Приложения

К. Паустовский. Писатель Ульянский

Потрепанные снобы (были в 1922 году и такие) говорили, что батумские закаты ничем не отличаются от закатов в Бенгальском заливе в Индии, хотя ни один из этих снобов никогда не был в Индии. Снобы преимущественно спекулировали сахарином и подвязками.

Действительно, пышность и прозрачность батумских закатов были неправдоподобны. Индия переносилась в Батум.

Ульянский, вдоволь насмотревшись на батумские закаты, шел ночевать в пустые товарные вагоны. Над путями всходила луна — оранжевая и зрелая, как исполинский апельсин.

Свет луны проникал сквозь щели в вагоне и не давал Ульянскому уснуть. К тому же вблизи шумело море, а на шоссе визжали часами арбы, как певцы, взявшие высокую фальшивую ноту.

Арба движется со скоростью двух километров в час, а слышна за три километра. Ульянский вычислил, что визг одной арбы занимал не менее часа. Это было жестокое испытание для нервов.

Ульянский — бывший наборщик и корректор из петербургской газеты «Биржевые ведомости» — недавно вернулся из германского плена.

В звании военнопленного во времена гражданской войны были и свои преимущества и свои опасности.

Военнопленные легко переходили в ту пору внутренние фронты. Вшитая в рукав коричневая полоса была надежным пропуском. Но зато никого так часто не принимали за шпионов, как военнопленных. Сколько их было расстреляно петлюровцами, белыми и махновцами — знали только овраги да степи Украины!

Ульянский пробрался через контрразведки, расстрелы и избиения и добрел до Батума, чтобы свалиться там от истощения.

Переползая из одного товарного вагона в другой, Ульянский пропитывался то запахом каменного угля, то навоза, то ржавчины. Днем его кормили сердобольные турки на набережной. Иногда он таскал пассажирам вещи на пароходы. За это греческий матрос дал ему однажды по шее.

В конце концов Ульянский забрел в союз моряков в поисках помощи и наткнулся на рассохшуюся дверь с запиской: «Редакция морской газеты „Маяк“».

Ульянский вошел. В редакции сидели люди, евшие колбасу с черствым хлебом.

Ульянскому дали колбасы, чаю и пять рублей в виде аванса за обещанный очерк. До тех пор Ульянский не написал за всю свою жизнь ни строчки, кроме нескольких писем.

Он подавил в себе искушение удрать с пятью рублями и наплевать на очерк. Очерк следовало написать немедленно. Это было мучительно и страшно.

На следующий день Ульянский принес в редакцию чудовищную рукопись, написанную твердым химическим карандашом между строк страниц, вырванных из детской книги.

Редактор дал Ульянскому бумаги и заставил его переписать очерк. Ульянский, переписывая, стащил со стола колбасу и спрятал в карман.

Редактор прочел очерк, внимательно посмотрел на Ульянского и сказал:

— Сознавайтесь, кто вы такой.

Ульянский струсил. Он не знал за собой никаких грехов, кроме украденной колбасы, бездомности и своего внешнего вида, внушавшего подозрение. Поэтому он промолчал.

— Вы Куприна читали? — спросил редактор.

— Читал.

— Это написано лучше Куприна!

Маленькая морская газета «Маяк» украсилась очерком Ульянского. Он описал простую вещь — английский пароход «Скотиш Менестрэл», стоявший в ту пору в порту.

Описывая этот пароход, он показал страшный скелет Англии. Резиновые макинтоши офицеров были чванны и холодны, как английская спесь. Кровяной затылок капитана напоминал о колониальной политике. Пароход был осколком Англии, преисполненным христианской злобы и сухоточных истин. Он внушал омерзение.

В мозгу Ульянского, утомленном войной и лишеньями, выработался ценный яд социальной сатиры. Его слова на первый взгляд были невинны, но резали глубоко, как лезвие безопасной бритвы. Это была месть всему старому и отпевание, полное уверенной злобы.

Вскоре Ульянский исчез из Батума. Спустя пять лет редактор «Маяка» получил в Москве по почте толстую книгу. На переплете стояло «Ульянский». В книге были прекрасные рассказы, — простые и тяжелые, как шаги усталого человека.

Редактор берег эту книгу, как берегут дорогой подарок, но, конечно, ее стащили.

Вскоре вышла вторая превосходная книга Ульянского под названием «Мохнатый пиджачок».

Ульянский входил в литературу не торопясь, накапливая за своей спиной новые месяцы скитаний. В своей бесприютности он находил материал для рассказов, и, пожалуй, никто из писателей не решился на это. Ульянский заставлял жизнь брать себя за глотку и брать не в шутку, а всерьез.

К. Паустовский. Военнопленный Ульянский

Газета «Маяк» печаталась на «бостонке». Это была маленькая печатная машина. Ее приводили в движение ногой. Надо было сильно нажимать педаль, и машина, похожая на зубоврачебное кресло, выбрасывала с легким грохотом оттиски размером с лист писчей бумаги.

Размер этот назывался альбомным. Он действительно не превышал величины страницы из дамского альбома для стихов.

Из этих коротких технических объяснений вы сами можете понять, как трудно было втискивать в эту газету телеграммы РОСТА, все морские новости, статьи, очерки и даже рассказы. Особенно много микроскопический «Маяк» писал о единении народов Малой Азии, — Батум как бы принадлежал к этой Азии, во всяком случае к Ближнему Востоку.

Эта задача была очень по душе всем нам, сотрудникам «Маяка». Моя старая литературная любовь к Востоку получила неожиданное живое завершение. Все казавшееся очень далеким, к примеру какое-нибудь полурелигиозное-полуполитическое движение Эль-Баба, становилось близким, соседним. Вчерашние мифы превращались в газетную полемику.

Из-за малого формата и тесноты в «Маяке» господствовал короткий, телеграфный стиль.

Недаром единственный молодой наборщик и печатник по имени Ричард (он был курнос и происходил из города Мелитополя) говорил:

— Это же не газета, а конфетти!

Ричард носил на поясе облезлую кобуру от револьвера «наган», хотя самого револьвера у него не было и не могло быть. Эта кобура была для Ричарда атрибутом его воображаемой лихости и источником постоянных недоразумений с милицией.

В конце концов кобуру у Ричарда отобрали. С тех пор он потерял все свое нахальство, притих и начал задумываться.

Я впервые встретил человека, которого ничто не интересовало, кроме оружия. Носить пистолет — «пушку», по его терминологии, — было единственной целью и усладой его жизни. Иногда он бросал работу, приходил ко мне в редакцию, в «Бордингауз», швырял в сердцах на стол кепку и говорил с отчаянием:

— Уйду в милицию, клянусь папашей! Дадут мне шпалер с прикладом. Дубовую доску в дюйм толщиной простреливает навылет с десяти шагов. Шик, дрык, иммер элегант!

Это был человек, о каких в народе говорят, что у них вместо души пар. Вскоре я с облегчением избавился от него. С малых лет я не любил оружия. Оно всегда казалось мне покрытым налетом запекшейся человеческой крови. И люди, играющие с оружием и рисующиеся им, вызывали неприязнь, тем большую, что они часто бывали трусливы и глуповаты.

После Ричарда газету набирал и печатал вялый и совершенно глухой юноша. Наборщики дали ему диковинное чеховское прозвище — «Спать хочется».

В «Маяке» быстро возникла галерея сотрудников. Каждый из них, откровенно говоря, заслуживает рассказа.

Первым в редакцию пришел тощий, как жердь, позеленевший от голода человек и назвался бывшим корректором петербургской газеты «Речь». Он просидел два года в немецком плену и, возвращаясь в Россию, попал помимо своей воли в Батум. Фамилия его была Ульянский. В рукав его потрепанной и продувной куртки была вшита, как у всех военнопленных, желтая полоса.

Трудно было понять, как человек, направлявшийся к матери в Рязань, попал вместо этого в Батум.

— Очень просто, — объяснил мне Ульянский, сидя за кухонным столом в редакции и глотая слюну. На столе лежал свежий чурек, кусок колбасы и стоял облупленный эмалированный чайник. — Очень просто, — повторил он. — Наша команда попала в самую заваруху. Сначала нас высаживали из эшелона по нескольку раз в день, вербовали в банды, грозили разменом, а потом выгнали из теплушек совсем: «Идите куда хотите, хоть к такой-то бабушке, только не путайтесь под ногами. Дотопаете до места пёхом, да еще скажете спасибо, что не заставили вас драться». — «С кем?» — спрашиваем. Отвечают каждый раз по-разному и довольно неясно: то с григорьевцами, то с Махной, то с галицийцами, а то еще с какими-то «батьками» Переплюй-Кашубой и Зинзипером. Тут-то мы окончательно поняли свое бедственное положение. Кто-то из пленных пустил лозунг: «Прибивайся к кому попало, абы давали какой ни на есть паек!» Часть прибилась, а нас, неприкаянных, осталось всего три из всего эшелона. Решили все-таки пробиваться на восток, по домам. Все время петляли, чтобы обойти опасные, взрывчатые места.

Сначала нас медленно отжимало к северу, потом начало жать обратно на юго-запад, но вдруг сдвинуло одним рывком прямо к Дону и за Дон — к станице Тихорецкой. Там нас все-таки забрали на трудовые работы и отправили в Туапсе. А из Туапсе — рукой подать до Батума. Сюда я попал один, товарищи отстали.

Сейчас я не понимаю главного — где я? В старой России или в Советской? И кто я такой? Имею ли я право жить или я уже мертвец и только по недосмотру охраны болтаюсь на этой земле? Это я говорю вам к тому, что мне необходимо понять, что происходит, и почувствовать себя не мишенью, как я себя ощущал последние три года, а человеком. А для этого мне нужна работа. Вот я и пришел к вам. Прочел на дверях «Бордингауза» вывеску и пришел.

Говорил он тихо, убежденно, но не подымал глаз — все время смотрел на свои рваные, заскорузлые бутсы. Кожа на лице и руках у него была тусклая и серая от въевшейся в поры угольной пыли.

— Вы где ночуете?

— На товарной станции. В пустых товарных вагонах.

— Погодите минуту.

Я пошел к Нирку. Надо было поговорить, чтобы Ульянскому разрешили ночевать в «Бордингаузе».

Нирк тотчас же согласился. Он был покладистый и добрый парень. Единственным его крупным недостатком были длинные разговоры о калориях. Нирк переводил все на калории, каждый стакан чаю. Он был просто ушиблен калориями и уверял, что заставит свой организм вырабатывать ежедневно одно и то же количество калорий, не позволит им шататься то вверх, то вниз, и поэтому проживет не меньше ста лет.

Я вернулся в редакцию и с удивлением взглянул на Ульянского — капли пота обильно стекали по его небритым щекам. На столе было пусто. Я не обнаружил ни крошки хлеба и ни единого ломтика колбасы.

Я сделал вид, что ничего не случилось. Но Ульянский, конечно, понял, что внезапное и таинственное исчезновение моего жалкого дневного пайка не может пройти незамеченным. Голова и руки у него дрожали.

Больше всего я боялся сделать какую-нибудь неловкость, чтобы не обидеть Ульянского.

Я показал ему чулан для ночлега, но он отказался ночевать в нем, сказав, что привык к свежему воздуху и потому предпочитает товарные вагоны, благо осень в Батуме очень теплая. Потом он сказал, что хотел бы написать для «Маяка» небольшой художественный очерк о Батумском порте. Я согласился.

Через два дня Ульянский принес мне этот очерк. Он написал его синим карандашом на обороте железнодорожной накладной. Текст очерка путался с графами накладной, и в нем ничего нельзя было разобрать. Я дал Ульянскому бумаги и заставил его переписать очерк начисто.

Потом я читал очерк, а Ульянский пил, отдуваясь, чай с черствым хлебом и сахарином и искоса поглядывал на меня.

Очерк мне напомнил лучшую прозу Куприна. Он был так же свеж, сочен, богат живыми подробностями. Трудно было поверить, что этот очерк был первой литературной работой Ульянского, хотя он божился, что это именно так.

Я напечатал очерк, заплатил Ульянскому гонорар, и с тех пор он почти все дни просиживал в редакции и помогал мне во всем. Он даже научился набирать, а когда «Спать хочется» падал от усталости, что с ним бывало нередко, Ульянский крутил за него ногой бостонку.

Писал Ульянский легко, но хорошо. Мне, а потом и Бабелю и Фраерману (он вскоре появился в перспективе батумских улиц) нравилась манера Ульянского изображать характеры людей при помощи внешних признаков, едва заметных примет.

Так, в одном из очерков он описывал капитана английского наливного парохода «Карго». Очерк он назвал «Макинтош». По существу, он подробно писал в нем о новом макинтоше, который видел на этом капитане. Но все свойства макинтоша — холодного и чуть липкого на ощупь, пахнущего дезинфекцией, трескучего и неудобного, серого, как дождевое небо, — все эти свойства передавались владельцу этого макинтоша — капитану «Карго».

Лицо его казалось, писал Ульянский, выкроенным из куска макинтоша и невольно вызывало представление о коже тонкой, холодной и скользкой, как лягушка. Цвет глаз капитана был неотличим от цвета макинтоша, — вся британская скука, холод сердца и плоскость мысли отражалась в этих пустых и скучливых глазах. Эти глаза ничему не удивлялись и ни от чего не могли прийти в восторг.

Всюду плавала вместе с капитаном и его макинтошем многолетняя скука и отсчитывала время как контрольные часы — коротким карканьем немногих английских слов. Их капитан скупо отщелкивал, как на арифмометре, в течение длинного корабельного дня.

Я не ручаюсь за безусловную точность передачи писательской манеры Ульянского, но в общих чертах это было так.

Ульянский вызывал невольное уважение. Он никогда не говорил зря и, видимо, весь плен перестрадал молча, накапливая запасы наблюдений и гнева.

На второй месяц своего сотрудничества в «Маяке» он пришел рано утром и, отводя глаза, сказал, что через час уходит из Батума в Баку, где у него живет тетка.

— Не могу сидеть на одном месте, — признался он убитым голосом. — Противно!

— Вы что же, — спросил я, — собираетесь идти в Баку пешком?

— А то как же! Я уже прошел пешком от Мариуполя до Батума. И меня ставили к стенке всего три раза. Только три раза. Дойду и до Баку.

И он исчез, чтобы неожиданно появиться через два года в Москве, по пути из Мурома в Ленинград — опять от какой-то тетки к другой тетке. Снова он шел пешком.

Я пошутил насчет его многочисленных теток, а он усмехнулся в ответ и сказал:

— Что ж поделать, если это так. Я иду и представляю себе, как милые ленинградские старушки тетя Глафира и тетя Поля (они живут на Пряжке) будут радоваться мне, давно уже пропавшему без вести, как соберут простой ужин, как окна в домишке запотеют от самовара, каким удобным покажется мне кряхтящий диван под сенью фикусов, какой великолепный сон придет на смену усталости, но и сквозь сон я буду слышать свистки пароходов на Неве и дожидаться утра, когда снова и снова, но как бы впервые развернется передо мной одним взмахом самая прекрасная в мире панорама невских берегов.

— Да, — сказал я, захваченный его сдержанным волнением. — Да… «А над Невой — посольства полумира, Адмиралтейство, солнце, тишина…»

— Я помню, как вы читали эти стихи в Батуме в «Бордингаузе», — улыбнулся Ульянский. — Ну, будьте здоровы. Еще увидимся.

Но увидеться нам не пришлось. Через год я получил почтовую бандероль из города Чигирина, с Украины. В бандероли была книга Ульянского. Называлась она, кажется, «Записки из плена» и была издана в Ленинграде.

Из надписи на обложке я понял, что Ульянский снова бродяжит по стране, теперь, должно быть, в поисках какой-нибудь тетки на Украине.

Книга была написана свежо, крепко и, я бы сказал, беспощадно.

Вскоре я купил в Москве новую книгу Ульянского — «Мохнатый пиджачок», с предисловием Федина. Из этого предисловия я узнал, что Ульянский недавно умер от тифа в Ленинграде.

Ульянский начал как большой писатель. И было очень горько, что погиб этот человек, не успевший отдохнуть от плена, писавший в полном одиночестве свои превосходные книги. Было горько и оттого, что никогда уже не подует ему в лицо любимый им черноморский ветерок, или, как он ласково и насмешливо говорил, «зефир».

Л. Борисов. Антон Григорьевич Ульянский

Вот действительно легендарная, неправдоподобная жизнь: сын офицера, служившего в Гатчинском гарнизоне, в 1910 году окончил историко-филологический факультет университета, в 1914 году был призван в ряды армии, в 1915 году в чине прапорщика попал в германский плен. Бежал оттуда, но был задержан в Австрия и возвращен в Германию, откуда снова бежал, и на этот раз удачно.

В России тем временем произошла революция. Владимир Николаевич Свинцов оказался у белых и долго не мог понять, во имя чего и против кого ему предстоит драться, но когда понял, убежал в расположение красных частей, а там его приняли за шпиона и хотели расстрелять. Не успели: в город ворвались белые и расстреляли Свинцова, ставшего потом Ульянским Антоном Григорьевичем (документы свои он уничтожил, заполучив те, что нашел у одного из убитых). Антон Григорьевич выполз из могилы: три пули попали ему в грудь и только несерьезно ранили, а могила была засыпана спешно и едва-едва. Три километра полз Ульянский и добрался до красных, и здесь наконец судьба его более или менее устроилась: его вылечили и сделали кашеваром. После этого ему пришлось быть санитаром, переписчиком в штабе, переводчиком на допросах на Северном фронте.

Я познакомился с Ульянским в начале 1923 года, он служил делопроизводителем в Фонетическом институте иностранных языков, на Невском. Ульянский обрадован был тем, что в лице моем нашел человека, у которого есть родители, есть квартира, даже отдельная комната, — всего этого он не имел: вечером и ночью он писал за тем столом, за которым работал днем на службе. Почти ежедневно он приходил теперь ко мне и работал в одной из трех комнат нашей квартиры, а если они почему-либо были заняты, писал в кухне. И в 1924 году он получил премию за рассказ «Возвращение» на конкурсе журнала «Красная нива». Вскоре вышла книга его рассказов «В плену», спустя два года вторая — «Пришедшие издалека», за нею третья, четвертая. Незадолго до смерти он написал фантастическую повесть «Путь колеса», ее выпустило Издательство писателей в Ленинграде.

Скромный, абсолютно не умевший, да и не желавший заботиться о себе, Антон Григорьевич в течение двух лет жил в Доме литератора на Карповке, но не в комнате и не в кухне, а в бывшей кладовке на площадке лестницы между первым и вторым этажами. И здесь, на этой «жилплощади» размером в два квадратных метра, где помещались только раскладушка и табурет, Ульянский приступил к генеральной своей работе — к написанию истории бывшего Путиловского завода.

Не помню, каким образом ему удалось получить комнату на Тучковой набережной — чудесную, большую, светлую… В квартире имелись телефон, ванна; соседями оказались милые, добрые люди. Словом, живи и работай, но… от дома до «Красного путиловца» (так назывался завод в начале тридцатых годов) очень далеко, дорога туда и обратно отнимала ежедневно не менее двух с половиной часов. И вот Ульянский решил обменять свою великолепную комнату. Случай вскоре представился: неподалеку от завода жил человек, которому очень нужно было перебраться на Васильевский остров, и как раз подле Тучкова моста.

— Но само собой, вы не захотите меняться со мною, — сказал этот человек Ульянскому. — Я живу в плохонькой комнатушке, она меньше вашей вдвое, меня нет электричества, нет ванны и телефона, а у вас удобства. Окно моей комнаты выходит на помойку!

— Все это не помеха, — отозвался Ульянский. — Маленькая комната лучше большой. А то, что дом деревянный, и совсем хорошо. Идемте оформлять обмен, дорогой товарищ!

В бюро по обмену не хотели давать ордер ни Ульянскому, ни тому, кто намерен был въехать в его комнату.

— Сколько взяли за обмен? — не без ехидства спросили Ульянского в бюро. — Ну кто вам поверит, что вы ни рубля не взяли за свою комнату! Тысчонку хотя бы взяли, а? Взяли тысчонку? Больше?

Антон Григорьевич обидчиво развел руками и дал честное слово, что за обмен не взял и копейки.

— Меня удивляет, что кто-то не хочет пустить меня жить рядом с заводом, с которым я связан вот уже больше года, — с заводом, где меня знает не менее пятисот человек.

— Очень приятно и интересно, — сказали на это Ульянскому, — но мы имеем в виду вполне естественный поступок: вам дают гнилое яблоко, вы же за него платите сто рублей десятью золотыми монетами. Не дадим ордера, тут налицо самое откровенное жульничество, неприкрытая спекуляция. Будьте здоровы!

Пришлось вмешаться Союзу писателей и Совету Московско-Нарвского района. Ордер все же был выдан. Меня и моих родных Ульянский пригласил на новоселье.

О том, насколько популярен был Антон Григорьевич в районе своего нового места жительства, свидетельствует такой случай. Как-то мы с Антоном Григорьевичем вышли из ворот его дома и направились в сторону Нарвских ворот. Каждые двадцать-тридцать секунд кто-нибудь из идущих навстречу окликал моего друга:

— Товарищу Ульянскому почтение!

— Товарищу писателю привет!

— Друг Антоша, — доносилось с противоположной стороны, — что не заходишь?

— Жди во вторник! — отзывался Ульянский. — Ровно и семь! Как из пушки!

— Антоше привет и почтение! — слышалось где-то сбоку. — Завтра у меня именины, помнишь? Приходи, и чтобы непременно! Не то смертельно обидишь!

Его знала и любила вся Нарвская застава. Ульянский ходил на именины, крестины, свадьбы, похороны, его приглашали к больным, советовались с ним по самым пустяшным поводам, он был посвящаем в тайны семейств — тех именно, о которых он повествовал в истории завода.

В 1934 году в помещении Союза писателей состоялся вечер, посвященный истории фабрик и заводов. Главы из своих рукописей читали Шкапская, Щеглов и пишущий эти строки (мне была поручена часть работы по истории завода имени Карла Маркса, что на Выборгской стороне). Антон Григорьевич тоже должен был читать, но ввиду крайней его стеснительности написанные им главы читала Шкапская.

Аудитория была немногочисленна, человек тридцать — тридцать пять. Рядом с Марией Михайловной Шкапской, читавшей душевно и просто, сидел Ульянский. Аудитория слушала, что называется, раскрыв рты: написанное было великолепно во всех отношениях, это была высокая проза большого художника. Среди слушателей было несколько старых путиловцев, они прерывали чтение восхищенными репликами.

Шкапская читала два часа, а когда закончила, мы встали и принялись аплодировать. Ульянский обеими руками отмахивался:

— Спасибо, нехорошо, да что вы, чего вы в самом деле!

Хорошо помню, каким счастливым чувствовал он себя в тот вечер.

— Ну а ты что скажешь? — спросил он меня на пути к дому. — По-твоему как? Ну что с того, что аплодировали! Из вежливости! Путиловцы— народ хороший, щедрый…

Я не сумел убедить его, что написанное им представляет настоящее талантливое произведение, каких у нас немного. Антон Григорьевич даже рассердился, упрекая меня в том, что я, его друг, вру ему столь беззастенчиво.

— И почему-то допустили бестактность, — бубнил он, — говорили больше обо мне, а ведь историю завода пишут еще и Мительмая, и Глебов, и сами старики рабочие.

Антон Григорьевич не дождался выхода книги. Он умер внезапно, до слез нелепо и страшно: он натер себе ногу, но, не обращая на это особого внимания, ходил в ботинках значительно большего, чем было надобно, размера. Спустя два дня я получил от него телеграмму: «Немедленно приходи мне плохо Антон».

Он лежал в постели, накрытый одеялом, пальто и пиджаком. Его знобило…

— Что делать? Ума не приложу, — сказал он. — Температура под сорок одни. Наверное, в больницу меня… А там умру.

Его отправили в больницу имени Мечникова. Там он умер от общего заражения крови.

Восемь книг оставил Антон Григорьевич, и все они весомы. Но ни одна не переиздавалась ни при жизни, ни после. Будучи взыскательным к себе, он очень невысоко оценивал свои повести и рассказы.

— Нельзя быть таким скромным, — сказал я ему однажды. — Да это даже и не скромность, это что-то патологическое. Ты лучше очень и очень многих написал о русских пленных в немецкой неволе. Твои рассказы хочется читать и перечитывать.

— Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя! — насмешливо оборвал Ульянский. — Большое спасибо за ласку, как говорят украинцы, но, если хочешь знать, в жизни я сделал только одно настоящее дело — это история Путиловского завода. Да и то не я одни, а вместе со мною и хорошие товарищи, и тоже не без дарования. Вот за это поднимай меня на щит сколько хочешь и можешь, хвали и рекомендуй читателям.

— Да, я рекомендую, чтобы они читали отрывки, которые кое-где идут. А вот выйдет книга, так…

— И еще горжусь тем, — оборвал меня Ульянский, — что рабочие люди считают меня своим, доверяют, ценят. И, кажется, даже любят…

И. Халымбаджа. Достоверность невероятного

Если бы у писателей-фантастов существовало «патентное бюро», уверен, одно из авторских свидетельств принадлежало бы А. Г. Ульянскому, автору романа «Путь колеса». Между тем, получить подобный документ было бы не так просто, как кажется: большинство предметов фантастического антуража современных писателей, самих «идей» придумано давно и кочует из книги в книгу.

Книга А. Ульянского вышла в 1930 году в Ленинграде тиражом в четыре тысячи экземпляров и с тех пор ни разу не издавалась. Это одно из самых оригинальных произведений советской довоенной фантастики. Написанное ясным и точным языком профессионального писателя-реалиста, населенное живыми, «ощутимыми» героями, оно удивляет замысловатостью фантастического сюжета. Магнус Даррель, гениальный химик, ожесточившийся во время разрушительной войны в Европе, чтобы скорее покончить со старым миром, сооружает и запускает в океан «колесо» из открытого им вещества. Соприкасаясь с материей, оно вступает с ней в реакцию с выделением колоссального количества энергии. При этом масса «колеса» возрастает, а ход — убыстряется. Ученый трагически погибает, а «колесо», пропахивая гигантские канавы, начинает опустошать земной шар, совершая виток за витком. Остановить его долго не удается. Старый мир рушится, и только советскому механику Тарту, разгадавшему секрет Дарреля, удается «поймать» колесо в ловушку. Отныне оно будет служить источником дешевой энергии…

Герои книги совершают немало фантастических событий <изобретений?>: это и газовая стена Магада, пролетев которую, снаряды теряют способность взрываться; и лампочка темноты Синтропа, и перманентная бомба Родена, заставляющая вспомнить современные вакуумные бомбы… Тема ответственности ученого за свои открытия красной нитью проходит через всю книгу.

Странная книга, написанная человеком странной и причудливой судьбы. Антон Григорьевич Ульянский (подлинное имя — Владимир Николаевич Свинцов) родился в Петербурге в 1887 году. Окончил там же историко-филологический факультет университета. В мировую войну оказался на фронте в чине прапорщика. В 1915 году попал в плен. Дважды бежал, но был схвачен. Наконец, побег удался. Свинцов пробирается через занятую белыми Украину, к красным. Не раз находится под угрозой расстрела. Во время скитаний он и воспользовался именем Антона Ульянского. Вступив в Красную Армию, проходит с нею нелегкие дороги гражданской войны. После изгнания белых сменил множество профессий — от конюха до журналиста. К. Г. Паустовский вспоминает, что в 1922 году Ульянский работает в Петроградском фонетическом институте, а в 1924 году выходит его первая книга. За ней — несколько сатирических сборников, роман «Путь колеса». В картинах странствий героев книги по охваченной смутой и паникой земле нашли отражение нелегкие скитания автора, и, очевидно, эта «осязаемость» в описании невероятного и делает книгу увлекательной. Последние годы А. Ульянский писал историю Путиловского завода. Но не завершил: здоровье его было подорвано, 5 августа 1935 года Ульянского не стало.

Загрузка...