ЧАСТЬ IV

Глава 1. ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ВОЙНЫ

Пятое декабря — день Сталинской Конституции. По этому случаю в полку на обед дали по сто граммов водки и консервированной американской колбасы. В будни же кормили плоховато: жиденькие супы из капустных листьев и водянистое картофельное пюре с куском селедки. Все это в самодельных мисках, изготовленных из тех же американских консервных банок. В полку даже имелась небольшая жестяная мастерская, где изготавливались не только эти миски, но и звездочки на шапки новому пополнению.

В казармах двух— и даже трехъярусные нары. Во взвод куда меня направили, стало прибывать все больше и больше бывших партизан и десантников. Одно время Меня начал вызывать некий лейтенант рассказывать автобиографию — по-видимому, фильтрация № 2. Из тех времен запомнился малоприятный пожилой интеллигентный солдат, который все заговаривал со мной о Восточной Пруссии и особенно о Кенигсберге. Эти разговоры я не поддерживал. Водили нас на занятия, наряды на кухню и пилить дрова у того самого решетчатого забора. Иногда нам разрешали выходить в город. В первый такой поход я зашел к своим партизанам. Они были еще на месте, мне не завидовали. В следующее увольнение я их уже не нашел и больше никогда не видел.

Примерно через месяц нас перевели в маршевую роту. Мы первыми пришли в пустые, прокуренные и прокопченные казармы. Накануне отбыла на фронт предыдущая рота. То, что роту начали формировать с нас, означало, что пробудем мы здесь недели три. Начались те же занятия, да еще прибавилось назначение в караул. Рядом с караулом помещалась гауптвахта, у которой был свой начальник и своя охрана. Среди ее обитателей я увидел бывшего бессменного дневального, убиравшего комнату младших командиров постоянного состава полка. С этим дневальным я познакомился еще в первые дни. Уже тогда он был мрачно настроен: «Вот, держат тут сколько времени, и все ни с места», — говорил он тогда. К гауптвахте подъехал ЗИС с дровами. Арестанты стали сгружать. Во время перекура мой знакомый попросил шофера разрешения прогреть мотор. С какой-то тоской на лице он поиграл скоростями, газом и медленно вылез из кабины. Я подошел поговорить, но разговора не получилось. Да, для него «фильтрация» обернулась так.

Офицеры, ходившие с нами на занятия, скоро заметили мою еще довоенную выучку и умение «школить» — не зря до войны я был инструктором в учебных ротах. Эти офицеры с сожалением говорили, что хотели бы оставить меня в полку, но сделать этого не могут — есть приказ отправлять на фронт всех, кто был в плену. Хотя я понимал, что фронт есть фронт, а особенно в Восточной Пруссии, где немцы сопротивлялись невероятно упорно, где каждый хутор, сарай был ДОТом, но и жизнь в этом полку была мне не по душе. Я считал, что мне надо повоевать, а то кончится война, а я так и не воевал по-настоящему на фронте. Партизанскую жизнь в тылу у немцев я не считал настоящей войной.

Иногда в полку появлялись «купцы» — представители разных частей — набирать себе пополнение. Моя пехотная специальность никому нужна не была.

В запасной полк я прибыл с рюкзаком, а в нем — теплые рукавицы, свитер, плащпалатка, одеяло, выданные для отправки в немецкий тыл. В казарме, как водится, процветало воровство. А мне было жаль расставаться со всеми этими вещами (особенно с рюкзаком — подарком профессора Иогансена). Они, конечно, были обузой, особенно в преддверии фронта, и я планировал пропить их при отправке. А пока так и таскал рюкзак. Однажды даже пошел с ним в кино, где кто-то метко определил: «Без отрыва от сидора». Вернувшись с очередного наряда на кухню, где мы целую ночь чистили картошку, я не нашел своего рюкзака и... облегченно вздохнул. Воровали там много. У моего соседа украли сапоги во время сна. А маршевая рота все пополнялась и пополнялась из госпиталей, военкоматов. Уже кончался январь 1945 года. Наше зимнее наступление шло полным ходом. Вечерами в казарме я читал вслух сводки и статьи Эренбурга, всегда хлесткие. Все это внимательно выслушивалось.

Но вот двинулась на фронт и маршевая рота, не менее тысячи человек. Роту построили на плацу на митинг. После речей тронулись с оркестром во главе на погрузку. В роте было много молдаван, пожилых, и молодых. Когда колонна тронулась, они снимали шапки со звездочкой и крестились, проходя мимо трибуны с начальством. На трибуне командир полка полковник Шумский тоже снял папаху и широко перекрестился. Меня удивили и явное подыгрывание, и, проявление свободы. (В этом полку я наблюдал еще и такое проявление вольности. По вечерам нас выводили на поверку, и после переклички мы пели новый гимн, пели плохо, нестройно. Старшина покрикивал и, обращаясь к пожилым солдатам, говорил: «Наверное еще помните «Боже, царя храни»? Вот и тяните, совсем похоже».)

Но вот, и погрузка в вагоны. Долго не отправлялись, и солдаты рыскали вокруг посмотреть, где что плохо лежит. Скоро к нам в вагон притащили несколько больших кусков мороженой свинины, которую нашли в застрявшем на шоссе студебеккере. Только в темноте эшелон тронулся в путь. Один из солдат моего отделения был поваром, за что-то лишившимся теплого места и отправленным на фронт. У него были хорошие хромовые сапоги. Перед самым отходом эшелона он влез в вагон в драных кирзовых сапогах, а из-за пазухи вытащил бутыль спирта. Пили этот спирт несколько человек. После первой чарки выяснилось, что это какой-то ядовитый суррогат. Я больше не пил и вскоре меня начало рвать. То же было и с другими. Хорошо еще, что мы закусывали жирной свининой. После этого случая я зарекся пить сомнительные напитки.

Двигались мы на запад медленно, пропуская вперед эшелоны с зачехленными танками, артиллерией. Миновали разбитый Вирбаллис, границу с Восточной Пруссией и остановились на станции Эйдткау. Я вышел на перрон и нашел мемориальную доску, поставленную горнисту такого-то полка кайзеровской армии, первой жертве Первой мировой войны, доску, перед которой я, помнится, стоял в 1943 году, будучи в совершенно другом положении и состоянии. За станцией виднелись пустынные улицы полуразрушенных чужих домов. Ни души, ни звука. Пограничную полосу немцы заблаговременно эвакуировали.

Вот она, побежденная Восточная Пруссия. Я с интересом рассматривал все вокруг — нигде ни души. Разбитые дома, разбитые дороги. Мы проезжали стоявшую здесь довольно долго линию фронта: несколько рядов наших окопов, затем немецкие. Вид этого поля врезался в память. Вся земля вокруг немецких окопов и далеко за ними была в воронках, больших и маленьких, от мин и снарядов. Особенно много маленьких. А между воронками трупы немцев, много трупов. Они лежали так и неубранные, в различных позах, кто лицом в землю, кто навзничь, раскинувшись. Лица мертвецов почернели. А окопы были пусты. Видно, не выдержали шквального огня и атаки и кинулись бежать, да и полегли все. Страшное поле. Вид его, кроме ужаса, не вызвал у меня других чувств. Выгружались в Инстербурге. Вспомнились указатели на улицах Кенигсберга: до Инстерсбурга 88 километров. Вокзал и вокзальное хозяйство разбито. Город мрачный, пустой, тоже сильно пострадавший. Около вокзала несколько неубранных трупов. Один из них — молодой женщины с задранными юбками. Город пал сравнительно недавно. Нас построили, и огромная колонна двинулась пешком на запад. Шли мы проселочными дорогами, на привалах устраивали костры, в которые валили все, что попало: мебель, оконные рамы, шины. Из озорства кто-нибудь зажигал и дом в пустой деревне. Проходили мимо аэродрома, уставленного самолетами — там кипит жизнь, а кругом мертво. Шли мы по таким местам, где после фронта никого больше не было. Запомнился большой хутор, стоявший среди озимых полей на огромной поляне. По следам на поле было видно, что из леса вышло несколько танков, а за хутором на снегу, на протаявшей зелени, лежали трупы хуторян (во всяком случае, не солдат, побежавших от этих танков). Да, страшная вещь война.

В Восточной Пруссии, судьба которой была предрешена, жестокость победителей почему-то не осуждалась и не пресекалась. В такой отвратительной форме этого не было на остальной территории Германии. А здесь жестокость была нормой, жестокость, граничащая с садизмом. Видно, антинемецкая пропаганда, столь ярко выраженная в статьях Эренбурга, так воспринималась и так воплощалась.

В этот день мы прошли километров двадцать пять и заночевали в пустой деревне, на центральной улице которой в грязи, завалившись на бок, застряло тяжелое немецкое орудие, длинный ствол которого был причудливо раскрашен узорами для камуфляжа. Ночевали в огромном сарае, уже чисто прибранном под казарму, с дневальными, свежим сеном для спанья, дымящейся кухней. Чувствовалась заботливая рука хорошего армейского хозяина.

Весь следующий день шли лесами, безоружные, и мне думалось, что вот, напади на нас несколько человек с автоматами — всех перестреляли бы. Но никого. В одном месте только было видно, как наши солдаты заготавливают лес. К вечеру колонну встретили грузовики и повезли нас во мглу. Среди ночи высадились в лесу. Вдалеке погромыхивало. Иногда там с визгом и воем, прямо-таки сатанинским, что-то проносилось. Это били немецкие реактивные установки — родные братья наших «катюш». Новое пополнение принял заспанный лейтенант в поношенной шинели, ссутулившийся от ночной непогоды. Он провел нас к чуть тлеющим кострам. Нас покормили, и время до утра мы провели у этих костров.

Утром мылись в банях-палатках. Устроено было неплохо: пол выстлан лапником, посередине раскаленная печка-бочка — с одной стороны печет, а с другой подмораживает. После бани нас стали распределять по ротам. Командиры выкрикивали: «Пулеметчики, ко мне!» — «Минометчики ко мне!» Памятуя совет Ивана Петровича, данный при расставании с партизанами, я не торопился записываться в роту. Вскоре я заметил капитана, который, прохаживаясь среди толпы солдат, спрашивал разведчиков. Я подошел, назвался, сказав, что я партизан и хочу в разведку. Он меня записал и предложил набирать отделение разведчиков. Теперь я уже стал ходить и выкрикивать: «Разведчики, ко мне!» Записались человек шесть — народ малостреляный и совсем не разведчики, все молодежь. Доложил капитану. Он сказал, что отныне мы — отделение батальонной разведки — подчиняемся ему, начальнику штаба батальона, должны находиться при штабе, а сейчас будем получать оружие и принимать присягу.

Оружие нам выдавали прямо с повозок. Это были автоматы б/у — бывшие в употреблении. Тут же строем принимали гвардейскую присягу. Отныне мы стали гвардейцами, ибо попали в 50 гвардейскую стрелковую дивизию, в 148 гвардейский стрелковый полк.

Так началось мое очень короткое на этот раз пребывание на фронте в той самой Восточной Пруссии, где я прожил до этого тринадцать месяцев.

Ночью спали на месте костра, который жгли днем, а утром пьяный старшина дал нам по сто граммов холодной, обжигающей водки. После завтрака мы двинулись поближе к фронту. Остановились в лесу и стали окапываться. Вялая стрельба здесь была слышна отчетливо. Мое отделение стало строить блиндаж для штаба. Поодаль окапывались солдаты батальона. Делали они это неумело и неохотно. Многие выкопали небольшие лунки, величиной с тазик, постелили туда мох и сидели. И тут вдруг в расположении батальона взорвался снаряд, предварительно прошипев какое-то мгновение в воздухе. Батальонное начальство и мы вперемежку попадали в выкопанную яму. А вот новички оказались на поверхности и, вероятно, почувствовали себя неуютно. Это резкое, но оказавшееся безобидным, предупреждение — никто не пострадал — подействовало: все начали копать глубокие щели.

В тот день со мной беседовал некий капитан с чеховской фамилией Костогрызов — начальник Особого отдела контрразведки полка «смерш» — смерть шпионам. Он попросил рассказать автобиографию и только. И тогда, и впоследствии такие беседы удовольствия мне не доставляли, и я всегда вспоминал слова Василия Ивановича Смирнова, что мне придется доказывать, что я не верблюд.

На другой день командир батальона майор Братков, молодой крупный, круглолицый блондин с открытым характером сказал: «Разведчик, пошли», — и мы двинулись смотреть позиции, которые вечером должны были занять. За одноколейной железной дорогой лежала деревня, за которой проходила передовая, и где слышалась вялая перестрелка, да редко и как-то очень тяжело рвались крупные снаряды, пускаемые немцами откуда-то издалека — говорили, что это из крепости Пиллау бьет береговая артиллерия. Подошли еще командиры, стали обсуждать, как двигаться, где располагаться. Я стоял поодаль и смотрел вокруг на следы войны — чистые разрушенные домики маленького поселка, в лужах трупы немцев в касках, так что видны только лицо да носки сапог. На дороге у переезда разбитый, осевший немецкий бронетранспортер.

К вечеру батальон стал выстраиваться. Братков крепко выпил. Приглашал и меня. Я отказался. Тронулись по той дороге, которую смотрели утром, перешли переезд. В стороне справа неслись трассирующие пули. За деревней, вдоль нее, проходила шоссейная дорога, по краям которой росли старые большие деревья. Батальон рассредоточился в придорожной канаве, а Братков, взяв меня под руку, стал прогуливаться по шоссе взад и вперед. Еще раньше я заметил, что он симпатизировал мне. Братков начал рассказывать эпизоды из своей жизни, не обращая внимания на окружающую обстановку. Ходили мы, перешагивая через сбитые обстрелом крупные ветви. Некоторые надо было даже обходить. Иногда новые ветви падали на дорогу — редкий обстрел деревни продолжался, в ней было много войск. Было неуютно, но раз командир не боится, то и мне этого показывать нельзя. Изредка над невидимым лесом со стороны немцев поднимались острые, как кинжалы, огни — следы реактивных снарядов, а потом слышался их скрежет и вой. Если огни эти поднимались не вертикально, а вкось — значит били не сюда. Краем глаза я за этим следил. Но вот огни поползли прямо вверх. Я потащил Браткова в канаву. «Да, брось, это они по деревне, а не сюда». — «Да ведь, деревня-то рядом». И тут с оглушающе резким треском начало рваться вокруг. Потом опять хождение по дороге и рассказ, как Братков был изгнан из летной школы за то, что он показывал своей мамаше, приехавшей на базар, фигуры высшего пилотажа, и на базаре поднялась паника, начавшаяся четвероногими.

«Братков, Братков!» — взывали из канавы представители части, которую мы должны были сменять. «Чего вы там ползаете, идите сюда», — звал он их к себе. Наконец сговорились, и батальон пошел через шоссе к передовой по непролазному проселку, чуть поднимающемуся в гору. Остановились в поле и стали занимать окопы, на дне которых хлюпала вода. Отделению разведчиков было приказано выкопать наблюдательный пункт метрах в пятидесяти за окопами. Сразу стало жарко, и мы скинули шинели, работая в телогрейках. Со стороны немцев иногда поднималась в туманной ночной мгле оранжево-желтая осветительная ракета. Тогда мы кидались на землю. Иногда нас обстреливали из минометов, и тогда мы тоже, правда с опозданием, быстро валились. Братков то уходил, то приходил, а потом сказал: «Ну, я тут посплю»,— и лег на наши шинели.

Мы продолжали копать и уже прошли мерзлый слой земли, как в какие-то мгновения, последовательность которых различить сознание не может, вокруг прогремели взрывы, я непостижимым образом был сбит с ног и ощутил онемелость левой руки. Присел. Кругом шевелились мои разведчики, откуда-то бежали люди и спрашивали, где Братков. Я показал на кучу шинелей. «Нет его здесь». Сейчас же с другой стороны показался сам Братков: «Что такое?» — «Ранен». — «Куда?». — «В руку». - «Ну, это тебе повезло. Эвакуируйся». Кроме меня, ранило еще одного солдата по фамилии Суворов. Его спасла каска; ранение в голову было не сильным. В деревне мы нашли полковой медпункт, откуда нас перевезли в медсанбат. Ночью, в большом деревенском доме мы ожидали очереди на обработку. Тут же вместе с нами на полу, на корточках сидел раненый немецкий офицер-интендант в добротном грязном мундире, перепачканном кровью и землей. Мне удалили осколок из плеча, сделав большой разрез, перевезли затем в госпиталь в Прейсиш-Эйлау, где я несколько дней проблаженствовал в теплой комнате на постели с простынями, со всегда полным клюквенного морса графином на столе, с хорошей кормежкой.

Госпиталь размещался в бывшей казарме. В его коридорах на стенах были различные изречения, написанные готическим шрифтом, поднимавшие, наверное, дух солдат. В городе встречались редкие гражданские люди — немцы. Они расчищали дороги от развалин, были потрепаны, грязны и подавлены. Вскоре из нашей комнаты забрали со скандалом двух выздоровевших солдат. Они где-то нашли легкий миномет, втащили его на чердак и стали палить по городу.

Меня, как легко раненного, вскоре перевели в другой госпиталь, рангом пониже, находившийся в добротных домах пригородной деревни. Спали мы на нарах и от нечего делать бродили по окрестным брошенным хуторам.

Через некоторое время мне вырезали из раны «дикое мясо» — заживление вторичным натяжением (метод, когда, вынимая осколок, делали очень широкий разрез, который не зашивали — профилактика инфекции — газовой гангрены), и уже стерильную рану зашили. В результате я приобрел длинный, сантиметров десять, шов на руке, а дырочка от пули в гимнастерке была с горошину (гимнастерка и сейчас цела).

Особо ярких впечатлений того времени не припоминается. В своих прогулках мы забредали довольно далеко, безуспешно пытались навещать каких-то девиц, пасших стадо коров, рыскали по заброшенному станционному зданию (вне города), превращенному в склад электрических лампочек — их там было, наверное, миллионы. Позже мы видели, как оно горело. В соседней деревне располагался госпиталь, где раненых охраняли. Это были «самострелы» — членовредители. По выздоровлении им предстояло воевать в штрафбате.

Постепенно ликвидировались группировки немецких войск на побережье, и наши части отходили на отдых. Остатки такой дивизии проходили мимо нашего госпиталя — немного повозок и на них не люди, а тени людей, изможденных до предела. Да, мне повезло. Через месяц меня в составе команды выздоровевших отправили в запасной полк, стоявший недалеко от Прейсиш-Эйлау. Шли туда вечером, и было видно на чистом закатном небе, как подбили наш самолет — маленькая птичка черно задымила и стала медленно падать.

Запасной полк находился на территории бывшего лагеря военнопленных для русских, поляков, французов, англичан; теперь на одной его половине были бывшие хозяева-немцы, а на другой мы. По виду бараков, их внутренности, можно было догадаться, где какие пленные. У англичан был клуб со сценой, аккуратные двухэтажные койки. У русских — обшарпанные нары, да уж больно много накручено колючей проволоки. Она была даже в выгребных ямах уборных. Вокруг лагеря за внешней проволокой — ямы-секреты, из лагеря невидные. Наш барак через проволоку соседствовал с бараками немецких пленных. Через проволоку мы переговаривались, меняли всякие безделушки на курево. Однажды вечером нашему взводу выдали оружие, объявив, что немцы готовят массовый побег. Но ночь прошла спокойно.

В начале апреля был взят Кенигсберг, и войска из Восточной Пруссии убирались. Запасной полк был переведен в Инстербург, погружен в эшелон и отправлен в восточном направлении. Промчались мимо Каунаса, и тут мы задумались, куда нас везут. Ходили слухи, что много войск отправляют на Дальний Восток. Не доезжая Вильно, на станции Ляндварово эшелон повернул на Гродно. Так быстро я давно не ездил. Паровоз останавливался только набрать воды. Тогда нас кормили. Въехали в Польшу. В скорбном величии проплыла мимо разрушенная Варшава, а потом замелькали города, местечки, хутора и деревни западной Польши, все более и более чуждые по своему облику. Места сильно обжитые, густо населенные, ни тебе лесов, ни болот. В такие вот места осенью прошлого года и бросали с самолетов наши группы.

Недалеко от Познани нас выгрузили, и мы сейчас же двинулись пешком. Ежедневные переходы были большими и утомительными. Старшина Мироненко, с которым я сдружился еще в госпитале (он прибыл туда из штрафбата), использовал свой талант рассказчика, чтобы солдаты не отставали. А рассказчиком он был замечательным и знал массу завлекательных рассказов с ограблениями, подземельями, благородными бандитами и коварными красавицами, похищениями и превращениями, и все это очень длинно. Шел Мироненко в центре толпы, и никто не отставал. Приемом он этим пользовался, когда марш переходил и на ночь. Наконец, уже в Германии, нас передали в свои части, и я вновь попал к Браткову в разведку. Принял он меня очень хорошо и назначил помощником командира взвода разведки, которым командовал младший лейтенант Балоян, симпатичный молодой армянин. Уже на другой день мы тронулись на запад, двигаясь проселочными дорогами. В одном месте чуть ли не всем полком палили по стаду диких коз, бежавших довольно далеко от нас по чистому полю. Кроме испуга, вреда мы им не принесли, а вот начальство крыло нас нещадно. Надо сказать, что с кормежкой в походе было туговато. Двигаясь впереди батальона, мы заметили в лесу приблудную корову и кинулись ее ловить. Мы старались гнать ее по ходу батальона, чтобы не терять. Но вот дорога вышла к долине небольшой реки — знаменитой Нейсе. Здесь только что прорвали фронт, и лес на противоположном берегу был весь искорежен артиллерийским огнем. Изголодавшаяся корова, увидав зеленый прибрежный луг, бросилась на него, мы за ней. Наконец удалось поймать корову. И тут из землянки, расположенной у моста, выскочили два солдата и стали кричать нам, что здесь минное поле, что еще вчера на нем подорвались. Крики заставили нас присмиреть и оглядеться. Действительно, в сочных озимых можно было видеть серо-желтые лепешки мин, а поодаль пестрела одежда окончивших здесь путь местных жителей. Солдаты стали показывать, как выйти с этого страшного поля. Корова, как будто поняв разговор, повела себя тихо. Мы благополучно выбрались на дорогу, привязали корову к повозке и перешли речку. Привал был на той стороне, где недавно стояли немцы.

В деревне, где мы остановились, стало ясно, что наши старания с коровой напрасны: дворы и улица были полны более подходящей живностью. Отпустив тощую корову, мы занялись промыслом. Из дома, около которого я стрелял кур, с руганью выскочил незнакомый полковник. Но когда он увидел, что я делаю, тон его сразу переменился: «Ну-ка, мне вон ту пестренькую, а теперь, вон-вон, беленькую».

Если до этого мы двигались безлюдными местами, то теперь этого сказать было нельзя. Фронт катился впереди и не так уж далеко от нас. Проходили маленький городок, где население еще продолжало растаскивать магазины, точь-в-точь, как у нас в 1941. Чудно было видеть почтенную немку в шляпке, вылезающую из большого окна разбитого магазина с ведром кислой капусты в руках. Шли лесом, полным дыма. Проходили деревню, где наших, видно, еще не было. Увидев солдат, некоторые из жителей тут же скрывались в лес. Судя по направлению, мы двигались между Берлином и Дрезденом, и фронт ощущался все ближе и ближе: сгоревшие танки и обугленные трупы танкистов, подбитые студебеккеры, а рядом еще не захороненные убитые. Один из наших командиров взвода как будто опознал среди таких убитых своего брата. Документов в карманах не оказалось, а брата он не видел уже несколько лет. Колонна продолжала шумно двигаться вперед, а лейтенант этот долго ехал притихшим. Иногда нам встречались толпы иностранных рабочих, радостные и веселые, двигавшиеся в противоположном нам направлении кто в чем, даже в свадебной карете.

Я со своими разведчиками рыскал впереди колонны на велосипедах, заглядывая больше из любопытства в разные места. Так, мы обнаружили склад шоколада в брусках, толщиной сантиметров десять. Вот жрали! А в одном местечке большой трехэтажный дом был занят под склад зубоврачебных инструментов.

Но вот наша колонна стала поворачивать к Берлину. Населенных пунктов здесь было больше. В одном месте вдоль дороги стояли отдельные добротные дома, похожие на богатые дачи. Одна из них горела, а рядом находились солдаты соседнего полка. Спрашиваю, в чем дело. Оказывается, один из них зашел в дом, но в него выстрелили с чердака и ранили. На помощь кинулись однополчане и, обнаружив шестерых вооруженных немцев, расстреляли их, а заодно и хозяев дома. Примерно так поступали у нас и немцы. А все-таки, черт знает что!

На привале меня вызвали к начальнику Особого отдела капитану Костогрызову. Оказалось, что на чердаке дома, где остановился капитан, обнаружили немецкого солдата, и я потребовался как переводчик. Это был, видимо, пленный, отставший от колонны и спрятавшийся, а капитан все требовал сознаться, где его радиопередатчик. Немец, когда наконец понял его вопрос, от удивления только разводил руками и был в этом совершенно искренен. А капитан все не унимался. Чем дело кончилось — не знаю, но немца, кажется, отправили в тыл.

Километрах в пятидесяти от Берлина наше продвижение вперед окончилось. Лес чистый, ни сучка. Смешно, но факт: дрова для костра пришлось нести из деревни. В каждом дворе стояли аккуратные поленницы в виде стога. Вот из них и брали дрова и несли в лес. Майор Братков послал разведчиков вглубь леса, а мне сказал: «Ты не ходи, мало ли что там, война-то ведь кончается». Меня удивило и тронуло это заботливое отношение. По возвращении разведчиков батальон прошел через лес и вышел к местечку Барут. Здесь совсем недавно шел бой. На улицах подбитые машины, кирпичи и щебень от разбитых домов, повисшие провода, верхушки сбитых деревьев. Мы заняли окраинные дома. Штаб батальона поместился в подвале дома, где оставалось немецкое семейство — малые да старые. Братков их расспрашивал, я переводил. Относился он к ним уважительно и хорошо. Немцы это чувствовали. Хозяин дома сказал, что в соседнем помещении подвала в брикетах каменного угля спрятаны две бутылки шампанского. Я тотчас пошел и на глазах у удивленных связистов, расположившихся здесь со своими ящиками и катушками, извлек эти бутылки. Выпили с немцами за окончание войны, за хороший мир. Тут нас рассмешил мальчик лет восьми. Он пришел со двора и стал выгружать из штанов, застегнутых у щиколоток, пачки плавленых сырков, которыми была набита, стоявшая во дворе брошенная автомашина. Родители, было, перепугались, но, видя наше веселье, стали тоже смеяться. День прошел спокойно.

Рано утром началась ружейная стрельба. Мы выскочили из подвала. Дом, где мы находились, стоял на возвышенной стороне лощины. За лощиной был лес, а справа ее замыкала железная дорога. До нее и до леса было метров триста-четыреста. Из леса показалась толпа немцев, шедшая к нам. Передние несли белые флаги. Мы поспешили навстречу отбирать у пленных «трофеи» — часы, пистолеты. Слева наши солдаты уже вплотную подбегали к немцам, и в это мгновение передние ряды немцев стали падать, а задние открыли огонь. Мы, не ожидав такого оборота, кинулись назад. И вот тут пришлось пережить неприятные мгновения. Бежать в горку по песку было трудно. Сзади стрельба в спину. Упал солдат справа, слева повалился другой, а в мозгу сверлит мысль: сейчас ты, сейчас тебя. Но вот и спасительный гребень, валюсь на песок и кубарем откатываюсь дальше и скорей за угол дома, где уже несколько наших солдат начинают открывать стрельбу. Все больше овладеваем положением, но довольно большая группа немцев все же прорвалась. Нас посылают блокировать эту группу. За местечком бродили по полю с редкими кустами. За одной такой группой кустов заметили немцев. Кричим, чтоб выходили. Боятся, не выходят. После утреннего эпизода боимся и мы подходить. Кто-то из нас троих первым начал стрелять. Дал очередь из автомата и я. Немцы, стоявшие метрах в ста от нас, как-то очень быстро осели и повалились на траву. В душе осталось неприятное чувство. Вернулись к штабу батальона. Вскоре появился на виллисе командир дивизии генерал-майор Владычанский отчитывать Браткова за то, что немцы сумели прорваться. «Драпанули твои солдаты, судить будем», — сказал генерал. Братков оправдывался, говорил, что немцев побито много, что прорвались они левее. Генерала это не убедило, и Братков помрачнел. Он спустился в подвал, я за ним. Стал выгребать песок из карманов. Хозяина дома это поначалу удивило. И по виду Браткова и по песку из карманов они поняли, что наверху было что-то серьезное. Но вот Братков, взяв меня и еще одного солдата с собой, пошел наверх. Мы тронулись по лощине к железной дороге. На поле, действительно, лежало много убитых. Братков их считал. Попался раненый. При нашем появлении он приподнялся на локтях и стал просить о помощи. «Андрей, пристрели его», — сказал Братков. Я опешил и, не подумавши, ответил, что раненого стрелять не буду. Тогда Братков сказал то же самое сопровождавшему солдату. Тот отстал, а мы пошли дальше, и я слышал как раненый, очевидно поняв, что сейчас будет, именем матери стал просить пощадить его. Кровь стыла у меня. Выстрел... и солдат рысцой догнал нас. До сих пор не могу простить себе своей ненаходчивости — надо было согласиться и, подождав пока Братков отойдет, выстрелить в воздух. Неужели это надо было Браткову для счета?

Перешли железную дорогу. На переезде лежал, раскинув руки и ноги, убитый немец. Уже потом я много раз ходил по этому переезду. Немца так и не убрали. Его, вообще, видно, не замечали — ездили по нему, так что он сделался как толстая лепешка человекообразной формы.

За дорогой начинался лес. На его опушке стояло несколько строений угольного предприятия. Теперь мы перебазировались сюда. Роты окопались метрах в ста от опушки, полукольцом охватывая строения. Первая ночь на новом месте прошла очень неспокойно. Немцы все время лезли прорываться на запад. Надо сказать, что своими действиями мы участвовали в ликвидации большой группы войск, окруженных юго-восточнее Берлина.

Всю ночь стрельба не утихала. Но на другую ночь Братков нашелся: он приказал зажечь два штабеля дров, заготовленных для обжига угля, и они горели до утра. И так каждую ночь. Немцы к нам больше не лезли. Днем вылавливали тех, кто, видно, сам хотел сдаться. Во дворе заводика их накапливалось иногда до сотни. Но вот привели довольно большую группу таких пленных. Минометчики и артиллеристы нашего полка, занявшие наше прежнее место, увидали это движение немцев и, подумав, что это их атака, открыли шквальный огонь. Зеленые ракеты, пущенные нами, вовремя его остановили. Минометчики так бешено палили, так быстро опускали в ствол мины, что произошло несчастье. В ствол миномета было опущено две мины, и они взорвались. Погиб тот самый лейтенант, который принимал нас ночью еще в Восточной Пруссии.

Наконец сидение на угольном заводике кончилось. Нас собрали, выстроили, зачитали приказ о падении Берлина и двинули на прочесывание лесов южнее немецкой столицы. Это был довольно пустынный район, отведенный под полигоны немецкой армии. Чего только мы здесь не повидали. Запомнилась широкая дорога, забитая военной техникой, обозами. Судя по всему, на огромную колонну налетали ИЛы с реактивными установками. На дороге каша, картина, напоминающая поражение нашей дивизии под Гдовом. Надо сказать, что конец войны напоминал ее начало, но с переменой ролей.

В лесу выловили безумного немца-унтера. Он бродил с вытаращенными глазами, не замечая нас, с пеной у рта и непрерывно бормотал. Проходили мимо машин, битком набитых ранеными. Ходячие, вернее, могущие передвигаться, повылезали из грузовиков и лежали рядом, вывесив белый платок или полотенце. В машинах — трупы и те живые, кто не мог двигаться. Несколько женщин носили им воду. Но вот впереди завязалась перестрелка. Сопровождавшие нас самоходные орудия прошли вперед, и мы, прячась за них, опять двинулись. Стреляли больше для шума, ибо никого впереди не видели. Мы вышли на поляну с хутором посередине. Все его строения забиты ранеными. На этом хуторе мы немного задержались. Бойцы с самоходок рассказали следующую историю. Им навстречу с криками радости бросилась русская девушка. Ее взяли в одну из самоходок. Когда уже весь батальон был на хуторе, на краю поляны солдаты обнаружили яму с трупами наших пленных. Один из расстрелянных подавал признаки жизни. Его откачали, отпоили. Придя в сознание, он рассказал, что немцы, когда увидели, что их обнаружили, стали расстреливать пленных и что в этом активно участвовала переводчица. Ему показали девушку, и он ее признал. Переводчица была тут же расстреляна.

Во дворе хутора стояли немецкие самоходки и машины без горючего. В одной из самоходок я нашел очень хороший компас, ручной с картушкой. До сих пор храню его как память.

Затемно двинулись по проселочной дороге в лес, где и заночевали. На другой день вновь прочесывали леса и вылавливали немецких солдат, преимущественно безоружных. Иногда попадались они целыми группами. В одной такой группе был офицер, а с ним молодая, красивая женщина. Оба трогательно заботились друг о друге, и было грустно на них смотреть. А тут же другая пара, совсем пожилые, можно сказать, старички — он фольксштурмовец (народное ополчение) в новой не по росту форме, весь раскрасневшийся, приставал ко всем нам, говоря, что на него надели «эти сумасшедшие штаны» (феррюктене хозе). Супруга, вся седая, что-то тихо говоря, оттаскивала его от нас.

На одной из полян я вытащил из стога сена немецкого капитана, уже немолодого, с денщиком. Отобрал у него пистолет «вальтер», пару часов и перламутровый ножичек — формально тоже оружие. Привел капитана в общую группу пленных. С нашим старшим лейтенантом он не захотел разговаривать, с капитаном говорил как равный, перед майором вытянулся.

Выбравшись из лесов, мы двинулись к границам Чехословакии, а нашим транспортным средством были в основном повозки. Мы, разведчики, отрываясь вперед, катили на велосипедах. Их здесь было великое множество: велосипеды валялись на обочинах дороги, стояли бесхозные в деревнях и хуторах. При надобности мы бросали их без сожаления и подбирали без особой радости. Наконец впереди стала слышаться вялая артиллерийская стрельба. Оторвавшись вперед я занялся с несколькими солдатами вместе — уж не знаю почему — вылавливанием карпов из спущенного пруда. По-видимому, взыграло давнее увлечение рыбалкой. Вечерело, когда я с уловом в рюкзаке, помчался догонять своих. Стемнело, и пошел сильный дождь. Попавшийся по дороге большой хутор оказался битком забит чужими, и спрятаться от дождя было негде. Пошел к огромному сараю. Внутри полно спящих солдат, но дневальный бодрствовал у печки-бочки. Чтобы как-то объяснить свое появление, я наобум дважды выкрикнул фамилию своего солдата, того самого Суворова, с которым был ранен в Восточной Пруссии. К моему удивлению, дневальный вскочил и бодро ответил: «Здесь!» Я подошел, оглядел его, хотя с самого начала видел, что это незнакомый пожилой солдатик, затем сказал: «Не тот», — и опять крикнул: «Суворов!», — и не услышав ответа, пояснил, что ищу отбившегося солдата. Суворов-дневальный заинтересовался однофамильцем, стал спрашивать откуда он, не земляк ли — сам он оказался курским. Я ответил, что мой Суворов тоже курский. Одним словом, завязался разговор, и сами собой возникли хорошие отношения — солдатик оказался душевным человеком. Он предложил просушиться у печки, устроив место и дав шинель, а я попросил разбудить меня пораньше. Утром, позавтракав от щедрот того же дневального, я попрощался с гостеприимным Суворовым, пообещал свести его с земляком и на велосипеде отправился в сторону, где постреливали. По бокам дороги виднелось много свежих могил с крестами, на которых висели польские военные фуражки — видно здесь воевали части Войска Польского. На опушке леса нашел своих. За ночь, все мокрые, они вырыли окоп полного профиля.

Долгое отсутствие в укор мне не поставили, может быть, потому, что в рюкзаке я привез с десяток хороших карпов.

Полдня просидели в окопах, пока саперы разминировали дорогу. Любопытен был путь к границам Чехословакии. Настоящих боев не было. Изредка мы прочесывали лес, иногда наши минометы, постреляв с полчаса, обращали в бегство разваливавшуюся немецкую армию. Иногда обгоняли обозы немецких беженцев, которые, пропустив нас, заворачивали повозки домой. Мы двигались уже по Саксонии. Это была живописная, слегка всхолмленная местность, утопающая в свежей, майской зелени, цветущих садах, в голубых далях. Мирные деревушки с островерхими церквами, зеленые поля — ничто не говорило о войне, которой оставались считанные часы.

К вечеру 8 мая на подступах к городу Циттау завязался довольно сильный бой. С обеих сторон участвовали артиллерия и танки. Наш батальон, пользуясь складками пересеченной местности, продвигался вперед, а кругом шла довольно сильная пальба. Остановились в деревушке, окопались теперь уже по-настоящему. Стемнело. Стрельба стихла, и я пошел со своими солдатами спать в дом. На рассвете сквозь сон услышал крики, аплодисменты. Проснулся. Соседи, солдаты-связисты, кричат: «Война кончилась! Немцы капитулировали!» Не верилось, хотя было ясно, что война кончается. Снаружи слышались шумы и шорохи, какие-то не военные, радостные и спокойные голоса. Мы тут же распили бутылку шампанского, которую я хранил в предвидении этого часа. Вообще, вина в последние дни пили мы много. Быстрое продвижение вперед создавало условия для знакомства с «частными собраниями и коллекциями». Та памятная бутылка была из такой коллекции.

Рано утром двинулись вперед. Нас обгоняли машины — «за трофеями» — как говорили обгоняемые. А навстречу двигались маленькими и большими группами безоружные и бесконвойные немцы, на которых никто не обращал внимания. Наконец перед вами опрятный, зеленый город Циттау. Войск в нем было уже много. Остановились мы вблизи центра — зеленые улицы, добротные трех— и пятиэтажные дома. В одном из них расположился штаб батальона в пустой квартире на третьем этаже. В одной из комнат был радиоприемник. Включил его, поймал Москву. Знакомые позывные и голос Левитана, видно, уже в который раз сообщавший о капитуляции Германии. Подтащил приемник к окну и пустил его на всю мощь. На улицах радостная толпа военных, но много и гражданских — русские и иностранные рабочие. Тут и там группы танцующих, песни, звуки гармоники. В квартире, где мы остановились, появилась пожилая рыжая немка, видно, кто-то из хозяев. Заместитель командира полка по политчасти Сурин (о нем говорили, что он за собой возит повозку дамских туфель), указав на немку и игриво подмигнув, сказал: «Веди ее, Трубецкой и ...!» Уж не помню, в какой форме я поблагодарил его за предложение, на что он ответил: «Зря теряешься».

Вышли на улицу с Братковым. Там праздник. Все больше и больше добродушных пьяных. Но не для всех этот день был радостным. Подошел один из наших солдат и сказал, что в доме напротив мертвые. Пошли. На первом этаже большая, но тесно заставленная и темная кухня. Спиной к двери сидят двое старичков. Она прислонила голову к его плечу. Кажется, что сидят, глубоко задумавшись. Мертвые. В кухне сильно пахнет газом. Тоже жертвы войны. Так их и оставили сидеть в кухне.

В полдень приказ двигаться дальше. За обедом хорошо выпили и из города выезжали сильно навеселе. В памяти остались картинки веселого оживления в центре, да еще солдаты, выносящие штуки разноцветной материи из магазина. К вечеру хмель стал выходить. Дорога поднималась в невысокие лесистые горы. Где-то тут проходила граница с Чехословакией. Спустилась ночь, первая мирная. Было удивительно видеть деревенские дома, залитые светом — кончилась пора затемнений. Теперь мы уже двигались по Чехословакии. В селениях и хуторах трехцветные чешские флаги на домах, но народ смотрит неприветливо: Судетская область, заселенная в основном немцами.

В доме такого немца случай распорядился так, что за взятое без ведома хозяина вино, я расплатился отличными трофейными часами. У нас был привал, и я со своими ребятами вошел в дом с мыслью смыть с себя пыль. Пока хозяева готовили таз, мыло и полотенце, ребята разбрелись по дому. Я мылся и разговаривал с хозяином, а краем глаза видел, что по коридору мимо комнаты ребята выносят бутылки. Я продолжал не спеша мыться и беседовать. Но вот с улицы закричали: «По повозкам, поехали!» — и колонна тронулась. Я схватил автомат и, на ходу застегивая гимнастерку, кинулся догонять, и только на повозке хватился, что часов на руке нет — они остались на столе у этого немца. За этот промах надо мной долго посмеивались.

Судеты кончились, и мы вошли в коренную Чехию. Здесь нас встречали совсем по-другому. Во всем чувствовалось, что настал праздник, а мы — желанные гости и больше того — освободители. Встречали нас цветами, вином, от души. В деревнях гулянье, люди в праздничных одеждах. Двигаемся, не останавливаясь, но нас останавливают, на ходу подносят чарки. Но вот очередной привал. Чехи угощают пирогами, самодельным вином. Вдруг крики:

«Немцы, немцы!» — все стали тесниться к повозкам. Оказалось, что кто-то увидел группу военных, проходящих по склону горы. Дали команду прочесать местность. Мы кинулись, но без толку — немцев и след простыл. Но чехи напуганы и просят нас не уходить.

Наконец наш поход по Чехословакии окончился. Не доходя до города Млада Болеслава, мы изменили направление на Прагу, повернув вправо. В тот день дежурным по полку был лейтенант Резник — ярко выраженный тип семита: маленький, щуплый, чернявый, с огромным носом, невероятно картавящий. Он стоял на повороте дороги, командуя куда двигаться. Поодаль большая группа чехов с опаской поглядывала на него, видя, вероятно, воплощение немецкой пропаганды. На последнем привале майор Братков подсел к капитану Костогрызову — начальнику «смерш»-полка: «Ну что, кончилась твоя работа? Некого будет таскать?» Тот отвечал, что, де, война кончилась, но враг остался. «А, мудрите, дел себе ищете», — сказал на это Братков. Разговор этот мне запомнился.

Глава 2. ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Началась сидячая мирная жизнь, полная покоя и безделья. Менялись «трофейными» часами, катались на «трофейных» велосипедах, пили замечательное чешское пиво в деревенской пивной. Иногда бочку, другую такого пива привозили в батальон. По каким-то причинам начальство не сразу заняло солдат обычными занятиями. По приходе на место я обнаружил у себя вши. Их рассадником оказалась трофейная, вся в разводах куртка. Пришлось ее выкинуть. Вышел приказ сдать трофейное оружие. Свой «вальтер» я не стал сдавать, а отдал Браткову.

Поселились мы в овраге и после проливных дождей стали строить землянки. Перед землянками ровная «линейка», засыпанная чистым песком. Вдоль линейки воткнули молодые елочки — получилось все очень живописно. На открытие лагеря пригласили чехов. Было кино, и играл оркестр. Чехи умилялись, как все красиво и хорошо сделано. Но в следующее воскресенье — опять кино — они уже ругались: елочки, воткнутые прямо в землю, завяли. Любопытно, что позже наше командование заплатило за все срубленные деревья, в том числе, за эти елочки.

В чехах поражали порядливость и большая культура хозяйства. У всех хозяев во дворах кучи силоса, на который шли зеленые злаки — таких полей и пастбищ, как у нас, там нет. Земли мало, и ее ценят. Все склоны оврагов обсажены кустарником или лесом, а все дороги — фруктовыми деревьями. Отношение чехов к нам, ко всему русскому (стало быть, советскому) было самое доброе. Благодаря нам, они действительно обрели свободу и независимость. Так было. И даже воспоминания хозяина деревенской пивной о его пребывании у Колчака в составе чешского корпуса в Сибири звучали примирительно, беззлобно. Дружественный и признательный нам народ приходил в себя от гнета нацизма. А как они ненавидели немцев![27]

После устройства землянок начались обычные занятия — строевая, стрелковая подготовка. Состоялась и экскурсия в Прагу, в которую я, к сожалению, не попал из-за сильной потертости ноги трофейным сапогом. А примерно через месяц полк стал готовиться к обратному пути на родину. Путь этот представлялся начальством как «марш победы», хотя это было простое пешее движение по 25 километров в день — железные дороги были заняты более важными перевозками с запада на восток. Так, наверное, возвращались из Парижа русские войска после войны 1812 года. Для имущества дивизии дали эшелон, а в сопровождение выбрали тех, кто не мог участвовать в марше. Так в эту команду попал я.

На грузовой машине за один день мы проделали тот путь, который прошли за неделю. На короткое время остановились в Циттау. Город жил мирной жизнью. На улицах много гражданских- Ломовики развозят брикеты угля. На стенах афиши кино на немецком и русском языках. Но что-то в городе не то. Я видел немецкие города с их солидной размеренной жизнью, а здесь чувство чего-то временного, неустроенного, что должно скоро пройти, какая-то несолидная бойкость и мельтешение, столь несвойственные немцам. Зашли в парикмахерскую побриться, заплатив чешскими кронами. Опять чувство временности.

Прибыли в город Ниски, где эшелону предстояло формироваться. Город небольшой, полуразрушенный, и жители в него вернулись, видно, не все; много домов стояло пустыми. В одном из них я обнаружил показавшиеся мне интересными книги по искусству, и одна из них — «Страшный суд» Микеланджело — подробный разбор фресок. Эти книги я послал Еленке.

Начальником эшелона был майор, командир дивизиона самоходных орудий нашей дивизии. Но это было лицо номинальное. Старшим, властью исполнительной, был добродушный, огромного роста и, видимо, очень дельный украинец Пилипенко в чине младшего лейтенанта. Всю войну он занимался заготовками фуража для дивизии, а числился в нашем полку. Мое знакомство с ним началось с неприятного разговора. Пилипенко, как патриот своего полка, хотел назначить меня старшиной эшелонной команды, но я куда-то исчез, и Пилипенко при моем появлении выговорил мне с укором, что вот теперь я буду писарем, а не старшиной. Я не огорчился, и старшиной был назначен сержант соседнего полка, кстати сказать, человек в этом деле более опытный. Впоследствии мы с Пилипенкой сдружились. Вспоминаю, как он не то с чувством гордости, не то удовлетворения говорил, что за всю войну он не только не убил ни одного немца, но даже не видел вблизи вооруженного немца.

Короткий период формирования эшелона не был ярким. Вот отдельные картинки того периода. Повар солдатской кухни, раздающий остатки обеда мальчишкам, пришедшим с большими кастрюлями для своих семей. Две монашки торопливо и даже с каким-то остервенением пашущие поле под картошку, хотя уже вторая половина июня. Две девицы в платьях — переодетые солдатки — катаются на велосипедах. Когда наш солдат назвал их фрау, они зло ответили: «Сам ты фрау». Наш военный железнодорожник, нещадно ругавший немца машиниста паровоза: «Собака, так и режет стрелки, только и гляди». Мастерская по ремонту танков, где спокойно работали немцы. Водопроводчик-немец, ходивший по городу и ремонтирующий сеть...

На краю города находилось интересное, теперь бездействующее предприятие — комбинат по производству сборных типовых построек чуть ли не от курятника и до двухэтажного служебного дома. Работали здесь только иностранные рабочие. Комбинат был обнесен колючей проволокой, на углах вышки, во дворе бетонированные пулеметные гнезда. От завода через железную дорогу пешеходный мост тоже весь оплетен проволокой. На той стороне — лагерь тоже весь в проволоке. В цехах и на дворе расклеены объявления в три слова, повторенных на десяти языках: «Воровство карается расстрелом». Да, немцы умели работать и умели заставить работать. Такой плакат я взял себе на память.

В подвале аптечного здания солдаты обнаружили еще не разграбленный склад парфюмерного снадобья — «петралон» — жидкость для смягчения кожи. Солдаты, конечно, начали его пить — гадость ужасная, но захмелеть можно. Дело дошло до того, что один солдат отравился, и его не смогли спасти, другого еле откачали. Начальник эшелона приказал обыскать все вагоны и платформы. Конфискованный петралон свалили в кучу и подожгли. Поодаль в кресле, поставленном на траве, сидел майор и наблюдал, чтобы все сгорело. Тем не менее весь наш последующий путь, особенно на станциях, был усыпан пустыми коробками из-под петралона, который теперь пили с предосторожностями, а также меняли на часы, а в Польше продавали в парикмахерские.

Но вот настал день отправки. В пустом доме я ваял пружинный матрац, а в парикмахерской — вертящееся кресло. Наш вагон, находящийся в конце эшелона, был разделен на две части: наш со старшиной склад и кухня. Запасы картошки были сложены на крышу. Там же сидела очередная дежурная команда, которая чистила эту картошку. Ведра с чищеной картошкой подавали повару с крыши в дверь. Пружинный матрац я приделал к окну как вторую полку, а кресло поставил на крышу. И то, и другое было очень удобно. Эшелон наш получился довольно большим. Кроме собственного имущества дивизии, везли и «трофеи» — несколько высокобортных платформ, с сахарным песком. Тут же ехали дивизионные самоходки и прочее имущество. Двигались не спеша, пропуская эшелоны с танками, которые спешно гнали на Дальний Восток.

Три дня стояли на станции Лигнице западнее Вреслау. Станция забита эшелонами, на путях горы отбросов, вонь. Около нас остановился эшелон с власовцами. Вагоны под сильной охраной, окна теплушек зарешечены железными прутьями и колючей проволокой. Из-за решетки испуганные лица просят хлеба. Солдаты в ответ ругаются. В городе поляки самым бесцеремонным образом вышвыривали немцев из квартир. Эти земли отходят к Польше, и новые хозяева, помня дела старые, не стеснялись. Иногда даже приходилось вмешиваться в это выселение.

Дальнейший путь лежал на север — мы объезжали Бреслау, где, по слухам, после длительной осады возникла какая-то эпидемия.

Наконец въехали в исконные польские земли. На вокзале Кротошина буфет с замечательным пивом, которым торговала миловидная молоденькая буфетчица, помогавшая мамаше — хозяйке буфета. За пиво мы отдавали «трофеи», а я, напропалую болтая с полькой, нечаянно оскорбил ее лучшие национальные чувства. На вопрос, поляк ли я, вместо слова «не естем» оговорился и сказал «нестеты» — к сожалению. Надо было видеть, как она оскорбилась!

В пути встречались довольно любопытные вещи. Огромных размеров на двенадцатиосной платформе трофейная пушища, трофейный реактивный истребитель. Сильно охраняемый эшелон с наглухо закрытыми вагонами. О том, что внутри, можно было лишь догадываться по тому, как туда таскали мешки с сухарями пассажиры этого поезда, прилично одетые пожилые немцы. Кто это? Партай-геноссе или ИТРовцы немецкого почтового ящика? Радостный эшелон с бывшими французскими пленными, завербованными рабочими. Все вагоны во флажках и лозунгах: «Да здравствует Франция! Да здравствует де Голь!» На окраине Ченстохова мы простояли недели три. Самое интересное в городе это монастырь «Ясна Гура» с чудотворной иконой Ченстоховской Божьей Матери. В приделе, где она находится, на решетчатой ограде костыли исцеленных. В центре монастыря огромная колокольня. У входа надпись с указанием часов, когда колокольня открыта для посещения. Лезем вверх по лестнице. На полпути площадка, где два монаха с выбритыми макушками продают входные билеты. Цена билета высокая, так что лезшая с нами парочка поляков тихо зароптала, но билеты все же купили — не спускаться же обратно. Тут же продавались фотографии видов монастыря. Спросил, сколько стоит. Ответствовали — сколько не жалко на наш монастырь. С вершины колокольни открывался прекрасный вид на город и окрестности. Говорят, что в хорошую погоду виден Краков, а это сто километров.

В последние дни нашего ченстоховского сидения через город проходила дивизия, и мне удалось повидать своих друзей и даже выпить с ними. Полки шли по городу с музыкой. Наконец и мы двинулись на восток. В восточной Польше на одном из полустанков наши самоходки прямо с платформ стали бить по дальнему лесу. Сделали это для предостережения; в этих местах орудовали бандеровцы. Границу переехали в Бресте. У моста через Буг стояли наши часовые. Вот она, родина. Правда, это еще западные области, но все же родина. В Лунинце перегружались с узкой колеи на широкую. Лунинец — городок небольшой, весь в садах, а кругом леса, топи, болота. На станции девица, не старше двадцати лет, с винтовкой на ремне водила на работу человек пятнадцать здоровенных детин, немцев. Чудно и смешно. А вот другая картина, глубоко врезавшаяся в сердце. На стации много беженцев с востока — западные области жили в войну сыто. Одна из беженок, пожилая изможденная женщина в юбке из мешка, сидя прямо на земле, кормила хлебом трехлетнюю девочку. Это была черно-зеленая, видно, очень твердая масса без характерной для хлеба ноздреватости. Мы разговорились. Беженцы были из-под Кирова. На вопрос о хлебе женщина сказала, что он с лебедой. Отвечала охотно, живо, а худенькая, бледная девочка все за нее пряталась. Но когда спросили: «Ну, а как там колхозы?» — женщина какое-то время молчала, глядя на нас теперь уже с недоверием и даже с испугом, переводя глаза с одного на другого, а потом ответила: «У нас хорошо... колхозы... сто процентов...», — и замолчала. Это было страшно. «Все по-старому», — промолвил кто-то из нас.

Здесь следует сказать, что во время войны, особенно к концу ее, в армии ходил слух, что колхозы распустят.

Из Лунинца мы двинулись на Барановичи — узел железных дорог. Одновременно с нашим эшелоном к станции подходил пассажирский поезд. Он нас обгонял, но стал тормозить, и мы начали его обгонять, двигаясь некоторое время рядом. Я разглядывал пассажиров, высунувшихся в окна, и вдруг увидел знакомое лицо — Таисию Тихонович, в доме которой мы встречали Новый 1943 год и за которой немного ухаживал мой двоюродный брат Михаил Бутенев. Я крикнул: «Таисия, здравствуйте!» Она неуверенно ответила: «Здравствуйте». — «Не узнаете?» Она пожала плечами. Да и где ей было вспомнить меня в красноармейской форме, с усами. Я вновь крикнул: «Мишу Бутенева помните?» — надеясь, что близкая ассоциация скажет больше, чем мой вид. Она закивала головой, заулыбалась. Пассажирский поезд стал тормозить сильнее, я прокричал, что на станции встретимся, но наш эшелон набрал скорость, и встреча не состоялась. Остановились мы лишь на товарной станции, где прожили дня три.

В эти дни через Барановичи промчался поезд со Сталиным, возвращавшимся с Потсдамской конференции. Поезд этот я проспал. Говорили, что с путей согнали не только всех людей, но и все вагоны, а стрелки взяли для надежности в костыли.

Но вот и Слуцк — станция назначения. Город небольшой, сильно разрушенный. Весь центр был выжжен. Есть улицы и тротуары, но вместо домов клумбы — фундаменты, поросшие бурьяном. Через город проходило оживленное по тому времени шоссе Москва-Брест. В городе протекала речка, тихая, заболоченная, с обилием лягушек. По окраинам города много казарм. Почти все они уцелели, лишь некоторые сгорели. В одном из таких казарменных городков располагались пленные итальянцы, жившие к тому времени довольно свободно. Они днями просиживали на речке, купаясь, полеживая на травке, и возвращались в казарму с авоськами, полными лягушек. Местные жители отворачивались, плевались. У проволоки, окружавшей казарму итальянцев, толкались бабы и шла мена: ягоды, молоко, творог меняли на хлеб, селедку, сахар. Вскоре последних итальянцев увезли домой. Среди них были и женщины. Я считал, что итальянки красивы (помнил Джемму из тургеневских «Вешних вод»), но эти были все как на подбор: низенькие, толстые, рыжие.

Полки дивизии, не дойдя до Слуцка, остановились у районного центра Красная Слобода. Младший лейтенант Пилипенко предложил мне остаться у него под командой на заготовке фуража, но меня тянуло в батальон. На машине, груженной ящиками с американской свиной тушенкой, я добрался до Красной Слободы, а там до леса, где расположился наш батальон. Встретили радушно. Солдаты строили землянки. Каждый взвод строил себе. Позади трех взводных землянок землянка ротного, позади трех ротных — землянка батальонного. Доски для землянок тесали топорами, как в бронзовом веке. Подстать этому была и гауптвахта, перенятая невесть с каких времен — яма в поле, на дне ямы немного соломы, а на соломе возлежал мой бывший разведчик, которого я и пришел проведать.

Вскоре нас, группу награжденных, построили на поле скошенной ржи и вручили награды — мне орден Славы III степени. Довольно скоро кавалеры этого ордена, аналога солдатского Георгиевского креста, были оскорблены тем, что выпущенная медаль «За победу над Германией», которую давали всем участникам войны, повесили на такую же ленточку, как и орден Славы.

Осенью 1945 года демобилизовали «старичков». Домой они ехали с подарками из «трофеев», каждый получил по несколько килограммов сахара и по полотенцу с надписью красным по белому «Krigsmarine» — военно-морской флот. После демобилизации в полку была проведена сортировка наподобие той, какую я пережил в марте 1940 года, когда «чистили» Московскую Пролетарскую дивизию, и нас, несколько человек, «не подходящих по происхождению» к этой дивизии, перевели в запасной армейский пехотный полк. На этот раз вмешался Братков, и меня оставили в гвардейской части.

Когда землянки были закончены, был отдан приказ перебираться в город — несуразица довольно типичная. В городе занялись устройством разоренных казарм.

К этому времени у меня уже была налажена регулярная переписка с сестрой Ириной и двоюродной племянницей Еленкой Голицыной. Ее простые, бесхитростные письма, очень родственные и дружественные, давно уже стали притягивать меня к ней. Никогда ничего подобного я не получал. Притяжение это росло от письма к письму. С каждой весточкой от Еленки я все больше и больше ждал следующую. А когда писал сам, то старался особенно подбирать слова, составлять фразы, все больше и больше думая о ней и, как это ни покажется странным, влюбился в нее самым серьезным образом. Письма Еленки стали для меня огромной радостью. Читал их с бьющимся сердцем. Любил ее, но не надеялся, что мы можем соединиться: ведь мы довольно близкие родственники, брак между нами, как я знал, невозможен.

Письма сестры рисовали такую картину рассеяния остатков нашей большой семьи. Сама она работала в почтовом вагоне, разъезжая по стране. Брат Владимир лежал в госпитале в Самарканде после ампутации ноги — он был ранен при переправе через Одер. Брат Сергей, повоевав недели две на танке, был ранен в ногу. С переломами костей он получил инвалидность и теперь жил в Москве у тех же Бобринских, от которых я в 1939 году пошел в армию. Младший брат Георгий (Готька) после сыпного тифа (от него, по-видимому, и скончалась в тюрьме наша мать) и откармливания в лесной школе, жил у двоюродной сестры Машеньки Веселовской под Москвой в Новогирееве. Ничего нового о судьбе отца, брата Гриши и сестры Вари слышно не было.

Вскоре меня назначили старшиной учебной роты, которую только что организовали для подготовки младших командиров. Мне вспомнилась полковая школа под Серпуховом, ее старшина Пантелеев, и служба в новой роли пошла. Вновь Красная Слобода и уже готовые землянки. Положение старшины — это не то, что положение курсанта: свободного времени много, сыт, хотя кормежка в батальоне была довольно паршивой. Отправили роту на занятия, я обычно брал карабин и патроны — тогда была еще такая вольность — и уходил в лес в надежде подстрелить волка, которых, по слухам, было много. Конечно, ни одного волка я не встретил, но бродить с винтовкой по лесу было невероятно хорошо. Надо сказать, что после партизанской жизни лес воспринимался мной (да и сейчас воспринимается) по-особенному. Часто ездил в Слуцк за продуктами, разным имуществом. В роте был свой сапожник, украинец. Из трофейных кожаных брюк он сшил мне сапоги и, как признак уважения, а может быть, просто угодничества, стачал их с таким скрипом («зрипом», как он говорил), что ходить в них было страшно.

Ко мне в отпуск приехала погостить сестра Ирина. Впервые после долгого перерыва я увидел родного человека. Поведала она мне страшную историю жизни нашей семьи в военные годы.

Голод довольно скоро пришел в дом. Осенью 1941 года на окраине Талдома разместилась воинская часть. В дом заходили офицеры, которых, видимо, привлекала моя сестра — ей шел двадцатый год. Один из них присмотрел пишущую машинку — единственный источник заработка и благосостояния семьи — и машинку конфисковали для нужд штаба. Брат Владимир стал работать возчиком. Иногда возил в магазины хлеб. Тогда приносил домой крошки, что оставались в фургоне от буханок. Сергей стал работать подпаском, Ирина — в сельсовете секретарем. Как будто положение чуть-чуть наладилось. Но вот Владимира мобилизовали на завод в Орехово-Зуево работать электросварщиком. Наступила осень. В доме стало совсем голодно, так что мать иногда ходила по окрестным деревням за подаянием. Все, что можно было продать (швейную машинку, даже библию), все давно продали и проели. В Талдоме в это время было много беженцев из западных областей, занятых немцами. Одна такая беженка поселилась у наших. По рассказам сестры, это была грубая, жестокая, да к тому же алчная женщина. Домой приходила навеселе, материлась. Наша кроткая мать просила ее при детях не ругаться. За это ли, то ли еще за что, но эта женщина возненавидела нашу мать и стала ей угрожать, а вскоре перешла жить в другой дом. Однажды мать и Ирина встретили ее на улице. Она шла в новых валенках, новом ватнике и вместо приветствия прокричала: «А, ты еще ходишь? Ну, не долго, не долго тебе ходить!» А через некоторое время, в самом начале января 1943 года в дом пришли двое в полушубках и забрали мать. Восьмилетний Готька уже тогда начинал заболевать сыпным тифом, и его взяли в больницу. А скоро и Сергей пошел в армию.

Потом пришло сообщение, что мать скончалась восьмого февраля того же года в тюрьме, как было написано в присланной бумаге, от бронхопневмонии. После ареста матери Ирину уволили, и она устроилась работать в почтовый вагон. Брата Владимира с завода перевели в армию, и он попал на фронт на Курскую дугу летом 1943 года, Сергея определили в бронетанковые войска, и он, пройдя обучение под Ульяновском, попал на фронт только в январе 1945 года. Старший брат Гриша писал тяжелые письма из Томских лагерей. Вот такую историю рассказала мне Ирина. Поселилась она в соседней деревне, а вскоре перебралась в Слуцк, где я снял ей комнату. Срок существования нашей учебной роты подошел к концу. Вернувшись в Слуцк, я вновь попал в батальон к Браткову и сразу стал проситься в отпуск. На моем рапорте выше согласия Браткова новый командир полка гвардии подполковник Поляков красивым почерком цветным карандашом начертал одно слово «ОТКАЗАТЬ». Рапорт с этой резолюцией вручал он мне сам и в утешение присовокупил: «Принимайте склад ПФС (продовольственно-фуражное снабжение), наведите там порядок, тогда уж поедете в отпуск». На все мои доводы о незнании такой работы, неумении он просто повернул меня кругом и тут же дал следующую команду: «Шагом марш!». Солдафон он был до мозга костей, о чем мне еще придется вспомнить. Я пошел попечалиться к Браткову. «Ничего, — утешал он меня, — теперь все ключевые должности в полку заняты людьми из моего батальона».

Склад, который я принимал, был довольно большим. Кроме нашего полка, из него питались самоходный дивизион и учебный батальон дивизии. Помощников у меня было двое: Петька Буланенко, жуликоватый и не шибко грамотный хохол — он писал «ермишель, авес» и при проверке нами наличности перед ежемесячной ревизией обвешивал сам себя; второй — худой, сиплый парень Сергей (фамилию забыл) с кошачьими глазами. При складе был еще экспедитор, здоровенный украинец Гриц — фамилию тоже не помню — простецкий и симпатичный. Он напоминал гоголевских бурсаков. А один из рассказов Грица, как его, пьяного, нечистая сила завела в половодье в реку и тянула туда, а он упирался, был своего рода шедевром. Поначалу мне пришлось довольно туго — никак не удавалось сводить концы с концами: то того не хватает, то этого излишки. Потом научился уравновешивать одно за счет другого.

Ирина осталась у меня до Нового года, который мы встречали у ее милых хозяев. Это были симпатичные и гостеприимные старичок и старушка. Судя по ее манере держаться, в молодости она была «львицей», а супруг ее славился игрой на гитаре и балалайке. На новогодний вечер я позвал приятелей из полка, а хозяева — девиц. Я притащил ракетницу и ракеты, и в двенадцать часов, уже навеселе, мы вышли во двор устраивать фейерверк. Палили по очереди все. Но вот одна ракета почему-то не входила в ствол. Я, вопреки здравому смыслу, стал заколачивать ее, взяв ракетницу за ствол и ударяя рукояткой по собачьей конуре. Ракетница выстрелила, ракета ударилась о землю и рикошетировала в ногу стоявшей позади девицы, а от нее в небо. Девица вскрикнула и упала, а ракета рассыпалась в небе огнями. У девицы был разодран чулок. Ссадину на ноге и испуг я заглаживал усиленным ухаживанием. Так мы встретили Новый 1946 год. Вскоре Ирина уехала, а моя интендантская служба продолжалась.

. Иногда на моем горизонте появлялся младший лейтенант Пилипенко. Он обычно звал выпить, а в одну из последних встреч он, не вылезая из кабины студебеккера, протянул мне со словами «глотни» плоский деревянный бочоночек с самогонкой. Раза два у меня были неприятности с командиром полка из-за того, что я «плохо обеспечивал своего единственного командира». Для распеканий он вызывал меня к себе и обставлял их особенно. Я стоял навытяжку все время, пока он, развалясь в кресле, не спеша беседовал по телефону со своим начальником штаба, жившим в соседней квартире, о подробностях последней охоты. Я подозревал, что разговор затевался специально перед моим приходом. Если я чуть ослаблял ногу, подполковник кидал на меня строгий взгляд и хмурил брови. Распекание начиналось словами:

«Сколько у вас командиров полка?» Справедливости ради, надо сказать, что он не требовал лишнего, но требовал лучших кусков, например, от туш коров, которых мы сами забивали. У полкового командира было, кажется, ранение в челюсть, и он не мог есть жесткого. А дело обстояло обычно так. Один из поваров в полку был узбек. Он же исполнял должность мясника, резал коров и имел обыкновение брать себе язык. Когда приходили от командира полка за головой и уносили ее, то уже на полковничьей кухне выяснялось, что нет языка. Тут-то и тянули меня. Кстати, этот узбек был великим мастером разделывать баранов. Бедной скотинке он быстрым движением перерезал горло (остальные стояли кучкой в стороне и обречено смотрели на совершающееся), затем, надрезав кожу у ноги, он начинал дуть в разрез ртом. Воздух, отслаивая кожу, распирал тушу, ноги расходились. Узбек короткими и точными движениями разрезал кожу на брюхе до шеи, вдоль ног и вынимал голую тушу из шкуры. Все это делалось в одно мгновение. Надо сказать, что все лето и до зимы 1946 года скот гнали из Германии. Гнали лошадей, племенных коров, быков. Сколько голов погибло тогда! На обочинах дорог так и оставались лежать эти •туши.

В полку был воспитанник, «сын полка», мальчишка лет двенадцати. Его можно охарактеризовать двумя словами: избалованный хулиган. Имел он ранение и медаль. Мой предшественник позволял ему делать на складе, что угодно. Я же стал гнать его с порога, увидев слишком вольное обращение с печеньем, сахаром, компотом. Однажды, когда я погнал его в очередной раз, он проворчал: «А, заелся, абраша», — что вызвало оживление присутствующих.

Весной большую неприятность доставляли мне крысы, тайно утаскивающие со стола важные документы для своих гнезд. Однажды исчезла ведомость, по которой выдавался сухой паек офицерам. Несколько дней я ломал голову, что это могло бы значить, куда исчезла ведомость. Разгребая угол, где стояли ящики с посудой, я обнаружил клочки ведомости, пропавшие расписки и многое другое. Все это составляло стенки гнезда, а в них розовые, голые крысята. Склад, помимо часового, охраняла огромная добродушная трофейная собака Мальчик. Она обычно спокойно лежала у будки, стоявшей рядом с дверьми, не обращая внимания на проходивших мимо людей. Но стоило мне появиться в поле ее зрения, даже довольно далеко от склада, как пес начинал проявлять невероятное служебное рвение. Он со страшным лаем всеми силами старался сорваться с цепи, кидался не только на людей, но и на воробьев, клевавших рассыпанное тут зерно. И еще одно наблюдение, показывающее такт этого верного стража. Иногда мы спускали Мальчика с цепи. Он носился по пустырю за складом, как сумасшедший. Набегавшись, сам приходил к конуре и ложился, ожидая, когда его возьмут на цепь. И вот в этом положении, не привязанный, но уже у будки, то есть на посту, Мальчик никогда служебного рвения не проявлял, хотя я нарочно показывался ему на глаза. Ведь тут, уж если бросишься, то надо хватать и кусать — цепи нет. А до этого доводить дело ему явно не хотелось, и он лежал спокойно. Но как только чувствовал себя на цепи, то рвался на посторонних со страшной силой, как бы забывая о ней.

В марте-были выборы в Верховный Совет. Нашим депутатом оказался местный белорус по фамилии Козел. Выступавшие на митингах, превознося его заслуги, деликатно старались не склонять эту распространенную белорусскую фамилию, но иногда срывалось: «Отдадим свои голоса за товарища Козла.., товарищу Козлу». Тогда же вышел указ о демобилизации второй очереди, в которую входил и мой год. Я подыскал себе замену, начальник ПФС полка старший лейтенант Доморослов, многоопытный и хитрый интендант, ее одобрил, и в начале мая, задержавшись для передачи склада, из-за чего не попал в эшелон москвичей, я наконец распрощался со службой в армии.

Нагруженный тяжелым рюкзаком и чемоданом, я погрузился в эшелон на станции Слуцк. В эшелоне были собраны сибиряки и двигался он, как это выяснилось в пути, не через Москву, а севернее ее. Поэтому в Орше мы, несколько москвичей, попросили свои документы у старшего по эшелону и, получив их, обрели полную свободу.

Придя на станцию Орша-пассажирская, выяснили, что курьерский поезд Брест-Москва прибудет часа через два, но билеты не компостируют, даже литерные (воинские). Решили брать поезд штурмом, что и сделали, несмотря на сопротивление проводников. Забрались на крышу вагона. Наш оказался с антенной, и проводник, когда уже отъехали от Орши, просил перейти на другую крышу. Ночь проспали на крыше и только перед самой Москвой, когда увидели провода пригородной электрички, спустились в тамбур.

Ликование, начавшееся в последние дни, нарастало по мере приближения к Москве. Но вот мимо пронеслись характерные постройки вокзала Кунцева, обшарпанные бараки окраин, первые трамваи и, наконец, Белорусский вокзал. В толпе на перроне я случайно оказался позади двух полковников. Впереди патрули проверяли документы у солдат и младших командиров. Меня пропустили без проверки, приняв, очевидно, за ординарца полковников.

Загрузка...