Через неделю после отъезда Аграфены Петровны из Архангельска собрался в Питер Амос Корнилов. Малорослые крепкие мезенские лошадки быстро несли деревянные сани, лихо закатывая на поворотах. Зима разгладила дорожные ухабы и рытвины. На разъезженном пути санки встряхивало только изредка, да и то по вине дремавшего ямщика. Давно уж проехали старинный город Каргополь; позади осталось много деревень и сел, дремучие леса и бесконечные озера и реки.
Вот перед глазами возник небольшой городок Поле Лодейное, стоявший на реке Свири. А сейчас и Поле Лодейное позади; давно укрылись за лесом церковные колоколенки тихого городка; и снова снег да бесконечная лента зимней дороги…
Задремавшего морехода разбудил грозный окрик. Лихая тройка почтовых лошадей, звеня бубенцами, обгоняла санки Корнилова. Горластый ямщик из озорства полоснул кнутом по мезенским лошадкам. А лошадки оказались с норовом: рванули, санки понесло в сторону и зацепило за почтовый возок.
Пока ямщики обменивались «любезностями», разнимали постромки, Корнилов успел разглядеть закутанного в меха человека. Он узнал известного в Архангельске купца — англичанина Вильямса Бака.
Давно скрылась почтовая тройка за поворотом дороги, затих звон колокольчиков, и ямщик давно перестал ворчать, а Амос Кондратьевич не мог успокоиться. Неприятен был Вильямс Бак Корнилову.
В пасмурный мартовский день санки Корнилова миновали редкий еловый лесок и въехали в улицу, нечасто уставленную домишками. Ближе к Неве улицы стали оживленнее, дома наряднее и выше. Многочисленные сады и парки украшали город, над голыми вершинами деревьев стаями носились горластые вороны. Столица строилась: то там, то здесь высились кучи кирпича, горы леса, стояли кадки с известкой. По пути встречались розвальни, груженные бревнами и тесом. Наряду с роскошными дворцами, богатыми лавками и разодетой праздной толпой в столице со всех сторон глядела бедность и нищета. Корнилова поразило множество нищих: оборванные и грязные, они на всех углах протягивали руки прохожим.
Но вот загремела музыка. На широком проспекте показались всадники. Уступая дорогу, Амос Кондратьевич подогнал свои санки к обочине и велел остановить лошадей у табачной лавки с золотой трубкой вместо вывески.
Под торжественные звуки церемониального марша один за одним проходили эскадроны драгун. Корнилов с любопытством принялся рассматривать пышную парадную форму, сверкающее оружие, богатые седла с яркими попонами.
Посмотреть на занятное зрелище народу собралось много. По обе стороны дороги, ругаясь и толкая друг друга, толпились мастеровые с топорами и пилами, крестьяне в рваных шубенках, лакеи в разноцветных ливреях, мелкий торговый люд.
— Дрягуны, дрягуны, — кричали со всех сторон, — пруссаков бить идут!
— Весной запахло, — раздался чей-то скрипучий голос позади Корнилова, — зашевелились наши полководцы. Ежели государыня Елизавета Петровна, дай бог, не помре, летом о новой виктории услышим.
Мореход, закрытый высоким воротником бараньего тулупа, незаметно обернулся. Два господина в дорогих шубах стояли у дверей табачной лавки, посматривая на всадников. Один из них — высокий старик с бледным худым лицом, другой — молодой, краснощекий, дородный. Старик опирался на толстую трость с костяным набалдашником.
— Я не могу взять в толк, ваше сиятельство, — отозвался воркующий тенорок, — какое касательство имеет здоровье государыни к победам нашего воинства?
— Ах, мой друг, но сие так просто, — снова заскрипел старик. — Елизавета Петровна совсем плоха, мой друг… А будущий император Петр Третий почитает прусского короля Фридриха за первейшего друга; когда русские бьют пруссаков, наследник сходит с ума. От злости он готов уничтожить всю русскую армию. — Старик вытащил изящную, с картинкой на крышке, французскую табакерку. — Не угодно ли, мой друг, отменное средство против простуды? — (Молодой отказался.) Старик с наслаждением зарядил обе ноздри табаком. — Пока матушка Елизавета здравствует — это не страшно, — продолжал он, прочистив нос, — но… все люди смертны… Император Петр Третий сумеет отомстить русским полководцам за победы над королем Фридрихом. — Старик со злостью стукнул тростью по санкам Корнилова. — А понеже фельдмаршал граф Салтыков сие прекрасно знает, он не преминет подумать о будущем…
Корнилова взволновали речи незнакомца. Он слушал, боясь пошевелиться, боясь проронить слово.
— Неужто, ваше сиятельство? — воскликнул молодой. — Но ведь в прошлом году фельдмаршал одержал блестящую победу под Кунерсдорфом!
— О, слава всевышнему, мой друг, наши храбрые офицеры и солдаты не занимаются высокой придворной политикой, и когда встретят врага, то бьют его со всем старанием… Бедная армия! Когда я вижу солдат, у меня разрывается сердце… Мне тяжело говорить об этом, мой друг, — старик понизил голос, — но наши солдаты побеждают врага, несмотря на предательство и измену, гнездящиеся во дворце.
— Я слышал, ваше сиятельство, но это так чудовищно! — ворковал молодой голос. — Я не давал веры…
— Через час решения военной конференции, — не слушая, продолжал старик, — известны английскому посланнику, мой друг, а засим и прусскому королю. Сей хитрый англичанин сумел… — Старик нагнулся и что-то зашептал спутнику на ухо.
— Это невероятно, ваше сиятельство, я отказываюсь верить… наследник русского престола…
— Тсс, опомнитесь, сударь, — зашептал старик, бросая вокруг себя быстрые взгляды, — можно ли быть таким неосторожным!.. — Он закашлялся, помолчал, тяжело вздохнул. — Вот еще один славный полк ушел на поле брани. Дай бог хорошего здоровья нашей государыне.
Проводив глазами удалявшееся воинство, собеседники вошли в табачную лавку.
Тронулся в путь и Амос Кондратьевич. Он долго не мог прийти в себя от страшных слов старого графа.
«Неужто правда? — в смятении спрашивал он себя. — Нет, не верю, не может быть…»
У Зимнего дворца санки спустились к Неве. Переправу указывали шесты с пучками хвойных веток, воткнутые в лед. Не доезжая Васильевского острова, Корнилов остановил лошадей; у берега, вмерзнув в лед, рядами стояли громоздкие суда. Мореходу показалось, что он видит знакомые очертания большого корабля. Амос Кондратьевич подошел ближе. Высокая корма тяжелого седловатого судна горой нависла над ним. Снаружи корму обнимали вычурно изукрашенные галереи, а над ними возвышались, три огромных фонаря. Массивные, далеко выдавшиеся вперед щеки были украшены статуями. Вдруг Корнилов обрадовано вскрикнул, словно неожиданно встретил земляка: на корме блеснул полустертой позолотой знак судостроительной верфи.
— Петровский корабль, в Архангельске строен! — громко, с гордостью произнес Амос Кондратьевич. — Наши поморские руки ладили. — Он подошел к самому борту заснувшего гиганта и, словно живого, ласково похлопал его по холодным доскам.
— Эй, земляк, проходи, что копаешься тут! Вот ужо слезу да накостыляю по шее, — услышал мореход откуда-то сверху грозный голос.
«Охраняют корабль, молодцы», — не обидясь на угрозу, подумал Амос Кондратьевич, отходя в сторону.
— Недаром царь Петр уставы писал. Молодцы! — повторял он, влезая в санки.
Вечерело. Застучали в чугунные доски сторожа У богатых домов; в притихшем городе отчетливо раздавался лай перекликавшихся сторожевых псов. Где-то далеко на Выборгской стороне били в набат, виднелось большое зарево пожара. Санки Корнилова под яростный вой цепных псов въехали в просторный двор архангелогородца, теперь питерского купца Петра Семеновича Савельева — старинного дружка. Савельев жил в большом деревянном доме, построенном по-поморски — крепко и надежно. Скромный, неказистый с виду бородач ворочал большими тысячами и деловые связи в столичном городе имел обширные.
Приятели обнялись и расцеловались. После парной баньки с квасом и березовым веником Корнилова усадили за стол. Приветствовать редкого гостя выплыла из своих покоев дородная Лукерья Саввишна, супруга Савельева. Не утерпела Лукерья Саввишна, не однажды вступала она в разговор, выпытывая о своей родне. Хозяин сердито кряхтел и хмурил мохнатые брови.
— Пошла бы ты, Лукерья, на свою половину, — не выдержал наконец он, — у нас тут дела с гостюшкой. Мешаешь ты нам.
Лукерья Саввишна, недовольно поджавши губы, вышла из горницы, крутя подолом длинной обористой юбки.
Друзья остались одни. Дело пошло по-другому. Положив локти на стол, придвинувшись друг к другу вплотную, борода к бороде, купцы заговорили откровеннее.
— Ну и времена пошли, — косясь на дверь, понизил голос Савельев. — Вовсе заморские купцы одолели, везде дорогу перебивают, везде свой нос суют. При дворце им подмога большая, — доверительно сообщал Петр Семенович, — а наш брат не сунься — все равно не прав будешь. На своем ежели стоять — разор, затаскают по судам… Указов много на пользу русскому купечеству матушка царица написала… а на деле не так выходит. Иноземцы в обход идут, в русское купечество пишутся, а капиталы свои за море отправляют.
Корнилов не выдержал:
— Правильно говоришь, в торговых делах русскому человеку ходу нет. А ты посмотри, что в Поморье творится. Купчишка английский, Бак, мошенник и плут, да Вернизобер, шуваловский приказчик, всем делом крутят. Таким людям одна дорога — на каторгу, а они по столицам катают.
В ответ на слова Корнилова Петр Семенович вздыхал, соболезнующе покачивал головой.
— Жалобу привез. Матушке императрице писана. Может, и выйдет что? — и Корнилов вопросительно посмотрел на своего приятеля.
Савельев осторожно зацепил ложечкой мороженой ягоды в сахаре, медленно положил в рот, запил чаем и только тогда ответил:
— Что ж, попытаться можно, попытка не пытка. Да толк будет ли? Война, брат! Четвертый год воюем, и все конца не видно. Государыне по слабости здоровья для других дел времени вовсе не стало. — Савельев замолчал раздумывая. — Стонут мужики, что ни год, то хуже простому сословию на Руси жить. Невдосыт едят, в других местах и хлеба не видят: кору да мякину жрут. Все кому не лень шкуру с мужика норовят содрать. Помещики людей, аки скот, продают, императрица позволение, слышь, тому дала. Плетьми до смерти секут, в Сибирь самовольно засылают… тьфу! А тут война, новые поборы в казну тянут. А нам, Амос Кондратьевич, кто по старой вере живет, и вовсе конец пришел. Бывает, за крест да за бороду всем животом не откупишься.
— Оттого в народе смущение и соблазн. В наших лесах многие спасаются, — вставил Амос Кондратьевич. — Бунтуют мужики, бывает, и монастыри жгут.
— А во дворце что деется, — шепнул Савельев дружку, — послушать ежели по базарам да ярмаркам — уши вянут, всего наслушаешься… Гудет народ, будто господа сенаторы немцу продались. И сам будто престолонаследник, Петр Федорович, прусских кровей…
Савельев, встретив понимающий взгляд Корнилова, замолчал.
«Значит, правда», — болью отозвалось в сердце Амоса. Теперь он все больше и больше боялся за успех своего дела.
— А касаемо жалобы, — перешел на другое купец, — Ломоносова Михаилу Васильевича проси; захочет ежели, прямо в царские ручки жалобу передаст… Да в Питере ли он — слых был, не то в Псков, не то в Новгород уехал. Подожди, подожди, Амос Кондратьевич, — вспомнил Савельев, — друг у меня есть. Василий Помазкин, в истопниках у самого наследника престола. Наш помор, на фрегате боцманом был. Так вот, ежели его к делу пристегнуть, а? Как думаешь? Пусть Петра Федоровича слезно просит челобитную принять и передать императрице. Петру-то Федоровичу до государыни Елизаветы недалече, в одном доме живут. Ты не думай, — посмотрел в лицо друга Савельев, — что, дескать, истопник птичка-невеличка. И комар, говорят, лошадь свалит, коли волк поможет.
— Что ж, я не против, то верно, в другом разе истопник больше графа стоит, — ответил Корнилов. Дружки посидели молча, думая каждый о своем.
— Прядунов, купец наш архангельский, слыхал ведь, — снова заговорил Савельев, — в тюрьму посажен.
А за что? Каменное масло нашел и в Питер представил. Царь Петр за такие дела возвеличивал, а тут…
Слова хозяина прервали захрипевшие часы. В тишине прозвучало семь ударов. Почти тотчас же стали отбивать время на церковной колоколенке.