны…

3

Гринька проснулся внезапно — посреди ночи. Проснулся оттого, что кто-то негромко, но настойчиво стучал в дверь. Он не один услыхал этот стук: под кроватью завозился Карат. Бабка шаркала шлёпанцами — шла открывать. Гринька выпрыгнул из постели, чуть приоткрыл дверь своей комнаты.

— Кто там? — спросила бабка.

— Открой. От Серафима, — ответили ей.

Проскрипел засов. Морозный воздух ударил Гриньку по голым ногам. Бабка пощёлкала на кухне выключателем.

— Свету нет что-то, — сказала она. — Погоди, лампу зажгу.

— Обойдёмся, — ответил вошедший. — Нам свет ни к чему.

— Ну, так потолкуем, — помедлив, согласилась бабка. — Скамейка возле тебя. Так, выходит, живой Серафим?

— Живой. Кланяется.

— Что же столько лет голосу не подавал?

— Оттуда не слыхать, — сказал гость. — Сама знаешь: ему в мир дорога заказана…

Гриньке казалось, что он слышит тяжкое дыхание старухи. Оба молчали. Потом снова заговорил гость:

— По делу я к тебе…

— Поняла уж, — сказала бабка. — Говори.

— Ты слыхала, что Андрюха затеял?

— Нет.

— Грех врать. Письмо тебе было?

— Ну, дальше.

— Велел Серафим, чтобы ты не отдавала Андрюхе то, что прячешь. Чтобы мне отдала, велел.

— Зачем ему?

— Хочет дожить на покое.

— Тайга велика.

— А золото? — сказал гость.

— Не знаю я про золото, — сказала бабка. — Байки это. А карту — карту спалила давно.

— С тебя станет… — Гость задохнулся. — Да нет, не верю: своё ведь, кровное… А ежели другие найдут? Хоть и Андрюха: он же государству сдаст!

— Хоть бы и так, — ответила бабка. — А Серафиму золото на что, коли помирать собрался?

— Есть разница, как помирать… Послушайся меня, отдай! Всем будет хорошо: и Серафиму, и внуков-правнуков твоих не обижу, заживут… Я дорожку знаю, и людей подходящих, и цены. Не надо всего, в компанию только возьми! Ведь на каком богатстве сидишь!

— Для себя, выходит, стараешься? — сказала бабка с насмешкой. — То-то, слушаю, соловьем поёт! А кто ты такой? С какого боку родня?

— По Серафиму, — с издёвкой сказал голос. — Мы с ним такие дела делали, что лучше тебе не знать. Ну так как же: отдашь?

— Нечего отдавать.

— Ой, смотри, старуха! Будет худо!

— Не пужай.

— Что тебя пугать. Сама подохнешь днями. А вот внучек-то, Андрюшенька, поди, хочет пожить, верно?

— Думаешь, нет на тебя управы?

Гость промолчал.

— Ты лучше, старая, вспомни-ка про Кланьку! Это мы ведь…

— Твоё, стало быть, дело?

В кухне грохнула скамейка… Гринька распахнул дверь.

— Карат, возьми! — крикнул он.

Карат рванулся в дверь, шоркнув шерстью по голой Гринькиной ноге. Послышался беспорядочный тяжёлый топот, удары, звон стекла, провизжала дверь. Всё стихло. Гринька зря пощёлкал выключателем, потом ощупью пробрался на кухню, нашарил спички; Помедлил, боясь увидеть такое, после чего только с ума сойти. Спичка вспыхнула. Увидел: скамейка и стол опрокинуты, занавеска сорвана, зеркало разбито — в старинной раме чернели ветхие доски.

Бабка сидела, выпрямившись, в кресле, её открытые глаза были страшно неподвижны. Гринька бросился к ней — жива ли? Спичка ожгла пальцы. Бабка сказала:

— Запри дверь.

Во дворе слышался свирепый торжествующий лай Карата. Гринька запер дверь, дрожащей рукой снял стекло с лампы, зажёг фитиль, сощурился — не столько от света, сколько потому, что боялся глядеть на бабку. Он её не узнавал. Вот когда бабка стала настоящей старухой! И заговорила она голосом невнятным, шамкающим:

— Поедешь в Светлогорск, к отцу своему, расскажешь… Всё слышал?

— Всё, — сознался Гринька.

— Тащи сюда сундук.

Гринька, пыхтя, вытолкал из бабкиной спаленки старинный, окованный жестью сундук. Много раз он прежде заглядывал туда: сундук не запирался. Лежало в нём разное старушечье тряпьё, ветхое, побитое молью. И что там вдруг понадобилось бабке посреди ночи, Гринька не понимал.

Крышка двойная, — сказала бабка. — Бери топор, ломай.

Гринька принёс топор, ощупал пальцем лезвие, надрубил полоски жести. И заскрипели ржавые гвозди, выдираемые из своих столетних гнёзд.

В тайничке были пачка перевязанных шнурком фотографий да пожелтевший, почти обуглившийся от времени листок плотной бумаги. Бабка протянула руку за фотографиями. А листок Гринька положил на стол.

Это был план какой-то местности. В самом низу был кружочек, возле которого написано: «Загуляй», выше, между двумя волнистыми линиями, выведено: «Малое. От Чёрных Камней». Эти Чёрные Камни были обозначены точками. От них начинался извилистый пунктир. Он шёл вверх к надписи: «Большое. От Пёсьей Головы к Шапке». Очевидно, Шапкой назывался островок посреди Большого болота. Он был нарисован довольно подробно. Был на нём холм, а может быть, гора, рассечённая трещиной. А может быть, пропастью? По плану трудно было судить об этом. Но только там, где трещина кончалась, стоял чёткий чёрный крестик. Что мог этот крестик обозначать, кроме зарытых сокровищ?

Ещё какие-то пунктиры бежали по листку в разных направлениях, ещё были какие-то надписи, но Гринька как уставился на крестик, так и глядел, не сводя глаз, пока бабка не сказала:

— Убери её. Спрячь.

Гринька сунул карту в ящик кухонного стола и увидел то, чего не видел раньше: по бабкиному лицу текли слёзы. Она не умела их вытирать.

4

— Теперь слушай, — сказала бабка.

В следующие несколько минут Гринька узнал историю своей семьи лучше, чем за всю прежнюю жизнь. Не зря он, верно, хвастался перед ребятами своими дедами-партизанами, когда-то знаменитыми на весь этот край. Оказывается, были у него и прадеды, о которых он никогда не слыхал.

Роду их положил начало знаменитый разбойник, беглый каторжник Матвей Коробка. Тридцать лет он скрывался в тайге, жил у тунгусов. Они-то и показали ему свои тайные тропы, дали надёжные убежища и прятали до тех пор, пока о беглом не позабыли, посчитав, что он пропал в тайге. И никто не опознал Коробку, когда он с женой-тунгуской и сыном объявился на Туроке и поставил избу в деревеньке Загуляй.

А ушёл он от тунгусов потому, что их род начал вымирать от какой-то болезни. И, кроме Матвеевой жены, никого из того рода в живых не осталось. Был Матвей осторожен и секретов своих никому не открывал. Так что никто в округе не знал о тропах через болота. Но не знали только до поры. До той поры, пока в тайге не нашли золото. Глухая деревенька Загуляй стала местом знаменитым и людным: от неё начиналась дорога на новые прииски. Тогда-то Коробкины и разбогатели. Первым учуял поживу старый каторжник. Он велел сыновьям открыть в Загуляе кабак. Сказал, что это дело будет повыгоднее разбоя. Так и вышло. Скоро наставили они кабаков уже по всей Туроке. И до того безымянные пороги стали называться Бражным и Похмельным.

Однако похоже, что не бросали Коробкины и старого дедовского занятия — разбоя. Дорога на прииски шла в обход Большого болота. В этом самом месте и пропадали добычливые старатели. И не только поодиночке — по двое, по трое. Пропадали без всяких следов. Вскоре, однако, пошли слухи, что убийства — дело Коробкиных, что, зная все тропы, выходят они из болота на дорогу и там подстерегают жертву, в болоте же и хоронят её, забрав добычу, а уходят по тайным своим тропам, не оставляя следов. Неизвестно отчего, но между братьями, внуками старого Коробки, случилась ссора. Возможно, один из них проболтался. Семья раскололась. Старый Матвей поддержал ту сторону, которая была сильнее, и помог разорить ослушных внуков. Их семьям пришлось переехать в Крестовку: в Загуляе жизни им не было. С тех пор пошли Коробкины богатые и Коробкины бедные. Так и в революцию разделились: одни пошли с белыми, другие — с красными. Одни — партизанские командиры, другие — колчаковские офицеры. Всю Туроку они подняли на дыбы. Вражда была лютой, Серафим Коробкин, каратель, приказал живьём взять и замучить своего родного брата Игната, весь отряд которого был истреблён в бою. Игнат, сидя на скале, больше суток отстреливался, не давал к себе подойти. В конце концов всё-таки взяли его — мёртвого.

Так они истребляли друг друга. Чуть не под корень вывела гражданская война весь их род. И когда каратель и убийца Серафим, окружённый со всех сторон, прокрался к бабке, прокляла она его, но от смерти спасла. К этому времени она одна владела семейным секретом. В семье было жёсткое правило: не посвящать женщин в дела. Но старшие Коробкины повымерли, ссора между младшими не позволила открыть им тайну. И Гринькин прадед перед смертью отдал карту бабке. А бабка уж научила Серафима, как пробраться на Шапку — остров посреди болота, и взяла с него перед иконой страшную клятву: не злодействовать больше, не проливать ничьей крови, жить на Шапке монахом, пока люди о нём не забудут, как забыли они когда-то о каторжном Матвее.

Больше она ничего не слыхала о Серафиме — до этой самой ночи. И узнала только теперь, что Серафим клятву свою не сдержал.

Бабка рассказала об этом скупо и коротко, и не посмел Гринька спросить её о спрятанных сокровищах, не мог поглядеть в её страшные глаза.

А под конец она проговорила:

— На тебя, малец, вся надежда. Поедешь сначала в Крестовку, к Егору. Потом к отцу. И бумажку отдашь — я её тебе в шапку зашью. Всё расскажешь, что слыхал. Про Кланьку особо, про Кланьку!

— А ты сама как? — заикнулся было Гринька.

— Не думай! Не твоё дело. Птицей стань, невидимкой оборотись, но чтоб ни одна живая душа не знала. Пускай найдут его, найдут!

Гринька не мог смотреть в безумные глаза. Сам он просто пошёл бы и заявил в милицию. Но в этом доме бабкино слово было законом. Рассуждать не приходилось. Гринька знал, как не любит бабка, чтобы чужие люди вмешивались в семейные дела. И было невмоготу оставаться в одном доме с ней, так непохожей на себя прежнюю. Даже ночной гость не казался таким страшным.

— Всё сделаю, не бойся, — заверил он.

— И бумагу увези, — сказала она, имея в виду карту.

Это были её последние слова, сказанные на прощанье.


А план у Гриньки был простой. Чтобы его исполнить, требовалось немножко ловкости, немножко нахальства да припасы на дорогу.

Все мальчишки городка ходили смотреть на прокладку ледовой дороги на Светлогорск, и все знали, когда пойдёт по ней автоколонна, и где машины стоят, и что сторож автобазы спит по ночам у ворот, а в заборе дыра, в которую можно увести хоть двадцатипятитонку. Пробраться и спрятаться в кузове гружёной машины — пустяковое дело, тем более что автобаза рядом, огородами можно пройти. «Вот холодно только, — подумал он, — надо бы доху прихватить…»

Ну, а Карат сам за ним увязался.

5

Ещё не открыв глаза, Гринька понял, что влип. Значит, заснул-таки… Разиня! Мог незаметно доехать до самого Светлогорска. А теперь что будет?

Он лежал, стараясь дышать ровно и не двигаться, хотя у него вся кожа болела, будто исколотая горячими иголками. В избе было жарко, гудели голоса.

— А ну, товарищи, за стол! — услыхал Гринька. — Уха, по-моему, дошла.

— В самый раз, Геннадий Яковлевич! — отозвался Проворов.

«Нарымский здесь!» — сообразил Гринька. На миг приоткрыл глаза и сразу накололся на взгляд толстячка, сидевшего посреди чумазых, промасленных, заросших шофёров и рабочих. Гринька зажмурился. «Выгонит! Выгонит из колонны!» — засвербило в мозгу.

— И найдёныша тащите! — сказал Нарымский.

— Так он же спит, Геннадий Яковлевич.

— Ещё выспится! — проворчал Нарымский.

Кто-то потрогал Гриньку за плечо, и он, не притворяясь больше, поднялся. Нарымский глядел на него узенькими глазами.

— Так-так, — сказал Нарымский. — Стало быть, путешественник? Миклухо-Маклай?

Гринька усмехнулся.

— Ну, садись, давай знакомиться. Геннадий Яковлевич Нарымский.

— Гринька.

— Григорий, стало быть. А фамилия есть?

Гринька не ответил — он загляделся на стол, где на тарелках лежали горы солёных грибов, желтела мороженая стерлядь «с душком» — лакомство для местных жителей и наказание для новичков: есть её с непривычки почти невозможно, обижать хозяев отказом нельзя, вот и выкручивайся как знаешь. Было тут и мороженое сало, и катыши мороженой сметаны… Нарымский перехватил Гринькин взгляд.

— Действительно, что ж это я? Накорми, напои, а потом задавай наводящие вопросы.

Гости с шумом сдвигали скамейки, рассаживались вокруг длинного стола. Незнакомый шофёр устроился рядом с Гринькой, шепнул по-приятельски:

— Не бойся, с Нарымским договориться можно.

Это был Саша Крапивин.

— А я не боюсь, — ответил Гринька тоже шёпотом. — Не бросите же на дороге.

Саша весело хмыкнул.

— А нахал ты, братец! Ладно, ешь.

Гриньку не надо было уговаривать. Да и все остальные трудились до поту. Особенно когда хозяйка поставила на стол огромный чугун, полный пламенной ухи из свежих налимов. Раздавался только стук деревянных и лязг металлических ложек.

Когда обед кончился, Геннадий Яковлевич разложил на столе большую, напечатанную на синьке карту и ткнул толстым коричневым пальцем в сплетение синих линий.

— Первый участок ледовой дороги кончается здесь. — Крепким жёлтым ногтем он провёл на бумаге короткую чёрточку поперёк синей жилки Олима. — Мы решили миновать излучину и воспользоваться старой дорогой, которую местные жители называют Волоком. Вот он, Волок. Дорога езженая, санная, но… видите, какая крутизна. Что можно — сделано. Бульдозер впереди прошёл. Однако предвижу трудности…

Гринька не стал слушать — на кухне он нашарил в груде сваленной одежды шапку и вышел на крыльцо. Карат был здесь. Радостный, он кинулся навстречу и лизнул Гриньку в нос. Гринька погладил Карата по спине:

— Ладно, лопай…

Карат послушно вернулся к горе рыбных костей. В это время на крыльцо вышел Саша Крапивин.

— Что, романтика заела? — спросил он.

— Ага, романтика, — неохотно ответил Гринька.

— Вот я им и толкую. Пускай поездит, похлебает наших щей, авось больше не захочет. У меня место в кабине есть…

— А ваша машина которая? — спросил Гринька.

— Да ты же ехал в ней, чудак!

— Вон та, что ли?

— Та самая… А из Светлогорска, говорю я им, отправили бы тебя самолётом за счёт родителей. Или со встречной колонной. Правильно?

— Правильно, — согласился Гринька. — А они что?

— Хотят тебя оставить в Дондугоне. Встречные машины придут — увезут в Ангодинск. Ну ладно, пошли в дом, чего мёрзнуть.

Саша пропустил Гриньку вперёд. Из комнаты слышался голос Нарымского:

— Прошу учесть: синоптики обещают значительное понижение температуры…

6

Реки вроде Днепра и Дона знамениты на весь свет. Но если даже слить их вместе, этого будет мало, чтобы получился никому неизвестный Олим, младший брат Туроки. Уж на что близко от него жил Гринька, а знал одно лишь название. И подумать не мог, что Олим — такая богатырская река.

Ледовая дорога шла между торосами. Берега то расходились на километры, то сближались так тесно, что издали казалось — не проехать. Временами они были обрывисты, скалисты, и по голым камням, как змеи, вились, переплетались корни сосен.

Вдоль ближнего берега изо льда торчали шесты, будто саженцы, — сосновые, берёзовые, осиновые. Жители Дондугона рыбачили и зимой. Пробьют пешнёй прорубь, опустят снасть, отметят место шестом, потом придут и проверят. В Ангодинске тоже так делают.

На обочине, пережидая колонну, стоял смуглый мужичок в беличьей шапке, в шинели, обрезанной по колено, в ичигах. На плече держал остромордую рыбину — хвост до земли. Шофёры открывали дверцы, что-то кричали, но рыбак только смеялся, показывая белые зубы.

— Осетра словил, — с завистью сказал Саша.

Крапивин не удивился, застав Гриньку в своей кабине, где тот уже сидел вместе с Каратом и терпеливо дожидался отправления. Он только покачал головой и сказал:

— Сильная штука — романтика…

И всё. И теперь они ехали по Олиму, всё дальше от Дондугона и всё ближе к Волоку. Гринька думал: поди, скучно ему одному в кабине, вот и рад попутчику. И отметил про себя его деликатность — не спрашивает, куда и зачем. Это хорошо — о чём говорить, он толком не представлял. Лучше помалкивать. Но о рыбалке можно было поговорить, хотя бы из вежливости. Гринька сказал:

— Здоровая рыба.

Саша оживился:

— Это что! Тут как-то выловили осетра — говорят, чуть не ровесник Ивану Грозному. Сто пятьдесят кило. Бревно!

— А что с ним сделали?

— Съели ровесника, что же ещё, — вздохнул Саша. — Жаль, не даст Нарымский остановки… А тут, под порогом, знаешь как ловится?

Гринька нагнулся вперёд, ощутив лбом холодное стекло. Ничего не видно — никакого порога. Белые берега, белая река вся в торосах, и далеко впереди стелется белый дым. Наверное, рыбаки жгут костёр. Где же он, этот порог? Уж не смеётся ли над ним водитель?

Гринька ударился лбом в стекло кабины. Колонна внезапно остановилась, изогнувшись, как поезд, — все машины были сейчас на виду. В голове колонны стоял «газик» Нарымского. Из «газика» выскочил длинный дядька, пробежал вперёд, обернулся, что-то прокричал. Все шофёры — и Саша тоже — вылезли на подножки, вслушиваясь. В кабину ворвался морозный воздух и слабо донеслось:

— … а-ай!

— Слыхал? — спросил Саша. — Пассажирам велено вылезать! И тебе, стало быть.

— Мне нельзя, — сказал Гринька.

— Опасно. Понимаешь?

— Всё равно нельзя.

Саша почесал бровь.

— Ну, будет мне из-за тебя… Дверцу открой. В случае чего — прыгай.

— Ладно.

Тем временем дверцы машин открывались, буровики, гидрологи, рабочие сходили на лёд и шли в обход колонны к далёкому рыбачьему костру.

— Вразнобой идти! — скомандовал кто-то.

Но и так шли не в ногу.

— А Нарымский что же не вылез? — спросил один из гидрологов.

— Ему всё равно головы не снести, в случае чего, — ответили ему.

Это было самое опасное место на Олиме. Здесь уровень реки упал, и ледовая корка повисла над водой, как мост. Перед порогами такое случается часто.

«Газик» Нарымского тронулся с места и покатился по льду, быстро уменьшаясь. За ним пошёл, мотая открытыми дверцами, «МАЗ», а следом зашевелилась и вся колонна.

— Может, вылезешь? — в последний раз предложил Крапивин, но Гринька мотнул головой.

… Когда колонна проскочила опасный участок и выстроилась в прежнем порядке, на этот раз с «газиком» Нарымского в хвосте, Саша спросил:

— Слыхал, как лёд трещит?

Гринька вспомнил, что сквозь шум мотора действительно слышалось что-то похожее на слабое потрескивание. И этот треск Гринька теперь запомнит на всю жизнь…

— Гляди — порог!

То, что издали казалось дымом рыбачьего костра, на самом деле было паром — он струился из длинной полыньи, похожей на остроносую щуку. В полынье бешено и беззвучно неслась чёрная вода, из которой торчали чёрные камни. Это и был первый порог Олима. Теперь дорога подошла к берегу. Колёса жёстко затряслись по земле, и за окошками вырос неприютный редкий лесок, закрывший собою свет, а за деревьями возникли вершины сопок.

— Волок, — объявил Саша.

Машины шли, окутанные дымом из выхлопных труб, и передняя едва теперь виднелась у самой вершины, где дым сливался с синеватыми клочьями облаков. Вскоре она исчезла в облаке.

— Едва ли пройдёт, — сказал Саша Крапивин.

И верно, «МАЗ», возглавлявший колонну, обратным ходом вылез из облака, остановился, дёрнулся чуть вперёд и пополз вниз. Саша сбавил газ, рёв мотора плавно переходил в мягкий рокот, и теперь кусты за окном уже не мелькали, а медленно плыли назад. А вскоре и вовсе пришлось затормозить, и это было плохо, потому что одно дело — брать такой подъём с ходу, а другое — с места.

После минутного замешательства ведущая машина снова пошла вверх. Саша и Гринька сидели, подавшись вперёд, будто подталкивая товарища, которому приходилось худо. Сашины руки крепко ухватились за баранку. «МАЗ» снова пятился со склона. Видно было, как он тяжело западает на бок на неровностях, как дрожит его могучий корпус… Но вот он снова зацепился за землю и пошёл вверх. И опять вниз. Вверх — вниз, вверх — вниз, утюжа склон.

Саша хлопнул себя по шапке:

— Что же это он? Забыл, что ли, про песок?

Он выскочил из кабины и побежал. Гринька и Карат тоже не вытерпели и вывалились наружу. В открытой кабине всё равно бы не усидеть от мороза.

Даже страшно, сколько снегу навалило в тайге. Дорога проходила узким коридором, пробитым в снеговой толще, а кое-где снег нависал козырьком, едва не смыкаясь над головой.

Гринька и Карат бежали к «МАЗу», но в это время Саша уже вылезал из кузова, держа в руке ведро с песком. Водитель с сизым от мороза лицом стоял на подножке и ругался:

— Учёный нашёлся… без году неделя… За своей посматривай!

— Гринька! — закричал Саша, не обращая внимания на ругань. — Тащи наше ведро!

Ерундовая, конечно, затея — засыпать песком гору, у которой под облаками верху не видать. Гринька, однако, принёс ведро, влез в кузов и стал нагребать ледяной сыпучий песок. Саша то и дело кидал ему пустое ведро и протягивал руку за полным. Шофёр уныло топтался перед радиатором. Теперь Саше приходилось делать дальние концы, а Гринька, коченея, подолгу ждал его с полным ведром. Наконец он не выдержал и крикнул водителю «МАЗа»:

— Держите!

— Чего?

— Уроню! — проговорил Гринька.

Шофёр подхватил ведро.

— Чего надумал?

— Погреюсь малость.

— Дуй!

Гринька спрыгнул в снег, подцепил ведро и помчался вслед за Сашей. Но песок — тяжёлая штука. Гринька пробежал несколько шагов, пошёл шагом, потом остановился, взял ведро в левую руку и потащился дальше. Навстречу спускался Саша, Он потянулся за Гринькиным ведром.

— Давай я дотащу!

Но Гринька глянул в его распаренное лицо, на чубчик, прилипший ко лбу, и мотнул головой.

— Сам…

— Валяй, валяй, — усмехнулся Саша.

Гринька уже еле брёл, хватая воздух раскрытым ртом. Его прошиб пот, но теплее почему-то не становилось, а гора между тем поднималась круче, и дороге не было видно конца. Но вот самосвал, веером расшвыривая песок, обогнал его. Гринька отскочил на обочину и опрокинул ведёрко в левую колею. Тяжело вздохнул. Сверху опять наползал на него дрожащий задний борт. Не схватило! Но нет — самосвал остановился, напрягся и снова пополз вперёд.

Гринька бежал на этот раз впереди машины. Сквозь ветровое стекло он видел измученное лицо водителя. Гринька понимал его: разве удержишься на этой скользкой крутизне? Он сам поскользнулся, упал и прокатился несколько метров на животе. Вскочил перед самыми колёсами, побежал дальше и снова упал, на этот раз нарочно — иначе не остановиться. Поднял его Саша, поставил на ноги и отряхнул от снега.

— Полное не таскай, насыпай половину.

Внизу уже толпились подоспевшие люди. Теперь работали вместе. Один в кузове нагребал вёдра, другие подхватывали и передавали по цепочке. На Гриньку никто не обратил внимания — и он пристроился в очередь со своим ведром. Ему уже не было холодно, и даже совсем жарко, когда увидел рядом Нарымского с эмалированным зелёным ведром.

— Ага! Ты всё-таки тут?

Только блеснул глазами и не стал ругаться. И у Гриньки сразу повеселело на душе.

Над вершинами по небу разливалась малиновая заря. Она перекрасила в свой цвет и снег, и лица людей, и куржак[1] на деревьях.

Вся колонна перекатилась через перевал, и люди разбежались по своим машинам. Моторы один за другим подавали голоса, и вот уже над дорогой, над тайгой, будто звуковое облако, навис их ровный слитный гул.

7

Машина вползала в туман. Сперва прозрачный, он становился всё гуще, непроницаемей. Машина шла сквозь облако.

Крапивин едва успел затормозить, — перед самым носом из тумана показался неподвижный кузов переднего «МАЗа».

— Эй, что там?

— Сюда! С лопатами!..

Вездеход сидел по уши в сугробе. Его откапывали в ярком свете фар. Колёса бешено крутились, выкидывая фонтаны снега, машина ровно покачивалась и не трогалась с места. На этот раз откапывали так долго, что с конца колонны успел прийти Нарымский, а вслед за ним и ещё несколько человек.

— А ну-ка взяли!

Люди облепили машину со всех сторон, принялись толкать, Гринька тоже толкал, пристроившись к заднему борту.

— Навались! — командовал Нарымский.

Машину выкатили на дорогу, шофёр включил фары — и она пошла, пошла…

Не успели разойтись, развернуло в сугроб другую машину. Всё началось сначала.

Гринька тоже бегал, суетился, помогал, пристраиваясь то к одному, то к другому. Влажный полушубок смёрзся и громыхал, как железный. Немели от стужи колени. Поскорее бы, поскорее в кабину! К тому же снова хотелось есть, будто и не было никакого обеда.

Три машины, одну за другой, пришлось перетаскивать почти на руках через глубокую канаву, пока не набили новую колею. Но и это помогло ненадолго. Пришлось в дело пустить тросы.

Гриньку загнали в кабину, и он сидел там, прижавшись к Карату, пока возились с тросом, прилаживая петлю на крюк. Машина раскачивалась вперёд — назад, вперёд — назад, ещё, ещё вперёд, ещё вперёд, ещё чуть-чуть назад, ещё вперёд… А Гринька стучал зубами. Задняя машина, угрожающе накренившись, выворачивалась из снега. Ещё, ещё вперёд, ещё чуть-чуть вперёд… Саша сидел, вцепившись в руль, с таким видом, будто петля троса накинута не на крюк, а на его собственные плечи. Ещё вперёд… вперёд… вперёд… И тут Саша, наверное, чего-то не рассчитал, или это вышло от усталости. Задняя машина уже выбралась на дорогу, когда Гринька увидел ослепительно белую снежную стену перед фарами, потом фары погасли: снег рухнул грудой на ветровое стекло.

Теперь в кабине стало довольно тепло. Сюда не доносилось ни звука снаружи. Было слышно даже дыхание дремавшего пса. Гринька знал, что их выручат, и не боялся. Он подумал только: а если бы они были одни на этой дороге, в такой мороз, в безлюдье?

Машина задёргалась. Трос, которым Саша вытягивал соседа, теперь вытаскивал Сашу. Саша включил мотор: помогал.

На очередной остановке Гринька вылез из кабины. Ему уже было всё равно, где мёрзнуть. Ровная крупная дрожь сотрясала его тело. Тумана не было. Над головой — просторное чёрное небо, и на нём звёзды без мерцания, без лучей — сверкающие булавочные головки. Никогда раньше Гринька не видел такого неба. Он стоял и глядел, не в силах оторваться, не мешая морозу пробираться до костей: всё равно. Кто-то, пробегая, толкнул его и сипло спросил:

— Ну как? Ноги не отморозил?

Потом Гринька узнал, что в эту ночь было минус пятьдесят семь.

8

Остановки, спуски, подъёмы. Не успевали оттирать отмороженные руки и щёки. Наконец, после долгого спуска, деревья раздвинулись, и впереди открылось белое поле в неровных острых буграх — Турока, покрытая льдом. На льду колонна растянулась и теперь, словно птичья стая, летела вдоль берега. Месяц, похожий на осколок зеркала, сверкал в верхушках сосен. Он скрылся, когда колонна вошла в ущелье. Огромные скалы высились над рекой, будто стены и башни великаньего города. Сосняк на их вершинах казался лёгким пушком.

Это была Бадарма. Не село, не деревня — ущелье. Избушка, в которой прежде жили буровики, непонятно как поместилась на выступе под скалами. Колонна здесь остановилась. Шофёры слили из радиаторов воду, взяли с собой вёдра, мешки и, оставив машины на льду, полезли по каменной осыпи вверх, к избе.

На двери не было запора, входи кто хочешь. Внутри стоял промозглый, нежилой дух. Кто-то чиркнул спичкой, зажёг принесённую с собой свечу. Из темноты выступили самодельный стол и вдоль стен нары в два этажа. Стены, потолок и нары были сплошь в бахроме куржака, а в углах он сиял старинным кованым серебром. Пламя свечи отражалось и плясало в тысячах ледяных зеркалец.

Не снимая полушубков и телогреек, все принялись таскать дрова из поленницы в сенях. А кто-то уже сидел на корточках и колол лучину. Печку заменяла железная бочка из-под солярки, лежавшая на приваренных железных ножках. В днище была прорезана дверка, верхний бок сплющен — плита. Помятая закуржавленная труба упиралась в потолок. Вскоре лучина затрещала в печке и ощетинилась огнём. Светлый дым заходил над пламенем, раздумывая, куда податься, потом потёк в помещение. Дым становился всё гуще. Свечка и та была не видна, только пламя. Ледяные зеркальца погасли. Одному из шофёров пришлось полезть на крышу и прочистить трубу шестом. И всё стало как надо. Печь загудела, пожирая дрова. Дым вышел в дверь, опять засверкал куржак, труба оттаяла, повлажнела. Железные бока печки засветились тусклым красным светом. Гриньку с Каратом пропустили вперёд — они сидели перед огнём, глядели, как поленья окутываются огнём и распадаются на угли, подёргиваясь белым пеплом.

На плите растаяло ведро снегу, закипела вода. Унылый шофёр со второго «МАЗа» оказался мужиком домовитым: развязал свой мешок, достал пакет пшёнки, опрокинул его в ведро. Другие выкладывали на стол припасы — банки с тушёнкой, картошку, сгущёнку и хлеб. Куржак облезал со стен, обнажая помокревшие брёвна и забитые мхом пазы. Люди молча разделались с ужином и разбрелись по нарам.

Гринька влез на верхнюю полку. Он рассудил, что к утру в избе выстынет, а под потолком будет всё ж потеплее. Но расчёт его оказался плохим. С оттаявшего потолка пошёл настоящий дождь. Гринька проснулся от холодных капель на щеке, шее, за ухом.

Не спалось ещё двоим: Нарымскому и Крапивину.

Они сидели на чурбаках у печи и беседовали. Геннадий Яковлевич до того переутомился, что не мог спать. А Саша не спал из сочувствия к нему. Гринька затаился, прислушиваясь к разговору.

— Напрасно вы взяли пассажира, — сказал Нарымский.

Саша поскрёб в затылке:

— Неспроста он поехал, хоть режьте. Видать, нужда погнала.

— Какая ещё нужда?

— Да ведь он разве скажет? Я их, Коробкиных, знаю, они все одинаковые. Наверно, бабка его допекла. Жуткая, между прочим, старуха: три слова в год. Затосковал он с ней, видать, и решил к отцу податься. Или другая какая причина… Но уж если поехал — значит, вправду так надо. Коробкины — они такие…

— Коробкины? — задумчиво повторил Нарымский. — Постойте, это не родня бригадиру, который в Загуляе?

— Сын бригадира.

— Семейка, — проворчал Нарымский. — Тот мне всю партию взбаламутил этой старой дурацкой дорогой. Тычутся в болото, нарушают технику безопасности, а толку никакого… Вот что, Саша. Я человек не злой. Будь дорога нормальная — пускай бы парнишка ехал. Но сами знаете, сколько на мне душ висит. За лишних отвечать не хочу, тем более за ребёнка. Поступим так: поскольку вы всё равно тут задержитесь, я оставлю его с вами под вашу личную ответственность. Не трогайтесь с места, пока не придут встречные машины. С ними отправите его обратно. Всё.

— Но…

— А теперь давайте спать.

Нарымский захлопнул дверцу печи и встал, а Гринька ещё долго не шевелился затаив дыхание. Капли с потолка текли за ворот, а Гринька терпел и всё думал, как сделать, чтобы не отправили домой. Рассказать всё Саше? Или Нарымскому?

Так он и заснул в конце концов, и всю ночь ему снился страшный незнакомый человек. То он подкрадывался с ножом, ощерив зубы, то вырастал из болотных кочек, с мшистой бородой до земли, и гнался за Гринькой, ловил его костистыми лапами, накидывал на голову душную медвежью доху, тащил в трясину. Гринька тонул, а с неба шёл дождь, и холодные капли долбили его неудобно запрокинутое лицо.

Когда Гринька проснулся, колонна уже ушла. Оставались только три порожние машины, чтобы отвезти остатки хозяйства живших тут прежде буровиков. Саша оставался тоже. Он старался не смотреть на Гриньку, а Гринька делал вид, будто не слыхал ночного разговора.

Близился полдень, когда в Бадарминском ущелье послышался ровный далёкий шум. Шофёры, грузившие вещи, переглянулись.

— Наши идут… Встречные!

Удивительно далеко в таёжной тишине разносится такой необыкновенный для здешних мест звук — рёв моторов автомобильной колонны. Прошло не меньше часа, пока он приблизился и наполнил Бадарму своим эхом. Колонна машин, идущая из Светлогорска в Ангодинск, остановилась под выступом, где стояло зимовье.

И тогда Саша Крапивин пошёл за Гринькой, чтобы выполнить поручение Нарымского. Но Гриньки не было в зимовье. На столе лежал листок бумаги, и на нём огрызком карандаша нацарапано: «Я ушёл, не ищите, всё равно не найдёте». И действительно, обыскав всю округу, шофёры не нашли никаких следов Гриньки и Карата.

9

Смеркалось. Одинокая машина шла громадным полем, покрытым ребристыми ледяными буграми. Иные торосы достигали высоты двухэтажного дома. Турока замерзала поздно и трудно, всё время ломая лёд, громоздя льдины одна на другую. И сейчас она была в торосах вся — до Ледовитого океана.

Саша включил фары и в первый раз за дорогу покосился на беглеца. Может, так и быть, помириться? Переживает, поди? Но беглец бессовестно и сладко спал, поклёвывая носом. И собака дремала, свернувшись калачиком у него в ногах. Саша недовольно хмыкнул и снова уставился вперёд, туда, где по голубеющему в сумерках снегу лился жидкий жёлтый свет фар. Свалился же ему этот сорванец на голову неизвестно за какие грехи, отвечай теперь за него!

Узнав, что к Бадарме идут встречные машины, оказывается, он залез на чердак и там пережидал беду. Встречная колонна не могла долго стоять в Бадарме. Гринька просидел в своём укрытии до тех пор, пока не ушли машины. И тогда, совершенно закоченевший, явился в зимовье отогреваться. Саша накинулся было на него, но осекся: парень едва стоял на ногах. Пришлось отложить воспитательные меры до лучших времён.

Так и вышло, что они остались на Туроке одни, без товарищей, которые могли бы помочь, когда машина попала в западню.


Треск льда показался Саше разве чуть потише пушечного выстрела. Машина стала, накренилась, свет фар упирался прямо в чёрную воду. Крапивин рывком распахнул дверцы:

— Прыгай!

Не успели выскочить, как хлынула вода. Вездеход стоял посреди реки, возле крохотного безлесого островка, оседлав подломившуюся и чуть затонувшую льдину. К счастью, место было мелкое. Колёса, однако, очутились в воде. Самостоятельно из этой западни не выскочить.

— Давай обратно, — сказал Саша после короткого раздумья.

Они влезли, захлопнули дверцы. Кабина наполнилась паром от дыхания, от мокрых валенок.

— Может, какая машина подойдёт? — робко спросил Гринька.

— Некому, — угрюмо отрезал Саша. — Здесь без трактора не обойтись.

— Где его возьмёшь?

— В Воробьёве трактор. Километров двадцать. — Саша махнул рукой. — Тебя ведь не пошлёшь. А мне колёса крутить надо. Морозом схватит — бригадой не вырубишь. Каюк, Крапивин… — Саша повернулся к Гриньке: — Тут километра за четыре речка будет, Кимжа, деревня там маленькая, вроде Дондугона. Иди ночуй. Дойдёшь?

— Может, там трактор есть? — загорелся Гринька.

— Нету трактора. Три избы, понял? Даже лошади нету.

Но Гринька не торопился выходить.

— Топай! — приказал Крапивин.

Замёрзшими губами Гринька еле выговорил:

— В Воробьёве пойду.

— Не думай даже.

— Пойду в Воробьёво.

— Нянчиться тут с тобой! — взорвался Крапивин. — Сказано: топай в Кимжу.

Гринька молча открыл дверцу.

— Стемнеет скоро. Фонарик возьми.

Гринька опустил плоский фонарик в карман.

— Поворот не пропусти! — уже кричал ему вдогонку Саша, стоя на подножке. — Направо будет!

— Ладно, — отмахнулся Гринька.

Поворота он не пропустил. Он постоял на дороге, освещая фонариком тропинку, которая вела к деревне, разглядел рыбацкие шесты, торчащие из снега. И всё. И не пошёл по ней, а мимо. Вскоре мелькнул на берегу и скрылся за деревьями жёлтый маленький огонёк…

У Гриньки гудели усталые ноги. Он понимал, что слишком много берёт на себя. Но свернуть на Кимжу он не мог. Будь что будет: надо выручать Сашу.

Гринька шёл под нависшими скалами, хребты которых подпирали небо, шёл белой равниной, по которой ветер гонял сухую снежную пыль, а рядом, то обгоняя, то отставая, бежал Карат.

Длинная это была ночь, самая длинная в Гринькиной жизни. Не будь Карата, он помер бы, наверно, со страху, когда услышал вой вдалеке. Кто-то выл так отчаянно и так страшно, что Гринька остановился и вряд ли пошёл бы дальше, если бы не спокойствие Карата. Он шёл, а впереди что-то выло и выло с каждым Гринькиным шагом, выло чуть громче и громче. Волосы на голове шевелились от этого неустанного жалобного и свирепого вопля среди ночи.

Гринька остановился в густом тумане, луч фонарика почти не пробивал его. Днём Гринька увидел бы, что идёт по узкой ледовой кромке, у самого берега, а река тут на всю свою небольшую ширину свободна ото льда. Это она ревела и грохотала между камнями, торчавшими из-под воды, как чёрные зубы. Это был первый порог Туроки — Чёрный Бык. Гринька миновал его, но ещё долго слышал медленно затихающий в отдалении рёв.

Рассветало, когда он подошёл к Воробьёву. Большая деревня расположилась на пологом берегу, длинная, в одну улицу. Перед домами стояли знакомые машины.

10

Через двое с половиной суток, миновав бесчисленное множество торосов, островков и больших островов, наледей, трещин и промоин, колонна вышла на берег, на настоящую обкатанную дорогу. Подъём, спуск, подъём — и вот впереди в ранних сумерках замерцали огни.

— Пожар там, что ли? — Гринька показал Саше Крапивину на дымное зарево.

Они въехали в ворота с вывеской «АТУ-1», что обозначало «Автоучасток № 1». Никаких строений не было. Стояли сотни машин, под их радиаторами пылали костры. Гринька спрыгнул в снег, пропитанный соляркой. Несколько человек из колонны подошли к нему, кто-то хлопнул молча по плечу, кто-то нахлобучил ему на лоб шапку. Завхоз Проворов, наклонившись, обдал его запахом табака.

— А ну-ка покажите мне молодца, — послышался голос Нарымского. — Ну-ка, поближе сюда, дай-ка хоть рассмотрю хорошенько. — И, помолчав, спросил: — И что же ты намерен дальше делать? У тебя тут хоть знакомые есть? Или прямо к отцу, на ЛЭП?

— Родня тут, — сказал Гринька.

— Адрес-то хоть знаешь?

Гринька сказал адрес.

— Это недалеко, — сказал Нарымский. — Однако одного не отпущу. Может, Крапивин, доведёте его?

— Ладно.

— Поглядывайте за этим… индейцем. Как бы ещё чего не выкинул. Хоть и выручил он тебя, Саша, и прошагал по морозу ночью, но… за парнем глаз нужен да глаз.

… Светлогорск сиял огнями палаточных окошек. Палатки стояли улицами и наполовину затонули в снегу, обвисли, обросли куржаком. Их круглые трубы дымили. Справа от дороги, в больших ямах пылали чурки и целые брёвна. Строители отогревали землю, чтобы рыть котлованы под фундаменты домов.

В другое время Гринька не упустил бы случая поглазеть. Сейчас, он замечал эти диковины мельком и ни о чём не спрашивал. Во рту у него пересохло, гулко стучало в висках. Он стал бояться, что уснёт на ходу, — такая вдруг нашла на него слабость. Было жарко. Гринька едва успевал смахивать испарину с лица. Саша подошёл к какому-то дому, отворил дверь — Гриньке ударил в глаза электрический свет, запахло извёсткой, заговорили какие-то люди. Гринька не слышал и не понимал о чём. Он съёжился, стараясь не стучать зубами. Опёрся о косяк, но из щели так свирепо, ураганно дуло, что он отшатнулся и стал сползать на пол.

Саша подхватил его на руки. Гринька раскрыл глаза, воспалённые, невидящие, и громко выговорил:

— … Коробкину Егору Матвеевичу… Дяде моему передайте…

Говорил он эти слова уже без памяти.

Загрузка...