1 Часть. А вот и Алис!

Глава 1

Я приехала в Алис в пять часов утра с собакой, шестью долларами в кармане и маленьким чемоданчиком, набитым ненужными вещами. «Вечерами вам понадобится шерстяная кофта», — говорилось в проспекте. Ледяной ветер гнал по платформе песок, а я стучала зубами, прижимала к себе теплое тело собаки и не могла понять, какого черта меня принесло на эту безлюдную, наводящую тоску железнодорожную станцию посреди дороги из ниоткуда в никуда. Я повернулась спиной к ветру и за домишками города увидела цепь гор.

Бывают иногда мгновения, когда подсознательно чувствуешь, что сделала верный шаг, выбралась на правильную дорогу и теперь все пойдет по-другому, такие мгновения определяют всю нашу жизнь. Я смотрела, как бледные лучи восходящего солнца карабкаются на отвесные скалы, и знала, что этот миг настал. Он длился, наверное, секунд десять — десять секунд неколебимой, ничем не омраченной уверенности в себе.

Дигжити вырывалась из рук, она таращилась на меня, задрав голову, ее уши болтались на ветру. Меня захлестнула тоска, как бывает, когда знаешь, что взвалила на плечи непосильную ношу, а путь к отступлению отрезан. Конечно, заманчиво сесть в поезд без копейки денег и решить, что у тебя хватит смелости и находчивости не спасовать перед лавиной трудностей, но, когда приезжаешь на другой конец света, где тебя никто не ждет, где тебе решительно некуда деться, а единственная твоя опора — бредовая идея, в которую даже ты сама до конца не веришь, внезапно понимаешь, что гораздо приятнее сидеть дома, на теплом побережье в Квинсленде [2], строить планы, потягивать с друзьями джин у себя на веранде, составлять бесконечные подготовительные списки и списки списков, спокойно выбрасывать их в корзину и читать книги про верблюдов.

Суть моей бредовой идеи состояла в том, чтобы раздобыть диких верблюдов, приучить их носить груз и отправиться во внутренние пустынные районы Австралии. Одичавшие верблюды, как я знала, в изобилии водились в кустарниковых зарослях вокруг Алис-Спрингса. Верблюдов завезли в Австралию вместе с погонщиками из Афганистана и Северной Индии в 1850 году; в те времена с помощью верблюдов исследовали малодоступные районы, перевозили продовольствие, прокладывали телеграфные линии и строили железные дороги, в результате чего верблюды в конце концов стали не нужны. Тогда обескураженные афганцы отпустили их на волю и попытались найти другую работу. Это оказалось нелегко, так как погонщики верблюдов только и умели, что погонять верблюдов, а правительство не очень-то шло им навстречу. Верблюдам повезло больше, чем их хозяевам: им очень подошли австралийский климат и австралийская растительность, верблюды благоденствовали, и поголовье их росло, так что сейчас примерно десять тысяч диких верблюдов бродят по стране, досаждают скотоводам, из-за чего те берутся за ружья, и даже, как считают некоторые экологи, грозят уничтожением определенным видам растений, пришедшимся им особенно по вкусу. У австралийских верблюдов нет естественных врагов, кроме человека, они практически ничем никогда не болеют и считаются самыми выносливыми в мире.

Полупустой поезд, долгий путь. Пока проползли пятьсот миль от Аделаиды до Алис-Спрингса, прошло двое суток. В районе Порт-Аугусты современная железнодорожная магистраль почти сразу превратилась в извилистую жалкую бесконечную одноколейку розоватого цвета, устремленную к мерцающему горизонту, за которым она упиралась в пустоту, в огромную богом забытую дыру вроде «домика», где понарошку прячутся дети, только с крышей из иссушенной красной пленки, будто содранной с мертвого сердца, и в этой дыре мужчины почему-то оставались мужчинами, а женщины становились их придатком. Обрывки вагонных разговоров, кажется, навек застряли у меня в мозгу.

— Здорово, ничего, я тут присяду? (Вздыхаю и демонстративно смотрю в окно или в книгу.)

— Ничего. (Взгляд опускается до уровня моей груди.)

— А где твой старик?

— У меня нет старика. (В слезящихся, налитых кровью глазах, все еще устремленных на мою грудь, загорается тусклый огонек.)

— Господи боже, подруга, ты что, едешь в Алис одна? Послушай-ка, девушка, ты крепко об этом пожалеешь. Эти ублюдки… да они изнасилуют тебя в первую же минуту. А черномазые… они там все точно с цепи сорвались, можешь мне поверить. Тебе нужен мужчина, да такой, чтоб глаз с тебя не спускал. Послушай-ка, сейчас я принесу пива, а потом мы пойдем к тебе в купе и познакомимся, ладно? Что скажешь?

Я стояла в безвоздушном пространстве ранней утренней тишины, старалась загнать беспокойство поглубже и ждала, пока несколько суетливых пассажиров, приехавших вместе со мной, покинут платформу, потом вместе с Дигжити пошла в город.

Мы брели по пустынной улице, и я поражалась уродливости домов, особенно режущей глаз на фоне великолепия окружающей природы. Пыль покрывала все вокруг: массивную величественную гостиницу на перекрестке и неряшливые убогие витрины магазинов на главной улице. Бесчисленное множество мертвых насекомых гроздьями висело на дуговых уличных фонарях, и по этому царству цемента и асфальта то и дело проносились грохочущие машины с двойным приводом, заляпанные красной грязью сверху донизу, за исключением двух светлых окошечек, процарапанных «дворниками» на ветровом стекле. Серый, светло-желтый и больнично-зеленый центр городка незаметно переходил в расползающиеся пригороды, упиравшиеся в величественную красную стену хребта Макдонелл, который, как нерушимая твердыня, лишь кое-где прорезанная узкими ошеломляющей красоты ущельями, ограничивал Алис-Спрингс с юга и уходил на многие сотни миль к востоку и западу. Сухое, устланное белым песком русло реки Тодд вилось по городу в обрамлении высоких серебристых эвкалиптов и исчезало в расселине Макдонелла. Хребет, будто окаменевшее доисторическое чудище, угрожающе нависал над городом и оказывал, как я потом поняла, глубокое психологическое воздействие на жалких людишек, суетившихся у его подножия. Он требовал от них слишком многого. Он напоминал им о непостижимой протяженности времени, а они довольно успешно прятались от него за стенами благопристойных кирпичных домов с поникшими садиками в английском стиле.

Я собиралась остановиться у реки и пожить среди аборигенов, пока не подыщу работу и пристанище, но предсказатели судьбы из числа моих попутчиков в поезде уверяли, что это самоубийство. Все как один — запойные пьяницы; мужчины и женщины с потухшими глазами, с коричневыми каменными лицами, изрезанными морщинами; официанты в смокингах, поглощавшие не меньше спиртного, чем подносили клиентам, — все твердили, чтобы я думать об этом забыла. Чернокожие откровенно считались врагами. Грязными ленивыми животными. С подозрительным жаром мне постоянно рассказывали, как молоденькие белые девушки, ничего не подозревая, отправлялись вечером погулять по берегу реки Тодд, где их постигала участь куда страшнее смерти. Это была единственная тема, вызывавшая всеобщий интерес. Дома я слышала и другие истории, например как однажды утром в Алисе в сточной канаве нашли молодого черного парня, вымазанного с ног до головы белой краской. В любом городе, где жители обычно в глаза не видели аборигенов и тем более не разговаривали ни с одним из них, какой-нибудь прохожий способен долго, с невероятным презрением рассказывать, как аборигены выглядят, какие они ленивые и бестолковые. Это заслуга прежде всего прессы, так как на страницах газет, где почему-либо пишется об аборигенах, почти всегда фигурирует стандартный образ грязного пьянчуги из каменного века, живущего на пособие по безработице, но не меньше виновата и школа, где детям внушают, что аборигены похожи на обезьян особой породы, что у них нет своей культуры, своего правительства и, следовательно, права на существование в огромном высокоразвитом мире белых; так получается, что для большинства белых аборигены — бездомные бродяги, существа отсталые, примитивные и глупые.

Новичку в любом городе трудно отделить правду от вымысла, понять, кто «чистый», а кто «нечистый», где кончается страх и начинается мания преследования, но в Алис-Спрингсе определенно происходило что-то странное. Город казался лишенным души, возникшим на пустом месте и, может быть, именно поэтому не похожим ни на один другой. Неужели все здесь старались нагнать на меня страх только потому, что я, истая горожанка, вдруг очутилась в этой глуши? Или я оказалась… на территории, где правит Ку-клукс-клан? Мне уже случалось жить среди аборигенов, честно говоря, это были самые радостные, самые беззаботные дни в моей жизни. Конечно, я видела тяжелые попойки и даже одну настоящую драку, но ведь белые австралийцы тоже пьют и дерутся в любом пивном баре, на любой вечеринке. Если здешние «чернокожие» походят на тех, кого знала я, как могут белые до такой степени погрязнуть в страхе и ненависти? А если они чем-то отличаются от своих собратьев, то что же сделало их другими? Будь осмотрительна, шептал мне какой-то голос. Я чувствовала полускрытый запах насилия в этом городе и хотела найти безопасное убежище. У кроликов тоже есть инстинкт самосохранения.

Говорят, как аукнется, так и откликнется; наверное, это правда, потому что ни на кого из моих знакомых Алис-Спрингс не произвел такого тяжелого впечатления, как на меня. Вероятно, все дело в том, что мое знакомство с городом началось со сточных канав, и это несколько исказило перспективу. Считается, что достаточно трижды увидеть, как русло Тодд наполняется водой, и Алис навсегда останется твоей любовью. К концу второго года, когда я уже достаточно насмотрелась на капризы этой реки, я страстно ненавидела Алис-Спрингс, но чувствовала, что необъяснимым образом крепко-накрепко к нему привязана.

В Алис-Спрингсе живет четырнадцать тысяч человек, тысяча из них — аборигены. Большая часть белых — правительственные чиновники, разношерстная толпа неудачников и искателей приключений, ушедшие на покой скотоводы, стригали-сезонники, водители грузовиков и мелкие Дельцы, специализирующиеся на обирании американских, и японских туристов, а также своих соотечественников из крупных городов, которые добираются на автобусах до этого последнего оплота романтики в надежде принять Участие в необыкновенных приключениях и посмотреть на окружающую Алис-Спрингс пустыню. В городе три больших пивных бара, несколько мотелей, два третьесортных ресторана и несколько магазинов, где продают майки с надписью «Я поднялся на Эерс-Рок», бумеранги, изготовленные на Тайване, книги об Австралии и посудные полотенца, украшенные изображением благородных дикарей с копьями в руках на фоне заходящего солнца. Алис-Спрингс — пограничный город, здесь царит культ грубой мужской силы, и расовые отношения напряжены до предела.

Я позавтракала в дешевом кафе, вышла на залитую солнцем улицу, где уже было заметно утреннее оживление, и решила, что пора заняться поисками жилья. Спросила у кого-то, где можно найти самое дешевое пристанище, и мне показали, как пройти к стоянке автофургонов в трех милях к северу от города. Идти было трудно: пыльно и жарко, но интересно. Дорога вилась вдоль притока Тодд. Над кронами эвкалиптов в небо поднимались неподвижные, вытянутые по ниточке столбы голубого дыма — четкое обозначение стоянок аборигенов. Слева тянулись навесы и сараи из оцинкованного железа, где располагались гаражи и мастерские промышленного Алиса, а позади них — аккуратные лужайки и деревья пригорода. Когда я добралась до места, хозяин сказал, что с собственной палаткой стоянка стоит всего три доллара, а если палатки нет — восемь.

Улыбка сползла с моих губ. Я с вожделением посмотрела на стойку с прохладительными напитками, вышла на улицу и напилась тепловатой воды из-под крана. Платная она или бесплатная, я на всякий случай не спросила. В углу площадки какие-то длинноволосые парни и девушки в залатанных джинсах ставили большую палатку. Они мне понравились, и я спросила, нельзя ли к ним присоединиться. Они с радостью предложили мне свою палатку и свою дружбу.

Вечером мои новые знакомые поехали в город в собственном изрядно помятом автофургоне, оснащенном всеми мыслимыми современными игрушками городских юнцов, ведущих свободную жизнь, в том числе сверхмодной стереосистемой и досками для серфинга — они держали путь на север, к океану. Мы добрались до тусклых городских огней и остановились около бара купить спиртного. Вдруг одна из девушек, совсем еще юное робкое создание, обернулась ко мне:

— Ой-ой, посмотри на них, какая гадость! Боже милостивый, настоящие обезьяны.

— Кто?

— Черномазые. Ее друг стоял в очереди у винногомагазина.

— Билл, скорее, давайте уедем отсюда. Мерзкие твари.

Дрожа от отвращения, она обхватила себя руками, будто ей было холодно.

Я положила голову на руки и прикусила язык, я знала: дорого мне обойдется этот вечер.

На следующее утро я устроилась на работу в бар — приступать через два дня. Да, я могу ночевать в задней комнате, плату за ночлег будут вычитать из жалованья за первую неделю месяца. Питание бесплатно. Великолепно. Это давало мне возможность оглядеться и попытаться понять, как обстоят дела с верблюдами. Я задержалась в баре и поговорила кое с кем из завсегдатаев. Мне удалось узнать, что в городе есть три верблюжатника: двое обслуживают туристов, а третий, старик афганец, приручает диких верблюдов и продает в Аравию как мясной скот. Молодой геолог, с которым я познакомилась, согласился подвезти меня к старику.

Как только я увидела Саллея Махомета, я поняла: передо мной знаток своего дела. В поступи его кривых ног, в его руках, ловко державших веревку, чувствовалась уверенность человека, издавна привыкшего иметь дело с верблюдами. Когда я пришла, он возился с какими-то непривычного вида седлами рядом с пыльным загоном, где, скучившись, стояли эти странные животные.

— Так, так, что ж тебе нужно?

— Здравствуйте, мистер Махомет, — самоуверенно начала я. — Меня зовут Робин Дэвидсон и… гм… понимаете, я хочу попасть в центральную пустыню, для этого мне надо раздобыть трех диких верблюдов и приучить их носить вьюки, и… я подумала, вдруг вы можете мне помочь.

— Хрр-м-пппх!

Саллей пристально взглянул на меня из-под кустистых седых бровей. Его колючая неприветливость тут же поставила меня на место, я почувствовала себя полной идиоткой.

— И ты подумала: раз, два, села и поехала, да? Я смотрела в землю, переступала с ноги на ногу и бормотала какие-то жалкие слова.

— А что ты знаешь про верблюдов?

— Про верблюдов?.. В сущности ничего… Я хочу сказать… на самом деле… вот эти ваши верблюды… раньше я никогда верблюдов не видела, но я очень…

— Хрр-м-пппх! А что ты знаешь про пустыни? Мое молчание красноречиво говорило, что в этом вопросе, как и во многих других, я не слишком образована. Саллей извинился, сказал, что он, к сожалению, ничем не может мне помочь, и вернулся к своим делам. От моего задора не осталось и следа. Начало оказалось труднее, чем я предполагала, но ведь прошел всего только один день.

Мы поехали на туристскую станцию, расположенную южнее Алиса. Я поздоровалась с хозяином и его женой, женщина приветливо предложила мне чай с кексом. Я рассказала им о своих планах, они молча переглянулись.

— Ну что ж, приезжайте к нам, когда найдется свободная минута, — жизнерадостно отозвался хозяин, — узнаете кое-что о верблюдах.

Как он ни сдерживался, его губы искривила самодовольная улыбка. Внутренний голос шептал мне: держись подальше от этого человека. Он мне не понравился, и я ему наверняка тоже. А кроме того, я видела, как ревут и буйствуют его верблюды, и подумала, что к такому хозяину вряд ли стоит идти в ученики.

Вторая туристская станция, принадлежавшая Позелям, находилась милях в трех к северу от Алиса, несколько человек в баре успели мне сказать, что сам Позель — сумасшедший.

Геолог высадил меня у бара, я пошла пешком вдоль русла реки Чарльз. Под тенистыми деревьями царила прохлада, я шла и радовалась. Правда, тишину то и дело нарушали стаи взъерошенных местных собак, они выбегали на дорогу и решительно требовали, чтобы мы с Дигжити убрались с их территории, но хозяева-аборигены с громкой бранью бросали вслед собакам бутылки и консервные банки, ухитряясь одновременно улыбаться и приветливо кивать нам головой.

Наконец я оказалась перед дверью безупречно белого коттеджа, окруженного деревьями и лужайками. Коттедж напоминал австрийское шале в миниатюре, он был необычайно красив и столь же неуместен среди красных валунов и столбов пыли. В устройстве загонов — тесаные бревна, плетеные веревки — чувствовалась рука мастера. Около конюшен с арками росла герань. Каждая вещь лежала на своем месте. Глэдди Позель встретила меня у двери дома, лицо этой маленькой женщины, похожей на птичку, красноречиво говорило о тяжком труде, непрестанных тревогах и несгибаемой воле. И о подозрительности. Тем не менее Глэдди была первой, кто в разговоре со мной не проявил откровенного недоверия или снисходительного равнодушия. А может быть, она просто искуснее других скрывала свои чувства. Ее мужа, Курта, не было дома, поэтому мы условились, что я приду к ним на следующий день.

— Как вам понравился город? — спросила Глэдди.

— Паршивый городишко, — ответила я и тут же пожалела о своих словах. Мне вовсе не хотелось настраивать Глэдди против себя.

Она первый раз улыбнулась.

— Тогда, наверное, вы справитесь. Только не забывайте: они тут почти все сумасшедшие, будьте осторожны.

— А что здесь творится с чернокожими?

К Глэдди вновь вернулась подозрительность.

— Ничего особенного, за исключением того, что с ними вытворяют белые.

Теперь настала моя очередь улыбнуться. Глэдди, оказывается, была мятежницей.

На следующий день меня встретил Курт, он сиял от радости, насколько способен сиять немец. На нем был белоснежный костюм и такой же ослепительный тюрбан. Если бы не глаза-льдинки, он вполне мог сойти за бородатого мускулистого мавра. Находиться рядом с ним было так же страшно, как около упавших проводов высоковольтной линии. Курт излучал опасность: казалось, будто слышишь пощелкивание и видишь искры. Темно-коричневое лицо, жилистое тело и непомерно большие мозолистые руки труженика — в жизни не видела такой экзотической личности. Едва я пробормотала свое имя, как он повел меня на веранду, где тут же начал подробно рассказывать, что именно я буду делать в ближайшие восемь месяцев, и, пока он говорил, широкая ухмылка ни на минуту не сходила с его лица, обнажая широко расставленные зубы.

— Значит, ты будет приходить сюда на работа восемь месяцев, и потом ты будет покупайт одна из моих верблюд, а я будет учить тебя, как с ним обращаться, а потом ты будет получайт два диких верблюд, вот так пойдет дела. Я как раз имею одна верблюд для тебя. Она имеет только один глаз, но… ха-ха… это не есть важно, она сильный, она будет тебе вполне хороший, да-да.

— Конечно… только… — с запинкой выговорила я.

— Что только? — оглушительно гаркнул Курт.

— Сколько стоит этот верблюд?

— Ах да, сколько стоит. Да-да. Сейчас подумай. Я отдавай тебе этот верблюд за тысяча доллар. Дешевка.

Слепой верблюд за тысячу долларов, пронеслось у меня в голове. За такие деньги можно купить слона.

— Это очень любезно с вашей стороны, Курт, но, видите ли… дело в том, что у меня нет денег. — Ухмылка мгновенно исчезла с лица Курта, будто корова языком слизнула. — Но я, конечно, могу работать в баре и…

— Да, это есть правильно, — сказал он. — Да, ты будет Работать в баре, и ты будет работать здесь как мой ученик за стол и кровать, ты будет начинайт сегодня, и я будет смотреть, какой ты есть, и это означайт, что мы все сказал. Ты есть очень счастливый девушка, что я делайт это для тебя.

От изумления я едва понимала, что он обвел меня вокруг пальца, как последнюю дурочку. Курт показал мне безукоризненно чистую комнату при конюшне, вошел туда вместе со мной и выдал мне одеяние подмастерья. Я натянула на себя широкий белый балахон и надвинула на лоб смешной тюрбан, почти закрывший мои светлые волосы и глаза. В таком виде я больше всего походила на сумасшедшего пекаря. Я стояла перед зеркалом и покатывалась со смеху.

— Что это означайт, это есть слишком плохой платье для тебя или что?

— Нет, нет, — поспешила я разуверить Курта, — просто я никогда не видела себя в афганской одежде.

Курт привел меня к верблюдам и преподал первый урок.

— Ты должен начинайт здесь и идти там, — сказал он, вручая мне метлу и совок для мусора.

Верблюжьи шарики напоминали кроличьи. Верблюды, как и кролики, извергают круглые катышки, правда, в огромном количестве. Несколько таких шариков лежало в том месте, куда указывал палец Курта. Только в эту минуту я сообразила, что в загоне площадью в пять акров нигде не видно следов навоза, что казалось по меньшей мере удивительным, так как у Курта было восемь верблюдов. Мне очень хотелось продемонстрировать новому хозяину свою старательность, я нагнулась, тщательно собрала в совок весь навоз до крупинки и выпрямилась, ожидая, что скажет Курт.

Но с Куртом произошло что-то странное. Его губы дрожали, брови то поднимались, то опускались, будто люлька подъемника. Его лицо так покраснело, что краска проступила сквозь загар. И вдруг он взорвался как вулкан и обдал меня горячим потоком слюны-лавы:

— Что есть это?!

В смущении я оглядела загон, но ничего не увидела. Курт бросился на колени рядом со мной, и тогда под коротеньким подстриженным стебельком ползучего пырея я заметила крошечный, едва различимый кусочек засохшего навоза.

— Подбирай! — вопил Курт. — Ты думай, это есть твой каникул или что?

Я не могла поверить, что все это происходит наяву, дрожащими руками я подобрала микроскопический кусочек навоза. От времени он почти обратился в пыль. Курт успокоился, мы продолжили обход его владений.

После этой вспышки мне уже не так хотелось работать у Курта, но я быстро поняла, что мой новый друг-зверь был настоящим волшебником, когда дело доходило до верблюдов. Сейчас я хочу решительно опровергнуть некоторые мифические представления об этих животных. Верблюды — самые умные четвероногие из всех, каких я знаю, за исключением собак, уровень их умственного развития соответствует примерно уровню восьмилетних детей. Это привязчивые, дерзкие, шаловливые, остроумные — да, остроумные! — сдержанные, терпеливые, трудолюбивые, бесконечно интересные и привлекательные существа. Их трудно приручить, потому что в отличие от других животных верблюды не предрасположены к одомашниванию, к тому же они поразительно умны и проницательны. Вот почему верблюды пользуются такой дурной славой. При неправильном обращении они становятся по-настоящему опасными и неодолимо упрямыми. Про верблюдов Курта этого никак нельзя было сказать. Больше всего они походили на огромных любознательных щенков. И вопреки распространенному мнению от них ничем не пахло, если только в припадке раздражения или страха они не отрыгивали липкую зеленую жвачку. Я бы еще добавила, что верблюды — необычайно чувствительные животные: неумелый хозяин легко может их испугать или замучить до смерти. Верблюды с высокомерием и неприязнью относятся ко всем живым тварям, видимо считая себя избранной расой. Но в то же время верблюды трусливы, и, как ни надменно они держатся, сердце у них мягкое и доброе. Меня они купили сразу, всю со всеми потрохами.

Курт перешел к перечислению моих обязанностей. Главное, что его интересовало, — это навоз. Он хотел, чтобы я целый день ходила за верблюдами и уничтожала оскорбительные следы их жизнедеятельности. Курт поведал мне, что однажды ему пришла в голову блестящая мысль вставить верблюдам в задний проход резиновые камеры от футбольных мячей, но верблюды громко выражали свое недовольство и в течение дня сумели от них избавиться. Я исподтишка взглянула на Курта. Он не шутил.

Кроме того, мне предстояло каждый день в четыре часа утра отыскивать верблюдов, снимать с них путы (передние ноги верблюдов стреноживают ремнями и короткой цепью, чтобы помешать им передвигаться слишком быстро и уходить слишком далеко), а затем, построив их длинной вереницей — нос к хвосту, — приводить домой расседлывать. Два-три верблюда целыми днями возили туристов по овальному полю (доллар за круг), а остальные оставались в загонах. В мои обязанности входило привязывать отобранных для туристов верблюдов к кормушкам, чистить их щеткой, подавать команду «Вхуш!» [3] и взваливать им на спину живописные псевдоарабские седла, сделанные по рисункам Курта. Я не сомневалась, что это будут лучшие часы моей жизни в ближайшие восемь месяцев. Курт без промедления бросил меня в водоворот дел, и слава богу. Я просто не успела испугаться верблюдов, у меня не хватило на это времени. Остаток первого дня ушел на поддержание образцового порядка в стерильных владениях Курта и на борьбу с сорняками. Ни один стебелек не смел расти в неположенном месте на его земле.

Вечером добряк геолог, возивший меня к Махомету и на туристскую станцию к югу от Алиса, зашел посмотреть, как я устроилась. Я предупредила Курта, что у меня гость, и ушла к себе в комнату. Мы болтали и любовались переливчатой голубизной и оранжевым сиянием позднего вечера. Я так наработалась, что не могла пальцем шевельнуть от усталости. Весь день я бегала от амбара к верблюдам, от верблюдов к загонам, а потом снова к амбару, где хранился верблюжий корм. Я выполола огород, подстригла ножницами добрую милю заросшего сорняками газона на обочине овального поля, провела по полю бог весть сколько вздорных туристов, восседавших на верблюдах, и сверх того чистила, мыла, скребла и подбирала соринки и пылинки, пока не почувствовала, что сейчас упаду. Темп не замедлялся ни на минуту, и весь этот день Курт не спускал придирчивых глаз с меня и с моих рук, он то шипел, что я могу убираться на все четыре стороны, то громко осыпал меня бранью на глазах недоумевающих и смущенных туристов. Во время работы мне некогда было подумать, смогу ли я выдержать такое обращение в течение восьми месяцев, но, болтая с приятелем, я кипела от негодования. Надменная скотина, мысленно твердила я. Ничтожный мерзкий скупердяй, кровопийца, гад ползучий. Я ненавидела себя за трусость, за проклятый страх перед людьми. За свое бабское поведение слабого животного, привыкшего быть жертвой. Ни разу не посмела я огрызнуться, не посмела восстать. А теперь давилась бессильной злобой. Внезапно за углом показался Курт — призрак в белом огромными шагами двигался в нашу сторону. Я почувствовала, что Курт в ярости, еще до того как он приблизился, и встала ему навстречу. Он указал дрожащим пальцем на моего приятеля:

— Ты, ты убирайся отсюда. Я не знай, кто есть ты, черт побери! — Слова с трудом продирались сквозь его стиснутые зубы. — Никто не может сметь приходить сюда, когда темно. Тебя посылайт Фуллартон, ты хочешь узнавать, какие есть мои седла для верблюд. — Курт перевел взгляд на меня. — Мои люди сказал, ты уже там был. Если хочешь работать здесь, ты не можешь ходить туда, ни один раз. Понятно?

И тут меня прорвало. Чертям в преисподней не снилась такая буря. Мой бедный приятель выпучил глаза и скрылся в темноте, а я набросилась на Курта, я обозвала его всеми бранными словами, известными на этом свете, и заявила, что скорее снег устоит перед адским пламенем, чем я соглашусь выполнять его собачью работу. Лучше я десять раз умру. Не помня себя от ярости, я ворвалась в комнату, оглушительно хлопнув драгоценной дверью, с которой Курт велел обращаться, как с хрустальной вазой, и в секунду собрала свои скудные пожитки.

Курт онемел от изумления. Он понял, что укусил не за то место, вонзил жало слишком глубоко. Алчный огонек потух в его глазах. Он потерял рабочую скотину, лишился рабыни. Но Курт был слишком горд, чтобы извиняться, и на следующий день рано утром я ушла в гостиницу.

Маршрут путешествия

Глава 2

На первом этаже гостиницы размещались четыре заведения для тех, кто хотел поесть, выпить и развлечься. Закусочная, где я обслуживала постоянных посетителей: рабочих, питавшихся по талонам, поденщиков со скотоводческих ферм, белых и полукровок; аборигенов, которые иногда заглядывали вечером, разменивали только что полученный чек на две сотни долларов и уходили утром почти без копейки. Но, как ни легко было обирать аборигенов, их встречали неласково, и они редко приходили в закусочную. Рядом находилась гостиная с баром для туристов и завсегдатаев рангом повыше, хотя посетители гостиной и закусочной постоянно заглядывали друг к другу. По соседству — бильярдная, куда аборигенов пускали, не скрывая недовольства, и буфет — безвкусно обставленная комната, отгороженная от остальных помещений, где пили полицейские, поверенные, адвокаты и другие представители высшего общества белых. Сюда чернокожих не пускали совсем. Никто не ссылался ни на какие законы или установления, но правило соблюдалось неукоснительно под предлогом, что «гости должны быть одеты как полагается» и т. п. Клиенты со стажем называли эту комнату «баром педиков». Но у нас все-таки не было «Собачьей дыры», как в большинстве пивных Северной территории [4]. «Собачья дыра» — это маленькое окошко в задней стене, где продают спиртное аборигенам.

Я жила в продуваемом насквозь закутке с цементным полом в задней части гостиницы, где в моем распоряжении была алюминиевая кровать, застланная грязным покрывалом омерзительного розового цвета. В письмах домой я бодро рассказывала, как учусь приручать животных, используя в качестве подопытных кроликов гигантских тараканов, которых держу в повиновении с помощью длинного кнута, но из опасения, как бы в один прекрасный день они не восстали, соблюдаю осторожность и не кладу голову им в пасть. Но за моими шутками скрывалось нараставшее уныние. Раздобыть верблюдов или просто разузнать что-нибудь о верблюдах оказалось гораздо труднее, чем я думала. К этому времени мои планы стали широко известны, и мужчины за столиками не отказывали себе в удовольствии осыпать меня градом насмешек и заодно сообщать кучу бесполезных и неверных сведений, которых вполне хватило бы на солидное собрание курьезов. Вдруг оказалось, что каждый встречный — знаток верблюдов.

Сейчас уже незачем рыться в пыльных фолиантах, чтобы уразуметь, почему некоторые самые пылкие феминистки мира вышли из рядов женщин, которые в годы своего становления надышались бодрящим воздухом под голубым небом Австралии, а потом упаковали чемоданы из кенгуровой кожи и поспешно отправились в Лондон, Нью-Йорк или еще куда-нибудь, где неестественная мужественность их душ, исполосованных боевыми шрамами, постепенно улетучилась как ночной кошмар под лучами восходящего солнца. Тот, кто работал в Алисе, в баре с вывеской «Только для мужчин», поймет, что я хочу сказать.

Некоторые мужчины толклись у дверей еще до открытия и после двенадцати часов возлияний, когда подходило время закрывать заведение, неохотно уходили, часто на четвереньках. У других были свои постоянные часы, постоянные столики, постоянные друзья и постоянный набор нескончаемых рассказов, которыми они обменивались, привычно вздыхая и смеясь в одних и тех же местах. Некоторые забивались в угол и сидели в одиночестве, мечтая неизвестно о чем. Среди посетителей встречались свихнувшиеся и злобные люди, но иногда, как редчайшая драгоценность, дружелюбные, готовые прийти на помощь и пошутить. К девяти вечера некоторые хлюпали носами, оплакивая несбывшиеся надежды, упущенные возможности и упущенных женщин. Из глаз мужчин текли слезы, я похлопывала их по рукам, лежащим на стойке, и говорила: «Ну-ну, не стоит», а они, не произнося ни слова, не отдавая себе отчета в том, что делают, мочились тут же, где сидели.

Чтобы отчетливо представить себе, как возник в Австралии культ женоненавистничества, нужно пробиться назад сквозь двухсотлетнюю толщу истории белой Австралии и с кучкой жестоко измученных, скулящих каторжников высадиться на берегу «обширной коричневой страны». На самом деле высадка происходила на зеленом берегу довольно привлекательной страны, которой еще только предстояло стать обширной коричневой пустошью. Колонистам, разумеется, жилось несладко, но они научились объединять свои усилия и, расчистив отведенный им участок земли, частенько, если оставались силы, вырывались на запретный простор и отправлялись искать лучшую долю. Люди эти отличались упорством, и терять им было решительно нечего. К тому же алкоголь притуплял боль от неизбежных ударов судьбы. Однако в сороковые годы прошлого столетия переселенцы начали сознавать, что им чего-то недостает: овец и женщин, как они вскоре поняли. Овец они привезли из Испании — гениальный ход, благодаря которому Австралия появилась на экономической карте мира, а что касается женщин, то их вербовали в приютах для бедных и в сиротских домах Англии, грузили на корабли и доставляли в Австралию. Поскольку их вечно не хватало (я имею в виду женщин), легко себе представить, с какой яростью обезумевшая толпа мужчин устремлялась к сиднейскому причалу, когда подходил корабль с отважными девицами на борту. Одного столетия, конечно, недостаточно, чтобы вытравить этот травмирующий опыт из сознания австралийцев, поэтому отношение к женщине как к добыче до сих пор сохраняется и подогревается в каждом австралийском баре, особенно в глухих уголках страны, где образ австралийца — настоящего мужчины! — по-прежнему окружен немеркнущим ореолом. Хотя те, кто сейчас воплощают этот образ, начисто лишены привлекательности. Современный австралиец — скучный человек, он полон предрассудков, склонен к фанатизму, а главное, он груб и жесток. Никакие радости жизни, кроме драк, стрельбы и пьянок, ему недоступны. Дружить он готов с каждым, кого не считает итальяшкой, исконно местным, только что приехавшим, темнокожим, аборигеном, негром, косоглазым, жидом, китаезой, япошкой, лягушатником, фрицем, коммунистом, педиком, ну и конечно, он не станет дружить с бабой, с зеленым юнцом и с бывшим заключенным.

Как-то вечером один из завсегдатаев шепнул мне:

— Слушай, девушка, ты лучше поберегись, здешние парни тебя выбрали: хотят изнасиловать, у нас так заведено. Зря ты с ними любезничаешь.

Меня будто обухом по голове ударили. Единственное, что я себе позволяла, это мимоходом похлопать кого-нибудь по плечу, помочь случайно забредшему калеке или молча выслушать очередную жуткую исповедь очередного неудачника. Впервые за все это время я по-настоящему испугалась.

Однажды я заменяла кого-то в буфете. Среди шести-восьми посетителей было двое полицейских, все спокойно сидели и пили. Внезапно в буфете появилась пьяная старуха аборигенка с растрепанными волосами, она остановилась перед полицейским, и из ее рта посыпались ругательства и непристойности. Высокий плотный полицейский схватил старуху и ударил головой о стену.

— Заткнись и убирайся, карга черномазая! — заорал он.

Пока я боролась с параличом, сковавшим мои руки и ноги, пока пыталась перепрыгнуть через стойку, чтобы вступиться за женщину, полицейский уже доволок ее до двери и вышвырнул на улицу. Никто из посетителей не шелохнулся, все невозмутимо вернулись к своим бокалам, перекинувшись несколькими язвительными шуточками насчет идиотизма черномазых. В тот вечер я воспользовалась благоприятной минутой и всплакнула, спрятавшись за стойкой. Но плакала я не от жалости к себе, а от бессильного гнева и отвращения.

Тем временем Курт одолел свою гордыню и, заходя в бар, каждый раз уговаривал меня вернуться. Глэдди, с которой я виделась гораздо охотнее, тоже заходила меня проведать и под разными предлогами советовала соглашаться. Через два-три месяца, когда я скопила немного денег, предложение Курта вновь показалось мне если не привлекательным, то во всяком случае заслуживающим внимания. Я не сомневалась, что учиться лучше всего у Курта, и будь я уверена, что смогу примириться с его обращением, о другом учителе я бы и не мечтала. Приходя в бар, Курт вел себя безупречно и постепенно убедил меня, что я совершила тактическую ошибку.

Для начала я стала проводить у Курта свои свободные дни, ночевала я по настоянию Глэдди у них в доме и рано утром уходила на работу. После одной из таких отлучек кто-то нанес мне удар, от которого я не смогла оправиться.

Я вернулась в свою каморку на рассвете и увидела аккуратную кучку экскрементов, почти любовно свернувшихся калачиком у меня на подушке. Будто там и было их настоящее место. Будто именно на моей подушке они обрели наконец желанное пристанище. У меня появилось идиотское ощущение, что я должна им что-то сказать, иначе они сочтут меня вором, тайком проникшим в чужую комнату. Ну хотя бы: «Простите, вы, кажется, ошиблись койкой». Минут пять я глазела на кучу, открыв рот и держась за дверь. Мое чувство юмора, уверенность в себе и вера в человечество не выдержали такого испытания. Я предупредила об уходе и убежала со всех ног к Курту, Глэдди и их верблюдам — в мир, где еще не все окончательно сошли с ума.

После этого происшествия даже суровость Курта показалась мне вполне терпимой. Тяжелая физическая работа на свежем воздухе и под горячим солнцем, заботы о верблюдах и общество Глэдди помогали мне с надеждой смотреть в будущее. К тому же Курт при всем своем жестокосердии временами бывал даже вежлив. А учитель он был превосходный. Сама я ни за что не стала бы проделывать с верблюдами то, что заставлял меня проделывать Курт, но. он никогда не перебарщивал, поэтому я сохраняла уверенность в себе. И в результате стала бесстрашной. Верблюды могли вести себя как угодно, я их не боялась. А если за все это время я не получила ни одного тяжелого увечья, то этим я обязана своим ангелам-хранителям, уму Курта и поразительному везению. Курт был доволен моими успехами и начал понемногу открывать мне тайны своего ремесла.

— Помни, всегда смотри за животной, смотри день и ночь и понимай, что он думает. И всегда, всегда делай раньше, что нужно для верблюд, а потом для тебя.

Каждый из восьми верблюдов Курта обладал ярко выраженной индивидуальностью. Матрона Бидди, знатная дама верблюжьего царства, глубоко презирала всех представителей рода человеческого; молодая аристократка Миш-Миш была вспыльчива и тщеславна; симпатяга Хартум страдал тяжелым нервным расстройством; стоик Али был типичным клоуном-меланхоликом; бедная старушка Фахани давно выжила из ума; отсталый ребенок Аба переживал трудности переходного возраста; Бабби без конца откалывал шутки и дурачился. А Дуки родился царем верблюдов. Я любила их всех как своих собратьев. Я узнала о верблюдах бесконечно много и постоянно узнавала что-то новое. Они продолжали изумлять и восхищать меня вплоть до самого последнего дня, когда я оставила своих четырех верблюдов на берегу Индийского океана. Я проводила час за часом, не спуская с них глаз, смеялась над их гримасами, разговаривала с ними, гладила их. Верблюды поглощали все мои мысли и те крохи свободного времени, какие у меня оставались. По вечерам, когда Глэдди и Курт смотрели телевизор, я предпочитала стоять около залитого лунным светом загона, слушать, как верблюды жуют жвачку, и вести с ними задушевные разговоры, увы, односторонние. И пока продолжался этот роман, я не очень беспокоилась о предстоящем путешествии, меня вполне устраивало, что я вижу свет в конце длинного-предлинного туннеля.

Курт продолжал громко ругать меня, если я делала что-нибудь не так, но я сносила его брань с легкостью, она даже доставляла мне своего рода удовольствие, потому что взбадривала, изничтожала мою природную лень и заставляла схватывать на лету его уроки. Зато если Курт изредка выражал одобрение или снисходил до улыбки, я испытывала такое глубокое удовлетворение, я так гордилась собой, что об этом невозможно рассказать. Похвала из уст мастера стоила многих сотен слов, оброненных профанами. До меня тоже было много счастливых рабов.

Ферма Курта каким-то чудом примостилась среди первобытных скал и, казалось, вот-вот рухнет в бездну. Ее чопорность, ее угрюмая одинокость особенно выразительно оттеняли фантастическую красоту и жизнеутверждающую силу окружающих гор и долин. Но чтобы ощутить свое родство с этими горами и долинами, надо досыта наглотаться пыли, не раз и не два задохнуться в волнах гудящего от зноя воздуха и дойти до умопомрачения от вездесущих австралийских мух; надо изумиться простору этой страны и почувствовать свое ничтожество перед лицом ее первобытного ландшафта, где горы торчат из земли будто кости какого-то чудовищного скелета. Надо заново пережить все потрясения, выпавшие на долю этого материка в незапамятные времена, надо увидеть воочию просторы австралийского захолустья, его безлюдье и ступить на одряхлевшую землю неодолимых пустынь, раскинувшихся под бесконечным голубым небом. Смешно говорить, что с каждым днем во мне крепло и росло чувство свободы, смешно, потому что я жила у Курта на положении рабыни, но, когда бродишь среди древних валунов или идешь по высохшему руслу реки, где каждый камушек заигрывает с лунным светом, все кажется достижимым, все обиды забываются, все сомнения исчезают.

Я работала от зари до зари, а частенько и дольше, семь дней в неделю. Иногда Курт объявлял выходной, иногда на один день закрывал туристскую станцию из-за дождя, но и тогда что-то надо было починить или убрать. Я начала понимать, что Курт относится ко мне, как к верблюду, которого взялся приручить. Он, например, не разрешал мне носить туфли, и я очень мучилась, пока кожа у меня на ногах не огрубела настолько, что я безбоязненно наступала на колючки, похожие на шелуху мускатного ореха размером в полдюйма. Но бывали ночи, когда я не могла сомкнуть глаз, потому что распухшие, исколотые, гноящиеся ноги отчаянно болели. Мои возражения Курт воспринимал как нарушение установленного порядка, да и гордость мешала мне жаловаться слишком часто. Я сама заточила себя в темницу и была вынуждена терпеть все измывательства своего тюремщика. Когда мои ноги наконец почернели, огрубели, растрескались и покрылись мозолями, Курт разрешил мне надеть сандалии. Он еще почему-то любил смотреть мне в рот во время еды.

— Ешь, девушка, ешь, — приговаривал Курт, глядя, как я поглощаю невероятное количество пищи. — Тебе надо много сил.

Еще бы! Курт, точно ястреб, не спускал с меня глаз и сурово карал за малейшую провинность, но кормил и похлопывал по плечу, если бывал мной доволен. Он лепил из меня, будто из пластилина, послушного раба, не способного поднять руку, огрызнуться или плюнуть на хозяина.

С Глэдди я искренне подружилась, нас сближал общий враг и симпатия к тем, кто жил вдоль высохшего русла реки. Без Глэдди я просто не смогла бы столько времени продержаться у Курта. Глэдди работала в городе прежде всего потому, что ей не хотелось целый день находиться рядом с мужем, а кроме того, Курт постоянно ворчал и жаловался, что им не хватает денег. Туристская станция отнюдь не процветала, хотя могла бы процветать, и связано это было с двумя обстоятельствами: с давней враждой между Куртом и Фуллартоном, подкупавшим, как утверждал Курт, водителей туристских автобусов, чтобы они привозили туристов к нему, а не к Курту, и с заморской манерой Курта грубо и презрительно разговаривать с теми, кто к нему все-таки приезжал.

— Эй ты, идиот несчастный, что торчишь у этот забор? Турист проклятый, ты, может быть, черт побери, не знаешь, как читать? Мы сегодня не есть открыты. Ты думаешь, черт побери, у нас тут нет выходной день или что?

Курт не вызывал у меня симпатии, но эта его черта мне нравилась. Не считая общего дела — верблюдов, я была с ним заодно, только когда он поносил отвратительное племя туристов, которых называл террористами. Но если Курт бывал не в духе, он переносил свое раздражение на всех и вся, включая хлеб с маслом. Что было единственным признаком цельности его натуры. За месяцы совместной жизни наши отношения переросли почти в дружбу, и произошло это, видимо, потому, что я, как и большинство недальновидных людей среднего класса, ошибочно полагала, что стоит только до конца понять душу другого человека, как тут же обнаружится, какой он славный, но Курт в конце концов выбил эту дурь у меня из головы. К душе Курта лучше было не прикасаться. Однако в ту пору, повинуясь законам своего собственного развития, я была одержима желанием понять этого человека, глубоко чуждого людям моего круга, пока не убедилась, что всепонимание и всепрощение плохи тем, что не оставляют места для ненависти.

Сейчас, когда я сравнительно спокойно вспоминаю об этом времени, мне грустно, что Курт превратил свою жизнь в ад, потому что мне он подарил чудесные часы: длинные мирные прогулки среди дикой природы, уроки езды на верблюдах вниз по высохшему руслу реки. Я сидела без седла, земля мчалась мне навстречу и расстилалась под тяжело ступавшими ногами верблюда. Я не знаю, какими словами рассказать об этой радости. Обычно я взбиралась на спину молодого верблюда Дуки. Он был моим любимцем и любимцем Курта тоже, как я подозревала. Когда приручаешь верблюда, начинаешь чувствовать к нему особую привязанность, потому что, пока испуганный, неуправляемый зверь — тысяча фунтов волнений и неприятностей — постепенно превращается в животное, исполненное совершенства, ты живешь в постоянном страхе, в постоянном напряжении и трудишься, трудишься и трудишься. Мои чувства были особенно обострены, так как я тоже проходила курс приручения — мы с Дуки были в одной упряжке, мы оба подвергались тяжким испытаниям.

В обращении с животными Курт страдал одним недостатком: когда он выходил из себя, его жестокость не знала границ. Хорошо известно, что верблюдам нужна твердая рука, что за каждым проступком должен следовать суровый выговор и несколько звонких затрещин, но Курт почти всегда перегибал палку. Особенно жестоко карал он молодых верблюдов. Вскоре после переезда к Курту я впервые была свидетельницей его зверства. Дуки попытался ударить Курта ногой, в ответ Курт пятнадцать минут бил его цепью, по-моему явно стараясь сломать Дуки ногу. Я ушла в дом к Глэдди и не могла произнести ни слова. Два дня я не разговаривала с Куртом, не потому, что хотела его наказать, — я смотреть на него не могла, не то что разговаривать. В первый и единственный раз за все время, что мы провели вместе, Курт пожалел о содеянном. Он испугался, что опять меня потеряет. Тем не менее приступы безудержной злобы повторялись снова и снова, и все мы, включая верблюдов, понимали, что они неизбежны, что их нужно просто претерпеть, как и многое другое.

В первые месяцы меня часто охватывало такое отчаяние, что я готова была уложить вещи, признать свое поражение и вернуться домой. Но Курт сделал необычайно ловкий ход и полностью отрезал мне путь к отступлению. Он предложил мне свободный день, и я приняла это вознаграждение с благодарностью, хотя и заподозрила недоброе. Я не сомневалась, что такой подарок сделан неспроста. Курт сказал несколько лестных слов о моей работе и объявил, что хочет изменить условия нашего соглашения. Я должна отработать у него восемь месяцев, потом два-три месяца он будет помогать мне изготовлять седла и упряжь и готовиться к путешествию, а потом позволит взять даром любых трех своих верблюдов с обещанием вернуть их после окончания путешествия. Это звучало настолько заманчиво, что я не поверила ни единому слову. Я прекрасно понимала, что он лжет, но пренебрегла голосом разума, потому что вера была мне нужнее разума. Я посмотрела Курту в глаза, где ярким пламенем горела алчность, и приняла предложение. Мы заключили джентльменское соглашение. Курт не хотел подписывать никаких бумаг, он заявил, что это не в его правилах, хотя все хорошо знали, и я лучше всех, что Курт отнюдь не джентльмен. Он застал меня врасплох, но у меня была одна-единственная возможность вдохнуть жизнь в свою мечту: остаться у Курта.

Я часто говорила Курту, что люблю ворон, в них, по-моему, удивительно сочетаются беспредельное своеволие и изощренное умение приспосабливаться. Мне очень хотелось иметь ворону. Это желание не так эгоистично, как кажется. Если соблюдать осторожность, птенца можно выкрасть из гнезда, не обеспокоив его братьев и сестер и не причинив горя родителям. Вороненка приучают подлетать и подходить за кормом, и скоро он настолько привязывается к хозяину, что не нужно ни сажать его в клетку, ни подрезать ему крылья. Птица проводит с человеком безоблачное детство, а повзрослев, приглашает домой своих диких подружек, угощает их чаем, устраивает для них вечеринки и в конце концов оставляет хозяина ради вольной жизни среди сородичей. Дружба эта хороша тем, что, когда она обрывается, никто не в обиде. Курт, не колеблясь, сказал, что достанет мне птенца, будто всю жизнь только и делал, что охотился на ворон. Для начала мы решили понаблюдать за птицами, гнездившимися по соседству с высохшим руслом. В эвкалиптовой рощице, футах в сорока вверх по реке, вороны выкармливали несколько выводков вечно голодных, пронзительно орущих птенцов. Однажды в жаркий полдень, когда все живые существа дремали или спали, серый журавль, сморенный духотой, прикорнул на дереве напротив вороньего гнезда. Одна из ворон, о чем-то негромко болтавшая сама с собой, видимо, соскучилась, она взлетела и опустилась на ветку чуть ниже ничего не подозревавшей птицы. Потом перескочила на ту ветку, где сидел журавль, и с невинным видом начала тихонько, бочком подбираться к непрошеному гостю. Оказавшись рядом с заснувшим журавлем, ворона пронзительно каркнула и захлопала крыльями. Журавль встопорщил перья и взмыл в воздух футов на шесть — бедняга не сразу понял, как зло над ним подшутили, и с трудом пришел в себя. Мы чуть не лопнули от смеха и, когда наконец успокоились, решили начать с гнезда этой вороны.

Мы снарядились в путь по всем правилам: веревки, верблюды, бутерброды. Курт уверял, что без труда залезет на дерево и доберется до гнезда. Однако несколько его попыток кончились неудачей, он прекрасно видел четырех птенцов, но не мог к ним подобраться. После очередного поражения Курт, дергаясь, будто марионетка, съехал вниз по гладкому стволу и заявил, что вместо операции «А» он осуществит операцию «Б».

— Не надо, Курт. Зачем нам четверо воронят, они все погибнут, если вы собьете гнездо.

— Чепуха. Гнездо есть легкий, он будет лететь тихонько. И ветка будет мешать падать. И какой есть твой дело? Ты хочешь ворона, да или нет?

Я не смогла переубедить Курта. Он перекинул веревку через сук, рванул изо всех сил, и на землю полетели сук, ветка с гнездом и два мертвых птенчика, третий умер у меня на руках, а у четвертого оказалась сломанной лапка.

Я возвращалась домой верхом на Дуки, птенчика Ахнатона, укутанного в подстилку из гнезда, я засунула под рубашку. Курт ехал позади и не видел, что я плачу.

Примерно в это время произошло два важных события, немного скрасивших мою суровую жизнь. Сестра прислала мне палатку, я поставила ее по другую сторону холма, У которого прилепилась ферма Курта, и почувствовала себя чуть более независимой. И я подружилась с соседями. Это были гончары и кожевники, закоренелые хиппи с привлекательными замашками бунтарей, люди дружелюбные и гостеприимные, говорившие на языке, который я уже почти забыла. Они жили в единственном доме в Алисе, естественно вписывающемся в окружающий пейзаж, и этот полуразрушенный старый каменный дом, спрятавшийся среди холмов — ферма Бассо, как его здесь называли, — внушал мне такое же горячее чувство симпатии, как и его обитатели. Полли и Джофф со своим новорожденным ребенком располагались в одном конце дома; Деннис, Мэлина и двое маленьких сыновей Денниса — в другом. Мэлина, бледноко-жая рыжеволосая шотландка, изготовляла великолепные горшки, но все ее тело было покрыто трофическими язвами, искусано насекомыми и изъедено сыпью от страшной жары. В отличие от нас ей было трудно радоваться жизни в пустыне.

Я проводила у новых знакомых все свободное время: слонялась вокруг дома в своем одеянии пекаря, болтала, смеялась, смотрела, как Полли шьет, или колдует над куском кожи, или меняет пеленки своей дочери, никогда не повышая голоса и не жалуясь на усталость. У Полли были золотые руки. Она украшала кожаные сумки своей работы не тиснением, а тончайшим, изощренным узором необычайной красоты, ей очень хотелось научить меня этому искусству. К сожалению, я не обладала ни ее терпением, ни ее ловкостью, ни ее талантом; изрядно попотев, я с большим трудом сшила две довольно милые сумки из козлиной шкуры, но они оказались Совершенно бесполезными во время путешествия. И все-таки год спустя, когда я занялась наконец подготовкой снаряжения, уроки Полли очень мне пригодились.

На ферме Бассо у меня появился постоянный круг друзей. Каждый вечер я выкраивала час или два, чтобы посидеть с ними за кружкой чая, отмахиваясь от насекомых-самоубийц, слетавшихся к лампам; я жаловалась на Курта или просто болтала с одним-двумя на редкость отзывчивыми и дружелюбными жителями Алис-Спрингса. Но к этому времени я уже начала остерегаться посторонних. Я стала более замкнутой и редко чувствовала себя непринужденно, особенно меня угнетала процедура знакомства: в ту минуту, когда меня представляли, я невольно переставала быть сама собой и превращалась в человека с вывеской на груди. «Познакомься, это Робин Дэвидсон, она собирается пересечь Австралию на верблюдах». Услышав эти слова, я была вынуждена вести себя соответственно, ничего иного мне не оставалось. Так я попала в ловушку. Так начал создаваться ненавистный мне образ «Женщины с верблюдами», который нужно было уничтожить уже тогда в самом зародыше.

Здесь же, в доме Бассо, однажды ясной прохладной ночью мне в первый и единственный раз в жизни явилось видение. Посреди наших обычных разговоров я отставила кружку с чаем и вышла из дома. Прямо перед собой я увидела трех призраков: сквозь ветви лимонных деревьев на меня смотрели три верблюда в великолепной упряжи бедуинов. Один из верблюдов — белый — легким, неторопливым шагом двинулся в мою сторону. Наверное, это видение было пророческим, увы, мои и без того натянутые нервы не выдержали. Я помчалась бегом к своей палатке, но, пробежав полмили, свалилась в канаву и в полубессознательном состоянии, укрытая лишь узорами инея, пролежала там, как бревно, весь остаток ночи. Утром мне показалось, что у меня под черепом работает самосвал и кто-то все время переключает скорость. За эти долгие месяцы у меня появилась странная способность видеть верблюдов в любом предмете, на который я смотрела дольше трех секунд. В раскачивающихся ветках мне чудились морды верблюдов, жующих жвачку, в столбах пыли — скачущие верблюды, в бегущих облаках — лежащие. Я понимала, что мой хрупкий разум не выдерживает, что я стала одержимой, дошла до предела, и меня это слегка беспокоило. Не знаю, замечали ли мои друзья, что со мной творится, но так или иначе они помогли мне прожить это трудное время и не сойти с ума; только благодаря им я сохранила связь со своей прошлой жизнью и не разучилась смеяться.

В моей палатке было не очень-то уютно под палящими лучами нещадного солнца, но она была моя, это было мое личное жизненное пространство. Ахнатон с важным видом забирался в палатку на заре, теребил Дигжити, пока она, рассердившись, не поднималась с подстилки, потом стаскивал одеяло с моего лица, поклевывал тихонько мои уши и нос и каркал, требуя, чтобы я встала, — он знал, что я должна его накормить. Ахнатон был ненасытен. Уму непостижимо, как в него влезало столько мяса. Когда подходило время идти на работу, он садился ко мне на плечо или на шляпу и сидел, не шелохнувшись, пока мы с Дигжити карабкались вверх по склону холма, но, как только показывалась ферма, лежавшая у наших ног, будто поддельный изумруд, Ахнатон расправлял крылья и планировал на крышу дома. Никогда я не ощущала полнее радость полета и ради этих минут готова была терпеть нахальное поведение птенца и его неизлечимую клептоманию.

Я наливала в ведро подслащенное молоко для верблюжат, и тут же Дигжити, не раздумывая, подпрыгивала на шесть футов в высоту и вцеплялась в длинную шею любого верблюда, осмелившегося покуситься на то, что она считала своим завтраком, а вороненок, будто ястреб, обрушивался на верблюдов сверху. Ахнатон раздражал Дигжити, она с удовольствием прикончила бы наглеца, если бы не понимала, что этого нельзя сделать без моего разрешения. В конце концов она смирилась с его существованием и, хотя по-прежнему недолюбливала вороненка, позволяла ему даже сидеть у себя на спине во время наших прогулок, что вороненку страшно нравилось: он о чем-то тихонько беседовал сам с собой, что-то тихонько напевал, любовно чистил свои иссиня-черные блестящие перышки, нисколько не заботясь о Дигжити, и только изредка поклевывал собаку, чтобы заставить ее двигаться быстрее. Впервые в жизни общество животных доставляло мне больше радости, чем общество людей. Люди смущали меня, я робела и не доверяла никому из себе подобных. Мне казалось, что все на свете ополчились против меня. Я не понимала, что со мной делается, не догадывалась, что сама посадила себя за колючую проволоку и разучилась понимать шутки, — я не знала, что страдаю от одиночества.

Моя палатка, к несчастью, погибла. Однажды ночью, когда я крепко спала, разразилась жестокая буря с градом. На крыше палатки скопилось так много градин, что она лопнула, и ледяной водопад обрушился на меня, Дигжити и Ахнатона. Мне пришлось вернуться к Курту, и наши отношения снова обострились. Курт без конца жаловался, что ему не хватает денег, и я договорилась в городском ресторане, что буду работать у них несколько вечеров в неделю. Работа была неприятная, но она давала мне возможность побыть среди людей и перекинуться шуткой с кем-нибудь из судомоек или поваров. А в награду умирать от усталости весь следующий день. Курт становился все более свирепым и ленивым, большая часть повседневных забот лежала теперь на моих плечах, и оказалось, что я вполне в состоянии с ними справиться. Меня это устраивало хотя бы потому, что Курт больше не делал мне тысячу замечаний в минуту.

Но однажды Курт объявил, что я должна вставать на два часа раньше и приводить верблюдов домой. Я уставилась на него, не веря своим ушам, и во второй, правда последний, раз в жизни дала Курту отпор:

— Ах ты, мерзавец! — чуть слышно проговорила я. — Ах ты мерзавец из мерзавцев, как ты смеешь мне это предлагать?

Я уже проработала у Курта восемь месяцев, день расплаты, когда он, по уговору, должен был начать помогать мне, неотвратимо приближался. И Курт затягивал петлю все туже и туже в надежде, что я не выдержу и уйду по своей воле. Он изощрялся в бесчисленных придирках, от чего у меня только крепла решимость не поддаваться ему. Но сейчас из-за усталости я не совладала с собой. Курт замолчал, будто у него отнялся язык, но, когда я через час вернулась, лицо у него было смертельно бледное, а губы сжаты в тонкую полоску.

— Ты будешь делать в точности, как я сказал, или ты будешь убираться вон, — прошипел он, схватил меня обеими руками и стал трясти так, что у меня зубы застучали.

На следующий день, не помню как, я ушла от Курта. Я поставила крест на верблюдах и на всех своих мечтах. Но продолжала изумляться собственной слепоте: столько месяцев Курт водил меня за нос, как глупенькую девочку!

Несколько дней я в тоске ходила по дому своих друзей, часами плакала и била себя в грудь. А потом вспыльчивый старик Саллей Махомет предложил мне работу, он стал моим другом, моим наставником и спасителем. Саллей сказал, что человек, ухитрившийся так долго ладить с Куртом, заслуживает награды, и немедленно подписал обязательство, согласно которому, проработав у него два месяца, я получала двух из его диких верблюдов. Больше всего мне хотелось броситься ему на шею и покрыть его лицо благодарными поцелуями или пасть к его ногам и тысячу раз сказать спасибо, но я боялась, что моя горячность не приведет Саллея в восторг. Мы скрепили договор рукопожатием, и в моей жизни началась новая эра.

Саллей проявил безрассудную щедрость: он прекрасно понимал, что я вряд ли могу быть ему хорошим помощником. Он услышал о моих бедах от одного знакомого, приехавшего из Брисбена, — от погонщика, который впервые после экспедиций, предпринятых в пору освоения Австралии, дважды пересек центральную часть материка с тремя собственными верблюдами. В то ужасное лето он тоже работал у Саллея. Может быть, виной тому была непереносимая жара в нашей рабочей палатке, может быть, ядовитые змеи, которые то и дело появлялись из-под полога и ползали по травяному полу, может быть, москиты Длиной в дюйм, высасывающие по ночам всю кровь и доводившие до анемии, а может быть, просто каждый, кто Долго работает с верблюдами, неизбежно становится психопатом. Так это или нет, только я ухитрилась поссориться даже с Деннисом, а уж он-то с такой готовностью всегда приходил мне на помощь, но в то лето наши злобные выкрики часто сотрясали горячий влажный воздух. Никакими силами я не могла избавиться от благоприобретенной способности возбуждать в людях неприязнь.

Живя у Курта, я постигла многие тонкости обращения с верблюдами. Саллей и Деннис обучили меня азам: верблюд может убить человека и с удовольствием сделает это, если представится подходящий случай. Благодаря постоянным тревожным окрикам Денниса «Осторожно! Берегись!» и инстинктивному стремлению Саллея защитить слабого — женщина в любых обстоятельствах оставалась для него существом слабым — я жила в постоянном страхе, возраставшем еще из-за того, что часто делала грубые ошибки и стеснялась этих двух мужчин. Верблюды награждали меня тумаками всеми доступными им способами и не раз пытались затоптать; однажды дикий верблюд взбрыкнул, и я упала, защемив голень между седлом и деревом. У верблюдов есть излюбленный прием: когда они хотят сбросить нежеланного седока, они стараются ударить его о сук или содрать со спины, зацепив за подходящую ветвь дерева, или ложатся и начинают кататься по земле. Я была не очень хорошим наездником, и мне не хватало физических сил, чтобы справляться с верблюдами. Я чувствовала себя беспомощной и неуклюжей.

Саллей научил меня множеству необычайно важных вещей: как с помощью веревки связать верблюда, как вырезать и острогать носовой колышек [5] из дерева с белой древесиной или из австралийской акации, как нарастить веревку, как укрепить седло на спине верблюда — все эти бесценные маленькие хитрости, а их было великое множество, действительно помогли мне выжить, когда я шла с верблюдами по пустыне. Саллей был неисчерпаемым кладезем таких премудростей. Он возился с верблюдами всю свою жизнь и хотя относился к ним не только без нежности, но и, по моим мягкосердечным меркам, достаточно сурово, он был лучшим верблюжатником в Алисе. Саллей знал о верблюдах все, и какая-то частица этих знаний, вложенных им в мою голову, всплывала во время путешествия у меня в памяти, когда я меньше всего этого ожидала. Я познакомилась с Айрис, женой Саллея, она обладала удивительным чувством юмора, терпким и беспощадным, и с ее помощью я научилась смеяться над своими бедами. По характеру Айрис была полной противоположностью Саллею и прекрасно его дополняла. Это были два самых приятных человека из всех, кого я встретила в богом забытой дыре, именуемой Алис, я люблю их, уважаю и восхищаюсь ими до сих пор. И я им бесконечно благодарна.

Однажды днем я спала, плавая в луже пота на своей узкой кровати, и вдруг проснулась с жутким ощущением, что на меня кто-то смотрит. Я подумала, что к нам забрел кто-нибудь из Алиса и польстился на мою одежду, но поблизости никого не было. Я снова легла, хотя неприятное чувство осталось. И тут, подняв глаза, я увидела сквозь двухдюймовую дыру в крыше палатки голубую бусину глаза Ахнатона, сначала правого, потом левого, — Ахнатон пристально меня разглядывал. Я бросила в него туфлю.

Но больше всего Ахнатон допекал меня воровством. Если я собиралась почистить зубы, он усаживался на дерево с моей зубной щеткой и выпускал ее из клюва, только когда я уставала кричать и размахивать кулаками. То же самое происходило с чайной ложкой в ту минуту, когда я присаживалась к столу с сахарницей и чашкой чая.

Я спала в маленькой подсобной палатке в виде конуса, привязанной за верхний конец к длинной ветке дерева футах в шести над землей. Из-за невыносимой жары я лежала, обычно наполовину высунувшись из палатки, прямо под веткой. Однажды на заре Ахнатон принялся, как обычно, меня будить, но я устала от этой игры — вороненок прекрасно мог сам добыть себе пропитание, и, по-моему, ему уже давно пора было оставить в покое приемную мать. Несколько минут Ахнатон безуспешно пытался заставить меня встать, я бранилась и кричала, чтобы он убирался ко всем чертям и сам позаботился о завтраке, тогда Ахнатон сел на злосчастную ветку, прошел по ней до нужного места, старательно прицелился и выпустил белую струйку прямо мне в лицо.

Я провела в Алисе почти год и изменилась до неузнаваемости. Мне казалось, что я жила здесь всю жизнь, а то, что было со мной раньше, — сон, выдумка кого-то другого. Мои представления о реальном мире утратили четкость. Я начала понимать, что в моей жизни не осталось ничего, кроме верблюдов и сумасшедших, и мне захотелось повидать своих старых друзей. Время, проведенное на ферме Курта, перепахало мою душу: я стала недоверчивой, подозрительной, боязливой и в то же время злой и вспыльчивой, в любую минуту я готова была броситься на обидчика, посмевшего посягнуть на мое призрачное благополучие, даже если мне это только показалось. Хотя перечисление всех этих качеств звучит как порицание, мне было очень важно стать именно таким человеком и вырваться из жестких оков традиционного образа женщины, существа, с детства приученного быть милым, уступчивым, добрым, отзывчивым — чем-то вроде половой тряпки. Поэтому у меня были все основания благодарить Курта хотя бы за это, если уж не за все остальное. Мое тело оделось в броню, надежно защищавшую трусишку Робин. И конечно, я стала сильнее, но главное — у меня появилась хватка, настоящая бульдожья хватка. Я решила улететь на несколько дней домой, в Квинсленд, и повидаться с Нэнси, самым близким моим другом. В конце шестидесятых годов мы провели вместе, ничего не скрывая друг от друга, несколько тяжких и нудных лет в Брисбене и выдержали это испытание, сохранив тесную, нежную, преданную дружбу, возможную только между двумя женщинами, заплатившими за эту радость дорогой ценой. Нэнси была для меня эталоном, с которым я могла сверить то, чему научилась, то, что пережила. Она была на десять лет старше меня и мудрее меня, и я знала, что она поймет мои тревоги и сомнения и поможет отделить главное от ерунды. Я очень ценила ее проницательность и теплоту, не говоря о многом другом. И как раз сейчас мне больше всего хотелось посидеть с ней за кухонным столом и наговориться досыта.

Я летела в маленьком самолете над нескончаемой безлюдной пуетыней Симпсона, смотрела вниз и неотступно думала о безрассудстве моих планов. Нэнси и ее муж выращивали фрукты на своей ферме среди гранитных холмов в Южном Квинсленде. О, пышная зелень влажного морского побережья! Как долго я здесь не была, каким тесным, замкнутым и путаным показался мне теперь этот маленький мирок.

Нэнси в первую же минуту заметила, как я изменилась, и мы каждое утро часами разговаривали за кофе, виски и сигаретами. К Нэнси съехалось много моих друзей, они изливали на меня потоки любви. А я развлекала их расхожими баснями и подлинными историями о легендарном Западе. Не знаю, какое лекарство могло быть полезнее поминутно раздававшегося смеха, прежнего, почти забытого смеха. За день до отъезда мы с Нэнси пошли погулять по холмам. Мы почти не разговаривали, но под конец Нэнси сказала:

— Роб, мне по-настоящему нравится твоя затея. Прежде я не понимала, чего ты хочешь, но на самом деле сдвинуться с места и сделать то, что для тебя важно, — необходимо каждому. Мне будет очень тебя недоставать, я буду о тебе беспокоиться, но, по-моему, это что-то настоящее, по-моему, ты молодчина. Нам с тобой нужно иногда пожить отдельно, разъединить руки, унестись неизвестно куда, конечно, это нелегко, но зато потом мы можем снова увидеться и поделиться всем, чему научились, даже если за время разлуки жизнь изменит нас так сильно, что нам будет трудно узнать друг друга.

В тот вечер мы устроили в сарае прощальный ужин, танцевали, пели и болтали до утра.

Нигде я не встречала людей, так прочно спаянных дружескими чувствами, как в некоторых узких кругах австралийцев. Отчасти это, наверное, связано со старым кодексом понятий о чести и товариществе; отчасти с тем, что у австралийцев остается время подумать друг о друге; отчасти с потребностью несогласных держаться вместе; отчасти с тем, что стремление обогнать соседа и во что бы то ни стало добиться успеха не является в Австралии общенациональным идеалом; отчасти с душевной щедростью, естественно развивающейся в этой единственной в своем роде стране бескрайних просторов, огромных возможностей и несложившихся традиций. Но какова бы ни была истинная причина, эта дружба бесценна.

Поездка домой восстановила мою веру в себя и в мою затею, я успокоилась., почувствовала себя уверенной и сильной, и мое отношение к задуманному путешествию как к незаконному ребенку моего воображения резко изменилось: я перестала терзаться сомнениями, есть ли в нем какой-нибудь смысл, и отчетливо увидела, как родилась эта идея и что за ней стоит.

Года за два до всех этих событий кто-то спросил меня: «Что для тебя главное в мире, где ты живешь?» Из-за случайного стечения обстоятельств я в то время три-четыре Дня не ела и не спала, может быть, поэтому вопрос глубоко задел и удивил меня. Я говорила около часа, и, когда кончила, стало ясно, что мой ответ вырвался непосредственно из подсознания: «Пустыня, чистота, огонь, воздух, горячий ветер, простор, солнце, пустыня, пустыня, пустыня». Я была изумлена, я не подозревала, что эти слова так много для меня значат.

Но была еще одна причина: я много читала об аборигенах и хотела совершить путешествие по пустыне, чтобы познакомиться с ними в естественной и привычной дли них обстановке.

А кроме того, мне прискучила жизнь, которую я вела, прискучило однообразие: я без энтузиазма искала работу то там, то здесь, бесцельно металась от изучения одной науки к другой, и меня уже мутило от собственного недовольства, ставшего болезнью моего поколения, моего пола и моего класса.

Так я приняла решение, повлекшее за собой множество других решений и поступков, о которых я тогда не имела ни малейшего представления. Я сделала выбор инстинктивно и осмыслила его только через некоторое время. Я никогда не относилась к своему путешествию как к опасному приключению или как к способу что-то доказать. Поэтому меня поразило, что само решение далось мне с таким трудом, что именно это было самым трудным, а все остальное потребовало уже только настойчивости, и сражаться с тиграми мне не пришлось — они оказались бумажными. На самом деле каждый человек может сделать все, что он решил сделать: сменить работу, переехать на новое место, развестись — все, каждый человек властен изменить свою жизнь, быть хозяином своей жизни, а дорога, движение к цели таят награду в себе самих.

Глава 3

Наконец настал день, когда я могла выбрать двух верблюдов. Я решила взять упрямую, но спокойную старуху чудачку Кейт и в пару к ней прелестную юную дикарку Зелейку. Саллей одобрил выбор и пожелал мне счастья. Друзья с фермы Бассо переехали в город и разрешили мне побыть в их опустевшем доме, пока его не продадут. Это был воистину подарок судьбы, потому что я получила как раз то жилье, какое нужно. Оно давало мне возможность выпускать стреноженных верблюдов на естественное, ничем не огороженное пастбище, где у них было вволю корма, и жить одной в собственном доме. Без посторонних.

Палаточная жизнь завершилась вереницей бед. Во время моего отсутствия Ахнатон улетел со своими друзьями, и я больше никогда его не видела; я не могла придумать, как заставить двух пугливых верблюдов пройти шесть миль по автостраде и сохранить жизнь им и себе; двумя-тремя неделями раньше Кейт улеглась на разбитую бутылку и рассекла себе грудную мозоль, никто не обратил на это внимания, и время от времени я просто смазывала рану дегтем; у Зелейки нагноился глубокий разрез на голове; мы с Деннисом окончательно возненавидели друг друга.

В конце концов я доставила верблюдов на ферму Бассо, они заплатили за это несколькими царапинами, я — полным изнеможением. Отныне мне предстояло полагаться только на себя; ни Курт, ни Саллей, ни Деннис больше не могли мне ни помочь, ни помешать. Я промыла раны Кейт и Зелейки, стреножила их и с радостью смотрела, как они, пережевывая жвачку, шествуют по грунтовой дороге на восток к холмам. У меня есть верблюды. У меня есть дом.

Стоял один из тех переменчивых ясных дней, какие бывают только в пустыне в период торжества жизни. Прозрачная вода бежала по широкому руслу реки Чарльз, достигая одного-двух футов глубины в бурлящих водоворотах, закипавших вокруг гигантских стволов крапчатого речного эвкалипта; коршуны с черными шеями парили над огородом за домом — своим охотничьим угодьем, и ослепительные блики вспыхивали в их переливчатых перьях и кроваво-красных глазах хищников; на высоких деревьях раздавались визгливые крики черных попугаев с огненно-яркими оранжевыми хвостами; солнечный свет изливался на землю мощным обжигающим потоком и заполнял все видимое пространство; с цветущих гранатовых деревьев доносилась трескучая прерывистая песенка сверчков и вместе с приглушенным гудением мясных мух в кухне возносилась к небу, как гимн жаркому австралийскому полдню.

У меня никогда не было своего дома: расставшись с зарешеченными окнами спальни закрытой школы с ее неизменно жестким распорядком дня, я сразу же окунулась в шумную жизнь большой компании друзей, с которыми делила то один дешевый домишко, то другой. И вдруг я оказалась владелицей огромного замка, где чувствовала себя королевой. Внезапный переход от постоянной жизни на людях к полному одиночеству был для меня приятным потрясением. Будто я шла по шумной суетливой улице и внезапно оказалась в комнате с закрытыми ставнями, где царила нерушимая тишина. Я бродила, я странствовала по своим владениям, передвигалась в своем личном пространстве и принюхивалась к особому, только ему присущему запаху, я с готовностью признавала его власть над собой и, опьяненная жаждой обладания, радовалась каждой принадлежащей мне пылинке, каждой ниточке паутины. Эта Рассыпавшаяся на куски развалина из древнего камня, понемногу уходящая в землю, из которой она появилась; эта лишенная крыши живописная груда каменных глыб в окружении цветущих смоковниц; постоянные посетители этого места: змеи, ящерицы, насекомые и птицы; причудливая игра света и тени на этих камнях; тайники и глухие закоулки этого каменного лабиринта; снятые с петель двери и безупречно выбранное местоположение среди нагромождения скал, именуемого Арунта, — все это и было моим первым домом, и в этом доме я почувствовала такое глубокое облегчение, такую слитность со всем, что меня окружало, что я не нуждалась больше ни в ком и ни в чем.

Раньше я всегда считала одиночество своим врагом. Мне казалось, что я существую, только когда вокруг меня есть люди. Но теперь я поняла, что всегда была кошкой, которая гуляет сама по себе, что одиночество — дар, а не наказание, которого нужно опасаться. Живя одна в своем замке, я гораздо яснее представила себе, что такое одиночество, и мне впервые пришло в голову, что всю свою жизнь я безотчетно стремилась обрести именно такое пристанище где-нибудь в горах под ясным небом, пристанище, которое ни с кем нельзя разделить, не рискуя его уничтожить. Годами я снова и снова расплачивалась за эту мечту бурными приступами отчаяния, но игра стоила свеч. Каким-то образом я всегда противилась своему желанию упасть в объятия рыцаря в блестящих доспехах и вступала в связь с кем-нибудь, кто мне не нравился или был мне настолько чужим, что ни о каких длительных отношениях не могло быть и речи. Потому что я не могла отречься от себя. Потому что мое предназначение, совершенно очевидное, несмотря на многочисленные поражения и неизбывное чувство несостоятельности, не давало мне свернуть с правильного пути. Я убеждена, что подсознательно мы всегда делаем правильный выбор. И только наш опутанный условностями, безмерно перехваленный, бесчувственный разум все корежит и портит.

Вот почему теперь, впервые в жизни, я воспринимала свое одиночество как бесценное сокровище и старалась уберечь его любой ценой. Если кто-нибудь подъезжал к моему дому, я пряталась. Так я прожила около двух счастливейших месяцев, а потом… все на свете меняется, как известно.

Моей ближайшей соседкой была Ада Бэкстер, красивая темнокожая женщина с неукротимым нравом и теплым щедрым сердцем. Она питала слабость к веселому времяпрепровождению и к спиртному. Адин крохотный домик позади Бассо ничем не походил на лачуги ее родных на другой стороне ручья. Этот домик построил кто-то из ее многочисленных белых поклонников (иметь белых поклонников было для Ады делом чести), и Ада превратила его в хранилище безделушек и украшений того общества, к которому она в какой-то мере приспособилась, хотя и осталась для него глубоко чужой. Ада часто заходила ко мне, иногда делилась рюмкой спиртного, иногда укладывалась спать прямо на полу, если считала, что я нуждаюсь в защите. Но я никогда не воспринимала ее внезапное появление как посягательство на мое уединение, наверное, потому, что рядом с ней чувствовала себя легко и непринужденно, так как Ада обладала широко распространенным среди аборигенов даром проявлять сочувствие и доставлять радость без назойливости, а главное, с ней хорошо было молчать. Я любила Аду. Она называла меня дочерью и относилась ко мне, как самая добрая и чуткая мать.

Один из моих друзей гончаров, живших прежде у Бассо, рассказал занятную историю об этой замечательной женщине. Как-то вечером обитатели Бассо сидели дома и прислушивались к сердитым пьяным голосам, доносившимся из жилища Ады. Внезапно крики стали громче и настойчивее, мой друг решил пойти посмотреть, что случилось. Он подошел как раз в ту минуту, когда Адин приятель нетвердой походкой обошел домик, вылил на землю изрядное количество керосина и нагнулся, пытаясь трясущимися руками разжечь огонь. Керосин ушел в песок, домик был вне опасности, но Ада этого не знала. Она подбежала к куче дров, схватила топор и одним ударом свалила своего приятеля наземь. Он упал на спину, вокруг него быстро натекла лужа крови. Мой друг не сомневался, что Ада убила его, и крикнул, чтобы кто-нибудь сбегал за «Скорой помощью». Он был настолько уверен, что ничем не может помочь окровавленному мужчине, что попробовал помочь свалившейся без чувств женщине. Едва владея руками, он завернул Аду в простыню и влил ей в рот немного текилы [6]. И в это время услышал позади себя стон. Лежавший на земле человек с трудом приподнялся на локте, уставился на моего друга немигающими глазами и сказал, едва ворочая языком:

— Какого черта, парень, ты что, не видишь, что ей уже хватит?

Незадолго до переезда в Бассо я познакомилась с несколькими молодыми людьми — белыми парнями и девушками, горевшими желанием помочь аборигенам. Специалисты в разных областях, они, как и я, питали множество иллюзий и кипели от негодования, подогретого хорошим образованием. А жители Алиса, завидев их, злобно кричали:

— Бездельники! Смутьяны! Убирайтесь отсюда!

Может быть, вначале они и впрямь походили на смутьянов, как это часто бывает, но довольно скоро жизнь в Алис-Спрингсе излечила их от политической и человеческой наивности и сделала куда проницательнее, что тоже бывает достаточно часто. Они мне нравились, я была целиком с ними согласна, я помогала им, но не хотела жить вместе с ними. Я одержала такую большую победу, мое жизненное пространство так расширилось, что мне, во всяком случае психологически, было вполне достаточно самой себя. Я не хотела, чтобы возникшая дружба хоть как-то осложнила мою жизнь. Ведь дружба тоже требует сил, а я берегла силы для путешествия. Но двое из них — Дженни Грин и Толи Савенко — отыскали меня и в конце концов настолько покорили юмором, сердечностью и умом, что я стала втайне от себя самой ждать их появления, а также появления вина и сыра, которые они приносили, так как подобные деликатесы стали недоступной роскошью в моей суровой монашеской жизни. Мало-помалу Дженни и Толи преодолели мою настороженность, и через два-три месяца я уже не могла обойтись без их подбадривания и их поддержки, они настолько глубоко вошли в мою жизнь, что теперь стоит мне мысленно возвратиться к этому времени, как их лица немедленно встают у меня перед глазами.

Обрывки воспоминаний о нескольких следующих месяцах перепутались у меня в голове как веточки и прутики в гнезде гадюки. Я помню только, что радостная жизнь у Бассо превратилась постепенно в такую мучительную комедию, что я почти уверовала в судьбу. А судьба была против меня.

Я продолжала проводить много времени с Куртом и Глэдди, прежде всего потому, что моей сообразительности, гибкости и практичности хватило на то, чтобы попытаться использовать загоны, оборудование и знания Курта. И мне это удалось, так как я старалась быть услужливой, приветливой, проворной — словом, расстилалась перед Куртом, чего он и требовал от всех, кого считал ниже и слабее себя. Но мне приходилось за это расплачиваться. И какой ценой! В наших отношениях не осталось и тени былого товарищества, зыбкого, но все-таки товарищества. Оно сменилось откровенной враждой. А ведь была еще Глэдди. Я хотела сохранить дружбу с ней, потому что она тоже в этом нуждалась. Глэдди говорила, что собирается оставить Курта, пытавшегося, правда не слишком настойчиво, продать туристскую станцию за баснословую цену. Глэдди была готова потерпеть еще немного, чтобы дождаться продажи и получить какие-то деньги, скорее в знак того, что Курт не сломил ее окончательно, чем ради самих денег. И оставались еще Фрэнки и Джони, двое темнокожих детей со стоянки «Маунт-Нэнси», с которыми мы с Глэдди проводили много времени.

У Джони, прелестной четырнадцатилетней девочки, была фигура и осанка прирожденной манекенщицы. На редкость умная и сообразительная, она уже знала, что такое отчаяние. Я понимала, что ее подавленность вызвана чувством беспомощности перед лицом неодолимых препятствий. Джони хотела от жизни каких-то радостей, но радости были ей заказаны, потому что она была темнокожей, потому что она была бедной.

— Чего мне ждать? — спрашивала Джони. — Выпивки? Мужа, чтобы колотил меня каждый вечер?

Фрэнки было все-таки легче. Он по крайней мере мог надеяться стать стригалем, или работником на ферме, или, если повезет, сезонным рабочим, что дало бы ему право хоть на каплю самоуважения. Он был настоящим актером, этот Фрэнки. Мы с удовольствием смотрели, как маленький мальчик внезапно превращается в молодого человека и копирует походку взрослых, расхаживая в непомерно больших сапогах. Он приходил ко мне в гости как настоящий мужчина, поддерживал настоящий мужской разговор, а потом вдруг замечал, что уже темнеет, и снова становился глупеньким ребенком.

— Скажи-ка, ты не можешь перевести меня через ручей? — спрашивал он. — Я боюсь, когда темно.

На первых порах кое-кто из моих соседей-аборигенов не мог понять, как это женщина живет одна. В компании с несколькими головорезами из города они иногда заявлялись ко мне среди ночи, явно рассчитывая выпить и повеселиться. Я обзавелась оружием: охотничьим ружьем марки «Саведж» и двуствольным дробовиком, но единственное, что я знала про свои великолепные ружья, зто что их надо держать за один конец, тогда пуля вылетит из другого. И ни разу, честное слово, ни разу я не зарядила ружья. Однако торчавшее из-за двери дуло вместе с несколькими достаточно резкими словами производило должное впечатление. Мои друзья пришли в ужас, когда я сказала, что подняла руку на непрошеных гостей. Я поторопилась уверить их, что стояла на пороге и целилась не в людей, а просто в темноту. Им, наверное, показалось, что у меня мутится разум, но я защищала свой примитивный подход к действительности, так как при моей стремительно возросшей воинственности и при моем чувстве собственности считала его вполне разумным и оправданным в тех условиях, в каких оказалась. Позже я узнала, что на стоянке аборигенов происшествие с ружьем вызвало бурное веселье и некоторый прилив уважения ко мне, во всяком случае никаких неприятностей у меня больше не было. А через два-три месяца аборигены начали относиться ко мне совсем по-иному. Они, как ни странно, взяли меня под свою защиту, не спускали с меня глаз, всячески заботились обо мне. И добродушно посмеивались, считая, что я слегка тронулась. Благодаря Джони, Фрэнки, Глэдис и Аде я лучше узнала своих соседей, мне удалось постепенно одолеть робость, чувство вины белого человека, и я гораздо отчетливее представила себе, с каким неправдоподобно запутанным клубком проблем — практических, политических и эмоциональных — постоянно сталкиваются все аборигены.

В Алис-Спрингсе и его окрестностях было разбросано тридцать стоянок аборигенов, размещенных частично на государственной земле, а частично на земельных участках, прилегающих к городу и специально предназначенных для поселений аборигенов. По издавна сложившейся традиции эти стоянки давали приют членам различных племенных групп, приходивших в город из своих родных поселений, расположенных иногда на расстоянии нескольких сот миль от Алис-Спрингса, где-нибудь на Северной территории или в Южной Австралии. Главной приманкой служил легко добываемый алкоголь, но здесь же, в городе, находились многие необходимые аборигенам учреждения и магазины. Например, юридическая контора, обслуживающая аборигенов, пункт медицинской помощи, Центр развития искусств и ремесел аборигенов, канцелярии министерства по делам аборигенов, специальные магазины, где аборигенам распродавали по баснословным ценам подержанные автомобили — ярких вывесок было много. Аборигены приходили в Алис и уходили; поток не иссякал, но некоторые оседали в городе и, став постоянными жителями, строили лачуги из сучьев и палок, кусков отслужившего срок оцинкованного железа и любого мало-мальски подходящего материала, найденного на городской свалке. Обитатели всех тридцати стоянок пользовались пятью водоразборными колонками, а так как у многих аборигенов не было средств к существованию, они выискивали еду в мусорных ящиках, на свалках или ходили по улицам с протянутой рукой. Среди аборигенов было немало алкоголиков, и, когда им удавалось раздобыть какие-нибудь жалкие гроши, они тут же тратили их на бутылку дешевого вина. От недоедания, жестокого обращения и болезней больше всего страдали, конечно, женщины и дети.

Наиболее благополучной стоянкой была «Маунт-Нэнси»: аборигены здесь успешно хозяйничали, помогали друг другу, поддерживали порядок. Вместо хижин у них стали появляться небольшие домики (построенные на средства министерства по делам аборигенов), вот-вот должны были открыться баня и прачечная. А в центре города, в пересохшем русле реки Тодд, теснились самые жалкие стоянки. У здешних аборигенов не было ни крыши над головой, ни канализации, ни даже воды; единственное, что поддерживало их существование, — алкоголь. Так как прибрежная земля принадлежала городу, в пересохшем русле разбивали стоянки главным образом аборигены-бродяги. Они жили в постоянном страхе, что совет города сумеет в конце концов распространить свое право арендовать землю по берегам, а также в сухом русле реки, что позволит, не вызывая лишних разговоров, уничтожить стоянки и придать этому участку благопристойный, привлекательный вид на радость туристам, которые как-никак оставляли изрядные суммы денег в магазинах Алиса, скупая поддельные предметы древней материальной культуры аборигенов.

Благополучие «Маунт-Нэнси», насколько я поняла, было связано с тем, что аборигены делили между собой все скудные деньги, которые получали: иногда это была плата за несколько часов работы на ферме, иногда дотация на детей, пенсия вдовам или покинутым женам и редко — очень, очень редко — пособие по безработице. Азартные игры были в «Маунт-Нэнси» одним из способов перераспределения денег, но не их добывания. Аборигенов часто называют «вымогателями пособий» — это одна из небылиц, во множестве распространяемых про темнокожих. На самом деле белые получают пособия значительно чаще, хотя процент безработных среди аборигенов в десять раз выше.

Даже немногие полукровки, имеющие возможность жить в городе вместе с белыми, страдают от изощренных форм расизма. Такова повседневная участь всех темнокожих в Алис-Спрингсе. Расизм усиливает в них чувство неполноценности и ненависти к себе. Сознание невозможности изменить свою жизнь доводит их до отчаяния, лишает надежды и превращает в алкоголиков, потому что вино хоть на время позволяет им забыть о своей жалкой участи и в конце концов дарит забвение.

Кевин Джильберт так пишет об этом в своей книге «Потому что белые никогда этого не сделают»: «Я утверждаю, что аборигены Австралии получили настолько тяжелую нравственную травму, что ее последствия до сих пор продолжают сказываться на душевном состоянии большинства темнокожих. Их развитие было насильственно приостановлено, и пережитый ими психологический шок, очевидно, является причиной того жалкого положения аборигенов в резервациях и миссиях, которое мы наблюдаем. Этот шок повторяется из поколения в поколение».

Образование всегда было для аборигенов проблемой. Школы смешанные: белые и темнокожие дети из разных племен учатся вместе. Поэтому мало того, что дети аборигенов должны читать книжку про Дика, Дору и их кошку Флафф и учебник по истории, где говорится, что первым австралийцем был капитан Кук, или что «темнокожие, являющиеся сейчас одной из самых низших рас человечества… быстро исчезают с лица земли под напором стремительного наступления белого человека»; мало того, что вместо домашнего завтрака они приносят в школу завернутый в бумагу кусок кирпича, потому что дома нет денег и нет никакой возможности их заработать; мало того, что учитель громко бранит их за невыполнение домашних заданий (а как выполнять домашние задания при свете костра, когда живешь в ржавом кузове грузовика?); мало того, что у них повреждены барабанные перепонки, гноятся глаза, тело покрыто болячками и живот подводит от голода; мало того, что среди школьных учителей встречаются убежденные расисты, — всего этого аборигенам еще мало, и часто они вынуждены сидеть за одной партой с кем-нибудь из исконных врагов своего племени.

Так стоит ли удивляться, что дети аборигенов всячески избегают школу, где им все чуждо и враждебно! Школа не дает аборигенам никаких полезных знаний, поскольку единственное, на что они могут рассчитывать в будущем, — это работа вечно кочующего сезонника, для чего вовсе не нужно уметь читать и писать. Стоит ли удивляться, что их зачисляют в разряд безнадежных, не способных от природы тупиц. «Да, да, — с грустью качают головой белые, — это у них в крови. Они никогда не ассимилируются».

Пока крупные корпорации горнорудной промышленности не заинтересовались землями, отведенными под резервации, проблема ассимиляции мало кого беспокоила. И уж во всяком случае никак не отражалась на образе жизни аборигенов. Сейчас во имя ассимиляции аборигенов лишают земли, единственного достояния, позволяющего им сохранять самоуважение; во имя ассимиляции аборигенов насильственно сгоняют в города, где они не могут найти работу и с каждым днем все больше зависят от милости белых чиновников. А кроме того, борьба за ассимиляцию дает возможность правительству упражняться в составлении обтекаемых парламентских отчетов и позволяет премьер-министру выступать против апартеида в Южной Африке, сохранять хорошую международную репутацию и одновременно проводить политику, якобы противоположную апартеиду, а по существу приводящую точно к таким же результатам. Суть этой политики состоит в том, что земли аборигенов вновь переходят к белым (в данном случае — разных национальностей), тем самым создается рынок дешевой рабочей силы, разрушаются нравственные устои и культура аборигенов, а руки белых остаются чистыми. Именно этого и добились южноафриканцы с помощью системы апартеида. Ассимиляция означает обезземеливание и обезличивание, поэтому темнокожие противятся ассимиляции. Еще одна цитата из Кевина Джильберта: «Любой абориген, которого вы спросите, будет снова и снова повторять, что сделать можно только одно: белые австралийцы должны вернуть темнокожим основу их жизни — землю и выделить какие-то средства общинам аборигенов, чтобы обеспечить их жизнеспособность».

Проблему школьного образования, как и многие другие, можно было бы легко разрешить, согласись государство пойти на некоторые дополнительные затраты и ввести, например, систему передвижных школ с несколько измененной программой. Но, как и следовало ожидать, вместо того, чтобы увеличить ассигнования на нужды аборигенов, наше теперешнее правительство жестоко их урезало. [7]

Фрэнки дружил с мальчиком Клайви, он был младше Фрэнки, но куда умудреннее в житейских делах. Клайви слыл неисправимым и весьма ловким воришкой, в чем лично я не видела ничего дурного, вернее даже, учитывая его бедственное положение, готова была признать, что он ведет себя вполне разумно, за исключением… ox, ox, ox… за исключением того, что он обкрадывал меня. Бедняк обирал бедняка: я жила на пятьдесят центов в неделю и выкраивала деньги на покупку коробки заклепок, отверток, куска кожи, ножей — всех этих блестящих игрушек, неудержимо влекущих к себе маленьких мальчиков. Я оказалась в нелегком положении. С одной стороны, я знала, что аборигены относятся к личной собственности совсем не так, как белые: по их мнению, предметы обихода — это общее достояние, они не могут принадлежать одному человеку. С другой стороны, то, что исчезало из дома Бассо, исчезало навсегда, если только расстроенная мать Фрэнки или Клайви не возвращала мне пропажу в совершенно искалеченном виде. Я бранила мальчишек за излишнюю ловкость их ручонок, они ненадолго раскаивались, а потом забывали о моих словах, и все начиналось сначала.

Однажды, вернувшись из города, я безмятежно шла из кухни в свою комнату. Я хранила там свои самые ценные вещи и держала ее на замке. Поэтому Фрэнки и Клайви деловито пытались проникнуть туда через окно. Они перешептывались как настоящие похитители бриллиантов. Я постаралась подавить приступ смеха, а когда это удалось, напустила на себя строгий вид и сказала:

— Вот чем вы, оказывается, занимаетесь, и как же это, по-вашему, называется?

Клянусь, до этой минуты я не представляла себе, что можно до такой степени обомлеть от удивления. Мальчиков будто током ударило. Они уставились на меня словно две оглушенные рыбешки, у Фрэнки глаза вывалились из орбит. Клайви, сраженный сознанием вины, смотрел в землю. Некоторое время у меня из дома никто ничего не таскал.

Несколько месяцев спустя Клайви по-настоящему напился. Не знаю, почему это случилось, но он наделал много глупостей. Украл, кажется, несколько ножей, пистолет и в довершение прихватил бутылку виски в полицейском участке, а потом недели две скитался по диким зарослям, боясь наказания. В конце концов он приплелся домой, полиция и работники социального обеспечения объявили его правонарушителем, отняли у калеки-матери, заявив, что ни она, ни другие родственники не в состоянии надлежащим образом воспитывать ребенка, и отправили Клайви куда-то на юг в приют для мальчиков. Ему было одиннадцать лет.

А меня вдруг начала грызть тоска, в душу закралось смутное ощущение, что я потерпела поражение. Я все меньше и меньше радовалась своей независимости, мне прискучило жить в моем фантастическом жилище и мечтать о путешествии, которое по-прежнему оставалось только мечтой. Внезапно я поняла, что мне тошно, потому что я медлю, делаю вид, ломаю комедию. Кто-то, может быть, и верил, что когда-нибудь мне удастся провести своих верблюдов по пустыне, но только не я. Эта мечта жила где-то на задворках моего сознания, я сосала ее, как конфетку, когда не могла заняться ничем более разумным. Это был мой мундир, мой панцирь, и, когда я окончательно падала духом, я напяливала его на себя и носила, как платье.

Мое беспокойство приглушала только сумятица повседневных дел и забот. Оба моих верблюда были больны и требовали постоянного ухода. Вечером я стреноживала их и отпускала пастись, в семь утра вставала и отправлялась их искать (на что уходило иногда несколько часов), приводила домой, лечила, объезжала Зелли, пыталась, без особого рвения, привести в порядок упряжь и занималась уймой других дел, потом садилась на велосипед и ехала в ресторан: три мили туда и в полночь три мили обратно.

Зелейка чудовищно похудела, она еще не пришла в себя после поимки и первого столкновения с людьми. Вместе с дюжиной других оцепеневших от страха диких верблюдов ее втиснули в грузовик, выпустили в загон, повалили наземь, стреножили и на несколько дней оставили в покое, чтобы она могла поразмыслить о случившемся. Ее жестоко избили и перепугали насмерть и, будто этого еще было мало, просунули сквозь ноздрю колышек. Приручение- жестокая пытка для верблюдов, даже в самых благоприятных условиях; во время поимки от истощения, ран и переломов иногда погибает половина стада.

Кейт не пришлось испытать этих мук. В молодости ее использовали как вьючное животное, обращались с ней ужасно, что Кейт запомнила на всю жизнь, а когда она впала в слабоумие, отправили вместе с ее другом на скотоводческую ферму в Олкуту. Саллей взял Кейт к себе, а друга оставил на ферме. Немудрено, что Кейт ненавидела все племя человеческое. В качестве верхового верблюда она никуда не годилась: непрерывно сражалась с носовым поводом и вообще была слишком стара и неподатлива, чтобы научиться чему-нибудь новому. Но зато Кейт была прекрасным вьючным верблюдом выносливым и терпеливым, и я решила использовать Зелли как верхового верблюда, а старушку Кейт как рабочую лошадь. Хотя Кейт никогда не делала попыток кого-нибудь лягнуть, при малейшем недовольстве она вертела головой во все стороны и щелкала зубами, выставляя огромные желтые безобразные резцы, а так как недовольна она была всегда, мне пришлось выбить эту дурь у нее из головы, для чего я несколько раз изо всех сил ударила ее по губам. Бедняжка Кейт сдалась без боя, но, как я потом ни старалась быть с ней доброй и ласковой, она до конца своих дней не доверяла мне. У нее было свое личное пространство радиусом в десять футов, и если какой-нибудь представитель вида Homo sapiens переступал запретную черту, она начинала реветь как сумасшедшая и не успокаивалась, пока смельчак не убирался прочь. Кейт спокойно стояла, широко разинув огромный рот, и ревела точно лев, умолкая только чтобы перевести дыхание. Если человек стоял около нее два часа, она ревела два часа. Кейт была невероятной толстухой. Однажды я взвесила ее на весах-грузовике, и оказалось, что в ней около двух тысяч фунтов — недурно для старой коротконогой верблюдицы! На спине у нее вместо обычного горба высилась гора бесформенного хряща, а при ходьбе ее толстые ляжки тряслись и терлись друг о друга. Моя Кейт была настоящим чудовищем.

В первые же дни после переезда на ферму Бассо я привела ветеринара и попросила осмотреть Кейт и Зелли. Это было начало моей нескончаемой беготни за ветеринарами Алис-Спрингса. Пока я готовилась к путешествию, я заплатила по их счетам сотни долларов, хотя они часто помогали мне бесплатно просто из жалости. Я довела этих прекрасных людей до того, что они пускались наутек и прятались, завидев меня в дверях своих лечебниц, или, захваченные врасплох, вздыхали и спрашивали: «Ну, кто сегодня у тебя умирает, Роб?», а когда я рассказывала об очередном верблюжьем несчастье, вздрагивали от страха. Тем не менее ветеринары научили меня бездне премудростей, благодаря им я узнала, как делать внутримышечные инъекции, попадать иглой в яремную вену, пользоваться ланцетом, надрезать кожу, накладывать швы, дезинфицировать, кастрировать, пользоваться пластырем, перевязывать, удалять гной и сохранять при этом невозмутимое спокойствие бестрепетного профессионала.

Тот первый ветеринар тщательно осмотрел верблюдов. Он сказал, что у Зелейки сломано ребро, но, заметив, как я изменилась в лице, поспешил заверить меня, что ребро срослось и даст о себе знать, только если Зелейка снова упадет. А что касается гнойных ранок, с ними легко справиться с помощью антибиотиков. Я подвела к ветеринару колыхавшуюся гору, мою громадину Кейт, ее грудная мозоль была покрыта густым слоем стекавшего на землю гноя. На груди верблюдов, сразу у передних ног, начинается мозолистый нарост. Такие же мозолистые образования есть у них на передних и задних ногах — на эти места верблюд опирается, когда лежит на земле. Мозоли покрыты загрубевшей кожей, похожей на кору дерева. Я промывала грудную мозоль Кейт из шланга, обрабатывала дезинфицирующими средствами, посыпала антибиотиками, мазала дегтем. Ветеринар осмотрел рану, задумался, сунул руку поглубже и присвистнул. Мне не понравился его свист.

— Похоже, что дело плохо, — сказал ветеринар. — Воспаление распространилось вглубь. Где-то остались, видно, осколки стекла. Я все-таки дам ей террамицин, посмотрим, что будет.

Он достал огромный шприц с иглой размером с соломинку для коктейля, вручил мне иглу, велел отойти фута на два и метнуть иглу, как дротик. Но я выполнила его указание недостаточно решительно. Кейт взревела октавой выше. Я снова отошла, прицелилась и метнула иглу изо всех сил. Она вонзилась по самую головку, и мне показалось странным, что игла не прошла насквозь наподобие болтов, скреплявших тело чудовища Франкенштейна [8]. Я надела шприц на иглу и впрыснула Кейт десять кубиков маслянистой жидкости, от чего у нее вздулся желвак величиной с яйцо.

— Ловко! — сказал ветеринар. — Сделай еще два укола с интервалом в три дня, а потом позвони. Хорошо?

Я проглотила слюну и умудрилась выговорить: «Хорошо», хотя у меня тряслись губы и подбородок. С тех пор моя ненависть к иглам улетучилась навсегда.

Конечно, я мечтала завоевать доверие Кейт, но мне пришлось поставить крест на этой мечте. Ежедневно, по крайней мере дважды, я обрабатывала ее рану или делала укол. Я причиняла ей боль и тем самым подогревала ее ненависть к людям. Она не разрешала мне приблизиться к ней ближе чем на двадцать футов, хотя для всех остальных защитная полоса по-прежнему равнялась десяти футам. Но главное — она не поправлялась. Пришел другой ветеринар, мы решили усыпить старуху нембуталом и хорошенько прочистить рану. Я очень беспокоилась о Кейт (никто не знал, сколько нембутала надо дать верблюду, дозу назначили наугад), иначе я хохотала бы до упаду, глядя, как на нее действует лекарство. Кейт медленно опустилась на землю, помутневшими глазами она, как завороженная, неотрывно разглядывала травинки, муравьев, еще что-то, ее губы смешно обвисли, потом нижняя челюсть отвалилась, по ней побежала струйка слюны, а потом у Кейт полностью отшибло мозги.

В самой операции, однако, не было ничего смешного. Нам не удалось найти осколков стекла, но воспаление распространилось гораздо глубже, чем предполагал ветеринар, поэтому пришлось удалить значительную часть пострадавших тканей, чего он надеялся избежать. И все-таки, когда операция подошла к концу и ветеринар назначил еще один курс уколов, я воспрянула духом и решила, что теперь все будет в порядке. Но Кейт не поправлялась. Несколько месяцев своей жизни я целиком посвятила ее здоровью: я истратила кучу денег, испробовала огромные дозы самых разных антибиотиков, настойки из трав, афганские снадобья. Я лечила ее всеми способами всех ветеринаров Алис-Спрингса. Кейт не поправлялась.

Одновременно мне нужно было объезжать Зелейку, приучать ее ходить под седлом, носить вьюки. Дело подвигалось медленно: у меня не было седла, и мне не на что было его купить, из-за этого я падала каждый раз, когда Зелейка взбрыкивала, а работа у Саллея и так уже отняла у меня слишком много сил и нервов. Я очень осторожно ездила на Зелейке вверх и вниз по мягкому песку пересохшего русла и хотела добиться нескольких простых вещей: завоевать ее доверие, научить спокойно терпеть мое присутствие и не сломать себе шею. На Зелейку жалко было смотреть, и желание всерьез заняться ее обучением постоянно боролось во мне со страхом, что она превратится в скелет. В неволе на первых порах верблюды всегда теряют вес. Они перестают есть и целыми днями размышляют о своей участи. У Зелейки к тому же было нежное, любящее сердце, и я боялась ее озлобить. Когда она паслась на воле, стреноженная или нет, я ловила ее без труда, хотя чувствовала, как от страха и напряжения желваки ее мускулов каменеют у меня под рукой. Опасность представляли только ее ноги и постоянная готовность пустить их в ход. Верблюды могут нанести удар ногой в любом направлении в радиусе шести футов. Передние ноги они выбрасывают вперед, задние — в стороны и назад. Ударом ноги верблюд перерубает человека пополам, как сухой прутик. Мне было нелегко заставить Зелейку терпеть на ногах передние или боковые путы. «Нелегко» — не то слово, это было чревато самыми тяжелыми последствиями, включая мою бесславную гибель, и требовало бесконечного терпения и беспримерной храбрости, а я должна честно признаться, что господь бог не наградил меня этими добродетелями, но… у меня не было выбора. Чтобы утихомирить Зелейку, я привязывала ее к дереву и закармливала из рук дорогими лакомствами, а сама тем временем расчесывала ее шерсть, осматривала ноги, включала на полную мощность магнитофон, приучала ее не бояться незнакомых предметов около копыт и на спине и непрерывно что-то говорила, говорила, не закрывая рта. Если Зелейка пускала в ход свои страшные ноги, я бралась за кнут. И она скоро поняла, что брыкаться бессмысленно, куда лучше притвориться пай-девочкой, пусть даже только притвориться.

Однажды я повела Кейт в загон к Курту, чтобы окатить водой из шланга, а Зелейку привязала к дереву недалеко от дома. Когда я вернулась, не было ни Зелейки, ни дерева, молодой эвкалипт высотой футов в пятнадцать, толщиной внизу около фута исчез. Исчез весь, с корнями. Зелли не любила разлучаться с Кейт.

Пока верблюд не приручен, с такими странностями приходится считаться. Верблюды необычайно ценят общество друг друга, стремление вернуться домой, к своим, заставляет их пускаться на любые хитрости, прибегать к самым недостойным уловкам, к самому грубому обману. Отвести куда-нибудь несколько верблюдов не так уж трудно, но отделить одно животное от остальных — это все равно что выиграть сражение. Иначе и быть не может: верблюды — стадные животные, они чувствуют себя в безопасности, только когда их много. Верблюд воспринимает одиночество как страшную угрозу, особенно если у него на спине сидит двуногий маньяк.

У верблюдов очень сильная шея, поэтому управлять верховым верблюдом без носового повода трудно. Чтобы обходиться одними поводьями, нужно обладать сверхчеловеческой силой. Верблюду ведь не вложишь в рот удила, как лошади, поскольку во рту у верблюда жвачка. Вместо носового повода можно пользоваться челюстным, что я иногда делала в ожидании, пока заживет ранка в носу, но челюстной повод врезается в мягкую нижнюю губу, поэтому лучше все-таки использовать носовые колышки. Обычно обходятся одним колышком, просунутым наружу из правой или левой ноздри. К колышку привязывают веревку, достаточно крепкую, чтобы причинять боль, когда за нее дергают, и достаточно податливую, чтобы она лопалась, прежде чем колышек вырвется из ноздри. Веревку привязывают к наружному концу колышка, раздваивают под нижней челюстью и используют как вожжи. После того как рана в ноздре заживет, носовой повод доставляет верблюду не больше неприятностей, чем удила лошади.

Курт и Саллей научили меня вставлять носовой колышек, но они делали это каждый по-своему. Саллей протыкал ноздрю с внутренней стороны заостренным концом деревянной палочки, просовывал колышек и смазывал рану керосином и растительным маслом. Способ Курта был гораздо сложнее, хотя, может быть, и лучше. Он отмечал на ноздре нужное место маркировочным карандашом, прокалывал дыроколом небольшое отверстие, расширял его, просовывая изнутри вертел, и вставлял колышек. А потом, иногда не меньше двух месяцев, ежедневно промывал ранку антисептическим раствором и засыпал порошком антибиотика. Я с содроганием проделала эту жестокую операцию над одним из молодых верблюдов Курта. И долго не могла прийти в себя. Но нос Зелли гноился так сильно, несмотря на все мои старания, что у меня закрались сомнения, не мешают ли заживанию раны кусочки дерева, отщепившиеся от колышка. К ее и моему ужасу, я связала Зелли, удалила колышек из ноздри и тщательно осмотрела рану. Мои подозрения оправдались: древко колышка действительно расщепилось, и, когда я поворачивала колышек, тонкие острые щепочки вновь и вновь вскрывали рану. Я сделала новый колышек и снова всадила его в истерзанную плоть. Почему животные прощают нам муки, которые мы им причиняем, — этого я никогда не пойму.

Однажды Саллей пришел навестить меня и посмотреть, что я делаю. Я отвела его к Зелли, он оглядел Зелейку с головы до ног, порадовался ее хорошему виду и спокойному поведению. А потом отошел от нее, постоял минуту, потер в задумчивости подбородок и искоса взглянул на меня.

— Знаешь, что я думаю, Роб?

— Нет, Саллей, откуда мне знать? Он снова провел многоопытными руками по животу Зелейки.

— Я думаю, ты выбрала беременную верблюдицу.

— Что? Беременную? — возопила я. — Не может быть! Хотя… может быть. А что, если она разродится во время путешествия?

Саллей засмеялся и похлопал меня по плечу:

— Новорожденный верблюжонок будет самой маленькой неприятностью во время твоего путешествия, можешь мне поверить. Когда он родится, сунь его в мешок и положи мамаше на спину, через несколько дней он поскачет не хуже всех остальных. На самом-то деле верблюжонок очень тебе пригодится: ночью привяжешь его и будешь спать спокойно — мамочка далеко не уйдет. Он тебя избавит от самой большой заботы, поняла? Да что тут толковать, по-моему, она беременна тебе на радость. А верблюжонок должен родиться красивый, если папаша тот самый черный верблюд, с которым она бегала.

Я знала, что должна что-то сделать с Кейт. У нее началось заражение крови, и инфекция попала в колено, она так похудела, что от нее осталась половина, а ее грозный рев походил теперь на сетования жалкой обессилевшей старухи. Три-четыре раза в день я промывала колено Кейт; подносила к ее ноге шланг и смотрела, как с одной стороны вливается вода, а с другой выплескиваются комки розовой слизи и дугой падают на землю. Но я все равно не могла собраться с духом и оборвать ее бренное существование, я просто не могла поверить, что ничтожного пореза достаточно, чтобы убить верблюда, да и как мне было в это поверить, если, расставаясь с Кейт, я расставалась с надеждой тронуться в путь и снова оказывалась у разбитого корыта. В конце концов я поняла, что должна хотя бы из жалости прекратить ее страдания. Я чувствовала себя страшно виноватой перед Кейт. Она действительно была слишком стара, чтобы выдержать суровое обращение ветеринаров, тяжесть седла на спине и разлуку со своим другом, оставшимся на ферме в Олкуте. На самом деле Кейт просто зачахла — потеряла волю к жизни. Я не раз собиралась отправить ее назад, но упустила время. Тем не менее я была полна решимости не раскисать. Надо — значит, надо, моя практичность зашла так далеко, что я даже наточила ножи, чтобы снять прекрасную шкуру Кейт и выдубить ее на память. Мне еще никогда не приходилось спускать курок, и я боялась не столько убить Кейт, сколько не совладать с ружьем — вот в какую броню удалось мне. одеться. Дженни за это время стала моей близкой подруби, она проводила все больше времени в доме Бассо и предупредила, что непременно придет в этот день.

— Ну что ты, Джен. Я прекрасно справлюсь, но, если хочешь, приходи, конечно.

Дженни пришла. Я была в холодном поту от страха. Мы шли по холмам, утратившим привычный цвет и привычный вид, — все вокруг виделось будто в тумане. Только подойдя к Кейт, я поняла, что изо всех сил сжимаю руку Дженни. Я приказала Кейт лечь в какую-то промоину и прицелилась ей в голову. А что, если высший судия направит пулю рикошетом мне в голову, подумала я и спустила курок. Глаза я зажмурила, но все еще помню глухой звук удара тела о землю. Вопреки ожиданию меня тут же свалила с ног тяжелейшая истерика. Джен пришлось чуть не на руках тащить меня домой, она приготовила чай и оставила меня одну: ей надо было идти на работу. Я не могла опомниться. Ни разу в жизни я не делала ничего подобного. Ни разу в жизни не уничтожила я живое существо, наделенное душой и разумом. Я чувствовала себя убийцей. Снять шкуру… такое даже в голову не могло прийти. Единственное, на что я оказалась способна, — это вернуться к мертвой Кейт и постоять около нее, глядя во все глаза на дело рук своих. Вот так. Была Кэти и нет Кэти, была надежда и нет надежды. Снова перст судьбы. Время, деньги, силы, неусыпные труды — все пропало. Восемнадцать месяцев жизни вместились в крошечное пулевое отверстие и пошли прахом.

Глава 4

После гибели Кейт на меня напала глубокая тоска, я чувствовала себя раздавленной и все больше и больше боялась Курта. Он так бесновался, он настолько потерял власть над собой, что, казалось, готов был в любую минуту убить меня, или Глэдди, или на худой конец моих верблюдов. Мне ничего не оставалось, как беспрекословно выполнять его приказания. И всячески доказывать свою безобидность — изображать букашку, не стоящую взгляда. Ему мерещилось, что мы с Глэдди вступили в заговор, и, хотя он не говорил об этом в открытую, его мозг, точно огромная фабрика, напряженно работал, измышляя все новые и новые способы помешать осуществлению наших злокозненных планов.

Изматывающий страх, лютая нескрываемая ненависть Курта, уверенность, что он растопчет меня — с радостью! — если я чем-нибудь ему не угожу, действовали точно катализатор, и смутное ощущение беды, предчувствие поражения приобрели четкие контуры, стали осязаемыми. В этом мире Курты всегда будут одерживать верх, им нельзя противостоять, от них нельзя скрыться. Когда я это поняла, что-то внутри меня оборвалось. Мои поступки и мысли вдруг полностью обесценились, утратили всякий смысл перед голым фактом существования Курта.

Страх рос, точно гриб, и за несколько недель накрыл меня всю с головой. Он пригибал меня к земле, я опускалась все ниже и ниже и дошла до состояния, которое сейчас кажется мне совершенно неправдоподобным. Часами я слонялась по кухне и смотрела в окно, не в силах заняться никакой работой. Брала то одну вещь, то другую, разглядывала, вертела в руках, откладывала в сторону и снова шла к окну. Я слишком много спала, слишком много ела. Меня одолевала усталость. Я прислушивалась, не подъезжает ли машина, не слышится ли чей-нибудь голос, — я ждала все равно чего или кого. Пыталась встряхнуться, ударить сама себя, но страх отнял у меня все силы, всю энергию, еще недавно казавшиеся неисчерпаемыми.

Как ни странно, это состояние мгновенно проходило, едва появлялся кто-нибудь из друзей. Я пыталась сказать им об этом, но рассказать о тоске можно только языком тоски, и я отделывалась шутками. Хотя страстно хотела, чтобы друзья меня поняли. Они поддерживали мою гаснувшую веру в то, что разум и здравый смысл все-таки существуют, и я цеплялась за них, как утопающий за соломинку.

Курт уехал на несколько дней отдохнуть, и Глэдди решила воспользоваться этой удачей, чтобы с ним расстаться. Я радовалась за нее, она даже стала лучше выглядеть. Но я знала, как сильно мне будет недоставать Глэдди, и боялась, что без нее не справлюсь с Куртом. В один из этих дней, когда Курт еще не вернулся, а призрак Кэти все еще бродил по дому Бассо, я осталась ночевать у Глэдди, как случалось не раз, но в ту ночь мне не спалось. Мы обе уже несколько часов лежали в постелях, а я все не могла заснуть. Я вновь остро почувствовала горечь своего поражения. И не только из-за путешествия, меня мучило мое личное поражение — сознание полной невозможности когда-нибудь восторжествовать над грубой силой, над теми, в чьих руках власть. Я возвращалась к этой мысли снова и снова, пыталась найти какой-то выход и, конечно, не находила, потому что в таком состоянии это невозможно. А потом вдруг подумала: какая чепуха, есть прекрасный выход — самоубийство. Нет-нет, я вовсе не стала бить себя в грудь, как это бывает, и вопрошать небеса, почему мы рождаемся, страдаем, а потом умираем, все произошло совсем иначе. Я подумала о самоубийстве холодно, трезво и спокойно. И сейчас мне кажется, что к самоубийству лриходят именно так. С холодной головой. В сущности все очень просто. Уйду подальше в заросли, сяду на землю и спокойно пущу пулю себе в лоб. Лучше не придумаешь.

Не будет крови. Не будет суматохи. Простой, опрятный, красивый уход. Полжизни прожито, что может быть лучше, чем прожить полжизни? Я обдумывала, как привести в исполнение свой план, мысленно выбирала подходящее место, подходящее время, и вдруг Глэдди, лежавшая на соседней кровати, села, выпрямилась и спросила:

— Роб, что случилось? Хочешь чашку кофе? Ее слова заставили меня очнуться, я вдруг поняла, как далеко зашла в своем безумии, куда оно меня завело, и будто кто-то вылил на меня ведро холодной воды — истерика прекратилась. Никогда прежде я не подходила так близко к этой черте, и думаю, никогда больше не подойду. В ту ночь я начала что-то смутно понимать.

Через несколько дней Глэдди уехала. Она оставила мне в наследство старую овчарку Блю, которую вызволила из какого-то загона за три-четыре недели до отъезда. На прощание мы обнялись, и Глэдди сказала:

— Знаешь, когда я тебя увидела, я подумала, что теперь моя жизнь как-то переменится. Странно, правда?

Курт вернулся вскоре после отъезда Глэдди, ярость его не знала границ. Он держал меня в таком страхе, что я спала, положив под подушку топорик. Курт по-прежнему пытался продать ферму или делал вид, что пытается. К моему великому изумлению, муж моей сестры — денег у него было больше, чем здравого смысла, а готовности помочь куда больше денег — узнал об этом, позвонил Курту и сказал, что купит ферму для меня. Сначала я подумала, что это идеальный выход, а потом поняла, что покупка фермы — безумие. Мы вряд ли сумели бы ее перепродать, и я оказалась бы связанной по рукам и ногам на долгие годы. Но мне не хотелось открывать Курту свои карты, пока Глэдди не оправится настолько, что сможет обратиться к адвокату. Поэтому я была вынуждена играть в кошки-мышки со своим мучителем. Чтобы убедить Курта в серьезности моих намерений, я проводила большую часть времени на ферме и делала вид, что готовлюсь стать ее владелицей. Из-за этого я оказалась целиком во власти Курта. Помню, как однажды, часов в шесть утра, Курт ворвался в дом Бассо, сорвал с кровати одеяло, схватил меня в охапку и принялся кричать, что, если я собираюсь столько спать, когда стану хозяйкой фермы, лучше мне заняться чем-нибудь другим. И все эти долгие недели у него в глазах не угасали кровожадные огоньки. Между мной и Куртом шла безмолвная война: каждый вел свою игру, каждый отчаянно хотел выиграть. Курт заставил меня объезжать молодого белошерстного верблюда Бабби, объезжать без седла и без носового повода, чего раньше никогда бы не сделал. Это означало, что Бабби ежедневно не меньше трех раз сбрасывал меня на землю, и я превратилась в комок нервов. Двойное напряжение — тяжелая работа и опасная игра — сделали свое дело.

Но однажды утром я проснулась и обнаружила, что Курт исчез, улетучился, как джинн из бутылки, — тайком продал ферму за полцены каким-то скотоводам и исчез со всеми деньгами. Покупателям он сказал, что мои услуги входят в стоимость фермы и что я научу их обращаться с верблюдами. Сами они понятия не имели, что и как нужно делать. Я отправилась к новым владельцам.

— Давайте договоримся, — предложила я. — Курт сказал вам неправду, но я с радостью научу вас всему, что умею, если вы отдадите мне двух верблюдов по моему выбору.

Они совершенно растерялись. Откуда им было знать, кто их надувает, я или Курт, кому верить, мне или ему. Они неохотно согласились на мои условия, но под разными предлогами отказывались подписать наш договор. Я, не колеблясь, выбрала Бидди и Миш-Миш, двух верблюдиц, потому что с самцами гораздо больше возни, а зимой, во время гона, они становятся просто опасными. Так я снова оказалась прикованной к ферме и постепенно начала привыкать к мысли, что до конца своих дней буду выпрашивать верблюдов у тех, кто и не думает с ними расставаться. У меня хватило глупости обучить своих новых хозяев азам обращения с верблюдами, после чего они, естественно, решили, что больше не нуждаются в моих услугах, и отказались от сделки, иными словами, заплатили мне за работу и указали на дверь. Будь по-вашему, мерзавцы, подумала я, подождем до первой неприятности, а там посмотрим, кто к кому приползет на коленях. И когда это случилось, когда судьба наконец мне улыбнулась, даже этот короткий взлет вознаградил меня сторицей за все прошлые неудачи и падения. Мой дорогой Дуки, мой добрейший ласковый Дуки, вышел из себя и перепугал своего нового хозяина до потери сознания, штанов, рубашки и башмаков.

К счастью, я была рядом. Я провела на ферме почти весь тот день: требовала, чтобы хозяин подписал какие-то бумаги, торговалась из-за денег, из-за чего-то еще и злорадно отмечала его ошибки. Мое сердце забыло, что такое жалость. Ну-ну — посмеивалась я про себя — мучайся или подписывай.

Но вечером, когда подошло время стреноживать верблюдов, я решила, что должна показать, как это делается, хотя бы ради верблюдов. Потому что кожаные ремни надо затягивать достаточно туго, иначе они могут сползти и поранить верблюду ноги. Я начала с Дуки, моего любимого смирного Дуки.

— Вот так, видите, просовываете в ту дырку и непременно проверяете, хорошо ли затянули, а то ремень соскользнет ниже выступа, понятно?

— Хм, да-да, понятно.

Я отпустила Дуки и пошла за остальными верблюдами. И вдруг услышала какой-то странный грохот у себя за спиной, я оглянулась и застыла на месте. Только заметила еще лицо хозяина. Белое как мел. Дуки… Дуки нельзя было узнать. Он шел на меня, его глаза вращались как стеклянные шарики, в них горел знакомый кровожадный огонек. Он издавал какие-то непонятные звуки, клочья белой пены падали у него изо рта. Он пытался выворачивать камни. Дуки взбесился. Я встала между ним и его подругами, и впервые за свою молодую жизнь он оказался во власти темных сил, неистовствующих в самцах в разгар гона. Он мотал головой во все стороны, будто размахивал бичом. Он пытался подскакать ко мне, забыв о путах. Он хотел сбить меня с ног, подмять под себя, стереть в порошок.

— Дуки! — крикнула я, пятясь назад. — Эй, Дуки, это же я!

Хватая ртом воздух, я бросилась напрямик к воротам. И взяла этот пятифутовый барьер, едва не лопнув от напряжения. Дуки забыл и думать о хозяине, хотя тот, будто изваяние, все еще стоял, прижавшись к каменной стене внутри загона. Дуки жаждал моей крови, только моей.

— Убирайтесь оттуда! — кричала я, сражаясь с Дуки, норовившим откусить мне голову. — Кнут, бога ради, ножную цепь, стрекало! — Я вопила как сумасшедшая, а Дуки, свесив голову, прижимал меня к воротам и пытался расплющить в лепешку.

Он навалился на забор и готов был снести его, только бы добраться до меня. Я не верила собственным глазам. Мне снился страшный сон, сейчас я закричу и проснусь. Мой Дуки, оказывается, тоже был Джекиллом и Хайдом [9], убийцей, одержимым, обезумевшим, разъяренным, кровожадным самцом. Хозяин обрел наконец способность двигаться. Он приволок мне орудия пытки. Я прижала стрекало — под током высокого напряжения! — к хватким губам Дуки и изо всех сил молотила его ножной цепью по голове. Стоял такой грохот, что я едва слышала собственные стоны. А Дуки все было нипочем. Зубастая морда вертелась волчком. На мгновение я отпрянула от ворот, и туман у меня в голове рассеялся. Я сбегала за веревками, прихватила деревянную планку и пятнадцатифунтовую штангу. В загоне, футах в пяти от забора, рос эвкалипт. Шаг за шагом двигаясь вдоль внешней стороны забора, я оказалась напротив дерева. Дуки не отставал от меня, продолжая реветь, храпеть и яростно мотать головой. Я дотянулась до его передних ног, привязала веревку за путы, перепрыгнула через забор, добежала до дерева — господи, как я мчалась! — обмотала веревку вокруг ствола и изо всех сил затянула узел. Теперь Дуки был привязан к дереву, и мне оставалось только надеяться, что веревка и дерево выдержат. Я схватила планку и колотила Дуки по шее, пока планка не переломилась, тогда я взялась за штангу. Дуки то подгибал колени, теряя сознание, то вновь рвался в бой. А я чувствовала себя титаном: когда человек в ужасе борется за свою жизнь и надпочечники непрерывно выбрасывают в кровь адреналин, люди часто становятся титанами. Внезапно Дуки лег, вернее, упал на землю, мотнул несколько раз головой и остался лежать, спокойно поскрипывая зубами. Минуту я ждала, держа штангу на весу.

— Ну как, Дуки, успокоился? — чуть слышно проговорила я и подошла к нему поближе. Дуки не шелохнулся. — Я сейчас привяжу носовой повод, и, если ты снова вздумаешь беситься, клянусь, Дуки, я отправлю тебя на тот свет.

Дуки бросил на меня взгляд из-под длинных изогнутых ресниц. У него был вид невинной овечки. Я, не торопясь, привязала носовой повод, приказала Дуки встать, наклонилась, отвязала веревку, сняла путы и повела Дуки на место. Он шел за мной с покорностью ягненка, только чуть прихрамывал.

Я вернулась к хозяину.

— Вот так… ха-ха-ха… теперь вы знаете, что такое верблюды, — сказала я, растирая щеки в надежде вернуть себе нормальный вид.

Я обливалась потом и дрожала как лист на ветру. Хозяин все еще стоял, вытаращив глаза и разинув рот. Помогая друг другу, мы вошли в дом и выпили по стакану бренди.

— А что, самцы… часто они такое выделывают? — спросил хозяин.

— Да-а-а, черт их возьми, — ответила я, и передо мной забрезжил свет в конце туннеля. — Самцы, пропади они пропадом, только и ждут подходящего случая, чтобы на кого-нибудь наброситься. — Теперь хозяин был у меня в руках, я прекрасно понимала, что происходит. Я уже почти ликовала. Но старательно изображала сестринское участие. — Вы уж старайтесь держать детей подальше от самцов, детей ни в коем случае нельзя подпускать к самцам.

В девять часов вечера я бежала домой по высохшему руслу, я кричала, орала, подпрыгивала на ходу и истерически хохотала. Хозяин согласился продать мне двух самцов за семьсот долларов, у меня, разумеется, не было семисот долларов, но такие деньги я могла одолжить. Конечно, мне больше хотелось получить Бидди и Миш-Миш, но дареному верблюду в зубы не смотрят. Царь царей Дуки и неисправимый шутник Баб принадлежали мне. У меня теперь было три верблюда.

Этот неожиданный поворот судьбы ознаменовал начало новой полосы волнений и тревог. Как далеко я ни уводила стреноженного Дуки, он непременно возвращался на ферму, где при виде его все умирали от страха. С передними и боковыми путами на ногах он был совершенно безобиден, и прежние хозяева не имели права поднять на него руку, но я понимала, что им приходится нелегко, и жалела их. Днем я держала своего ненаглядного Дуки на привязи, вечером безжалостно стреноживала короткой цепью и отпускала гулять по холмам вместе с Бабом и Зелли, а в шесть утра старалась поскорее отыскать, чтобы опередить бывшего хозяина. Потому что он потерял голову. Дважды я видела, как этот человек на машине гнал Дуки, едва не наезжая ему на пятки, отчего перепуганный Дуки становился еще более воинственным, а цепь так сбивала ему ноги, что я не знала, удастся ли их когда-нибудь вылечить. Однажды хозяин в бешенстве прибежал ко мне:

— Ты тут прохлаждаешься, живешь в свое удовольствие, а я вожусь с этими проклятыми верблюдами ради куска хлеба, — разорялся он. — Говорю тебе в последний раз: если твой верблюд заявится ко мне на ферму, я его убью.

У меня перехватило дыхание от ярости. Не я ли научила этого дурака всему, что он знал, и, будь он повежливее, я бы с радостью продолжала его учить. Кто-кто, а уж он не остался внакладе от нашей сделки.

— Знаешь, приятель, если с моим Дуки случится что-нибудь худое, в одно прекрасное утро ты проснешься и увидишь, что лишился всех своих верблюдов. Они отправятся погулять в заросли, и, боюсь, надолго.

Угроза в ответ на угрозу — инстинктивная реакция, хотя в глубине души я чувствовала себя виноватой и понимала, что не права. За месяцы, теперь уже годы, новой жизни у меня сложилась психология человека, окруженного кольцом врагов, и я стала по-иному относиться к себе подобным. Я превратилась в бой-бабу, в солдата. И не без причин.

Однажды ко мне ненадолго зашел Фуллартон и мимоходом заметил, что в таком маленьком городке, как Алис-Спрингс, туристов едва хватает на двух владельцев верблюдов, поэтому мне лучше с верблюдами не связываться.

В другой раз какие-то люди из города пожелали осмотреть дом Бассо, потому что им взбрело в голову купить этот дворец и тем самым помешать Земельному совету аборигенов наложить на него свои черные лапы. Они прошли через мою спальню, не удостоив меня ни единым знаком внимания, не сказав даже «Здравствуйте» или «До свидания». Я была вне себя и велела им убираться на все четыре стороны, а в следующий раз потрудиться хотя бы спросить разрешения, прежде чем переступать порог моего жилища и щелкать фотоаппаратами. В ответ послышались громогласные угрозы вышвырнуть меня вон по распоряжению Отдела здравоохранения.

Время от времени мне приходилось отбиваться от полицейских.

— Пришли посмотреть, как вы тут живете, — говорили они без тени смущения и обшаривали Мои комнаты под открытым небом в поисках неведомо чего. Бутылок с горючей смесью? Героина?

Кто-то из полицейских пытался даже уговорить меня отказаться от путешествия.

— Никакой надежды, понимаете, мужчины и те погибали, думаете, скотоводы вам помогут или мы примчимся?

В это время моя приятельница Джули тоже жила в доме Бассо. Мы с ней подрабатывали мойкой окон: каждый день захватывали швабры, щетки, денатурат, садились на велосипеды и разъезжали по улицам Алис-Спрингса, предлагая свои услуги. Дженни собиралась к нам присоединиться. После отъезда Курта, избавившись от тревоги за жизнь моих друзей, я начала понимать, как приедается одиночество, как нужны, как необходимы мне люди.

Жизнь менялась. В окружении друзей я стала мягче, мои желания устремились в новое русло, мне было так хорошо, что я почти перестала думать о путешествии. Прежде я существовала как жалкий дикарь. Довольствовалась неполированным рисом, хотя терпеть его не могла, и овощами со своего оскудевшего огорода, а вечером приносила с работы холодное мясо — подачки поваров, — и тогда Дигжити, Блю и я, точно волки, набрасывались на еду, злобно выхватывая друг у друга лучшие куски. Но в окружении друзей хотелось жить на другой, более высокой ступеньке цивилизации, менее стесненно, более радостно. Джен, как никто, умела выращивать овощи, Толи был мастером на все руки, а Джули великолепно готовила. Это позволяло нам почти роскошествовать. Мои друзья любили дом Бассо так же пылко, как я, присутствие каждого из них придавало ему особое очарование и очеловечивало наше общее жилище. Сначала мне было нелегко смириться с новым образом жизни. Когда привыкаешь быть королевой, трудно приспособиться к демократической форме правления и отказаться от единовластия.

Однажды вечером мы сидели за чаем в саду позади дома, и благодаря случайному происшествию я поняла, как глубоко укоренился во мне страх перемен. К нам зашли странствующие хиппи. Они услышали о доме Бассо где-то на юге и решили отдохнуть у нас несколько дней. Я тут же встала на дыбы и заявила, что об этом не может быть и речи. А когда они ушли, я обернулась к остальным и разразилась громовой речью:

— Какая наглость врываться в дом к незнакомым людям, потому что им, видите ли, хочется отдохнуть! Магнитофонщики проклятые, музыканты безухие, почитатели «Чайки по имени Джонатан Ливингстон» [10], ели бы сухих кузнечиков где-нибудь подальше, клячи худосочные, будь они неладны!

Дженни и Толи чуть приподняли брови, искоса взглянули на меня и промолчали. Но выражение лица иногда красноречивее слов, и я поняла, что про себя они сказали! что-то вроде: ах ты, бочка с порохом, где же твоя хваленая терпимость, твердишь, что каждый имеет право жить, как хочет, а на деле… ну и лицемерка!

И я задумалась. Я хотела понять, откуда взялась во мне эта мелочная жестокость, хотя одно объяснение напрашивалось само собой: я жила в осажденной крепости, здесь, в Алис-Спрингсе, мне непрерывно приходилось отстаивать свое право на жизнь. Меня окружали люди, почему-то воспринимавшие самый факт моего существования как угрозу. И не научись я разговаривать с ними на их языке, я бы уже давно сдалась и со всех ног умчалась куда-нибудь на Восточное побережье. Но дело было не только в этом. Для многих жителей глухих углов Австралии нервное и физическое напряжение, вызванное почти полной оторванностью от внешнего мира и изнуряющей битвой с неуступчивой землей, оказывается столь велико, что, достигнув вожделенной цели и накопив с риском для жизни какие-то осязаемые ценности и необходимые знания, они ограждают себя психологическим барьером, неодолимым для посторонних. Этот звериный воинствующий индивидуализм был чем-то сродни моему тогдашнему состоянию, моей окостенелости, моей неспособности вступать в контакт с незнакомыми людьми, чей жизненный опыт отличался от моего. Когда я наконец поняла, что кроется за словами «жизнь в Алис-Спрингсе», во мне проснулось сочувствие.

За несколько недель, прошедших со дня отъезда Глэдди, пес Блю завоевал не только мое сердце, но и сердце Дигжити. Это был очаровательный старый барбос — барбос из барбосов. Больше всего на свете он любил есть и спать, далее по нисходящей шли остальные радости: ухаживания за податливыми представительницами женского пола со стоянок аборигенов и нескончаемые сражения с представителями мужского. Сначала и я, и Диг гнали его от себя, но постепенно мы стали уступчивее, и в конце концов Блю добился своего: в пронизывающие холодные ночи он чесался, сопел и храпел в нашем уютном гнездышке рядом со мной и Диг. Блю отличался необычайной рассудительностью. Он прекрасно знал, что важно, а что нет. В один прекрасный день, когда стая разъяренных собак с соседней стоянки аборигенов едва не загрызла его насмерть, он раз и навсегда покончил с военными действиями. Неделю он зализывал раны, а потом как истинно мудрый пес, проживший долгую и разнообразную жизнь, спокойно, с достоинством удалился на покой.

Однажды я проснулась рано утром и увидела, что Блю лежит на крыльце и едва дышит. Кто-то отравил его стрихнином. Когда ко мне вернулась способность соображать, он был уже мертв. Я похоронила его, обливаясь слезами барина Блю не заслужил такого страшного конца. Две мысли стучали у меня в мозгу: кто мог решиться на такую подлость и слава богу, что жертвой оказался Блю, а не Дигжити. Потом я узнала, что в Алис-Спрингсе собак часто травят стрихнином. Кто-то развлекался таким образом уже лет двадцать, тем не менее полиция не могла дознаться, кто именно. Проживи я в Алис-Спрингсе месяц-другой, меня бы это удивило. Но я прожила дольше, поэтому я только вздохнула и подумала, что в таком городишке, как Алис-Спрингс, подобные происшествия в порядке вещей.

Вновь подошла середина лета, конец года, и моя комната в доме Бассо, где я коченела зимой, превратилась в раскаленную печь. Дом состоял из многих комнат-пещер с каменными стенами, цементным полом, устланным соломой, сводчатыми окнами и дверными проемами, но без всякой мебели. Это был истинный рай для самых огромных тараканов, с которыми мне когда-либо выпадало счастье померяться силами. Они не ведали страха и, обороняясь, вставали на задние лапки. Мне ничего не оставалось, как притворяться, что я тоже бесстрашна. Когда я вечером входила в дом, держа в руках свечку, они поспешно скрывались в своих многочисленных и многообразных убежищах, а у меня от громкого шороха мурашки бежали по телу и пищевод сокращался в обратном направлении. Тараканы, не считая пиявок, — единственные живые существа, которых я не переношу. Я извела огромное количество ядовитого порошка, чего обычно никогда не делала, но тараканам явно нравилось это блюдо. Они с удовольствием поедали его на завтрак, на обед, на ужин и жирели не по дням, а по часам.

В дополнение к тараканам меня развлекали змеи. Эти изысканные создания считали дом Бассо своим, здесь они обхаживали друг друга, размножались и умирали и терпеть не могли, когда им мешали двуногие уроды. Я знала, что это ядовитые змеи, и все-таки относилась к ним гораздо терпимее, чем к усатым нахалам, так как змеи мне даже нравились, хотя я предпочитала соблюдать дистанцию и держаться от них на почтительном расстоянии, во всяком случае мне было совершенно ясно, что, если я не буду докучать им, они не станут докучать мне. Но Дигжити люто ненавидела змей. Меня это беспокоило, потому что Дигжити преследовала их, а при случае загрызала, и, хотя она была хорошим охотником, одного укуса змеи было достаточно, чтобы отправить ее на тот свет. Однажды ночью я читала при свечке, изнемогая от жары в своей пещере, как вдруг Дигжити зашлась характерным заливистым лаем — боевой клич, означающий: змея! Из-под моей кровати действительно выползла коричневая змейка и решительно направилась в большой мир по каким-то своим важным делам. Меня это не очень взволновало, через несколько минут я задула свечку и заснула. В середине ночи меня разбудила Дигжити: ощетинившись, как кабан, она неподвижно стояла рядом со мной, скалила зубы и грозно рычала. В ногах моей кровати поверх простыни дремала змея. Диг прогнала ее. Я вся покрылась гусиной кожей, мне хотелось заложить дверной проем, но я побоялась встать и поискать что-нибудь подходящее. Два-три часа я никак не могла заснуть. Около десяти утра я проснулась и увидела, как Диг бросалась на огромную змею, скользнувшую под мою кровать. Три змеи за ночь — это было уже чересчур. Я заделала все дыры в стенах своей комнаты, но прошло несколько недель, прежде чем мне удалось по-человечески выспаться.

Всю жизнь мы чему-то учимся и все-таки вдруг забываем самые простые вещи. Мне бы уже следовало усвоить, что за каждым взлетом неизбежно следует падение. Я тем не менее стала не в меру заносчива. У меня появилось ощущение, что я властна управлять ходом событий, чему я откровенно и самодовольно радовалась. Жизнь казалась прекрасной и полной до краев. Отныне все должно идти как по маслу, мне это было очевидно. Я уже отстрадала свое. Теперь я жила в окружении друзей. Вне опасности. После всего, что мне пришлось вытерпеть, даже невозможность отлучиться из дома Бассо хотя бы на один день казалась пустячной платой за наступившее благоденствие. Каждую неделю Толи приезжал к нам на субботу и воскресенье, это был настоящий праздник. Он работал учителем в Ютопии, в поселении аборигенов-скотоводов, расположенном в ста пятидесяти милях к северу от нас. Иногда он хватал Джен в охапку и увозил на несколько дней, и, хотя верблюды лишали меня возможности уехать с ними, я честно старалась подавить зависть. После их отъезда изо всех углов дома на меня таращилась пустота. Сто раз мы пытались поехать в Ютопию все вместе, но из-за какого-нибудь пустяка мне всегда приходилось оставаться дома.

Например, потому, что довольно часто я целый день не могла найти верблюдов. Их следы перепутывались, и мне было трудно отличить свежие отпечатки от давних. Зелли, Дуки и Баб выбирали одну из шести-семи излюбленных троп, а большинство из них пролегало по каменистой местности, где следы практически неразличимы. Верблюды скрывались в укромных лощинах или в густом кустарнике, и на фоне красновато-коричневато-зеленоватой растительности их просто невозможно было разглядеть. Я привязала им колокольчики, но готова поклясться, что они нарочно не сгибали шею и не шевелились, когда ветер оповещал их о моем приближении. Хотя, как только они меня замечали, я читала на их мордах: «Привет, дружище, какая приятная встреча. Динь, динь». И тут же: «Где это ты так долго пропадала?» А потом: «Мы тебе страшно рады, Роб, что вкусненького ты припрятала в карманах?» Мне больше не нужно было ловить верблюдов, я просто снимала с них путы и смотрела, как они стремглав неслись домой, или взбиралась к одному из них на спину, вцеплялась в горб и возвращалась с ними вместе. С наступлением жаркой погоды Дуки выбросил из головы все глупости, и моя троица стала неразлучной. Зелли раздавалась в тех местах, где ей полагалось раздаваться, и ее вымя красиво округлялось. Верблюдицы носят детеныша двенадцать месяцев, но я понятия не имела, когда Зелли предстоит рожать. Между тремя верблюдами сложились вполне определенные отношения, и каждый из них знал свое место. Пройдоха Зелейка, хитрая и невозмутимая, по праву считалась вожаком и с достоинством выполняла свои обязанности. Она была умнее и находчивее Дуки и Баба, вместе взятых, и прекрасно разбиралась в законах верблюжьей жизни. В табели о рангах моей команды королем значился Дуки, но премьер-министром была, конечно, Зелейка, и, если возникали какие-то осложнения, Дуки прятался за ее юбку. А Баб обожал Дуки, в его глазах Дуки был героем, и, пока он видел перед своим носом хвост Дуки, ему все было нипочем. Ни желанием, ни способностями командовать Баб не обладал. Одним словом, если Дуки был Харди, то Баб, конечно, был Лаурелом [11].

Однажды утром я, как обычно, долго брела по пересохшему руслу, и вдруг мне показалось, что настал конец света. Баб лежал на боку. Сначала я подумала, что он просто греется на солнышке, и села у его головы:

— Арра (шевелись), бездельник, пора идти домой, негодник ты этакий, — сказала я и сунула ему в рот леденец.

Но вместо того чтобы вскочить и поинтересоваться, какие еще сласти я принесла, Баб остался лежать, даже леденец он жевал без удовольствия, и тогда я поняла: произошло непоправимое. Я заставила Баба подняться, он встал на три ноги. Распрямив его поджатую ногу, я увидела в мягкой подушке лапы глубокий разрез, откуда торчал кусок стекла. Курту пришлось застрелить одного из своих верблюдов, поранившего ногу таким образом. Подушки на ногах верблюдов приспособлены для ходьбы по мягкому песку, а вовсе не по острым предметам, это ахиллесова пята верблюдов. Внутри подушки находится дырчатый эластичный пузырь; когда верблюд опирается на подушку, дырочки пузыря под давлением растягиваются. Если верблюд не наступает на ногу, дырочки перестают растягиваться и сокращаться, что приводит к нарушению кровообращения. Кусок стекла рассек ногу Баба от подошвы до верхней шерстистой поверхности стопы. Я не сомневалась, что Бабу пришел конец. Добрых полчаса я сидела на берегу пересохшей реки и проливала горькие слезы. Я ревела в голос. Верблюды — самые выносливые животные на свете, стучало у меня в голове, это я, неудачница, во всем виновата, это меня преследует судьба. Кто так жестоко ненавидит меня там, наверху? Я потрясала кулаками и продолжала реветь. Дигжити лизала мне лицо, Зелли и Дук сочувственно склоняли шеи. Огромная уродливая голова Баба лежала у меня на коленях. Он жевал леденцы, упивался всеобщим вниманием и великолепно играл роль умирающей Маргариты Готье. В конце концов я взяла себя в руки, осторожно вытащила из раны стекло и, ежеминутно останавливаясь, отвела Баба домой. Потом села на велосипед и поехала в лечебницу, но знакомых ветеринаров не оказалось на месте, их заменял какой-то новый неопытный юнец. Он пришел ко мне, посмотрел на Баба, стоя футах в шести от верблюда, и сказал:

— Хм-хм, у него действительно рана на ноге. И велел ввести противостолбнячную сыворотку. Не очень-то большая помощь. В ресторане я познакомилась с двумя женщинами, Киппи и Чери, они страстно любили животных и работали ветеринарами в Перте [12]. Вечером я снова села на велосипед, поехала в ресторан и рассказала Киппи и Чери о своей беде. Они пришли ко мне на следующий день — последний день их пребывания в Алис-Спрингсе, — вскрыли рану, выпустили гной и велели делать промывания горячим дезинфицирующим раствором. Ногу Баба нужно было погружать в ведро с раствором, массировать поверхность вокруг раны и тщательно удалять все выделения. Чудесные женщины, они вселили в меня надежду.

Толи и Дженни пустили в дело старые колья, обрывки проволоки, сетки, еще какой-то хлам и в одной из задних комнат дома Бассо устроили большой загон. Получилось превосходное сооружение. Я держала Бабби в загоне, трижды в день промывала ему ногу и молилась. С помощью городского хирурга я немного изменила лечение: вставила в рану резиновую трубочку для носового питания новорожденных и через нее смачивала всю раневую поверхность крепким антисептическим раствором. Так продолжалось несколько недель, иногда мне казалось, что нога заживает, а иногда — что вся ступня уже сгнила. Я то возносилась на крыльях надежды, то проваливалась в глубокую яму отчаяния и жалобно просила Дженни, Толи, Джули или городского хирурга прийти мне на помощь. Лечебные процедуры не доставляли Бабу ни малейшего удовольствия и мне тоже.

— Стой смирно, урод несчастный, не болтай ногой, a то отрежу до колена, тогда узнаешь.

Баб постепенно выздоравливал. Скоро его нога настолько поджила, что я разрешила ему вернуться к Зелли и Дуки, все это время они неотступно вертелись вокруг дома; от них нельзя было избавиться, как от дурного запаха, они просовывали свои длинные шеи в кухню, а когда мы пили чай в саду, выжидающе переминались с ноги на ногу и смотрели на нас жадно выпученными глазами. Мои друзья относились к ним так же нежно, как я, хотя и бранили меня, по-моему несправедливо, за то, что я вижу в своих верблюдах скорее людей, чем животных. Мы часами не спускали с них глаз и смеялись до упаду. Наблюдать за ними было куда интереснее, чем смотреть фильмы с участием братьев Маркс [13].

А потом в один прекрасный солнечный день это все-таки случилось. Верблюды исчезли. Растворились в неведомой голубой дали, улетучились как дым. Были верблюды и нет верблюдов, нет моих обожаемых — ах, только не обидьте их! — нет моих ненаглядных верблюдов. Они покинули меня, эти неблагодарные, коварные, переменчивые, лживые твари, эти четвероногие предатели, взяли и смылись. Отправились гулять по холмам со всей быстротой, на какую оказались способны их стреноженные ноги. Они часто уходили побродить недалеко от дома, но на сей раз произошло нечто из ряда вон выходящее. Может быть, они просто соскучились и им захотелось развлечься. Но я подозревала, что виновата во всем Зелейка. Она решила вернуться домой — хорошенького понемножку! — и повела остальных назад, в свое стадо, где верблюдам неведомо, что такое седла и работа. Ее было труднее приручить, чем Дуки и Баба, труднее подкупить подачками и лаской. Мне не удалось ее испортить. Она не забыла сладости свободы.

В то утро я, как всегда, отыскивала следы верблюдов, Диг была со мной. Примерно час я билась впустую, но в конце концов поняла, что верблюды двигались почти точно на восток, к холмам, заросшим густым кустарником. Я прошла около двух миль, и за каждым поворотом мне казалось, что я вот-вот их увижу или услышу невдалеке звук колокольчиков. В этих местах водится маленькая хохлатая птичка с треугольным клювом [14], ее голосок напоминает позвякивание верблюжьих колокольчиков, и она не раз водила меня за нос. Становилось жарко. Я сняла рубашку, положила под куст и велела Диг дожидаться меня; я рассчитывала вернуться самое большее минут через тридцать. Дигжити уже с трудом дышала и умирала от жажды. Она не любила оставаться одна, но я делала это ради ее собственного блага, и она покорилась. Я пробиралась сквозь цепкие заросли, тянувшиеся на многие мили вокруг в этой холмистой местности, где царило полное безлюдье — никого и ничего, кроме кустарника. Меня слегка удивляло, почему верблюды отправлялись в такую даль и почему так спешили. Но я не тревожилась. Я шла по свежим следам: оброненные ими орешки были еще влажными. Следы говорили, что кто-то из них порвал кожаный ремень и волочил цепь. И я шла. Шла. Шла. Я пересекла реку Тодд, окунулась в прохладную лужу — у меня горело тело — и выпила столько воды, сколько в меня вошло. Смочила брюки, обмотала их вокруг головы. Но продолжала идти. Правда, медленнее, потому что почва стала каменистой. И все это время я пережевывала одни и те же мысли: что случилось? Кто мог их спугнуть? Что, черт возьми, все это означает? В тот день я прошла тридцать миль, непрерывно уговаривая себя, что через минуту, буквально через минуту, я их увижу, но я не слышала ни звука, кроме звяканья колокольчиков внутри моей собственной головы, и так и не увидела верблюдов. Я возвратилась поздно вечером, бедняга Дигжити совершенно извелась, но покорно сидела под тем же кустом, ее розовый язык был сух, как лист бумаги, а дорожка беспокойных собачьих следов тянулась на сто ярдов по направлению к дому и на сто ярдов в ту сторону, куда утром ушла я. И все-таки она ждала, верная душа, ждала, хотя ее терзало невыносимое беспокойство и такая же невыносимая жажда. Она так обрадовалась, увидев меня, что едва не выпрыгнула из собственной шкуры.

На следующий день я вышла из дома, лучше подготовившись к предстоящему путешествию. Быстро отыскала место, где прекратила поиски накануне — миль восемь по прямой, — и увидела, что через одну-две мили на каменистом откосе следы теряются. Я вернулась домой и обзвонила все соседние скотоводческие фермы. Нет, никто из хозяев не видел верблюдов, правда, обычно они просто стреляют по верблюдам, если те оказываются поблизости. Теперь, конечно, они последят, не появятся ли мои.

А потом я нашла в городе добрых людей, у которых был' небольшой самолет, и они предложили мне поискать верблюдов с воздуха. Джули полетела со мной. Мне казалось, что я примерно представляю себе, где находятся верблюды, но я быстро сообразила, что если они ушли так далеко за один день, то за прошедшую с тех пор неделю они могли пройти в семь раз большее расстояние в любом направлении. У меня опустились руки. Около часа мы облетали квадрат за квадратом на гораздо меньшей высоте, чем допускают правила. Впустую.

— Вот они! — закричала я, набросившись сзади на второго пилота.

— Да нет, это ослы.

— Ох!

Я сидела, не отрывая глаз от иллюминатора, и что-то поднималось со дна моей души, что-то погребенное там с тех пор, как больше двух лет назад я решила отправиться в путешествие. Освобождение, наконец-то можно подумать о чем-то другом. Верблюды исчезли — лучшего предлога не придумать. Остается сложить чемоданы, сказать: ну что ж, я сделала все, что могла, и уехать домой, забыть об этом наваждении, сбросить эту ношу со своих плеч. На самом деле я, конечно, никогда не собиралась приводить свой план в исполнение. Я обманывала себя, притворялась, что верю в возможность такого путешествия — разве кто-нибудь в здравом уме решится осуществить эту затею? Опасную затею. Теперь мои верблюды тоже будут счастливы, все к лучшему.

И тогда я поняла, как я делаю то, что мне трудно. Я просто не разрешаю себе думать о последствиях, закрываю глаза, бросаюсь вниз головой и, прежде чем успеваю понять, где нахожусь, попадаю в положение, когда отступление невозможно. По своей природе я жуткая трусиха, я это прекрасно знаю. И для меня существует одна-единственная возможность одолеть страх: обмануть себя с помощью другого моего «я», того, что вечно что-нибудь выдумывает, предается мечтам, фантазирует и ничего не понимает в житейских делах. Только чувства, ни капли здравого смысла, любви к порядку, полное отсутствие инстинкта самосохранения. Вот почему я затеяла это путешествие, а теперь мое трусливое «я» обнаружило несожженный мост, открыло возможность вернуться назад. Рената Адлер в своей книге «Быстроходный катер» пишет: «Я думаю, когда вы по-настоящему увязли, когда слишком долго топчетесь на одном месте, надо бросить гранату себе под ноги, подпрыгнуть и помолиться. Это последнее средство, другого не существует».

Я полностью с ней согласна, но в те минуты, после двух с лишним лет борьбы, я сделала поразительное открытие: брошенная мной граната не разорвалась, один прыжок — и я снова там, где была прежде, — снова в безопасности. Самым мучительным в моем положении было то, что два моих «я» восстали друг против друга. Мне отчаянно хотелось найти верблюдов, мне отчаянно не хотелось, чтобы они нашлись.

Пилот вернул меня к действительности:

— Что будем делать дальше? Может, поставим точку?

Я была готова сказать «да», но Джули уговорила его сделать еще один круг. И во время этого последнего облета верблюды нашлись. Джули высмотрела их, мы засекли координаты и вернулись на взлетно-посадочную полосу. Тогда мои враждующие «я» пришли к соглашению: путешествие состоится.

Глава 5

Определить местонахождение верблюдов с воздуха было сравнительно легко, но найти их на земле, в лабиринте пересохших речушек, холмов и промоин, неразличимых с самолета, оказалось очень трудно. Я отправилась на поиски вместе с Дженни и Толи. Мы сели в многострадальную маленькую «тоёту» и проехали сколько смогли по кустарниковым зарослям, сплошь покрывавшим каменистую землю, а потом пошли пешком с собаками, немедленно устремившимися в погоню за призрачными леопардами и воображаемыми тиграми. Готовность Дигжити выслеживать любое животное, кроме верблюдов, была источником нашего постоянного недовольства друг другом. Я пыталась приучить Дигжити отыскивать верблюдов — ее помощь была бы мне очень кстати, — но она не проявляла ни малейшего интереса к этому скучному делу. Зато с невероятным азартом охотилась на кенгуру и кроликов, преследовала их по нескольку часов подряд, перепрыгивая через куртины спинифекса [15] и вертя во все стороны головой, как заправская балерина. Смотреть на нее было истинным наслаждением, но поймать кенгуру или кролика ей ни разу не удалось.

Я надеялась быстро найти следы верблюдов, и мы пошли напрямик, пересекая, где возможно, пересохшие русла и промоины. Поднялись на вершину холма, рассчитывая увидеть верблюдов издали, но перед нами простирались лишь недвижимые серо-зеленые кусты, усыпанные личинками жуков; красные, растрескавшиеся скалы, протянувшиеся на многие и многие мили, и красная земля. Я решила спуститься по противоположному склону холма, чтобы выйти к другому пересохшему руслу, и мы, спотыкаясь, поплелись вниз вдоль каменистых отрогов, где идти было легче. Солнце стояло почти над головой. Мы дошли до подножия холма, двинулись вниз по пересохшему руслу, которое, как мне казалось, должно было вывести нас на менее всхолмленную равнину, и вдруг увидели на песке нечто странное. Свежие человеческие следы — кто-то шел нам навстречу. Мы остановились как вкопанные. На какую-то долю секунды я остолбенела: господи, кто мог оказаться здесь, в этом пересохшем русле, в этой забытой богом дыре в летний полдень? А потом меня будто стукнули по затылку, и я все поняла: это были наши собственные следы, мы не только вышли гораздо левее того места, куда должны были выйти по всем законам и правилам, но умудрились пойти в прямо противоположном направлении. Я села на землю. Мне казалось, что сейчас у меня из ушей полезут обрывки перфокарт, повалит дым и посыплются искры. Что случилось с севером, югом, востоком и западом? Куда они делись? Минуту назад я твердо знала, где встает солнце, а где садится. Это заговор. Кто-то нарочно сбивает меня с толку.

Страх пробрал меня до костей, но я получила хороший урок. Я увидела свой труп — запекшееся на солнце тело в золотистых струпьях лежит в яме где-то в пустыне, — я увидела, как после нескольких месяцев скитаний я возвращаюсь в Алис-Спрингс в полной уверенности, что добралась до Уилуны. Незадолго до исчезновения верблюдов кто-то подарил мне медицинскую брошюру с описанием смерти от жажды (я оценила этот трогательный, осмысленный, а главное — уместный подарок). Из брошюры я узнала, что смерть от жажды — один из самых мучительных способов отправиться на тот свет, включая даже пытки в средневековых застенках. У меня не было ни малейшего желания умереть от жажды. Я поняла, что возлагала слишком большие надежды на свой дар следопыта и умение Дигжити находить дом, в то время как надо научиться определять направление. Чем>я и решила заняться и заодно приобрести другие навыки, помогающие человеку выжить в трудных условиях.

Когда мы наконец нашли верблюдов, они не скрывали, что чувствуют себя виноватыми, пристыженными и жаждут вернуться домой. Они потеряли почти все ножные ремни и два колокольчика, дня три они ходили взад и вперед вдоль длинной изгороди, преградившей им путь к дому Бассо. Верблюды понимают, что такое дом. Когда они привязываются к какому-то месту, можно не сомневаться, что в любом случае они постараются туда вернуться. Дуки и Баб, очевидно, отказались последовать за Зелли, а она, наверное, не захотела остаться в одиночестве. По дороге домой верблюды вились вокруг меня, как мухи, переступали с ноги на ногу, смущенно опускали головы или тайком поглядывали на меня, прикрывая глаза красиво изогнутыми ресницами — одним словом, всячески показывали, что хотят загладить свою вину, что любят меня и сожалеют о случившемся. Нога Баба почти совсем зажила.

Теперь, когда путешествие перестало быть химерой, когда я поняла, что оно действительно состоится, у меня глаза лезли на лоб от несметного количества неотложных дел. Я совершенно не представляла себе, откуда взять деньги на покупку снаряжения и другие расходы. Верблюды отнимали у меня столько времени, что о дополнительной работе в городе нечего было и думать. Родные и друзья, наверное, согласились бы меня выручить, но я не хотела к ним обращаться. Я всегда жила на гроши, всегда еле сводила концы с концами, залезь я в долги, ушли бы годы, прежде чем я смогла бы расплатиться. А сидеть в долгах очень противно, и, кроме того, мне казалось бесчестным просить у родных деньги на путешествие, из-за которого они, как я знала, и так чуть не умирали от страха. Но главное, я мечтала все сделать сама, без вмешательства посторонних, без чьей-либо помощи. Самостоятельность так самостоятельность.

И я металась в доме Бассо, нервничала, сходила с ума от беспокойства, грызла ногти — обгрызла их чуть не до локтей, — а в один прекрасный день кто-то из друзей привел ко мне молодого фотографа. Рик сфотографировал меня, нашего общего знакомого и верблюдов, но его появление, имевшее самые неожиданные последствия, не произвело на меня никакого впечатления, и на следующий день я благополучно о нем забыла.

Рик тем не менее пришел снова, он привел с собой несколько человек из города и остался обедать. Я была так поглощена своими делами, что и эта встреча почти полностью изгладилась у меня из памяти. Рик показался мне славным мальчиком, из тех по-детски бездумных фотожурналистов, кто вечно мечется из одной горячей точки земного шара в другую, никогда не успевает ничего разглядеть и тем более осознать. У него были поразительно красивые руки, ни прежде, ни потом я не встречала человека с такими руками, с такими длинными тонкими пальцами, о5 вивавшимися вокруг фотоаппарата, как лапки лягушки, и я плохо помню маловразумительные доводы, которые он приводил, защищая свое право делать в пересохшем русле стандартные фотографии аборигенов для журнала «Тайм», притом что он не знал об аборигенах ровно ничего и не очень стремился узнать хоть что-нибудь. И еще одна мелочь: Рик пристально меня разглядывал, ему, видно, казалось, что я немного тронулась. Вот и все, больше я ничего не запомнила.

Так вот, Рик уговорил меня обратиться с просьбой о денежной помощи в «Нэшнл джиогрэфик» [16]. Несколько лет назад я уже обращалась в этот журнал и получила вежливый отказ. Но в тот вечер, когда гости уехали, я написала блистательное, по моему предвзятому мнению, письмо и начисто о нем забыла.

До приезда в Алис-Спрингс мне ни разу не приходилось брать в руки молоток, заменять перегоревшую лампочку, шить платье, штопать носки, менять колесо или пользоваться отверткой. Всю жизнь я считала, что работа, требовавшая терпения, хороших рук, умения разбираться в чертежах, мне недоступна. Но здесь, в Алис-Спрингсе, я должна была сама сделать выкройку всех сумок и мешков и сама их сшить, не говоря уж про изготовление седел. Курт, Саллей и Деннис научили меня многим премудростям, и все равно я спотыкалась на каждом шагу. Довольно скоро я убедилась, что метод проб и ошибок является отнюдь не самым эффективным, когда хочешь изготовить нужную вещь. Тем более что я не могла позволить себе роскошь потратить лишний кусок материи, или лишний час времени, или потерять рассудок. У меня не было ни гроша, я отказывала себе во всем, чтобы скопить немного денег и купить необходимые мелочи, поэтому каждая сломанная заклепка била меня по самому больному месту — по карману. Я должна была сварить раму подходящего размера для седла Зелейки, сшить три кожаных чехла, набить их ячменной соломой и укрепить эти прокладки на раме. Надо было раздобыть подпруги, грудные ремни, подхвостники, а также различные планки и крючки, чтобы скрепить упряжь. Два других седла нуждались в переделке, а кроме того, надо было позаботиться о шести парусиновых сумках, четырех кожаных, фляжках для воды, постельных принадлежностях, покрышках для тюков, скроенных так, чтобы их можно было закрепить на поклаже, о планшете для карты и тысяче других мелочей. Я терялась и впадала в отчаяние. К счастью, Толи пришел мне на помощь. Он обладал особым даром: все спорилось у него в руках. Как я ему завидовала! Часами сидела я рядом с ним, хныкала, вертела в руках обрывки парусины, тесьмы, кожи, медные заклепки, куски пластика, еще что-нибудь, то и дело убеждалась в своем полном бессилии, громко всхлипывала и, снедаемая нетерпением, в бессильной ярости разбрасывала все вокруг себя. Однажды, когда после очередного приступа отчаяния я разразилась бурным потоком слез и рубашка на плече Толи промокла насквозь, он сказал:

— Понимаешь, Роб, все дело в том, что ты должна научиться любить эти заклепки.

До и после путешествия мне приходилось делать много трудных и неприятных вещей, но не было для меня ничего мучительнее, чем овладение тайнами обращения с простейшими инструментами и изготовления простейших вещей. Процесс этот протекал убийственно медленно, но постепенно туман неведения и неумения редел. Я уже не чувствовала себя полной идиоткой при виде любого механизма и могла понять, как он работает. Рычаги, шестеренки и другие таинственные предметы — царство, куда женщинам путь заказан, — мало-помалу перестали казаться мне бессмысленной грудой металлических изделий. Работа с «механическими помощниками» по-прежнему казалась мне нудной возней, требующей непомерных затрат времени, я по-прежнему выходила из себя из-за каждой неполадки, но у меня появилось ощущение, что в этом хаосе можно разобраться. За что я очень благодарна Толи. Я так и не научилась любить заклепки, но по крайней мере перестала их ненавидеть.

Чрезмерное напряжение, попытки одновременно сделать тысячу дел не прошли даром: у меня то и дело портилось настроение, я теряла надежду, жаловалась на судьбу и ломала руки. Джен и Толи считали, что мне необходима передышка, они боялись, что иначе я просто лишусь рассудка, и в конце концов уговорили меня уехать куда-нибудь, хотя бы на неделю. Несколько дней они убеждали меня, что в мое отсутствие ничего не случится и верблюды не погибнут от того, что я шесть-семь дней не буду трястись над ними с утра и до ночи. Мы поместили Зелейку в загон, Джен и Толи обещали ежедневно собирать для нее корм, я успокоилась и решила, что все устроилось. Но у меня свои счеты с судьбой: с тех пор как я поселилась в доме Бассо, я не отлучалась от верблюдов ни на день, поэтому Зелейка надумала рожать, как только я уехала. Я получила телеграмму и помчалась в Алис со всех ног, но все равно опоздала: очаровательный, прелестный, трогательный верблюжонок с черной лоснящейся шерстью, еле переставляя длинные тонкие ножки, ковылял в загоне за своей дорогой мамочкой, решительно никого не подпускавшей к своему чаду. День, а может быть, два я убеждала Зелли, что не обижу ее первенца, убедить в этом верблюжонка — мы назвали его Голиаф — было еще труднее. Он унаследовал ум своей матери и привлекательную внешность отца: Зелейка родила на свет божий драчливого, дерзкого, упрямого, эгоистичного, требовательного, вспыльчивого, самонадеянного красавца, баловня судьбы — не верблюжонка, а сущее наказание. В конце концов Голиаф немного успокоился, и мне удалось надеть на него недоуздок, изготовленный Джен, и даже приучить его носить недоуздок постоянно. Тогда я осмелела: я стала осторожно поднимать одну ножку Голиафа, потом другую, прикасаться к его телу, набрасывать куски материи ему на спину и привязывать его минут на десять к дереву, растущему в загоне. Я выпускала Зелли погулять, а Голиафа оставляла на привязи, это устраивало всех, кроме Голиафа, который оглушительно орал, пока преданная мама не возвращалась и не давала ему пососать молочка.

Каждую минуту случалось что-то непредвиденное, и возникали все новые и новые препятствия, главным образом неодолимые. Мне предстояло путешествовать зимой, и я смертельно боялась, что с моими верблюдами может случиться что-нибудь вроде того, что уже случилось с Дуки, поэтому их надо было кастрировать. Выезжать я решила в марте, в самом начале осени. Так как дом Бассо должен был вот-вот перейти в ведение Земельного совета аборигенов, а Дженни и Толи предстояло вернуться в Ютопию, мы решили доехать до Ютопии на верблюдах, чтобы проверить, в порядке ли упряжь и другое снаряжение; этот пробный марш намечался на январь, и на всю подготовительную работу у меня оставался один месяц. Саллей кастрировал верблюдов, избавив меня от этой тяжкой обязанности. Он пренебрег обезболиванием, поэтому я дрожала, ломала руки и корчилась в муках, глядя на своих любимцев. Саллей связал Дуки и Баба веревками, как ощипанных птиц перед жаркой, повалил на землю — один взмах ножа, другой, пронзительный вопль, снова вопль — и кровавое дело сделано. Через две недели стало ясно, что Дуки вот-вот отдаст богу душу, потому что у него началось воспаление. Я вызвала своего друга ветеринара, и он решил прибегнуть к помощи имаскулейтора [17]. Мы усыпили Дуки, как прежде усыпляли Кейт, а когда Дуки потерял сознание, ветеринар показал мне, что делать в таких случаях. Он вытянул наружу семенные канатики — они так раздулись, что стали похожи на яме, — и отсек их, забирая как можно выше. Боль мгновенно вывела Дуки из оцепенения. Затем начались бесконечные уколы террамицина. Ветеринар, как и я, считал, что прогулка в Ютопию поможет заживлению ран, поэтому приготовления шли теперь полным ходом.

Я понятия не имела, как навьючивают верблюдов, а верблюды понятия не имели, как носят поклажу во время длительных переходов. Я тревожилась и раздражалась по малейшему поводу и главным образом без повода. Погода не содействовала сохранению спокойствия; 55° жары на солнце. Упряжь, которую я изготовляла со священным трепетом, при первой же попытке пустить ее в дело оказалась ни на что не годной. К началу путешествия я разучилась говорить, вместо слов у меня изо рта вылетали какие-то невнятные звуки. Мы собирались выехать в шесть часов утра, пока еще можно было дышать и каждый глоток воздуха не обжигал легкие, как непогашенный окурок. В одиннадцать я, будто угорелая кошка, еще носилась взад и вперед, а Толи с Дженни то пытались успокоить меня, то спасались бегством и старались держаться от меня подальше. Наконец все как будто устроилось. На спины верблюдов водружены седла с красивыми овечьими шкурами и одеялами, поклажа равномерно распределена и не слишком обременяет верблюдов.

Я привязала Дуки, Баба и Зеленку — смотреть на них было одно удовольствие — и решила выпить на прощание чашечку чая, а заодно бросить последний взгляд на дорогой моему сердцу дом Бассо. Пришла Ада, она горько плакала, что не помогало мне сохранять присутствие духа.

— Ой, доченька моя, не уезжай, прошу тебя, оставайся здесь, с нами. Погибнешь ты в песках, наверняка погибнешь.

Снаружи послышались какие-то странные звуки, я вырвалась из объятий Ады и в ужасе увидела, что верблюды запутались в веревках и обезумели от страха. Полная неразбериха. Веревки, верблюжьи головы, клочья вспоротых тюков — все перемешалось в огромной разноцветной куче и переплелось, как полотнище ткани в хитроумном тюрбане. Полчаса я наводила порядок. Наконец все было готово, мы тронулись в путь, обняли Аду, гордо помахали ей рукой и зашагали под палящим солнцем.

Не прошло и трех часов, как мы вернулись. Зелейка споткнулась и почти стащила седло с Дуки, шедшего перед ней, а две полотняные сумки разорвались, потому что я не догадалась подшить куски кожи к внутренней стороне ручек. Весь следующий день я пыталась понять, как лучше связывать верблюдов, чтобы они спокойно шли друг за другом, и в конце концов поняла: нужно обмотать веревку вокруг шеи первого верблюда, пропустить ее под подпругой и привязать к недоуздку верблюда, идущего следом, а носовой повод второго верблюда привязать к седлу первого, чтобы ни повод, ни веревка не болтались на ходу. С этой задачей я справилась успешно. Починить полотняные сумки помог Толи. Мы снова отправились в путь и снова самонадеянно помахали Аде, в очередной раз обливавшейся слезами.

Восемь дней провели мы в аду длиной в 150 миль, уготованном путешественникам в Ютопию злобным испепеляющим летом. Первый день оказался почти неправдоподобно нелепым. Дорога из Алиса в Ютопию была узкой и извилистой, огромные грузовики то и дело стремительно проносились мимо нас, грозя гибелью всему живому, а верблюды, как назло, терпеть не могут, когда им на глаза попадается нечто, способное двигаться и к тому же превосходящее их по размерам. Поэтому мне пришло в голову пойти напрямик и выйти на дорогу в том месте, где она уже не представляла неотвратимой опасности для верблюдов. Великолепная мысль. Если не считать того, что нам пришлось продираться сквозь густой кустарник, карабкаться по каменистым откосам, поминутно останавливаться из-за огромных валунов, обливаться потом, бороться за каждый шаг вперед и умирать от страха. Толи и Дженни сохраняли полное спокойствие и невозмутимость, что приводило меня в ярость, но их спасало неведение: они понятия не имели, как мало у нас шансов снова выбраться на дорогу. И как неожиданно приходят самые страшные беды. К моему величайшему изумлению — Толи и Дженни злорадно торжествовали, — мы прошли в тот день семнадцать миль и остались целы и невредимы. Но эта маленькая победа нисколько меня не приободрила, я знала, что нам предстоит еще долгий путь.

На следующий день стало ясно, что два седла нужно основательно переделать. Седло Дуки натирало так сильно, что у него на спине вылезла шерсть, а из-под седла Зелли все время выскальзывала одна из прокладок. Зелли уже превратилась в мешок с костями — беспокойство за малыша высосало из нее все соки. К тому же наш распорядок дня был очень труден для верблюдов, чего я не знала. Мы снимали лагерь в четыре часа утра. Шли до десяти, отдыхали в тени до четырех и снова шли до восьми вечера. Этот странный режим не только утомлял верблюдов, но и мешал им пастись в привычное время. Они не желали обходиться без воды и выпивали каждый по пять галлонов в день, а иногда и больше, если представлялась возможность. У меня складывалось впечатление, что все рассказы об этих обитателях пустыни весьма далеки от действительности. Дженни и Толи по очереди замыкали наше шествие в своей «тоёте». Без их машины мы бы не справились. Я бросила в «тоёту» седло Дуки, и остальную часть пути он шел налегке.

Нервничать, сознавая, что каждый шаг может привести к непоправимой катастрофе, — это одно, а шагать с теми же мыслями при температуре +55° Цельсия — совсем другое. Примерно так, наверное, чувствуют себя в аду. К девяти утра жара становилась такой всепроникающей, такой гнетущей, что в голове начинало мутиться, но мы, как одержимые, продолжали идти еще час, потому что знали, что девятичасовая жара — сущие пустяки по сравнению с десятичасовой. Потом мы искали место для отдыха, удовлетворяясь обычно бетонной дренажной трубой по соседству с размягченной, тускло светившейся асфальтовой дорогой, и, набросив на обгоревшее тело влажное полотенце, лежали до четырех часов, хватая ртом воздух и потягивая из консервных банок апельсиновый сок или тепловатую воду.

Толи и Дженни держались изумительно. За все это время они ни разу не пожаловались (может быть, потому, что я жаловалась, не переставая, и им просто не удавалось вставить ни слова) и, к моему величайшему изумлению, получали полное удовольствие от этого путешествия.

Ютопия встретила нас радостными криками детей и завыванием множества худющих шелудивых псов. Последняя часть пути оказалась почти приятной, потому что мы шли по широкому руслу пересохшей реки, устланному белым песком, где высокие эвкалипты защищали нас от солнца, и довольно часто погружали свои обожженные тела в чаны рядом с артезианскими колодцами. За это время недостатки в конструкции седел, упряжи и во мне самой стали видны как на ладони, и, сколько бы сил ни отняло наше короткое путешествие в Ютопию, слава богу, что оно состоялось. Мне предстояло вновь переделать и подогнать седла и упряжь, я знала, что это огромная работа, но огромная не значит неодолимая.

Ютопии, где я провела несколько недель, принадлежало сто семьдесят квадратных миль красивых плодородных пастбищных земель, переданных во владение аборигенам более щедрым лейбористским правительством. Вопреки тому что писали газеты, аборигены хорошо вели дело, хотя никто из них не разбогател, так как доходы делились почти на четыреста человек. Кроме аборигенов в Ютопии жило пять-шесть белых учителей и медицинских работников. Это была одна из самых процветающих общин аборигенов на Северной территории. Вокруг простиралась травянистая равнина, кое-где встречались кустарниковые заросли и озера, огромное белопесчаное русло реки Сэндовер в период дождей заполнял бушующий красный поток.

Дженни, Толи и я жили в двух серебристых печках, почему-то именуемых жилыми автофургонами, где я снова, как в предыдущие недели, то и дело погружалась в глубокое отчаяние, только на сей раз я изводила себя на более высоком, почти профессиональном уровне. Я сражалась с седлами и терзала их до тех пор, пока не признавала верхом совершенства или бесполезной рухлядью. Я теряла верблюдов, выслеживала их и приводила назад. Когда никто не видел, я пыталась овладеть тайной обращения с компасом, все еще остававшимся для меня бесполезным предметом роскоши. Я с изумлением разглядывала топографические карты и старалась не вспоминать о некоторых медицинских брошюрах. Я составляла списки, потом списки списков, потом список списков списков, а потом начинала всю эту писанину сначала. А если я делала что-нибудь не помеченное в списке, я поспешно вносила соответствующую запись и вычеркивала ее, радуясь, что мне удалось совершить что-то полезное. Однажды ночью я в полусне вошла в комнату Дженни и Толи и спросила, верят ли они, что мое путешествие пройдет благополучно.

Какой-то заезжий политикан обвинил меня в буржуазном индивидуализме. О господи, все что угодно, только не буржуазный индивидуализм, думала я, ускользнув в свою комнату, где могла спокойно кусать ногти и размышлять, стоя перед зеркалом. Для человека, годами считавшего себя связанным с левыми, буржуазный индивидуализм был чем-то вроде венерической болезни. Хотя я принимала участие в политической борьбе, политика никогда не была для меня делом жизни, даже в разгар политических битв шестидесятых годов. Мне недоставало для этого двух необходимых качеств: смелости и убежденности. Поэтому с тех времен, когда многие люди (и я в том числе) носили по улицам плакаты с надписью;

«Кто не помогает решать наши задачи, тот мешает», у меня осталось смутное чувство вины.

В тот вечер я долго стояла перед зеркалом, пытаясь понять, заражена я буржуазным индивидуализмом или нет. Избавилась бы я от нареканий, если бы пригласила несколько человек и организовала коллективное путешествие на верблюдах? Нет, конечно, разве подобные действия не считаются всего лишь проявлениями либерализма? Или в лучшем случае ревизионизма? Господи, помоги нам. Тупик.

Да, но как тогда понять, что такое индивидуализм? Можно считать меня индивидуалисткой потому, что я, как мне кажется, в состоянии сама распоряжаться своей жизнью? Если да, то я согласна — конечно, я индивидуалистка. Остается еще слово «буржуазный». «Буржуа — человек, предпочитающий безопасность, комфорт и иллюзии случайностям и неожиданностям революции». В таком случае все зависит от того, какой смысл вкладывается в слово «революция». И что следует понимать под безопасностью и комфортом. Попытка осознать, что лежит в основе нашего коллективного помешательства, действительно является в какой-то мере революционной. Хотя ее навязчивость наводит на мысль о неврозе и паранойе. А невроз и паранойя являются, как каждому известно, признаками буржуазности.

На протяжении следующей недели вопрос, стою я чего-нибудь или нет, постепенно утратил для меня остроту, потому что я слушала во все уши речи моего друга-политика. Он был необычайно умен, вес и размер его мозга наверняка превосходили среднюю тыкву. Я находила его весьма привлекательным, хотя он внушал мне страх. Коэффициент его умственного развития вызывал у меня неприкрытую зависть, так же как его умение использовать стандартный мужской язык интеллектуалов, поглощенных политикой, позволявший ему выходить победителем в любом споре и создававший вокруг него немеркнущий ореол превосходства и силы. Любое соприкосновение с нездоровой областью душевных потребностей он по традиции относил к сфере чисто женских интересов. И считал разговоры на эту тему бессмысленными.

В конце концов я поняла: все, что имеет хоть какое-то отношение к сомнениям и колебаниям, любое признание в собственной слабости, не заклейменное как нечто недостойное, — все это считается буржуазным, реакционным и аполитичным. Может быть, именно поэтому (я часто сталкивалась с этим явлением, изумлялась ему и ломала над ним голову) многие мужчины, интересующиеся политикой, — рассудительные, умные, четко мыслящие, обладающие достаточным запасом знаний и широким кругозором, знатоки своего дела, люди идеи, склонные к решительным действиям и к произнесению воинственных слов, — многие мужчины оказываются не в силах взглянуть правде в лицо и смириться, согласиться с тем, что в глубине души все они считают женщин существами второго сорта. Потому что такого рода откровенность требует мучительного и недозволенного заглядывания себе в душу, где скрывается твой собственный враг. Я знала, что женщине очень важно уметь ориентироваться в дебрях политики, но считала, что мужчины не так мало выиграли бы, научись они понимать и использовать язык чувств, до сих пор считающийся главным образом языком женщин.

Как вскоре выяснилось, некоторые планы моего друга-политика были встречены в Ютопии благожелательно, а некоторые враждебно; благожелательно потому, что его идеи социального преобразования были необычайно привлекательны и вполне применимы, а враждебно потому, что он относился к аборигенам с пылом миссионера, мешавшим ему трезво оценить реальное положение дел, и потому, что в своем стремлении превратить поселение Ютопию в настоящую утопию он исходил не из конкретных фактов, а из своих политических идеалов, совершенно не задумываясь о том, чего хотят сами аборигены и в чем они прежде всего нуждаются. Когда его отношения с аборигенами осложнились и стали доставлять ему неприятности, когда старики аборигены перестали прислушиваться к его советам и доверять ему, он окрестил их реакционерами. Он ловко играл словами и не давал никому открыть рот, что помешало ему получить многие ценные сведения прежде всего от Дженни, которая обычно хранила в его присутствии гробовое молчание и никогда не принимала участия в спорах о будущем черных жителей Ютопии. Он относился к ней как к бессловесному животному и даже не подозревал, каким богатым опытом она обладала, как много интересного могла бы ему рассказать.

Через несколько месяцев он уехал из Ютопии, потерпев полное поражение, и написал мне длинное письмо, где говорил, что наконец-то понял, чем я занимаюсь, и что сидеть где-нибудь на песчаном холме и созерцать собственный пуп, может быть, даже не так уж плохо. Но я-то занималась совсем другим. Как-то незаметно в мою душу снова закралось отвратительное чувство, что я откусила слишком большой кусок и мне его не проглотить. Почему, черт возьми, все вокруг впадали в такой раж по поводу моего путешествия, почему одни превозносили меня, а другие проклинали? Сидела бы я дома, изучала бы спустя рукава какую-нибудь науку, играла в карты или потягивала спиртное в баре при Королевской бирже и разговаривала про политику, никто бы слова не сказал. Я оказалась совершенно не готова к поднявшейся вокруг шумихе. Кто-то твердил, что мое путешествие — самоубийство, кто-то — что я наложила на себя покаяние после смерти матери, многие уверяли, что я хочу пересечь пустыню, чтобы доказать выносливость женщин, что я просто стремлюсь привлечь к себе внимание. Одни напрашивались в компаньоны, другие угрожали, третьи завидовали, четвертые сохраняли сугубо официальный тон, некоторые считали, что вся эта затея — розыгрыш. Замысел путешествия начал терять свою изначальную простоту.

В Ютопии я получила билет на самолет до Сиднея и обратно и телеграмму из «Нэшнл джиогрэфик»: «Безусловно, очень заинтересованы»… На этот раз я знала, вернее, какая-то частичка меня все это время знала, что они примут мое предложение. Разве могло быть иначе? Я отправила такое льстивое, такое самоуверенное письмо. Конечно, я должна взять деньги и лететь в Сидней. У меня просто нет другого выхода. Мне нужны изготовленные вручную фляги для воды, новые седла, три пары крепких сандалий, не говоря о запасах продовольствия и деньгах на мелкие расходы. Но где-то в глубине души я знала, что путешествие, о котором я мечтала, не состоится, знала, что, принимая деньги, поступаю неправильно — продаю себя. Глупая, но неизбежная ошибка. Теперь международный журнал получит право вмешиваться в мои дела — нет, нет, никто не будет делать мне указаний, но журнал сможет на законном основании проявлять интерес и исподволь влиять на ход путешествия, которое до этой минуты было моим личным и частным делом. А кроме того, это означало, что Рик время от времени будет вертеться около меня и делать снимки, о чем я приказала себе немедленно забыть, так как рассчитывала, что за все время путешествия он появится раза три и ни один его визит не продлится больше одного-двух дней. Скорее всего, надо надеяться, я просто не замечу его присутствия. Но я прекрасно понимала, что задуманное путешествие становится совершенно иным: я ведь хотела пересечь пустыню в полном одиночестве, чтобы понять, на что я способна, я хотела проложить собственную колею, освободить свою голову от мусора, от всего, что мне чуждо, остаться один на один с жизнью, без привычных костылей и подпорок, избавиться от постоянного давления извне, доброжелательного или недоброжелательного — безразлично. Однако решение было принято. Практические соображения одержали верх над безрассудством. Я продала свою свободу и в значительной мере замысел путешествия за четыре тысячи долларов. Великолепная сделка.

Вечером, накануне моего отъезда, все собрались в автофургоне, так как нужно было заняться ответственным делом: одеть меня соответствующим образом. С нами была Джулия, подруга Дженни, и я, будто собираясь на маскарад, примеряла одно за другим все их платья. У меня не было ничего, кроме старых спортивных мужских брюк, висевших на мне мешком, ярко-красных лакированных лодочек, в которых я лет десять назад ходила на танцы, рубашек, сквозь которые просвечивало тело, саронгов с дырами на самых неподходящих местах, кроссовок, от которых остались одни воспоминания, и пары платьев, измазанных верблюжьим дерьмом. Мы все понимали, что в шикарном отеле эти наряды показались бы представителям «Нэшнл джиогрэфик» слишком откровенной демонстрацией истинного положения моих дел. Они могли принять меня за сумасшедшую и подумать, что идут на слишком большой риск, оказывая мне помощь. Поэтому я втиснулась в узковатые джинсы и сногсшибательные — в прямом смысле — туфли на убийственно высоких каблуках. Это одеяние не прибавило мне уверенности. Я собрала карты и сунула их под мышку, надеясь таким образом произвести впечатление человека делового и знающего, чего он хочет, но сообразила, что довольно смутно представляю себе ту часть страны, где собираюсь пройти с верблюдами, и вряд ли сумею ответить на слишком детальные вопросы. Значит, придется выкручиваться.

Генеральная репетиция в костюмах не доставила мне удовольствия. Друзья хлопали себя руками по лбу и издавали нарочито громкие стоны. У меня не было даже четко продуманного маршрута. Я мучилась. Всю дорогу до Сиднея и два часа, проведенные с Риком, меня одолевал знакомый предэкзаменационный страх — тошнота подкатывала к горлу, руки потели, — этот страх не отпускал меня до той минуты, когда я вошла в бар и увидела сумасшедших американцев, почему-то вознамерившихся просто так, ни с того ни с сего, дать мне денег, а когда мы поздоровались, я вдруг превратилась в спокойную молодую особу с безупречными манерами: да, конечно, я все продумала… для журнала это просто находка… часть сведений вы получите уже в этом году. Беседа продолжалась пятнадцать минут, после чего представители «Нэшнл джиогрэфик» единодушно согласились, что идея путешествия великолепна, а я, безусловно, обладаю массой ценных сведений о стране и, конечно, в ближайшее время журнал вышлет мне деньги, а все они счастливы, что познакомились со мной и ждут не дождутся, когда я приеду в Вашингтон и напишу о своем путешествии, разумеется, я должна написать книгу, это будет необычайно интересно, и они желают мне удачи и счастья, до свидания, дорогая.

— Рик, правда, они сказали «да»?

— Да, они сказали «да».

— Рик, правда, это оказалось совсем нетрудно? (Смех.)

— Ты была великолепна. Честное слово. Никто бы не догадался, что ты их боишься.

Два часа я смеялась, если можно назвать смехом истерическое кудахтанье. Я взвилась под облака. У меня за спиной выросли крылья. Путешествие состоится! Последний барьер блистательно взят. Я издавала воинственные кличи и хлопала Рика по спине. Я пила дорогие коктейли и щедро давала на чай официантам. Я ослепительно улыбалась лифтерам. Я изумляла радостными приветствиями горничных. Я разгуливала по Кингс-кросс с таким видом, будто у меня в кармане миллион долларов. А потом я постепенно сникла. Как проколотая велосипедная шина, из которой незаметно вышел воздух.

Что я наделала?

Рик не мог понять, почему у меня так резко изменилось настроение: за какой-нибудь час я спустилась с заоблачных высот опьянения успехом в мрачные подземелья мучительных сомнений и острого недовольства. Рик пытался меня утешить, Рик пытался меня успокоить, Рик пытался меня вразумить. Но как я могла объяснить ему, что он тоже повинен в моем состоянии? Как объяснить ему, что он славный человек, что мне приятно с ним разговаривать, но я ни в коем случае не хочу, чтобы он и его превосходные фотоаппараты и его безнадежно романтические взгляды имели хоть какое-то отношение к моему путешествию? Я прекрасно умею обращаться с хамами, но славные люди лишают меня душевного равновесия. Как сказать славному человеку, что лучше бы он отправился на тот свет, а еще лучше никогда не появлялся на этом, как сказать, что желаешь ему провалиться в тартарары? Или всего лишь посетовать на то, что судьба свела нас вместе. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что разумнее было не вступать с Риком ни в какие отношения. Он должен был остаться для меня одним из необходимых механических приспособлений, неодушевленным предметом — фотоаппаратом. Но меня на это не хватило. Хотела я этого или нет, Рик стал неотъемлемой частью моего путешествия. И я страшно ругала себя за это. Мне нужно было самой установить четкие границы. Нужно было сказать: «Рик, ты можешь приехать ко мне три раза, не больше чем на три-четыре дня, с условием, что не будешь вмешиваться в мои дела, возражения не принимаются, точка». Но я, как обычно, решила, что все устроится само собой. Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня… я отложила и не сказала ни слова.

Рик не принимал участия в подготовке к путешествию, понятия не имел о моей прошлой жизни, не подозревал, что я такое же слабое человеческое существо, как все другие, не понимал, почему я хочу пересечь пустыню на верблюдах, и мое путешествие, естественно, виделось ему в отраженном свете собственных переживаний. Его захватила романтика, сказочность, нечто сугубо второстепенное в моих глазах, но весьма привлекательное для многих, в том числе для моих близких друзей. Рик хотел запечатлеть великое событие, каждый переход из точки А в точку Б. Я поняла, что сделала ошибку, остановив свой выбор на Рике. Мне надо было пригласить обычного твердолобого профессионала, давно утратившего интерес к своему делу, и без стеснения вести себя как противная, злобная, жестокая баба. Потому что Рик помимо дара располагать к себе, чем он умело пользовался, обладал еще одним удивительным свойством — наивностью. И хрупкостью, какой-то душевной свежестью и восприимчивостью, редко встречающимися у мужчин, а тем более у преуспевающих фотографов. Рик мне нравился. Я понимала, что это путешествие дорого ему почти так же, как мне. Но для меня это была дополнительная нагрузка. Я не только не избавилась от тяготивших меня обязанностей, но сама взвалила на себя еще одну тяжелую ношу. Мне казалось, что все пропало.

Я летела назад, в Алис, и на лбу у меня выступал пот от терзавших меня сомнений. Не слишком ли я трясусь над моим путешествием? Почему я так пекусь о своем одиночестве? Почему веду себя как эгоистичный, лукавый ребенок? Как буржуазный индивидуалист? Внезапно мне показалось, что задуманное мной путешествие перестало быть моим, потому что вокруг него суетится слишком много людей. Ну и пусть, говорила я себе, когда ты расстанешься с Алис-Спрингсом, все встанет на свое место. Не будет любимых друзей, о которых надо заботиться, хитросплетения отношений и обязанностей, требований быть такой или эдакой, головоломных задач, политических споров — только ты и пустыня, успокойся, дурочка. И я постаралась загнать свои сомнения в самые глубокие тайники души, хоть и понимала, что они все равно дадут о себе знать, как палочки ботулизма[18].

Я вернулась в Алис в разгар бурного наводнения. Сто пятьдесят миль дороги до Ютопии превратились в бурлящий красный поток, и я дважды тщетно пыталась добраться до поселения в машине с двойным приводом.

В конце концов мне это удалось, но последние шесть миль я шла по колено в воде. Когда в этих местах начинается дождь, так это дождь. Верблюды в очередной раз исчезли, но кругом было слишком много воды, и поиски пришлось отложить. Через несколько дней мы на машине отыскали их следы, а потом увидели их самих на вершине холма; они лишились последних крох своего невеликого ума и тряслись от страха. Верблюды не умеют передвигаться по грязи. Их копыта совершенно для этого не приспособлены. Верблюды безнадежно утопают в грязи или подворачивают ноги, что грозит им переломом тазобедренного сустава. В таких условиях они всегда проявляют беспокойство. А мои любимцы еще оказались вдалеке от дома, что, я думаю, усиливало их тревогу. Они шли на юг, в Алис-Спрингс.

Я получила деньги. И назначила день отъезда. По моей просьбе Саллей изготовил настоящее афганское вьючное седло. Я купила снаряжение и продовольствие. Договорилась о перевозке верблюдов в Алис-Спрингс. Мои родные написали, что приедут со мной попрощаться. Знакомые старались подарить мне что-нибудь нужное для путешествия, и волнение по поводу предстоящего события нарастало с каждым днем, не оставляя равнодушным ни одного человека рядом со мной. Казалось, все вдруг поверили, что путешествие действительно состоится и после двух лет странной игры с верблюдами я в самом деле тронусь в путь, как будто всем нам снился один и тот же сон и вдруг мы проснулись и поняли, что это не сон, а явь. В каком-то смысле подготовка к путешествию была для меня даже важнее самого путешествия. С того дня, когда у меня появилась мысль: я хочу пройти по пустыне на верблюдах, и до той минуты, когда приготовления подошли к концу, я созидала нечто невидимое, но вполне конкретное, нечто практически недоступное восприятию посторонних, но, быть может, самое значительное, самое трудное и совершенное из всего, что я когда-либо делала или сделаю в жизни.

Я привезла верблюдов на бывшую ферму Курта. Она перешла к новым владельцам, и они охотно согласились приютить верблюдов на несколько дней в своем загоне. Дуки, Баб и Голиаф никогда прежде не ездили в грузовиках для перевозки скота и доверчиво поднялись в машину. Зелли я оставила напоследок, так как знала, что она будет артачиться, и надеялась, что упрямица в конце концов последует за остальными. Я занималась перевозкой верблюдов впервые в жизни и понятия не имела, нужно их привязывать или нет. Пол грузовика я посыпала песком, и мне уже чудилось, что между досками, набитыми по бортам грузовика, торчат сломанные верблюжьи ноги. Не проехали мы и десяти миль, как Дуки решил, что с него хватит: ему надоело нестись по ухабистой дороге со скоростью пятьдесят миль в час, и он решил выпрыгнуть из машины. Только этого недоставало! Остаток пути я просидела на крыше кабины, ежеминутно рискуя свалиться, и то била Дуки по голове и рявкала: «Вхуш! Вхуш!», то гладила его потную шею и, перекрикивая завывания ветра, ласково уговаривала: «Не обращай внимания, дурачок, все это скоро кончится, перестань вопить, пожалуйста, перестань, будь умницей».

— А-а-а-а! Вхуш! Вхуш, негодяй!

К тому времени, когда мы добрались до фермы, шарики верблюдов превратились в жижу. У меня тоже начался понос.

В Алисе я дала себе неделю на то, чтобы закончить последние приготовления. Я собрала в одну огромную кучу полторы тысячи фунтов поклажи, принесла от Саллея седло, проверила, годится ли оно, и купила необходимые продукты, не подлежавшие длительному хранению.

Кроме того, всю эту неделю я много времени проводила с родными, которых не видела больше года, договаривалась и передоговаривалась с Риком, когда и как мы увидимся, и непрерывно прощалась то с одними, то с другими знакомыми. Это был ад кромешный.

Рик явился нагруженный всеми видами снаряжения, созданными на нашей планете. В Мельбурне какие-то ловкачи продали ему «тоёту» с двойным приводом и заодно ободрали как липку. «Смотрите, ребята, какая рыба на крючок идет!» Они всучили ему все спасательные принадлежности, какие у них нашлись, начиная с лебедки величиной с быка и кончая резиновым плотом с веслами, который можно было надуть за какие-нибудь полчаса.

— Рик, ради бога… кому это нужно?!

— Понимаешь, мне сказали, что иногда здесь вдруг начинаются наводнения, и я подумал, что лодка совсем не помешает. Откуда я знаю, я никогда прежде не был в пустыне.

Разговор происходил у Саллея, мы с ним долго катались по земле, корчились от смеха и показывали на Рика пальцами, а потом едва не задразнили его насмерть.

Но Рик, кроме того, купил радиоприемник, передатчик и какую-то блестящую штуковину, похожую на хромированный велосипед вроде тех, на которых тучные люди крутят педали, чтобы сбросить вес.

— Ричард, мне предстоит проходить пешком по двадцать миль в день. Зачем еще велосипед?

Я не хотела брать с собой приемник, передатчик и тем более велосипед. С его помощью, как мне объяснили, можно заряжать батареи радиоприемника, если они вдруг сядут. Я представила себе, как посреди пустыни изо всех сил нажимаю на педали и кричу в микрофон: «Помогите!» Полный идиотизм.

Завязался спор: я говорила, что не возьму ни приемник, ни велосипед, а все остальные твердили: «Ты должна это сделать», или «Если ты откажешься, я умру от беспокойства», или «Ах, мое больное сердце!», или «А что, если ты сломаешь ногу?», или «Пожалуйста, Роб, ради нас. Ради нашего спокойствия».

Психическая атака.

Я долго и мучительно думала, брать или не брать приемник, и все-таки решила, что приемник будет мне обузой. Только обузой. Я не хотела тащить его с собой, не хотела думать о нем, когда останусь одна, не хотела этого искушения, этой нравственной подпорки, этой осязаемой связи с миром за пределами пустыни. Глупо, наверное, но переубедить себя я не могла.

И все-таки, скрипя зубами, я уступила и взяла приемник, хотя наотрез отказалась от велосипеда. Я злилась на себя за то, что позволила кому-то руководить собой, пусть даже это было мне на пользу. Но больше всего я злилась потому, что какая-то частичка меня — скучная практичная трусишка — нашептывала: «Возьми приемник, возьми, дура несчастная. Чего ты ломаешься, тебе что, приспичило умереть в пустыне?»

Еще одно жалкое свидетельство моего поражения. Моего отказа от первоначального замысла путешествия. Я упрятала его подальше вместе со всеми остальными.

Тем временем я не спускала глаз с моих родных. С отца и сестры. Сколько я себя помню, между нами всегда были натянуты невидимые канаты и цепи, они раздражали нас, мы пытались их разорвать, но, преуспев хотя бы только мысленно, немедленно убеждались, что эти узы нерасторжимы. Смерть матери связала нас чувством вины и неодолимой потребностью защитить друг друга прежде всего от самих себя. Мы никогда об этом не говорили. Бередить старые раны-слишком большая жестокость. Тем более что нам удалось похоронить прошлое, заслониться от него, ограничив наши отношения раз и навсегда установленными рамками. И если иногда прошлое все-таки хватало за горло одного из нас, двое других тут же находили какое-нибудь утешительное объяснение, помогавшее уйти, укрыться от застарелой боли. Но сейчас на трех схожих лицах появилось общее выражение, в трех парах голубых глаз сквозила одна и та же мысль, и она жаждала воплотиться в словах. Между нами будто пробегал электрический ток. Нам будто не терпелось вытащить занозу, пока еще это было возможно — пока я не скрылась в пустыне. Мучительное состояние. Мы боялись снова повторить ту же ошибку: проглотить большую часть слов, рвущихся наружу, сдаться, даже не попытавшись произнести непроизносимое.

Мы с сестрой жили совершенно разной жизнью. Сестра была замужем и растила четырех детей. Со стороны казалось, что между нами нет ничего общего, но на самом деле мы сохраняли близость, возникающую только у братьев и сестер, перенесших в детстве одну и ту же душевную травму. Мы состояли в заговоре и четко знали, во имя чего и ради кого это делаем. Мы хотели защитить отца. Мы считали это своим долгом. Мы хотели любой ценой избавить его от лишних огорчений. И, как ни странно, почти всю свою жизнь только и делали, что огорчали его.

Я вглядывалась в своих родных и замечала, как туманились глаза отца, когда он думал, что его никто не видит, как он в смущении отводил взгляд в сторону, когда ему казалось, что на него смотрят, и впервые смутно представила себе, каким тяжким бременем легло на душу отца мое предстоящее путешествие. Я поняла, как много оно значит для него, как много сил отнимает. Не только потому, что отец гордился мной. (Отец провел двадцать лет в Африке, прошел пешком много десятков миль в двадцатые — тридцатые годы, жил среди местного населения, как делали исследователи и путешественники в викторианскую эпоху. В его глазах я была сколком с него самого.) И не только потому, что он просто боялся за меня. В его представлении мое путешествие было неким символическим искуплением, некой расплатой за все дурацкие и бессмысленные неурядицы, пережитые нашей семьей. Как будто совершив переход через пустыню, я могла заслужить прощение для нас троих.

Все это, конечно, фантазии. Но мне было непереносимо горестно. В воздухе нависла угроза, хотя никто не подавал виду, каждый вел себя как обычно, как обычно шутил и играл свою роль, только, может быть, не так уверенно, не так убедительно.

Саллей предложил довезти моих верблюдов на грузовике до самого Глен-Хелена, необычайно красивого ущелья — узкого провала в красном песчанике — в семидесяти милях к западу от Алиса. Это избавляло меня от необходимости вести верблюдов по асфальтовой мостовой, где на них глазели бы туристы и снедаемые любопытством горожане. Я договорилась с Саллеем, что в последний день пребывания в Алисе встречусь с ним на рассвете у стоянки грузовиков. Мы с отцом встали в три часа утра и повели верблюдов на стоянку. Было еще темно, мы почти не разговаривали, просто радовались луне, ночным шорохам и друг другу.

Прошло, наверное, минут тридцать, и вдруг отец сказал:

— Знаешь, Роб, в прошлую ночь мне приснился странный сон про тебя и про меня.

Никогда прежде отец не подпускал меня к себе так близко. Я понимала, что этот разговор дается ему с трудом. Мы шли рядом, я обняла его.

— Что же тебе приснилось?

— Будто мы плывем в прекрасной лодке по чудесному ярко-голубому морю, и нам очень хорошо, и куда-то нам надо доплыть. Не знаю, где все это происходило, но было очень красиво. И вдруг мы оказались на топком берегу, вернее, поплыли по жидкой грязи, и ты очень испугалась. А я сказал тебе: «Не бойся, родная, раз мы смогли проплыть по воде, сумеем и по грязи».

Вряд ли мы с отцом истолковали этот сон одинаково. Но это неважно, важно, что отец мне его рассказал. Оставшуюся часть пути мы почти не разговаривали.

Вечер в Глен-Хелене прошел спокойно. Саллей напек тонких пресных лепешек, Айрис всех смешила, мы с отцом гуляли, дети катались на машине, Марг и Лори — моя сестра и ее муж — предавались сожалениям, что редко видят такие дикие места, Рик фотографировал. К своему великому изумлению, я заснула, как только забралась в мешок.

А утром нас всех точно подменили. Мы проснулись с вымученными, натянутыми улыбками, довольно быстро смытыми слезами; сначала мы прятали слезы, потом перестали. Саллей взялся навьючить верблюдов, и я не могла поверить, что у меня в самом деле столько груза, а уж представить себе, что он удержится на спинах верблюдов, и подавно. Смек, да и только. От страха и тревоги глаза вылезали из орбит, желудок выворачивался наизнанку. Всех провожавших, естественно, терзала мысль, что они, может быть, никогда больше не увидят меня в живых, а меня терзала мысль, что в первый же день я радирую из ущелья Редбенк: «Прошла семнадцать миль, развалилась на части, сожалею, пожалуйста, подберите».

Сначала заплакала в голос Жозефина, за ней Эндри, за ним Марг, за ней отец, потом все мы бросились обнимать друг друга, потом посыпались пожелания доброго пути, потом Саллей крикнул: «Смотри не забудь, что я говорил про диких верблюдов!», потом кто-то похлопал меня по спине, потом Марг заглянула мне в глаза: «Ты знаешь, что я люблю тебя, знаешь?», потом Айрис замахала рукой, и вслед за ней все остальные замахали руками, потом все закричали: «До свиданья, дорогая, до свиданья, Роб», потом я ухватилась за носовой повод трясущимися потными руками и зашагала вверх по холму.

«Я иду, иду вверх, иду все выше и выше, пусть трепещут небеса, не страшна мне их краса».

Не помню, что еще я твердила, но эти слова вертелись у меня в голове с навязчивостью рекламной песенки или мелодии «Аббы» [19]. Я искренне в них верила. Мое тело, казалось, было соткано из чудесных сверкающих невесомых вибрирующих нитей, а в груди стучал мощный двигатель, и в любую минуту он мог взорваться и выпустить на волю тысячи поющих птиц.

Все вокруг меня сверкало и искрилось. Свет, упругий воздух, необъятное пространство и солнце. Я шла, и меня омывало это сияние. Я отдалась ему на милость: пусть вознесет, пусть сокрушит — пан или пропал. Огромная тяжесть свалилась у меня с плеч. Я готова была танцевать, вызывать духов. Горы влекли и притягивали к себе, ветер бушевал в глубоких ущельях. Я следила за орлами, парившими под облаками на краю горизонта. Мне хотелось лететь в беспредельной голубизне утра. Я будто впервые увидела мир вокруг себя: он сиял и блестел, озаренный светом и радостью, словно вдруг рассеялся туман или с моих глаз упала пелена, и мне захотелось крикнуть этому миру: «Я люблю тебя! Я люблю тебя, небо, птица, ветер, пропасть, пространство, солнце, пустыня, пустыня, пустыня!».

Вжик.

— Привет, как дела? Я сделал несколько великолепных снимков, когда ты прощалась.

Рик сидел в машине с поднятыми стеклами и, поджидая, пока я покажусь из-за поворота, слушал Джексона Брауна.

А я почти успела забыть. Камнем рухнула я на землю. Мои возвышенные чувства мгновенно улетучились, уступив место мелким практическим заботам. Я оглядела верблюдов. У Дуки сумки и мешки разъехались вкривь и вкось. Зелейка изо всех сил тянула носовой повод, так как хотела посмотреть, где Голиаф, а Голиаф стащил седло с Баба, так как рвал веревку, пытаясь приблизиться к Зелейке.

Рик сделал сотни снимков. Сначала при виде нацеленного на меня объектива я терялась и чувствовала себя неуютно. Какой-то суетный, едва слышный голос твердил мне: «Не изображай обворожительную красавицу, когда улыбаешься» или: «Помни про двойной подбородок», но этот голос скоро умолк, просто потому, что немыслимо все время следить за собой, когда тебя снимают, снимают и снимают. Фотоаппарат Рика казался вездесущим. Я старалась забыть о нем. Часто мне это удавалось. Рик никогда не просил меня позировать, никогда не мешал мне заниматься своим делом, но он был рядом, и его камера выхватывала и переносила на пленку какие-то мгновенья моей жизни, придавая им тем самым ложную значительность, отчего я двигалась как автомат, как заводная кукла, будто мне хотелось делать одно, а я почему-то делала другое. Щелк, внимание! Щелк, готово! О фотоаппаратах и Джексоне Брауне я могу сказать только одно: в пустыне им не место. В эти первые дни я постоянно замечала, что Рик вызывает у меня двойственное чувство. Иногда я видела в нем паразита-кровососа, ослепившего меня хорошими манерами и завлекшего в свои сети с помощью грубого подкупа. А иногда — приветливого, доброго человека, искренне стремившегося мне помочь, искренне взволнованного предстоящим приключением, заинтересованного в хорошем качестве своей работы, человека, которому вовсе не безразличны ни я, ни мое дело.

День становился все жарче, сумки и мешки едва держались на спине у Дуки, волей-неволей мне пришлось остановиться и наново укрепить весь груз. У меня разболелась шея, потому что я без конца оглядывалась на идущих позади верблюдов. Ликование больше не приподнимало меня над землей, теперь я могла рассчитывать только на свои физические силы. Вознесет или сокрушит — пан или пропал. Я была так невежественна. Какая нелепость вообразить, что я пройду две тысячи миль до океана и останусь жива и здорова. Благоприятное время года или неблагоприятное, пустыня- не место для дилетантов. Я гнала эти мысли, я говорила себе, что огромное пространство, лежавшее передо мной, делится на шаги и дни: первый шаг, второй, один день, другой, и если сначала не случилось ничего страшного, почему что-то ужасное должно случиться потом? Дурочка.

Я договорилась с Дженни, Толи и несколькими друзьями из города, что они нагонят меня в ущелье Редбенк. Мы хотели устроить прощальную встречу, так как дальше мне предстояло пройти в одиночестве семьдесят миль до поселения аборигенов в Арейонге.

К тому времени, когда я добралась до условленного места, меня шатало от усталости. Одно дело беззаботно пройти семнадцать миль, другое — отшагать те же семнадцать миль в таком напряжении, что тело наливается свинцом.

Вечер и весь следующий день я провела в поразительно красивом месте. Мы разбили лагерь на серебристом песке у входа в ущелье, от края до края заполненного водой. Рик погрузил на надувной плот — вот когда он пригодился! — все свое фотоснаряжение и поплыл по ущелью длиной в милю, остальные поплыли за ним в черной прозрачной ледяной воде. Местами ущелье сужалось до двух-трех футов, то тут, то там красные и черные скалы поднимались прямо из воды больше чем на сто футов в высоту. Иногда ущелье расширялось, и вода плескалась в сумрачной пещере или в глубокой расселине, а солнце метало пики желтых лучей в зеленую прозрачную глубину. Только Рику удалось проплыть милю и добраться до залитых солнцем скал на другом конце ущелья. Мы сдались на полпути, набрали плавника и на одном из пляжиков, прилепившихся к залитой водой пещере, развели костер, чтобы Рик мог погреться на обратном пути. В тот же вечер он уехал назад, в Алис: ему нужно было успеть на самолет, чтобы попасть к месту своего очередного назначения где-то на просторах нашего необъятного мира. Мы условились встретиться через три недели в Эерс-Роке, так как «Джиогрэфик» хотел иметь как можно больше фотографий этого достопримечательного района Австралии [20]. Я заранее огорчалась, что мне придется так скоро встретиться с Риком.

На следующее утро я два с половиной часа с мучительным трудом навьючивала верблюдов. Я понимала, что у меня слишком много груза, но тогда мне еще казалось, что уменьшить его невозможно. Баб нес четыре канистры с водой для верблюдов весом в пятьдесят фунтов каждая. Кроме того, четыре полотняные сумки с продовольствием, различными инструментами, запасными ремнями и кусками кожи, одеждой, противомоскитной сеткой, накидками от дождя для себя, Дуки и Зелейки и множеством других вещей. К задней луке его седла я привязывала свой спальный мешок. Зелейка была нагружена меньше двух других верблюдов: ей нужны были силы, чтобы кормить Голиафа. Две пятигаллоновые канистры ручной работы были специально изготовлены так, чтобы прилегать к передней части ее седла. Позади них на перекладине висели два тяжелых чемодана с продовольствием и множеством самых разных вещей вроде керосиновой лампы и посуды, необходимых на вечерних привалах. Поверх канистр с водой я привязывала красивые сумки из козлиной кожи и на них — тщательно упакованные собачьи галеты для Дигжити. Дуки, как самый сильный, был нагружен тяжелее всех. Он нес четыре канистры с водой, большой мешок с апельсинами, лимонами, картофелем, чесноком, луком, кокосовыми орехами и тыквами, две большие сумки из красной кожи с инструментами и моими вещами, две полотняные сумки с кассетным магнитофоном и ненавистным радиоприемником, а у задней спинки его седла стояло еще пятигаллоновое ведро с мылом и всем остальным, что нужно для мытья и стирки. И Баб, и Зелейка, и Дуки несли, кроме того, запасные веревки, ремни, путы, поводья, овчинные шкуры и т. п. Груз был надежно прикручен веревками, пропущенными под животами, перекинутыми через спины и привязанными к раме седел.

Я положила свою подушку на седло Баба, чтобы мне было удобнее сидеть, а ружье и небольшую сумку с самыми необходимыми вещами — сигаретами, деньгами и т. п. — привязала к передней луке седла. Карты (топографические в масштабе 1:250 000) я свернула в трубку и сунула в одну из сумок. Компас висел у меня на шее. Нож болтался на поясе, а несколько запасных носовых поводов я сунула себе в карман. Вот так. Потратив всего два с половиной часа, я справилась с грузом весом в полторы тысячи фунтов и была полна решимости ворочать все эти мешки и сумки до конца путешествия.

Я решила, что первым пойдет Баб, так как у него было лучшее верховое седло, а я понимала, что могу поранить ноги, и тогда седло мне понадобится. К тому же в отличие от Дуки и Зелейки он легко впадал в панику, и мне не хотелось выпускать его из виду, потому что он в любую минуту мог чего-нибудь испугаться. Следом за ним шла Зелейка, что давало мне возможность присматривать за ее носовым поводом и вовремя бранить беспокойную маму, если она тянула за веревку слишком сильно. Последним шествовал Дуки, что было для него неслыханным унижением и позором, ума не приложу, как он это выдержал. Голиафа я оставила на свободе, чтобы он мог по дороге что-нибудь пощипать. На ночь я по совету Саллея собиралась привязывать его к дереву, рассчитывая, что стреноженные верблюды даже в поисках корма не уйдут от него слишком далеко. Я оставила на Голиафе недоуздок с довольно длинной веревкой, чтобы верблюжонка легче было ловить.

Все, свершилось. Я одна. В самом деле одна. Наконец-то. Я обернулась в последний раз: Дженни, Толи, Алис-Спрингс, Рик, «Нэшнл джиогрэфик», родные, друзья — все и всё сметены легкомысленным утренним ветром, посвистывавшим вокруг меня. Какими силами подвела меня судьба к этому мигу вдохновенного безумия, недоумевала я. Последний мост, соединявший меня с прошлым, сгорел, рассыпался в прах. Я одна.


Загрузка...